Матвей Радаев (Огарёв)
Матвей Радаев |
Источник: Н. П. Огарев. Избранные произведения в двух томах / Подготовка текста и примечания Н. М. Гайденкова. — М.: ГИХЛ, 1956. — Т. 2. Поэмы. Проза. Литературно-критические статьи. — С. 224—245. |
И день прошел! Я наконец один,
Моей мечты бесспорный господин.
Какую цель ей в тьме ночной поставлю?
Куда полет задумчивый направлю?
О! знаю, знаю!.. Как ни отучай,
К гнезду летит затерянная птица
На родину! Как будто чуждый край —
Просторная, но грустная темница!
Нет, нет! Тебе с тоскующей мечтой
Не совладать, изгнанник добровольный!
Ей нужды нет, легко тебе иль больно,
Вспорхнет себе и полетит домой.
И там, бродя в кругу воспоминаний,
Упрямая, отыскивать начнет
Картины тусклые — народный гнет,
Унынье лиц, безмолвие страданий…
А сердце, — сердце глухо задрожит,
Холодный зноб по телу пробежит.
Иль вдруг мечта, вниманье напрягая,
Подслушает внутри родного края
Живую жизнь и с вестию весны
Над родиной с лазурной вышины
В сиянье утра крыльями забьется
И песнею серебряной зальется;
А сердце, веруя, на звук живой
Откликнется тревогой молодой.
Продержит ли, озарена денницей,
Моя мечта свой радостный полет,
Иль с высоты подстреленною птицей
Она на степь безмолвную надет,
И сердце с всей горячею любовью
Заглохнет вовсе, обливаясь кровью.
Что б ни было — придется ль отпевать
Умерших заживо, у их постели
Весь пошлый хлам их жизни поднимать,
Иль песни петь у новой колыбели, —
Что б ни было — за чуждые края
На родину лети, мечта моя,
И с трепетом надежды и кручины
Отыскивай знакомые картины…
Вдоль снежной улицы забор,
За ним широкий белый двор;
Между людскими и сараем,
До окон снегом заметаем,
Приземистый господский дом;
Навес дощатый над крыльцом.
В передней свечка нагорела;
На койке, прислонясь к стене,
Без развлечений и без дела
Лакей храпит в неровном сне.
В столовой пусто; втихомолку
Блуждает лампы тощий свет,
Часы стенные без умолку
Снотворно стукают: да — нет…
В гостиной пусто и печально:
Перед диваном стол овальный,
Горят две свечи на столе;
Уныло креслы в полумгле,
Пустые ручки простирая,
Кругом стоят, как бы взывая —
Когда же кто, о небеса!
Одушевляя круг наш тесный,
В объятья наши полновесно
Опустит тучные мяса! —
Но их взыванье безответно…
Один, свидетель тишины,
Какой-то барин со стены,
Вперед склонясь едва заметно,
Недвижен в раме золотой,
Лукаво смотрит, как живой,
С улыбкой черствой, желчно важен,
Во фраке, чопорно приглажен
И в белом галстуке с узлом
Под красной лентою с крестом.
Но возле, в комнате угольной,
По взгляду первому невольно
Узнает каждый этот лик:
Высокий сгорбленный старик —
Да, это он! Хоть старей много,
Но тот же взгляд лукаво-строгой.
Немало, знать, мелькнуло лет
С тех пор, как писан был портрет!
Теперь и голова седая,
Улыбка, съежась, стала злая,
Наморщен лоб, нависла бровь,
И вместо фрака, пригревая
Уже дряхлеющую кровь,
Надет пальто, да потеплее;
Одно, как прежде: крест на шее.
Старик за письменным столом
Сидит, в расчеты погруженный;
Пред ним бумаги лист, кругом
Исписанный и разграфленный;
Следит за цифрой зоркий взгляд,
По счетам пальцами сухими
Рука, скользя из ряду в ряд,
Стучит кружками костяными.
Хотя б один сторонний звук!..
