Люцифер (Френцель)

Люцифер
автор Карл Френцель, переводчик неизвестен
Оригинал: нем. Lucifer, опубл.: 1873. — Источник: az.lib.ru • Роман из времен Наполеона I.
Русский перевод 1880 г. (без указания переводчика).

Карл Френцель

править

Люцифер

править
Роман из времен Наполеона I

Часть I
Глава I

править

Тихий и безоблачный октябрьский день клонился к вечеру. Мраморный утес Траунштейна, высоко поднимаясь над озером Траун, ярко блестел при солнечном закате. С высоты, на которой стоял замок Зебург, открывался прекрасный вид на окрестные холмы, поля и леса, одиноко стоящие домики и маленькие деревни. Местность постепенно понижалась к Гмундену и Альтмюнстеру, где озеро образует многочисленные изгибы и бухты, поросшие тростником. С восточной стороны, до самой воды, выступали причудливые скалы, с запада от замка, до самого озера, тянулся парк, а вдали на высоком утесе, среди деревьев, возвышалась небольшая деревенская церковь. Фасад замка выходил на дорогу, за которой виднелось озеро Аттер в мрачной долине, изрезанной узкими тропинками, ведущими к так называемому «Адскому ущелью» с отвесными и едва проходимыми скалами.

Из множества нарядных дам, стоявших у высоких окон замка, только одна глядела на великолепный ландшафт, расстилавшийся перед ее глазами, который казался еще роскошнее в вечерней тишине и своеобразной осенней окраске. Не довольствуясь этим, она вышла на балкон, отделенный от залы стеклянной дверью, где вид был еще более прекрасный, нежели из окон.

Внимание остальных дам было обращено исключительно на охотников, только что въехавших во двор замка. Слышен был топот лошадей, лай и вой собак, прыгавших вокруг телеги, наполненной дичью. Охотники опорожняли ягдташи, разряжали ружья, разговаривая о сделанных выстрелах, о достоинствах своих собак и лошадей. Более юные стояли под окнами и беседовали с дамами, насколько это было возможно при общем говоре и шуме.

Среди толпы мужчин резко выделялся владелец замка, граф Вольфсегг, своей величественной осанкой, спокойными и сдержанными манерами, которые составляли полную противоположность с суетливостью и неловкостью большинства гостей. Выражение доброты в линиях рта несколько смягчали суровость его строгого, загорелого лица и гордый взгляд; коротко подстриженные белокурые волосы с легкою проседью красиво окаймляли высокий правильный лоб. Над левым глазом виднелся глубокий шрам — след удара сабли. На графе было зеленое охотничье платье с золотыми пуговицами, вышитый золотом жилет, белые замшевые панталоны и высокие сапоги, доходившие ему до колен. В каждом его движении сказывалась уверенность человека, знающего себе цену и обладающего способностью знатных людей ставить невидимую границу между собою и теми, которых он считал ниже себя по положению.

— Что это наш хозяин не думает приглашать гостей в дом! — воскликнул с нетерпением один толстяк, который, судя по его объемистой фигуре, более других должен был ощущать голод. — Где же маркиз?

— Этот верзила Пухгейм также замешкался против своего обыкновения, — заметил другой. — Он всегда одним из первых является к столу.

Владелец замка ничего не ответил, хотя разговор наполовину относился к нему. Он внимательно смотрел на покатую дорогу, обсаженную с обеих сторон каштановыми деревьями, ожидая кого-то. Еще спокойнее и безучастнее самого хозяина казался капуцинский монах, сидевший на каменной скамье у главного входа, со своим нищенским мешком и руками, скрещенными на груди. Голова его была опущена, так что виден был только его обнаженный блестящий череп и рыжеватая борода. Глядя на него, трудно было сказать, погружен ли он в молитву и благочестивые размышления или только дремлет. Но во всяком случае происходивший вокруг него шум не мешал ему, потому что он сидел неподвижно и только раз поднял лицо, живо напоминавшее лисицу своим лукавым и хищным выражением. Это был момент, когда владелец замка взглянул на него. Глаза их встретились; они едва заметно кивнули друг другу. В этом движении был как будто вопрос одного и ответ другого. Затем капуцин поспешно схватил четки, висевшие у него на поясе, и стал читать молитву.

Владелец замка снова отвернулся от него. На дороге показался легкий охотничий экипаж. Рослый барон Пухгейм, сидя на козлах, правил парой серых в яблоках лошадей, которые были покрыты пеной. На задней скамейке сидел старый маркиз Гондревилль с испуганным лицом и напрасно умолял кучера ехать потише. Пухгейм забавлялся боязнью старика и гнал лошадей что было мочи. Он, видимо, поставил себе задачей обогнать всадника на вороном коне, который то ехал сзади, то под деревьями, около экипажа, стараясь опередить его в свою очередь.

Стоявшие во дворе охотники со смехом вышли к ним навстречу.

Пухгейм остался победителем. Он круто повернул экипаж и, остановившись поперек ворот, загородил въезд всаднику, не обращая внимания на жалобный возглас маркиза, который едва не слетел на землю. Затем, насладившись своим торжеством, он быстро въехал во двор под громкие рукоплескания своих приятелей.

— Браво! Поздравляем с победой! — кричали зрители, пожимая руку Пухгейму, который ловко соскочил на землю, бросив вожжи подбежавшему конюху.

— Однако вы мастерски правите!

— Мы все время летели рысью; я решил выиграть пари во что бы то ни стало!

Старый маркиз, изящный человек, с живым и выразительным лицом, не разделял общего восторга. Он вытер платком лицо, поправил измятое жабо и с ужасом взглянул на свое запыленное платье и покрытые грязью сапоги.

— Никогда больше не поеду с вами, барон! — воскликнул он на своем смешанном французско-немецком языке серьезным и торжественным тоном. — В шестьдесят лет человек начинает дорожить жизнью… Моя жизнь принадлежит моему королю…

С этими словами маркиз снял шляпу и почтительно раскланялся с дамами.

Пухгейм спокойно выслушал жалобу маркиза и, вынув из своего кармана старинные часы в серебряной оправе, сказал:

— Каково! Мы поднялись на гору менее чем за десять минут. Вы можете поздравить себя, маркиз Гондревилль. С такою быстротою не ездил еще ни один император и ни один король, даже сам Наполеон!

— Да, если бы Австрия не двигалась таким черепашьим шагом, то Наполеону не так легко было бы справиться с нами, — возразил с горячностью один из дворян.

— Потише, Ауерсперг! Не говори пустяков! — заговорили окружавшие его приятели. — Тебя могут услышать.

Глаза всех невольно обратились на побежденного всадника, который, сойдя с коня, водил его некоторое время по двору, а затем, передав его конюху, подошел к ним.

Это был красивый молодой человек, с черными блестящими глазами и бронзоватым цветом лица, который был очень эффектен при вечернем солнце. В его обращении виден был ум и самообладание.

Он выждал, чтобы утих восторг приятелей Пухгейма, и, подойдя к своему сопернику, протянул ему руку в знак примирения, с вежливым поклоном. На лице его не видно было ни малейшего следа неудовольствия или огорчения.

— Не сердитесь на меня, шевалье Цамбелли, — добродушно сказал Пухгейм, пожимая ему руку. — На войне и в игре счастье изменчиво; сегодня один победил, завтра другой. Вы мне отплатите тем же.

— Если бы дело было только в ловкости, то я не решился бы идти на пари с бароном Пухгеймом, — любезно ответил Цамбелли, — но я рассчитывал на быстроту своего коня; однако, к стыду своему, должен был убедиться, что ваша лошадь, барон, гораздо лучше моей.

Молодой человек говорил совершенно правильно по-немецки, хотя с заметным итальянским акцентом.

Затем разговор перешел на лошадей — предмет, близкий сердцу большинства присутствующих господ; одни разделяли мнение Цамбелли относительно лошадей Пухгейма, другие спорили.

Граф Вольфсегг воспользовался этим моментом, чтобы подойти к главному входу, где сидел капуцин.

— Зажгите канделябры на стенах, — сказал он слугам. — Когда мы сядем за стол, будет совсем темно.

Он стоял так близко возле монаха, что почти прикасался к нему своим платьем.

— Выехал он или нет? — спросил граф шепотом.

— Да, сегодня утром он, вероятно, уже был за Феклабруком, — ответил монах беззвучным голосом, перебирая четки.

— А этот не видел его? — спросил опять граф, указывая глазами в ту сторону, где стояли гости.

— В Гмундене никто не видел его, кроме наших, — ответил монах. — А этот на рассвете ездил куда-то на своей лошади, по дороге к Ламбаху.

— К Ламбаху! С какой целью?..

В этот момент около них проходил слуга.

— Вы ведь побудете еще у нас, отец Марсель, и не откажетесь выпить стакан вина, — сказал громко граф. — Теперь полнолуние, и вам торопиться не для чего.

— Я получил разрешение провести ночь вне монастыря.

Слуга прошел, и граф опять понизил голос:

— Здесь Мартин Теймер из Клагенфурта. Вы должны переговорить с ним. Он только что вернулся из Тироля. В народе сильное брожение. Огонь распространяется из долины в долину, но пока он кроется под пеплом. Необходимо раздуть его, чтобы он вспыхнул и поглотил этого Люцифера.

— Чтобы он опять попал в ад, из которого вышел, — ответил монах, опуская глаза и принимаясь снова за четки.

Владелец замка подозвал слугу, стоявшего в почтительном отдалении, и, сделав последние распоряжения, подошел к своим гостям.

— Зачем мы теряем дорогое время, господа, — сказал он. — Теперь все в сборе, даже шевалье Цамбелли, хотя он не захотел принять участие в нашей охоте. Я надеюсь, что он загладит свою вину. Умный собеседник за столом стоит хорошего охотника в лесу. Дамы потеряли терпение и отошли от окон; только моя племянница Антуанетта все еще стоит на балконе — эта неисправимая мечтательница, которая, верно, ждет, чтобы взошел месяц над озером. Я рассчитывал на вас, молодые люди, что вы займете ее и направите ее мысли в другую сторону, но, видно, нынешняя молодежь никуда не годится!

— Да, пойдемте в замок. Давно пора, — ответили гости. — Дамы могут быть в претензии на нас!

Гости отправились в замок, одни попарно, другие в одиночку; шум их шагов звонко раздавался на широкой каменной лестнице. Наверху уже все люстры и канделябры были зажжены, и их отражение, ярко освещая фасад замка через открытые окна, далеко виднелось в серовато-голубых сумерках.

Позади всех шел владелец замка и молодой человек со смуглым цветом лица. Мужественная наружность графа Вольфсегга, его спокойные движения, решительный и гордый взгляд составляли резкую противоположность подвижности молодого итальянца, его вежливым и несколько натянутым манерам, беспокойному и неприятному блеску его черных глаз.

— Тысячу раз прошу у вас извинения, граф, — сказал Цамбелли, — что, несмотря на свое обещание, я не мог быть в сборном пункте у мельницы Долен и не успел предупредить вас об этом вовремя. Но мой посланец из Гмундена приехал слишком поздно в замок и не застал вас. Я чувствую себя тем более виноватым, что, судя по всему, вы, граф, совсем отказались от участия в политических делах и теперь всей душой предаетесь удовольствиям сельской жизни.

— Я готов простить вас, но с тем, чтобы вы сообщили мне о том, что делается на свете. С тех пор как я удалился от мира, меня еще больше интересует все великое и ужасное, что совершается в нем. Тут, разумеется, играет немалую роль эгоизм, и я в этом случае похож на прибрежного жителя, который с удовольствием смотрит на гибель кораблей. Не имеете ли вы каких-нибудь новостей из Вены или Парижа?

Они остановились в нескольких шагах от монаха.

— Как же, и могу сообщить вам довольно интересные известия. Я сегодня был в Ламбахе.

— В Ламбахе? — с удивлением спросил граф Вольфсегг.

— Да, и виделся там с одним приятелем, который останавливался там проездом из Вены в Париж и дал мне знать об этом; а так как он ехал из Эрфурта…

— Значит, он был при свидании Наполеона с Александром Первым?

— Он видел встречу обоих императоров. Затем Наполеон послал его с депешами в Вену к генералу Андраши, а другие депеши приказал отвезти в Париж императрице Жозефине. Поэтому извините меня, граф, что я не мог удержаться от искушения узнать что-нибудь более верное о событии, которое теперь занимает и волнует всю Европу.

— Одним словом, вы променяли одну охоту на другую. Теперь весь вопрос в том, кто из них загонит зайца — Цезарь или Александр. Однако вас можно поздравить, молодой человек, вам предстоит блестящее будущее. Иметь приятеля, который находится в непосредственной близости к французскому императору, — не последнее счастье. Мне остается только сказать вам, шевалье, пес aspera terrent!

Взгляды обоих собеседников встретились — итальянец опустил глаза.

— Мое сердце не лежит к императору, — сказал он, прижимая руку к сердцу как бы в подтверждение своих слов. — Я родился подданным Габсбургов и надеюсь до конца моей жизни остаться верным австрийцем.

— Аминь, — ответил граф торжественным тоном. — Но мы совсем удалились от предмета нашего разговора. Я и не думал упрекать вас в недостатке патриотизма. Наш император в самых мирных отношениях с Бонапартом, и почему же вам не сочувствовать герою, который, подобно Александру Македонскому, раздает короны… Однако пойдемте к дамам, шевалье. Вы расскажете им об Эрфурте и тамошних празднествах и театральных представлениях. В нашу пустыню еще не доходила весть о них. Это будет для нас как будто сказка из «Тысячи и одной ночи».

— Вы забываете, граф, что я не присутствовал при этом, — возразил Цамбелли, — и могу только рассказать в общих чертах то, что слышал от счастливца, который был еще в полном упоении от всего виденного им.

— Остальное вы можете дополнить своей фантазией. Представьте только себе: два могущественных монарха сходятся во время празднеств при самой блестящей обстановке… Их окружает свита королей… Самый смелый вымысел ничто перед такой действительностью. Я заранее восхищаюсь вашим талантливым описанием, шевалье. Теперь я даже готов благодарить вас, что вы не были на нашей охоте. Известия из Эрфурта! Это будет такой десерт для наших гостей, которого они не ожидают. Но вот мы опять заговорились с вами — смотрите, уже совсем стемнело.

Граф и его гость поспешно поднялись по лестнице и вошли в освещенную залу, где их ожидали с нетерпением.

Во дворе мало-помалу воцарилась глубокая тишина. Прислуга увела лошадей и собак, экипажи были поставлены в сараи. Ночной сторож по обычаю наложил засовы и запер решетчатые ворота, сделанные в крепкой, поросшей плющом стене, окружавшей замок, часть хозяйственных строений и сад. Из-за утеса Траунштейна поднялся месяц, сперва узким блестящим полукругом, посеребрившим края темных туч, которые тяжело повисли над высокими скалами Адского ущелья. Но вот взошел и полный месяц и, медленно плывя по небу, осветил крышу замка и стройную фигуру молодой девушки, стоящей на балконе, которая в своем легком белом платье казалась издали каким-то неземным существом. Должно быть, в зале ее кто-то позвал по имени, потому что она оглянулась, а вслед за тем на пороге балкона появилась пожилая женщина и увела ее с собою.

В это время внизу раздался звонок, призывавший к ужину тех слуг, которые уже кончили свои дневные занятия и не обязаны были прислуживать за господским столом. Капуцин, услыхав звонок, поспешно встал с места и с видимым удовольствием погладил свою рыжую бороду. Егери, конюхи, кучеры и садовники проходили мимо него в низкую комнату за кухней, служившую для них столовой. Капуцин хотел последовать за ними, но тут к нему подошел старик, одетый в черное платье, и, положив ему руку на плечо, сказал:

— Пойдем лучше со мной, брат Марсель, в особую комнату, — мы разопьем с тобой бутылку красного тирольского вина.

— Вы знаете мой вкус не хуже меня самого, мой дорогой кум, — ответил монах нищенствующего ордена. — Ходьба утомляет ноги, от молитвы устает язык, а вино восстанавливает силы.

— Тебя ожидает Мартин Теймер, — добавил вполголоса старик. — По его словам, в Тироле творятся ужасные вещи. Баварцы хозяйничают там не хуже турок.

— Ну, это в порядке вещей, только бы вино не испортилось у них… Что же касается света, кум, то правда давно умерла в нем, — продолжал капуцин. — Короли, принцы, дворяне, бюргеры и крестьяне — все перемешалось, потеряло голову и все идет вверх дном. Свет представляет собой огромный котел, в котором сатана варит кашу и так усердно мешает ее своей лопатой, что она льется у него через край: то потечет огонь и человеческая кровь, то чистое золото, а чтобы поддерживать жар под котлом, он бросает туда целые деревни и даже города. Сатане нужны дрова, но, по счастью, он еще не добрался до виноградников, и это радует меня.

Собравшаяся прислуга внимательно слушала монаха.

— Вы еще шутите, — сказал один из слуг, — а у меня так, право, становится тяжело на сердце, когда подумаю, что делается на свете.

— Я бедный сын Франциска, — возразил монах, — и меня ничто не тяготит; вся моя ноша состоит из этого мешка. Я оставляю его во дворе. Дети мои, смотрите, чтобы кто-нибудь не украл его. Сколько звезд, столько глаз на небе. Они все видят, даже когда молодежь ворует или целуется! Но вы не виноваты в этом, уж так созданы люди, что чувствуют голод и влюбляются…

Прислуга, смеясь, прошла в столовую, а капуцин со стариком повернули в коридор налево.

Старик отворил дверь своей комнаты и пригласил гостя войти в нее.

Стол уже был накрыт, и на нем стояли бутылки и кушанья самого соблазнительного вида.

— Сперва поедим, — сказал капуцин, распуская шнур, опоясывавший его талию, — а потом займемся политикой.

Как в нижнем этаже у прислуги, так и наверху у господ серьезный разговор долго не завязывался. Гости графа Вольфсегга по первому его приглашению поспешили занять свои места за роскошным ужином, и некоторое время в огромной зале слышен был только стук ножей, вилок и звон стаканов и поспешная беготня лакеев, которые приносили и уносили блюда, тарелки и бутылки.

Немало таких веселых дней прошло в замке со времени Аустерлицкой битвы до этой осени, когда граф Ульрих Вольфсегг впервые посетил свой замок после долгого отсутствия. Многим казалось странным, почему граф никогда не приезжал в замок, в котором провел молодость и который недаром славился в целой Австрии своей величиной, великолепным убранством и красивым местоположением между двух озер и скалистых гор, поросших лесом. Каждый объяснял по-своему такое отчуждение, а старые слуги рассказывали о каком-то предсказании покойного графа на смертном одре, которое будто бы напугало его сына и побудило его покинуть дом своих предков. Как бы то ни было, но старый управляющий, который теперь, сидя в своей комнате, распивал красное тирольское вино с капуцином и табачным торговцем Теймером, был очень удивлен, когда в августе получил от графа письмо с приказанием: все привести в порядок и приготовить все необходимое для празднеств, охоты и приезда гостей.

Старый управляющий исполнил в точности приказание владельца, но количество гостей, явившихся в замок вслед за приездом графа, превзошло все его ожидания.

С утра до ночи приходили и уходили из замка люди всех сословий. Являлись не только австрийцы, близкие и дальние родственники, соседи и знакомые, но и люди совершенно неизвестные и даже иностранцы — северогерманцы, русские и англичане. Раз даже приезжал эрцгерцог Иоган из Штейермарка, чтобы принять участие в прогулке по Аттернскому озеру. Одни приезжали на несколько часов, другие на несколько суток; из последних, большею частью дворян, живших по соседству, начиная с Ламбаха и Вельса, Феклабрука и Вартенбурга, образовалось постоянное общество, которое почти безвыездно жило у графа. Замок сам по себе был привлекателен: красивая местность, отличная охота, богатый стол, погреб, который не уступал императорскому, наконец, гостеприимство хозяина и его умная беседа — все это могло иметь для гостей неудержимую притягательную силу. Молодые дворяне, по крайней мере судя по их словам, посещали графа ради его племянницы — красивой Антуанетты фон Гондревилль.

Таким образом, не было, по-видимому, никакого основания находить какую-то особенную причину в наплыве гостей в замок и придавать политическое значение веселым пирам, прогулкам и кавалькадам по окрестным лесам и горам. Присутствие стольких богатых и знатных господ объясняло наплыв простых людей — один привозил любимого слугу или конюха, другой искусного стрелка из своих окрестностей. Странствующие монахи нищенствующих орденов пользовались удобным случаем для сбора подаяний на свои монастыри. Под предлогом помощи графские слуги принимали того или другого из своих родных; местные жители приходили в замок из любопытства.

Простой народ любил графа за его снисходительность и щедрость. Граф не позволял своему управляющему притеснять арендаторов, за что и получил у местных землевладельцев прозвище якобинца. Те же, которые ближе знали графа, говорили, что он проводит в жизнь принципы Иосифа II, несмотря на ту перемену правления, которая произошла при его племяннике Франце II. Простому народу, конечно, не было никакого дела до убеждений графа, и он судил о нем по его поступкам и обращению. Владелец замка был строг, но справедлив, умел обойтись с каждым, говорил при случае народным языком и принимал участие в их радостях и горе. В последние недели граф Ульрих, по-видимому, превзошел самого себя; почти все просьбы, с которыми обращались к нему бедняки, были удовлетворены, старым богатым крестьянам он пожимал руки, недавно во дворе замка был устроен большой праздник для деревенской молодежи, на котором ее угостили на славу. Сверх того, владелец замка при всяком удобном случае вел долгие беседы с народными вожаками о том, что делалось на свете. Он рассказывал им, между прочим, что Бонапарт начал войну с испанцами, такими же простыми людьми, как они сами, крестьянами, пастухами и охотниками и вдобавок истинными католиками. Благодаря этому, говорил он, поднялось общее восстание и французы были побеждены; двадцать тысяч их должны были постыдно сдаться крестьянам… Граф рассказывал так живо, что у его слушателей замирало сердце от волнения, и они говорили, что если французы, чего не приведи Бог, придут в Австрию, то они теперь знают, как принять их… Слова всеми уважаемого владельца замка тотчас распространялись в народе с разными добавлениями и преувеличениями.

Поведение графа никого не удивляло в окрестностях благодаря общей ненависти к Бонапарту, но оно могло показаться подозрительным новому человеку, каким был Витторио Цамбелли, тирольский уроженец из старинного епископального города Триента. Неизвестно, действительно ли Цамбелли обладал такой проницательностью или причиной этого было недоверие, которое он внушал графу, только последний счел нужным предупредить своих гостей, чтобы они были осторожнее в присутствии итальянца, так как он считает его французским шпионом. Вследствие этого в замке с приездом Цамбелли исчезли прежняя веселость и непринужденность в отношениях. Все чувствовали неопределенный страх в его присутствии, несмотря на его любезность с дамами и ловкость обращения. «Посвященные», как называли себя в шутку близкие друзья графа, говорили при нем только о самых безразличных вещах, взвешивали каждое свое слово и останавливали всякую неосторожную выходку молодежи. По счастью, те лица, за которых особенно боялся граф, выехали из замка дня за три до приезда шевалье в Гмунден.

Отказать ему в приеме не было никакого основания, тем более что Цамбелли был принят в Вене во всех лучших домах и на вечерах у первого тогдашнего министра, графа Стадиона, у русского и французского посланников. Таким образом, граф Ульрих не мог исключить Цамбелли ни из одного празднества, не обратив на себя общего внимания таким странным нарушением правил гостеприимства, а, с другой стороны, это было даже небезопасно, если бы Цамбелли был действительно тем, кем считали его, то есть смелым и хитрым слугой французского императора.

В этот вечер, как и всегда, Цамбелли занимал общество. Хозяин дома скоро положил конец скучным охотничьим рассказам некоторых из своих гостей.

— Поговорим о чем-нибудь более интересном, господа, — сказал граф Ульрих. — Ведь вы утомляете дам своими спорами о лошадях и собаках. Не хотите ли вы лучше узнать что-нибудь о событии, которое интересует теперь весь цивилизованный мир. Вот шевалье Цамбелли получил сегодня известия из Эрфурта; если дамы попросят его, то он, наверно, не откажется сообщить то, что известно ему.

— Я видел сегодня утром адъютанта Бонапарта, — сказал Цамбелли. — Я познакомился с ним при дворе итальянского вице-короля. Он был при свидании двух императоров и сообщил мне об этом некоторые подробности. Я охотно передам вам его слова, хотя мой рассказ будет, вероятно, вял и отрывочен…

— К чему это предисловие? Рассказывайте скорее, — сказала одна из дам.

— Я к вашим услугам, — ответил итальянец. — Итак, двадцать седьмого сентября, после обеда, оба императора встретились на дороге; один ехал из Эрфурта, другой из Веймара. Оба вышли из экипажей и шли довольно долго пешком, на значительном расстоянии от свиты, дружески разговаривая между собой. После этого они сели на прекрасных верховых лошадей и с триумфом въехали в разукрашенный город, мимо выстроившихся с обеих сторон императорских гренадеров. Их сопровождала бесчисленная свита; тут были и короли Рейнского союза — Саксонский и Вестфальский, Баварский и Виртембергский, множество других немецких князей, французские маршалы и русские вельможи; народ сошелся из близких и далеких мест, чтобы посмотреть на двух императоров. В тот же вечер знаменитый актер из «Theatre Francais» Тальма играл в пьесе Корнеля «Cinna» перед партером коронованных особ. Когда актер произнес знаменитую фразу: «Soyons amis, Cinna», — оба императора, сидевшие рядом на красных бархатных креслах с золотыми орлами на спинках, пожали друг другу руки…

Цамбелли рассказывал очень плавно, не выражая своего мнения о главных лицах и часто обращаясь к сидевшей напротив него пожилой даме, к которой все относились как к хозяйке дома.

Это была старшая сестра графа Ульриха — Леопольдина Вольфсегг, маркиза Гондревилль, ненавидящая Наполеона и всей душой преданная детям и внукам Марии-Терезии. Она вышла замуж в 80 годах прошлого столетия за маркиза Гондревилля, уроженца Лотарингии, который приехал в Вену с письмом от французской королевы Марии-Антуанетты к ее брату Францу-Иосифу II, по случаю кончины их матери, Марии-Терезии. Затем молодые супруги вернулись в Париж, где маркиза скоро сблизилась с Марией-Антуанеттой, которая находила особое удовольствие разговаривать с нею о Вене и их общих знакомых и даже вызвалась быть крестной матерью дочери маркизы, которая в честь нее была названа Марией-Антуанеттой.

Маркиза, разделявшая все удовольствия королевы, не покинула ее в дни скорби и принимала самое живое участие в горе и заботах королевского семейства. Она была около Марии-Антуанетты в ту ночь, когда рассвирепевшая толпа пьяных женщин и мужчин с пиками и топорами вломилась в Версаль через золотую решетку. Только за две недели до 10 августа 1792 года решилась она выехать из Парижа, да и то по настоятельному требованию своей великодушной приятельницы. Заливаясь слезами, с чувством гнева и ненависти к страшным людям, совершившим государственный переворот во Франции, вернулась она в Австрию к своему отцу с двумя детьми: сыном и дочерью. Муж ее, маркиз, остался в войске эмигрантов под предводительством Конде. С этого момента ничто уже не могло примирить маркизу с революцией и с тем, что имело какое-нибудь отношение к ней, начиная с Робеспьера и кончая Наполеоном. Революция лишила ее поместьев во Франции, обезглавила короля и королеву; при Маренго убили родного брата маркизы, другой был опасно ранен; даже смерть своего отца она приписывала впечатлению, произведенному на него Аустерлицкой битвой. Несколько лет прожила она в разлуке с мужем и в постоянном страхе за его жизнь, так как маркиз, выказавший себя трусом при езде с таким искусным кучером как Пухгейм, в былые времена славился своей храбростью. Наконец, болезнь принудила Гондревилля вернуться домой, и маркиза успокоилась относительно своего мужа; но вслед за тем у ней появилась новая боязнь — за единственного и нежно любимого сына. Молодой Гондревилль вступил в австрийское войско восемнадцати лет от роду, сражался рядом со своим дядей, графом Ульрихом, при Гоэнлиндене и отличился при Аустерлице. Наступившее затем бездействие настолько тяготило юношу, что, получив известие об испанском восстании и высадке англичан в Португалии, он немедленно отправился на Пиренейский полуостров под чужим именем в надежде опять сразиться с Наполеоном, которого ненавидел не меньше матери.

Политические симпатии и антипатии маркизы были слишком известны итальянцу, и он тщательно избегал в своем рассказе всего, что могло задеть ее в том или другом отношении. Но он не достиг своей цели. Маркиза прервала его почти на половине фразы.

— Я не понимаю, — воскликнула она с негодованием, — как может русский император настолько унизить свое достоинство, чтобы подать руку бывшему подпоручику, сыну корсиканского адвоката!

Цамбелли не возражал, но на губах его промелькнула неуловимая улыбка.

— Сестра моя забывает, — сказал хозяин дома, — что талантливый человек вне всяких правил. Sous-lieutenant Бонапарт, благодаря своим блистательным победам, сделался императором Наполеоном, союзником августейшего австрийского дома. Вы должны делать уступку времени, Леопольдина. Что пользы сердиться на комету, которая неожиданно появляется на небе? Со своей стороны я очень благодарен шевалье Цамбелли за его рассказ. Не подлежит сомнению, что это свидание в Эрфурте будет иметь важные последствия.

— Французский император, вероятно, желает вполне располагать своей армией, чтобы выдвинуть ее против Испании, — заметил Цамбелли, — а дружба его с Александром гарантирует его от войны с Пруссией и Австрией…

— С Австрией! — прервал его Пухгейм. — Помилуйте, шевалье, какая нам нужда впутываться в дела Франции. Мы желаем только насладиться дорого купленным миром. Не так ли, господа?

— Разумеется! Барон прав! — воскликнуло разом несколько голосов. — Австрия не желает войны; опыт достаточно показал, что Наполеон непобедим, как Цезарь или Фридрих Великий.

— Господа, вы не поняли меня, — сказал Цамбелли. — Я не сомневаюсь в миролюбивых намерениях Австрии. Но Бонапарт, увлекаемый своим демоном, всюду отыскивает причины для новых битв и побед. Кто может сказать, где он остановится и когда кончит? Принимая во внимание ту невероятную быстроту, с которой он поднялся из мрака и ничтожества, нельзя не удивляться его судьбе. Я убежден, что конец ее будет не менее поразительный. Он не погибнет, как обыкновенный человек. Горе тому, кто становится ему поперек дороги! Император-гигант раздавит его! Наше дорогое отечество после стольких несчастий наслаждается миром; неужели оно захочет подвергнуть себя новым ударам? Разве Австрия может рассчитывать сделать в одиночку то, что не удалось ей в союзе с Россией и Англией?

Цамбелли вопросительно взглянул на присутствующих, видимо ожидая ответа, но вместо этого он услышал какие-то неопределенные восклицания, из которых трудно было вывести то или другое заключение.

Вслед за тем наступило общее молчание, и только появление прислуги с дорогим и редким вином, подав повод к разговору, вывело общество из неловкого положения, в котором оно находилось.

Ауерсперг воспользовался этим моментом, чтобы встать с места; подойдя к графу Ульриху, он шепнул ему на ухо:

— Неужели, кузен, тебя не возмущает нахальный тон этого итальянца? Он, кажется, принимает нас за дураков. Позволь мне выбросить его за окно!

Граф дружески пожал руку своему молодому родственнику и, подняв свой стакан, громко провозгласил тост:

— Пью за восстановление мира и спокойствия, за наше дорогое отечество, наши горы и за женщин, которые дороги сердцу каждого из нас!

Эти слова встретили громкое одобрение со стороны гостей, и в обществе опять восстановилась некоторая гармония; но тем не менее граф счел нужным сказать несколько слов по поводу предыдущего разговора, чтобы предупредить неосторожные выходки молодежи и успокоить ее.

— Я вполне согласен с мнением шевалье Цамбелли, — сказал он своим звучным и твердым голосом, — что мы должны желать мира с Францией и что с нашей стороны было бы положительным безумием вступать в борьбу с Наполеоном. Пусть обедневшая и разоренная Пруссия мечтает о мести, — Бонапарт так безжалостно обошелся с нею, что ни он, ни французы не могут ожидать от нее пощады. Судьба избавила Австрию от такого позора, но я должен заметить, что Австрия останется в стороне только до тех пор, пока мы не увидим посягательства на нашу свободу и честь, потому что мы недаром учились владеть ружьем и шпагой. Кто бы ни вздумал поработить наше отечество, для нас безразлично, будь он сын богов или сам Люцифер!..

— Да здравствует Австрия! — воскликнули гости, разгоряченные вином и речью хозяина, поднимаясь с мест.

— Сердце радуется, когда слышишь такие речи! — сказал один из них, пожимая руку графу Ульриху.

— Ты говоришь как Демосфен!

— C’est beau comme Corneille! — пролепетал старый маркиз.

— В делах чести нам остается только следовать вашему примеру, граф, — сказал Цамбелли с вежливым поклоном.

— Ты сказал, Вольфсегг, что «будь он сын богов»… — проговорил протяжно Пухгейм, выпрямляясь во весь рост. — Но ведь все сыновья богов были уязвимы, как, например, Ахиллес, Зигфрид… Разве у великого Наполеона также не может быть своей ахиллесовой пяты?

— Разумеется, — вмешалась маркиза, — и вот ужалила же его змея, которую он думал раздавить своей ногой; благородная Испания опять поднялась против него.

— Рыцарский и геройский народ…

— Верные и храбрые испанцы доказывают на деле, что владычество короля и церкви не деморализировало их.

— Sublime! — воскликнул маркиз, думавший в эту минуту о своем сыне.

Каждый старался сказать что-нибудь неприятное итальянцу. Но все эти намеки казались недостаточно ясными Ауерспергу, который хотел во что бы то ни стало затеять ссору с Цамбелли. Помимо политических причин, он видел с возрастающим негодованием нежные взгляды, которые тот бросал на его родственницу Антуанетту, и не мог допустить мысли, чтобы какой-нибудь заезжий авантюрист осмелился поднять глаза на урожденную Вольфсегг.

— Вам, шевалье, вероятно, крайне неприятно, что испанцы восстали против вашего кумира, — сказал Ауерсперг дерзким, вызывающим тоном.

— Почему вы так думаете? — ответил Цамбелли с холодной учтивостью, которая составляла резкую противоположность с горячностью его противника. — Я вовсе не поклонник императора Наполеона, граф Ауерсперг, и только удивляюсь его счастью; все удается ему, и это заставляет меня опасаться за участь испанцев. Их последние победы над французами не имеют особого значения. Если императору удастся заручиться обещанием России относительно мира на востоке и он появится за Пиренеями, то весьма сомнительно, чтобы перевес остался на стороне испанцев.

— Вы сказали, шевалье, что только удивляетесь счастью Бонапарта, — ответил за Ауерсперга один из пожилых господ. — Вы, кажется, придаете его счастью больше значения, нежели его личным достоинствам.

— Разве история не представляет нам примеры, когда величайший гений оказывался бессильным в борьбе и изнемогал в ней? Счастье составляет все, оно уничтожает всякое препятствие, которое преграждает путь его любимцу; и я глубоко убежден, что пока оно не изменит французскому императору, ни один народ не в состоянии будет противиться ему.

— Из ваших слов выходит, шевалье, что мы все должны неизбежно сделаться его рабами! — заметил, улыбаясь, граф Ульрих.

— Почти так. Все это, конечно, имеет свои пределы. У Наполеона своя звезда, но и звезды меркнут.

— Вы, должно быть, суеверны, шевалье?

— Несомненно, и даже более, чем вы предполагаете, — спокойно ответил Цамбелли.

— К сожалению, я слишком близорук, чтобы быть астрологом, — сказал шутя Пухгейм, — и потому я должен терпеливо ожидать, пока шевалье не скажет мне, что звезда великого человека наконец померкла.

— Это может случиться совершенно внезапно, — ответил Цамбелли. — Как бы велико ни было счастье Бонапарта, но не менее велика ненависть, которую он возбуждает у великих мира сего и у народов, начиная от Мадрида и кончая Петербургом; а против ненависти всякий бессилен!.. Впрочем, наш разговор принимает не совсем приятный оборот. Прошу извинения у дам, — добавил Цамбелли с легким поклоном.

Мужчины замолчали, а маркиза воскликнула с нетерпением:

— Вы, кажется, предполагаете, что у нас такие слабые нервы, что мы упадем в обморок, если вы нам предскажете, что Бонапарт когда-нибудь умрет.

— Об обыкновенной смерти не может быть и речи, — ответил Цамбелли. — Я хотел сказать, что новый цезарь может погибнуть, как и старый, на высоте своего счастья.

— Вы думаете, что неслыханное злодеяние положит конец его жизни?

— Против Бонапарта может быть составлен заговор с целью убить его…

— У вас слишком живое воображение, шевалье. Времена Борджиев прошли…

— Я не понимаю, почему вы приходите в такое негодование! Разве вы забыли адскую машину? Кто хочет во что бы то ни стало достигнуть цели, тот не выбирает средства. Но тут опять-таки судьба распоряжается рукой жалкого убийцы. Счастливец, возбуждающий зависть богов, нередко искупает свои удачи печальным концом…

В этот момент кто-то громко позвонил у ворот замка, но все были так заняты разговором, что никто не обратил на это никакого внимания.

— Для человечества это большое утешение, что всемирное владычество длится недолго, — сказал князь Лихтенштейн. — Человечество терпеливо выносит какие-нибудь двадцать — тридцать лет, гнет тяжелой руки Карла Великого или Наполеона, а затем для него наступает отдых. Благодетельный естественный закон рано или поздно избавляет мир от таких героев; к тому же многие из них умирают без прямых наследников. То же видим мы и в данном случае: Наполеон не имеет и, вероятно, не будет иметь детей.

Цамбелли кивнул головой в знак согласия.

— Да, этот вопрос, — сказал он, — сильно занимает французского императора. В Эрфурте поговаривают шепотом, а ветер, как всегда, разносит стоустую молву, будто бы император хочет жениться на одной из русских великих княжон. Если его сватовство будет принято, то он разведется с Жозефиной.

Дамы были сильно поражены этим известием и не могли понять, что политические соображения могут заставить Наполеона решиться на такой гнусный поступок. Они глубоко сочувствовали привлекательной и всеми уважаемой женщине, которую ожидала такая печальная участь. Цамбелли по их настоятельной просьбе должен был рассказать все, что ему было известно об этом деле.

В это время в залу вошел старый управляющий и, сообщив что-то графу Ульриху вполголоса, тотчас же удалился. Лицо графа приняло озабоченное выражение; он с беспокойством взглянул в ту сторону, где сидел Цамбелли, но тот был так занят беседой с дамами, что не мог наблюдать за ним.

— Не выпускай шевалье из залы и постарайся задержать его, пока я не вернусь, — шепнул граф своей племяннице, проходя мимо.

Его ожидал управляющий.

— Ты мне объявил, что приехал какой-то незнакомец? — сказал граф, идя по коридору поспешными шагами. — Что так поздно?

— Я бы не посмел утруждать ваше сиятельство. Но он так настойчиво требовал свидания с вами и никому из нас не хотел сообщить, что привело его в замок. Он уверял, что если вам доложат о нем, то вы непременно примите его.

— Не ошибся ли ты, Антон? Ты сказал мне, что его зовут Эгберт Геймвальд?

— Так точно…

— Где он?

— Я не решился оставить его в прихожей, потому что он был слишком хорошо одет; наверх я его также не привел, чтобы его не увидели некоторые люди, а пригласил его в свою комнату.

