Сергей Городецкий
Машенька
править
Когда Маша Вешнева вышла из дверей темного и душного вокзала и прямо перед собой увидела огромную, тяжелую фигуру всадника на диком, как бывает в сказках, коне, как бы застывшем над пропастью, а невдали приземистую белую с пятью круглыми и серыми куполами церковь у начала длинной, светлой и зовущей перспективы Невского, ее страх перед Петербургом пропал, и опять уверенная бодрость, с которой она три дня тому назад выехала из дому, вернулась к ней.
Страх же взял ее в вагоне, когда на последних станциях, при частых остановках неторопливого ее поезда, стали вскакивать гладкие, суховатые, подстриженные люди в черном, с портфелями и палками, показавшиеся ей совсем новой, невиданной еще и неприятной породой людей.
Страх усилился, когда она, чтобы не смотреть на этих людей, прислонилась к окну и рассмотрела длинный ряд фабричных, тоненьких таких и дышащих таким несообразно черным, густым и бесконечным дымом труб.
Ей показалось, что она в ловушке: с одной стороны — трубы, с другой — эти люди. И эти трубы с этими людьми, конечно, давние друзья, а она одна, чужая им, иная. Она попалась.
Выйдя из вокзала, она забыла это чувство, как мгновенно утихшую боль, и оглядывалась почти весело. Почти всегда веселыми были ее ясные, полные, сочные голубые глаза на розоватом и округлом лице. И почти всегда улыбались ее жарко-алые, причудливо очерченные уста.
Маша оглянулась. Из задних рядов замахал ей рукой извозчик, подумав, что как раз такую провинциалку, которая сама чемоданишко несет, везти его тряской, вылинявшей пролетке.
С трудом добравшись до него, Маша сказала адрес, по которому надо было везти ее.
Извозчик почесал за ухом.
— Далече, да уж ладно, отвезу, садитесь, — сказал он.
И от смешной его уступчивости Маше стало просто и уютно, как дома.
— Нам не туда ехать? — спросила она, показывая на Невский.
— Куды там туда, — ответил извозчик и, хлестнув лошадь, обогнул памятник, свернул куда-то, ругнул ломовика и поехал переулком.
Маша только грозные глаза всадника и затянутую челюсть коня увидала высоко над собою на одно мгновение, да зовущую голубую даль утреннего Невского, и все пропало.
Бульвар, толкотня на тротуарах, грязные, некрасивые дома потянулись перед ней, и без счета сворачивая, чувствуя боль в висках от грохота и пестроты. Маша, не меньше, чем через час, въехала в пригород, где жил ее дядя.
В дверях ее встретил высокий, темноволосый, в пенсне, студент.
— Машенька Вешнева? — спросил он и, не дожидаясь ответа, плавно взмахнул длинными руками, обнял Машу и расцеловал, уронив ей на лицо свое пенсне.
Маша смутилась, а студент улыбался:
— Я Никита, ведь ты меня никогда не видела, да и я тебя, а мы почти родственники. Я вчера приехал, и прямо к дяде. Куда же больше?
«Какой Петербург странный, — подумала Маша, — трубы, черные, сухие люди и тут же такие вот, как Никита, или извозчик — в этих двух что-то общее, милое, родное».
— У меня гривенника не хватает, — сказала Маша, — извозчику надо полтора рубля.
— Дядя, гривенник дайте! Не хватает. Маша приехала, — крикнул Никита в дверь. — Да пойдем в комнаты, чего тут стоять. Хорошая ты какая!
И он провел ее, обняв, в темноватые, низкие комнаты. Навстречу вышел дядя, считая медяки на трясущейся ладони.
Увидев Машеньку, он разронял монеты, заплакал, сморщился и потащил ее к свету, чтобы разглядеть.
— Вот ты какая, вот какая, — повторял он, всхлипывая. — На мать похожа.
Голос его оборвался от слез, он отвернулся, сделал два шага к дверям и опять воротился, чтобы крикнуть в упор:
— Чаю или кофе хочешь?
От крыльца, утопая в грязи, отъезжал извозчик, которому Никита собрал и додал деньги.
— Умыться хочу, — сказала Машенька, смахивая слезы. Она тоже на мгновенье всплакнула, вспомнив свою мать, которая сидит теперь, должно быть, под окном и смотрит на грязную дорогу.
