Метафизический разговор (Розанов)

Метафизический разговор
автор Василий Васильевич Розанов
Опубл.: 1910. Источник: az.lib.ru

В. В. Розанов

править

Метафизический разговор

править

Если бы мы были внимательны к своей мысли, к чужим словам, — мы бы находили каждый день случаи к соображениям самым поразительным, к пониманию самых глубоких и тревожных вопросов истории.

*  *  *

Вхожу в Наугейме к даме лет 55. Самая тяжелая больная, судя по опросам и исследованиям доктора, из всего круга нашего знакомства. Между тем как никто по виду даже не сочтет ее за больную: полная, с цветущими щеками, она ежедневно часами гуляет. Любя музыку, выписала из Мюнхена билеты на представление «Кольца Нибелунгов», в составе его 4 опер и 9-й симфонии Бетховена. После курса лечения и отдохнув недели две, поедет наслаждаться искусством, которое любит давно и горячо, которое не только слушает, но и о нем читает литературу. В то время как сама лечится, своих двух сыновей она отправила путешествовать: одного в Норвегию и другого в Испанию. Умеренно богатая, всегда скромно одетая (как и ее сыновья и дочери), она не жалеет тратить несколько тысяч в год на их теоретическое и практическое воспитание. О последнем она раз сказала мне с улыбкою:

— Никто же не жалеет тратить тысячи на обстановку? Отчего же не истратить столько же на обучение детей. Нет, я не нахожу, чтобы воспитание в России стоило дорого: оно кажется таким только оттого, что все привыкли к дешевому казенному воспитанию, которое никуда не годится.

Она говорила о частных школах, где воспитываются ее дети, и о жалобах родителей на дороговизну как платы, так и «пансионата» в этих школах.

«Тяжелая ее болезнь», о которой я упомянул, заключается в мучительных припадках, которые «прошли», — и как ничего не бывало. До следующего близкого или далекого. Лечение и имеет целью хоть разделить эти припадки, ибо в последнюю зиму они уже стали повторяться по одному или по два — по три в месяц. Все это я узнал от нее после неотвязчивых вопросов, заинтересованный лечением. Она долго не хотела говорить, по какому-то специфическому целомудрию всех больных. «Пусть это знает доктор, но зачем это знать другим».

Мне же всегда хочется знать все о больных. Я исполнил маленькое поручение этой дамы и теперь пришел сказать об этом и проститься. Она уезжала для «лечебного отдыха» на Боденское озеро, и комната была уставлена чемоданами, корзинами, бельем и пр. Я сел.

Тут впервые я и расспросил ее о болезни. Она с затруднением, но сказала. И, поворачиваясь, что-то завязывая, сказала:

— Мы вечером не виделись, и я не сказала вам, что вчера (воскресенье) была в нашей церкви.

— Вот и я был…

— Вы были просто за обедней, а я была на архиерейской службе. — И она улыбнулась.

— На архиерейской службе? В Наугейме?

В самом деле, там русская церковь такая маленькая, что, кажется, архиерей в нее и не «уместится». Т. е. не уместится пышность служения. Полная противоположность представлений, как к ним привык уже за много лет жизни.

— Епископ Владимир из Кронштадта?

— Нет, русский епископ из Рима. Ему подчинены все русские заграничные церкви.

Тут я чего-нибудь не понимаю, или мне неверно сообщили. Псаломщик русской посольской церкви мне только на днях передал, что «все русские церкви за границею подчинены кронштадтскому епископу». Но, вероятно, это «русские посольские церкви», т. е. приписанные к министерству иностранных дел, что ли. Тогда как частные русские церкви за границею, обыкновенные приходские, должны быть подчинены русскому епископу в Риме. Передаю, как до меня дошли два известия, не решаясь судить, где тут правда или в чем тут дело. Оба сообщения, очевидно, в каком-то отношении, с каким-то ограничением, правильны.

— Хорошо служил? Это так интересно: русское архиерейское служение за границею. Для иностранцев — полная новизна, а для нас — такая «родина». Ужасно жалею, что не знал и не был. Но как служил он? Неужели со всеми подробностями?

— Очень хорошо служил. И со всеми подробностями. Откуда взяли, уж я не знаю, но вынесли на середину церкви это архиерейское сиденье, и он сидел все время литургии, торжественно и властно, посредине церкви. Очень хорошо…

— Что хорошо?

Она улыбнулась. Она была очень образованна.

— Хорошо, что старо. Хорошо, что наше… Помолчав:

— И сказал проповедь. Отлично сказал, горячо и хорошим голосом… Только очень властно, очень страстно…

Она помолчала еще.

