Мать
автор Ицхок Лейбуш Перец, пер. Ш. Эпштейна
Оригинал: иврит, опубл.: 1909. — Источник: az.lib.ru • Рассказ издавался также под названием «Мораль жизни».

Ицхок-Лейбуш Перец

править
Перевод с еврейского Ш. Эпштейна.

За городом идут две женщины: высокая, полная, с злыми глазами тяжело ступает; худая, бледная, маленькая идет, опустив голову.

— Куда ты ведешь меня, Ханэ? — спрашивает маленькая.

— Потерпи, Грунэ, еще несколько шагов: видишь, там горка.

— Зачем? — спрашивает Грунэ робко, прерывисто, точно пугаясь чего-то.

— После узнаешь, идем…

Они подошли к холмику.

— Сядь! — говорит Ханэ.

Грунэ послушно садится, Ханэ возле нее.

И в тишине теплого летнего дня, далеко от городского шума завязывается беседа.

— Грунэ, ты знаешь, кто был твой муж, мир праху его?

На бледное лицо Грунэ ложится тень.

— Знаю, — отвечает она, закусив губы.

— Он был сойфером, Грунэ, благочестивым сойфером.

— Знаю, — говорит нетерпеливо Грунэ.

— Прежде чем написать букву, он совершал омовение в микве…

— Враки… Раза два в неделю он, правда, ходил туда…

— Благочестивый был человек.

— Верно.

— Да будет он заступником нашим.

Грунэ молчит.

— Ты молчишь? — удивляется Ханэ.

— Все равно!

— Нет, не все равно! Пусть же он заступится за нас, слышишь?

— Слышу!

— Что скажешь на это?

— Что мне сказать? Я знаю только, что он за нас не заступился…

Пауза. Обе женщины понимают друг друга: благочестивый сойфер умер, оставив вдову с тремя девочками-сиротами. Грунэ вторично замуж не выходила, не хотела дать отчима своим детям, сама работала на себя и детей, но удачи ей не было ни в чем… «Он не был заступником их!..»

— А знаешь почему? — нарушает Ханэ молчание.

— А?

— Потому что ты грешна…

— Я? — вскакивает Грунэ, как подстреленная. — Я грешна?

— Слушай, Грунэ, всякий человек грешен, а ты и подавно…

— Подавно?..

— Повела я тебя за город к реке, в поле недаром… Что говорить, свежего воздуха нам, слава богу, не нужно… Видишь ли, Грунэ… мать, и особенно вдова благочестивого сойфера, должна…

— Что она должна?

— Должна быть богобоязненнее всех, лучше всех и внимательнее смотреть за своими дочерьми…

Бледная Груиэ становится еще бледней. Глаза у нее загораются, и синие, запекшиеся губы дрожат.

— Ханэ! — кричит она.

— Ты ведь знаешь, Грунэ, я тебе верный друг, но правду я все же должна сказать, не то придется мне держать ответ перед богом… Я сплетничать на тебя не буду, из-за меня ты людям на язык не попадешь, все останется между нами, один только бог в небе услышит нас.

— Не тяни душу!

— Так слушай же! Коротко и ясно… вчера вечером, поздно вечером, возвращалась я с вокзала, и на горке сидела твоя Мирл…

— Одна?

— Нет!

— С кем?

— Разве я знаю? Шляпа какая-то… даже цилиндр… Он целовал ее в шею, в затылок… Она смеялась и грызла леденцы.

— Знаю!.. — отозвалась Грунэ замогильным голосом. — Это не впервой.

— Ты знаешь это? Что он ей, жених?

— Нет…

— Нет? И ты… молчишь?

— Да.

— Грунэ!

Но Грунэ уже спокойна.

— Теперь помолчи-ка ты и послушай, что я тебе скажу, — говорит она резко, схватив Ханэ за рукав и заставляя ее снова сесть. — Слушай, — продолжает она, — я тебе все расскажу, и только один бог на небе услышит нас!

Ханэ садится опять.

— Когда муж умер… — начинает Грунэ.

— Как ты это говоришь, Грунэ?

— Как же мне говорить?

— Не говоришь «блаженной памяти»… И нужно ведь сказать «скончался».

— Не все ли равно, скончался, умер? — его ведь похоронили…

— Он вернулся к своим предкам…

— Пусть будет так… только меня он оставил с тремя сиротками-девочками…

— Бедный, он кадиша не оставил.

— Трех дочерей, старшую…

— Генендл…

— Четырнадцати лет…

— У людей такая девушка уже невеста…

— У нас хлеба не было! Не до сватовства было… до помолвки и пряников — подавно.

— Как ты, Грунэ, говоришь сегодня!

— Не я говорю — боль сердца говорит… Генендл, ты знаешь, была самой красивой девушкой в городе…

— И теперь тоже… чтобы не сглазить!

— Теперь она выжатый лимон, дожила до седых кос! Но тогда она сияла, словно солнце… И я была вдовой благочестивого сойфера, я берегла ее, как зеницу ока; я знала, что в нынешние времена… шляются всякие музыкантишки, портные, франтики, старые холостяки… Но на то и мать. Девица в невестах должна быть чиста, как зеркало… И я добилась своего, пылинки на нее не упало, я берегла ее, стерегла, с глаз не спускала, ни на миг она из дому одна не уходила. И все-то я ей наставления, назидания читала: «не смотри туда, не гляди сюда, не стань там, не ходи тут… не смотри, как птички летают…»

— Ну, и очень хорошо…

— Замечательно хорошо! — сказала Грунэ с горечью. — Пойди-ка посмотри, во что она превратилась! Да, она действительно честная девушка, но тридцати шести лет! Худа — хоть ребра пересчитай, кожа сморщена, точно пергамент для филактерий, глаза потухшие, лицо кислое, без улыбки, губы вечно сжатые. Да, часто загораются ее потухшие глаза, но в них горит ненависть, злоба, точно в аду… И знаешь, к кому? знаешь, кого она ненавидит? кого шопотом проклинает она?