— А, умыться, так вот сюда.
И дядя провел ее в небольшую комнату, окном в сад, мокрый и мусорный.
Комната была, по-видимому, для нее приготовлена.
«Нет, я здесь жить не буду, на курсы разве можно отсюда ездить?» — подумала Машенька и села на кровать.
Она почувствовала внезапную слабость, как будто голова у нее закружилась, и в головокружении все перепуталось и стало непонятным, кто она, куда и зачем приехала.
«На курсы, да, на курсы», — повторяла Машенька, и чувствовала, что лжет себе. Больше, чем на курсы, манили ее неизвестность, дорога, столица, новая какая-то жизнь.
Машенька встала, умылась холодной водой, пригладила волосы перед зеркалом.
В стену постучали крепко и Никитин голос сказал громко, будто не из-за стены:
— Соседушка-сестрица, скоро?
Машенька встрепенулась и увидала в зеркало, что улыбается.
— Сейчас, — сказала она, а сердце билось: Никита ей нравился — чужой, никогда невиданный, и родной в то же время, нестрашный вовсе.
Пили кофе вместе, после кофе дядя сказал:
— Ну, пойдите погуляйте до обеда, познакомьтесь.
И кивал в окно, когда Машенька и Никита выходили.
— Я ведь тебе собственно не родственник, — говорил Никита, — мой отец, пьяница, покойник, был первым мужем моей матери, а потом она вышла за другого твоего дядю, брата этого, ты его не знаешь.
— Ох, не разобраться, — сказала Машенька, — а ты мне как родной, — прибавила она тихо.
— Да, это знаешь, родня по сердцу, так она-то самая близкая. Я вон с другими-то двоюродными и на вы, и как чужой. А ты только вошла, растерянная такая и веселая, сердце мое тебя узнало. В Петербурге, ведь, народ черствый, т. е., может быть, и не черствый, а замкнутый, недоступный. Ты к нему с любовью, а он тебе: чем могу служить. Свежий человек здесь, как камень драгоценный.
— Да, да, — сказала Машенька сама себе, вспоминая чиновников в вагоне.
— Что да-да, — подхватил Никита, смеясь, — камнем драгоценным называться понравилось?
Шли они грязноватой дорогой, не то в парке, не то в лесу. Домишки куда-то отхлынули от них, деревья обступали. Голодная ворона тяжело взлетала и садилась с карканьем. А воздух был для Машеньки совсем новый: влажный и будто присоленный: с моря дуло.
— Страшно мне, — сказала Машенька, взглядывая на Никиту.
А он вместо ответа, поцеловал ее в самые уста.
Тогда Машенька сказала ему, смотря в сторону:
— Не надо.
Потому сказала, что девичья кровь слишком бурно заиграла в ней, и надо было поставить перед собой какую-то ограду, чтобы не ринуться сейчас же в темное и неизвестное, зовущее, как Петербург звал издали.
— Что не надо, так это недотрогой быть, скупиться, — сказал Никита досадливо, — я не прокаженный и тебе не противен. Не противен? — повторил он вопросительно.
Машенька хотела полукавить и сказать, что противен, да против воли своей покачала головой и сказала:
— Нет, не противен.
— А коли не противен, — продолжал Никита, — так еще одно спрошу. Можно?
Голос его был робкий, и хоть знала Машенька его не больше часу, показалось ей это странным, — столько непосредственной дикой силы учуяла она в нем.
— Можно, — позволила она, любопытствуя.
— Вот что спросить мне надобно: ты веришь, что можно полюбить с первого взгляда?
Машенька рассмеялась.
— Ты не смейся, — сердито сказал Никита и схватил ее за локоть, — и не шутя полюбить, а так, чтобы все долой, что мешает.
— Все долой, что мешает? — задумчиво переспросила Машенька.
Ей ничто не мешало полюбить Никиту, и конечно она верила теперь, что бывает это с первого взгляда.
— Все долой! — крикнул Никита, чувствуя прилив сил, и голос его осекся. Дорожка поворачивала в глушь и из-за деревьев вышел прямо на Никиту и Машеньку, как охотник на подкарауленного зверя, оборванец, с лицом в синяках и шрамах.