— Ты поступил очень умно!.. Что могло заставить Эгберта приехать сюда ночью? Не случилось ли какое-нибудь несчастье в Вене? — пробормотал граф, спускаясь с лестницы с такой быстротой, что старый управляющий едва поспевал за ним.

Глава II

править

Незнакомец по приглашению управляющего вошел в его комнату, выходившую окнами в сад. Около стола за остатками ужина сидел капуцин, рядом с Мартином Теймером. Первый самодовольно гладил свою рыжую бороду, потягивая вино; другой, коренастый, широкоплечий человек с темными волосами, одетый в полугородское и полудеревенское платье, в башмаках и коротких панталонах, безостановочно курил свою трубку.

Свет маленькой лампы, горевшей на столе, слабо освещал комнату, наполненную густым табачным дымом, за которым едва виднелась резко очерченная голова Теймера.

Теймер молча поклонился незнакомцу из окружавшего его табачного облака.

— Мир Господень да будет с вами, — пробормотал, в свою очередь, монах.

— Прошу вас присесть на минутку, — сказал управляющий, подвигая к столу деревянный стул с резной спинкой. — Я сейчас извещу графа.

— Ради бога, поспешите, тут дорога каждая минута.

Управляющий вышел.

Капуцин с любопытством рассматривал молодого человека. Первое, что он заметил в его наружности, были белокурые вьющиеся волосы, падавшие на стоячий воротник голубого сюртука; вторая особенность незнакомца заключалась в том, что он от нетерпения ни минуты не мог просидеть спокойно на месте.

— Не хотите ли вы выпить стаканчик вина, молодой барин? — спросил капуцин. — Вы, кажется, устали, а вино восстанавливает силы.

— Благодарю вас, патер, — сказал незнакомец и, взяв со стола налитый для него стакан, выпил несколько глотков.

— Пейте все до дна. Вам это не повредит, да и нас не обидите. У нас тут вдоволь вина. — В подтверждение своих слов монах вынул из-под стола новую бутылку. — Вы, верно, нездешний. Откуда вы?

— Из Зальцбурга, или, лучше сказать, из западного Тироля.

— А говорите не по-нашему, — заметил Теймер густым басом.

— Я родился в Вене.

— Это чертовски большой город, — продолжал Теймер, — и с вечным ветром… Ну, а теперь поселились в горах?

— Да, мне хотелось познакомиться с этой местностью.

Теймер не понял незнакомца и вопросительно взглянул на капуцина.

Монах, больше видевший свет и людей, поспешил выручить своего приятеля из затруднения.

— Значит, вы путешествуете, молодой человек, для своего удовольствия. Мне также приходится много странствовать для сбора милостыни, а ему по своим торговым делам. Наша земная жизнь не что иное, как вечное странствование.

Незнакомец, занятый своими мыслями, не слушал его.

— Ну, я думаю, Тироль совсем обаварился, — проворчал Теймер.

— Что хотите вы этим сказать?

Теймер презрительно взглянул на него и толкнул локтем капуцина с таким видом, как будто хотел сказать, что с дураками рассуждать нечего.

Капуцин допил свой стакан и глубокомысленно посмотрел на молодого человека, видимо желая убедиться, не притворяется ли он.

— Разве вы не знаете, что Тироль принадлежит теперь баварцам?

— Да, знаю… Но мне какое дело до этого? — сказал с досадой незнакомец.

— Разумеется, это и не мое дело, — ответил монах, — я не военный человек и не придворный; не мне обсуждать решения императоров и королей. Но разве не обидно, что проклятые французы отняли у нас эту прекрасную страну? Впрочем, вы, господа ученые, на все смотрите свысока, мечтаете неизвестно о чем и, кажется, так бы и поднялись на небо, к Господу Богу.

— К сожалению, я еще не могу назвать себя ученым, — сказал незнакомец, делая вид, что не замечает насмешливого тона, с которым говорил монах.

— Какой он ученый, просто дурак или плут, — пробормотал Теймер на своем родном диалекте, почти непонятном венскому уроженцу. Теймер мог теперь бранить незнакомца на каком угодно языке, потому что тот забыл о его существовании, услышав шум шагов в коридоре.

Минуту спустя отворилась дверь и в комнату вошел граф.

Незнакомец снял шляпу и сделал несколько шагов ему навстречу.

— Так это вы, Эгберт! Очень рад видеть вас, — сказал граф, подавая руку молодому человеку и с видимым удовольствием оглядывая его статную фигуру и всматриваясь в лицо, которое можно было смело назвать идеалом мужской красоты и где все было безукоризненно, начиная с высокого, прекрасно очерченного лба, слегка приподнятых бровей, голубых задумчивых глаз и кончая классически красивым носом и губами.

— Извините, что я побеспокоил вас, граф, — сказал Эгберт. — У вас, кажется, гости.

— Вы из Вены? — спросил граф, прерывая его. — Надеюсь, что вы сообщите мне хорошие вести…

— Нет, я из Зальцбурга.

— Тем лучше. Очень рад, что вы наконец послушались моего совета, милый Эгберт, и решились на время покинуть Вену. Человек становится крайне односторонним, живя постоянно в городе. Что бы ни говорил ваш отец, не книги, а свет и жизнь воспитывают людей. Поэтому я считал путешествие необходимым для вас. Ну, теперь вы отдохнете у меня с дороги. Я не скоро выпущу вас отсюда; вы недаром попали в мои когти.

Граф, довольный тем, что его опасения относительно дурных известий из Вены оказались напрасными, совсем упустил из виду, что его молодой друг мог явиться к нему в дом в такое позднее время только вследствие каких-нибудь особенных причин.

— Извините меня, граф, но прежде чем воспользоваться вашим приглашением, я должен исполнить то дело, которое меня привело сюда…

Эгберт замолчал и с замешательством взглянул на капуцина и Теймера, почтительно стоявших у окна.

— Говорите смело, я вполне доверяю этим людям. Что случилось?..

— Я привез сюда умирающего.

— Господи, этого еще недоставало! — с ужасом воскликнул управляющий. — Я думал, что мне это только померещилось издали…

Граф с нетерпением остановил его.

— Мы нашли его в расщелине скалы между Гмунденом и Феклабруком.

— Феклабруком! — повторил граф, бледнея.

Капуцин подошел ближе.

— Да, это какой-то француз, и немолодой. Он назвал себя Жаном Бурдоном…

— Жив ли он? Где вы его оставили? — спросил граф взволнованным голосом.

— Внизу под горою. Он лежит в доме вашего лесного сторожа. Мы не решились привезти его сюда, услыхав, что у вас гости.

— Вы отлично сделали. Благодарю вас, Эгберт. Но я должен сейчас же идти к нему.

— Я пришел сюда, чтобы просить вас об этом. Он настойчиво требует вас к себе.

— Шляпу, Антон! Скорее! Вы проводите меня, Эгберт, и расскажете дорогой, как вы нашли его.

— Если я не ошибаюсь, то его хотели убить с целью грабежа…

— Несчастный! Если бы он послушал меня и взял с собой слуг… Неужели всякая борьба с этим демоном должна кончаться неудачей!..

Последние слова граф произнес вполголоса; они вырвались у него помимо его воли.

Управляющий подал графу шляпу и накинул на его плечи серый плащ.

— Вы, патер Марсель, пойдете с нами. Ваше присутствие может успокоить умирающего. А ты, Антон, должен зорко смотреть, чтобы кто-нибудь не проскользнул за нами. Я не хочу, чтобы в зале узнали о том, что случилось; вели им подать побольше вина, самого лучшего. Я скоро вернусь. Постарайся также совладать со своим лицом — у тебя совсем растерянный вид.

Путники скоро очутились за стенами замка и пошли боковой дорожкой, проложенной под деревьями для пешеходов. Граф шел впереди с Эгбертом, сзади неслышными шагами шел капуцин. Лунный свет, пробиваясь то тут, то там сквозь густую листву каштанов и ореховых деревьев, освещал им путь.

Эгберт начал свой рассказ, понизив голос:

— Мы выехали из Зальцбурга…

Граф прервал его.

— Вы говорите «мы», разве вы были не один?

— Нет, я познакомился дорогой с одним молодым художником, если можно так назвать его, потому что он одинаково увлечен сценой, живописью и музыкой. Вот он и согласился сопутствовать мне.

— Или, другими словами, путешествовать за ваш счет. Вы всегда останетесь таким же мечтателем, каким я знал вас в Вене. Ну, а где вы оставили своего спутника?

— Я просил его побыть с умирающим; ему, вероятно, приятно будет иметь при себе человека, которому он может передать свое последнее желание…

— Ваш приятель говорит по-французски?

— Да, немного.

Граф замолчал и казался озабоченным.

Они прошли молча несколько шагов.

— Однако рассказывайте дальше, — сказал граф. — Я не стану прерывать вас.

— Мы провели последнюю ночь в Феклабруке, с тем чтобы оттуда отправиться в Линц и сесть на пароход, идущий в Вену. Но утром трактирщик стал так красноречиво описывать нам красоты здешнего озера около Гмундена и утеса Траунштейна, что мы решились продлить наше путешествие еще дня на два. Ввиду этого мы послали моего слугу с багажом в Линц, а сами с легкими ранцами на плечах отправились по направлению, которое указал нам трактирщик. Но скоро большая дорога наскучила нам, потому что приходилось идти по солнцу и в пыли, и мы, свернув в сторону, пошли наугад по тропинкам через лес и овраги. Заблудиться мы не могли, потому что стоило взойти на любой пригорок, чтобы увидеть издали красную вершину Траунштейна, который служил нам верным ориентиром. Люди попадались редко; мы встретили только пастуха, лесного сторожа и нескольких детей, которые собирали ягоды; по временам утренняя тишина нарушалась звуками охотничьих рогов и выстрелами, которые раздавались то совсем близко от нас, то на значительном расстоянии…

— Это, вероятно, были наши охотники, — заметил граф Ульрих.

— Одним словом, — продолжал Эгберт, — это была одна из прелестнейших прогулок, которую мне когда-либо в жизни удавалось сделать. Наконец мы поднялись на высокий гребень холмов, поросших лесом, и, выбрав тенистое дерево, расположились под ним, чтобы позавтракать теми запасами, которые были у нас в ранцах. Но тут мой приятель неожиданно поднялся с места и взошел на скалу над оврагом.

— Ты ничего не слышишь? — спросил он меня.

— Нет!

— Мне послышался легкий стон.

Я подошел к моему приятелю и стал прислушиваться; мне также показалось, что кто-то стонет, но так неясно, что я подумал: не обманывает ли меня воображение? Гребень холма у того места, где мы стояли, спускался отвесно футов на сто, тогда как с другой стороны он был покатый и соединялся с долиной едва заметными уступами. Высокие деревья, растущие в овраге, совершенно скрывали его от нас, и только кое-где на дне виднелись ручьи, которые текли с утесов, покрытых густой зарослью. Мы сделали несколько шагов в сторону, и тут уже совершенно отчетливо долетели до нас стоны и вздохи. Тогда, недолго думая, мы стали спускаться вниз, и скоро глазам нашим представилось страшное зрелище. На дне оврага, в кустах, лежал умирающий человек со сломаной рукой и с пулей в груди. Несмотря на мои жалкие познания в медицине, я все же решился воспользоваться ими, чтобы привести руку в более удобное положение и перевязать рану. Пуля засела так глубоко, что вынуть ее вряд ли было бы возможно даже с помощью инструментов. Мы уже застали этого несчастного в лихорадке, потому что он, должно быть, пролежал часа два без всякой помощи. Я принес воды из ключа, подлил в нее вина, которое было у нас, и напоил его. Между тем мой товарищ несколько раз принимался кричать и звать на помощь, но, убедившись, что кругом нет ни души, отправился на поиски, в надежде отыскать поблизости какое-нибудь жилье. Я остался с умирающим. Сделанная мною перевязка настолько успокоила его, что он в состоянии был пробормотать несколько слов. Таким образом я узнал, что его имя Жан Бурдон и что ему необходимо видеть вас, граф. Затем он замолчал, и мне показалось, что он потерял сознание. Я опять подал ему воды с вином, и он заговорил, хотя с большим трудом и беспрестанно останавливаясь. Из всего, что он сказал мне, я понял, что дело произошло таким образом: он шел по гребню холма с каким-то человеком и разговаривал с ним, но тут внезапно раздался выстрел, и пуля настигла его. Несколько секунд он лежал под палящими лучами солнца, а когда пришел в себя, то стал искать воду, ползая по земле, но, должно быть, приблизился к самому краю обрыва и полетел вниз, где мы и нашли его. Одно мне осталось неясным в его рассказе — убил ли его тот самый человек, который разговаривал с ним, или кто-нибудь другой? Несчастный также несколько раз вспоминал своего сына, называл ваше имя и жаловался на потерю каких-то бумаг, которые у него отняли или он сам потерял, — я этого не мог понять из его слов. Он все время держал меня за руку и даже беспокоился, когда я отходил от него, чтобы зачерпнуть воды из ручья. Ему все казалось, что опять нападут на него… Извините меня, граф, что я рассказываю подробно; но в этом случае самое ничтожное обстоятельство может иметь значение.

— Даже большее, чем вы думаете, — возразил граф. — Продолжайте, пожалуйста.

— К несчастью, раненый, как я уже говорил, не отпускал меня от себя ни на шаг, и я не мог осмотреть место преступления по свежим следам. Наконец, после долгих часов ожидания, вернулся мой приятель с работниками с мельницы и носилками. На горе он встретил девушку, которая показала ему дорогу на мельницу Рабен и теперь явилась вместе с ним, вероятно из любопытства. Девушка эта была полуребенок с босыми ногами и смуглым, загорелым лицом. При виде раненого она громко вскрикнула, захлопала в ладоши как сумасшедшая и убежала. «Это черная Кристель, — сказали работники. — Она не в своем уме, так же как и ее отец». Нам, разумеется, некогда было заниматься ею. Мы положили Бурдона на носилки и отнесли на мельницу, которая в часе ходьбы от места преступления. Мельник и его домашние сильно перепугались при нашем приходе. Они знали раненого в лицо. На рассвете он остановился у них, чтобы починить в экипаж, потому что поблизости не было кузницы. По словам мельника, он сильно досадовал, что теряет напрасно время, торопил их и сел даже на скамейке перед домом, чтобы наблюдать за починкой, так как ему казалось, что дело идет слишком медленно. Вслед за тем подъехал какой-то человек верхом и, сойдя с лошади, поговорил немного с Бурдоном на иностранном языке. Бурдон приказал кучеру ждать его возвращения, а сам отправился в лес вместе с незнакомцем, который вел свою лошадь под уздцы. Скоро они оба исчезли из виду, а с этого времени их не видели на мельнице; всадник также не возвращался. Долгое отсутствие путешественника начало уже тревожить мельника, но кучер успокоил его тем, что, вероятно, тут какая-нибудь тайна, потому что когда он садился на козлы в Гмундене, то капуцин Марсель сказал ему, чтобы он только смотрел за своими лошадьми и что ему нет никакого дела до того, что он увидит или услышит. Кучер буквально исполнил это приказание и спокойно ждал возвращения своего господина у готового экипажа, стоявшего посреди двора мельницы.

— Слышите ли, патер, к чему привели принятые вами предосторожности, — сказал граф, обращаясь к капуцину.

— Будущее известно одному Богу, — скромно ответил монах.

— Вот все, что я мог узнать на мельнице, — продолжал Эгберт. — Затем я опять перевязал рану Бурдона, и так как смерть его неизбежна и поездка в удобном экипаже не могла особенно повредить ему, я решился привезти его сюда, тем более что он все настоятельнее желал видеть вас. Я думал, что, может быть, и вам окажу этим услугу.

— Благодарю вас, Эгберт, — сказал граф, пожимая ему руку. — Для меня это настолько важно, что я буду считать себя вашим вечным должником. Но вот мы и пришли.

У подножия высокой горы, на которой стоял замок, и в нескольких саженях от леса виднелся одноэтажный деревянный домик. Здесь жил на покое отставной солдат, который некогда служил под началом графа Ульриха и вместе с ним сражался против французской республики. Несмотря на свои раны, он чувствовал себя настолько бодрым, что не хотел «даром есть хлеб», как он выражался, и просил владельца замка дать ему какое-нибудь занятие. Граф, выслушав это заявление, улыбнулся и ответил, что он может смотреть за лесом и со своего аванпоста сторожить его замок.

Седой Конрад с радостью принял возложенную на него обязанность и взялся за нее с неутомимым усердием.

Соседние жители в продолжение многих лет видели, как он изо дня в день обходил лес с ружьем, которое подарил ему граф, и прозвали его лесным сторожем.

Он стоял на часах у своего дома с лохматой собакой у ног, когда граф Ульрих подошел к нему со своими спутниками.

— Плохая ночь, Конрад! — сказал граф. — Несмотря на мир, мы все на военном положении.

— Будет еще хуже, ваша графская милость, — ответил Конрад, отворяя дверь своего дома. — Французу скоро наступит конец. Еще одним будет меньше на земле!

На постели Конрада на его соломенном тюфяке лежал Жан Бурдон в предсмертной агонии. На столе стояла свеча в железном подсвечнике и глиняная кружка с водой; на скамье у постели сидел Гуго, приятель Эгберта.

С умирающего сняли сюртук, но он оказал такое отчаянное сопротивление, когда хотели стащить с его ног высокие, тяжелые сапоги, что вынуждены были оставить их. Странный вид имели эти запыленные и грязные сапоги, выглядывавшие из-под одеяла, которым был покрыт умирающий.

На лице его отразился ужас, когда он увидел троих вошедших людей.

Гуго уступил место графу.

— Я пришел к тебе, мой дорогой Бурдон, — сказал граф по-французски, взяв за руку умирающего.

Бурдон смотрел на него неподвижными глазами; он, казалось, не узнал того, кто говорил с ним, но немного погодя лицо его оживилось, он судорожно сжал руку графа и, приподняв голову, проговорил с усилием:

— Мой бедный Веньямин! Граф, спасите моего сына!

— Как это все странно! — невольно воскликнул граф, но тотчас же опомнился и, наклонившись к уху умирающего, спросил:

— Где бумаги?

— Пропали, — чуть слышно ответил Бурдон, стараясь достать что-то из своего сапога. Но это полусознательное движение настолько увеличило его страдания, что страшный, нечеловеческий вопль вырвался из его груди.

Граф закрыл лицо руками. Все стихло, капуцин читал молитву.

— Сын мой! — простонал Бурдон. Черты лица его исказились, и он поднял руку, как будто отталкивая кого-то. — Не убивайте его!

Но рука бессильно опустилась на одеяло.

— Кончено! — сказал граф после долгого молчания, глядя с глубокой печалью на лицо покойника. — Судьба сильнее нас. Пули, которые мы направляем против него, поражают нас самих…

— Господь Бог пошлет архангела Михаила, который победит этого Вельзевула, — набожно проговорил капуцин.

Остальные молчали.

Молодые путешественники, которых случай натолкнул на след страшного преступления, стояли у окна. Эгберт отвернулся от постели и смотрел на луну сквозь тусклое зеленоватое стекло, между тем как его приятель, повернувшись к нему спиной, внимательно разглядывал покойника и лица присутствующих, как будто хотел изобразить их на картине.

— Мы не должны ни отчаиваться, ни питать безумных надежд, — сказал граф капуцину. — Это был дельный человек с детства до смерти. Он должен служить нам примером… На эту ночь, Конрад, я оставляю тело на твоем попечении. Ты ведь не боишься покойников?

Старик едва не расхохотался, но из уважения к усопшему остановился.

— Прикажи вынуть ящик из экипажа и принести в замок, — сказал граф. — Смотри, чтобы это было сделано как следует.

— Пусть граф не беспокоится, — сказал многозначительно капуцин, — я сам распоряжусь здесь всем, что нужно, и отошлю кучера в Гмунден.

— Я вполне доверяю вам, патер Марсель, и знаю, что вам нечего напоминать об осторожности.

В этот момент глаза графа остановились на Эгберте, который все еще смотрел в окно.

— Здесь душно и тяжело, господа, — сказал он, обращаясь к обоим приятелям. — Пойдемте на чистый воздух.

Они вышли втроем на лужайку перед домом, которая была вся освещена лунным светом. С озера дул прохладный восточный ветер, который живительно подействовал на них и до известной степени рассеял тяжелое впечатление, произведенное на них зрелищем смерти.

— Мой дорогой Эгберт и вы, милостивый государь… — начал граф.

— Гуго Шпринг, — добавил тот, к кому обращались эти слова.

Граф подал ему руку.

— Позвольте поблагодарить вас, господа, — сказал он, — за все то, что вы сделали сегодня для несчастного Бурдона. Я знаю, что молодые люди не любят, когда в подобных случаях к ним обращаются с благодарностью или похвалой, так как считают, что сознание сделанного добра уже само по себе достаточное вознаграждение. Но вы оказали услугу не только умершему, но и мне, и вам нелегко будет отделаться от моей благодарности. Вы должны непременно пойти со мной в замок, тем более что моя сестра, маркиза Гондревилль, была очень расположена к Бурдону и, наверно, захочет услышать от вас самих некоторые подробности.

— Завтра, граф, мы к вашим услугам, — сказал Эгберт, — а теперь мы отправимся в Гмунден.

— Нет, я не допущу этого, — возразил граф. — Вы пойдете в замок вместе со мной. Не оскорбляйте меня отказом…

— У нас даже нет с собой приличного платья, — сказал Эгберт под влиянием необъяснимого чувства, которое удерживало его принять приглашение графа, хотя он давно желал познакомиться ближе с так называемым высшим обществом, которое он знал только по романам и видал издали в Вене на Пратере.

Приятель Эгберта не мог понять причины его упорного отказа и досадовал, что таким образом лишится возможности провести приятно несколько дней. Но, пользуясь кошельком Эгберта, он не считал удобным идти против его желания и упорно молчал.

— Почему вы думаете, что мы, аристократы, придаем такое значение платью? — сказал граф. — Помимо кровавых уроков революции, мы всегда умели ценить людей не по одной внешности. Нет, Эгберт, ваши доводы неубедительны для меня. Я вижу вас не в первый раз и знаю, что вас пугает внезапный переход от одной обстановки в другую. Вы, вероятно, уже составили себе целый план, как вы пойдете к озеру в лунную ночь и будете рассуждать с приятелем о разных высоких материях, о конечных причинах смерти, земном ничтожестве и тому подобном. Но, кажется, ваш приятель веселее смотрит на жизнь и согласится со мной, что после такого дня стакан хорошего вина — вещь не лишняя. Помогите мне, господин Шпринг, уговорить его принять мое приглашение.

— Вы как будто прочли в моей душе, граф! — сказал Гуго. — Я не в состоянии погружаться в бездну бесконечности и философии, как Эгберт, и избегаю этого, как холодной ванны. Даже у великого Шекспира высокое сменяется комическим, картины смерти и веселья идут у него рука об руку. В этом вся мудрость жизни. Пойдем в замок, Эгберт. Разве ты хочешь быть мудрее Шекспира?

— Вам уже нечего возражать на это, Эгберт, — сказал, улыбаясь, граф Ульрих. — Вдобавок вам необходимо знакомиться со светом и людьми. Уж я столько раз говорил вам это; не заставляйте меня возвращаться опять к старой теме…

— Я к вашим услугам, граф, — сказал Эгберт, чувствуя, что неловко заставлять себя упрашивать так долго, тем более что граф, видимо, торопился к своим гостям.

— Ну, так пойдемте скорее, — сказал граф.

Неизвестно, стал ли бы он при других обстоятельствах так настойчиво приглашать к себе в дом людей без имени. После услуги, оказанной молодыми людьми, чувство благодарности и правила гостеприимства не позволяли графу отпустить их в гостиницу, которая была за час ходьбы от замка, но он мог предложить им ночлег и ужин в своем доме, не приглашая их в общество своих гостей и родных. Если бы Эгберт имел более верное понятие о свете, чем то, которое составил себе из окон своей студенческой квартиры, из чтения романов и театральных представлений, а Гуго был не так беззаботен и самоуверен, то они, наверно, заподозрили бы какую-нибудь затаенную цель в чрезмерной любезности гордого дворянина.

Цель эта обнаружилась, как только они вошли с графом в освещенную залу.

— Вот так сюрприз! — сказал граф, обращаясь к своим гостям. — Только молодость способна на подобные вещи. Приехать издалека, чтобы попасть к концу ужина! Позвольте представить вам прекрасного юношу, господина Эгберта Геймвальда из Вены, отчасти моего воспитанника, и господина Гуго Шпринга, будущего принца Гамлета. Давайте нам скорее вина; после дальней дороги всегда мучит жажда.

Представив таким образом незнакомых людей, граф отвлек от себя внимание общества и отчасти объяснил свое долгое отсутствие. Вслед за тем граф подошел к Пухгейму и сказал ему вполголоса, но настолько громко, что многие могли услышать его слова:

— Советую вам, барон, обратить внимание на этих молодых людей, которых можно считать украшением нашего австрийского бюргерства.

Цель графа Вольфсегга была вполне достигнута.

Неожиданное появление двух незнакомцев настолько поглотило внимание общества, что никому и в голову не приходило справляться о причинах долгого отсутствия хозяина дома, так как приезд молодых людей достаточно объяснял его. Друзья графа тотчас же решили, что Эгберт и его приятель явились в замок не с простым визитом, а с каким-нибудь тайным поручением из Тироля, Пруссии или Вестфалии, так как недовольство против иноземного владычества достигло крайних пределов в тогдашней Германии. Бонапарт хотел насильственно заставить немецкий народ признать свое господство; и эта цель проводилась в жизнь нагло и открыто его братьями и маршалами и втайне его вассалами — князьями Рейнского союза. В это время среди немецких патриотов опять воскресла надежда, что австрийский королевский дом возьмет на себя инициативу освобождения Германии и отстоит ее в решительной борьбе с помощью своего гордого и могущественного дворянства. Ко всем знатным и богатым дворянским родам в Австрии посланы были патриотические воззвания, и те изъявили полную готовность пожертвовать жизнью и всем своим богатством для общего дела. Казалось, вернулись снова времена римского Цезаря и его легионов. Положение дел было такое же отчаянное, как и в первые времена германской истории, когда в Гессене и вдоль Рейна стояли римские укрепления и сторожевые башни, а ликторы Вара проходили через леса и деревни с топором и бичом в руках. Как тогда, так и теперь, вся Германия была одушевлена желанием свободы и надеждой освободиться от иноземного ига.

Против Бонапарта составился тайный заговор целого народа; все сословия Германии, соединенные узами братской любви и взаимной верности, вооруженные ненавистью против общего врага, ожидали часа, когда Австрия позовет их на защиту родины. Чувство патриотизма в это время было сильнее вековых традиций и сглаживало разницу состояний и старый сословный антагонизм. Похвалы, расточаемые графом обоим юношам, были приняты его друзьями как доказательство, что и они принадлежат к великому союзу и что им подготовили самый дружелюбный прием. Эгберт совсем растерялся от приветствий всех этих знатных господ, которые наперебой жали ему руку, а молодой Ауерсперг в порыве чувств даже неожиданно заключил его в свои объятия. Не менее приветливо обошлась с молодыми людьми и сестра хозяина, маркиза Гондревилль.

В пользу Эгберта говорило и то, что его фамилия была известна в высшем обществе. Отец Эгберта в свое время был одним из лучших врачей в Вене, и многие из присутствующих были обязаны ему или своей жизнью, или спасением своих родных от тяжелой болезни.

Эгберт держал себя очень скромно и с тем тактом и достоинством, которое дается хорошим образованием, хотя ему недоставало светского лоска и той свободы обращения, которая была заметна в манерах его приятеля Гуго и которая приобретается только навыком. Очутившись в совершенно незнакомом обществе, молодые люди из боязни сказать что-нибудь лишнее отвечали уклончиво на все вопросы об их путешествии и слухах об испанском восстании и свидании двух императоров.

Граф Ульрих, внимательно наблюдавший за ними все время, остался вполне доволен поведением обоих юношей и, успокоившись на их счет, взглянул в ту сторону, где сидел Цамбелли.

Итальянец, со времени возвращения графа в залу, не двигался с места и, казалось, весь был поглощен беседой с прекрасной Антуанеттой, которая стояла напротив него в дверях балкона. Граф не мог разглядеть лица Цамбелли, потому что он сидел спиной к обществу и только раз поднял руку, как будто указывая на утес по ту сторону озера. Антуанетта стояла с поникшей головой, и в ее роскошных волосах, причесанных, как у греческих статуй, живописно отражался серебристый отблеск луны. Глядя на нее, трудно было решить — исполняла ли она только приказание дяди занять этого опасного человека, или сама поддалась обаянию его увлекательного красноречия.

Остальное общество не обращало никакого внимания на одинокую пару; одни пили, другие весело болтали с молодыми людьми, подоспевшими вовремя, чтобы разогнать скуку, которую уже начали ощущать собравшиеся гости после многих часов, проведенных вместе.

— Кто на земле может назвать себя счастливым, — сказал Цамбелли грустным тоном, обращаясь к своей собеседнице, — и, наконец, что такое счастье? Если оно обусловливается спокойствием и довольством, то разве оно достижимо для людей? Разве страсть бывает спокойна, и может ли человек удовлетвориться тем, что он имеет, даже если он достиг цели всех своих стремлений? Я бы не говорил с такою уверенностью, если бы люди, достигшие богатства и могущества, научились умерять свои требования. Мне кажется, что из всех в этой зале только один человек близок к счастью.

— Кто же это?

— Ваш дядя, графиня. Помимо его личных достоинств, ума, завидного положения и богатства, он еще пользуется редким преимуществом — желать возможного. Быть может, меня обманывает его внешнее спокойствие и он требует от судьбы больше, нежели она дает ему; но этого не видно. Его жизнь полна гармонии; по сравнению с ним все остальные люди кажутся мне какими-то надорванными, жалкими и несчастными.

— Между тем действительность прямо противоречит вашим словам, — сказала Антуанетта. — Посмотрите на этих людей, как они веселы и как приятно проводят время и вдобавок спят таким непробудным сном, которому можно позавидовать.

— Масса, — возразил Цамбелли, — всегда напоминает мне тех насекомых, которые родятся и умирают в один и тот же день; разве ей доступно счастье, глубина горя, слава, бессмертие?.. Если тупость ума и нечувствительность сердца составляют счастье… то кто же может желать подобного существования! На противоположных полюсах человечества стоят немногие избранные, которые ясно понимают цель своих стремлений и неуклонно идут к ней: на одном полюсе баловни судьбы, достигшие своей цели, с челом, увенчанным лаврами, на другом — несчастные, сгорающие на собственном огне неудовлетворенных желаний; между ними бушует темное и безымянное человеческое море, существующее только для этих немногих избранных. Если бы оно могло чувствовать и сознавать свою участь, то она сделалась бы невыносимой для него. Людей можно разделить на три разряда: одни сделаны из воска, другие — из стали, а третьи — из кожи. Воск тает от солнца, сталь разлетается под ударами молотка, но кожу не берет ни молоток, ни солнце.

— Все это очень остроумно, шевалье. Но я не понимаю, какое вы имеете основание издеваться над обществом и смотреть свысока на все человечество?

— Какое я имею основание! И вы говорите мне это, графиня; вы, единственная, от которой я ожидал, что она поймет меня, потому что знает муку неудовлетворенных желаний и потому что ее душа слишком возвышенна и горда для этих людей…

Видя, что молодая девушка робко отступила на балкон, смущенная его словами, итальянец решился продолжать:

— Нет, я не ошибся, графиня Антуанетта. Вы принадлежите к тем прекрасным, но несчастным натурам, которые не довольствуются обыденной жизнью. Разве может удовлетворить вас однообразная жизнь в одиноком замке, где вы должны довольствоваться исполнением дочерних обязанностей и выслушивать день за днем любовные объяснения добросердечных деревенских юношей, быть королевой среди крестьян; разве эта участь достойна вас! Конечно, она совпадает с понятием о предназначении женщин, которое составилось у вашего дяди и у здешних господ, требующих от женщины рабского подчинения мужчине. Такой взгляд должен возмущать вас, и вы должны рано или поздно разорвать свои оковы.

— У вас богатая фантазия, шевалье, — холодно заметила Антуанетта, — и я не понимаю, как могли вы истолковать таким образом то грустное настроение, в котором вы видели меня иногда и которое было непосредственно вызвано тяжелыми обстоятельствами моего семейства. А если я однажды в вашем присутствии пожелала иметь крылья, чтобы улететь на какую-то звезду, то это такое ребячество, о котором говорить не стоит.

— Если можно назвать ребячеством стремление к лучшей жизни и предпочтение высот перед низменностями. Но вы несправедливы к себе, графиня. Выражение вашего лица противоречит вашим словам. Разве мысль о свободе не улыбалась вам за минуту перед тем, когда глаза ваши следили за облаками… и как будто искали в них решения мучивших вас вопросов? Не думайте, что я претендую на ваше доверие — я далек от такой смелости и помню разницу нашего общественного положения. Только ночные мотыльки летят на огонь и обжигают себе крылья. Но мне не хотелось остаться непонятым. Несмотря на то, что я постоянно окружен людьми, я чувствую себя одиноким, так как у меня нет ни родных, ни друзей. Мне казалось, что в вас я найду отголосок моим страданиям, и я осмелился заговорить с вами о том, в чем вы боитесь сознаться даже перед собою. Если это преступление, то простите меня…

— Мне нечего прощать вас, — сказала Антуанетта. — Каждый из нас убежден, что может читать в душе другого.

— И свое собственное настроение приписывает другим, — добавил Цамбелли. — Недовольному кажется, что весь свет чувствует то же, что и он. Но так как я уже отчасти начал свою исповедь, то позвольте закончить ее. Ваш дядя упрекает меня в непомерном честолюбии и еще в одном пороке, о котором умалчивает из вежливости, — в крайней бедности. Последнее побуждает меня завидовать богатым, между тем как всем кажется, что я только насмехаюсь над ними. Меня постоянно мучит беспокойное желание возвыситься над толпой. Это желание нельзя назвать ни преступным, ни безумным. Действительность превосходит подчас самые невероятные мечты. Кто мог ожидать, что разрушится старый свет? Разве не поучителен пример Наполеона Первого, его жены, сестер, братьев, маршалов, которые еще так недавно вышли из ничтожества, а теперь занимают чуть ли не самые старые престолы Европы? Ввиду этого у каждого честолюбивого человека может появиться естественное желание принять деятельное участие в этой грандиозной и дикой охоте за счастьем, которую революция открыла для всех с одинаковыми шансами поймать добычу.

— Или погибнуть, — возразила Антуанетта.

— Конечно, не все могут быть победителями. Но лучше умереть в борьбе, чем оставаться в ленивом бездействии; лучше погибнуть от землетрясения, чем спокойно умереть в постели от старости и болезни.

— Значит, вы предполагаете во мне ту же потребность борьбы и волнений? — с живостью спросила Антуанетта.

Цамбелли собирался ответить, но в этот момент маркиза Гондревилль позвала свою дочь.

Эгберт, стоявший около маркизы, увидел идущую через залу прекрасную, стройную фигуру молодой девушки в белом легком платье. Ее изящные, обнаженные руки, тень неудовольствия и раздумий на лице, грустный и почти мрачный взгляд, который она бросила на него, — все это вместе произвело на Эгберта неизгладимое впечатление. Он никогда не видел такой женщины, и она показалась ему видением, которое должно исчезнуть так же внезапно, как оно появилось. Он не понял, что сказала маркиза своей дочери, видел только, как та протянула ему руку и сказала что-то своим звучным, приятным голосом. Машинально и как будто во сне он прикоснулся к ее руке; затем ему казалось, что они говорили о чем-то между собою, но это были для него слова без содержания, которые совершенно изгладились из его памяти. В пылу восторга он забыл, где он. По счастью, никто не мешал ему предаваться своим размышлениям, так как в этот момент все забыли о его существовании. Было уже около полуночи, и гости поднялись со своих мест. Граф и сестра его, переходя от одной группы к другой, уговаривали их остаться по крайней мере до двенадцати часов. Пухгейм раньше всех заявил о своем согласии.

— Наш хозяин прав, как всегда, — сказал он своим громким голосом, — не мешает выпить на прощанье еще стаканчик вина. На земле все дело одной минуты; кто знает, может быть, мы завтра же разойдемся в разные стороны, как Наполеон с Александром Первым?

Заявление это встретило общее одобрение, и тотчас же по распоряжению хозяина появились слуги с налитыми стаканами вина на серебряных подносах. Молодые девушки и дамы окружили Антуанетту, чтобы договориться с нею о предстоящей прогулке.

Эгберт удалился с середины залы в одну из глубоких стенных ниш, чтобы насладиться лицезрением Антуанетты. Он невольно сравнивал ее с окружавшими ее подругами, и она казалась ему неизмеримо лучше и прекраснее всех их. При одной мысли, что он опять увидит ее на следующий день, им овладела такая радость, какую он не испытывал в жизни; его мечты в эту минуту не простирались далее этого.

В это время к Антуанетте подошел Цамбелли, и ее образ тотчас же затмился для Эгберта при виде его мрачной фигуры с темными волосами и бронзовым цветом лица. Влюбленный юноша чувствовал, как судорожно сжалось его сердце, когда он заметил, что в этот момент яркая краска покрыла щеки молодой девушки.

— Что вы так удалились от нас, Эгберт? — сказал граф, проходя мимо него. — Вы, верно, устали от сегодняшнего дня, но я надеюсь, что вы отдохнете в моем доме.

— Кто этот господин, который разговаривает с графиней? — спросил с живостью Эгберт. — У него такая наружность, которая невольно обращает на себя внимание.

— Не правда ли? Это, несомненно, самый выдающийся из моих гостей. Его зовут Витторио Цамбелли. Он родом из итальянского Тироля, младший сын одной дворянской фамилии. Хотите, я познакомлю вас с ним?

— Нет, граф, я не желаю этого.

В эту минуту кто-то из гостей позвал графа, и Эгберт остался один.

На другой стороне залы ненавистный для него человек, имя которого он только что узнал, разговаривал с молодой графиней о каком-то важном и тайном деле. Эгберт заключил это из того, что подруги Антуанетты отошли от нее и она осталась одна с итальянцем. Она отвечала ему односложно, но слушала его очень внимательно. У Эгберта появилось сильное желание помешать их разговору, и он уже сделал несколько шагов, чтобы подойти к ним, однако светские обычаи и привычки оказались сильнее ревности. Но то, что он увидел теперь, превзошло все его ожидания. Цамбелли наклонился к руке Антуанетты и прижал ее к своим губам. Эгберт ждал, что девушка с негодованием вырвет у него руку и не потерпит такого осквернения. Но правая ее рука оставалась в его руке… При виде этого вся кровь прилила к сердцу Эгберта, и он, не помня себя, подошел к ним быстрыми шагами.

Оживленная беседа графини с итальянцем, по-видимому, рассердила еще одного человека, который не счел нужным скрывать своего неудовольствия и имел на это больше прав, чем Эгберт. Это был молодой Ауерсперг, который подошел к Цамбелли с таким вызывающим видом, что тот поспешно отпустил руку Антуанетты и простился с нею с почтительным поклоном. Но, избегая ссоры со своим вспыльчивым противником, Цамбелли так быстро отвернулся от него, что столкнулся с Эгбертом.

— Извините меня, милостивый государь, — сказал Цамбелли, взглянув в лицо юноши.