— Видно, что это властный и твердый человек, т. е. владыка. Что же, это и хорошо: он управляет. Управление требует характера.

— Так-то это так… Я отлично понимаю, что «управление требует характера». Вот и римляне, без «характера» могли ли бы они управлять столькими землями и народами?.. Все это так…

— Ну?

— Ну, и иподиаконы все так же низко кланялись, и «исполатчики» все так же подкладывали под ноги его круги с орлами…

Она улыбнулась:

— Все, все, как у нас…

— Митра?

— Золотая.

— Одежды?

— Лиловые, длинные, шелковые, с «реками текущими»… Действительно, полосы на епископской мантии обозначают «реки текущие», должно быть «поучения» или «благодати».

— Но ведь, Анна Владимировна, — воскликнул я, — это язычество!

— Полное.

Я был поражен, что она так просто сказала.

— Что вы говорите?

— Я говорю, что это полное язычество.

Я опешил.

— Почему?

— Потому, что это в полном противоречии с Евангелием.

— Что?..

— В полном противоречии с Евангелием.

И так спокойно и твердо, как спокойно и твердо говорила всегда эта труднобольная женщина.

— Но по тону видно, что вы это любите?

— Люблю.

— Почему?

Она что-то аккуратно укладывала в ящик и, кончив, села к столу и продолжала более систематично:

— Почему люблю? Почему-то любится… Я пошла в церковь перед отъездом из Наугейма оттого, что захотелось пойти. А отчего «захотелось»… оттого, что это — родное, давнее, что к этому привыкла с детства…

— Но вы говорите: «В полном противоречии с Евангелием». Я понимаю, о чем вы говорите: беседа с Никодимом, беседа с самарянкою, «Дух веет идеже хощет»…

— Да! Да!

— Ну?

— И все-таки это тоже хорошо… Это — тепло, и этого… нигде не найдешь. Оглянитесь, вспомните свои отношения к людям: все — холодное, чужое. Везде расчет или корысть. Но когда, именно как молящаяся, я вхожу в церковь, — я этого не чувствую кругом себя. И кладу двугривенный на блюдо с мыслью, что это нужно церкви… т. е. храму. Вот и все. И я согреваюсь душою, я менее болею там, чем вообще в жизни; и мне теплее там, чем сидя в гостях или когда у меня гости. Еще: я там успокаиваюсь, на час забывая дом и все «домашнее», вечно несколько беспокойное…

— Да, понимаю, понимаю… Но вы любите и Евангелие?

Она улыбнулась несколько восторженной улыбкою, но без экзальтации.

— Да, вот, подите: сколько есть книг, и прекрасных, мудрых. Но каждая книга может приесться, если ее постоянно читать, и одну читать. Или даже читать много и часто. Но Евангелие… сколько бы вы его ни читали, — оно никогда не наскучит… Еще удивительнее, что, когда снова перечитываешь какое-нибудь место, давно знакомое, много раз читанное, — внимательно подумав, найдешь в нем непременно новую мысль, новое освещение какого-нибудь предмета, какого раньше в этих же словах не замечал. Это удивительно… Евангелие совершенно не похоже ни на какую книгу.

— Так что, вы его часто читаете?

— Постоянно.

— Но «культ»… Потому что вы, конечно, говорите о «культе» вообще, когда говорите, что это «язычество»?..

— Культ — это одно… — Она движением рук придала какую-то особенную отчетливость словам: точно «отрезала» или «отсчитала». И продолжала: — И Евангелие — это совершенно другое! Между ними — ничего общего, никакой связи.

— И культ вы называете язычеством?

— Это же так очевидно! Он в полном противоречии с Евангелием, с его всем зовом, с его всем идеалом, с его всем смыслом. До отрицания культа, т. е. форм как сущности, — Новый Завет не начинался.

— Но вы любите культ?

— Люблю.

— Давайте говорить о другом.

Я был взволнован, как редко в жизни.

*  *  *

Дело в том, что если, может быть, она что-нибудь еще читала «о религии», то о церковных делах и вопросах она, наверное, ничего решительно не читала. Обширная служба ее покойного мужа была техническая или учено-техническая; воспитание она получила в институте и у «бабушки», — стародворянское. И отношение к церкви у нее было исключительно практическое, т. е. отношение к богослужению только и как прихожанки. Ни связей, ни знакомств в этой сфере… Обо мне она знала как о сотруднике газет, но чтобы я имел специальный интерес к церкви, — она этого не подозревала. Из книг моих ни одной не читала.