Хриплым голосом, явно издевающимся, надвигаясь на Никиту, он спросил:
— И меня, г. студент, долой?
— И тебя, — ответил Никита, рассвирепев.
Он считал себя сильным и раньше, чем Машенька могла опомниться, в грязь повалились два борца.
Оборванец был тяжелее Никиты, шире в плечах и выше. А Никита был ловчее его, и хотел Никита повалить его на грудь, и руки его взять за спину, а он хотел сунуть себе пальцы в рот и засвистеть.
Маша следила за ними, и от мысли, что Никита спасает ее от этого огромного и страшного, сладостная жуть приливала к сердцу ее.
Вдруг Никита изловчился и сел оборванцу на спину. Одной рукой он схватил его за горло, а другой стягивал с него длинный шерстяной шарф, которым он был опоясан. Теперь уж не трудно было связать ему руки за спиной.
Машенька смотрела на Никиту восторженно.
— Как ты перепачкался, — сказала она ему и, как своего, стала обтирать его маленьким платочком.
Они шли назад быстрее, взявшись под руку.
Сумерки торопились заткать воздух синеватым туманом. От этого уютней становилось в парке, хотелось близости и ласки, хотелось полных, счастливых вздохов.
— Любишь? — спросил Никита.
И не стыдно, не страшно, не трудно было Маше сказать, глядя прямо в глаза:
— Люблю.
И показалось ей тотчас, что сказала она первое слово в жизни, для которого только и жила, по котором томилась, к которому манила ее неизвестная даль, воплотившаяся в город Петербург.
В комнатах дяди горели уже старые, тусклые керосиновые лампы, когда пришли Маша и Никита.
После обеда дядя сказал:
— Ты устала, Машенька. Отдохнешь, может быть?
И она ушла в свою комнату, легла, долго лежала с открытыми глазами, с улыбающимся, счастливым лицом, потом забылась, заснула недолгим и глубоким сном, увидела любимый свой сон, будто птицей летает над цветами, и цветы колышутся и осыпаются от взмахов ее крыльев. Двери не запирала, ничего не ждала, но, когда вечером вошел Никита, светлый, с жадными глазами, не удивилась его приходу и поцеловала его сонными, жаркими губами, как целовала в детстве мать, отца ила няньку.
Наклонись же ночь над ними, ласковая, с жарким юным месяцем, ночь любви и радостного счастья человеческого.
На утро, когда Машенька вышла пить кофе, дядя ей сказал, приглядываясь:
— Да ты у меня совсем красавица, я вчера со слепых глаз и не разглядел. Или ты за ночь похорошела в Петербурге? А?
Машенька потупилась. Машенька сама, глядясь в зеркало, увидала в своем лице новую какую-то красоту, осмысленность; пропало детское в нем, явилось иное, чуть печальное.
— Да, — сказал дядя, — ты красавица.
И он повел ее гулять по тем же местам, где вчера ходила она с Никитой, только не забираясь в глушь.
Никита с утра уехал в город. Машенька же заспалась.
— Знаешь, что я тебе скажу, красавица, — заговорил дядя, — Никита — хороший малый, ленив только, да ветрен, на все жаден. Очертя голову, хоть в омут бросится. Отец-то его такой же был, пьяница он был. Так вот я тебя предупреждаю: ты, Машенька, Никиту не трогай, построже с ним будь. Мало ли что бывает, молодое сердце горячее, влюбится парень, голову потеряет. Ведь в тебя не трудно влюбиться, а? Ведь Бог-то тебя уродил красавицей, да что красавицей! Ласковой он тебя уродил. Так ты, Машенька, не трогай Никиту, подожди своего счастья, ты найдешь его. Да я тебе прямо скажу: он не женат, конечно, Никита-то, да жена у него тут есть, швейка одна, видала ты, как ехала, зеленый домик? Вот там комнату снимает, с младенцем своим и живет. Оттого он у меня и гостит часто.
— С младенцем? — спросила Маша, будто это было первое слово, которое она поняла.
— Ну, да, с младенцем, он еще прошлый год с ней путался. Да ты не красней, не смущайся, не маленькая, ведь. У нас тут попросту, девушки все знать должны. Или ты по-провинциальному, сказку про аистов только знаешь? Ну, прости, если сказал лишнее. Я ведь для добра, чтобы чего не вышло. Хуже, кабы не знала.