И слышно в тишине суровой
Все только счетов беглый стук
Да ровный ход часов в столовой,
И время крадется вперед…
Старик проверил свой приход,
Рука притихла, смолкли счеты;
Часы в столовой, из дремоты
С внезапным шипом пробудясь,
Пробили звонко девять раз
И снова с мерностью упорной
Пошли постукивать снотворно,
Морщины жесткого чела
Старик, насупясь, грозно сдвинул
И счеты в сторону откинул,
Взял колокольчик со стола,
Звонит… звонит… Но нет ответа;
Трепещет гневная рука…
Вдруг, будто пущен из лук_а_
Иль выстрелен из пистолета,
Ланей бежит, стучит, бежит —
И стал в дверях у кабинета.
Старик в лицо ему глядит,
И у лакея дрожь-злодейка
Прошла по телу беглой змейкой.
«А ты ходи, да не стучи!
Добром вас, видео, не учи!
Все спишь, мошенник! Розгу знаешь?
Иль ты ее позабываешь?
Напомнить, что ли? Говори:
Напомнить?.. То-то же — смотри!
Позвать бурмистра!» — Вслед урока
Лакей на цыпочках ушел,
Как бы боясь попортить пол,
И было слышно издалека,
Как взвизгнул блок во весь размах
И дверью скрипнуло в сенях.
Старик встает, как тень сухая,
И ровно, медленно шагая
По комнатам взад и вперед,
В углах свершая поворот,
Блуждает, точно дух пустынный
В тиши обители старинной,
И вторит шороху шагов
Глухое стуканье часов.
Пришел бурмистр и стал в столовой,
А барин ходит и молчит;
Всегда грозы бояся новой,
Мужик опасливо глядит,
То робко ноги переставит,
Погладит бороду, вздохнет,
Иль кашлянет, кушак поправит,
Или, бледнея, пальцы мнет.
Соскучившись прогулкой мерной,
Подходит барин наконец:
«Ну что? Приехал твой купец?» —
«Ждем с часу на час. Будет верно». —
«Ты у меня смотри, подлец,
Надуть меня с ним хочешь вместе?..» —
«Как можно-с! Провались на месте…» —
«Задаток в руки, — и смотри,
Чтоб было у всего обоза
Зерно получше сверху воза,
А дрянь, что ни на есть, внутри;
Да улучай и день приема,
Когда купца не будет дома». —
«Кузьма просился на базар…» —
«Забыл, чем пахнет полугар?
Али он сечен не был сроду?
Не сметь! Назначь его в подводу.
Пошел!» — И вышел вон мужик.
Опять молчанье дом объемлет,
Опять лакей на койке дремлет,
Опять по комнатам старик
Пошел бродить, как дух пустынный
В тиши обители старинной,
И снова шорханье шагов,
И снова стуканье часов,
И в вечер зимний, вечер длинный
Вас так и давит и гнетет
Глухое чувство тайной муки,
Тоски подавленной и скуки,
И время крадется вперед.
А на дворе свое молчанье,
На небе месяц, и светло,
По снегу робкое мерцанье,
Морозно, пусто и бело.
В саду деревья седы, голы,
Стоят недвижные их стволы,
Все сучья кверху устремив,
Как будто и у них порыв
Какой-то был, покуда жили,
Да тут же навек и застыли.
И ни вблизи, ни сдалека,
Среди безмолвия глухого,
Не чуешь ничего живого,
И давит страшная тоска.
Так жизнь тянулась годы, годы,
Сегодня так же, как вчера, —
Старик считал свои приходы,
Все так же длились вечера.
Из службы выгнанный когда-то,
Но верный цели всех трудов —
Копил он постоянно злато
В деревне, купленной с торгов.
Все прочее считал за шалость;
В хозяйстве видя идеал,
Он к мужику не ведал жалость,
Давил работою и драл;
В замену взяток, с страстью новой
Он полюбил обман торговый,
Любил процессы по судам
Вести кривой дорогой сам:
С своим соседом и соседкой
Не ладя, он видался редко;
Из слабостей мирских к одной
Благоговение питая,
На шее крест носил он свой,
В уединенье поджидая:
Заедет ли купец какой
В недружелюбную трущобу, —
Чтобы тотчас перед собой,
Взглянув, почувствовал особу;
Иль навернется как-нибудь
Судья ли, член ли непременный,
Не преминул бы униженно
«Превосходительство» ввернуть;
Но эта слабость мимоходом
Шла, не вредя любви к доходам.