Но каким же образом, без споров, без «навождения на мысль», она так ясно высказала эти, в сущности, ужасные суждения? Значит, это так ясно? Да, она образованная женщина, спокойно образованная; да, знает Евангелие, любит его. И еще понимает, что такое «культ»… Вот и все, только. Из этих трех знаний, знаний просто образованного человека, вытекает суждение, которого, однако, во всем его объеме и резкости не только не имеет русский народ, до которого это «специально относится», и не знает все духовенство, которого это тоже «специально касается», — но оба они, и духовенство, и народная масса, похолодели бы от страха, представься им это все даже как просто подозреваемое, как возможное…

«Значит, так ясно… — стучало у меня в голове. — Так безошибочно верна эта мысль, от которой все похолодели бы в ужасе… И, может быть, она завтра откроется всем… Знает же ее, и с такой непоколебимостью в тоне, русская барыня, лечащаяся в Наугейме».

*  *  *

Это — одно. Но и затем другое:

— Я люблю это…

— Я люблю и то…

Ее ум отнюдь не был философский, и она просто и правдиво выразила то, что чувствовало ее сердце. Не усложнить ли ее мысль так:

— Как человек, — я люблю Евангелие.

— Но, как русская, — я люблю церковь.

Это говорили оттенки ее слов: «Я привыкла»; «Я встречаю здесь все родное»; «Тут — связь моя с родиною»; «Это — давнее, это — наше». Все это, очевидно, синтезируется в мысль: «Я — русская». Но почему она любит читать Евангелие? Ее вечной душе говорят вечные слова, которые Христос сказал «и не евреям, и не хананеям», а человеку, и она их принимает уже не как «русская», а как больной человек, как Анна, как образованный человек, образованный общим образованием.

«Я — человек»: и Евангелие понятно.

Но «я — русский»: и церковь тоже вдруг становится страшно дорога.

При сознании:

что между ними нет ничего общего!

От этого-то бы и похолодела кровь у всего русского народа и у всего духовенства.

Что это такое? При всем множестве того, что я писал о церкви, мне даже обдумать невозможно того огромного смысла, который содержится в словах не только совершенно очевидных в истине, но и очевидных до младенческого сознания. «Так ясно… скоро дети заговорят на улицах»… Что ясно?!! Дети — почти говорят, а самым ученым — не ясно.

Этого не знает Гарнак.

Этого совершенно не знал Ренан.

Никогда этого на ум не приходило Штраусу.

«Что не приходило на ум?»

Полная противоположность церкви и Евангелия.

Нужда Евангелия.

Нужда и церкви…

Именно в сопоставлении своем эти три истины до того жгут ум, до того мутят сердце, до того «растеривают всего меня», что не знаешь, что делать, как жить… Кажется невозможным дольше жить…

«А живешь…»

Сотни мыслителей не только у нас, но и в «мудрой» Европе, восставая против учреждений и духа церкви, больше же всего против ее «застарелости» и консерватизма, пытаются положить на «плечо рычага», которым они думают произвести переворот и обновление, — Евангелие… «Дух Евангельский», «учение Христа»… «Ищите прежде Царствия Божия и правды его»… «Будут поклоняться и не здесь, и не в Иерусалиме, но на всяком месте, в духе и истине»… И проч. и проч. Но отчего-то все это не действует. Проповеди этой внимают (самое большее) сотни тысяч (в Европе), тогда как «к обедне ходят» по-прежнему (во всей Европе) сотни миллионов… И «служилое духовенство», никакой философией не занимающееся, не только не потрясено своими полемистами и «ссылками на дух Христов», но как бы просто не замечает этого, не придает этому никакого значения и остается твердо и уверенно в себе, как если бы ему вечно стоять… Почему это? Что за явление?