Машенька ни слова не могла сказать, ни единого. Как убитая, в мертвом спокойствии, шла она рядом с дядей, и если оставалась в ней какая-нибудь мысль, так это была тускло-радостная мысль о том, что дядя, слава Богу, объяснил себе ее смущение по-своему. И если было в ней какое-нибудь чувство, так только желание бежать отсюда скорей, бежать навсегда, чтобы не возвращаться. Чтобы исполнить это желание, надо было сделаться хитрой, внешне-спокойной, притвориться, налгать.
Вчера еще ничего этого сделать не могла бы Машенька, сегодня уже были на это силы и способность.
Она взяла дядю под руку и сказала:
— Я все поняла, дядя… Я буду строгой… с ним.
Она не могла произнести его имени.
Как сквозь сон, слушала она рассказы дяди, коротко отвечала на вопросы и, вернувшись домой, заперлась в своей комнате и стала писать.
Она писала письмо к матери, но, когда написала, изорвала его на мелкие клочья, опять оделась, посмотрела в кошелек. Там не было ни копейки денег.
— Я еду в город, — сказала она дяде.
— Как в город? Подожди обеда.
— Нет, я еду в город. Мне надо.
— Послать за лошадью?
— Нет, я на конке.
— Да, ведь, ты заблудишься!
— Что вы, дядя, я — не маленькая.
И ушла.
Смутно помнила, что приехала сюда прямой дорогой, сначала ехала по берегу какой-то речки, а еще раньше, за мостами, опять была прямая дорога.
Так и пошла.
Зачем? Куда? Она не думала об этом, повинуясь только внутреннему голосу, зовущему уйти как можно дальше.
Грязь и беднота в домах, вонь из канав, одетые в тряпье дети… Она все шла и шла, версты три прошла, дошла до речки. На берегу была полусгнившая скамейка. Машенька села.
Какая-то новая мысль родилась в ней.
Она с мучительной ясностью вспомнила зеленый домик, мимо которого проезжала, и не знала, не знала, что он — могила ее счастья.
Ей захотелось подойти к нему, чтобы еще раз бросилась в глаза эта неприятно-яркая зеленая краска, чтобы дотронуться до него, увидеть дверь его и порог, чтобы наступить на этот порог и чтобы — Машенька боялась себе в этом признаться, но и этого ей хотелось — заглянуть в окошко зеленого домика.
И она пошла обратно той же бесконечно длинной улицей, только другой ее стороной. Ноги подкашивались, и в спине ломило. Она шла и шла.
Всех, кто ходит по этой улице, знали все, кто жил на ней.
И вот присовывались к окнам чахлые лица и выходили в двери лавчонок, говоря друг другу про Машеньку бессмысленно и грубо:
— Назад пошла.
— Куда ходила?
— Кто такая?
— Шапочка котиковая!
— У попадьи такая же.
Машенька не замечала этого, как ничего не замечала. Она шла, как в пустыне, одна, сама с собой, и только болезненно вздрагивали ее глаза от всякого зеленого пятна: вывески ли, забора, или крыши, потому что она шла к зеленому домику.
Ей было жарко, она расстегнула кофточку. Если б стало жарко голове, она сняла бы шляпку и бросила бы в канаву, чтобы не нести.
Ей было все равно.
Наконец, она прошла обратные три версты и увидела зеленый домик; и все стало зеленым в ее глазах на мгновенье. Но она быстро оправилась и подошла ближе.
На углу была лавчонка. В дверях стоял лавочник.
— Вам марочку? — сказал он.
— Нет, — нашла в себе силы ответить Машенька.
— Значит, к портнихе, — решил лавочник. — Вот сюда, в подъезд.
Подъезд был в три ступеньки. Машенька поднялась на первую и заглянула в окно. Нижние стекла были залеплены старыми модными картинками.
— Они дома, дома-с, — помогал лавочник.
Сквозь верхние стекла Машенька увидела узкую комнату. Показалось ей, что она услышала детский писк. Ее тоже, должно быть, увидели, потому что за стеклом показалось смуглое, худенькое женское лицо. Незначительное, вялое, заморенное.