Кому старик и для чего
Копил с безумием недуга?
Бог весть! Ни сродника, ни друга
Не появлялось у него.
Хотя в ребячестве когда-то
Он знал двоюродного брата,
Но жизнь их врозь пошла давно,
И что с ним сталось — все равно.
Одно живое наслажденье —
Что год, то прикупить именье,
Одна томительная страсть —
Нажив и мелочная власть…
И жил старик, как дух пустынный
В тиши обители старинной,
И все дряхлел из году в год,
И напоследок в свой черед
Он умер как-то незаметно,
Скупую жизнь дожив бездетно.
И долго после грустный дом
Между людскими и сараем,
До окон снегом заметаем,
Стоял в забвении глухом.
Лишь месяц, по небу гуляя,
Сквозь сучья голые блеснув
И робко в окна заглянув,
Лучом по комнатам блуждая,
Бросал безмолвно мертвый свет
На неколеблемый портрет.
Часы молчат, свеча задута,
Лакей ушел, и дверь замкнута,
В дому нигде не шелохнет,
И время крадется вперед…
Раз у околицы, зимою,
В пустую даль через ухаб
Седой мужик глядел и зяб,
И слушал с робкою тоскою —
Кого с утра господь сулит?..
А колокольчик все звенит,
То притихая по сугробью,
То заливаясь мелкой дробью,
Все громче, громче… Вот вдали,
По следу узкому, как свора,
Теснится тройка, с косогора
Батя в серебряной пыли.
Вот съехала, вот близко, близко…
И вот, в ухаб ударясь низко,
Кибитка, вымахнув с прыжка,
Мелькнула мимо мужика,
Его оставив без движенья
С раскрытым ртом от удивленья,
Летит селом во весь опор;
Вот перед ней рябит забор,
И вот, качнувшись с поворота,
Она в скрипящие ворота
Нырнула на господский двор,
И колокольчик, замирая,
Смолк у крыльца. Слуга спрыгнул
И, полость мерзлую стряхая,
Ее проворно отстегнул;
И что-то там внутри кибитки,
Вглубь, под рогожаный навес
Совсем ушедшее в пожитки,
Закопошилось, и полез
Тяжелым зверем из берлоги,
С трудом выпутывая ноги,
Какой-то барин или груз —
Где только шуба да картуз,
И в дом пошел. Его впуская,
Отверзлась с визгом дверь сенная;
Лакей, вкушавший негу сна
На койке в оны времена,
Воскрес опять; с заботой новой
Часы опомнились в столовой;
Портрет безмолвно со стены
Встречал движенье новизны.
Но кто же гость неприглашенный?
С какого горя вздумал он
Нарушить многолетний сон
И вносит в дом неблагосклонный
Заботу чуждую свою?
Не хочет ли для перемены
Вдохнуть в замолкнувшие стены
Он жизни резвую струю?
Или, покойнику подобно,
Найдет, что и ему удобно
Здесь молча жить из года в год,
И все по-прежнему пойдет,
И в жизни все одно и то же
Потянется, на смерть похоже?..
Приезжий снял не без труда
Одежду зимнюю в передней,
И вышел барин хоть куда —
В пальто коротком, ростом средний,
Ни худ, ни толст и в тех годах,
Когда седин мороз осенний
Не серебрится в волосах,
А нежный цвет поры весенней
Уже навек сбежал с лица,
Достигла юность до конца;
Черты все резки, нет уж боле
В глазах веселости живой,
В улыбке мягкости родной,
И втайне спросишь поневоле,
Пред человеком становясь:
Что это сердце — скорбно ль, пусто ль?
Что тут — раздумье или усталь?
Как жизни ломка пронеслась —
Здоровость сил ли в нем созрела
И ринется в живое дело,
Иль только жизнью дан ему
Бесплодный холод ко всему?
Слуга приезжего спокойно
С ним обращался и достойно,
Покорно звал: Матвей Ильич,
Но все ж, стремглав, дрожа заране,
Не бегал на господский клич.