Да в том и явление, что церковь именно «в застарелости» своей есть факт, совершенно в стороне от христианства стоящий и потому евангельской критике совершенно не подлежащий, не поддающийся, ее выдерживающий совершенно спокойно и твердо и вообще ею совершенно неразрушимый… Факт — другого порядка, в другом поле лежащий… Церковь так же нельзя критиковать Евангелием, как, напр., нельзя земледельческую культуру Англии критиковать стихотворениями Теннисона или обратно. Нельзя упрекать или нельзя опровергнуть «дух Англии» ссылками на бурскую войну или тем, что Англию русские называют «коварным Альбионом». Все это отскакивает как резиновый шарик от старой, казалось бы, «заплесневевшей», казалось бы, от полуразрушившейся, но все-таки каменной стены и которая на самом деле, несмотря на свою «руинность», продержится еще Бог знает сколько времени… Стар Колизей, стар; только мыши в нем живут, а глядишь — переживет молоденькое и свеженькое Итальянское королевство. Церковь ни на что не обращает внимания, и всему сопротивляется, и все держится оттого, что она есть «собственное тканье» европейской жизни, «самодельщика» Европы, но, во-первых, — за 1 1/2 тысячи лет европейской жизни и, во-вторых, в работе над чем, в «тканье» чего приняло участие все самое первое, самое духовное, самое гениальное в целой Европе, наконец, — самое поэтичное, самое вдохновенное, самое чуткое и отзывчивое… и еще опять, наконец, — самое близкое к народу, всего ближе к народному сердцу лежащее. Пусть теперь они «спят», но ведь «теперь» они повторяют «старые слова»; а слова эти впервые были сказаны, впервые подумались именно самыми живыми, самыми нервными людьми на протяжении целой Европы. Тут работал Дант и его «Divina Commedia»; работали, с одной стороны и в одно время, Лютер и Меланхтон, а с другой стороны и в другое время, — римские Григории и Иннокентии. Да, работали, думали, вдохновлялись, страдали, жалели и любили человека, как любили!! И всем этим, всею работою этого своего сердца и своего ума, золотили «слово церкви», ниточка за ниточкою, пуговка за пуговкою вырабатывали (бессознательно) и, наконец, выработали (до сознательности) «культ» церкви, ее «обряды», «требы», весь «богослужебный круг», весь «церковный год». Ведь все так медленно и незаметно произошло, что историки не могут сыскать, когда именно и что произошло… Церковь -потухший вулкан, но зола его и до сих пор тепла, и на нем родится превосходный виноград; а главное — на склонах его построились целые города, построилась вся европейская цивилизация. Да и еще «окончательно ли потухший»? Итак, вот все оно стоит: человеческое, «одно человеческое», — как выразился тонко Мережковский об язычестве. Недостает только последней догадки, недостает мудрым, но о которой начинают кричать дети на улицах:

— Да, язычество!

Но такой величины, такого смысла, такой огромности и драгоценности для человечества, — вот для больного, вот для старого, да и просто для «среднего человека», что вдруг перед этой золотой старой стеной оседает куда-то в невидность и незначительность такое слово, как «ищите прежде правды его» или «блаженны нищие…».

*  *  *

Он болел… Больная сердцем говорит: «Я задыхаюсь… У меня припадки». Что же, ей могут помочь «ищите прежде правды» или «блаженны нищие». Но кто-то безвестный, длинноволосый, может быть, с недостатком человек, «просто человек», когда-то жалостливо прижался к такому вот больному, и… один придумал слова, другой пополнил их, третий указал дать больному в руки зажженную восковую свечу и четвертый дал тон напеву, чтениям и возгласам, — и получилась «служба церковная» (соборование), которая так действует на труднобольного, что он боли не чувствует, что он не огорчен, не страдает, не раздражен, что он, вообще, не мучится больше ни телом, ни душою, а как-то весь преображается во что-то тихое и вечное, светлое и вечное. И умирает, и не умирает: болен, но и не болен… Но он умер, окружающие поражены, разбиты; что же, им, уже упавшим, вы скажете: «Э, оставьте мертвым погребать мертвецов своих, вы же идите за мною и слушайте слово». Им нужно другое, совсем другое, и опять это «совершенно другое» церковь также дала в молитвах погребальных и в затихающей памяти «9-го» и «40-го» дня. Все смягчено; удар смягчен. «Язычество». Но на это, отойдя в сторону от прямого удара, она может ответить:

— Да, язычество, но совершенно необходимое человеку, без которого он не может жить, которое, наконец, по содержанию своему, по мотиву, по вдохновению, — есть святое. У меня, и только у меня одной язычество вернулось к святому, облеклось святою оболочкою, наполнилось святым содержанием. И я им накормляю человечество в жизнь вечную…

С этой точки зрения совершенно переворачивается весь смысл истории, прожитой, поистине, «бессознательно», не озираясь на себя, как и вообще все живое и значительное творится бессознательно, «по вдохновению». «Вдохновенно» восстановилось язычество, но не в детской, играющей, юной своей фазе, которую оно проходило две тысячи лет назад, а соответственно опыту и увеличившимся «тяжестям» человечества, увеличившимся его воздыханиям, увеличившемуся труду его, страданиям, в форме несколько угрюмой, старообразной, отягощенной, мрачной, страдальческой и нравственно-серьезной. «Язычества нет», — подумали мы только потому, что нет игры, веселости, цветов и нимф. Но суть в сути, а не в нюансах. Суть в дереве, а не в лаке, которым оно покрыто, и особенно не в рисунке, которым раскрашено. Язычество воскресло, вернулось, и вот, подите, теперь серьезное и трагическое, столкните его. Попробуйте его свергнуть ссылками на Нагорную проповедь, на беседу с самарянкою, с Никодимом: оно даже не шелохнется…