— Они сами-с! — сказал лавочник. Он вышел из лавки и, подойдя к окну, объяснял швейке, что пришла заказчица. Рамы были уже вставлены, и в комнату слышно было плохо. Швейка приблизилась к стеклу. Теперь Машенька разглядела ее совсем хорошо. Неприятен был на этом лице большой красный рот. Совсем простое было это лицо, но Машенька смотрела на него, как ни на что в свете еще не смотрела. Худенькие плечи и довольно грубую руку, поправившую волосы, разглядела тоже. Был соблазн войти в комнатку, но мысль, что Никита может узнать об этом, удержала Машеньку.
— Зайдите-с? — предлагал лавочник приятельски.
— Потом! — опять нашла в себе силы сказать Машенька.
Она чувствовала пресыщение и усталость.
О, если б сесть на что-нибудь, отдохнуть минуту одну с закрытыми глазами!
Но надо было идти, идти, опять идти.
Машенька провела рукой по лицу и пошла обратно, третий раз по той же улице, к городу.
Опять смотрели на нее, и уже не перешептывались, а нагло смеялись и показывали пальцами, и опять Машенька не замечала.
Улицей этой, потом по речке, потом новой улицей, через мосты, она вошла в город.
Тут мчались, мелодично шипя, автомобили, и красный трамвай, как летучее пугало, проносился мимо. Под ногами была гладкая, вымытая панель. Над головой возносились невиданные здания.
Вчера еще Машенька смотрела бы на все жадно, но теперь только зеленое пятно дальнего домика всплывало в ее глазах, и опять туман носился в них.
Машенька не знала, куда она шла, не замечала.
У нее теперь звучали в голове слова Никиты:
«Все, что мешает, долой!»
И, напрягая все свое сознание, никак не могла решить Машенька, что же долой, — ту, худенькую с ребенком, или ее, красивую, ласковую.
Странно ей было, что ни минуты не думала она про Никиту. Он как-то уплывал из ее памяти, и с его мыслями, с его чувствами и желаниями считаться ей не хотелось.
Как будто в пустоте какой-то мировой стояла она, Машенька, и та, из зеленого домика, с ребенком, и необходимо было решить, кого нужно долой.
И еще странно было Машеньке, что о себе она тоже не думала, о себе, обнимавшей и целовавшей Никиту, желавшей его, и через все жертвы, ради счастья с ним, переступить готовой.
Она забывала себя, красавицу, свои очи и уста, и судить хотела сама о себе, как о чужой, с какой-то справедливой высоты.
По мере того, как входила Машенька в город, толпа густела. Ее толкали, задевали, предлагали проводить, говорили про нее, — этого она ничего не слышала, потому что была сама с собой, иной, не этой, которую толкали и хотели проводить.
В широкую и шумную улицу вливались переулки.
— Кого же, кого же? — беспомощно повторяла Машенька.
Она знала, что стоит ей только вернуться к дяде, и Никита никогда с ней не расстанется, бросит ту. Она знала тоже, что, если не вернется она к дяде, Никита затоскует, но останется с той, которая с ребенком. Вся власть была в руках Машеньки: как она захочет, так и будет. Но как захотеть, как?
Ей становилось жалко себя и своей любви. Там, в пригороде, под окном зеленого домика, глядя в исхудалое лицо, она безмолвно и безропотно, отдавала Никиту той. Здесь, в городе, в толпе, она чувствовала, что каждый сам за себя стоять должен, и ей все меньше и меньше хотелось уступать Никиту. Шум, звонки, грохот возбуждали ее. Она забывала усталость, ей хотелось жить здесь, в шуме и борьбе.
И начинала уже улыбаться ей легкая победа, как вдруг на углу одного из переулков она заметила женщину с ребенком. Нищая эта не просила, она только смотрела на прохожих и протягивала сухенькую, темную руку навстречу подающим. По-видимому, она была недавно из деревни. Сама испитая, она прижимала к себе любовно завернутого в тряпье ребенка, еще более испитого. Бледный лобик и проваленные глазки были видны из тряпья, и жалобный писк слышался оттуда.
Этот писк заставил Машеньку остановиться. Она тотчас вспомнила что-то.