На принесенном чемодане,
На медной маленькой доске,
В мудреных буквах чуждых краев,
Хотя на русском языке
Читалось явственно: Радаев.
Радаев наскоро спросил
(Что сделал всякий бы с дороги,
Устав от грязи и тревоги)
Умыться и белье сменил,
Напился чаю, сну предался
И за обедом доказал,
Что бурь житейских грозный шквал
Его желудка не касался
И свято человек хранит
В юдоли бед свой аппетит.
Удобств желание имея,
Радаев пересилил лень,
Взяв в помощь старого лакея,
Свой дом устроил в тот же день:
Столы и стулья переставил,
Слуге приезжему убрать
Велел пожитки и кровать.
И книг запас в тот шкаф прибавил,
Где молча жил из году в год
Законов многотомный свод,
Покойника в уединенье
Одно усидчивое чтенье.
Потом по ящикам в столах
Радаев стал, порядка ради,
Раскладывать свои тетради
И письма в связках и листах,
Где почерк мелок, буквы дружно
Толпятся, жмутся в тесноте,
И много сердцу было нужно
Сказать на маленьком листе.
Но рано день склонялся томный,
Настал и вечер длинный, темный.
Была, как в прежни времена,
В столовой лампа зажжена,
В гостиной свечи. Дом устроен;
Радаев мог уж быть спокоен
И отпустил усталых слуг,
Чтоб дать им отдых и досуг,
Иль, может быть, хоть тут уж мало
Людолюбивого начала,
Хотелось наконец ему
Остаться просто одному.
Какая тишь! Как одиноко!..
Как близко ждешь ударов рока!
Почти что страшно. Эта тьма,
В окно глядящая докучно,
В углах бродящая беззвучно…
Весь этот дом — что он? Тюрьма?
И где исход из заточенья?
Где звук хоть дальний искупленья?
Здесь даже прошлым не могло
Повеять как-нибудь тепло —
Портрет двоюродного дяди!
Старик век прожил не любя,
Глядел на одного себя…
И вот, наследственности ради,
Закона странного путем
Попал Радаев в этот дом.
Он дяди не знавал и сроду,
Ему старик, и дом его,
И жизнь его вся год от году
Не представляла ничего.
Здесь не было воспоминаний,
Того знакомого следа
Былых людей, живых преданий,
Неизгладимых никогда.
Здесь тихо детскому веселью
Ничей не радовался глаз,
Никто, с любовию склонясь,
Не пел над детской колыбелью;
Никто здесь по полу порой
Шагов знакомых не направил,
Никто на вещи ни одной
Прикосновенья не оставил;
На что ни взглянет он — ему
Чужое все во всем доме.
И только то ему известно,
Что дядя нажил грабежом
И что наследовать по нем
Почти что даже и нечестно.
Тоска, тоска! Невольно тут
Радаев стал искать приют
Среди иных воспоминаний,
Среди своих родных преданий,
И образы тут вспомнил он
Иных людей, иных сторон.
Он вспомнил, как во дни забавы.
Когда он мальчик был кудрявый,
Чтоб слабый возраст охранять,
Ему сопутствовала мать,
Высокая, со станом стройным,
С лицом задумчиво-спокойным
И лаской в голосе самом.
Он вспомнил, как она сидела,
Он на коленях перед ней,
Не отводил с нее очей,
Часы глядел бы, день бы целый;
Пускай не мог он понимать,
Но взоры детские искали
На кротком лике разгадать
Значенье думы и печали.
Раз он застал ее в слезах;
Отец его, веселый малый,
На этот раз, как полинялый,
Стоял с газетою в руках.
Они тревожно разговоры
Вели все шепотом, как воры.
Речь шла, как месяц уж тому
Горячкой умер царь в Крыму,
А в Петербурге в день присяги
Был бунт, исполненный отваги.
Полк вышел чуть не на заре
И стал на площади в каре —
Готов на смерть и жаждет воли.
Не надо больше рабской доли!
Ребята! стойте в добрый час,
Святая Русь помянет вас!