Он не обратил никакого внимания на волнение Эгберта, потому что ему и в голову не приходило, чтобы тот мог чувствовать к нему ненависть, не обменявшись с ним ни единым словом. Но его живо интересовала личность молодого бюргера, с которым граф обходился как со старым знакомым и которому маркиза, эта гордая аристократка, помешанная на тщеславии, выказывала чуть ли не материнскую нежность. Это обстоятельство не ускользнуло от внимания Цамбелли, несмотря на его философские рассуждения с Антуанеттой о свете и человеческой судьбе.

«Если тут скрывается какая-нибудь тайна, — подумал он, — то нетрудно будет раскрыть ее, потому что этот белокурый юноша кажется мне олицетворением откровенности».

— Извините меня еще раз, — продолжал Цамбелли своим изысканно вежливым тоном. — Если я не ошибаюсь, то видел вас сегодня, милостивый государь, в Ламбахе?

— Это невозможно, потому что я не был в Ламбахе, — коротко ответил Эгберт.

— Неужели я ошибся? — сказал Цамбелли в надежде вызвать юношу на откровенность. — Это было на большой дороге; я ехал верхом из Гмундена, вы шли с севера.

Дерзкая навязчивость итальянца вывела из терпения Эгберта, и он решил отплатить ему той же монетой.

— Какое странное совпадение! — сказал он, стараясь сохранить хладнокровие. — А я так положительно убежден, что видел вас у мельницы Рабен.

Эгберт назвал первое попавшееся место, которое пришло ему в голову, но Цамбелли сильно смутился и отступил назад с видом человека, перед которым открывается пропасть.

— Значит, это была игра моей фантазии, — сказал Цамбелли, — если только вы не имеете двойника. В будущем этого не случится, потому что лицо ваше никогда не изгладится из моей памяти.

— Я также не забуду вас, — ответил Эгберт тем же тоном.

В этот момент мимо него прошла Антуанетта, провожавшая своих подруг. Ее гордый и спокойный вид отрезвил Эгберта. Что за безумная мечта овладела им! Какое ему дело до молодой графини и до того, кто нравится ей? Разве он может играть какую-нибудь роль в этом обществе, в которое он попал только благодаря случаю и помимо своей воли!

Печальные размышления Эгберта были прерваны хозяином дома, который, подойдя к нему, положил руку на его плечо.

— Вы отлично держали себя, Эгберт, — сказал он. — Первый шаг сделан, а это самое трудное! К обществу вовсе не так трудно привыкнуть, как это кажется с первого взгляда.

— Я не понимаю вас, граф. Но мне кажется, что тот мир, о котором вы говорите, навсегда останется мне чужим и никогда не будет мне по душе.

— Может быть, я ошибся, но мне показалось, что вы имели неприятный разговор с итальянцем и уже, вероятно, считаете его своим врагом. Но верьте мне, что неприязненные отношения иногда бывают полезнее дружбы. Однако мне нужно провожать моих гостей. Желаю вам спокойной ночи. Антон позаботится о вас и вашем приятеле.

Кругом слышались отрывочные восклицания:

— Счастливого пути!

— До свидания.

— Дня через три, если погода не испортится, устроим прогулку по озеру.

— Да, непременно!

— Какая отличная охота была у нас сегодня!

Среди всех этих отрывочных разговоров, приветствий и пожимания рук то тут, то там слышались изъяснения в дружбе и братские поцелуи, которым немало способствовало вино хозяина. Но всех дольше и нежнее прощались молодые девушки с Антуанеттой. Слуги ждали господ со шляпами и шинелями в руках; во дворе, фантастически освещенном горящими факелами, стояли запряженные экипажи, фыркали лошади и нетерпеливо били копытами о землю.

Эгберт и Гуго, усталые и отчасти ошеломленные непривычным блеском и роскошью, вышли незаметно из залы и последовали за управляющим, который со свечой в руках проводил их в приготовленную для них комнату в верхнем этаже замка.

Глава III

править

Желание графа не исполнилось. Эгберту не спалось всю ночь; воображение рисовало ему то светлые, то страшные картины, которые не давали ему ни минуты покоя. Переход от смерти Бурдона к блестящему празднику в замке, разговор с графиней, затем с итальянцем оставили слишком глубокий след в его впечатлительной душе, и у него несколько раз появлялось желание разбудить своего приятеля и рассказать о своих ощущениях. Но он стыдился собственного малодушия и решил терпеливо ждать наступления утра.

Наклонность к мечтательности проявилась у Эгберта с раннего детства; она была отчасти унаследована им от матери и частью привита воспитанием. Он был единственным сыном вполне достойных родителей, но совершенно не подходящих друг другу ни по летам, ни по взглядам и чувствам. Отец его, человек образованный, добродушный и одаренный сильной волей, был лучшим учеником знаменитого доктора Гергарда Свитена в Вене, между тем как его мать, готовившая себя в певицы, вследствие домашних обстоятельств должна была отказаться от мечты и выйти замуж за человека, гораздо старше ее, к которому она ничего не чувствовала, кроме уважения. Разница лет и чувств не могла не привести к душевному разладу между супругами, хотя ни один из них не мог пожаловаться на другого, и люди завидовали их счастью. Если в сердце госпожи Геймвальд были неудовлетворенные стремления, то она старательно скрывала их и относилась к мужу с такой нежной заботливостью и уважением, что при его утомительных ежедневных занятиях он едва замечал недостаток более полной гармонии в его супружеской жизни. Рождение ребенка сблизило до известной степени их, и они как будто старались превзойти друг друга в своей любви к нему. Отец взял на себя его физическое и умственное развитие и, находя много недостатков в школьном образовании, решил воспитывать его дома. Трудно было найти более способного и физически развитого мальчика, чем Эгберт; но отсутствие товарищей должно было гибельно отразиться на его характере и развить в нем фантазию в ущерб других способностей. Так как свет ограничивался для него родительским домом и садом, то он стал тяготиться детьми, изредка посещавшими их дом, и сам не любил бывать у них. Он охотнее слушал сказки матери и разыгрывал их потом в своем кукольном театре. Отец был слишком занят, чтобы отдать себе ясный отчет в этом, а с другой стороны, мечтая сделать из своего сына знаменитого ученого или исследователя, он не прочь был оградить его от впечатлений внешнего мира и вредных влияний. «Одиночество никому не вредит, — говаривал он, — и возвышает мудреца, ограждая его от всяких пятен».

Благодаря такому воспитанию Эгберт почувствовал себя совершенно беспомощным после смерти отца. Горькие опыты и разочарования не замедлили встретить увлекающегося юношу при первом его вступлении в свет и побудили его искать успокоения у своего домашнего очага. Здесь все соответствовало его вкусам и желаниям, ничто не мешало предаваться любимым мечтам в ущерб серьезным занятиям, которые также пошли совсем иначе после смерти отца. Старик Геймвальд намеревался послать своего сына в Берлин для завершения его медицинского образования, и мать Эгберта, вероятно, подчинилась бы воле мужа при его жизни; но теперь подобная жертва была слишком тяжела для нее. Эгберт, со своей стороны, не настаивал и все глубже и глубже пускал корни в родной почве, встречая в этом поддержку со стороны своих друзей и опекунов, так как по их понятиям Вена имела таких же, если еще не лучших, врачей и преподавателей, как и северная столица. Эгберт сначала горячо принялся за занятия, но скоро охладел к ним; профессора и их лекции не удовлетворили мечтательного юношу; ему казалось, что их воззрения на науки слишком узки сравнительно с широким и возвышенным пониманием его отца. На вопросы, которые он задавал своим преподавателям относительно связи тела с духом, причин возникновения мысли и т. п., ему отвечали холодно и с усмешкой, так как подобные вопросы в глазах ученых представителей тогдашнего медицинского мира казались не более как детскими бреднями и поэтическими новомодными фантазиями, неприличными для врача.

Таким образом, Эгберт и здесь встретил полный разлад действительности с тем идеалом, к которому стремился по желанию отца и по собственному убеждению. Хотя он и продолжал изучать медицину, но занимался один и без всякой последовательности, так что постепенно и незаметно для него самого его занятия свелись к простому дилетантизму. К этому прибавились еще неизбежные хлопоты и дела по наследству, которое оказалось довольно значительным. Помимо дома в Вене, старик Геймвальд оставил сыну еще довольно большую земельную собственность поблизости Шенбрунна. Хотя имение было передано в руки верного арендатора, но потребовались улучшения и поправки, в которых молодой наследник должен был волей-неволей принять участие. Эгберт с удивлением увидел, как много людей поставлено в зависимость от него; со всех сторон стали обращаться к нему с различными просьбами, одни в надежде эксплуатировать его, другие — рассчитывая на его желание добра и юношескую потребность деятельности. Эгберт охотно отказался бы от всех дел, так как чувствовал сильное стремление к ленивой и созерцательной жизни, которое увеличивалось прирожденной беспечностью и воспитанием в богатом доме. Может быть, он и последовал бы этому стремлению, если бы его не удерживало воспоминание о вечно деятельном отце и матери, которая из чувства семейного долга пожертвовала своими надеждами на более блестящую будущность и вышла замуж за нелюбимого человека.

Наконец мало-помалу Эгберт стал привыкать к сельской жизни; его заняли постройки, охота, верховая езда, и он стал так же сильно увлекаться природой, как прежде наукой и отвлеченными размышлениями. Его поэтическая натура требовала выхода; он чувствовал в себе запас сил и не знал, как употребить их. Отдавая себе отчет в своей деятельности, он находил ее ничтожной и почти бесцельной; о достижении идеала не могло быть и речи, потому что возможность совершать великие и добрые дела дается не всем и только при известных условиях. Из людей, окружавших Эгберта, весьма немногие могли сравниться с ним образованием, и ни один не удовлетворял его с нравственной стороны. Эгберт чувствовал себя глубоко несчастным. Он был уверен, что призван к чему-то необыкновенному, и тем сильнее сознавал свое ничтожество. Он не был ни ученым, ни художником, ни даже простым дельцом. Общее политическое движение, охватившее тогда всю Германию, не интересовало его. Хотя он считал себя хорошим австрийцем и патриотом, но ему и в голову не приходило, что и на нем лежит обязанность защищать свою родину, народность и язык от иноземного господства. По его мнению, это было дело коронованных особ, дворянства и солдат, а его долг относительно государства заключается только в том, чтобы исправно платить налоги, вносить свою лепту на разные благотворительные дела и исполнять законы. Многие из великих, уважаемых им поэтов точно так же смотрели на свои гражданские обязанности и, убегая от мрачной действительности, искали спасения в безмятежной области искусства и блаженных мечтаний. Здесь было полное примирение и гармония, между тем как на земле шла дикая стихийная борьба. То же отчуждение от политики встречал Эгберт и в той среде, в которой вращался. В кружках венского бюргерства политический разговор был тогда редкостью. Все жалели о проигрыше Аустерлицкой битвы, но утешали себя мыслью, что такое же поражение потерпели ненавистные пруссаки при Иене. Победоносные лавры Наполеона I внушали почтенным бюргерам больше удивления, нежели ненависти. Более смелые из них поговаривали, что революция имела свои хорошие стороны и что в Австрии со времени последнего поражения произошло немало перемен относительно народных прав. Но все эти разговоры давно перестали занимать Эгберта, так как были слишком известны ему.

Граф Ульрих был единственным человеком, которому удалось заинтересовать Эгберта своей беседой и произвести на него глубокое впечатление. Это было четыре года тому назад, когда граф впервые явился к ним в дом, чтобы повидаться с его матерью. У них, по-видимому, шли переговоры о каком-то важном и тайном деле, потому что в это время они всегда удаляли Эгберта. Граф в подобных случаях старался быть вдвойне предупредительным с Эгбертом, и их разговоры с графом, сначала мимолетные и короткие, становились все продолжительнее и оживленнее. Юноша нравился графу своей сердечностью, впечатлительной и увлекающейся натурой; граф старался развить его, не задаваясь никакими властолюбивыми целями, и потому влияние его было тем сильнее и безграничнее. Что же касается Эгберта, то он безусловно восхищался личностью графа, так как никогда еще не встречал человека с такой сильной волей, разносторонним умом и образованием и с такими прекрасными манерами. В вопросах, относящихся к области искусств, житейской мудрости и особенно политики, Эгберт удивлялся ясности и глубине суждений графа Ульриха, хотя они нередко противоречили его собственным воззрениям. Он молча слушал его и только изредка решался прервать его каким-нибудь замечанием. Перед ним открылся новый, неведомый мир; впервые в голове его зародилась мысль, что идея государства представляет собою нечто законченное, как всякое произведение искусства, и полна глубокого значения и смысла. Но до сих пор все разговоры Эгберта с графом Ульрихом имели чисто теоретический характер; граф не решался посвящать юношу в тайну своих политических замыслов и вообще избегал всяких откровенных разговоров. После смерти матери Эгберта их отношения на время прекратились. Теперь судьба опять свела их, и граф в первый раз пригласил Эгберта к себе в дом. Этот знак доверия глубоко тронул впечатлительного юношу и мало-помалу после долгой бессонной ночи чувство благодарности взяло верх над всеми другими ощущениями. К утру он уже стал горько упрекать себя за сомнения, возникшие в его душе.

— Можно ли сомневаться в прекрасном, — воскликнул он вслух, — и уничтожать величие святыни, отыскивая в ней пятна!

— Сомнения приводят к истине, — ответил Гуго, открывая глаза и потягиваясь с удовольствием на мягком тюфяке. — Я не знаю, что ты находишь великого и святого в этой молодой графине и старой маркизе. Держу пари, что их недаром показали нам.

— Как ты странно выражаешься.

— Извини, пожалуйста, я не точно выразился, потому что ты один у достоился чести быть представленным этим дамам. Но зато мне подали отличный кусок паштета с дичью, и я влил в себя несколько стаканов дорогого вина.

— Неужели на тебя не произвели никакого впечатления все это великолепие и блеск? — спросил Эгберт.

— Мне, собственно, понравился один долговязый барон Пухгейм; все же остальные — нули, которые сами по себе не имеют никакого значения.

— Мне всегда досадно слушать, когда ты так отзываешься о людях.

— Ну а что касается всей обстановки, то наши студенческие вечеринки в Галле сравнительно с тем, что я видел вчера, были банкетами Платона. Если бы я рассказал тебе… Жаль только, что у нас в Галле не было Аспазии или Диотимы.

— Или Антуанетты! — невольно воскликнул Эгберт.

Гуго не слышал этого восклицания или сделал вид, что не слышит, и стал припоминать свою студенческую жизнь, которая окончилась так неожиданно, вслед за битвой при Иене, когда французы вошли в город и Наполеон приказал запереть профессорские аудитории.

Эгберт не прерывал своего приятеля и молча заканчивал свой туалет.

Наконец и Гуго счел нужным подняться с постели, но в противоположность Эгберту поднял такой шум и суету, что слуга, ожидавший их пробуждения в коридоре, несмотря на ранний час, постучался в дверь и учтиво предложил свои услуги, которые были охотно приняты, так как Гуго совсем вошел в роль знатного барина. Затем тот же слуга подал им легкий завтрак, и Гуго не мог воздержаться, чтобы не сделать ему несколько вопросов относительно вчерашних гостей, и даже полюбопытствовал узнать — встал ли граф и где он?

— Его сиятельство уже вернулся с утренней прогулки, — ответил слуга.

— Ну, а теперь мы отправимся на прогулку! — воскликнул Гуго, взяв под руку Эгберта.

Приятели отправились в сад, примыкавший к замку, и вошли на террасу, с которой открывался превосходный вид на озеро, окрестные местечки и деревни и величественный Траунштейн. Утренний туман не окончательно рассеялся, но солнце сияло во всем блеске, а с озера дул прохладный ветерок. Деревья уже были окрашены пестрыми красками осени и только кое-где виднелись темно-зеленые тисы, образуя то сплошную стену, то красивую нишу. Сад был устроен по всем правилам французского садоводства. Тут были и обстриженные деревья, искусственные лабиринты, мраморные фигуры во вкусе рококо — сатиры, похищающие нимф, Геркулес с палицей, вооруженная Минерва и выходящая из воды Венера. Многие из этих статуй попортились от времени и непогоды, но зато луга, куртины с последними осенними цветами, дорожки и тенистые аллеи содержались в порядке и были чисто выметены.

Сад производил почти чарующее впечатление при торжественной утренней тишине и постепенно исчезающем тумане. Чем-то сказочным веяло от закрытых ставен и окон погруженного в сон и как будто заколдованного замка. Даже болтливый Гуго умолк на несколько минут и задумчиво ходил взад и вперед по террасе вместе с Эгбертом, любуясь голубоватыми горами, которые все яснее и яснее выступали на далеком горизонте.

Приятели спустились с террасы и дошли до середины сада, где была большая площадка, от которой расходились лучеобразно восемь дорожек. Одна из них особенно понравилась Эгберту своей мрачной красотой; она тянулась на несколько сот шагов среди гигантских пихт и вела к месту погребения, где за красивой железной решеткой покоились бренные остатки родителей графа Ульриха. Два сфинкса из черного базальта лежали сторожами у входа; напротив них под тенью пихты стояла скамейка. Плакучие ивы склонялись над обеими гробницами, а среди них на высокой колонне возвышался Гений Надежды, широко раскрывший свои крылья.

Молодые люди сели на скамейку.

— Меня разбирает любопытство, — сказал Гуго после минутного молчания, — приготовит ли граф такую великолепную могилу Жану Бурдону, этому вернейшему из людей, как он сам назвал его, когда мы выходили из дому лесного сторожа?

— Почему тебе пришло это в голову?

— Из зависти. Я не завидую богатым и знатным людям, пока они живы; у них также есть свои заботы, как у меня, и, наверно, больше неприятностей и болезней. Счастливее всех нищий, который философски относится к своему ремеслу и спокойно занимается им. Но когда умирает богач, тогда обнаруживается то преимущество, которое он имеет перед простым земляным червяком.

— Мне всегда казалось, что смерть сглаживает неравенство состояний.

— Ты называешь это сглаживанием неравенства! — воскликнул Гуго, пожимая плечами. — Между тем ничто так не возбуждает мою зависть, как красивый надгробный памятник. Вот это был человек! — говорят люди при виде такого памятника с золотой надписью. Важно не то, как ты жил, а какую речь скажут над твоим гробом. От таких речей жиреет пастор, говаривал мой отец, почтенный священник в Вустергаузене, и он был совершенно прав. Умение красиво говорить о смерти может составить славу оратору. Знаменитый профессор Вольф в Галле никогда не достигал такого пафоса, как в тот момент, когда он читал с кафедры стихи Гомера о непрочности земной жизни.

— Из тебя, вероятно, вышел бы отличный пастор, — сказал, улыбаясь, Эгберт.

— Весьма возможно, я даже поступил в Галльский университет, чтобы стать священником, а вместо этого из меня вышел актер. Так распорядилась судьба. Если бы ты видел, как у нас превосходно исполняли трагедии Шиллера, то, верно, кончил бы тем же.

— Может быть, только я не решился бы на это так легко, как ты, — сказал Эгберт. — Я не мог бы так скоро отказаться от моего прошлого.

— Все оттого, что ты, Эгберт, только мечтаешь о свободе, но у тебя нет силы добиться ее. Не смотри на меня так мрачно и не огорчайся этим. Зато у тебя золотое сердце. Вот уж скоро три недели, как ты платишь за меня гульден за гульденом и ни разу даже не намекнул мне об этом.

— Ты забыл то обещание, которое дал мне на мосту в Праге — никогда не говорить об этом и считать себя моим гостем до нашего возвращения в Вену.

— Ну, изволь, больше не буду. Поговорим о чем-нибудь другом. Знаешь ли, что сегодня ночью на меня нашло вдохновение и я нашел ключ к храму?..

— К какому храму?

— К храму искусства, который теперь откроется для меня, а ключ в сапоге Бурдона. Ты ведь никогда не замечаешь мелочей, но мы с графом видели это, и наши взгляды встретились. Теперь смело буду просить его, чтобы он дал мне место актера в императорской труппе. Если бы не сапог Жана Бурдона, то он ответил бы мне высокомерным отказом; ну, а теперь он этого побоится, и я буду играть роль датского принца Гамлета.

— Ты уже начинаешь дурачиться, воображая себя Гамлетом.

— Скажи слово, и я исчезну, а ты оставайся в этом заколдованном саду и преследуй убегающую нимфу. Но я должен из дружбы предупредить тебя, что мы приглашены сюда не из одной любезности. Неужели ты не соображаешь, что этот Жан Бурдон был для графа нужным человеком и его смерть порвала петлю искусно сплетенной сети. В его руках был важный секрет — половина его украдена, а остальное в сапоге Бурдона.

Эгберт задумался. Подозрения приятеля показались ему вполне правдоподобными, когда он стал припоминать все обстоятельства убийства и смерти Бурдона.

— Может быть, ты и прав, — сказал Эгберт, — но в чем бы ни состояла тайна Бурдона, мы должны быть крайне осторожны в этом отношении.

— Еще бы, — сказал Гуго, — но, во всяком случае, благодаря этому мы сделались важными людьми в глазах графа Вольфсегга и как бы членами его семейства. Ему трудно будет отказать нам в какой-нибудь просьбе, и если бы ты не был так неповоротлив, Эгберт, и не задавался бы при всяком удобном случае неразрешимыми вопросами, ты бы мог легко добиться одной цели. Молодая графиня…

— Пожалуйста, не говори мне об этом, — прервал его Эгберт, между тем как яркая краска разлилась по его лицу. — Какое отношение может иметь эта светлая и чистая личность с какими бы то ни было темными тайнами? Но как могло это прийти тебе в голову? Разве звезды на небе так же доступны, как и полевые цветы? Я был бы совершенно счастлив, если бы мог хоть издали любоваться ей.

— Какое у тебя идеальное представление о женщинах, — заметил с усмешкой Гуго.

— Разве ты уже стал иначе относиться к женщинам?

— Разумеется, ничего подобного не может быть у актера. Для него свет те же подмостки. Вам, ученым, мир может представляться чем-то разнообразным, прекрасным и возвышенным, потому что вы видите его издали; а для нас, которые близко знакомятся с ним за кулисами, он не более как грязная лавка. Кругом одна пыль, румяна, пошлость; и в действительности женщины еще хуже мужчин.

— Что же, по твоему мнению, красота? Ты не можешь отвергать ее.

— Одна мишура, прикрывающая никуда не годное платье.

— Ты говоришь как проповедник и находишь, что на свете все суета. Ты, кажется, думаешь рассердить меня, но это не удастся тебе.

— Я хочу только предостеречь тебя, несчастный, — продолжал Гуго с комическим пафосом, принимая умоляющую позу. — Не приноси своего сердца в жертву жестокой богине!

— Лучше посвятить сердце богине, чем самому погрязнуть в тине обыденной жизни, которая охватит меня тотчас по возвращении домой. Я с ужасом думаю о том, сколько накопится там всяких счетов, контрактов, планов… Что может быть лучше нашей теперешней жизни, при которой мы можем любоваться на свет божий, не задаваясь никакими целями и заботами, переходить от нового к новому, от одного наслаждения к другому. А дома что ожидает меня? Всякие бедствия, разочарования, жалкое, бедное существование…

— Эгберт, ты, как всегда, сгустил краски, представляя себе преимущества одной жизни перед другой. Но я могу утешить тебя — нас спасет сапог Бурдона… Однако нам пора в замок…

Приятели поднялись со скамейки и пошли по той же дорожке, но едва сделали они несколько шагов, как к ним подошел слуга.

— Его сиятельство просит вас к себе, — сказал слуга, обращаясь к молодым людям. — Маркиза также осведомлялась о вас.

— Странно! — пробормотал Эгберт. Сердце его болезненно сжалось от какого-то предчувствия, в котором он сам не мог дать себе отчета.

Граф уже целый час председательствовал на семейном совете, в котором принимал участие и Пухгейм, оставшийся на ночь в замке по просьбе графа. Совет проходил в голубой комнате угловой башни, которая была обращена в сад своими тремя высокими окнами; через одно из них виднелось озеро. Эта башня в былые времена составляла часть прежнего старого замка Вольфсеггов, просуществовавшего около двухсот лет. При постройке нового красивого дома шестьдесят лет тому назад строитель по какой-то странной фантазии оставил из старого здания хорошо сохранившуюся башню и соединил ее галереей с новым замком, который не особенно выиграл от такой прибавки в смысле архитектурной красоты. Массивная круглая башня с остроконечной крышей резко отличалась от легкой постройки нового стиля. Маркиза ненавидела винтовую лестницу и тесные комнаты башни, которые, по ее мнению, были так безобразны и лишены всякого комфорта, что в них не мог жить ни один порядочный человек.

С неудовольствием приняла она приглашение брата последовать за ним в башню, и все, что она услышала здесь, сидя на неудобном стуле с высокой спинкой, еще более увеличивало ее дурное расположение духа. Хотя она близко придвинулась к камину, где горел огонь, но, по-видимому, чувствовала сильный озноб не столько от холода, сколько от горя и беспокойства. Антуанетта сидела у круглого стола, одетая в серое шелковое платье с черным платком на плечах и с кружевной черной косынкой на голове, концы которой были завязаны под подбородком. Глаза ее были устремлены на графа Ульриха, как на единственного человека, от которого можно было ожидать разумного совета в затруднительных обстоятельствах. Она не обращала никакого внимания на своего кузена Ауерсперга, который был несравненно более огорчен этим, нежели смертью Бурдона, о которой рассказывал граф.

— На несчастного напали агенты корсиканского тирана, — сказал граф, — они выстрелили в него и украли сумку с письмами; уцелели только немногие бумаги, которые он спрятал в своем сапоге. Вот эти бумаги, — добавил граф, кладя их на стол. — Патер Марсель доставил их мне на рассвете.

— Дай бог, чтобы это были самые важные, — сказал Пухгейм, подходя к столу и перелистывая бумаги.

— Как хочешь, так и считай, — ответил граф. — Вот список лиц, на которых могут рассчитывать Бурбоны в случае…

— Если узурпатора убьют в Испании, — добавила маркиза.

— Тут также письмо принца д’Артуа… — продолжал граф Ульрих, делая вид, что не слышит замечания своей сестры.

— Проект новой адской машины — бессмысленная и безумная затея, от которой бедный Бурдон ожидал таких блестящих результатов…

— Бурдон был прав, — заметила маркиза, — только ад может поглотить это исчадие ада.

— Не ад, а мы справимся с ним во имя божественного права и порядка, установленного веками, — ответил граф Ульрих. — Вот еще несколько писем и, между прочим, письмо к графине Мортиньи, одной из придворных дам императрицы Жозефины, в котором заключаются подробные сведения о сватовстве Наполеона к русской великой княжне.

— Жаль, если это письмо не дойдет по назначению, — заметил по-французски старый маркиз, расхаживая по комнате в своем пестром шлафроке с желтым шнуром и кистями.

— Это письмо написано мною в стиле Вольтера. Графиня Мортиньи мне родня и верный друг Бурбонов. Это письмо может иметь больше значения, чем все адские машины. А почему?.. Потому что во французской истории дамы всегда играли главную роль! Вы смеетесь, Ульрих. Но я говорю совершенно серьезно. Если бы императрица Жозефина вздумала поднять восстание против своего супруга, тогда победа осталась бы за нами…

— Не можете ли вы сообщить мне, какие именно бумаги украдены у Бурдона? — спросил Пухгейм, прерывая маркизу и обращаясь к графу Ульриху.

— План восстания против Бонапарта, — ответил граф, — составленный генералом Кроссаром, извещение, что он в самое ближайшее время отправится из Вены в Испанию, некоторые подробности о наших приготовлениях и предполагаемой высадке англичан на Везере и Эльбе; все это в форме простых писем по торговым делам и на нашем условном языке. Но, разумеется, Фуше поймет сущность дела. Всего хуже то, что на полях одной бумаги я сделал приписку: молодой Бурдон знаком с Бонелли…

— С Бонапартом, — пробормотала маркиза.

— Благодаря моей неосторожности я дал им ключ в руки ко всем нашим тайнам. Эта приписка всего более беспокоила Бурдона. Я никогда не прощу себе такой нелепости. Теперь все это, вероятно, отправлено в Париж.

— О господи! — простонал маркиз. — Этот дракон неуязвим. Он опять начнет против нас войну и прогонит на другой конец света…

— Мне кажется, что во всем этом нет ничего ужасного, — сказал Ауерсперг, которому хотелось выказать себя с выгодной стороны в глазах Антуанетты. — Война с узурпатором неизбежна. Чем раньше она начнется, тем лучше. Чья-нибудь пуля настигнет его.

— Ты пойми, горячая голова, — ответил Пухгейм, — что нам необходимо выбрать удобный момент, чтобы обеспечить себе успех. Ну а теперь, ты думаешь, он даст нам время закончить наши приготовления?

Граф Ульрих встал со своего места… Лицо его казалось мрачным и озабоченным.

— Мне кажется, дядя, что вас еще что-то заботит, кроме сделанной вами приписки и смерти Бурдона? — спросила Антуанетта, которая все время не спускала с него глаз.

— Разумеется! — поспешил ответить за своего старшего родственника Ауерсперг. — Стоит ли огорчаться смертью слуги. Революция потребовала еще не таких жертв!

— Вы правы, — заметила маркиза. — Под ее ударами пала голова дочери Марии-Терезии, сестры немецкого императора!.. Разве можно себе представить более вопиющий факт!..

— Хотя Жан Бурдон был наш слуга, — сказала Антуанетта, обращаясь к Ауерспергу, — но я не вижу, чем он хуже других.

Антуанетта встала с места и подошла к графу Ульриху.

— Что с вами, дядя? — сказала она. — Вы не все сказали нам…

— Меня ужасает будущность Германии, — ответил граф, — и нашей дорогой родины. Свобода всей Европы в опасности, разве мы не в том же положении! Всего удобнее было напасть на Бонапарта в то время, пока он занят в Испании: Бурбоны, действуя заодно с республиканцами, могли бы поднять во Франции общее восстание против тирана, который обманул тех и других; англичане готовили высадку в Бельгии, Северной Германии или Франции, мы со своей стороны надеялись поднять на ноги всех, у кого течет в жилах хотя бы капля немецкой крови. Если бы удалось провести этот грандиозный план, то гибель Наполеона была бы неизбежна; но этот план уничтожен вконец. Я предвижу, что мы опять будем бороться одни с Люцифером… Наконец, меня беспокоит и то обстоятельство, что мы не можем рассчитывать на преданность молодого Бурдона.

Слова эти поразили маркизу.

— Что вы хотите сказать этим, Ульрих? — спросила она взволнованным голосом.

— Это уже слишком! — воскликнул маркиз, топнув ногой. — Вы не имеете никакого понятия, граф, о французской верности! Уже сотни лет Бурдоны служат дому Гондревиллей. Мой дед, отец, я — все мы были для них хорошими и добрыми господами. Вы, кажется, забыли, что Веньямин Бурдон мой крестник; я ручаюсь, что он не изменит нам и будет так же верен и послушен, как его отец…

Граф Вольфсегг терпеливо ждал, пока успокоится старый маркиз, который представлял собою довольно комическое зрелище. Не помня себя от гнева, он бегал по комнате в шлафроке, размахивал своими худощавыми руками и несколько раз хватался за правый бок, как будто хотел вытащить шпагу с золотой рукояткой, подарок королевы Марии-Антуанетты, с которой не расставался в былые времена.

— Я не понимаю причины вашего гнева, — сказал спокойно граф. — Если вы окажетесь правы, то я охотно признаю свою ошибку. Но позвольте напомнить вам, что дня два тому назад Бурдон, прощаясь с нами, жаловался на республиканский образ мыслей своего сына и говорил, что его Веньямин, приверженец нововведений, безбожник и враг королевской власти. Имейте это в виду, мой дорогой маркиз, и сообразите, сколько жертв и какое самоотречение требуете вы от человека, почти неизвестного вам и только во имя того, что он ваш крестный сын. Мне кажется, что это обстоятельство не может иметь большого значения в глазах молодого вольнодумца. Когда во времена террора вы были приговорены к смерти в числе других эмигрантов, Жан Бурдон скупил на свое имя все поместья Гондревиллей в Лотарингии, чтобы они не сделались общественным достоянием, и, считая себя как бы вашим арендатором, из года в год посылал вам доход с земли, которая по закону принадлежала ему. Теперь Жан Бурдон умер внезапно, быть может, не сделав никакого распоряжения о своем имуществе и не сказав сыну последнего слова, которое могло бы обязать его отказаться от законного наследства ввиду исполнения долга, который он может не признать теперь. Строгое исполнение обязанности вассала, преданность и любовь слуги к господину — все это монеты старого времени, которые уже почти вышли из употребления.

Наступило общее молчание. Трудно было возражать что-либо против неумолимой логики графа Ульриха. Все шансы были на стороне того, что молодой Бурдон воспользуется правами, которые предоставлял ему закон, и что Гондревиллям грозит потеря всех наследственных поместий.

Маркиз с отчаянием бросился на стул.

— Нет! — воскликнул он. — Это невозможно! Неужели Веньямин Бурдон, мой крестник, мог сделаться масоном и республиканцем!.. Нет, вы ошибаетесь, граф Ульрих!..

— Библейский Веньямин смирился перед отцом своим Иаковом и покорно вышел к нему навстречу, — сказала маркиза. — Я убеждена, что и Веньямин Бурдон почтительно встретит нас у порога нашего дома, зная, что он получит за это от нас приличное вознаграждение.

— Но сперва нужно еще решить, сестра, каким образом вы переступите порог вашего дома! — ответил граф Ульрих. — Имя маркиза вычеркнуто из списка французских граждан; ваш сын сражается в Испании против Бонапарта.

— Да благословит его Господь! — сказала набожно маркиза.

— Я от всего сердца желаю ему всего хорошего, — сказал граф, — но в глазах Бонапарта поведение сына еще более увеличивает вину отца. Чтобы вернуться на родину, маркиз должен подчиниться узурпатору и просить его помилования.

— Я никогда не сделаю этого! — воскликнул маркиз. — Революция может ограбить нас, лишить жизни, но не чести…

— Несомненно! — заметил барон Пухгейм.

— Во всяком случае, — сказал граф, — было бы чрезвычайно полезно как для общего дела, так и для нас самих, если бы мы могли послать надежного человека в Париж, но такого, который бы не мог возбудить против себя подозрения и который бы сам не знал, для какой цели он послан. Таинственность, которой поневоле должен был окружать себя несчастный Бурдон, больше всего привлекла внимание французских шпионов. К сожалению, благоразумие всегда появляется у нас слишком поздно!

— Кто, по вашему мнению, граф, мог совершить это ужасное убийство? — спросил Пухгейм. — Не подозреваете ли вы кого-нибудь…

— Не подлежит сомнению, что убийство совершено по инициативе Фуше. Он, вероятно, отдал приказ французскому посланнику в Вене следить за Бурдоном, а посланник, в свою очередь, поручил кому-нибудь задержать Бурдона на дороге и украсть у него бумаги. Убийство, конечно, не входило в план действий и было вызвано сопротивлением со стороны несчастной жертвы. Происшествие это покрыто тайной, но сущность дела для меня ясна. Я хочу еще раз расспросить молодых людей, которые оказали такую бескорыстную помощь умирающему. Может быть, я узнаю от них некоторые новые подробности, которые помогут мне напасть на след.

Маркиза сделала нетерпеливое движение и отрицательно покачала головой.

— Я рассчитываю на вашу помощь, сестра, — сказал граф, — потому что иначе это будет иметь вид допроса. Вы попросите Эгберта Геймвальда рассказать вам подробно всю историю, и он, ничего не подозревая, охотно будет говорить о ней.

— Вы слишком милостивы к этим бюргерам, Ульрих, — сказала маркиза, не скрывая своего неудовольствия. — Судя по вашему обращению с ними вчера вечером, можно подумать, что это принцы крови. Впрочем, со времени революции было немало примеров, что мещане становились министрами, послами, чуть ли не герцогами!.. Но бюргера всегда можно сразу отличить от природного аристократа.

— Да, но для этого нужно иметь такие зоркие глаза, как у моей сестры, — ответил с улыбкой граф Вольфсегг. — Но при такой разборчивости нельзя заниматься заговорами, а следует оставаться на высоте идеальной и мирной жизни. Я лично придаю большое значение бюргерству; им держится немецкая нация. Наша обязанность поднять эту обленившуюся массу и воодушевить ее любовью к родине. У нас только тогда будет настоящее народное войско, когда бюргеры последуют за нами; против такого войска не устоят французские легионы.

— Преклоняюсь перед вашей мудростью, Ульрих, — ответила иронически маркиза, — и готова исполнить ваши приказания. Но, во всяком случае, искренно сожалею, что революция проникла в Австрию и нашла себе приют в замке Вольфсегга.

— Так вы считаете Эгберта революционером? — спросил с удивлением граф.

— Его отец был масоном. Как будто я не знаю, что все революции начинаются слиянием сословий. Так было во Франции. Знатные люды сами подходили к буржуа и жали им руки. Такой способ действия, разумеется, привел к печальному концу. Народ разучился уважать короля и дворянство. Наше добродушие погубит нас; мы идем тем же путем, что и Франция… — Маркиза остановилась, видимо ожидая ответа, но граф молчал. — Мне кажется, Ульрих, — продолжала маркиза тем же самоуверенным тоном, — что у вас есть еще другая цель, почему вы желаете сблизиться с этим молодым человеком… Меня нелегко обмануть.

Граф вопросительно посмотрел на свою сестру, как будто желая прочесть на ее лице: действительно ли она так проницательна, что угадала его мысли.

— Если у меня и есть такая цель, — сказал он, протягивая ей руку в знак примирения, — то маркиза, как добрая сестра, должна помочь своему брату.

— Я готова исполнить ваше желание, Ульрих, если оно не будет идти вразрез с моей совестью, — ответила маркиза, все еще не совсем успокоенная.

— Нет, тут дело самое простое. Я просил бы мою сестру из дружбы ко мне быть такой же приветливой сегодня и завтра с моими гостями, как вчера вечером. Я был в восхищении от вас. Вы ведь отлично умеете разыграть комедию, когда захотите; этому искусству вы научились в Трианоне… Но почему наша Антуанетта сидит как немая? Какого она мнения о вчерашних незнакомцах?

Антуанетта сидела в глубокой задумчивости. Глядя на ее лицо, трудно было сказать — размышляла ли она о смерти Бурдона и о внезапной перемене в судьбе ее родителей, или же вспоминала слова Цамбелли, которые как музыка все еще раздавались в ее ушах.

Когда граф обратился к ней с вопросом, она слегка вздрогнула.

— Вы спрашиваете моего мнения, дядя? Что могу я вам отвечать на это?.. На одного я совершенно не обратила внимания, а другой…

Антуанетта остановилась в нерешительности, не зная, как лучше характеризовать Эгберта.

— О нем я и спрашиваю тебя, — сказал граф. — Как он тебе понравился?

— Он красив, как сказочный герой, и робок, как девушка; тем не менее…

— Что же ты остановилась? Договаривай до конца.

— Он, должно быть, очень упрям, и вы сами убедитесь в этом.

— Ты думаешь? Я рад, по крайней мере, что он не показался тебе ничтожеством и ты нашла его достойным изучения!.. Я думаю задержать молодых людей в замке до прибытия окружного начальника из Линца, которого я уведомил о печальном происшествии, и, во всяком случае, до тех пор, пока не кончится церемония погребения Бурдона.

— Разве вы думаете устроить торжественные похороны, Ульрих? — спросила маркиза.

