Март (Пильский)
Март |
Дата создания: март 1904 года. Источник: Пильский П. М. Рассказы. — СПб.: Типография Монтвида, 1907. — С. 51. |
Март ещё в середине, но я чувствую, как дышит земля, как глубоки её вздохи, и сколько тоски в её несогретых парах и чуть-чуть синеющем небе.
Только что покинул я то огромное, холодное каменное здание, из ярко красного кирпича, где прошло столько дней в невольном молчанье и думах о воле, оставшейся где-то позади.
И меня потянуло сюда, в эту чащу родных дерев, в эту старую усадьбу. И, вот, я снова здесь и снова, как бывало, иду по тем же коричневым от человеческих ног тропинкам, ведущим к роще. Со мной сестра.
Роща молчит и будто считает мгновенья, в которые ослабевший, уже изнеженный солнцем снег начнёт двигаться и как прогнанный слуга заворчит ручьями.
— Опять к оврагу? — смеётся сестра.
— Опять…
Овраги — моя страсть, моя давнишняя старая привязанность. Я люблю их, серьёзные и тёмные, присмиревшие и загадочные: в них тишина и бесстрастие.
По чернеющей полянке мы подходим к «Провалу». Внутри темно. Чья-то чёрная пасть раскрылась пред нами, и есть что-то жуткое и сильное в этих раздвинувшихся краях земли. Спускаемся вниз. Наши ноги не скользят по влажной и мягкой почве, и шаг наш спокоен и уверен.
Вот и дно.
С него и со стен поднимается густой запах сырости. Раздражающе чувствуется какой-то пряный аромат: аромат смерти прошлогодних цветов.
Тихо как ночью в пустом доме. Сестра меня держит под руку, и я слышу, как неровно и быстро стучит её сердце.
— Смотри, змея!.. — говорит она мне вдруг и умоляющим голосом прибавляет. — Уйдём отсюда…
Её маленькая рука начинает меня потихоньку тянуть, и мне ясно, что сестра уже переставила назад правую ногу и сейчас переставляет на приступку левую.
— Давно ли ты стала выше меня? — улыбаюсь я, и вижу, как её щёки из бледных вдруг становятся алыми.
— Ну, уйдём… — просит она снова и «ну» звучит, как у детей, — немного капризно и трусливо.
Она уже высвободила свою руку из-под моей, — теперь её пальцы схватили мои и пробуют тянуть.
— Мне страшно… Уйдём… Змея…
Но крепко сжимаю я её руку в своей и, побледневшую, удерживаю сестру около себя.
Теперь она боится уже не змеи, а меня.
— Нет, мы не уйдём отсюда, — громко и твёрдо отвечаю я, и от моего голоса она вздрагивает.
Его ноты гулко как в каменных сводах отдаются в овраге, и я рад, что у меня есть голос, что он не иссяк и не пропал в эти долгие дни моего невольного молчания, и ещё громче и ещё твёрже, чтоб слышал весь лес, и, если можно, весь мир, я повторяю:
— Мы не уйдём!
Никакой змеи нет здесь. Сухой лист и посеревшая от долгих дней гниения трава легли неровным изгибом по дну и сказались сестре змеёй.
— Никакой змеи нет здесь!..
Но если б даже и была она!
Если б она впустила своё жало в моё тело и отравила мою горячую кровь, — я не дрогнул бы.
И если б она отравила моё сердце и убила мой мозг, я не вскрикнул бы здесь, на границе могил, в чёрных и спокойных недрах глубокой земли. Не страшен мне покой вечности, и здесь я постигаю её тайну и её красоту; не страшен мне и уход из жизни, как не боюсь я её самой, этой жизни людей, обрекающей на оглядку. В этих пещерах, среди спокойствия и тишины смерти, мне вечность близка как счастье, и понятна как моё прошлое и будущее, которого нет в настоящем.
— Никаких змей нет, — диктую я свою мысль сестре.
— Ты смелый, — отвечает она как ребёнок. — Ты сильный и с тобой нестрашно…
А я продолжаю:
— Никаких змей нет, и они не опасны для смелых. Змеи и удавы выдуманы трусами и вредят они только трусам. Запуганное воображение забитых вызвало их к жизни, её дало им, и только она их поддерживает и родит. Для бодрых и смелых, для горячих и сильных нет ни удавов, ни ужей. Удавы не осмелятся, а ужи слишком домашни и сыты.
— Да, ты смелый! — шепчет сестра. — Как сладостно, хорошо и радостно быть смелым и ничего не бояться…
Нетревожный и гордый, я стою рядом с ней пред змеиным призраком, и мне нет причин ни бежать, ни молиться трепетными слезами веры об избавлении от законных прав всеискупающей смерти.
И в душе моей светло как на солнце, и нет ни смятения, ни тревог.
Небо темнеет.
Из ясного, молочно-голубого, по-мартовски прозрачного оно становится серым, потом дымным, потом чёрным.
Через овраг перекинулась тень, большая, несуразная. Это от меня. Тень выше, и полней и шире, чем я сам, её родивший.
— Пора, — решительно произносит сестра.
Она старается выговорить это «пора» так, чтоб не было никаких колебаний и никаких отсрочек, — серьёзно, важно, убедительно.
Но нервы её, очевидно, натянулись, и голос выдаёт её тревогу сквозь ноты деланной твёрдости.
И я уступаю.
— Пойдём, — отвечаю я.
И мы взбираемся по крутой отлогости оврага. Моя тень при этом вздрагивает, будто её кто-то разбудил, качается, ползя по дну, поднимается по тёмной стенке, ёрзает по земле.
Я останавливаю сестру, указываю на тень и внушительно говорю:
— Это за нами идёт смерть!..
Но она уже оправилась и, смеясь, отвечает:
— С тобой нестрашно. Ты не боишься и самой смерти. Ты и умрёшь красиво и с достоинством умрёшь.
Она произносит это в каких-то уверенных и простых тонах, серьёзно и задумчиво. Её головка поднимается, и я вижу и сознаю, что она гордится за меня и мной как близким человеком, с которым нестыдно и нестрашно.
И в эту минуту мне ясно до очевидности, что благоразумие выдумано в комнатах и душном тепле, что оно оконное растение, больное и недолговечное. В здоровом воздухе природы, где нет неволи, а есть только жизнь и естество, нет и благоразумия, и нет закупоренных сердец, ибо судьба и счастье за того, кто не боится ни тьмы ночей, ни дремлющей чащи, ни смерти, ни вечности.
Сестра кладёт свою правую ладонь на мою руку и просит:
— Скажи же мне что-нибудь. Расскажи о счастливом и вольном. Не об идеях расскажи, не об одиночестве своём во тьме тюрьмы, которое тебя не съело, и которому ты не отдал в плен души своей. Расскажи одну из сказок мечты твоей.
Глаза её смотрят вверх, в тёмное уже звёздное небо, и я вижу, как оно горит и будто дышит, — будто и у него своя душа: быть может, пророческая, быть может, несчастная.
И я начинаю. Я говорю моей маленькой сестре о зимних морозных ночах, которые ушли и не придут; об огромном заливе, молчаливо замёрзшем и в лунном свете таинственном как серебряная дорога к далёкому богу; как от мороза по утрам небо становится розовым, малиновым, и, если бы не отпустило, оно стало красным, как от пролитой крови.
Но в бодром воздухе мне вдруг становится весело в эту весеннюю ночь, я бросаю мой рассказ на полуслове, кричу сестре в самое ухо:
— Глупая!
Поднимаю её и целую в её серьёзные и удивлённые глаза…