Царь пушки выдвинул. Солдату
Казалось грех стрелять по брату.
Но дан приказ, свистит картечь,
Телам на снег пришлося лечь.
Сомкнись! Каре, привычный к строю,
Сомкнулся суженной стеною.
Ребята! стойте в добрый час,
Святая Русь помянет вас!
Залп, залп — и сила одолела,
Шатнулися, погибло дело.
Мать плакала, отец умолк.
Ребенок, сам не понимая,
Шептал: помянет Русь святая!..
Потом, что день, то больше толк
Ходил в народе боязливо;
Жандармов шлют без перерыва:
Тот в крепости, тот ночью взят;
Вот матери любимый брат
Захвачен был в Украйне дальней,
И дома день от дня печальней;
Ребенок ужасом объят.
С ума нейдет все этот дядя,
Он к ним недавно приезжал
В мундире с саблей; тихо гладя
По голове, его ласкал:
«Будь, милый мальчик, друг народа,
А там уж, что ни суждено,
Погибнет, нет ли — все равно;
Благослови тебя свобода!»
А при гостях — он так кричал,
Так как-то резко выражался,
Старик с звездой его боялся
И, втайне злясь, при нем молчал.
Потом прошло еще с полгода,
Цвела зеленая природа,
И было лето, и дитя
В саду резвилося шутя.
Вдруг весть достигла дальним слухом:
Окончен суд — и пятерых
Повесили, всех сильных духом,
Повесили тихонько их,
Так, знаете, чуть рассветало,
Чтоб говора не возбуждало.
Других в цепях в Сибирь везут,
И дядя с ними тоже тут.
Ребенка обдал тайный трепет,
Кругом он слышит робкий лепет:
Повесили… Сибирь… в цепях…
Везут… и дядя в рудниках.
А сердце женское изныло,
И мать не вынесла беду,
Она слегла: звала в бреду
Свое дитя и говорила:
«Мой сын, мой сын, храни, храни —
Храни завет страдальцев сильных,
Людей повешенных и ссыльных,
Сыны отечества они…
Дитя мое, храни, храни!..»
Смолк голос, сила упадала,
В девятый день ее не стало…
Лицо как мрамор, бледный лоб,
Попы и пенье, свечи, гроб…
Радаев вскрикнул. Все, что было,
Так ярко память вокресила,
Душа его потрясена,
Живая дрогнула струна:
Так вот оно — его преданье!
Вот праотцы! Вот завещанье!
О! Тут с былым святая связь
Внутри его не порвалась;
Пусть все вокруг пока чужое,
Внутри преданье есть живое,
Ему в дни скорби и труда
Не изменял он никогда.
Пусть тьма ночная глухо бродит,
Метель тоскливо песнь заводит, —
Он чувствует, что сохранил
Упорство воли, бодрость сил.
А много в жизни шумнокрылой
Прошло и мыслей, и страстей,
Ошибок, слабостей, скорбен,
Падений горьких, взмахов силы,
И все ж еще, назло судьбе,
Не утомился он в борьбе.
Он вспоминал про годы школы,
И резвых мальчиков семью,
И про латинские глаголы,
Про дружбу первую свою,
Про безотчетное стремленье
И юной мысли пробужденье,
И как, сквозь школьный хлам теснясь,
На свежий путь она рвалась.
Сначала в школе шло свободно
И обращались благородно,
Без оскорблений, — и с детьми
Учтивы были, как с людьми.
Но хуже было год от году,
И юных помыслов свободу
Покрой казармы вытеснял.
Пошли предательство, нахальство,
Дух чести голову склонял
Перед понятием начальства.
И много отроков тогда
В года надежд и ожиданий,
Почти что в детские года,
Вдались в тоску без упований,
И только кто в душе подлец
Был мира счастливый жилец.
И где друзья общины школьной,
Товарищи весны привольной,
Делившие между собой
Порывы жизни молодой,
И первый пыл негодованья,
И робкой мысли начинанья,
Восторги, скорбь, надежды, труд
И прелесть искренних минут?