— Да, я думаю похоронить Бурдона на кладбище в Гмундене. Ты, сестра, будешь также присутствовать при этом, и все мы. Патер Марсель скажет надгробную речь. Погребая с честью преданного слугу, мы подаем хороший пример, а, с другой стороны, благодаря этому преступление получит большую огласку. Будут толковать о том, что французы или приверженцы Бонапарта в угоду ему напали на безоружного человека и что вот как они уважают права австрийской нации и соблюдают мир! Поверьте мне, что такие вещи больше действуют на массы, чем всякие оскорбления, наносимые австрийскому королевскому дому или чести всего государства. На похороны соберется народ из близких и далеких мест; всякий сочтет нужным сообщить свои догадки о преступлении. Кто знает, не откроется ли что-нибудь, что послужит к разъяснению тайны?..

— Идут! Вот они, твои proteges! — воскликнул барон Пухгейм, стоявший у окна.

— Надеюсь, вы не потребуете, граф Ульрих, чтобы я показался в этом виде при бюргерах! — воскликнул маркиз, взглянув украдкой на молодых людей, которые подходили в это время к замку в сопровождении слуги. — Красивые и статные юноши, особенно блондин; жаль, что он не дворянин.

— Как вы думаете, не послать ли мне его в Париж? — спросил неожиданно граф.

— Не Эгберта ли? — сказала презрительно маркиза. — Недоучившегося доктора. Вот был бы хороший представитель и посланник…

— Он может быть вполне представителем молодой Германии! Это человек честный и надежный. Он должен познакомиться с Люцифером в центре его власти.

— Чтобы сделаться его поклонником.

— Нет, чтобы возненавидеть его горячей, непримиримой ненавистью. Молодость чутка ко всякой лжи; она может быть ослеплена великолепием и блеском этого человека, пока она видит его издали; но, встретившись лицом к лицу с его бессердечием и эгоизмом…

— Они уже вошли в дом! — воскликнул Пухгейм.

— Я исчезаю, — сказал маркиз.

— Мне кажется, что и я буду здесь лишняя, — сказала Антуанетта, поднимаясь с места.

— Конечно! — ответил, улыбаясь, граф Ульрих. — Твои глаза приведут в замешательство моего Эгберта, и он, вместо того чтобы рассказывать о Жане Бурдоне, будет только думать о чародейке, опутавшей его сердце. Ты ведь опасная красавица! Фея из заколдованного леса!..

— Вы всегда, дядя, находите особенное удовольствие поддразнивать меня, — сказала Антуанетта, вырываясь из рук графа Ульриха, который насильно удерживал ее.

В этот момент дверь отворилась и слуга ввел молодых людей. Таким образом Эгберту удалось увидеть мельком даму своего сердца, которая тотчас же исчезла в противоположную дверь, бросив на него недовольный и мрачный взгляд.

Она сердилась на Эгберта, зачем он увидел ее помимо ее воли.

Глава IV

править

Четыре дня спустя после смерти Жана Бурдона, задолго до полудня, стала собираться огромная толпа около приходской церкви в Гмундене и на улицах, примыкающих к деревянному Траунскому мосту, потому что через этот мост должна была двинуться погребальная процессия из капуцинского монастыря. Было немало и таких, которые предпочли заблаговременно расположиться на кладбище, и хотя им пришлось ждать дольше других, но зато они стояли у самой могилы и знали, что не пропустят ни одного слова из надгробной речи патера Марселя.

Цель графа Вольфсегга была вполне достигнута. Весть о преступлении быстро разнеслась в окрестностях до Эбензе и в горах до Линца и Феклабрука; каждый по-своему рассказывал историю убийства, преувеличивая жестокость и таинственность преступления. Эгберт и его товарищ в этих рассказах превратились в каких-то сказочных героев, убивающих дракона, тем более что в последнее время приходские священники и нищенствующие монахи при всяком удобном случае сравнивали Бонапарта с чудовищным драконом, который покрывает целые страны своим сильным чешуйчатым телом, а хвостом своим достигает Австрии. Многим было достоверно известно, что юноши обратили в бегство убийц и помешали полному ограблению их жертвы. Прислуга графа Вольфсегга рассказывала всем по секрету, что при Бурдоне были не только важные бумаги, но драгоценности и жемчуг, принадлежащий королеве Марии-Антуанетте. Таким образом, скромный и верный слуга Гондревиллей обратился после смерти в важного политического деятеля. Граф не только не опровергал, но еще более распространял это мнение. По его словам, во Франции не было человека более опасного для Бонапарта, как Жан Бурдон, и Бонапарт мог избавиться от него только посредством убийства, как он сделал это с герцогом Энгиенским и Пишегрю, так как обязан своим возвышением целому ряду кровавых и ужасных преступлений…

Всем было ясно, что преступление совершено с политической целью, и всех одинаково занимал вопрос: куда скрылись убийцы? Несомненно, что это были французы или итальянцы, наемники корсиканского тирана; но странно, что никто не заметил их ни до, ни после преступления. Как могли они ускользнуть таким образом от общего внимания? Под конец все-таки на сцену выступил всадник на вороном коне, которого видел собственными глазами мельник из Рабена и готов был поклясться в этом. По его словам, всадник был средних лет, ничем не отличался от других людей, и весьма вероятно, что он офицер, потому что очень уверенно сидел на коне. Странно было только то, что он закрыл себе лицо серым плащом, когда мельник проходил мимо него. Затем всадник ушел в лес вместе с Бурдоном и исчез неизвестно куда. Правда, в день несчастия было мало людей в лесу и на полях между Гмунденом и мельницей Рабен, но все-таки он мог попасться кому-нибудь на глаза; равным образом никто не видел его ни в окрестных деревнях, ни на большой дороге. Работники с мельницы, которые помогали молодым людям перенести раненого, поговаривали между собою втихомолку, что черная Кристель, вероятно, знает об этом больше других людей, потому что знакома с нечистым. Они не смели называть ее вслух колдуньей, потому что боялись ее, и вдобавок приходский священник в Моосе, учивший ее грамоте, горячо защищал свою воспитанницу от злых толков. Но и он не мог отвергать, что Кристель плохо воспользовалась его учением и что она ведет странную жизнь, проводя большую часть времени в лесу или горах.

Для всех было неразрешимой загадкой, каким заработком или ремеслом живет Кристель со своим отцом Флорианом? До 1805 года Флориан ничем не отличался от своих соседей и аккуратно вел свое хозяйство на небольшом клочке земли, который отдал ему в аренду барон Пухгейм. Хотя он был робкого нрава, но пользовался уважением в своей деревне, как трудолюбивый и богобоязненный человек. Но в 1805 году его постигло несчастье. Его единственного сына взяли в солдаты, а вслед за тем он был убит наповал при Аустерлице. Флориан помешался с горя, его природная склонность к меланхолии увеличивалась из года в год. Хозяйство его пришло в полный упадок, и он вынужден был продать свою лошадь и корову. Если бы барон Пухгейм был строгий и расчетливый человек, то, вероятно, Флориан остался бы без крова. Но у Пухгейма не было детей, а своих дальних родственников, которые должны были унаследовать его имение, он ненавидел за их преданность Наполеону. Он не заботился о том, что место, на котором жил Флориан, не приносит ему никакого дохода.

— Оно и прежде было пустопорожнее, — отвечал Пухгейм, когда его упрекали, что он держит тунеядца арендатором. — Оставьте в покое этого человека! Он всем пожертвовал для нашего императора и родины. Что удивительного в том, что поле его стало так же пусто, как его голова. На развалинах ничто не может вырасти, кроме сорной травы.

Жена Флориана давно умерла, и Кристель, не имея матери, совсем одичала при полоумном отце. Она больше жила в лесу, чем в своей хижине. Летом она собирала ягоды и травы, а зимой хворост. Благодаря такому образу жизни Кристель слыла знахаркой, и местные крестьяне, прозвали ее черной Кристель за ее черные волосы и глаза и смуглый цвет лица. Они приписывали ей дар узнавать болезни людей и животных, угадывать будущее и были убеждены, что она находится в непосредственных сношениях с чертом.

В толпе, стоявшей у ворот кладбища, шли оживленные толки о бедной Кристель. Особенно беспощадно бранили ее женщины и говорили, что убийство, вероятно, не обошлось без ее участия.

— Что вы болтаете всякий вздор, — сказал пожилой человек в полудеревенской и полугородской одежде, управляющий мызой барона Пухгейма. — Бедняжка Кристель никому не делает зла, а вы ее порочите, как будто и в самом деле видели, как она вылетает из трубы на метле.

Женщины замолчали, но за них заступился Рупрехт, богатый крестьянин из Ауракирхена, в длиннополом голубом сюртуке с серебряными пуговицами, который, сообразно своему высокому положению в деревне, стоял в стороне от толпы.

— Как будто не всем известно, — сказал он с ядовитой улыбкой, — что она ведьма. Грех и стыд позволять такой дряни оставаться с простодушными христианами. Эта Кристель давно заслуживает хорошей порки. Только Пухгеймы могут покровительствовать подобным людям!

Слова эти задели за живое управляющего Пухгейма, который счел нужным заступиться за честь своего господина:

— Что же он недоговаривает! — воскликнул он запальчиво, указывая пальцем на своего противника. — Сам похож на турецкого пашу, а корчит из себя барина! Верно, Кристель недостаточно низко поклонилась ему, мироеду!

— Мироеды не мы, а господа! — ответил Рупрехт вне себя от ярости. — Они заедают и губят людей, строят разные козни и заваривают кашу, а нам приходится расхлебывать ее. Ему досадно, что я не слеп и все вижу. Всякий раз, когда соберутся знатные господа, для веселья устраивается или охота или война — и всегда за крестьянский счет. Вот барон приказал послать Флориана как будто на рубку леса, а на деле Кристель и Флориана посылают в другие места. Тут дело не совсем чисто.

Ссора, несмотря на близость церкви, грозила закончиться дракой, потому что между крестьянами Ауракирхена и слугами барона Пухгейма существовала давнишняя непримиримая вражда; но этому помешало восклицание одной старухи:

— Пресвятая Богородица, вот и она идет, несчастная!

Черная Кристель робко подошла к ограде кладбища, расположенного на откосе горы. Она ни на кого не глядела и ни с кем не здоровалась, но чувствовала, как все взгляды тотчас же устремились на нее. Между тем в ее наружности не было ничего особенного. Это была худенькая, смуглая девочка с босыми ногами, в коричневой шерстяной юбке со множеством заплат, которая едва покрывала ей колени. На плечах ее был накинут небольшой шелковый платок, в который она нарядилась по случаю предстоящего торжества. Черные вьющиеся волосы были распущены; большие карие глаза имели мечтательное и грустное выражение. Вся фигура ее отличалась стройностью, но движения были порывисты, и она, видимо, спешила проскользнуть скорее через толпу. Но сегодня по крайней мере ее не преследуют мальчишки и она не слышит бранных слов. Как она боялась идти сюда, но что-то гнало ее из дому к этим людям, которые так недоброжелательно относились к ней и от которых она никогда не видела ни одной ласки.

Но теперь она должна пройти мимо богатого крестьянина Рупрехта, который особенно ненавидит ее. Сердце бедной девочки замирает от страха, но она надеется, что он не заметит ее.

— Прочь с дороги, чертово отродье! — закричал на нее Рупрехт и поднял кулак, чтобы ударить ее.

Но управляющий Пухгейм выхватил девочку из-под его рук.

— Встань тут, Кристель, у ограды, — сказал он, загораживая ее собой и размахивая своей тростниковой палкой с набалдашником из слоновой кости.

На счастье девочки, в этот момент с противоположного берега раздался колокол капуцинского монастыря; ему вторил колокол кармелиток, а вслед за тем дружно ударили оба колокола приходской церкви.

Все стихло на кладбище. У всех сжалось сердце от какого-то боязливого ожидания; смолкли суетные помыслы перед грозным голосом, предвестником смерти.

Но это настроение продолжалось всего один момент, и толпа опять вернулась к обыденным интересам.

На дороге, ведущей к кладбищу, показался быстро несущийся экипаж, запряженный четырьмя лошадьми.

— Это карета Вольфсеггов, — послышалось в толпе.

— На запятках два лакея.

— Должно быть, дамы.

— Маркиза с дочерью.

— Говорят, дочь необыкновенно хороша собою и ученее всех наших священников и лекарей.

— Так и должно быть; она из Вены…

— Карета остановилась у церкви; вот они выходят.

— Их ведь не увидишь без особенного случая. Говорят, они обе такие гордые, что не приведи Бог.

— Ну, с тобой они, конечно, разговаривать не станут. Ты и сам не знал бы, что отвечать им.

— Смотрите, у них венки в руках; они чуть не плачут.

— Прелюбопытная история случилась с этим покойником. Верно, он был какой-нибудь важный господин.

— Что за важный господин, просто лакей.

— Неужели!

Кругом раздался хохот.

— А ты и поверил этому. Они рассказывают это, чтобы надуть нас, потому что никто не должен знать имя покойника.

— Это знает один только император в Вене.

— Да разве покойник был наследный принц?

— Тише, они идут.

Маркиза с дочерью в это время подходили к кладбищу. Обе они были одеты в длинные черные мантии с креповыми вуалями, прикрепленными к волосам, и с венками имортелей в руках. За ними шли два лакея в зеленых ливреях с серебряными нашивками и в треугольных шляпах. Ризничий шел впереди, чтобы очистить им дорогу, хотя это было совершенно лишнее, потому что толпа добровольно расступалась с обеих сторон. Все сняли свои шляпы и шапки перед знатными дамами, и даже крестьянин из Ауракирхена низко поклонился им, несмотря на свою ненависть к дворянам. Обе дамы вскоре скрылись за липами кладбища из глаз толпы, и только время от времени виднелись концы их вуалей, развеваемые ветром. Между тем шествие при непрерывном звоне колоколов перешло мост и вступило на небольшую улицу, которая вела от церкви к кладбищу. Впереди шел хор мальчиков с зажженными восковыми свечами в руках, за которыми несли церковную хоругвь с образом Богоматери. Затем следовал черный деревянный гроб, окованный серебром и увешанный венками, в котором покоились останки несчастного Бурдона. Гроб попеременно несли графские слуги, одетые в черное с головы до ног. За ними выступал священник из Гмундена с большим серебряным распятием в руках, окруженный капуцинами, опоясанными белыми шнурами с поднятыми капюшонами и в сандалиях. За духовенством шел граф Вольфсегг с маркизом Гондревиллем и бароном Пухгеймом, за ними граф Ауерсперг с Эгбертом и его приятелем, так как участие, выказанное молодыми бюргерами несчастному Бурдону, дало им право на почетное место в процессии. Затем следовали в том же порядке представители всех дворянских родов, имевших поместья у озера Траун и в соседних горах. Цамбелли должен был также участвовать в процессии по приглашению графа Вольфсегга. Он шел рядом с графом Гаррахом, владельцем небольшого замка на холмах Альтмюнстера. Оба они были в полном неведении относительно заслуг Жана Бурдона и потому слушали очень внимательно господина, шедшего рядом с ними, который считал своим долгом рассказать до мельчайших подробностей историю Гондревиллей и их слуги. История эта так заинтересовала Цамбелли, что он забыл обо всем и невольно вздрогнул, когда позади него раздался пронзительный крик и кто-то схватил его за руку. Он оглянулся и, увидев, что это была Кристель, сделал такое движение, как будто хотел стряхнуть повисшего на нем червя. Но девочка сама выпустила его руку, испугавшись неприятного выражения его черных блестящих глаз. Она закрыла лицо руками и, дрожа всем телом, бормотала что-то непонятное.

Шествие вступило на кладбище и остановилось перед вырытой могилой. Началась торжественная церемония погребения. Молча и благоговейно стояла толпа; многие преклонили колени, громко повторяя за священником молитву об успокоении души усопшего.

Вслед за тем у могилы появился патер Марсель; его можно было разглядеть издали, так как он стоял на возвышении, и солнечный луч, выглянув из темных нависших облаков, на несколько минут ярко осветил его рыжую бороду. Он высоко поднял серебряное распятие, взяв его из рук священника, и сказал, протягивая левую руку:

— Он лежит тут, у наших ног, мертвый, пораженный пулей изменника. Это был верный, достойный и храбрый человек. Он прибыл к нам из страны безбожных французов, где поруганы церкви, разрушены алтари и изображения святых; он думал найти убежище среди нас, у которых еще сохранилось уважение к святыне, повиновение и верность властям. Господь простит Жану Бурдону все его прегрешения; Пресвятая Богородица будет его заступницей. Он пал, как воин на поле брани, сражаясь с Вельзевулом. Одни могут заслужить Царствие Небесное, делая добро и живя по законам церкви и императора; другие — борьбой с силами ада. Всюду людям расставлены силки и сети, вырыты ямы; берегитесь, набожные христиане, чтобы не попасть в них, будьте день и ночь на страже, как этот человек, которого мы погребаем сегодня. Пока он был жив, его глас возвещал нам: «Остерегайтесь! Вельзевул идет!» А кто этот Вельзевул? Это Бонапарт, тот самый, который три года тому назад прошел через наши благословенные поля со своими войсками, занял Вену и расстрелял картечью ваших сыновей и братьев в ужасный день Аустерлицкой битвы! Теперь Бонапарт свирепствует в Испании, срывает венцы и ризы с образов Пресвятой Богородицы. Наш император заключил мир с Бонапартом, но Господу не угоден этот мир. По воле Божьей против Бонапарта восстал воинственный народ — испанцы. Там все взялись за оружие — мужчины, женщины, дети. Господь благословил их на борьбу за святое дело. Его ангелы направляют их удары. Последуем, возлюбленные христиане, примеру храбрых испанцев! Разве Бонапарт соблюдает обещанный нам мир? Вот вам доказательство налицо… — Марсель указал на гроб. — Бонапарт вместо обещанного мира посылает в нашу страну грабителей и убийц. До сих пор мы могли утешаться, что только во Франции господствуют грех и пороки. Но Бонапарт хочет и нашу Австрию сделать вертепом разбойников! Неужели вы потерпите, чтобы у нас водворились богохульники, убийцы короля, санкюлоты, кровопийцы? Вот деяние, достойное их! Жертва перед вами с пулей в груди. Убийцы отняли у него последние деньги и будут на них пить и веселиться в Париже. Бонапарт выжимает соки из народов, его клевреты упиваются кровью отдельных людей. Долго ли это будет продолжаться, благочестивые христиане? Близок час, когда и вас могут призвать на защиту святой церкви, австрийского императора, жен и детей ваших. Разве вы не учились владеть оружием, не умеете действовать топором? Бонапарт, это исчадие ада, жаждет крови и плоти людской. Но не робейте, Господь пошлет вам на помощь архангела Михаила, своего лучшего небесного борца… Берите пример с усопшего. Он был непоколебим, набожен и честен. К его рукам не пристало неправедно нажитое добро; он защищал своей жизнью замок и имущество своих господ. Вот каким был человек, и я желаю, чтобы каждый из вас был таким же! В Священном Писании говорится: «Блажени нищий духом, яко тех есть Царствие Небесное!» Поэтому не сетуйте об усопшем и не проливайте слез. Бренное тело человека после смерти обращается в прах, но душа живет вечно. Весь вопрос в том, благочестивые христиане, где будет находиться душа? От вас зависит — будет ли ваша душа вечно гореть в аду или прогуливаться в раю. Следуйте примеру Жана Бурдона и держитесь верной стези. Будьте благочестивы и точите косы, молитесь и лейте пули. Вельзевул ходит по свету, как рыкающий лев, и ищет себе добычи, и потому ни один христианин не должен пренебрегать оружием. Будем на страже день и ночь — всегда вооруженные и готовые явиться на зов. Тогда мы наследуем Царствие Небесное, подобно Жану Бурдону. Тогда благословение Господне будет над нами во веки веков. Рано или поздно черви источат наше тело, но душа, освобожденная от земных оков, будет испытывать блаженство и петь в хоре ангелов: Алиллуйя! In saecula saeculorum, Аминь!

Женщины громко плакали; мужчины смотрели в землю, чтобы скрыть волнение, произведенное на них надгробной речью. Оратор сошел с возвышения. Всякий спешил отдать честь покойнику, бросив горсть земли на его гроб. Дошла очередь до Цамбелли. Граф Ульрих, все время внимательно наблюдавший за ним, заметил, что итальянец, наклоняясь к земле, сказал что-то стоявшей возле него Кристель, но это показалось ему настолько невероятным, что он решил более не думать об этом и отправился вслед за другими господами к берегу озера, где их ожидал длинный ряд экипажей. Мало-помалу разошлась и остальная толпа, громко толкуя между собою о богатом погребении и речи Марселя. Большинство отправилось в ближайший питейный дом, где благодаря щедрости графских слуг и богатых крестьян, которые не хотели отстать от них, скоро началась шумная попойка.

Кладбище опустело, и только старый могильщик со слугой молча заканчивали свою работу. В нескольких шагах от них стояла Кристель под деревом и, казалось, считала пригоршни земли, падавшие с их лопат. Правая рука ее была крепко сжата, как будто она боялась выронить из нее какую-то дорогую вещь.

— Чего стоишь тут, обезьяна! — крикнул ей могильщик. — Уж не хочешь ли сосчитать, сколько нужно песчинок, чтобы зарыть покойника? Лучше сбегай-ка к трактирщику и прикажи ему налить эту бутылку.

Кристель поспешно опустила руку в карман и подошла к могильщику.

— Что ты вытаращила на меня глаза, как помешанная! — проворчал он с досадой.

Кристель взяла из его рук бутылку и боязливо заглянула в могилу, где гроб уже был закрыт землею.

— Говорят, вы умный человек, дедушка Игнас! Скажите, пожалуйста, что думает теперь покойник?

— Благослови Господи и помилуй! — проговорил с испугом старик. — Чего ты не выдумаешь! Плохая была бы история, если бы мертвецов мучили разные мысли. Слава Богу, они не думают и не говорят. Мы достаточно насыпаем на них земли, чтобы они замолкли навеки.

— Священник говорил, что все мертвецы встанут, когда наступит Страшный суд, — заметила Кристель.

— Это правда, — подтвердил могильщик, поправляя свою ермолку. — Святые будут нашими заступниками на Страшном суде. Но он еще не скоро будет, и неизвестно, доживем ли мы до этого… Ну а ты сбегай скорее и принеси вина. Ты сама дрожишь от холода, я тебе непременно дам глоток.

Но Кристель против своего обыкновения медленно шла по кладбищу, погруженная в глубокую задумчивость. Вот тут, у ворот, она схватила за руку человека со странными черными глазами, которых она не могла забыть, потому что этот человек не походил ни на одного из тех, кого она встречала в своей жизни. Не ослышалась ли она?.. Он шепнул ей: «Когда поднимется месяц над Траунштейном, приходи к замку и жди меня у садовой ограды»… Что он хочет сказать ей? При этой мысли вся кровь бросилась ей в голову; у ней вырвался торжествующий возглас, но она тотчас же оглянулась на могилу, и чувство торжества сменилось смертельным испугом. Она бросилась с кладбища, как лань, преследуемая охотниками; но сзади ее никого не было; на кладбище царила мертвая тишина, прерываемая только бранью могильщика, который называл ее ленивой, негодной тварью.

Между тем в замке за поминальным обедом, который граф Ульрих счел нужным устроить, чтобы не отступать от старых обычаев, шли оживленные толки о надгробной речи капуцина. Все гости безусловно хвалили ее, даже Витторио Цамбелли, который хотя и слыл поклонником Бонапарта, но горячее всех защищал ее против хозяина дома, крайне недовольного запальчивостью монаха.

— Он напомнил мне сегодня бешеную лошадь, — сказал граф Ульрих, — которая закусила удила и несется неизвестно куда. Разумеется, он сделал это из усердия, но мне придется поплатиться за его неосторожность. Генерал Андраши в Вене дня через три получит самые подробные сведения обо всем, что произошло здесь, да к тому же еще молва, по своему обыкновению, из мухи сделает слона. Начнутся бесконечные запросы, и я получу формальный выговор от имени императора. Почтенному патеру, разумеется, беспокоиться нечего; он выспится с похмелья и будет по-прежнему собирать милостыню на свой монастырь.

Те из гостей, которые считали Цамбелли французским шпионом, были уверены, что он обиделся на слова графа, приняв их на свой счет, и ожидали с его стороны дерзкого ответа.

Но итальянец не выказал ни малейшего неудовольствия.

— Вы, вероятно, говорите это в шутку, граф, — сказал он своим обычным вежливым тоном, — с целью развеселить нас после печальной церемонии. Мы, слава богу, находимся в мирной Австрии, а не в Испании в Сиерра Морена, где безумная речь монаха может стоить нескольких сотен жизней и где нужно взвешивать каждое слово. Граф позволит мне заметить, что его беспокойство не имеет никакого серьезного основания. У генерала Андраши много других, более важных дел, нежели чтение проповеди какого-нибудь капуцина. Наконец, патер совершенно прав со своей точки зрения. Он должен ненавидеть Наполеона, отъявленного врага монастырей и папы. Вполне естественно, что он приписывает ему всякое преступление; если стог сена загорится на поле, то патер и тогда скажет, что его подожгли слуги Бонапарта. Он даже поступает таким образом с предвзятой целью, но я не вижу в этом ничего опасного для французского императора.

— Почему вы так думаете? — спросил Пухгейм, не обращая никакого внимания на неудовольствие, отразившееся на лице графа Ульриха. — Положим, этот капуцин не в своем уме и пьяница. Разве Равальяк был многим лучше?

— Позвольте вам заметить, барон, — ответил Цамбелли, — что он был француз. Но мы, немцы, долготерпеливый, спокойный и бесстрастный народ. По временам мы видим, что как будто у нас все небо покрыто заревом, а на деле выходит, что горит простая солома.

— Но и горящая солома при бурном ветре может сделаться гибельною, — возразил барон. — Тогда каждый пучок обращается в красного петуха, который охватывает крышу за крышей.

— Мне кажется, — сказал Цамбелли, — что в нашей Австрии никогда не будет такого бурного ветра. Мы, немцы — моя мать была немка — лучше всех умеем пользоваться дарами мира; мы покорили свет заступом и пером. Почему же не предоставить другим народам военную славу? Разве вы ставите Марса выше Аполлона? Еще недавно графиня Антуанетта прочла нам превосходное стихотворение Шиллера — хвалебную песню миру, где поэт воспевает Цереру, земледелие и жатву. Мне тогда невольно пришло в голову: вот верное изображение нашей плодородной, богатой хлебом и вином Австрии, поэзия кроткого и миролюбивого народа, похожая на прозрачный источник, бьющий из скалы.

Благодаря ловкому итальянцу разговор незаметно перешел на другие предметы, и маркиза с дочерью, единственные дамы, присутствовавшие за столом, приняли в нем деятельное участие.

Как хозяин, так и гости избегали теперь всякого намека на похороны Жана Бурдона. Рассуждали о предстоящей охоте за сернами у герцога Иогана в Штирии, о скором возвращении в Вену, столичных празднествах и удовольствиях, о катанье на санях и т. п. Мало-помалу все пришли в наилучшее расположение духа, не исключая и Гуго, которому граф Ауерсперг сообщил много интересных подробностей о столичных актрисах и певицах. Таким образом, к концу обеда не осталось и следа от мрачного и серьезного настроения, с которым все сели за стол.

После обеда граф взял Эгберта под руку и предложил ему прогуляться по саду. Некоторые из гостей последовали их примеру, другие остались у бутылок и продолжали на свободе прерванный спор.

— Значит, вы непоколебимы в своем решении, Эгберт? — спросил граф, когда они очутились одни в длинной аллее.

— Да, граф, завтра мы должны непременно отправиться в Вену. Я уже давно из дому, и, верно, там уже накопилось много дел, требующих моего присутствия.

— Вам можно позавидовать, Эгберт! Вы, бюргеры, живете для самих себя и хлопочете только о своих личных делах, между тем как на нас, дворянах, лежат все заботы и затруднения общественной жизни. Я, разумеется, не одобряю этого и нахожу, что мы были не правы, систематически удаляя бюргеров от государственных дел. Теперь трудно исправить за несколько месяцев ошибки многих лет… Но вы, кажется, не любите политических разговоров, и потому прошу извинения…

— Нет, они всегда интересуют меня, когда вы участвуете в них.

— Быть может, вы избрали себе благую стезю, — продолжал граф, занятый своими мыслями. — Вы молоды, богаты, щедро одарены природой, зачем будете вы тратить время, труд, рисковать всем для такой неверной девы, как политика! Разумеется, гораздо приятнее построить себе дом в Гицинге и заниматься музыкой с хорошенькой соседкой. Кстати, как она поживает? У нее отличный голос.

— Я не веду переписку с фрейлейн Магдалиной. Недели четыре тому назад я получил в Праге письмо от ее старика отца. Тогда все было благополучно у них.

— Ну, а как содержится теперь ваш дом в городе? Старик замечательно честный и бескорыстный человек, в чем я имел случай убедиться в тяжелых обстоятельствах моей жизни. Я говорил это вашей покойной матери, когда бедняга водворился в вашем доме с женою и дочерью.

— Это действительно очень милые люди, и их общество было для меня большой поддержкой после смерти матери. Я надеюсь, что всегда останусь с ними в наилучших отношениях.

— Надеюсь, что так будет и со мною, — сказал граф, пожимая руку Эгберту. — Вы и Магдалина всегда можете считать меня своим верным и преданным другом. Я вполне понимаю ваше желание вернуться к своим тихим занятиям и удовольствиям, но не могу помириться с мыслью, что вы хотите так скоро оставить нас.

— Вы очень милостивы к нам, граф, и я тем более ценю это, что мы с приятелем явились сюда совершенно неожиданно.

— Поэтому я вдвойне досадую на ваш скорый отъезд. Вы застали нас в горе и хлопотах по случаю печального события с Бурдоном и уезжаете, когда все успокоилось и представляется возможность повеселиться несколько дней. Но я надеюсь, что вы посетите меня в Вене. Помните, что и там мой дом всегда открыт для вас обоих. Ваш молодой приятель положительно нравится мне, хотя я не вполне верю его сценическим дарованиям.

— Тем не менее Гуго хочет непременно поступить в театр, — сказал Эгберт, который хотел воспользоваться замечанием графа, чтобы заручиться его покровительством для своего друга. — Он уже дебютировал в Лейпциге и Дрездене; но честолюбие его гонит в Вену, тем более что при нынешних беспокойных временах театральное искусство может процветать в одной столице. При этом Гуго человек образованный…

— Да, он мог бы сделаться украшением науки, если бы не битва при Иене. Как забавно рассказывал он нам это вчера. Действительно, каким только случайностям не подвергаются теперь люди благодаря тому, что простой смертный разыгрывает из себя полубога. Бонапарт расшатывает мир, начиная от королевского дворца и кончая хижиной. До последней минуты мы не можем быть уверены, что нам удастся собрать жатву с наших полей. От мановения этого Юпитера зависит судьба миллионов людей. Бог или демон дал ему эту власть, но человечеству не легче от этого.

У Эгберта впервые появилось желание возражать графу. Речь капуцина сильно не понравилась ему, но он не решался высказать свое мнение за обедом и вмешаться в спор людей, которые были старше его годами и с которыми он не мог сравниться по своему скромному положению в свете; но теперь граф сам вызывал его на откровенность.

— Я вполне согласен с вами, граф, что человечество может проклинать Бонапарта, что он сделал много зла и нашему дорогому отечеству; но тем не менее мы должны признать его великим человеком. Кто подобно мне наблюдал издали ход всемирных событий, тот невольно преклоняется перед деяниями, блеском и необыкновенной судьбой французского императора. Он ослепляет вас, как огненный метеор; такие люди — исключение; только Александр Македонский и Юлий Цезарь могут сравниться с ним. Он не только великий полководец и государственный человек, но воплощает в себе все качества, которые поэты приписывают своим любимым героям. Сколько нужно было ума и силы воли, чтобы подняться из ничтожества и из бедного артиллерийского поручика сделаться обладателем чуть ли не полмира? Ему благоприятствовало счастье, говорят его противники, как будто это может уменьшить его славу. Разумеется, судьба помогала ему; но когда же боги покровительствовали лентяям, ничтожным и тупоумным людям? Я не понимаю, как можно такого человека называть отверженцем, исчадием ада и считать его атаманом разбойников или обыкновенным плутом!

— Вы намекаете на сегодняшнюю речь патера Марселя, — сказал граф. — Вы правы, мне она также не понравилась. Но что делать! Пример испанских монахов увлек патера, хотя живая фантазия испанца рисует ему ад совершенно иными красками, чем воображение нашего добродушного народа. Но, если я не ошибаюсь, по понятиям католиков, Люцифер, князь подземного царства, был также некогда ангелом.

В тоне, каким граф произнес последнюю фразу, слышалась ирония, которая показалась оскорбительной Эгберту.

— Вы, вероятно, находите меня наивным, граф. Я вполне понимаю, что мои суждения могут показаться незрелыми политическому деятелю, отъявленному противнику Наполеона.

— Вы напрасно так думаете, мой милый Эгберт, и вдобавок приписываете мне какую-то роль в событиях, совершающихся вокруг нас. Я стою в стороне от всяких государственных дел, и для меня скрыты те таинственные пружины, которые дают им то или другое направление. Мир для меня та же сцена, и в качестве заинтересованного зрителя я внимательно слежу за борьбой, которую ведет один человек против целой Европы. Бывают минуты, когда я забываю пролитую им кровь, все, что есть ужасного и чудовищного в его деяниях, и вижу в нем чуть ли не такого героя, как вы, Эгберт; но я не в состоянии постоянно восхищаться им. Кстати, я желал бы знать, случалось ли вам встречаться с Бонапартом лицом к лицу?

— Да, я видел его раз перед Аустерлицкой битвой. Он проводил смотр своей гвардии в Шенбрунне.

— Какое впечатление он произвел на вас?

— Он стоял неподвижно, как бронзовая статуя, с руками, заложенными за спину. Его окружали генералы. Может быть, это была игра воображения, но меня поразил отпечаток какого-то особенного величия на его строгом, желтоватом лице.

— Завидная вещь молодость, — заметил граф. — Она не видит различия между кажущимся и действительным величием. Маска Зевеса скрывает от нее безобразие узурпатора.

— Узурпатора, которого народ признал первым человеком в стране.

— Да, но какой ценой! Спросите французов через какие-нибудь двадцать лет: дорого ли обошлось им владычество нового Карла Великого? И вы увидите, каков будет ответ. Допустим даже, что французы совершенно довольны своей судьбой и своим императором; но я не вижу, какой повод имеем мы, немцы, радоваться возвышению Наполеона. За что будем мы расточать фимиам благоговения перед этим человеком? Не за унижение ли, которое потерпело от него наше государство, или за ограбление и разорение страны, за наши разрушенные деревни и города, затоптанные поля, за наших убитых братьев, за изгнание наших королей?..

— Вы не совсем поняли меня, граф. Я не думаю забывать унижение моего отечества, все бедствия, испытанные им, и готов в случае надобности пожертвовать ради него жизнью. Но мы не можем отрицать, что с Великой французской революцией наступила новая эра в истории. Появился новый уклад жизни, иные политические условия и другое распределение власти. Разве образование новой Римской империи невозможно в наше время?

— И в которой Париж заменит Древний Рим? — добавил граф. — Какая же участь в этом случае ожидает Германию?

— Позвольте мне напомнить вам, граф, один разговор, которым вы удостоили меня однажды в Вене. Вы говорили, что у каждого народа своя судьба, предназначенная ему Провидением, и что он неуклонно должен выполнить ту роль, которая указана ему в общей гармонии мира. Эти слова запечатлелись в моей памяти, и я много думал о них в часы досуга. Я сравнивал Германию с Грецией. При римских императорах греческие поэты, художники, ученые и философы сделались просветителями и цивилизаторами человечества, распространяли идеи истины, добра и красоты; таково будет и назначение Германии в новом всемирном государстве. Немецкая образованность и искусство, проникая во все страны мира, облагородят человечество, и мало-помалу вместо народов, выступающих на поле брани, образуются новые государства на иных началах, соединенные неразрывными узами любви и братства. Тогда для человечества наступит эра вечного мира.

— А для достижения этого блаженного состояния мы должны пережить все ужасы настоящей эпохи! Значит, вы убеждены, что Бонапарт спасет человечество и даст ему все то, что до сих пор казалось недосягаемой мечтой?

— Разве грозный Октавий и беспощадный разрушитель Иерусалима не сделался впоследствии кротким Августом, «утешением человеческого рода»?

— Ваша фантазия, Эгберт, увлекает вас в мир грез, и вы совершенно забываете печальную действительность. Если бы вы узнали поближе этого человека, то увидели бы, насколько он не соответствует вашему идеалу. Им руководят только корыстные цели.

— Однако везде, где он появляется в качестве победителя, по его инициативе уничтожаются злоупотребления, вводятся новые, лучшие порядки. Если Бонапарт восторжествует в Испании, то заранее можно сказать, что он избавит ее от гнета инквизиции! Разве не даны народу новые права в тех странах, где прошли его легионы? Он сделал из Парижа всемирную столицу, сосредоточил в ней все сокровища наук и искусств…

— Не увлекайтесь всем этим, Эгберт, — сказал граф, прерывая его. — Париж ограбил всю Европу, как некогда Рим полсвета. Издали все может показаться прекрасным и поэтическим; нужно видеть вещи вблизи, чтобы составить о них верное понятие. Я советовал бы вам посетить этот хваленый Олимп.

— Мне ехать в Париж? — с удивлением спросил Эгберт.

— Что может удержать вас? Вы достаточно богаты, чтобы позволить себе такое путешествие, а я ручаюсь вам, что оно принесет вам большую пользу во всех отношениях и вы недаром потратите деньги.

— Меня останавливает боязнь затеряться в этом огромном городе, где у меня нет ни друзей, ни знакомых.

— Знакомые и друзья легко приобретаются в молодости, и отсутствие их в первое время по приезде не должно быть для вас препятствием. Я не видел императорского Парижа; но, судя по рассказам, он представит для вас громадный интерес. Поезжайте с Богом. Там вы скорее, чем где-либо, узнаете жизнь и поймете историю.

Собеседники, увлеченные разговором, сами того не замечая, очутились на пихтовой дорожке перед гробницей Вольфсеггов. Луч заходящего солнца, пробиваясь сквозь листву, ярко освещал Гения Надежды своим красноватым светом, между тем как вся колонна и обе могилы под плакучими ивами были покрыты тенью.

Граф пригласил Эгберта сесть рядом с ним на скамейку.

В это время позади них послышались голоса других гостей, которые подошли к ним другой дорогой.

— Мой дорогой Эгберт, — сказал граф, поднимаясь со своего места, — я оставлю вас на свободе подумать о нашем разговоре, а сегодня вечером мы еще потолкуем с вами о вашей поездке в Париж. До свидания.

Граф ушел, и мало-помалу замолкли голоса гостей, так как граф повел их в замок другой дорогой.

Эгберт задумчиво глядел на Гения Надежды, образ которого постепенно исчезал из его глаз при наступающих сумерках; теперь одна только голова его и концы крыльев были освещены бледно-красноватым отблеском.