Нищая, думая получить копейку, протянула руку. У Машеньки не было ни копейки, и остановилась ведь она, пораженная воспоминанием.
— У меня нет денег, — сказала она, — но я подам, я подам…
Лицо ее болезненно вздрогнуло, как при первой встрече с дядей, и глаза выронили внезапные слезы.
Нищая взглянула на нее внимательно и сказала:
— Не плачьте, барышня. Тут город.
Но Машенька уж шла дальше, обмахнув слезы. Она приняла решение, она отдала Никиту.
Людской поток нес ее к Неве. Как в гору, поднимаясь по красивому мосту, как с горы любуясь бурной, темно-серебряной рекой, раскачавшейся в гранитных берегах, Машенька почувствовала, что ее решение отдать Никиту породило в ней другое, еще смутное, но уже необходимое решение.
Она читала в газетах о частых самоубийствах в столицах, и в ее представление о Петербурге, точно так же, как дворцы, каналы и музеи, входила и возможность самоубийства. Это было каким-то последним ответом на все сомнения относительно поездки.
Теперь этот последний ответ припомнился ей, и, оглядываясь с высоты моста, она ощутила острое чувство одиночества в мире. И, чем больше вглядывалась она в эту странную красоту Петербурга, открывавшуюся ее взорам, тем сильнее ощущалось одиночество, тем неизбежней казалось новое ее решение.
Она посмотрела вниз, в воду. Высота моста ее испугала.
Она сошла с моста, подошла к граниту. Здесь слишком много было народу. Она оглянулась и увидела странную фигуру римского воина, взмахнувшего мечом. И вдруг в пустоте души своей она заметила едва уловимую нить, которая привязывала ее к жизни: этот памятник напомнил ей другой, первый, — который она увидела здесь, и к которому чувствовала она страх и любопытство.
Машенька подошла к городовому и спросила, далеко ли вокзал, куда приходят поезда из Москвы. Городовой показал ей белой палкой на широкое, пустое поле.
Она пошла, опять спрашивала дорогу и, так как показывали ей каждый по-своему, путалась в переулках, в Рождественских улицах, и, наконец, увидела справа над собой белую церковь, а вдали — памятник.
Она волновалась так же, как при приезде. Приблизилась к памятнику сзади, потом, медленно обходя, заглядывала в лицо, потом стала спереди и посмотрела.
Конь был страшен. Конь хрипел бы, если бы не был бронзовый. Конь стоял над пропастью, и гладко облицованный постамент был страшней всякой скалы.
На четырех тяжелых, невероятных ногах стоял конь над пропастью. А всадник глядел вдаль исступленным взором.
Машеньку больше всего поразила каменная устойчивость коня. Всякий бы сорвался. Он — стоит. Всякий бы пошатнулся. Он — недвижим.
И, как медленную, но упорную волну, почувствовала в себе Машенька, глядя на коня, такую же, наперекор всему, устойчивость.
«Будешь жить?» — спрашивала себя Машенька и отвечала: «Буду».
Надо было тотчас, в приливе сил, решать, что делать. К дяде возвращаться — невозможно: там — Никита. А больше некуда идти или ехать. Машенька загляделась на перспективу Невского.
Так манила эта голубая аллея.
Куда же манила она?
Машенька сделала усилие и припомнила, что приехала на курсы.
Не испугалась, когда узнала, что идти далеко. Весело пошла, на все заглядываясь, послушно отдаваясь очарованию…
Часа через два, изнемогая от усталости, она вошла в двери длинного, разной высоты, белого здания и опустилась на первый же стул. Шумная, дружная толпа окружила ее. Она сказала, что приехала на курсы, и что у нее нет ни денег, ни пристанища. Нетрудно было сказать это, потому что раскрывалось перед ней какое-то необъятно-щедрое, матерински-ласковое, по мужскому дружелюбное сердце.
Повели Машеньку по лестнице наверх.
Навстречу, с хозяйским видом, только что уведомленный, сбегал розовый старичок и, благодушно хлопоча, предлагал воды, обещал стипендию.
-------------------------------------------------------------------
правитьВпервые — журнал «Огонек» № 27, 1912 г.
Исходник здесь: http://lanterne.ru/sergey-gorodetskiy-mashenka.html