Все разбрелися как попало,
Их жизнь по свету разметала…
Блаженны те, кого уж нет,
Кто в гроб сошел во цвете лет
Без грязных пятен, сердца жара
Не заглушив в чаду угара
И не торгуя, как иной,
Своей душевной чистотой
За деньги, барство, блеск столицы,
За блюдо царской чечевицы.
Кто ж уцелел? Да, редкий тот,
Кто мог в себе сквозь сон и гнет
Спасти завет страдальцев сильных,
Людей повешенных и ссыльных…
И все оно, везде оно —
Преданье чистое одно.
Радаев вспомнил, как, в угоду
Отцу, служил он больше году
В блестящем городе Петра,
В одном из зданий многолюдных,
В одном из заведений чудных,
Где пишут с самого утра,
Спешат без смысла и без срока
С неугомонностью потока
Справлять дела, дела, дела —
Решения добра и зла,
Свершенные по воле царской
Порядком дури канцелярской.
Радаеву навеял сплин
Ход государственных пружин.
Царя он видел на параде
В тугом воинственном наряде;
Огромный рост, и зверский взгляд,
И лоб, откинутый назад,
Все, что могла создать казарма,
Все дико выразилось в нем,
Совокупив в одно с царем
России главного жандарма.
Царь на параде всех распёк
За беспокойство конских йог
И ускакал так гордо, смело,
Как бы свершил святое дело.
Радаев ясно мог понять,
Что тут нельзя спасенья ждать.
«Боюсь свободы» — надпись эта
На знамя царское надета;
Как прежде в школе, так везде
Он видел — в войске и везде
Росло предательство, нахальство,
Тупела мысль и мозг дичал,
Дух чести голову склонял
Перед понятием начальства.
И Русь жила в суровой тьме,
И было душно, как в тюрьме.
Радаев с жизнью не свыкался;
Весь чад тревоги городской,
Бездушной, дикой и пустой,
Его томил, он задыхался,
Рвался на волю и уйти
Хотел с служебного пути.
Но чувство увлекло иное
Его в те памятные дни.
Искало сердце молодое
Любви и счастья, — и они,
Они пришли тепло и ясно,
Со всей мечтательностью страстной,
С всем мягким воздухом весны,
Где мирно слиты жизнь и сны.
Радаев вспомнил утро мая:
Прогулку раннюю свершая
В садах лицея вместе с ней,
Он шел под сению ветвей.
Как солнце весело вставало
И блеском розовым сияло,
И как светла была вода
Спокойно-гладкого пруда,
В студеной влаге отражая
И вглубь отрадно погружая
Верхи деревьев и кустов,
Как пахло свежестью листов,
Густая зелень чуть шептала,
Роса блестела и дрожала,
А в сердце что за полнота!
Любовь просилась на уста,
И пролетел как бы украдкой
Влюбленной речи лепет сладкой.
Радаев помнил . . . . .[1]
Пожатье беленькой руки
И личко, полное участья,
Улыбку счастья, слезы счастья.
О! как хорош, как чист был он,
Сердечной жизни первый сон.
И все надежды, всё страданье,
Свое заветное преданье,
Весь мир своих любимых грез
В свою любовь Радаев внес,
И сердце девичье, казалось,
На все созвучно отзывалось,
И силы вызвала любовь,
И в жизнь поверилося вновь.
И чем же кончилось все это?
Жениться — рано, там и тут
Отцы согласья не дадут…
В мечтах любви промчалось лето,
Нашелся в Питере зимой
У Вареньки жених другой,
Три года старше и богаче, —
Радаев близок был ему
По направленью и уму, —
Но Варя разочла иначе
И к другу сердца в пять-шесть дней
Заметно стала холодней,
О дружбе говорила только,
А о любви уже нисколько,
И стала требовать совет:
Идти ей замуж или нет?
Удар был дан по самой ране;
Радаев помнил, как в тумане, —
Он, сам не зная как, тогда
Пролепетал: конечно — да!
Потом он помнил: вкруг налоя,
Взяв роль шута или героя,
Венец над милой головой
Носил он собственной рукой;
Потом в санях скакал он прытко
По темным улицам в метель
И дома, изнуренный пыткой,
Рыдая, бросился в постель.