Мысль увидеть всемирный город, о котором он слышал столько рассказов, соблазняла Эгберта; но его удерживало то же необъяснимое чувство робости и боязни, как и в ту памятную для него ночь, когда граф почти насильно привел его в свой замок. Между тем общество, которого он так боялся, встретило его с распростертыми объятиями и все время его пребывания в замке добродушно относилось к нему. Граф откровенно говорил с ним о семейных делах Гондревиллей и не стесняясь высказывал свои политические убеждения. Юноша был глубоко тронут и польщен таким доверием; ему и в голову не приходило, что дружба, которую выказывал ему граф, могла иметь затаенную цель и что все эти господа приготовили ему роль в опасной игре против Наполеона I. Припоминая дни, проведенные им в их обществе, он с грустью думал, что навсегда должен проститься с гостеприимным замком и с тою, которая составляла теперь главный предмет всех его помыслов и мечтаний. Хотя молодая графиня по-прежнему относилась к нему свысока, но благодаря условиям сельской жизни ему приходилось довольно часто разговаривать с нею и даже оказать ей некоторые услуги. Граф и маркиза, видимо, старались сблизить их, и даже Ауерсперг был доволен, когда Эгберт оставался с его кузиной вместо Цамбелли, потому что был вполне уверен, что Антуанетта никогда не увлечется простым бюргером. Таким образом, между Эгбертом и молодой графиней установилась некоторая короткость и бесцеремонность отношений. Хотя Эгберт не соответствовал идеалу молодой девушки и она осуждала его за неповоротливость и слишком серьезные разговоры, но не была вполне равнодушна к его рыцарскому поклонению; оно льстило ее самолюбию и до известной степени развлекало ее. Помимо неясных стремлений, которые и до этого волновали ее, она чувствовала теперь сильное беспокойство, узнав причину смерти Бурдона, планы своего дяди и предстоящую потерю состояния. Сравнивая Эгберта со своими остальными поклонниками — легкомысленными и полуобразованными дворянами, она тем более ценила его и верила, что только в нем может она найти себе поддержку при тяжелых жизненных обстоятельствах. Между тем Эгберт всецело поддался обаянию, которое производила на него молодая девушка, и наслаждался ее присутствием без всяких размышлений. Он боялся заглянуть в будущее, зная, что оно навсегда разлучит его с тою, которая стала для него дороже жизни. Теперь это будущее наступило для него; еще несколько часов — и прелестный образ исчезнет из его глаз, и для него останутся одни воспоминания.

Эгберт в отчаянии закрыл лицо руками.

В этот момент за садом послышалось пение и громкий говор деревенской молодежи, которая, выйдя из питейного дома, в порыве пьяного восторга решила отправиться к графу Вольфсеггу, чтобы засвидетельствовать ему свое почтение. Неожиданный шум вывел Эгберта из задумчивости, и он поднялся со своего места, чтобы вернуться в замок; но тут его остановили неистовые крики, хохот и гиканье, которые раздались в нескольких шагах от него за низкой оградой сада.

Это была все та же подгулявшая толпа деревенских парней, которые, неожиданно свернув с дороги, бросились к саду.

— Что-то пробежало! — воскликнул один. — Должно быть, белка.

— Нет, привидение! — кричали другие.

— Это Кристель! Ловите ее!

— Ну, ее не скоро поймаешь.

— Остановите ее! Пусть расскажет нам, как она разъезжает на метле.

— Не связывайтесь с нею. Она кусается, как дикая кошка.

— Нет, заставим ее рассказать нам об убийстве.

Поднялась беготня, отдельных слов уже нельзя было расслышать; они были заглушены дикими криками, взвизгиваньем и хохотом.

Сердце Эгберта болезненно сжалось от сострадания к бедной девушке, и он бросился спасать ее. Но он напрасно искал выхода и, не зная сада, не мог найти калитку в стене, потому что под деревьями была непроницаемая тьма. Ему показалось, будто что-то упало у стены, а вслед за тем в кустах послышался шорох. Неужели девушка в страхе перескочила через стену!.. Шум за оградой на минуту еще больше усилился.

— Убежала! — крикнул кто-то. — Ведь она недаром ведьма!..

В эту минуту Кристель схватила Эгберта за руку.

— Мой добрый барин, — проговорила она, дрожа всем телом и едва переводя дыхание после внезапного прыжка со стены.

Эгберт подвел ее к скамейке и усадил рядом с собой.

— Успокойся, моя милая, — ласково сказал он, — здесь никто не тронет тебя.

Но Кристель, разглядев его лицо при свете луны, вскрикнула и, соскочив со скамейки, хотела убежать, так как увидела незнакомого ей человека вместо того, которого она ожидала.

— Останься, Кристель, — сказал ей Эгберт, удерживая ее. — Что ты сделала им, зачем они гнались за тобой?

Кристель бросилась к его ногам.

— Не бейте меня! Я ни в чем не виновата!.. — проговорила она рыдая.

— С чего ты взяла, что я стану бить тебя? Разве у меня такое сердитое лицо?

— Бог послал вас сюда для мести! — продолжала она взволнованным, прерывающимся голосом, прижимая свою голову к его коленям.

«Она действительно не в своем уме; что мне делать с ней?» — подумал Эгберт, наклоняясь к ней и гладя рукой ее волосы.

— Встань, Кристель, — уговаривал он ее. — Пойдем со мною в замок, там найдется кто-нибудь, кто проводит тебя до деревни.

— Не убивайте меня! Возьмите себе это, только не заставляйте меня рассказывать. Я не могу… Не смею ничего сказать вам… Не держите меня!

— Господин Геймвальд, где вы? — послышалось в конце дорожки, и издали показался мерцающий свет фонаря.

Кристель вскочила на ноги с быстротою дикой кошки и тотчас же исчезла в густой заросли сосен.

«Не сон ли это?» — подумал Эгберт; но в руке его очутилось что-то твердое: он увидел при свете луны, что это был круглый, гладко отшлифованный камень с золотым ободком, — должно быть, набалдашник палки или хлыста для верховой езды. Странная догадка мелькнула в голове Эгберта, и он поспешно опустил в карман подарок помешанной девушки.

К нему подошел Витторио Цамбелли в сопровождении слуги, который нес фонарь.

— Наконец-то мы вас нашли, — сказал Цамбелли. — Графиня Антуанетта послала меня за вами. Мы хотим заняться пением и музыкой.

— Благодарю вас, шевалье, — ответил Эгберт, который еще не мог прийти в себя от впечатления, произведенного на него словами Кристель.

— Желание дамы равносильно приказанию, и вам не за что благодарить меня, — ответил Цамбелли с вежливой улыбкой, внимательно оглядываясь по сторонам.

Но кругом все было тихо и темно, только кое-где сквозь листву пробивались серебристые полосы лунного света.

— Я иду за вами, шевалье, — сказал Эгберт.

— Значит, недаром граф сказал мне, что я, вероятно, найду вас у гробницы. Вы, кажется, любите «беседовать» с мертвецами.

— Разумеется! — ответил полушутя Эгберт. — От них можно больше узнать, нежели от живых.

— Вы, вероятно, хотите узнать от них, что делается на небе и в аду? — насмешливо спросил Цамбелли.

— Нет, не в этом дело. Но разве нелюбопытно было бы подчас узнать от мертвецов некоторые подробности об их смерти?

Цамбелли ничего не ответил, и они молча дошли до террасы замка.

«Где правда, где обман? — думал Эгберт, поднимаясь с Цамбелли на широкую, ярко освещенную лестницу. — Неужели человек всю жизнь должен блуждать во мраке, никогда не чувствуя под собой твердой почвы!»

Конец первой части

Часть II
Глава I

править

Позвольте мне войти, Жозеф. Надеюсь, что вы не забыли проветрить комнаты.

— Войдите, фрейлейн Армгарт. Посмотрите, как все вымыто и прибрано у нас, не хуже чем у герцога. Вы спрашиваете, проветрены ли комнаты? Верно, думаете, что я опять накурил. Покойник Геймвальд, которого вы не знали…

— Пожалуйста, не занимайте меня рассказами о старом докторе. Вы уже достаточно напели мне о своем молодом господине.

— Напел! Да разве поют в мои годы!.. Однако не угодно ли вам войти, фрейлейн?

Молодая девушка тотчас же воспользовалась приглашением и последовала за стариком, который провел ее по всем комнатам, важно выступая перед нею в своем коричневом фраке с золотыми пуговицами, напудренных волосах с косичкой и черных башмаках с блестящими пряжками.

— У вас маленькая трубка, Жозеф, я ничего не имею против того, чтобы вы курили, но мне всегда бывает досадно, когда приятель господина Геймвальда начинает дымить из своего длиннейшего чубука. Тогда остается только отворять окна, чтобы не задохнуться.

— Он пруссак и лютеранин. Те всегда курят без памяти…

— Куда делись молодые господа, Жозеф? Я не понимаю, какое можно находить удовольствие под открытым небом в половине ноября, да еще при таком ветре, тумане и дожде!

— Господин Эгберт хотел показать господину Гуго свое поместье и лес. Они, вероятно, ходят на охоту, катаются верхом…

— Неужели им не надоело путешествие! Благоразумные люди сидят осенью по домам. Здесь в городе все знают господина Эгберта, и ему бояться нечего, но в лесу с ним легко может случиться несчастье. Как это ему не приходит в голову!

— Ведь они оба взрослые люди, фрейлейн, — ответил, улыбаясь, старик. — Нельзя же их вечно держать на помочах. Вот, например, покойная госпожа Геймвальд, уж какая была превосходная женщина, настоящий ангел, но все-таки не умела воспитывать своего сына как следует. Господин Эгберт едва не сделался неженкой, трусом, маменькиным сынком, а в наше время разве годятся такие люди! По моему мнению, женщины не должны воспитывать мужчин.

— Вы не можете судить об этих вещах, Жозеф. Вы старый холостяк и вдобавок ненавидите женщин.

— Что вы такое говорите, фрейлейн! — возразил старик, и его добродушное полное лицо осветилось ласковой улыбкой, которая явно показывала, что он далеко не был равнодушен к красоте фрейлейн Армгарт.

— Ну, успокойтесь! — сказала она, со смехом положив свою маленькую ручку на плечо старика. — Я не думаю упрекать вас, потому что давно потеряла надежду обратить вас на путь истины, равно как и вашего господина.

— Разве он похож на меня!.. Но что же это я до сих пор не попросил вас сесть. Тысячу раз прошу у вас извинения, фрейлейн, — сказал старик, придвигая стул молодой девушке.

— Нет, благодарю вас. Мама ждет меня, я зашла сюда на одну минуту, чтобы посмотреть, все ли готово к приезду господ.

— Вы видите, все в порядке — полы, оконные рамы, шкафы; нигде не найдете ни одной пылинки.

Молодая девушка еще раз обошла комнаты, поправила занавеси на окнах и с помощью Жозефа переставила кресла в одной комнате.

— Как вы находите господина Эгберта, Жозеф? — спросила она. — Не замечаете ли вы, что он стал совсем другим после своего последнего путешествия?

— Пожалуй, что так. Граф Вольфсегг сделал доброе дело, выгнав его из родного гнезда. Разве вы не согласны с этим, фрейлейн? Господин Эгберт стал гораздо добрее и набрался храбрости.

— На что ему храбрость! Он ведь не солдат.

— Но может стать солдатом, фрейлейн! Бонапарт также не готовился к военной службе, а теперь он император, да еще какой могущественный. Если же у нас опять будет война, то без храбрости…

— Ну а мне кажется, — возразила молодая девушка, прерывая старика, — что господин Эгберт попал в общество знатных людей и заважничал. Вдобавок его приятель, которого он подобрал в Праге, окончательно испортил его. Это ветреник и лгун!

— Зачем вы браните его, фрейлейн Магдалена? Я видел собственными глазами, что вы помирали со смеху, когда господин Шпринг рассказывал свои забавные истории.

— Он хороший комедиант и умеет смешить. Но разве подобных людей выбирают в друзья? Нет, Жозеф, поверьте мне, ваш господин изменился не в лучшую сторону во время путешествия, и вы еще наплачетесь с ним.

Старый Жозеф ясно видел причину неудовольствия молодой девушки; недаром прожил он тридцать лет в доме Геймвальдов, принимая сердечное участие во всем, что прямо или косвенно касалось их. Пророчество молодой девушки не пугало его, потому что он никогда не был так доволен своим молодым господином, как в настоящее время. Ему нравилось, что Эгберт стал жить, как другие люди, и пользоваться преимуществами независимого состояния, молодости и здоровья. Прежняя застенчивость сменилась в нем спокойной уверенностью; присутствие посторонних людей уже не пугало его. До этого Эгберт тяготился делами и по возможности откладывал их в долгий ящик, а теперь с увлечением занимался ими и даже с большим участием стал относиться к общественным интересам.

Старик, радуясь такой перемене, вполне сознавал, что она не может быть особенно приятна молодой девушке, так как Эгберт уже не проводил с нею длинных вечеров, занимаясь музыкой, чтением и разговорами. До последнего времени Магдалена была для Эгберта самым близким существом, к которому он относился с безграничным доверием. Он делился с нею всем, что занимало его, — своими надеждами, планами, горем и радостями. Мало-помалу ее собственные интересы отодвинулись для нее на задний план, и она стала жить его жизнью и его интересами. Но теперь эти светлые и хорошие отношения должны были прекратиться сами собою. Эгберт, вернувшись из своего путешествия, обошелся с нею почтительнее прежнего, но так холодно, что сердце ее сжалось от боязливого предчувствия чего-то недоброго. Встречаясь с нею на лестнице или в саду, он, видимо, избегал проницательного взгляда ее больших серых глаз, как будто у него была тайна, которую он не хотел или не мог сказать ей. Эта мысль не давала покоя бедной девушке и настолько поглощала ее, что она не в состоянии была скрыть своего горя перед старым слугой, который искренно жалел ее и старался утешить по-своему.

— Вы напрасно придаете этому такое значение, фрейлейн, — сказал Жозеф. — Господин Эгберт еще очень молод, вы также, а жизнь долга. Немало будет в ней всяких бурь и ливней; не всегда же светит солнце. Когда человек вдоволь помыкается по свету, натерпится всяких бед, тогда он вдвойне наслаждается спокойным креслом и огнем в камине. Вот если бы старый Геймвальд был жив, он это доказал бы вам гораздо лучше, чем я, простой и неученый человек. Только буря и заставляет нас ценить настоящим образом пристань, всегда говаривал покойник своей жене.

— Не всегда корабли достигают пристани; мы знаем, как часто разбиваются они о подводные камни, — ответила Магдалена с печальной улыбкой, выходя в другую комнату.

Жозеф не пошел за нею в надежде, что она скорее успокоится, когда останется одна.

На церковной башне пробило четыре часа. Короткий ноябрьский день подходил к концу, и уже наступали сумерки. В доме и на улице царила мертвая, подавляющая тишина. Магдалена стояла у окна в глубокой задумчивости, прижав свое пылающее лицо к холодному стеклу; слеза незаметно скатилась с ее ресниц. Она оглянулась и увидела знакомую комнату. Разве не все осталось в ней так, как прежде, в счастливые дни недавнего прошлого!

Уже пятый год жила Магдалена со своими родителями в верхнем этаже серого дома, который старик Геймвальд купил вместе с заброшенным садом и устроил по своему вкусу. После его смерти верхний этаж большого дома остался не занятым, и вдова Геймвальд по настоятельной просьбе графа Вольфсегга решилась стдать его Армгарту, секретарю тогдашнего австрийского министра графа Кобенцеля. Сверх ожидания между жильцами и хозяевами вскоре установились самые дружеские отношения. Общество образованного и умного Армгарта и его веселой жены было большой находкой для госпожи Геймвальд при ее печальном настроении духа, и она с радостью видела возрастающую привязанность Эгберта к хорошенькой Магдалене, в надежде назвать ее со временем своей дочерью.

Между тем наступил печальный и тяжелый 1805 год; французы заняли австрийскую столицу, и жителям пришлось испытать всевозможные неприятности от победителей. Общая беда и опасность, как это всегда бывает, еще более способствовали сближению Геймвальдов с их жильцами. В доме отведена была квартира одному французскому полковнику по фамилии Л’Эпинас и его двум адъютантам. Господа эти имели мало общего с прежними французскими шевалье, представителями старинных дворянских родов, которые были настолько же храбры в битве, насколько рыцарски вежливы в своем обращении с женщинами. Это были грубые люди, обязанные своим возвышением революции и большею частью отличавшиеся ненасытной жаждой крови и добычи. Тем не менее между полковником Л’Эпинасом и обитателями серого дома мало-помалу установились хорошие отношения. Л’Эпинас был вполне доволен судьбой, если у него был хороший обед, бутылка вина и он находил поклонника своим геройским деяниям. Такого поклонника он нашел в лице Эгберта, который с особенным благоговением относился к участнику знаменитых наполеоновских сражений при Лоди и Арколе, в Египте, на Дунае и при Ульме и с замиранием сердца слушал его бесконечные рассказы. Перед юношей открывался новый мир, полный ужасов и чудес. Рассказы ветерана были для него своего рода Илиадой; в его воображении проносились те же поэтические картины войны, которые изобразил великий Шиллер в своем «Валленштейне».

Но не так легко было ладить с двумя товарищами полковника, особенно с Армандом Лойзелем, который в качестве победителя не считал нужным церемониться с женщинами и самым нахальным образом ухаживал то за пятнадцатилетней Магдаленой, то за ее красивой матерью. Не проходило дня, чтобы Лойзель не поссорился из-за этого с Эгбертом или отцом Магдалены и даже со старым Жозефом, так что уже не оставалось иного выхода, как удалить молодую девушку из дома. Но, к счастью, в это время французам отдан был приказ выступить из Вены к Аустерлицу, и обитатели серого дома были наконец избавлены от непрошеных гостей. Они опять зажили прежней мирной жизнью. Теперь уже ничто не мешало обеим матерям составлять по-прежнему планы относительно будущности своих детей и мечтать об их соединении. Этот брак был особенно выгоден для Армгартов при их ограниченных средствах; но после неожиданной смерти госпожи Геймвальд родители Магдалены сделались крайне осторожны и сдержанны в своем обращении с Эгбертом, чтобы не обнаружить своих тайных надежд. В своих разговорах с родными и знакомыми Армгарт постоянно говорил, что предоставит своей дочери полную свободу устроить жизнь согласно ее желанию.

— Ну а если она вздумает поступить на сцену? — возразил однажды Армгарту его приятель, зная, что Магдалена чуть не выучила наизусть драматические сочинения Шиллера, которые Эгберт подарил ей в день ее рождения.

— Мы ничего не имеем против того, — ответил Армгарт, который считался масоном в кругу своих знакомых. — Высший промысел управляет людьми; никто не может знать, какая судьба ожидает его, и борьба в этом случае не приводит ни к каким результатам.

Благодаря подобным разговорам у знакомых и даже родных Армгарта сложилось мнение, что он и жена его так гордятся красотою Магдалены, что, несмотря на богатство Эгберта, считают его неподходящим женихом для своей дочери, потому что он сын бюргера, и надеются выдать ее за графа или барона.

Но каковы бы ни были планы родителей Магдалены относительно ее будущего, это нисколько не мешало сближению молодых людей. После смерти матери Эгберт невольно искал существо, которое могло бы восполнить понесенную им потерю. Таким образом, незаметно для него самого, Магдалена заняла в его сердце место любимой матери. Она знала все его привычки и слабые стороны и, несмотря на свою молодость, всегда могла помочь ему добрым советом при своем трезвом отношении к жизни. Незнакомые люди большею частью считали их братом и сестрой, и нередко случалось, что вслед за минутами нежных излияний с его стороны наступали легкие ссоры и она делала ему выговоры тоном опытной пожилой женщины. Так прожили они несколько счастливых месяцев в заоблачном мире влюбленных, чуждом забот и всего, что отравляет существование большинства людей. С возвращением Эгберта из путешествия для Магдалены прошла пора покоя и безмятежного счастья, но еще никогда не чувствовала она так своего горя, как в этот темный ноябрьский вечер, когда она пришла в комнаты Эгберта под предлогом осмотра. Ей хотелось еще раз взглянуть на знакомые картины, фарфоровые вазы, дорогие старомодные часы, зеркала, ковры и другие красивые вещи. Но все это постепенно исчезало при наступающих сумерках, принимая неясные полуфантастические очертания. Она уже никогда не войдет больше в эти комнаты, по крайней мере с теми чувствами, от которых еще недавно так радостно билось ее сердце. Да ей и не следует быть тут: девушке неприлично входить в комнату молодого человека…

Почему же прежде ей не казалось это неприличным? Что случилось, что ее дружба к Эгберту представляется ей теперь совершенно иной, чем прежде?

Но тут неожиданный свет из соседней комнаты прервал нить печальных размышлений и заставил ее опомниться. Она оглянулась; Жозеф зажег четыре восковые свечи в одном канделябре и, не довольствуясь этим, начал вставлять свечи в другие подсвечники.

— Что значит эта иллюминация, Жозеф? Нам достаточно было бы и одной свечи.

— Все для вас, фрейлейн. Я знаю, что вы любите, когда все сияет огнями.

— Да, любила, но не теперь, — ответила Магдалена сквозь слезы.

Старику стало жаль молодую девушку.

— Лишняя свечка никогда не мешает, — сказал он, — а тем более, когда ждешь гостей.

— Каких гостей? — спросила она взволнованным голосом, стоя у дверей прихожей.

— Неужели вы забыли, моя дорогая фрейлейн Армгарт, что завтра тринадцатое ноября.

— День моего рождения! — сказала она, краснея.

— Да, моя милая фрейлейн, вот уже в пятый раз как в нашем доме празднуется этот день, несмотря на нынешние тяжелые времена! Чего не натерпелись люди в последние годы! Везде война, пожары и убийства! Помните ли вы ту страшную историю об убитом французе, которую недавно рассказывал господин Эгберт? Она была потом напечатана во всех газетах. При таких порядках приходится дорожить каждой минутой, проведенной с друзьями, потому что никто не поручится за то, что случится в будущем году. Как могло вам прийти в голову, фрейлейн, что господин Эгберт не вернется сюда к тринадцатому ноября!

— Так вы думаете, что он приедет? — спросила Магдалена, и ее хорошенькое лицо просияло от счастья.

— Разумеется. Рано утром я получил от него записку, в которой он пишет, что непременно приедет сегодня вечером, только не знает, в котором часу. Я уверен, что господин Эгберт явится нарочно в такое время, когда фрейлейн будет спать, чтобы сделать ей сюрприз. Поэтому я советую вам лечь сегодня пораньше в постель и заснуть крепким сном…

Старик не докончил своей фразы, потому что в эту минуту кто-то позвонил у парадной двери.

— Кто бы это мог быть? — воскликнул Жозеф с недоумением.

— Не посланный ли от Эгберта? Не случилось ли с ним какого-нибудь несчастья?

Старый слуга со свечой в руке и Магдалена поспешно вышли в коридор.

— Могу ли я видеть камердинера господина Геймвальда? — спросил снизу сильный и звучный голос, а вслед за тем на лестнице появился незнакомый человек в черном плаще. Увидев стройную, прилично одетую молодую девушку, он снял шляпу и бросил на нее долгий пристальный взгляд. Но взгляд этот так неприятно подействовал на Магдалену, что она невольно содрогнулась.

— Доброй ночи, Жозеф, — сказала она, поднимаясь на лестницу, ведущую в верхний этаж.

Старик вежливо поклонился ей и сделал несколько шагов навстречу незнакомцу.

— Прошу извинения, что я побеспокоил фрейлейн, — сказал незнакомец заискивающим голосом. — Я хотел повидаться с господином Эгбертом Геймвальдом… Мы встретились с ним месяца два тому назад в замке графа Вольфсегга.

Магдалена, услыхав фамилию графа Вольфсегга, остановилась.

— Мы дали друг другу слово возобновить наше знакомство в Вене…

«Опять новая дружба, о которой Эгберт не счел нужным сообщить мне, — подумала Магдалена. — Интересно было бы знать, кто он».

— Однако из нас двоих я исполняю первым данное обещание: но, кажется, господина Геймвальда нет дома, — сказал незнакомец, обращаясь к Магдалене.

— Он в своем поместье, — ответил сквозь зубы Жозеф, которому посетитель сильно не нравился, тем более что ему приходилось из-за него стоять в холодном коридоре.

Грубое обращение старика рассердило Магдалену. Разве может вести себя так слуга, который дорожит честью своих господ! Какое мнение может себе составить этот незнакомый господин о самом Эгберте, встретив в его доме подобный прием. Она сочла нужным вмешаться в разговор.

— Господин Геймвальд, вероятно, давно посетил бы вас, если бы ему не мешало множество дел. Но с кем я имею честь говорить?..

— Я шевалье Витторио Цамбелли, — ответил незнакомец с глубоким поклоном.

Титул шевалье оказал свое действие на Жозефа, и лицо его тотчас приняло более любезное выражение.

— Не угодно ли вам войти, сударь? — спросил он после некоторого колебания.

Цамбелли отклонил это предложение и, обратившись к Магдалене, сказал:

— Я знаю, фрейлейн, что господин Геймвальд очень занят, и потому не думаю претендовать на его внимание.

— Он приехал сюда с одним приятелем, которому хочет показать город и окрестности. Теперь они в одном поместье за Гицингом.

— Вероятно, это тот самый молодой человек, который был с господином Геймвальдом в замке — он, кажется, пруссак…

— Господин Шпринг, — пояснил Жозеф.

— Я очень жалею, что не застал господина Геймвальда, но, с другой стороны, благодарю судьбу, потому что это доставило мне возможность познакомиться с фрейлейн Армгарт.

Однако, несмотря на такое любезное заявление, Цамбелли был, видимо, смущен отсутствием хозяина дома и стоял в нерешительности.

— У меня важное дело к господину Геймвальду, — сказал он после некоторого молчания.

Жозеф ничего не ответил. Он мог пригласить Цамбелли в кабинет, чтобы написать письмо Эгберту; но не решился на это, зная, что его молодой господин не любил, чтобы посторонние люди входили без него в его комнаты. Этому немало способствовало и то обстоятельство, что незнакомец, несмотря на свой дворянский титул, внушал старому слуге какое-то странное недоверие, смешанное с физическим отвращением.

Что же касается Магдалены, то первое неприятное впечатление, произведенное на нее Цамбелли, совершенно рассеялось благодаря его любезности и красивой наружности. От ее женских глаз не ускользнули и некоторые детали его модного костюма.

— Если шевалье не сочтет это навязчивостью с моей стороны… — сказала она.

— Можете ли вы предполагать это, фрейлейн! — воскликнул Цамбелли.

— В таком случае я попросила бы вас, шевалье, зайти к моему отцу. Он друг господина Геймвальда, и вы можете переговорить с ним о вашем деле… Но если это тайна… — добавила, краснея, молодая девушка.

— Напротив, я с благодарностью принимаю ваше приглашение, фрейлейн, тем более что я не знаю, удастся ли мне побывать на днях у господина Геймвальда. У меня столько дел по службе…

Разговаривая таким образом, Цамбелли прошел мимо озадаченного старика и очутился на лестнице возле Магдалены.

— Я уже давно желал познакомиться с господином Армгартом, — продолжал Цамбелли. — У нас очень немногие пользуются такой хорошей репутацией, как ваш отец, моя дорогая фрейлейн. Если бы вы слышали, как граф Вольфсегг восхвалял его ум и ученость.

Армгарт, несмотря на занятость, был, видимо, польщен визитом знатного гостя и учтиво приветствовал его, говоря, что слышал о нем как об искусном политике и достойном ученике Маккиавелли. Цамбелли скромно поблагодарил хозяина дома, ответив, что хотя и преклоняется перед умом великого флорентийца, но не считает себя вправе называться его учеником, так как профан в политике.

Магдалена по приказанию отца поставила перед гостем тарелку бисквитов и бутылку венгерского и уже хотела удалиться, но Цамбелли стал так настоятельно упрашивать ее удостоить его своим присутствием, что она принуждена была остаться. Она взяла шитье и села у своего рабочего столика, между тем как ее отец усадил гостя на диван, налил две рюмки вина и первый выпил за его здоровье.

Любезное обращение хозяина дома сразу ободрило Цамбелли, который начинал чувствовать известную неловкость среди незнакомых ему людей. Не менее успокоительно подействовала на него и окружающая уютная обстановка, которая, несмотря на простоту и отсутствие украшений, указывала на известный достаток и присутствие заботливой хозяйки. Стол был накрыт белоснежной скатертью; полы, мебель, подушки на диване — все было чисто до педантизма, бумаги, книги, дела сложены самым аккуратным образом.

Ничто не ускользнуло от глаз Цамбелли, который теперь обратил все свое внимание на хозяина дома. Это был человек небольшого роста, с седыми, коротко подстриженными волосами, бледным и умным лицом, на котором изредка появлялась лукавая насмешливая улыбка. «Он человек не глупый и себе на уме», — подумал о нем Цамбелли.

— Простите меня, что я оторвал вас от работы, — начал Цамбелли. — Когда я пришел сюда, то мне казалось, что я имею сообщить господину Геймвальду нечто очень важное, а теперь вижу, к стыду моему, что это не более как простое известие. Недаром говорят, что все зависит от нашего настроения, а между тем нет ничего более изменчивого и безотчетного, чем наше настроение…

Армгарт молча слушал своего гостя, с лукавой улыбкой вертя в руках золотую табакерку.

— Не угодно ли? — спросил он, раскрывая ее.

— Нет, благодарю вас. Но откуда у вас такая превосходная табакерка?

— Это подарок его императорского величества. Вот и собственный портрет его, сделанный на эмали, — ответил с гордостью секретарь.

— Какая художественная работа! — продолжал Цамбелли, рассматривая табакерку. — Но интересно было бы знать, по какому случаю вы удостоились милости его величества, хотя я не сомневаюсь, что подарок был вполне заслуженный.

— По случаю дипломатических переговоров в Линевилле; я был там с моим начальником, графом Людвигом Кобенцелем.

— В Люневилле! Вы, кажется, были тогда в самых близких и дружеских отношениях с графом Вольфсеггом?..

— Нет, вы ошибаетесь! Я всегда считал себя только его слугой, — ответил Армгарт.

— Не случалось ли вам встречать в Люневилле одного француза, Жана Бурдона, которого недавно постигла такая ужасная смерть?

— Разумеется, встречал и был искренно огорчен, когда услышал о его печальной участи от господина Геймвальда. Какой это был прекрасный человек!.. Я чувствовал к нему глубокое уважение, да и не я один — все относились к нему таким образом.

— Душевно рад, что нашел в вас человека, искренно расположенного к несчастному Бурдону; это по крайней мере послужит для меня оправданием, что я осмелился побеспокоить вас своим посещением. Вам известно, какую важную роль пришлось играть господину Геймвальду в этой таинственной драме. Мы все были убеждены, что преступление совершено наемными убийцами Бонапарта наподобие того, как в старину разные монархи Италии пользовались кинжалом bravi для уничтожения своих противников.

— Не открылось ли что-нибудь? — спросил с живостью Армгарт, поднимаясь со своего места, между тем как работа выпала из рук Магдалены.

— Открыто новое обстоятельство, которым опровергаются все наши предположения. У одного крестьянина близ Гмундена, который пользуется незавидной репутацией, найден кошелек убитого. Убийца сам выдал себя, в пьяном виде показав золотую монету своим приятелям. Это возбудило подозрение; в его хижине был немедленно произведен обыск и там под кучей хвороста и всякого тряпья найден кошелек Бурдона, наполненный золотыми монетами.

— Какая странная случайность! — воскликнул Армгарт.

Тон, с каким были сказаны эти слова, не особенно понравился Цамбелли, так как в нем был легкий оттенок сомнения.

— Само собою разумеется, — продолжал он, — что преступник упорно отнекивался и уверял, что нашел кошелек чуть ли не за целую милю от места убийства. Но кто же поверит этому! Как мог очутиться кошелек с золотом в открытом поле!

— Они все оправдывают себя таким образам. Надеюсь, что этот крестьянин арестован?

— Он содержится под строгим надзором в Линце, хотя барон Пухгейм, у которого преступник был когда-то арендатором, горячо заступался за него, утверждая, что он не в своем уме и потому стоит вне закона.

— Это будет запутанное уголовное дело, и, вероятно, господина Геймвальда призовут в качестве свидетеля, — заметил Армгарт.

— Я, собственно, и пришел сюда, чтобы предупредить его об этом, — возразил Цамбелли.

— Ну, Эгберт, вероятно, не ожидает, что у него будет столько хлопот! Всякому неприятно иметь дело с правосудием, а тем более человеку, ни в чем не виновному. Но эта новость, во всяком случае, будет крайне приятна французскому посланнику, так как смерть Бурдона послужила поводом к разным неблагоприятным слухам в Вене.

— Неужели? Между тем это событие само по себе не имеет особого значения, хотя я не должен был бы говорить этого, — продолжал Цамбелли с особенной интонацией в голосе, — зная, что Жан Бурдон был вашим другом и поверенным графа Вольфсегга.

— Да, но только в денежных делах и главным образом относительно лотарингских поместий Гондревиллей.

— Разве у них еще есть поместья во Франции? Я думал, что они уже давно проданы как национальное имущество.

— Или, быть может, куплены на австрийские дукаты, — заметил Армгарт. — Разве во время революции существует разница между моим и твоим, собственностью и кражей? Теперь так же легко похитить корону, как купить замок. Все перемешалось в общем вихре, который сносит с лица земли людей, дома и государства. Но такой порядок вещей не может продолжаться, и рано или поздно это должно кончиться.

— Тогда свет опомнится и вернется к прежним порядкам.

— Надеюсь, не во всем. Многое должно разрушиться навсегда.

— А до этого? — спросил Цамбелли.

— Еще долго будет неурядица. Несомненно, властелину мира должно быть крайне неприятно, что молва приписывает ему такое незначительное происшествие, как гибель путешественника на большой дороге.

— Я не понимаю, каким образом могут люди доходить до таких нелепых предположений. Они всегда останутся слепы, и ничто не исправит их от суеверий и предрассудков.

— Я вполне разделяю ваше мнение, шевалье, и убежден, что хотя бы философы трудились целое столетие, но у них еще будет вдоволь работы. Благодаря болтовне газет это убийство наделало порядочный переполох в Вене и привело генерала Андраши в дурное расположение духа. Но теперь, вероятно, все успокоятся, когда узнают, что это не политическое убийство и что оно совершено с целью грабежа полоумным человеком. Кстати, вы были тогда в замке, скажите пожалуйста, как отнесся граф Вольфсегг к этому событию?

В ожидании ответа Армгарт опять налил вина в обе рюмки. Цамбелли показалось, что он это сделал с той целью, чтобы скрыть от него выражение своих глаз.

— У графа Вольфсегга, — ответил, улыбаясь, Цамбелли, — непроницаемое выражение лица, как говорит Гораций в своей оде, а на груди тройной панцирь. Впрочем, вы знаете это лучше меня, так как уже много лет знакомы с ним. Граф искусный дипломат и превосходный шахматный игрок. Кто остается победителем на шахматной доске, тот может одерживать и более важные победы. Жаль только, что граф совсем удалился от государственных дел.

— У него большие поместья; он должен заниматься ими, а, с другой стороны, всем известно, что он не мог вести дела совместно с бароном Тугутом и графом Кобенцелем. Одному он казался слишком рьяным и свободомыслящим, другому — чересчур податливым и плохим патриотом.

— Граф живет теперь в свое удовольствие, занимаясь чем ему вздумается, — сказал Цамбелли. — Вы, кажется, знакомы с ним, фрейлейн?

— Да, граф Вольфсегг иногда удостаивает нас своим посещением, — ответила она, краснея.

Армгарт слегка нахмурил брови.

«Я напал на больное место», — подумал Цамбелли, и в голове его возник ряд вопросов: какие дела могли быть у графа в этом доме? Чем объяснить его дружбу с белокурым Эгбертом и отношения с Армгартами? Еще недавно Антуанетта в разговоре с ним упомянула о поездках своего дяди в Вену, которые не особенно нравились ей, а маркиза несколько раз выражала свое неудовольствие, что граф Вольфсегг дружит с мещанами. Цамбелли не обратил тогда на это особого внимания, но теперь, припоминая различные обстоятельства, он все более и более приходил к убеждению, что тут есть тайна, которой он может со временем воспользоваться против графа, если только ему удастся открыть ее.

Хозяин дома прервал нить его размышлений, заговорив с ним о политике. Магдалена не слушала их. Неожиданный гость, на минуту заинтересовавший ее своей своеобразной и изящной наружностью, перестал занимать ее, несмотря на его ум и образованность. Она ожидала от него чего-то необыкновенного и увидела, что он ничем не отличается от остальных людей. Теперь все ее помыслы были поглощены Эгбертом, который мог приехать с минуты на минуту. С напряженным вниманием прислушивалась она к шуму экипажей на темной улице, ожидая, что какой-нибудь остановится перед их домом и она опять увидит дорогие черты любимого человека, услышит его знакомый звучный голос.

— Рука руку моет, — продолжал Армгарт, обращаясь к своему собеседнику. — Это меткая пословица. Мы многим обязаны графу Вольфсеггу. Он всегда был милостив к нам, особенно с тех пор, как моя Лени выросла и похорошела.

«Что это значит, что он выставляет таким образом свою дочь? — подумал Цамбелли. — Не хочет ли он уверить меня, что тут скрывается любовное приключение и что граф, несмотря на свои годы, ухаживает за этой девочкой, что она его возлюбленная!»

Цамбелли взглянул на Магдалену, которая сидела в полумраке, наклонившись над своей работой. Белокурые локоны почти скрывали ее лицо; но вся фигура молодой девушки при необыкновенном изяществе форм поражала грацией и миловидностью, тем более что она, по-видимому, сама не сознавала этого.

«Нет, она слишком невинна, чтобы быть сиреной», — подумал Цамбелли и, обращаясь к Армгарту, сказал:

— Если я не ошибаюсь, господин секретарь, то вы прежде служили у графа Вольфсегга, а затем уже перешли на государственную службу?

— Да, к сожалению. Хотя это было для меня повышением, но, перейдя от Мецената к Тиверию, я сразу почувствовал разницу между ними.

— Вот удачное сравнение. Судя по слухам, барон Тугут очень походит характером на Тиверия.

— Да, это скрытный и коварный человек, хотя был искусным министром, который никогда не останавливался ни перед какими средствами для достижения цели. Его упрекали в деспотизме, но разве Бонапарт также не деспот и, пожалуй, еще хуже него. Я поступил на государственную службу в тысяча семьсот девяносто третьем году по ходатайству графа Вольфсегга и главным образом благодаря знанию французского языка. Лени была тогда еще совсем крошкой.

— Вы были во Франции?

— Я прожил там с графом более двух лет, с осени тысяча девятьсот восемьдесят девятого до марта тысяча девятьсот девяносто второго, и никогда не забуду этого времени. Хотя наша молодежь утверждает, что никогда не бывало хуже, чем теперь, но они ошибаются. Вот если бы они видели, как двадцать пять миллионов людей ходили на головах, как это было во время французской революции, то наверняка пришли бы к иному заключению.

— Разумеется, — отвечал Цамбелли, — эта заря новой мировой эпохи должна была действовать одуряющим образом на современников…

— Брожение было не только в городах, но и в отдаленных замках и хижинах, — продолжал Армгарт. — Совершенно незнакомые люди при встрече на улице бросались друг другу в объятия. Всем казалось, что наступил золотой век свободы, братства и вечного мира. Много перемен переживает человек, но воспоминание об этих днях никогда не изгладится из его памяти. До сих пор, когда видишь хорошенькую женщину, то так и хочется назвать ее citoycnne и заключить в свои объятия!

Цамбелли, улыбаясь, протянул руку секретарю и невольно взглянул в ту сторону, где сидела Магдалена; но стул ее опустел, так как она незаметно вышла из комнаты. Старик говорил без умолку, так как вино заметно развязало ему язык. Но как различить, где правда, где притворство в этой полупьяной болтовне старого дипломата, который недаром славился своей хитростью. Неужели эта девочка любит графа? Сначала эта мысль казалась Цамбелли невозможной, но теперь он почти верил этому. Ему случалось видеть в жизни подобные примеры.