— Кого?..

— Меня! меня — свою родную мать!..

— Что ты говоришь? За что?

— Она, возможно, сама не знает за что, но я знаю! Я стала между нею и миром, между нею и солнцем! Я не допустила… как бы это сказать… тепла и света к ее телу… Я думала об этом целые ночи, пока не поняла этого окончательно. Она должна меня ненавидеть… каждая частица ее тела ненавидит меня!

— Что ты говоришь!

— Что слышишь. Сестер своих она, наверное, ненавидит, они моложе ее и красивее!

Грунэ с трудом переводит дыхание, а Ханэ не может притти в себя… Она слышит нечто ужасное, нечто худшее, чем болезнь, смерть, чем даже «смерть под венцом», — величайшее несчастье, которое может только постигнуть еврея, и все-таки… Владыко мира, так должно быть!

— Младшую, Лею, я уж дома не держала… я ее отдала в прислуги… — продолжала Грунэ, и ее голос стал еще более хриплым, еще более отрывистым.

— Я тогда достаточно возмущалась, — вспоминает Ханэ, — дочь сойфера — и в служанках!

— Мне хотелось хоть ее выдать замуж, пусть хоть у нее будет немного приданого; от моей торговли луком приданого не сберешь… И за ней я тоже смотрела… Не один хозяин поглядывал на нее, не один хозяйский сынок хотел сделать из нее игрушку… Но ведь я мать! И я была преданной матерью! Ноги у меня подкашивались, и все же я десять раз на день бегала на кухню к ней, плакала, падала в обморок, читала мораль ей, хорошие, благочестивые речи говорила… Целые ночи я не спала, «Кав-ганошор» и другие священные книги читала, а по утрам бегала пересказывать ей прочитанное… и добавлять еще свое! Да простит мне бог, из трех чертей я делала десяток, один удар розгой я превращала в «сквозь строй», огнем на нее дышала… И она была кроткой, честной дочерью, и она во всем слушалась… Кроме глаз, она — вылитый отец, бледная, без кровинки; и такие добрые, влажные глаза, но еще красивее…

— Ты говоришь о ней, как об умершей, упаси бог!..

— А ты думаешь, она живет? Говорю тебе, не живет! Она накопила приданое, а мужа дала ей я! Она, бедняжка, плакала, не хотела его, он слишком груб, прост для нее. Но ведь ученый не женится на прислуге, да еще при тридцати рублях приданого! Я благодарила бога и за это — портной так портной! Что ж, он пожил с ней год, отнял деньги, здоровье, последние силы и бежал… Он оставил ее нагой и босой… с больными легкими! Она харкает кровыо! Это уже тень, а не человек… Она ласкается ко мне, как маленький ребенок, ложится возле, как овечка… и целые ночи плачет. И знаешь ты, на кого она плачется?

— На мужа своего, конечно, да сотрется память о нем!

— Нет, Ханэ, на меня, она плачется на меня! Я ее сделала несчастной! Слезы ее падают мне на сердце, как расплавленный свинец, они отравляют меня, эти слезы…

Она опять замолкает, едва перехватывает дыхание.

— Итак?

— Итак? Тогда я себе сказала: довольно! Пусть уж моя третья дочь живет, как ей хочется… Она работает на фабрике, работает шестнадцать часов в сутки, и едва зарабатывает на сухой хлеб… Ей хочется леденцов, пусть ест их! Ей хочется смеяться, баловаться, целоваться, — пусть! Ты слышишь, Ханэ, пусть! Я ей лакомств дать не могу, мужа подавно… чтобы и она превратилась в выжатый лимон? — нет, не хочу доводить до чахотки, нет, нет! Пусть хоть эта дочь не ненавидит меня, не плачется на меня!..

— Но, Груиэ, — кричит Ханэ в испуге, — что скажут люди?

— Пусть у людей будет прежде всего сострадание к бедным сиротам, пусть не помыкают ими, как ослами, задаром! Пусть у людей будут человеческие сердца, и пусть не сосут они из бедняка последние соки, не превращают его в выжатый лимон…

— А бог, бог, да будет благословенно его имя!

Грунэ подымается и кричит, точно желает, чтоб ее услышал бог в небесах:

— Богу нужно было раньше позаботиться о тех, о старших…

Тяжелая тишина. Обе, тяжело дыша, стоят друг против друга. Глаза у них мечут молнии.

— Грунэ! — кричит, наконец, Ханэ. — Бог… тебя бог накажет!..

— Не меня, не дочерей моих! Бог справедлив, он накажет кого-то другого!.. другого!


Версия 1.0 от 9 августа 2013 г., http://public-library.ru. Воспроизводится по «Ицхок-Лейбуш Перец. Рассказы и сказки. Перевод с еврейского», под ред. Шахно Эпштейна, ОГИЗ, ГИХЛ, Москва, 1941.