У! вдруг как пусто в жизни стало,
Как будто умер кто, и он
Вернулся с чьих-то похорон,
Иль это что-то умирало
Внутри его, и в цвете сил
Свое он сердце хоронил?
Как все предметы стали бледны!
Как все надежды стали бедны!
Да и на чем он строил их
В мечтах восторженных своих?
Кругом осталось все как было,
Все так же пошло, так же гнило,
Все так же канцелярский ход
Вертел уродливой машины
Самодержавные пружины,
Карал за мысль, душил народ.
Все так же точно в адской пляске
Перед глазами вдаль и вблизь
Фигуры дикие неслись.
И дикий царь в античной каске,
И в каске дикий генерал,
Квартальный, князь, фурьер придворный
Все в касках мчались наповал:
Всё римляне, народ задорный;
Их жизни жизнь, их цель, их честь
Простого смертного заесть;
А тут директор в вицмундире —
Наглец и раб во всей красе.
Ну! где ж стесненье в этом мире?
Все надоело, всё и все.
И даже тот, как бишь, писатель,
Сухой учености искатель,
Молчалин родом, но нахал,
Который важно утверждал,
Что нам нужны, как драгоценность,
Умеренность и постепенность.
Радаев службу наконец
Оставил, жаждал воли, воли…
Куда? — в Москву уехать, что ли?
Там жил тогда его отец,
В своем вдовстве давно утешен
Тем, что был сильно многогрешен.
Он сыну нехотя урок
Прочел слегка и не в упрек
Сказал, что он не одобряет
Отставки, что поступок глуп,
Но, впрочем, жил бы сам как знает, —
И, засмеясь, поехал в клуб,
Где ставил мазы на валета
От ранней ночи до рассвета.
Но из среды воспоминанья
На миг Радаев отвлечен
Был мыслью странного свиданья…
Да! Вареньку увидит он.
Она теперь его соседка,
В деревне с мужем здесь живет,
Верст за десять, — уж пятый год —
С детьми… чай, стала, как наседка,
И хлопотлива и жирна…
И будет встреча их смешна!
Но он насмешкою презренья
Не омрачат прошедших дней
И взглянет с чувством примиренья
На грезы юности своей.
Так в полдень душный, в вечер мглистый
Отрадно вспомнить про рассвет,
Про утро с свежестью душистой,
Про теплый солнечный привет.
Не все ж на женскую измену
Досаду детскую питать,
Когда он сам… Но тут опять,
Уставя взор в пустую стену,
Радаев начал проводить
Былого прерванную нить.
В Москве его ждала иная
Беда — безумная, тупая…
Удар судьбы! Беды страстей,
Как ни жестоки, но сносней;
Их ждешь как молнии с грозою,
А тут, как ни бери в расчет
Причин и следствий стройный ход,
А все ж судьба перед тобою —
Топор слепого палача,
Безумно рубящий сплеча.
Радаев доблестного друга,
Товарища . . . . . . . .[2]
И мыслью сильного бойца
Застал под властию недуга,
В чахотке — месяц жить навряд…
Чуть внятный шепот, мутный взгляд,
Лида и тела исхудалость,
И беспокойство, и усталость, —
Страшна она, страшна, дика
Людей предсмертная тоска!
Все кончилось… Еще могила!
Так молод, а уже идти
Пришлось на жизненном пути,
Как по кладбищу, и уныло,
В туман и мглу глядя вперед,
Считать, кого недостает.
Что ж это?.. Вот не стало друга,
Мечта любви унесена,
Как в тень юркн у вшая волна,
И средь безвыходного круга —
Где жизнь лепечет жалкий бред —
Оплот потерян, веры нет.
Свободы гордое призванье,
Его заветное преданье —
Оно не нужно никому,
Все придышалися к ярму.
Он чувствовал, что траур носит
И по своим и по чужим,
Равно по мертвым и живым,
Тоска души покоя просит;
В Москве не по себе ему
В ленивом, легоньком шуму.
И с наступившею весною
Он в путь пустился поскорей
В деревню, где он рос дитею,
К приюту мирных кротких дней,
К могиле матери своей.
1856—1858