— Французские солдаты своими рассказами поддерживают у нас традиции великой революции, — сказал Цамбелли. — Четыре года тому назад они были в Вене.

— И опять явятся сюда в будущем году, — сказал Армгарт. — Разве вы сами не убеждены в этом?

— Я не приверженец политики графа Стадиона, — ответил уклончиво Цамбелли. — По моему мнению, Австрии необходимо во что бы то ни стало поддерживать дружбу с Бонапартом и предоставить ему перестроить мир по своему усмотрению. Из многих европейских народов должен составиться один народ, и новый Карл Великий…

— Скажите лучше, Юлий Цезарь, — заметил Армгарт. — Он и его клевреты управляют миром. У нас в Вене немало людей, которые служат интересам Франции.

— Вы правы, — сказал Цамбелли, — всем известно, что планы и приготовления нашего правительства сообщаются Бонапарту. Даже вновь испеченные короли, баварский и виртембергский, имеют здесь своих шпионов.

— Которые получают самое скудное содержание, — возразил Армгарт. — Мы знаем, как плохо оплачивается служба у этих карточных королей.

— Быть может, сам император платит щедрее, — пробормотал Цамбелли, но тотчас же раскаялся в своих словах, потому что лицо его собеседника приняло какое-то особенное торжествующее выражение.

«Что это значит! — подумал Цамбелли. — Уж не попал ли я в ловушку!..»

В это время послышался внезапный крик, а затем стук экипажа, который остановился перед домом. Цамбелли поспешно взял свою шляпу, довольный тем, что может прервать разговор, который начал принимать неприятный для него оборот.

— К вам приехали гости, — сказал он, раскланиваясь перед хозяином дома. — Позвольте мне проститься с вами.

— Зачем? Это наши молодые люди вернулись из путешествия. Они, верно, замерзли и не откажутся выпить рюмку вина. Останьтесь с нами, и мы вчетвером проведем отличный вечер. Господин Геймвальд будет очень рад видеть вас.

Это приглашение было крайне неприятно Цамбелли, так как ему приходилось встретиться лицом к лицу с Эгбертом, и тогда неизбежно должны были обнаружиться их настоящие отношения.

Между тем шум в доме все более и более увеличивался; прислуга бегала взад и вперед по лестнице; немного погодя в соседней комнате послышался говор и какая-то странная суета.

— Уж не случилось ли какого-нибудь несчастья! — воскликнул Цамбелли, выискивая предлог, чтобы избавиться от пожатия рук и уверений Армгарта.

Но тот как будто нарочно удерживал его.

— Интересно было бы знать, — сказал он, положив руку на плечо Цамбелли, — во что обойдется будущая весенняя кампания Бонапарту, предполагая, что он вернется целым и невредимым с Пиренейского полуострова?..

— Вероятно, недешево, — ответил Цамбелли с нетерпением, отворяя дверь и быстро спускаясь по лестнице. Но в коридоре он столкнулся почти лицом к лицу с Эгбертом, который, стоя среди слуг, отдавал приказания и торопил своего управляющего, чтобы тот скорее шел за доктором.

— Честь имею кланяться — сказал Цамбелли, протягивая руку удивленному Эгберту. — Вы не ожидали меня видеть?

— Шевалье Цамбелли! В моем доме!

— Мне необходимо было переговорить с вами. Я ждал вас несколько часов у господина секретаря.

— Слишком много чести! Вы, вероятно, по делу. Чем могу я служить вам?

— Мы поговорим об этом в другой раз. Вы только что вернулись из путешествия, и вдобавок у вас, кажется, больные в доме. Надеюсь, что не случилось ничего дурного с вами и вашим другом?

— С нами лично ничего не случилось; но мы переехали нашим экипажем нищую.

— Что, она опасно ранена?

— Она в обмороке. К счастью, это случилось у самого дома и мы могли внести ее сюда. Она из Гмундена, вы должны знать ее… Это черная Кристель.

У Цамбелли сжалось сердце, но в комнате было так темно, что Эгберт не мог видеть выражения его лица.

— Как же, помню. Это сумасшедшая девушка, которая вечно бродит по лесу, — сказал он спокойным голосом. — Но как могла она попасть в Вену! Не обмануло ли вас случайное сходство с нею?

— Взгляните сами.

Цамбелли нехотя последовал за Эгбертом в комнату, где на мягком диване лежала неподвижно черная Кристель в своей разорванной коричневой юбке и стоптанных башмаках. На коленях перед нею стояла Магдалена, тщательно обмывая рану на лбу несчастной девушки.

— Ну что, разве я ошибся! — сказал Эгберт, стоя в дверях.

Итальянец покачал головой.

— Как это случилось? — спросил он.

— На улице такой туман, что кучер мог не заметить ее при быстрой езде. Услышав внезапный крик, мы выскочили из экипажа, но уже было поздно, так как мы нашли ее полумертвою на мостовой. Она ушибла голову и плечо, но кажется, неопасно, хотя в этих случаях кто поручится за исход?

Эгберт подошел к больной вместе с Цамбелли.

Магдалена робко поднялась на ноги и уступила им свое место.

— Позвольте мне испробовать один способ лечения, который я видел в Милане, — ответил Цамбелли и с этими словами начал водить руками по воздуху над головой и грудью Кристель. Затем он положил правую руку ей на сердце и, казалось, прислушивался к ее дыханию или шептал что-то на ухо; только она неожиданно раскрыла глаза и пробормотала: «Это ты, Витторио!» — но так тихо, что только одна Магдалена, стоявшая ближе других, слышала это. После того Кристель снова впала в бессознательное состояние. — Не беспокойтесь, господин Геймвальд. Перевяжите ей раны и оставьте ее в покое. Я ручаюсь, что она проснется здоровая.

— Вы магнетизировали ее? — спросил Эгберт.

— Я верю в этот способ лечения, — сказал уклончиво Цамбелли, — потому что видел, как один знаменитый врач применял его с большим успехом.

— Благодарю вас за оказанную помощь, шевалье, — сказал Эгберт.

— Я исполнил обязанность простого человеколюбия, — ответил Цамбелли, — и тем охотнее, что мне вдвойне жаль эту бедняжку. Ее отец в тюрьме.

— За что?

— Я расскажу вам это в другой раз. Но пока девочка не должна знать об этом.

— Будьте спокойны, я позабочусь о ней.

— Что вы хотите делать с нею?

— Она останется в моем доме. Я не хочу, чтобы она стала бродягой.

Цамбелли хотел возразить, но удержался. Какое право имел он мешать доброму делу своими размышлениями?!

— Спокойной ночи, — сказал он, укутываясь в свой плащ и дрожа как в лихорадке.

— Что с вами, шевалье? — спросил Эгберт, провожая его по лестнице.

— Мне представилась ужасающая картина! Ваш экипаж мог совершенно раздавить ее.

— Благодаря Богу этого не случилось. Она вне опасности.

— Спокойной ночи, — повторил Цамбелли, выходя на улицу.

Глава II

править

В сером доме еще долго шли толки между прислугой о колдуне, который таким странным образом воскресил нищую. Даже Эгберт и Гуго чувствовали некоторое смущение, так как не могли дать себе ясного отчета в виденной ими сцене.

Между тем мнимый колдун шел по пустынной улице, направляясь к центру города. Кругом был непроницаемый туман и только изредка виднелся слабый отблеск фонарей. Цамбелли был недоволен собой и испытывал странное беспокойство; страх придавал ему крылья; его пугали фигуры, которые чудились ему в тумане и распадались вновь при его приближении. Наконец мало-помалу мысли его пришли в порядок, и он пошел более медленным шагом.

Он спрашивал себя: разумно ли было с его стороны оставить девушку в доме ненавистного ему человека, к которому он чувствовал хотя и необъяснимое, но сильное отвращение с первой минуты их знакомства. С тех пор появились и довольно основательные причины, которые еще более усилили эту неприязнь и должны были рано или поздно повести к борьбе между ними не на жизнь, а на смерть. Если бы поздние размышления могли исправить дело, то с каким бы наслаждением Цамбелли вырвал Кристель из рук своего врага. Но что оставалось ему делать в тех обстоятельствах, в которые он был поставлен! Увезти ее с собой? Но этим он мог только возбудить против себя лишние подозрения.

«Положим, я был магнитом, который притянул ее из леса, — сказал про себя Цамбелли, — но этого никто не знает, и она никому не откроет своей тайны. Чем я виноват, что эта нищая влюбилась в меня и прицепилась ко мне как репейник. Будь она проклята! Да, наконец, куда я мог увезти ее? С тех пор, как я в Вене, меня окружают шпионы Стадиона. Они, вероятно, подозревают меня в тайных сношениях с французами? Разве недостаточно ясны были намеки секретаря? Он чуть ли не в лицо сказал мне: ты союзник Андраши и слуга Наполеона. Они хвастаются своим патриотизмом и бескорыстием, но разве они сами не креатуры Англии! Они получают английское золото, я — французское, какая разница между нами? И я даже считаю себя честнее их. Что привязывает меня к их императору Францу или к Австрии? Я итальянец, и великий Наполеон, освободитель Италии, мой соотечественник. Они все пигмеи перед ним… Но, во всяком случае, моя тайна открыта и слухи обо мне дошли до секретаря…

Какое счастье, что я нигде не показывался вместе с этой девочкой! Тогда она привлекла бы всех шпионов, и мне негде было бы укрыться от них. Если бы даже ее заперли в тюрьму, как бродягу, то на допросе она, вероятно, наговорила бы много лишнего по своей неопытности и, пожалуй, запутала бы меня. Беда невелика, если она сама погибнет; это случится рано или поздно, но я не имею никакого желания пропадать из-за нее. Таким образом, едва ли не всего безопаснее, если она останется в доме Эгберта. Полиция не решится войти в жилище богатого, всеми уважаемого бюргера, а сама Кристель будет настороже с Эгбертом и даже с графом Вольфсеггом и не проговорится при них. Да, наконец, кто же мешает мне следить за нею? Они не посмеют отказать мне от дома… Я могу выдать некоторые вещи, которые они тщательно скрывают. Не подлежит сомнению, что у графа какие-то особенные дела с Армгартом. Люди эти живут на широкую ногу. Я слышал, что секретарь проигрывает большие деньги в карты. Дочь получила хорошее воспитание и носит дорогие платья. Все это, разумеется, не из служебных доходов отца и не из взяток. Шкатулка Вольфсегга, вероятно, служит главным источником. Старик Армгарт хотел уверить меня, что тут замешана любовь. Но какой отец будет так цинично относиться к позору своей дочери! Как мог я поверить этому. Если Антуанетта и маркиза предполагают нечто подобное, то, вероятно, на основании ложных слухов, которые старик намеренно распространяет, чтобы скрыть истину. Но где же истина? Не наводит ли граф справки у секретаря относительно намерений и планов министра? Нет, граф настолько дружен со Стадионом, что может узнать от него все, что ему угодно. Оба одинаково ненавидят Наполеона и мечтают о его низвержении. Какую тут роль может играть секретарь? Ведь он то же, что простой писарь. Нет, не политика, а нечто другое привлекает графа в дом Армгарта… Вероятно, какая-нибудь семейная тайна, и я должен узнать ее. Они оба были в Париже во время революции, и, судя по тону, которым говорил Армгарт, им весело жилось там. С этого времени начинается их дружба и, может быть, сообщничество… Я недаром приехал сюда; помимо честолюбия и надежды составить себе карьеру, теперь еще предвидится возможность удовлетворить мою месть. Гибель графа поможет мне завоевать руку и сердце Антуанетты».

Размышляя таким образом, Цамбелли незаметно прошел предместье и достиг внутреннего города, где в узких улицах при сильном тумане он должен был постоянно обращать внимание, чтобы не попасть под экипаж или не столкнуться с каким-нибудь пешеходом. Освещенные окна домов, стук быстро несущихся экипажей, шум и говор толпы, наполнявшей улицы, настолько развлекли Цамбелли, что вскоре внешний мир окончательно поглотил его.

Витторио родился в епископальном городе Триенте, где итальянский элемент соприкасается с немецким и где старинный замок Цамбелли в течение ста тридцати лет составлял собственность его рода. Замок этот, построенный во вкусе Палладио [Палладио — знаменитый архитектор, соорудивший в Венеции Дворец дожей и несколько великолепных зданий в городе Виченце] и резко отличавшийся от окружающих зданий своим мрачным видом, пользовался дурной славой у местных жителей. Они говорили, что в нем обитают привидения, и, если кому из них случалось проходить мимо в полночь, тот крестился и читал молитву. В народе замок был известен под именем «чертова дворца», он получил это прозвище благодаря деду Витторио, который был алхимиком и считался заклинателем духов. Неизвестно, имел ли он какие-нибудь сношения с нечистым, но в результате оказалось, что, занимаясь своей таинственной наукой, он дошел до полного разорения. Отец Витторио до некоторой степени поправил свое состояние, женившись на богатой немке из Мерана, но опять запутался в делах, так как семья его увеличивалась из года в год и требовала больших затрат. Наконец ему удалось пристроить некоторых из своих сыновей на службу; один получил духовное звание, а старшему должны были перейти по наследству немногие уцелевшие поместья, обремененные долгами, с обязательством дать приданое двум сестрам. Таким образом Витторио, младший из сыновей, остался без всяких средств к существованию и только благодаря ходатайству своего дальнего родственника был принят в Мальтийский орден. Но в это время орден доживал свои последние дни. Несколько месяцев спустя по прибытии Витторио Цамбелли на остров Мальта явился Наполеон и принудил последнего гроссмейстера Гомпеша к сдаче сильной крепости, много раз напрасно осаждаемой турецкими войсками. Рыцари рассеялись по свету; большинство сочло себя свободными от данного обета; в их числе был и Витторио, которого еще не успели посвятить в рыцари с соблюдением всех необходимых формальностей. Очутившись вторично без денег и положения в свете, молодой рыцарь поступил на австрийскую военную службу. Но и тут счастье не улыбнулось ему. Его отправили в гарнизон в небольшую трансильванскую крепость на турецкой границе. Два или три раза участвовал он в стычках с неприятелем, но таких незначительных, что трудно было отличиться или приобрести славу. Товарищи не любили его, так как он казался им слишком вежливым и благовоспитанным, а начальник не терпел его за злой язык. В те времена Витторио еще не привык к притворству и по своей горячности выказывал такую же необдуманность в речах, как и в действиях. Ему приходилось не раз драться на дуэли благодаря разным любовным приключениям; водились за ним и карточные долги.

Но все это скоро наскучило Цамбелли. Он тяготился однообразной гарнизонной службой среди малообразованных людей в полуварварской стране. К этому примешивалось еще тяжелое чувство разочарования и оскорбленного самолюбия, так как ему казалось, что недостаточно ценят его заслуги и отдают преимущество людям ничтожным из-за их богатства или знатного происхождения. Таким образом, Цамбелли только выжидал удобного случая, чтобы уйти с военной службы, и подал в отставку вслед за заключением Пресбургского мира, хотя враги его утверждали, что он был вынужден сделать это, чтобы избежать постыдного увольнения.

После этого Витторио на некоторое время смешался с безыменной массой, как он выражался, а затем неожиданно появился в Милане при дворе итальянского вице-короля под предлогом ведения процесса своей семьи о ломбардских поместьях. Здесь ему больше посчастливилось, чем у венгерских и австрийских магнатов. Он был окружен людьми, из которых большинство было обязано своим возвышением революции и войне; это были такие же искатели приключений, как и он сам, с теми же взглядами и убеждениями. Женщинам нравилась его красивая меланхолическая наружность; мужчины хвалили его за отсутствие каких-либо предрассудков и решительный способ действий. Они с любопытством слушали его рассказы о Молдавии, Валахии и Сербии, вечных битвах между христианами и турками, о цыганских деревнях, замках венгерских магнатов и т. п. Рассказы эти представляли тем больший интерес, что в это время все были убеждены, что Бонапарт вскоре поведет свою армию в эти страны и даже, быть может, в Константинополь.

Однако несколько месяцев спустя Цамбелли вернулся в Вену. Никто не мог понять, почему он так неожиданно оставил Милан и не искал службы у вице-короля Евгения. Сам Цамбелли отвечал уклончиво на все вопросы по этому поводу.

— Я скиталец по свету, — говорил он в подобных случаях. — Меня не удовлетворяют почести, и никакое место не привязывает меня. Что такое счастье или спокойствие? Я никогда не испытывал ничего подобного. Судьба бросает меня из одной страны в другую, помимо моего выбора или желания. Хотя ничто особенно не печалит меня, но я постоянно чувствую себя несчастным и недовольным…

Подобные фразы подчас вызывали насмешливую улыбку у слушателей, так как в них была немалая доля рисовки и преувеличения, но тем не менее они обаятельно действовали на публику. То же недовольство и разочарование в большей или меньшей степени испытывал каждый в ту несчастную переходную эпоху.

Приверженцы старых порядков были недовольны падением многих династий, притеснением дворянства и отменой светской власти папы. Роптали и поклонники революции, мечтавшие о свободе и равенстве. Они пережили тяжелые минуты, когда вслед за уничтожением директории Бонапарт захватил власть в свои руки и, сделавшись императором, создал вокруг себя новый двор и новое дворянство. Госпожа Ролан погибла вслед за Марией-Антуанеттой; якобинский клуб окончил свое существование, как и общество Трианона. Наступила пора общей апатии и бездействий, скучного и бесцельного существования, которое, казалось, не имело будущности.

Но помимо этой неопределенной скорби, которую более или менее ощущало все тогдашнее общество и которая была прямым следствием неосуществившихся идеалов, Витторио Цамбелли испытывал еще мучения бедности и неудовлетворенного честолюбия.

Между тем люди, знавшие его в былые времена, сравнивая его прежнее положение с настоящим, завидовали его счастью и удивлялись его успехам в свете. Витторио можно было встретить в самых знатных домах Вены. Никто не знал, как он проник сюда, и каждый считал своим долгом пригласить его. Но тем не менее многие подозрительно относились к Цамбелли, так как было известно, что он впервые появился в салонах французского и русского посланников. Одни говорили, что он подкуплен Россией и разрабатывает проекты покорения турецкой империи; другие, отрицая это, утверждали, что он на жалованье у Бонапарта и доставляет ему подробные сведения об австрийском вооружении, переменах в войске, планах и действиях Tugendbund’a. Все эти предположения, в свою очередь, служили поводом к разным толкам и шуткам, и какой-то остряк распространил слух, что так как оба императора — русский и французский — очень дружны и преследуют одни и те же цели, то они содержат сообща Цамбелли как любовницу, которая порознь обошлась бы слишком дорого для каждого из них.

Витторио уже несколько лет вращался в высшем столичном обществе как равноправный член его, и наконец все привыкли к этому; но дурная слава осталась за ним. Хотя существовавшее против него обвинение не подтверждалось никаким осязательным фактом, но тем не менее все считали его опасным человеком, искателем приключений и шпионом. Подобное мнение, разумеется, не вредило ему в глазах массы, которая всегда поклоняется успеху, а тем более в эпоху сильных государственных переворотов, где скромные добродетели, самоотверженность и честность теряют значение, а мужество, хитрость и военные доблести неизбежно поднимаются в цене.

Однако денежные дела Цамбелли были далеко не в таком блестящем положении, как гласила молва, и это служило для него источником больших огорчений, особенно в присутствии тех, которым, подобно графу Вольфсеггу, были известны его стесненные обстоятельства. Но перед людьми менее близкими он умел окружать себя кажущимся богатством и казаться расточительным, одевался по последней моде и держал превосходных лошадей. Цамбелли не имел никакой официальной службы, и потому знакомых, естественно, занимал вопрос о его средствах к существованию. Но Франция или Россия снабжала его, или же крупная и большей частью счастливая карточная игра составляла источник его доходов, оставалось тайной для всех.

Цамбелли, пробираясь между экипажами и людьми, вышел наконец из лабиринта узких улиц, отделяющих собор Святого Стефана от улицы Graben и остановился перед великолепной колонной, воздвигнутой Леопольдом I в память избавления Вены от чумы. Но кроме двух фонтанов, с правой и левой стороны памятника, невозможно было различить что-либо в сером тумане. Фонари, далеко расставленные друг от друга, освещали улицы на расстоянии нескольких шагов, и только время от времени вспыхивал наподобие молнии красноватый отблеск факелов в руках слуг, стоявших на подножках придворных и дворянских карет.

— Наконец-то я нашел вас, шевалье Витторио, — сказал какой-то человек, подходя к нему.

— Это вы, Анахарсис?

— Как видите. Я был на вашей квартире в надежде застать вас.

— Это было крайне неосторожно с вашей стороны. Вас легко могли узнать! Секретарь французского посольства — лицо довольно известное в Вене.

Они говорили вполголоса на французском языке и, как бы не довольствуясь этой предосторожностью, отошли от колонны, где они могли обратить на себя внимание прохожих, и пошли медленным шагом вдоль улицы Graben.

— Вы уж слишком трусливы, шевалье. Сколько раз нас видели вместе в обществе! Пожалуй, еще можно было бы бояться, если бы опять наступил грозный тысяча семьсот девяносто третий год. Ну а теперь что могут отнять у вас!

— То, что и для вас имеет цену. Каждый из нас дорожит своей головой, — ответил Цамбелли.

— Вы бы не боялись смерти, если бы пережили революцию. У вас еще поются оперные арии, тогда как мы знаем только одну песню — «Марсельезу».

— Однако приступим к делу, мой дорогой друг, — сказал Цамбелли, которому не нравилось грубое обращение бывшего якобинца, хотя он не показывал этого из боязни рассердить его, так как Анахарсис был правой рукой генерала Андраши. — Вы говорили мне, что совсем отреклись от политики.

— Да, политика капризная дева и годится только молодым людям. Повозившись с нею, я состарился и поседел раньше времени и бросил ее. Все, что теперь совершается, пустяки сравнительно с тем, что сделано Великой французской революцией. Теперь нас занимают только деньги, вино и женщины. Но у вас еще молодые ноги, шевалье, и вы можете гоняться за политикой.

— Однако вы до сих пор не сообщили мне: нет ли каких известий из Парижа?

— Как же, есть, и притом самые благоприятные для вас. Несколько часов тому назад прибыл сюда курьер из Парижа к графу Андраши с депешами от императора, который теперь уже должен быть за Пиренеями. Радуйтесь, Испании наступил конец. Маленькому капралу стоит только махнуть своей серой шляпой, и испанцы со своими монахами улетят к черту, как воробьи.

— Вы говорили, что получены благоприятные для меня известия, — сказал Цамбелли, который в этот вечер уже вдоволь наслушался политических разглагольствований и с нетерпением ожидал момента, чтобы перейти к делу.

— Да, правда!.. Я должен вам сказать, что ваши донесения получены и одобрены. Талейран в восхищении от вашей прозорливости…

— Телейран! — повторил Цамбелли тоном обманутого ожидания.

Анахарсис засмеялся; его широкое лицо с густыми бровями, большим ртом и толстыми губами приняло лукавое выражение.

— Вы, кажется, недовольны… Это вполне естественно, потому что в известном деле вы действительно оказали большую услугу.

Каких только унижений не выносит честолюбец ради достижения своих целей! Эта похвала из уст плебея, принимающего на себя роль покровителя, показалась крайне оскорбительной Цамбелли, но на лице его не видно было и тени досады или неудовольствия.

— Французский император, — продолжал бывший якобинец, — вполне разделяет мое мнение относительно ваших способностей. Его величество приказал добавить к сегодняшним депешам несколько слов, крайне лестных для вас. Генерал Андраши желает сам передать вам их вместе с брильянтовым кольцом, которое дарит вам французский император. Но что всего лучше — его величество хочет видеть вас и лично познакомиться с вами.

— Со мною!.. Французский император…

— Разумеется, вы не ожидали ничего подобного! Я уверен, что вы понравитесь Бонапарту; недаром в вас обоих течет итальянская кровь. Еще немного, и шевалье Цамбелли…

— Тише, ради бога! Не называйте меня…

— Извольте, больше не назову ни одного имени! Вы станете графом, герцогом или даже маршалом… Ну, а мы, старики, пережившие тысяча семьсот девяносто третий год, не нуждаемся в этих кличках и не скинем наших деревянных башмаков.

«Потому что других и носить не умеем», — подумал Цамбелли, а вслух добавил:

— Вы не уступаете Аристиду в бескорыстии.

— Вам нечего насмехаться над нами, милостивый государь. Мы трезвее вас смотрим на жизнь. Император может наградить вас почетом, титулами, маршальским жезлом, крестами, а нам он должен платить чистым золотом. Бескорыстие, умеренность, справедливость и другие добродетели умерли с Робеспьером. Деньги и женщины…

— Он хочет меня видеть? — прервал Цамбелли, возвращаясь к занимавшему его вопросу. — Когда приказано мне явиться к нему?

— Не сегодня и не завтра. В данный момент Испания больше интересует его, нежели Австрия. Погодите немного, мой дорогой друг, дойдет и до вас очередь, и тогда вы отправитесь в Париж.

— Но отпустят ли меня отсюда?

— Господа австрийцы вряд ли охотно расстанутся с вами. Вам, конечно, придется обмануть их и придумать какой-нибудь ловкий способ, чтобы выбраться из Вены.

— Могу ли я вполне рассчитывать на хороший прием в Сен-Клу?

— Вы можете вторично услышать все это от Андраши, если вам недостаточно моего ручательства.

— Вы не поняли меня, Анахарсис. Я ни минуты не сомневался в вашей дружбе и в том, что вы говорите. Но Бонапарт не отличается постоянством. Если он спровадит меня, то после этого мне нельзя будет показаться ни в Париже, ни в Вене.

— Когда мы шли на Тюильри, — ответил презрительно якобинец, — в памятный день шестнадцатого августа тысяча семьсот девяносто второго года, никто из нас не знал, удастся ли нам взять его приступом, или мы все сложим наши головы. Разве можно останавливаться перед такими соображениями!

— Каждый поступает по-своему.

Они дошли до улицы Herrengasse. Цамбелли остановился.

— У вас тут дела, шевалье? Значит, мы должны расстаться?

— Да!

— В таком случае я не задерживаю вас. До свидания. Приходите послезавтра в красную комнату гостиницы «Kugel». Только принесите с собой докладную записку. Нам хотелось бы иметь более подробные сведения об известном вам деле.

— Я употреблю все старания, чтобы угодить вашему императору, — ответил Цамбелли.

— Только не забывайте: наши личные интересы должны быть на первом плане. До свидания. Нет, подождите. Чуть было не забыл…

При этих словах Анахарсис вынул из кармана узкую полоску бумаги.

— Это из префектуры полиции… Подробные сведения о личности Веньямина Бурдона. Советую вам проверить их. Право, смешно вспомнить этого доброго Жана Бурдона. Теперь он уже не захохочет по-прежнему.

Секретарь французского посольства исчез в тумане, и Цамбелли остался один на улице.

— Дерзкий, назойливый плебей! — проговорил он ему вслед, но чувство досады вскоре сменилось радостным ощущением, когда он припомнил, что удостоился внимания самого Бонапарта. Разве похвала такого человека не равносильна одобрению сотен тысяч людей! Если даже Анахарсис усилил краски, чтобы придать себе больше значения, то факт был налицо: сделан новый шаг к достижению счастья.

«Вольфсегги не всегда будут смотреть на меня свысока, — думал Цамбелли. — Теперь они пренебрегают мной, но если я вернусь сюда в свите Наполеона, то, быть может, и не покажется таким безумием, если Витторио посватается к графине Антуанетте».

Размышляя таким образом, Цамбелли незаметно для него самого дошел до городского дома графа Вольфсегга в конце Herrengasse. У главного входа горел фонарь. Цамбелли при свете его прочел записку, данную ему Анахарсисом. Содержание ее опять возбудило в нем прежние мысли и сомнения, и он готов был вернуться назад, однако пересилил себя и взошел на крыльцо. Но слуги пришли в странное замешательство, когда он спросил их, может ли он видеть графа Вольфсегга или маркиза Гондревилля, и, видимо, затруднялись с ответом. Но когда Цамбелли спросил: принимают ли дамы? — то услышал, к своему величайшему удовольствию, что дамы дома и готовы принять его, по крайней мере графиня Антуанетта.

«Мужчины, вероятно, решают на словах или на бумаге участь Бонапарта, заседая в какой-нибудь из отдаленных комнат, — подумал Цамбелли, — маркиза не решится выйти к постороннему человеку в домашнем платье, и мне, быть может, удастся пробыть наедине несколько минут с Антуанеттой». Вся кровь бросилась ему в голову от этой мысли, и он почти бегом взбежал по лестнице.

Между Антуанеттой и Цамбелли существовала давнишняя симпатия, так как оба были одинаково честолюбивы и недовольны жизнью. Этой симпатии также немало способствовали и внешние причины, как, например, встречи в обществе, разговоры, споры и особенно пребывание обоих молодых людей в замке у озера с опасной прелестью деревенских удовольствий и неожиданными встречами в лесу и саду. Сам граф Вольфсегг простосердечно покровительствовал им, пользуясь умом и красотой своей племянницы, чтобы отвлечь внимание шевалье от политических козней и переговоров, которые велись вокруг него. Граф был убежден, что племянница его слишком умна и проникнута дворянской гордостью, чтобы унизиться до безумной страсти к малоизвестному авантюристу.

Такая уверенность была бы вполне основательна, если бы любовь Антуанетты не встретила взаимности со стороны Витторио. Но итальянец, благодаря частым встречам с молодой графиней, чувствовал к ней все большую нежность и страсть, по мере того как она все сильнее подчинялась его влиянию.

Это влияние было вполне естественно, потому что Цамбелли, помимо красивой наружности и недюжинного ума, отличался еще рыцарскими манерами, утонченностью речи и искусством казаться лучше и значительнее, нежели он был в действительности. Задача приковать к себе такого человека могла заинтересовать умную девушку и действовать раздражающим образом на ее самолюбие.

Они сидели теперь в маленькой уютной комнате друг против друга; она — на диване, он — в кресле с круглой резной спинкой. Светлая обивка мебели, занавеси, скрывавшие наглухо закрытые окна, комфорт богатого дома, свет и теплота были особенно приятны Цамбелли после уличной сырости и мрака. Не менее гармоническое впечатление производила на него и Антуанетта в своем белом шерстяном платье, сшитом по моде того времени, с длинным шлейфом, высокой талией, узкими рукавами и голубым шарфом.

— Вы спрашиваете, откуда я, — сказал Цамбелли после обмена приветствиями, — и еще таким тоном, как будто я никогда не занимаюсь делами. Я теперь действительно был в гостях, и притом у нашего общего знакомого, господина Геймвальда.

— Геймвальда! — сказала она протяжно.

Цамбелли не мог видеть выражения ее лица, потому что стол, на котором был поставлен канделябр с тремя восковыми свечами, стоял в стороне и фигура молодой девушки была в тени.

— Дядя мой, вероятно, уже соскучился по нему, — продолжала Антуанетта, чтобы окончить начатую фразу, видя, что Цамбелли вопросительно смотрит на нее.

— Мне самому хотелось видеть его: кто из нас может дать себе ясный отчет в движениях своего сердца и в причинах своей симпатии и антипатии. Оба эти молодых бюргера расположили всех нас к себе своей непринужденностью; они как будто вышли из другого, лучшего мира.

— Лучшего мира, — повторила с усмешкой Антуанетта.

— Почему вам не нравится это выражение? Общество, в котором вращается Геймвальд, поставлено в несравненно лучшие условия, чем наш так называемый знатный круг, который постоянно гнездится на обнаженных высотах под палящими лучами солнца. У них и желания скромнее наших, и более спокойное расположение духа, в особенности у тех, которым посчастливилось в жизни, как нашему приятелю.

— Разумеется, господин Геймвальд вполне счастлив: у него свой дом в Вене и порядочное поместье в окрестностях. Ему больше и желать нечего! Не правда ли?

Она принужденно засмеялась при этих словах.

— Вы слишком легко смотрите на это, графиня. Не скрою от вас, что я лично придаю большое значение богатству. В каком бы положении ни находился человек, только при хороших средствах он может устроить жизнь как следует и сохранить свободу убеждений.

— Разве богатый человек точно так же не стремится вырваться из рамок, в которые поставила его судьба, как и бедный? Если он сброшен с высоты, на которую он хотел подняться, то он точно так же чувствует свое падение, как и всякий другой.

— Да, но богатство в этом случае — мягкая подстилка.

— Шевалье Цамбелли завидует бюргеру, потому что у него собственный дом…

— Это не зависть, графиня. Я сделался таким, как теперь, вследствие разных обстоятельств рождения и воспитания, и для меня немыслимо скромное идиллическое существование. Мой удел — нищета, неудовлетворенное честолюбие, вечное беспокойство; но если бы я родился Эгбертом Геймвальдом, то был бы мирным собственником и наслаждался бы безмятежной жизнью.

— Неужели все эти размышления навеяны коротким визитом?

— Нет, не совсем. Я не застал дома господина Геймвальда и уже собирался уходить, когда он вернулся из своей загородной поездки со своим другом господином Шпрингом, которого он знакомил с окрестностями Вены. Вот причина, почему он до сих пор не был у графа.

— Я сообщу это дяде. Значит, в его отсутствие…

— Я имел полную возможность видеть его домашнюю обстановку и сделать некоторые наблюдения, которые, быть может, помимо моей воли приняли сентиментальный оттенок. Не знаю, подействовала ли на меня противоположность этой жизни моей, или же тут виновата моя прекрасная покровительница.

— Разве у господина Геймвальда живет какая-нибудь родственница?

— Я не знаю, родня ли он Армгартам… Кстати, если не ошибаюсь, маркиза упоминала о них в разговоре.

— Вы видели фрейлейн Армгарт? — спросила Антуанетта, оттолкнув с нетерпением вышитую скамейку, лежавшую у ее ног.

Это движение не ускользнуло от внимания Цамбелли.

— Да, я видел ее, — сказал он. — Это красивая, стройная девушка среднего роста, с белокурыми волосами, большими серыми глазами и строгим выражением лица.

— Однако вы внимательно разглядели ее, — сказала Антуанетта с усмешкой. — Вероятно, ум ее соответствует красоте…

— С моей стороны было бы слишком смело, если бы я вздумал судить об ее уме или образовании при таком поверхностном знакомстве. Мы обменялись несколькими словами, притом разговор шел о самых обыкновенных вещах.

Тут Цамбелли рассказал подробно, как он вошел в дом Эгберта и встретил Магдалену.

— Ответы фрейлейн Армгарт, — продолжал он, — показались мне очень милыми и остроумными, так как при том настроении, в котором я находился, она представлялась мне сказочной пастушкой и я сам воображал себя странствующим рыцарем.

Но молодая графиня не слушала его.

— Я желала бы видеть ее, — сказала она задумчиво.

— К чему? В ней нет ничего необыкновенного, что бы заслуживало внимания графини Антуанетты. Она ничем не отличается от тысячи подобных ей девушек этого сословия.

— Однако шевалье Цамбелли, который достаточно странствовал по свету и с таким презрением отзывается о людях, говорит об этой девушке с особенным воодушевлением.

«Уж не ревность ли говорит в ней? — подумал Цамбелли. — Ей досадно, что граф Вольфсегг…»

— Я должен объяснить вам, графиня, — продолжал он, — что не одно появление этой девушки настроило меня таким идиллическим образом. В этом доме положительно чувствуешь какую-то особенную прелесть, которая очаровывает вас. Разве недостаточно доказывают это частые посещения вашего дяди, который гораздо опытнее меня и трезвее смотрит на вещи.

— Моего дяди! — повторила молодая графиня, делая над собой усилие, чтобы казаться спокойной. — Да, он действительно бывает иногда у господина Геймвальда, а следовательно, и у Армгартов. Старик Армгарт был некоторое время секретарем моего дяди. Но по какому поводу у вас зашел об этом разговор?

В сердце влюбленного итальянца шевельнулось сострадание. «Зачем ты пугаешь и мучишь это прелестное существо? — подумал он. Но вслед за тем себялюбие взяло верх над добрым чувством. — Я должен узнать, что тут делается, — сказал он себе, — чтобы извлечь как можно больше пользы из той трагедии, которая разыгрывается за этими блистательными кулисами».

— Да, мы говорили о графе, хотя не по моей инициативе. Господин Армгарт с благодарностью вспоминал о благодеяниях графа. Дядя, желая вознаградить его за верную службу, выхлопотал ему довольно выгодную должность.

Наступило молчание. Она вопросительно глядела на него, как будто хотела узнать: не скрыл ли он чего-нибудь от нее и не должна ли она прекратить неприятный для нее разговор. Но трудно было прочесть что-либо на этом красивом смуглом лице, которое казалось серьезнее и мрачнее обыкновенного.

— Ваше описание до такой степени заинтересовало меня, — сказала Антуанетта, — что я готова сделать глупость, и вы будете виноваты в этом.

— Из-за вас, графиня, я готов взять на себя какую угодно вину.

— Фрейлейн Армгарт…

— Вы меня смущаете, графиня, что мне за дело до этой девушки? В вашем присутствии…

— В моем присутствии! — прервала она с неудовольствием. — Уж не сравниваете ли вы меня с этой аркадской пастушкой?

Итальянец поднялся с места.

— Кажется, я одинаково возбуждаю ваше неудовольствие как своим молчанием, так и разговором. Простите меня, но я не желал бы в будущем испытывать таких тяжелых минут, как теперь.

— Я не имею ни малейшего желания ссориться с вами. Мне досадно на себя. Я не понимаю, что привело нас к этому недоразумению.

— Смутное предчувствие событий, которые должны совершиться в будущем. У каждого человека бывают моменты, когда душа его освобождается от плоти и чувствует свою связь с бесконечным невидимым миром. Ваше возбужденное состояние…

— Вы пугаете меня, шевалье, своим торжественным тоном. Но если действительно бывают предчувствия, то мне кажется, что я должна ожидать несчастья от этой девушки или из того дома, где она живет.

— Счастье или несчастье, это может подсказать вам только внутренний голос. Я вполне допускаю, что между вами и этими бюргерами существует тайная, неизвестная вам связь, которая обнаружится рано или поздно.

— Я постараюсь убедиться в этом и попрошу дядю когда-нибудь привезти к нам фрейлейн Армгарт. Если он сам удостаивает ее своим знакомством, то мое желание не может показаться ему странным. Если дядя откажет мне, то я постараюсь достигнуть моей цели другими путями через вас или господина Геймвальда. Мне хотелось бы скорее узнать свою судьбу.

— Вашу судьбу, графиня! Неужели вы можете серьезно говорить об этом? Разве ваша участь может быть в зависимости от этих людей? Вспомните то, что вы мне говорили в замке относительно вашей будущности.

— Это были одни мечты! — ответила Антуанетта.

— Разумеется, но когда мы остаемся в бездействии, то нам ничего не остается, как гоняться за мечтами. Они наполняют жизнь тех, которые, вследствие предрассудков или безвыходного положения, должны оставаться безучастными зрителями событий, совершающихся вокруг них. Вот я, например, часто представляю себе вас владетельной княгиней или императрицей.

— Чтобы опять увидеть меня в действительности дочерью бедного дворянина.

— Чем была императрица Жозефина десять лет тому назад? Или сестры Наполеона?

— Рост деревьев зависит от почвы, ветра и солнечного света, — ответила Антуанетта. — Разве вы сами не восхваляли несколько минут перед тем мирные наслаждения идиллической жизни? Дядя, со своей стороны, постоянно проповедует мне это. Наконец, что может сделать женщина? Она должна приноравливаться к обстоятельствам и постепенно учится этому.