С великим трепетом, с великою горячностью ума философствующие и публицистические умы литературного и научного наклона пытаются ухватиться за слова первых апостолов, слова идеалистического и духовного оттенка, кричат до истерики о словах Христа, а практическое христианство, т. е. нужное народу, вот этареальная, действующая церковь не подвигается ни назад, ни в сторону. Все усилия новаторов рассеиваются просто в «мнения», «преходящие мнения»… Рассеиваются просто в «слово», о котором сказано было, что оно «пришло», и о котором время теперь сказать, что оно «ушло»… В теперешней форме, угрюмой и серьезной, «плоть» форм, обычаев, привычек, выработавшихся жестов, выработавшихся обрядов, непременно требующихся одежд, непременно требующегося вида, «установленного» образа мысли, «установленной» манеры слова, «установленного» способа жизни или хотя бы личины жизни (кожа, наружность, форма, плоть), — вся эта необозримая плоть и плоть, приобретя святое сверкание, святую пахучесть, святую добротность, святую вкусность, не уступит ни «пришедшему», ни который «опять придет»…

Она, эта плоть необозримой видимости, скажет о себе: «Меня погребли духовники, — погребли юною и невинною, но в пору, когда я в самом деле забылась и начала совершать легкомысленные поступки, однако нимало не связанные с существом моим». Однако плоть необходима человеку, пока он живет: человек — во плоти. Победа была мнимою и не могла не быть мнимою, — так как она ненатуральна и неестественна. Мнимо умершая плоть, мнимо побежденная плоть стала со всех сторон охватывать своего победителя, проникать в своего победителя, — и, шаг за шагом, год за годом, век за веком, вернула все свое, отвоевала назад все отнятые позиции, вытеснила «духовного победителя» отовсюду, оставив от него одно имя, пустую видимость и мнимость, пустую претензию на пустую и невозможную победу. «Без плоти» человек не может жить; «без плоти» существует только то, о чем мы говорим, что оно «умерло». «Без плоти» воспоминание о том, что «было»; «без плоти» надежда на то, чего не будет. Но и «надежда», если она исполнится, — исполнится через то, что «войдет в плоть». Так что это именно «плоть», а не «дух», — есть «истина и путь живой». «Духу» надо было сказать что-то; и явился вопрос: «как» это сказать? Т. е. вопрос о форме, т. е. вопрос о плоти. Сам «дух» потребовал «плоти», т. е. «победитель» позвал опять к жизни «побежденное». Да иначе и быть не могло… «Дух не победил меня, но борьбою измял, измучил и состарил… И я не так свежа и молода теперь, как прежде… Щеки теперь у меня бледные; голос старческий; согбенный вид. Но ничего: все-таки я именно плоть, и победившая. Моя плоть в огне, которым зажигаются лампады; моя плоть в воске, из которого делаются свечки. Попробуйте делать свечки не из воска, а из сала; а вместо лампад с маслом из священной оливы зажечь керосиновые лампы, — и вы увидите, много ли от вашей „духовной религии“ останется. Олива — дерево, живое; и воск — от пчелы, от жизни. Священные частицы священной плоти мира. Я вошла в воду, которою вы крестите детей; я вошла в масло, которым вы помазуете больного. И без масла самого „помазания“ нет, т. е. нет и „священства“, а с ним — нет и всего. Попробуйте мазать квасом: и увидите, что останется от христианства. Без священных стихий мира, как одно слово, — „христианство“ будет интересно читателям; но народу оно нужно не будет. Я, плоть, — именно народна, и именно нужна. И этою народностью и нужностью и победила, т. е. спаслась сюда от гонителя, так как непобедима-то я по существу своему. Не дух рождает плоть: этого никто не видел, и это бывает только у спиритов, которые изобличены как врали; а плоть рождает дух, из плоти, от плотского, в плотском дух зарождается, возникает, болеет, цветет, укрепляется: и это порядок всей природы. Вся она живет мною; я вся живу в ней. Мы-то и есть истина, а прочие, вновь возвестившие себя „истиною“, были только мнимостью, которая прошла по закону всего мнимого».


Впервые опубликовано: «Русское слово». 1910. 4 сент. № 204.

Оригинал здесь: http://dugward.ru/library/rozanov/rozanov_metafizicheskiy_razgovor.html