— Мне всегда досадно слышать, когда богато одаренные женщины говорят о себе таким образом. Мы видим немало примеров, где женщины оказываются способнее мужчин.

— Только не на поле битвы; а теперь военные заслуги ставятся выше всего и стали главной задачей нашего времени.

— Неизвестно, долго ли это продлится, — заметил Цамбелли. — Если Бонапарт усмирит испанское восстание, то кто же в состоянии будет сопротивляться ему?

— Разве вы ничего не ожидаете от нашей родины? — возразила Антуанетта. — И даже не считаете нужным упомянуть о ней?

— Австрия всегда останется второстепенной державой. Я не понимаю, почему она не хочет довольствоваться этой ролью. Граф Вольфсегг, министр Стадион, наш двор — все они ненавидят Наполеона, и главным образом за то, что он продукт революции. Они хотят уничтожить то, что неразрушимо — равенство людей перед законом, право каждого стремиться к высшему. Революция открыла широкое поле деятельности талантливым и способным людям; в этом ее главная заслуга и причина успеха. На днях мне случайно попался один из октябрьских номеров «Монитора», и я узнал факт, который доказывает это наглядным образом. При отсутствии предрассудков во Франции умному человеку ничего не стоит добиться известности и почестей.

— Какой факт?

— Если хотите, факт, о котором я говорю, сам по себе не представляет ничего особенного; подобных примеров можно насчитать тысячи, но меня он заинтересовал, потому что касается молодого врача Веньямина Бурдона.

— Веньямина Бурдона! — воскликнула с любопытством Антуанетта. — Расскажите, пожалуйста, все, что вам известно, ведь это единственный сын несчастного Жана Бурдона.

— Имя это тотчас же бросилось мне в глаза. История заключается в нескольких словах. В «Мониторе» напечатано короткое известие, что Веньямин Бурдон из Лотарингии, сын крестьянина, называется лейб-медиком императрицы Жозефины и кавалером почетного легиона.

— Лейб-медиком императрицы! Странно, что Жан никогда не упоминал об этом, хотя он очень любил своего сына и гордился им.

— Дело в том, что назначение сына напечатано в «Мониторе» в тот самый день, когда мы хоронили его отца. Молодой человек был полковым врачом и отличился при Эйлау во время зимнего похода в Пруссию, чем и объясняется его неожиданное повышение. Но он недолго оставался при дворе и вскоре после того подал в отставку неизвестно по каким причинам — быть может, даже вследствие несочувствия к Бонапарту… Он живет теперь тихо и уединенно в Париже, но его слава как замечательного магнетизера…

Антуанетта с удивлением взглянула на своего собеседника.

— Вы не верите таинственной силе, открытой Месмером? Но если она будет применена к делу опытными и авторитетными людьми и исследована надлежащим образом, то магнетизм произведет переворот в медицине и в области знаний вообще. Веньямин Бурдон совершил несколько удачных исцелений, которые прославляются, как чудеса. Между прочим, ему удалось вылечить известную певицу Дешан, что всего больше способствовало его славе, так что вслед за тем, когда заболела императрица Жозефина и несколько дней мучилась сильнейшей головной болью, несмотря на все средства, предлагаемые другими врачами, по желанию ее величества пригласили к ней Бурдона. Император Наполеон не препятствовал этому, хотя вообще резко отзывается о подобных вещах и называет все это шарлатанством и бабьими глупостями. Дня через два императрица встала совершенно здоровая. Разумеется, Бурдона вознаградили самым щедрым образом… Нам все это кажется сказкой; и, действительно, невольно удивляешься, когда вспомнишь, что бывший полковой врач пробует неиспытанные медицинские средства на французской императрице.

— Значит, сын Жана Бурдона сделался важным человеком при дворе Бонапарта, — сказала задумчиво Антуанетта. — Кто мог ожидать этого от слабого мальчика, которого все считали таким жалким.

— Моя преданность Бонапарту возбуждает здесь общее недоброжелательство, — продолжал Цамбелли. — Но разве можно относиться хладнокровно к подобным примерам и не признавать, что Париж представляет теперь центр, который должен иметь притягательную силу для людей, мечтающих о лучшей будущности, как, например, для вас, графиня.

— Вы, по обыкновению, причисляете меня к подобным людям, но что стану я делать в Париже?

— Разве Гондревилли не принадлежат к самым знатным и старинным дворянским семьям Франции? Я не говорю о мужчинах — у них могут быть свои причины оставаться верными королю и ненавидеть Наполеона; но что за дело женщинам до той вражды, которую чувствуют их братья и отцы?..

— Уж не хотите ли вы завербовать меня в штат императрицы Жозефины?

Цамбелли горько усмехнулся.

— Вам известно, графиня, что я не играю никакой роли в Сен-Клу, — сказал он. — Блеск двора не прельщает меня. У меня иные идеалы и мечты, но они еще менее осуществимы. Божество, которому я поклоняюсь, не обращает никакого внимания на своего почитателя.

Антуанетта опустила глаза. Вся кровь бросилась ей в голову. Она чувствовала странное утомление от этого разговора, который постоянно переходил от одного предмета к другому. «Что значит его намек?» — думала она с замиранием сердца.

— К этому примешивается еще мучительное сознание, — продолжал Цамбелли, — что моему божеству неугодно понимать меня.

— Вы говорите загадками, шевалье. Если вы не хотите или не можете говорить иначе, то не лучше ли прекратить разговор.

— Позвольте мне сказать еще одно слово, хотя бы мне пришлось подвергнуться самому жестокому наказанию за мою смелость, — сказал Цамбелли, увлеченный страстью и забывая свои благоразумные намерения. — Я люблю вас до безумия, Антуанетта, научите меня, каким способом могу я добиться взаимности с вашей стороны… Я готов ждать целые годы, подвергнуться испытаниям без числа, слепо повиноваться вашему малейшему желанию. Вы были бы для меня путеводной звездой в битвах жизни… Но если вы отвергнете меня, то лучше нам расстаться теперь же и навсегда. Я предпочитаю смерть мучительному томлению изо дня в день… Моя жизнь в ваших руках, произнесите мой приговор, Антуанетта.

— Я не могу брать на себя такой ответственности, шевалье, — проговорила молодая девушка, отодвигаясь от него.

В эту минуту в передней послышались голоса. Мысль, что ее найдут наедине с итальянцем после такого разговора, еще более увеличила ее замешательство, и она с испугом отскочила к окну, но ее собеседник не сдвинулся с места. Он стоял выпрямившись за спинкой кресла, не спуская с нее глаз.

— И мне нечего надеяться? — спросил он беззвучно.

Антуанетта ничего не ответила, но выражение ее лица было красноречивее всяких слов.

Дверь отворилась, и на пороге появился граф Вольфсегг. Антуанетта с видимой радостью бросилась к нему навстречу и обняла его.

— Она любит своего дядю, — пробормотал Цамбелли и, подойдя к графу, ловко раскланялся с ним.

— Добрый вечер, шевалье, — сказал граф, протягивая ему руку. — Благодарю тебя, Антуанетта, что ты задержала нашего милого гостя.

Глава III

править

День рождения Магдалены был отпразднован в сером доме так же весело, как и в былые годы. Собралось небольшое общество родных и знакомых, и к концу вечера устроили танцы. Эгберт принимал в них деятельное участие со своим другом Гуго, который очень понравился простодушным бюргерам своей неистощимой веселостью и болтовней и показался им необыкновенно умным и ученым.

Давно уже Магдалена не чувствовала себя такой счастливой и спокойной, как в этот день. Она радовалась, видя, с какой беззаботной веселостью Эгберт предавался танцам и играм; он опять так же ласково улыбался ей, когда встречал ее взгляд, как в былое время. Может быть, старый Жозеф был прав: сердце его осталось тем же, что и прежде, и она напрасно обвиняла его. Но едва ли не веселее и счастливее дочери казалась сама госпожа Армгарт. Она болтала без умолку, показывая гостям подарки, полученные Магдаленой, и особенно хвасталась дорогими материями и жемчужным ожерельем, которые граф поднес своей любимице. Не стесняясь присутствия дочери, она произнесла длинную речь о том, как все эти наряды будут к лицу ее Лени, которая по красоте не уступит любой княжне. Гости и даже сам секретарь улыбались, слушая ее, а Магдалена сконфузилась и убежала из комнаты. Но граф Вольфсегг был не доволен этой сценой и заметил, что не следует кружить голову молодой девушке такими вещами, потому что это может отозваться гибельным образом на ее будущности. Вслед за тем граф ловко перевел разговор на другие предметы, так что гости и даже сама хозяйка дома тотчас же забыли этот маленький эпизод, который грозил нарушить общее веселье.

Эгберт, воспользовавшись удобной минутой, хотел было рассказать графу о случае с черной Кристель и неожиданном посещении Цамбелли, но граф прервал его, говоря, что в день рождения Лени не хочет слышать никаких разговоров о политике или каких бы то ни было делах. Тот же ответ дал он и Гуго, который все еще мечтал о сцене придворного театра и вздумал обратиться к нему с просьбой о ходатайстве. Однако, прощаясь с молодыми людьми, он пригласил их к себе на большой званый вечер и сказал Шпрингу, что представит его князю Лобковичу и господину Пальфи, которые, вероятно, не откажутся дать ему место актера придворного театра, хотя, быть может, и не так скоро, как он этого бы желал.

После ухода графа еще долго продолжались танцы, так что праздник кончился далеко за полночь, а затем наступило хлопотливое утро, когда нужно было привести все в порядок и переставить мебель на прежние места. Наконец вспомнили и о Кристель, которая в день праздника была оставлена на попечении старой служанки. Кристель, согласно предсказанию Цамбелли, после долгого сна проснулась совершенно здоровая и только по временам чувствовала небольшую боль в голове на месте ушиба. Эгберт решил оставить у себя несчастную девушку и просил госпожу Армгарт и Магдалену заняться ее воспитанием и по возможности приучить ее к домашним занятиям. Он подробно рассказал Магдалене все, что знал о Кристель, и о своей встрече с ней у мельницы Рабен, но не решился упомянуть о ее странном подарке. Ему казалось, что недорогой опал, некогда служивший набалдашником палки, должен иметь какое-нибудь отношение или к таинственному убийству, или к событиям, касавшимся самой Кристель. Чтобы не напугать девушку формальным допросом, он решил поговорить с нею наедине и употребить все усилия, чтобы заслужить ее доверие. Он ласково спросил ее, как она попала в Вену и нет ли у ней родных или покровителей в большом городе.

Кристель поцеловала его руку и против ожидания дала вполне определенные ответы. Она объяснила, что не могла долее оставаться у своего отца, который становился все брюзгливее, между тем как нужда росла изо дня в день. Приходский священник бранил ее за безделье, говорил, что она в тягость старику, и советовал поступить в услужение в Вельсе или Линце, но тайный голос постоянно нашептывал ей, чтобы она шла в Вену. Наконец она отправилась в путь и с помощью добрых людей благополучно добралась до места. При этом Кристель показала Эгберту рекомендательное письмо управляющего барона Пухгейма к кастеляну дворца Harrach. У последнего Кристель надеялась найти приют на первое время. Все это она рассказала просто и толково, но заметно смутилась, когда Эгберт спросил ее, каким образом она очутилась у его дома, между тем как дворец Harrach находился в противоположной стороне. При этом ответы ее сделались настолько сбивчивыми, что Эгберт решил больше не мучить ее дальнейшими вопросами. «Чего тут доискиваться, — подумал он, — бедняжка не знает Вены, могла легко заблудиться и, очутившись на пустынной улице среди садов, остановилась из любопытства, когда увидела перед собою ярко освещенный дом».

Таким образом, допрос был скоро окончен, и Эгберт не считал нужным возобновлять его, тем более что не был вполне уверен, удастся ли ему удержать Кристель в своем доме при ее робости и непостоянстве. Но это опасение оказалось неосновательным. Сначала Кристель упорно отказывалась от платьев, которые ей предлагала Магдалена, но врожденная склонность к нарядам, желание казаться красивее сделали свое дело. Через несколько дней черная Кристель стала податливее и из оборванной нищей превратилась в опрятную и прилично одетую девушку.

— Дикарка, выведенная из первобытного состояния. Вот как искажает цивилизация художественные произведения природы! — повторял со смехом Гуго, который с любопытством следил за каждым движением Кристель.

Она отличалась проворством и ловкостью и точно исполняла все, что ей приказывали; только по временам на нее нападала странная задумчивость, и в эти минуты все окружающее как будто не существовало для нее. Вообще говорила она мало и только с Магдаленой и Эгбертом и всегда пугалась, если кто неожиданно обращался к ней с каким-нибудь вопросом. Гуго видел в этом явный признак скрытности характера, но Эгберт горячо заступался за свою protegee и объяснял ее пугливость внезапной переменой образа жизни и наплывом новых впечатлений.

Несколько дней спустя после водворения Кристель Цам-белли опять нанес визит Эгберту и попросил позволения взглянуть на больную.

Эгберту оставалось только поблагодарить его за любезность.

— Доктор все равно что духовник, — сказал Эгберт. — Он может видеть своих пациентов во всякое время.

Цамбелли нашел Кристель в саду. Полуденное солнце ярко светило между обнаженными деревьями.

Кристель вздрогнула, увидев итальянца, но лицо ее просияло от радости.

— Ты одна, Кристель? — спросил он, оглядываясь по сторонам.

Она кивнула ему в знак согласия и указала пальцем на дальний конец сада, где была беседка.

— Там люди, — сказала Кристель. — Они выносят оттуда столы и стулья, я помогала им.

— Нравится ли тебе у них в доме?

— Да.

— Ты останешься здесь и, надеюсь, никуда не убежишь?

— Как вы прикажете.

— Мне нечего приказывать. Я тебе не брат. Делай что хочешь. Но почему ты не осталась в деревне?

Она пристально взглянула на него своими темными, выразительными глазами.

— Ты знаешь, что я не смела остаться там.

— И пришла сюда за мной?

Яркая краска покрыла ее щеки. Она молча улыбнулась.

— Бедняжка! — сказал он, положив руку на ее голову. — Мне следовало бы побранить тебя за непослушание.

— Не сердитесь на меня, но я не могу жить там, где вас нет.

— Пустяки! Мне скоро придется уехать отсюда и так далеко, что ты не будешь видеть меня и не сможешь следовать за мной.

— Тогда я умру.

— Нет, ты будешь жить. Я этого хочу.

Наступила минута молчания. На глазах Кристель выступили слезы.

— Я опять вернусь сюда весною, — продолжал итальянец, — вместе с солнцем, а до того времени ты будешь ждать меня здесь в доме.

— Я должна слушаться вас, — ответила она, печально опустив голову.

— Тебе будет хорошо у них. Господин Эгберт и фрейлейн…

— Да, они добры ко мне, как святые к бедным грешникам.

— Но и перед ними ты будешь молчать как могила.

— Я исполню это, только избавьте меня от новых клятв, — ответила она боязливо.

— Что, он тебя не спрашивал об этом? — спросил Цамбелли, делая рукою какие-то знаки в воздухе.

Кристель вся задрожала и едва не упала в обморок.

— Нет, но и вы не напоминайте мне этого.

Цамбелли поддержал бедную Кристель, и голова ее на одну минуту склонилась на его грудь. Он ласково гладил ее по волосам.

— До свидания, — сказал Цамбелли. — На днях я опять зайду к тебе.

Она молча поцеловала его руку и хотела уйти, но он удержал ее.

— Подожди, Кристель, я должен дать тебе одно поручение. Ты знаешь графа Вольфсегга?

— Да, знаю.

— Ну, слушай же, — продолжал Цамбелли, понизив голос. — Он часто бывает здесь в доме. Следи внимательно за ним и заметь, в каких он отношениях с фрейлейн Магдаленой. Ты мне все расскажешь при следующем свидании.

Цамбелли быстрыми шагами удалился из сада, а Кристель как будто приросла к месту и задумчиво глядела ему вслед, хотя его стройная фигура уже давно исчезла за деревьями.

Цамбелли прошел в комнаты Эгберта и, застав его вдвоем с Гуго, заговорил с ними о самых обыденных вещах, как бы желая сгладить то впечатление, которое он произвел на них при своем первом посещении. Зная, что Эгберт любитель музыки, он завел речь о новой опере Чимарозы «Matrimonio segreto» и так расхвалил ее, что оба приятеля решили в тот же вечер отправиться в театр Kartnerthor, чтобы послушать ее.

Опера произвела чарующее впечатление на молодых людей, и, выйдя из театра, они долго блуждали по городу. Была светлая осенняя ночь без дождя и ветра. Звезды блестели на небе. Улицы были наполнены пешеходами и экипажами. У фонтанов на Graben’e стояли группы людей, смеялись и разговаривали. Из шинков слышались гитары цыган и квартеты так называемых «пражских музыкантов». Звуки музыки, смешиваясь с пением, смехом и говором на разных наречиях, далеко разносились в тихом ночном воздухе. Гуго невольно сравнивал окружавшее его веселье и полноту жизни, богатство и разнообразие национальных костюмов и солдатских мундиров со скучным однообразием и суровостью северной столицы.

— Что за прелестный город! — воскликнул Гуго вне себя от восторга. — Здесь не то что в Берлине! По крайней мере понимаешь, для чего родился и живет человек!

Эгберт, погруженный в свои мечты, ничего не отвечал на глубокомысленное замечание своего приятеля и даже вряд ли слышал его.

Мимо них в толпе проходили нарядно одетые женщины и девушки; одни в сопровождении слуг, другие с наглыми и вызывающими лицами, большей частью красивые и молодые. Все, казалось, следовали за общим потоком, гонимые тем же неудержимым стремлением к удовольствиям и наслаждению, которым было проникнуто все пестрое население блестящей австрийской столицы.

Приятели шли молча некоторое время; но на повороте улицы Гуго неожиданно остановил Эгберта за руку и указал ему на человека в плаще, с надвинутой на глаза шляпой, который поспешно прокрадывался в тени домов.

— Посмотри, Эгберт, не наш ли это секретарь!..

— Армгарт! Что делать ему на улице в такой поздний час?

— Вероятно, ищет успокоения Я думаю, он дорого дал бы, чтобы сделаться невидимкой.

— Ты не ошибся, это действительно секретарь. Но я не понимаю, на что ты намекаешь.

— Неужели ты не заметил в нем никакой перемены в последнее время? Разве он бывал когда-нибудь так тороплив и непоследователен в разговоре, как теперь?

— Нет, но он завален работой и, по его словам, ему никогда не приходилось так много писать, как при графе Стадионе. Это должно было отразиться на нем. Ведь он уже не молод…

— Как ты думаешь, Эгберт, не пойти ли нам по его следам?

— Изволь. Вот он стоит под фонарем и выжидает удобной минуты, чтобы проскользнуть в дом.

— Что это за дом?

— Гостиница «Kugel». Видишь, над дверью висит золотой шар.

— Тем лучше. Вот он входит; последуем его примеру и разопьем бутылку.

Однако надежда молодых людей не оправдалась. Армгарт не оказался ни в нижнем этаже, где бражничал простой народ, ни в залах верхнего этажа, где заседала более избранная публика. Эгберт плохо знал расположение гостиницы и в то же время стеснялся спросить у слуг, нет ли у их хозяина отдельных комнат, закрытых для большинства публики.

— Вооружись терпением, друг мой, — сказал Гуго. — Мышь спрячется в нору, а потом сама из любопытства высунет голову.

Молодые люди сели у стола, на котором горела свеча в цинковом подсвечнике. Старый кельнер принес им вина и стаканы.

Сравнительно с шумом, который происходил внизу, в залах верхнего этажа было очень чинно и чопорно, так как большинство посетителей были бюргеры. Все сидели у деревянных крашеных столов, и только немногие курили. Одни говорили громко, другие вполголоса, и только по временам слышались отдельные слова: Бонапарт, Испания, Германия, император Франц; но в следующий момент разговор опять переходил в шепот.

Несмотря на вновь учрежденную милицию и на брожение умов, поощряемое графом Стадионом, венские бюргеры по-прежнему боялись вездесущих полицейских шпионов. Они охотно пожертвовали бы всем своим имуществом для дорогого отечества, если бы это можно было сделать без огласки. Среди них было очень мало таких, которые имели достаточно мужества, чтобы высказать то, что они чувствовали, хотя постоянная забота о будущем мешала им наслаждаться настоящим. Большинство присутствующих в этот вечер в гостинице «Kugel» были ее постоянными посетителями, а потому неожиданное появление двух молодых людей в их святилище произвело между ними некоторый переполох. Несмотря на приличное платье и вежливые манеры новых гостей, многие искоса посматривали на них, и таким взглядом, который, казалось, почти с упреком говорил: «Зачем вы пришли сюда; вам здесь делать нечего!» Но общее недоверие тотчас же рассеялось, когда один из бюргеров, приглядевшись к Эгберту, назвал его фамилию, и в зале послышался одобрительный шепот.

Между тем оба друга были так заняты своим разговором, что не обратили никакого внимания на то впечатление, которое произвело их появление.

— Ну, может быть, вино развяжет тебе язык, — сказал Эгберт, — и ты опять будешь изображать из себя дельфийского оракула.

— Ты, видно, вспомнил сапог Бурдона и мое предсказание?

— Да, этот сапог обеспечил нам приглашение к графу.

— И случай познакомиться с разными знатными людьми, князьями, дипломатами и, главное, с твоей богиней. Поэтому ты не должен пренебрегать моим пророческим даром. Вот, например, чем ты представляешь себе этот дом, в котором мы находимся в данный момент? Ты ответишь мне: обыкновенной гостиницей, и называют ее «Kugel», и она только вывеской и названием отличается от других подобных ей гостиниц. Но ты не изучал философии, как мы, уроженцы Северной Германии, и слишком поверхностно смотришь на вещи.

С этими словами Гуго наклонился к своему приятелю как будто для того, чтобы чокнуться с ним, и шепнул ему на ухо:

— Это картежный дом, и тут идет азартная игра в фараон.

— Откуда ты мог узнать это? — спросил Эгберт с видимым недоверием. — Не из Шекспира ли?

— Нет, англичане никогда не предавались особенно карточной игре, хотя вообще азартные игры существовали еще в древности в виде бросанья костей и тому подобное. Что же касается настоящего времени, то у нас положительно водворился демон игры. Горе тому, кого он заберет в свои когти. Если даже этот человек только секретарь и…

— Неужели ты говоришь серьезно? — спросил Эгберт, прерывая его.

— За этими комнатами, которые отличаются такой почтенной бюргерской обстановкой, — продолжал Гуго, понижая голос, — находится красная или голубая зала, где царит фортуна и щедро награждает своих любимцев. Надеюсь, ты сам убедился теперь, что господин, которого мы преследовали, зашел сюда не для утоления жажды.

— Может быть, у него свои дела?

— Разумеется, и он желает скрыть их от непосвященных. Ты, белокурая голова, вечно живешь в заоблачном мире, ухаживаешь за тяжело раненными на большой дороге, даешь приют нищим, мечтаешь о звездах и богинях, владеешь рапирой не хуже Лаэрта, но тебе недостает критического взгляда на вещи. Ты никогда не вникаешь в сущность дела. В этом отношении я поставлен в лучшие условия, чем ты. В качестве будущего актера я на свободе изучаю характеры, чтобы потом изобразить их на сцене. Кстати, я должен заметить, что с первого взгляда почувствовал особенную симпатию к секретарю.

— Я уже говорил тебе, что это примерный чиновник, которым не нахвалятся его начальники, и даже граф Вольфсегг удостаивает его своим знакомством.

— Все это я вижу собственными глазами, и, пока карета ехала по старым колеям, колеса были целы. Но, к несчастью, этот человек на старости лет сбился с дороги. Он начал играть и незаметно дошел до крупных сумм. Скажи, пожалуйста, нет ли у него на руках какой-нибудь кассы?

— Нет, насколько мне известно.

— Ну, так он наделал долгов, чтобы вырваться из пропасти, — продолжал Гуго, — и не в состоянии заплатить их.

— Неужели он будет продолжать игру при этих условиях! Что стоит ему сказать одно слово мне или графу Вольфсеггу, чтобы выйти из затруднительного положения?

— Ты, разумеется, готов каждому помочь своими деньгами. Но не все такие бессовестные люди, как я. У Армгарта есть чувство чести.

— В этом случае оно совершенно неуместно. Разве он имеет право подвергать бедности и позору свою семью?

— Ты забываешь, Эгберт, что им овладел демон игры. Занимая у тебя деньги, он должен будет обещать тебе исправиться, но он не может исполнить этого.

Эгберт задумался. Воображение рисовало ему участь Магдалены в самых печальных красках.

— Завтра я поговорю с Армгартом, — сказал он. — Пока еще не случилось такого несчастья, которого нельзя было бы исправить.

— Искренно желаю тебе успеха, потому что было бы, право, жаль, если бы красивые и умные глаза Магдалены испортились от слез и бессонных ночей.

— Этого никогда не случится, — сказал с уверенностью Эгберт, — пока…

— Пока у тебя есть хотя один гульден, не так ли? — сказал Гуго, прерывая его. — Но я боюсь совсем другого… Смотри, чтобы эти глаза не стали проливать слез о белокуром Эгберте.

— Разве я чем-нибудь огорчал Магдалену и у ней есть повод жаловаться на меня?

— Ты не имеешь привычки думать о завтрашнем дне и, вероятно, никогда не задавал себе вопроса: возможно ли, чтобы вы оба прожили спокойно несколько лет друг возле друга без всяких желаний и забот? Ты краснеешь, но ведь это только начало, кто же поручится, каков будет конец? Положим, женское сердце не легко разгадать, потому что оно не живет по определенным правилам, но в данном случае здравый смысл прямо говорит, что молодая девушка влюбилась в молодого человека…

— Ты сердишь меня подобными шутками.

— Если это шутка, то тебе и сердиться нечего. А разве Магдалена не права? Если бы я был женщиной, то вполне разделял бы ее вкус. Сделай одолжение, не красней от скромности. Любая девушка не задумываясь согласилась бы выйти за тебя замуж, зная заранее, что всегда будет иметь над тобой перевес. Я не думаю восставать против любви, но в каждом замужестве для жены настолько же важна привязанность мужа, как и власть, которую она будет иметь в доме, а ты в этом отношении был бы примерный муж. Но, к несчастью, для того, чтобы состоялся брак, необходимо согласие обоих заинтересованных лиц. А мы знаем, что у тебя на уме. Скажи, пожалуйста, ты не замечал, как часто из-за тебя хмурится хорошенькое личико Магдалены?

— Я не настолько тщеславен, чтобы приписывать это себе.

— Все оттого, что ты ничего не чувствуешь к ней, так что тебе и дела нет до того, любит ли тебя Магдалена или нет.

— Магдалена! С чего ты это взял? Она любит меня, как брата и преданного друга.

— Тебе, конечно, всего удобнее отрицать факт, тем более что в твоем сердце водворился другой образ.

— Не говори мне о графине! Еще в таком месте!.. — воскликнул Эгберт, ударив стаканом по столу с такой силой, что стекло разлетелось вдребезги.

— Браво! Точно таким образом великий Бонапарт разбил однажды фарфоровую чашку у графа Кобенцеля. Тогда у нас была еще республика.

Слова эти были сказаны на ломаном немецком языке полным человеком с французской кокардой на шляпе, который незаметно подошел к молодым людям.

— Около вас пустое место, позвольте присесть, — продолжал толстяк и, не дожидаясь ответа, тяжело опустился на стул.

Молодые люди с удивлением смотрели на незнакомца. У него было красное сияющее лицо, седые волосы торчали; удар сабли оставил глубокий шрам на его лбу; густые изогнутые брови нависли над впалыми серыми глазами. Широкий подбородок и толстые чувственные губы показывали сильное развитие животных инстинктов и частое удовлетворение их. В петлице его длинного серого сюртука виднелась красная ленточка ордена Почетного легиона. Из кармана красного бархатного жилета висела цепочка с печатью; шея его была повязана белым галстуком с распущенными концами А la Robespierre.

— Иоган, bon garГon, — крикнул он кельнеру, — дай сюда лучшего токайского.

— Кажется, он и без того угостился как следует, — шепнул Гуго своему приятелю.

Возле них за столами имя француза повторялось с разными комментариями. Это был месье Анахарсис Лепик, главный секретарь французского посольства, проживавший в Вене со времени Пресбургского мира, человек, известный своими приключениями и мошенническими проделками.

Эгберт, видя, что на них обращено общее внимание, охотно удалился бы от навязчивого гостя, но он не решился встать из боязни ссоры с французом, который мог принять это за личное оскорбление, тем более что был в крайне возбужденном состоянии.

Прислуга гостиницы обходилась с ним как с почетным гостем и поспешно исполняла его приказание.

— За ваше здоровье, господа, — сказал Лепик, поднимая стакан.

Молодые люди ответили ему легким поклоном.

— Ваша Вена прекрасный город! Вы можете гордиться ею; здесь есть все, что хочешь: вино, музыка, красивые женщины! Первый город Париж, второй — Вена! Анахарсис Лепик всегда говорит правду, и вы можете верить ему. Но было бы еще лучше, если бы вы устроили революцию. Это очищает кровь.

— А я до сих пор думал, — возразил Гуго, — что революция — кровопускание.

— Кровопускание! — повторил с хохотом Лепик. — Совершенно верно! Случалось ли вам читать Марата? Император не любит вспоминать о прошлом. Революция убивала людей гильотиной, а Бонапарт расстреливает картечью. Оба эти способа довольно сильны и их неудобно применять одновременно. Но вы мне все-таки не ответили: почему у вас до сих пор нет революции?

— Вероятно, потому, что она не нужна, — сказал Эгберт, раздраженный высокомерием и наглостью француза.

— Где существуют высшие сословия в достаточном количестве, там всегда нужна революция. LibertИ, egalitИ — что может быть выше этого! Извините, господа, старые воспоминания… — С этими словами бывший якобинец выпил большой глоток вина и добавил с усмешкой: — Детям, конечно, не годится делать то, что прилично для взрослых. Вы маленькая нация, а мы la grande nation.

— Дети растут, старики умирают. Это общий закон природы; лес служит в этом случае наглядным примером, — ответил Эгберт.

— Франция не умрет, — гордо заметил Анахарсис, выпрямляясь на своем стуле. — Она светило мира.

— А Наполеон правит им! — сказал Гуго. — Но вы, кажется, забыли трагический конец Фаэтона? У нас дети читают эту историю в школах.

— Она только и годится для школ. Неужели вы думаете, господа немцы, что французский император слеп и ничего не видит? Между тем нам известно, что вы опять готовитесь к войне. Но вы грустно ошибаетесь, и вместо предполагаемых вакханалий из вас будет un repas pour des corbeaux. Германия только и годится для этого…

— У нас теперь мирное время, — сказал Эгберт, делая над собой усилие, чтобы казаться спокойным, — и мы, немцы, пока не подали ни малейшего повода к неприязни Наполеону или, лучше сказать, вашей великой нации, а следовательно, и ваши рассуждения совершенно лишние. Вдобавок, позвольте вам заметить, что вы поступаете вразрез с прославленной вежливостью французов, так как, живя в нашем городе, позволяете себе выражения, которые не прошли бы безнаказанно, если бы мы не соблюдали правил гостеприимства.

— Не прикажете ли вы считать это вызовом на дуэль? — спросил Анахарсис с громким смехом. — Я совсем забыл, что у вас, аристократов, чувствительные уши. Но вы мне нравитесь, молодой человек… Люблю храбрых людей. Недалеко время, когда мы все будем братьями и составим один народ под властью Наполеона. Не сердитесь, но я слышу опять запах крови. Кто сражался в Вандее и на всю жизнь остался с таким значком на лбу, — он указал на свой шрам, — у того верное чутье на этот счет. Да, наконец, все это в порядке вещей. Что такое наша жизнь, как не постоянная битва! Le verre А la main, vive la guerre!.. Однако вас можно пожалеть, среди вас много изменников.

Последняя фраза настолько заинтересовала Эгберта, что он решил остаться еще на некоторое время с пьяным французом, несмотря на свою антипатию к нему. В голове его блеснула мысль, которая, несмотря на свою дикость, показалась ему логически возможною: Анахарсис явился в общую залу совершенно неожиданно и в возбужденном состоянии; не был ли он перед этим в игорной комнате, где Армгарт проигрывает свои последние гульдены и, быть может, продает государственные тайны, чтобы продолжать игру? «Если мое предположение не что иное, как фантазия, то нужно убедиться в этом, — подумал Эгберт, — француз настолько пьян, что, пожалуй, все выболтает».

— Побежденные вечно ссылаются на измену, чтобы оправдать свою неудачу, — сказал Эгберт.

— Позвольте вам заметить, молодой человек, что Бонапарт еще накануне сражения при Аустерлице получил подробный план расположения русских войск. Вы не назовете мне ни одного великого государственного человека, который бы до известной степени не был мошенником, и нет ни одного главнокомандующего, у которого не было бы шпионов. Вот посмотрели бы вы, как они совещаются там… Но почему вы не пьете?

— Мы только что допили наши стаканы. Сейчас налью опять, месье Лепик, — ответил Эгберт, едва сдерживая свое волнение. — Пью за дружбу и мир между Францией и Австрией!

— Охотно отвечаю на ваш тост, — сказал француз, выпивая залпом стакан вина. — Мне весело живется в вашем городе, тем более что я наконец выучился трудному немецкому языку и теперь хорошо знаю его. Здешнее вино мне также по вкусу, и если бы меня не ограбили сегодня…

— Кто вас мог ограбить? Разве эта гостиница — притон разбойников?

— Этому Цамбелли везло необыкновенно, и он не спускал с меня своих фальшивых глаз… Никогда не играйте, молодой человек! A la guerre comme А la guerre! Если бы ваш граф Стадион знал то, что я знаю…

Последняя фраза, несомненно, относилась к Армгарту. Эгберт вскочил с места. Он решил во что бы то ни стало пробраться в игорную комнату. Может быть, ему еще удастся спасти отца Магдалены от позора и гибели.

— Что вас как будто тарантул укусил! — воскликнул француз. — Видно, и на вас имя Цамбелли производит свое действие. Это ловкий плут и далеко пойдет, хотя ему настоящее место на гильотине. Теперь он обрабатывает старого дурака…

У Эгберта потемнело в глазах. Он поднял руку, чтобы ударить француза, прежде чем он назовет Армгарта. Но их тотчас окружили, и Гуго успел вовремя удержать своего приятеля за руку. В соседней комнате также все поднялись со своих мест. Причиной этого не могла быть ссора Эгберта с Лепиком, потому что ее видели только сидевшие рядом, и, вероятно, большинство присутствующих не обратили бы на нее никакого внимания, если бы в этот момент не раздался резкий и протяжный свист во дворе.

— Полиция! — раздалось в толпе. — Она, верно, узнала, что тут делается в дальних комнатах, и разорит их гнездо.

— Тут где-нибудь спрятались заговорщики!

— С чего вы это взяли? Граф Стадион либеральный человек, ему не чудятся везде заговоры и якобинцы, как нашему прежнему министру.

— Тише, нас могут услышать…

Разговаривая таким образом и передавая друг другу свои соображения, почтенные бюргеры столпились в первой зале. Одни стояли посредине комнаты, другие бросились к окнам в надежде увидеть любопытное зрелище ареста игроков или заговорщиков.

Анахарсис поспешно надел свою шляпу. Он сразу протрезвел и хотя не мог еще вполне совладать со своим телом, но голова его была так свежа, как будто он не выпил ни одной рюмки.

— Ну как мне не пожаловаться на судьбу, — сказал он со смехом Эгберту, медленно застегивая свой длинный сюртук. — Мало того, что мне пришлось потерять горсть империалов, меня еще, вероятно, запишут в красную книгу венской полиции. Вот видите, молодой человек, как вознаграждается на свете добродетель и воздержание. Но все же я считаю за честь и удовольствие, что познакомился с вами.

Эгберт не имел ни времени, ни желания отвечать на любезность француза и, оставив его с Гуго, отошел от них в надежде узнать что-нибудь об Армгарте. Между тем толпа все увеличивалась, так как публика нижнего этажа устремилась наверх при первом известии об аресте игроков.

Эгберт остановился в нерешимости, машинально прислушиваясь к говору толпы, но тут неожиданно увидел Цамбелли в нескольких шагах от себя.

Лицо его было спокойно, как всегда, и не выражало ни малейшего смущения или заботы.

— Позвольте вам задать один вопрос, шевалье, — сказал Эгберт, подходя к нему.

— Я к вашим услугам.

— Не можете ли вы сказать мне, где Армгарт? Остался ли он с игроками или вышел вместе с вами?

— Мне очень трудно ответить на ваш вопрос, потому что я не был там, где вы предполагаете.

— Ради бога, говорите правду, шевалье. Дело идет о счастье и спокойствии честного семейства.

— Я не думал нарушать ни того, ни другого.

— К чему эти увертки, шевалье? Вы отлично понимаете, о чем я говорю. Я не выпущу вас отсюда, пока вы не ответите на мой вопрос.

— И вы думаете, что это вам удастся? — спросил презрительно Цамбелли.

— Не дальше как час тому назад вы обыграли вашего знакомого Анахарсиса Лепика!..

— Значит, и здесь у меня есть двойник, как в Гмундене. Спокойной ночи, я очень занят.

— Вы не желаете отвечать мне?

— Напротив, очень желаю, — возразил Цамбелли с ударением. — Я к вашим услугам завтра, послезавтра, когда вам угодно, только не теперь. Я не актер и не люблю выступать на сцене при многочисленной публике.

Эгберт не счел возможным удерживать долее Цамбелли, тем более что его помощь явилась бы слишком поздно даже в том случае, если бы Армгарту удалось ускользнуть из рук полиции.

Вне себя от досады и беспокойства, Эгберт направился вместе с Гуго к двери, выходившей на парадную лестницу.

Здесь поджидал его невзрачный человек небольшого роста, который, по-видимому, уже давно стоял тут, прислонившись к стене.

— Господин Эгберт Геймвальд? — спросил он вполголоса, слегка прикасаясь рукою к его плечу, когда молодые люди поравнялись с ним.

— Да, меня зовут Геймвальдом, и я живу в собственном доме на известной вам улице, — ответил он с досадой, думая, что имеет дело с полицейским, которому отдан приказ арестовать его.

Маленький человек улыбнулся.

— Вы ошибаетесь относительно моих намерений, — сказал он. — Я надворный советник Браулик. Не угодно ли вам следовать за мной, но так, чтобы не обратить общего внимания. Мой экипаж ждет нас внизу.

— Я готов, но мне хотелось бы знать, куда мы поедем.

Надворный советник поднялся на цыпочки и таинственно прошептал на ухо Эгберту:

— Я повезу вас к министру, графу Стадиону.

— Меня к министру! — воскликнул Эгберт, спускаясь с лестницы со своим провожатым.

— Его милость граф Вольфсегг недавно говорил о вас с министром. Если не ошибаюсь, то по поводу этого происшествия, убийства французского путешественника…

«Ну, старая история о сапоге Бурдона, — подумал следовавший за ними Гуго. — Она положительно приносит нам несчастье».

— Но, разумеется, министр приглашает вас к себе в такой поздний час не по этому делу, — сказал надворный советник. — Он желает узнать, о чем вы беседовали сегодня вечером с секретарем французского посольства.

«Значит, мы на каждом шагу окружены шпионами», — подумал с досадой Эгберт и, обращаясь к своему спутнику, сказал:

— Господин министр, вероятно, извинит меня, если мои показания не будут иметь того важного значения, которое вы приписываете им; господин Лепик не сообщал мне никаких тайн.

— Мы с вами не можем знать, что важно или не важно в политике, — ответил Браулик с усмешкой. — Все зависит от окраски. Граф решит это лучше нас.

Эгберт молча пожал руку своему приятелю, садясь рядом с надворным советником в экипаж, стоявший в тени у церковной ограды.

Гуго, оставшись один, был в сильном недоумении. Конечно, он окажет услугу своему приятелю, постаравшись узнать что-нибудь о судьбе несчастного Армгарта; но как это сделать, не навлекая на себя подозрения в соучастии и не повредив делу? Если секретарю удалось вырваться из рук полиции, то он может погубить его своими расспросами…

Не зная, на что решиться, Гуго ходил взад и вперед перед гостиницей в надежде услышать что-нибудь от выходившей толпы. Но ему недолго пришлось прогуливаться, потому что он вскоре увидел самого секретаря, который пробежал мимо него как помешанный со всеми признаками испуга и отчаяния. Воображению Гуго представился образ несчастного игрока, который ищет исхода своему несчастью в самоубийстве; но он утешал себя мыслью, что Армгарт выберет для себя самый медленный, но любимый способ бюргеров лишать себя жизни повешением.

Решив таким образом занимавший его вопрос, Гуго пустился бежать за шмыгающей впереди тенью несмотря на то, что его беспрестанно задерживали попадавшиеся навстречу экипажи и пешеходы.

Несчастный секретарь летел опрометью, несмотря на свои годы, и несколько раз сворачивал с дороги, как будто чувствуя, что его преследуют, но Гуго все-таки нагнал его в нескольких шагах от Schottenthor и схватил за руку.

— Ну, гнался же я за вами, почтеннейший, как будто на охоте! — сказал Гуго. — Если бы наша знать еще содержала скороходов, то это была бы отличная должность для нас обоих.

Лицо секретаря исказилось от ужаса. Он хотел вырваться из рук Гуго, но тот удержал его.

— Хотя, разумеется, вы лучше меня знаете город, — продолжал Гуго, — но, мне кажется, мы идем дальней дорогой.

— Оставьте меня в покое, милостивый государь. Я сумею один вернуться домой.

— Вы — может быть, но не я. Вы или Эгберт должны сопровождать меня и довести до дому. Но так как Эгберт отправился к министру…

— Какой бес овладел вами?

— Я только что хотел задать вам тот же вопрос. Но успокойтесь, господин секретарь, нам все известно, мы сами с Эгбертом были сегодня вечером в гостинице «Kugel»…

— Ради всех святых, не говорите об этом, — прервал секретарь, боязливо оглядываясь.

— И удивляемся только одному, — продолжал Гуго невозмутимым голосом, — что вы спасены и на свободе.

— На одну только ночь! — ответил Армгарт, подавляя стон. — Прочь!.. Все кончено! Сжальтесь, отпустите меня; Дунай недалеко!.. Моя бедная жена… Скажите Эгберту…

— Почему вы сами не хотите сказать ему, что проиграли несколько сот гульденов?

— Я опозорен. Мое имя записано в полицейских книгах…

— Вас, вероятно, накрыли во время игры и записали ваше имя?

— Полиция интересовалась не одной только игрой в фараон.

— Но ведь обыск произведен не в вашем доме! Получите строгий выговор и только. Выговор спрячьте в карман; Эгберт заплатит ваши игорные долги, а у начальства похлопочет граф Вольфсегг.

Последняя фраза, казалось, еще больше увеличила отчаяние секретаря.

— Ради бога, не задерживайте меня! — проговорил он взволнованным голосом. — Только моя смерть может все загладить. Неужели вы хотите быть моим палачом?

— Ну, видно, дело серьезнее, чем я предполагал, — сказал Гуго. — Тут еще что-то кроется…

Армгарт дико засмеялся.

— Времени осталось немного, — сказал он. — Завтра меня арестуют и тогда — га ira! A la lanterne! He лучше ли мне самому покончить с собой?

— Вы боитесь завтрашнего дня, — ответил Гуго, обдумывая что-то. — До утра еще целых восемь часов, а вы, австрийцы, медленный народ.

Мимо них проезжал наемный экипаж.

Гуго позвал извозчика.

— Не угодно ли, господин секретарь, мы с вами достаточно путешествовали пешком.

Армгарт машинально последовал приглашению и сел в экипаж рядом с Гуго.

— Ну, живее! — крикнул Гуго извозчику. — Получишь золотой, когда приедем на место.

Глава IV

править

— Кому это нужно видеть меня в такую пору! — проговорила с досадой маркиза Гондревилль. — Видно, эта фрейлейн не получила никакого воспитания или меня принимает за горничную.

Маркиза только что села за стол со своей дочерью и принялась за утренний шоколад, когда вошел слуга с докладом, что какая-то фрейлейн желает говорить с нею. Маркиза всегда впадала в раздражительное состояние духа, когда мешали ее утреннему завтраку, а тут еще примешалось то соображение, что она не так одета, чтобы принять девушку бюргерского сословия. Объясняя французскую революцию ослаблением этикета и приличий, Леопольдина не желала распространять в Вене дурной образ мыслей своим появлением в домашнем туалете перед людьми, стоявшими ниже ее по своему общественному положению. Вдобавок ее мучили и другие заботы. Необходимо было все приготовить к званому вечеру, который был назначен в этот же день, тем более что в числе других гостей ожидали одного из эрцгерцогов.

— Я прикажу отказать этой девушке, — сказала маркиза. — Беда не велика, пусть придет в другой раз. Это, вероятно, дочь какого-нибудь отставного чиновника с просьбой о вспомоществовании.

— Разве она не сказала своей фамилии? — спросила Антуанетта.

— Как же, ваше сиятельство, — ответил слуга. — Она назвала себя Армгарт.

Маркиза поставила свою чашку на стол. Она была так удивлена, что у нее едва не вырвалось весьма нелестное восклицание для неожиданной посетительницы, но Антуанетта успела вовремя остановить ее. Она бросила на мать многозначительный взгляд и сказала слуге:

— Проводите фрейлейн Армгарт в мою комнату. Маркиза занята, а я готова принять ее.

Слуга удалился.

— Как! Ты хочешь принять ее! — воскликнула маркиза, багровея от гнева. — Разве можешь ты иметь дело с подобной тварью! Как смеет она войти в наш дом!

— Не забудьте, что это дом графа. Если она прямо обращается к нам, то это лучшее доказательство, что ваше подозрение не имеет никакого основания.

— Может быть, она заранее сговорилась с ним, и наша роль будет самая незавидная.

— Мы узнаем это через несколько минут, — сказала Антуанетта, поднимаясь со своего места.

Для молодой графини было своего рода торжеством, что девушка, к которой дядя ее чувствовал такую очевидную привязанность, является к ней в виде просительницы. Она сама хотела сделать первый шаг к знакомству, отчасти из любопытства и главным образом из ревности, но теперь счастливая случайность избавляла ее от поступка, который был тяжелой жертвой для ее самолюбия.

Если бы Магдалена была спокойнее духом и глаза ее не были затуманены слезами, то она, вероятно, была бы неприятно поражена тем взглядом, который бросила на нее молодая графиня, входя в комнату. Отзыв Цамбелли о красоте дочери секретаря возбудил зависть Антуанетты, которая не выносила похвал чужой красоте, тем более что шевалье осмелился сравнивать их.

«Я красивее ее», — подумала графиня, вглядываясь в миловидные, но далеко не правильные черты посетительницы; и лицо ее опять приняло то идеальное выражение спокойствия, которым так восхитился Эгберт при первой встрече с нею.

Она придвинула кресло своей гостье и, заметив, что глаза ее полны слез, спросила о причине ее горя. Простой и правдивый рассказ молодой девушки глубоко тронул Антуанетту, так что незаметно для нее самой холодный и официальный тон, с которым она приняла ее, перешел в ласковый и задушевный.

Магдалена пришла к ним просить их заступничества у графа. Отец ее не возвращался домой со вчерашнего вечера, и до них дошли самые дурные вести. Одно из двух: или его заключили в тюрьму за какое-то преступление, или он решился на самоубийство. Час тому назад у них в доме сделан обыск; чиновники забрали все его бумаги и опечатали кабинет.

— Матушка сама хотела обратиться к графу, — добавила Магдалена. — Он всегда был милостив к нам, но от горя и беспокойства она слегла в постель. Это придало мне смелости обратиться к вам и к маркизе в надежде, что вы не откажете передать нашу просьбу графу.

— Я сейчас пошлю за дядей, — ответила с живостью Антуанетта, которая чувствовала теперь искреннее расположение к своей мнимой сопернице и от всего сердца готова была помочь ей.

Она взялась за звонок, чтобы позвать слугу, но в этот момент граф неожиданно вошел в комнату.

Антуанетта изменилась в лице. В ней опять заговорила ревность. «Он пришел к ней, а не к тебе», — подумала она. Это подозрение еще больше усилилось, когда Антуанетта увидела нежный и озабоченный взгляд, который граф бросил на Магдалену.

— Что с тобой, что с вами, фрейлейн Армгарт? — сказал он, подходя к ней. — Не случилось ли чего особенного? — Затем, обратившись к своей племяннице, он добавил: — Я очень благодарен тебе, Антуанетта, что ты ласково приняла это бедное дитя. Ты сделала мне этим большое одолжение…

Граф говорил торопливо, взволнованным голосом и, слушая рассказ Магдалены, закрыл на секунду лицо обеими руками.

— Печальное известие, — сказал он, ходя взад и вперед по комнате, причем лицо его опять приняло обычное выражение спокойствия и уверенности. — Но не пугайтесь и не унывайте, моя дорогая фрейлейн. Я убежден, что Армгарт не совершил никакого преступления и что власти принимают более серьезные и строгие меры, чем следует… Также нет никакого основания предполагать, чтобы отец ваш решился на самоубийство, он слишком благоразумный человек. Ну а что делает Геймвальд, где он?

— Вы знаете его, граф, — ответила, краснея, Магдалена. — Он принял в нас самое живое участие, все время присутствовал при обыске вместо матери и теперь пошел искать отца.

— Да, это странствующий рыцарь в полном смысле этого слова, — сказал граф. — Ты недаром прозвала его так, Антуанетта.

Слова эти наполнили ужасом сердце Магдалены. Она с невольным испугом взглянула на молодую графиню. «Эгберт знаком с этой блестящей красавицей и нравится ей, — подумала с отчаянием молодая девушка. — Разве ты можешь сравниться с нею!..»

— Что с вами? — спросил граф, взяв ее за руку. — Отчего так побледнели? Вы не должны терять голову, мое милое дитя. Рано или поздно каждого из нас постигают бури. Я сейчас поеду к министру и узнаю, в чем обвиняют вашего отца. Скажите, пожалуйста, вы не замечали в нем никакой перемены в последнее время?

Магдалена не могла припомнить ни одного определенного факта, кроме того, что отец казался ей измученным от усиленной работы. При этом она вспомнила посещение Цамбелли и заметила, что разговор с ним сильнее взволновал отца, нежели можно было ожидать.

Антуанетта быстро отвернулась к окну при этих словах, а граф воскликнул с досадой:

— Жаль, что я раньше не знал этого. Я не подозревал, что он был у вас. Где вмешается этот проклятый итальянец, там не жди добра!

Сказав это, граф тотчас же раскаялся в своей горячности, заметив испуг Магдалены.

— Идите домой, милое дитя мое, — сказал он ей ласковым голосом. — Не плачьте. Может быть, Геймвальд принесет вам хорошие известия. Передайте ему, что я надеюсь увидеть его сегодня вечером у нас. — При этом граф Вольфсегг со смущением взглянул на свою племянницу, как будто хотел просить ее о чем-то и не решался.

Антуанетта невольно улыбнулась, угадав его желание.

— Оставьте нас вдвоем, дядя, — сказала она. — Вы только пугаете фрейлейн Армгарт своими вопросами. Пусть она успокоится, и я сама провожу ее домой в нашей карете.

— Ты ангел, — ответил ей граф и, обратившись к Магдалене, добавил: — Вы видите, ей невозможно сопротивляться. До свидания. Я сделаю все от меня зависящее, чтобы выручить Армгарта из беды.

Антуанетта, взяв на свое попечение молодую девушку и задавшись целью утешить ее, помимо своей воли преследовала другую затаенную цель. Она надеялась из дружеского разговора со своей сверстницей узнать ее отношение к графу и Цамбелли и разрешить таким образом мучившие ее вопросы. Она сознательно не стремилась к этому, не прибегала к искусственно льстивым речам, чтобы опутать незлобивую девушку и заслужить ее доверие. Все сделалось как бы само собою. Магдалена в простоте душевной откровенно рассказала молодой графине свое недолгое прошлое и открыла ей все помыслы своего сердца. Оно было так же чисто и прозрачно, как горный источник, в котором отражается голубое небо и солнце. Проницательный взгляд Антуанетты увидел на дне его только одно изображение — это образ белокурого Эгберта.

Проводив Магдалену и возвращаясь одна в карете, молодая графиня улыбалась, припоминая свои недавние сомнения. «Как это мне раньше не пришло в голову? — спрашивала она себя. — Магдалена должна была полюбить его, живя с ним в одном доме и видясь ежедневно… Если она боится, что ее рыцарь влюбится в меня, то я сегодня же вечером скажу ему, что взяла Магдалену под мое покровительство и что он не должен подавать ей повода к огорчению».

Относительно графа Антуанетта также окончательно успокоилась. Она была теперь уверена, что между ним и Магдаленой не было и тени нежных отношений, и, скорее, можно было предполагать, что он покровительствует ее сближению с Эгбертом. Но для Антуанетты оставалась загадкой причина дружбы графа с Армгартами. Она даже задала себе вопрос: не был ли когда-нибудь ее дядя в связи с женой Армгарта, но тотчас же отказалась от этой мысли. Если бы это было в действительности, то граф, вероятно, не выказывал бы так явно своего расположения, и супруги Армгарт не жили бы так дружно! «Отчего это мы так склонны, — спрашивала себя Антуанетта, — отыскивать дурной повод в действиях, которых мы не можем себе объяснить? Граф вознаграждает дочь за верную службу отца; он заботился об ее воспитании и, привязавшись к ней, восхищается ее красотой и миловидностью. Он благородный и великодушный человек, а мы настолько злы и мелочны, что приписываем ему разные слабости и судим о его нравственной высоте по жалким свойствам других людей».

Антуанетта была счастлива одной мыслью, что человек, которого она уважала больше всего на свете, стоит вне подозрений. В порыве увлечения она готова была отказаться от честолюбивых мечтаний, чтобы остаться около него и покорно служить ему. В том же настроении духа вышла она к многочисленному обществу, которое собралось в этот вечер в их доме. Она хотела сказать Цамбелли: «Ты ошибся, я могу довольствоваться скромною участью, которая выпала мне на долю, и ничто не влечет меня в тот блестящий и обманчивый мир, который ты рисовал мне такими яркими красками».

Но шевалье не был в числе гостей. В другое время отсутствие незначительного дворянина, вероятно, прошло бы незамеченным в этом избранном обществе, где были представители стольких знатных фамилий австрийского дворянства, военного и дипломатического мира и такое множество красивых женщин. Но теперь большинство присутствующих нетерпеливо ожидало появления Цамбелли, и взгляды пожилых мужчин обращались на створчатые двери всякий раз, когда они открывались для нового гостя. Таким вниманием Цамбелли был обязан тому обстоятельству, что внезапное исчезновение Армгарта и обыск в гостинице «Kugel» одинаково интересовали всех, и многим было известно, что секретарь французского посольства Лепик и Цамбелли были усердными посетителями гостиницы.

Граф проходил между группами гостей, знакомя их друг с другом, раскланивался с одними, заговаривал с другими.

— А что наше пари, Пухгейм? — сказал он барону. — Шевалье не появляется.

Барон хотел задержать его в надежде получить от него какие-нибудь новые сведения, но Вольфсегг был уже на другом конце залы.

— Не сообщил ли вам граф чего-нибудь важного? — спросил барона стоявший возле него господин.

— Нет, он только сказал, что нашему голубятнику грозит опасность.

— Какие у вас странные сравнения, Пухгейм. Уж не Австрию вы величаете таким образом?

— Разумеется, и теперь в голубятнике большой переполох, потому что над ним носится орел…

Появление эрцгерцога Максимилиана сразу прекратило все разговоры, так что в залах на несколько минут водворилось мертвое молчание. Но вслед за тем заиграла музыка и все общество радостно приветствовало почетного гостя, который в это время пользовался большой популярностью в Австрии. Это был брат императрицы Марии-Луизы, дочери моденского эрцгерцога Фердинанда, который не менее сестры своей ненавидел Францию и, открыто придерживаясь партии войны, был воодушевлен желанием заслужить те же лавры, что и его родственник Карл, победитель при Моро.

То же воинственное настроение охватило тогда всю Австрию, и никогда еще партия войны не была так сильна, как в это время. Император, все его семейство, двор и войско не могли забыть постыдного поражения при Маренго и Ульме; дворянство ненавидело революционную Францию и Бонапарта, порождение той же революции; народ проклинал гнет и владычество французов. Всех более или менее воодушевляло сознание своей немецкой национальности и мечта об образовании такого же могущественного австрийского государства, как в былые времена. Для правительственных лиц вопрос заключался в перевесе власти в Германии; для народа желательно было его объединение с другими немецкими племенами.

Напряженное состояние умов сказывалось даже в настроении праздничной толпы, наполнявшей великолепные залы графа Вольфсегга, и в разговорах, которые преимущественно вращались около политики.

Эгберт был новичком в этом обществе и не разделял его интересов; для него существовала только внешняя сторона этой жизни, которая производила на него чарующее впечатление. Роскошная обстановка аристократического вечера была для него таким непривычным зрелищем, что он не мог прийти в себя от восторга. Огромная зала сияла сотнями свечей, которые казались еще многочисленнее, отражаясь в зеркалах и в хрустале люстр; ярко блестела богатая позолота на стенах и на пестром расписном потолке. В углах залы были устроены беседки из дорогих растений; цветы скрывали музыкантов, играющих на эстраде, придавая зале вид какого-то волшебного сада. Звуки музыки, постепенно замирая, перешли в тихую, чуть слышную мелодию, которая, не мешая разговорам, гармонично аккомпанировала им, как пение Ариэля.

Много дурного приписывала молва австрийскому дворянству и высшему венскому обществу; немало обвинений против них слышал Эгберт от своего покойного отца, который горячо восставал против праздного существования, где конечной целью являлось одно наслаждение. Но это предубеждение тотчас же исчезло, когда Эгберт очутился в высшей сфере — как иронически называл Гуго высший свет, — который и во сне не представлялся мечтательному юноше таким прекрасным, каким он нашел его в этот вечер. Он не в состоянии был критически относиться к этому привлекательному миру, где все отуманивало его и действовало на его воображение. Опьянение было слишком сильно; какая-то невидимая рука влекла его вперед. Но куда? Он не в состоянии был дать себе в этом отчет, и в этой неопределенности была своего рода поэзия. С другой стороны, он испытывал некоторое удовольствие, что и здесь избранное общество отнеслось к нему, простому, малоизвестному бюргеру, с той же любезностью, которая поразила его при первом его появлении в замке графа Вольфсегга. Он видел, что мужчины теснились около него, внимательно выслушивая каждое слово, что дамы дружелюбно улыбались ему; но ему и в голову не приходило, что всем этим он обязан хозяину дома, который счел нужным сообщить своим гостям, что Эгберта Геймвальда вчера призывал министр и беседовал с ним до полуночи. Таким образом, неожиданно для него самого Эгберт превратился в важного политического деятеля; одни смотрели на него, как на лицо, пользующееся доверием министра, с которым следует познакомиться на всякий случай; для других он представлял интерес как человек, имеющий подробные сведения о таинственных происшествиях прошлой ночи и от которого можно будет узнать много любопытного.

Почет, которым пользовался Эгберт у гостей графа Вольфсегга, отозвался до известной степени и на его друге Гуго. Макс Ауерсперг не расставался с ним и представил его своим молодым друзьям, как одного из самых известных артистов Северной Германии, ученика и соперника великого Иффланда. Все это было сказано таким уверенным тоном, что Гуго не мог дать себе отчета: должен ли он сам считать за дурака своего покровителя или тот обходится с ним как с дураком. Но последнее оказалось несправедливым, потому что Ауерсперг, видимо, гордился им и, прогуливаясь с ним по зале, имел такой довольный вид, как будто бы вел под руку какую-нибудь красавицу. Гуго пустился было с ним в философские рассуждения, но скоро должен был перейти на более легкую тему разговора, потому что молодой аристократ не отличался ни быстрым пониманием, ни особенным богатством научных сведений.

Между тем Эгберт, воспользовавшись удобной минутой, когда все общество устремилось навстречу эрцгерцогу, прошел в соседние комнаты. Здесь было пусто. Игроки бросили свои карты, чтобы насладиться лицезрением высокопоставленной особы. Молчаливо стояли по углам кресла и диваны при кротком освещении ламп, как будто нарочно приготовленные для любителей уединения или для нежных объяснений. Чуть слышно доносились звуки музыки. Эгберт не мог понять, что заставляло всех этих людей выказывать такое раболепное поклонение эрцгерцогу, который был так далек от того идеала, который он составил себе о государственном муже и полководце, забывая, что в данном случае окружающее его общество было поставлено в совершенно исключительные условия. В качестве бюргера он никогда не приближался ни к одному из великих мира сего и не испытал того неизбежного обаяния, которое они оказывают на людей, близко стоящих к ним. Как верноподданный, Эгберт чувствовал уважение к одному императору, и только один Бонапарт казался ему достойным поклонения.

Но все эти размышления недолго занимали Эгберта, и более приятные мысли сменили их. Он сел на одно из кресел и машинально следил за женскими фигурами, которые медленно двигались взад и вперед по зале. На этом расстоянии они казались особенно эффектными и воздушными в своих легких нарядах при ярком свете. Тихая музыка еще более увеличивала очарование волшебной картины. Эгберту казалось, что он видит сон.

— Вот куда вы удалились, господин Геймвальд, — сказала ему Антуанетта, садясь возле него. — Посмотрели бы вы на своего приятеля. Пока вы сидели тут, он уже успел сдружиться с кузеном Максом и с молодыми офицерами и вступить с ними в братство по оружию. Между Пруссией и Австрией заключен союз.

— Он будет нарушен, когда представитель Пруссии поступит на сцену, — ответил Эгберт, смущенный неожиданным появлением молодой графини.

— Желала бы я знать причину вашего бегства, — сказала Антуанетта. — Неужели вы так соскучились в нашем обществе?

— Я смотрел на него издали, и это доставило мне своего рода наслаждение.

— Позвольте вам заметить, господин Геймвальд, что это весьма странный и эгоистический способ наслаждения. Общество имеет на вас известные права, а вы удаляетесь от него. Если люди будут служить друг для друга только предметом для наблюдения или насмешек, то совместная жизнь сделается невозможною. Неужели вы не признаете, что каждый из нас должен служить обществу своим умом и знаниями?

— Несомненно, но я не думаю, чтобы моя беседа могла принести какую бы то ни было пользу.

— Вы забываете, что унижение паче гордости, господин Геймвальд. Я читала когда-то об одном греческом философе, который говорил, что хотя и существуют боги, но они сидят сложа руки и только посмеиваются, глядя на мир и людские страдания. Вы своего рода олимпиец, если не совсем, то в значительной степени.

— Из ваших слов выходит, графиня, что я еще не вполне достиг олимпийского спокойствия, а перед этим вы доказывали мне, что я не гожусь для жизни в обществе. Если я одинаково отстал от неба и земли, то, следовательно, я обретаюсь в промежуточном пространстве. Может быть, вы и правы. Мною часто овладевает какое-то странное чувство отчужденности и полного одиночества. Я не раз задавал себе вопрос: сколько людей стремятся к той же цели, что и ты, находятся с тобой, по-видимому, в таких близких отношениях, а между тем как далек ты от них и они от тебя.

— Да, те люди, которые не представляют для нас никакого интереса или равнодушно относятся к нам, но не друзья наши. Я настолько тщеславна, что решаюсь причислять себя и моего дядю к числу ваших друзей.

— Граф Вольфсегг вряд ли имеет более горячего почитателя и преданного ученика, чем я, если только мне дозволено будет выразиться таким образом. Но кто из нас может сказать, что вполне знает другого человека и читает в его душе, как в своей собственной? Неужели я осмелюсь думать, что знаю вашего дядю и вполне понял его? Не будет ли это таким же самообольщением, как лепет ребенка, который воображает, что он говорит, потому что чувствует потребность общаться. А при таких условиях возможна ли дружба в том смысле, как мы понимаем ее? Наконец, между мною и графом Вольфсеггом, а также и вами, графиня, существует целая пропасть — разница нашего общественного положения…

— Я назову вам другое лицо, где нет этой пропасти, как вы ее называете, и которое безгранично предано вам, как я имела случай убедиться в этом… Неужели вы не считаете фрейлейн Армгарт в числе своих друзей!

— Вы были так добры, графиня, к этой бедной девушке, — ответил Эгберт, краснея и с видимым желанием переменить разговор.

Антуанетта тотчас же заметила это и поспешила вывести из затруднения своего собеседника.

— Да, я имела удовольствие познакомиться с нею сегодня утром, — сказала она. — Надеюсь, вы принесли ей хорошие известия об ее отце?

Эгберт был в нерешимости. Он не хотел лгать и в то же время не считал себя вправе выдать чужую тайну.

— Извините меня, — сказала Антуанетта, поняв причину его молчания. — Я задала нелепый вопрос.

— Я могу только сказать вам, что Армгарт жив, — ответил поспешно Эгберт, так как в дверях показалась величественная фигура графа Вольфсегга. Он искал Антуанетту и, увидев ее, подозвал к себе.

Эгберт последовал за ними в залу, куда за минуту перед тем вошел граф Филипп Стадион. Это был человек лет сорока, аристократической наружности и с самыми изящными манерами. В профиль он представлял поразительное сходство с императором Иосифом II; у него были те же очертания лица, тот же блеск голубых глаз и красивый, смело очерченный лоб. Обойдя залу и поравнявшись с Эгбертом, граф с улыбкой подал ему руку и сказал:

— Позвольте еще раз поблагодарить вас, господин Геймвальд; ваши догадки оказались совершенно справедливыми. Благодаря вам нам удалось вовремя принять меры и все уладить.

— Неужели? — спросил с сомнением Вольфсегг, взяв под руку графа Стадиона и отходя с ним к стенной нише, где на порфировой подставке стоял мраморный бюст Иосифа II, освещенный канделябрами.

— Все сделано, насколько возможно было поправить ошибку, — ответил граф Стадион. — По обыкновению, полиция появилась слишком поздно. Эти господа говорят, что Цамбелли ускользнул каким-то чудом, а я полагаю — по их небрежности. Мы, вероятно, ничего бы не узнали, если бы надворный советник Браулик не обратил внимания на продолжительный разговор вашего protege с секретарем французского посольства и не догадался привести ко мне молодого человека.

— Как вы нашли Эгберта, ваше высокопревосходительство?

— Совершенно так, как вы мне его описали. Это крайне увлекающийся и откровенный юноша. Только он показался мне гораздо рассудительнее и проницательнее, нежели я ожидал. Лепик под влиянием хмеля немного проболтался, приняв Геймвальда за глуповатого матушкиного сынка. Геймвальд понял из его слов, что проигрался не один Лепик и что кто-то из наших оказался изменником. Он подозревает, что Цамбелли сообщена важная тайна.

— Пойман ли шевалье?

— Пока нет. Вероятно, он выехал сегодня рано утром из Вены и ускакал в Париж.

— В Париж?

— Да, я убежден в этом. Оттуда Цамбелли отправится в Бургос или Мадрид к Наполеону. Бумага, которая в его руках, настолько важна, что он, разумеется, употребит все усилия, чтобы передать ее в руки самому императору.

— Следовательно, все наши планы опять разрушены! — сказал Вольфсегг.

Граф Стадион нахмурил брови.

— Я не придаю этому особого значения. Через несколько дней Наполеон все равно узнал бы об этом. Вся Австрия и Германия наводнены его шпионами. Я лично верю в фанатизм. Теперь дело идет о свободе Европы или всемирном владычестве единичной личности. В такой борьбе какой-нибудь частный случай не имеет никакого значения. Кстати, я вам еще не сообщил, какая именно бумага попала в руки Цамбелли. Это шифрованное письмо к Вессенбергу, нашему посланнику при прусском дворе, в котором я сообщал ему о наших приготовлениях к войне, союзе с Англией и убеждал его склонить Пруссию на нашу сторону, так как в марте будущего года мы намерены выступить в поход.

— Это будут мартовские Иды! На этот раз мы увидим не падение цесаря, а смерть Брута.

— Трудно знать заранее будущее. Во всяком случае, Германия будет всегда тем же пугалом для Наполеона, каким был Прометей для Юпитера. Он мог победить нас, пока мы действовали врозь, но теперь правительство, дворянство и народ соединились воедино ввиду общей опасности. Но вы опечалены и в дурном расположении духа, это потому, что придаете этому случаю больше значения, чем бы следовало.

— Не обращайте на это внимания, ваше высокопревосходительство. К несчастью, я слишком скоро поддаюсь первому впечатлению! Это письмо, вероятно, было в руках Армгарта?

— Да, он должен был списать его, но вместо одной он снял две копии. Одна из них в руках Цамбелли, и он отправился с нею к Наполеону в надежде, что наша полиция не успеет его арестовать в пределах Австрии. На всякий случай я отправил сегодня ночью курьера к Меттерниху с известием о случившемся. Ему придется заявить, что депеша подложная. Разумеется, этим дела не поправишь, но для нас нет иного выхода. Все зависит от того положения, в котором это известие застанет Наполеона. Если ему не удалось побить англичан и подавить восстание в Испании, тогда…

— Не имеете ли вы каких-нибудь новых известий из Испании?

— Нет, до нас дошли только слухи, что Бонапарт перешел испанскую границу в первых числах этого месяца и направился к Бургосу. Но что нам за дело до всего этого! Мы защищаем наше отечество, свободу и честь Германии. Мы уже не можем отступить назад. В Австрии еще довольно людей и лошадей; достаточно одного мановения мощной руки, чтобы из земли выросли вооруженные легионы!

— Мощной руки! — повторил многозначительно Вольфсегг. — Но разве можно ожидать чего-либо подобного от императора Франца? Он всегда готов вести войну, но с условием, что останется победителем. Он не вынесет крупных неудач: мы знаем это по Аустерлицу. Теперь он находится под влиянием окружающих его лиц — императрицы, вас, ваше высокопревосходительство, эрцгерцога Максимилиана с его жаждой воинской славы — вы все влечете его за собой. Но долго ли это может продолжаться? До первого проигранного сражения. Он скажет со своей добродушной улыбкой свою обычную фразу: «Ну, ну, мы все устроим», — и помимо вас заключит мир во что бы то ни стало.

— Мы постараемся так обставить дело, чтобы он не мог этого сделать и чтобы его собственная честь удержала его от подобного мира.

— Честь! — повторил Вольфсегг с презрительной улыбкой.

— Вы несправедливы к императору Францу и не можете простить ему, что он наполовину разрушил то, что сделано его великим предшественником, — сказал граф Стадион, указывая на бюст Иосифа II. — Ночные птицы, как Тугут и Кобенцель, изгнаны; для Австрии наступает заря нового дня. Наше государство чисто немецкое; оно не будет принадлежать ни славянам, ни венгерцам. Если отдельные провинции во власти разных племен, то все-таки ими управляет рука немца, и немецкий народ некогда покорил их. Я ни минуты не сомневаюсь в будущем Австрии. Смотрите, как изменилась Вена в последнее время! Из праздного города, утопающего в роскоши, она превратилась в воинственный Илион; всюду слышатся удары молотов, работают кузницы, все вооружаются…

— Вот, кажется, вошел генерал Андраши, — сказал Вольфсегг.

— Да, это он. Маркиза разговаривает с ним. Молодежь принялась за танцы. Пусть веселятся! Одно другому не мешает! Я убежден, что стоит нашим войскам показаться в Баварии и Саксонии, и наступит конец этой постыдной комедии, или так называемому Рейнскому союзу. История не представляет ничего подобного! Немецкие князья настолько унизились, что принимают короны из рук Наполеона! Чем смоют они это пятно со своих гербов? Теперь потерпим до весны. Когда растает лед на Дунае, с гор потекут потоки в долины, тогда мартовский ветер охватит и Северную Германию В Пруссии также началось брожение; ее лучшие мужи: Шилль, Гнейзенау, Блюхер, Шарнгорст — ожидают нашего сигнала, а пока Меттерних будет упражняться в дипломатическом искусстве и угощать французов всевозможными обещаниями.

— Но они скоро перестанут верить им! — ответил Вольфсегг.

— Как хороша ваша племянница, — заметил неожиданно Стадион. — Какая грация и аристократическая легкость движений! Она танцует с Геймвальдом. Вы не находите, граф, что она слишком дружелюбно обращается с молодым бюргером?

— Они познакомились у меня в замке…

— Я хочу послать письмо Меттерниху, в котором думаю подробно описать наше положение и сообщить план действий. Разумеется, это письмо должен передать верный человек, который не возбудил бы подозрений французской полиции. Мне пришел в голову Геймвальд. Что вы думаете об этом, граф?

— Какое странное совпадение! Я сам думал послать с ним письмо в Париж по делу моей сестры. Эгберт богат и независим. Почему бы ему не съездить туда для своего удовольствия и образования и кстати передать наши два письма? К тому же он так восхищается Наполеоном.

— Наполеоном! — повторил с удивлением граф Стадион.

— Да, он, подобно многим немцам, представляет себе Бонапарта каким-то сказочным богатырем. И немудрено! Мы поклоняемся чужому величию, потому что большей частью нас окружают жалкие и ничтожные личности. Во всяком случае, для нас с вами это обстоятельство представляет свои выгоды, потому что оно избавит Эгберта от всяких подозрений со стороны Фуше.

— Не возьмете ли вы на себя труд переговорить об этом с молодым человеком?

— С удовольствием. Я завтра же поговорю с ним.

— Благодарю вас, мой милый граф. Не смею задерживать вас долее. Вернитесь к своим гостям, а я должен отправиться домой, чтобы покончить некоторые спешные дела, — сказал Стадион, дружески пожимая руку хозяину дома.

Граф Вольфсегг, проводив министра и возвратясь в залу, с удовольствием заметил, что его отсутствие не помешало общему веселью. Он видел кругом себя сияющие и оживленные лица, слышал шумный говор и смех. Танцы почти не прекращались, и даже Макс Ауерсперг, вечно занятый разговорами о политике, превратился неожиданно в неутомимого танцора.

— Кузина, — сказал он, таинственно подмигивая Антуанетте, — танцевальное искусство и политика идут рука об руку; я служу обоим.

— Берегись, Макс, ты гонишься за двумя зайцами, ни одного не поймаешь, — ответила она ему с улыбкой.

Один Пухгейм не танцевал, но ему мешали не столько годы, сколько его длинные ноги и шлейфы дам.

— Полюбуйтесь на мою осторожность, — сказал он, обращаясь к Гуго, — я бросил карты, потому что играю слишком счастливо и могу увлечься, не танцую, потому что разорвал бы целую дюжину кружевных оборок, не пускаюсь в разговоры, чтобы не оскорбить ушей Андраши моим скверным французским языком, так как через это может нарушиться Пресбургский мир. — Говоря это, барон невольно взглянул на Андраши и увидел, как тот отвел в сторону графа Вольфсегга и что-то стал говорить ему. Граф побледнел и, пошатнувшись, схватился за спинку кресла, как будто боялся упасть в обморок, но тотчас же овладел собой, и лицо его опять приняло свое обычное спокойное выражение.

Остальные гости и даже обе хозяйки дома не заметили этого.

Несколько минут спустя граф, проходя мимо Антуанетты, шепнул ей:

— Когда все кончится, приходи в библиотеку, мне нужно поговорить с тобой.

Наконец разъехались последние гости, слуги погасили свечи, и в доме наступила внезапно мертвая тишина. Антуанетта сняла драгоценности и, накинув на голову белый платок, пошла в библиотеку. Здесь на столе горела одинокая лампа, и только изредка вспыхивали последние уголья в камине. Граф беспокойно ходил взад и вперед по комнате. Он был так занят своими мыслями, что только тогда заметил Антуанетту, когда она совсем близко подошла к нему.

— Что с вами, дядя? Не случилось ли какого-нибудь несчастья? — спросила она, бледнея.

— Это ты, Антуанетта! Садись сюда, ты, кажется, озябла, — сказал граф, ласково усаживая ее в кресло подле камина и разводя огонь. — Что, твои отец и мать легли или нет?

— Они теперь, должно быть, уже в постели. Я простилась с ними.

— Тем лучше. Значит, они не помешают нам. Я знаю, что у тебя хватит мужества выслушать то, что я должен сказать тебе. Ты, кажется, не страдаешь нервами.

— Нет, — ответила она, не спуская с него глаз.

— Твой брат пойман.

Антуанетта вскрикнула, и на минуту все помутилось в ее глазах.

— Где? — проговорила она с усилием.

— При стычке в замке Лерин двадцать седьмого октября. Андраши сообщил мне сегодня эту новость, не знаю — из сострадания или в виде мщения. Он передал мне письмо твоего несчастного брата. Франц навсегда прощается с нами. Он пойман с оружием в руках! Француз на службе восставшей Испании…

— Вы мне не все говорите, дядя… Он умер…

— Андраши уверял меня, что не имеет дальнейших известий. Твой брат послан в главную квартиру короля Иосифа. Влиятельные испанцы заступились за него, и через посредство короля послано письмо к Андраши. Пятого ноября ждали Наполеона в Виторию, а сегодня у нас семнадцатое.

— Вы сами не верите, дядя, что брат жив. Разве пощадит его убийца герцога Энгиенского? Жаль, что я женщина и могу только проливать о нем бессильные слезы.

— Он подвергнется военному суду как француз, поднявший оружие против императора Франции. Приговор нетрудно предвидеть.

— Смерть! — проговорила Антуанетта чуть слышно.

Граф опять начал ходить по комнате.

— Нет, — сказал он, — Бонапарт не велит его расстрелять. Он не жаждет крови единичных личностей и упивается ею только тогда, когда она течет потоками на поле битвы. Твоего брата, вероятно, сошлют на галеры.

— Гондревилля на галеры! — воскликнула Антуанетта. — Это хуже всякой смерти.

— У меня нет сына, я надеялся, что Франц будет наследником моего имени и что я передам ему мой герб. Кто мог ожидать такого исхода?

— Андраши не дал вам никакого совета относительно того, как облегчить участь моего несчастного брата?

— Он сказал, что просьба о помиловании, поданная вовремя, может оказать свое действие. Бонапарт относится с уважением к представителям старинных дворянских родов Франции.

— Что же вы ответили Андраши?

— Я просил только его ходатайства за твоего несчастного брата у короля Иосифа. Что мог я сказать ему кроме этого? Ты знаешь, твои отец и мать скорее согласятся видеть своего сына мертвым, чем склонить колено перед узурпатором, как они называют Бонапарта.

Антуанетта поднялась с места. Платок упал с ее головы; яркий румянец выступил на ее щеках.

— Если они этого не хотят, то я пойду к деспоту и потребую от него жизни и свободы брата.

— Моя дорогая, что за фантазия! — сказал граф, не находя слов для дальнейших возражений, так как в душе его мелькнула надежда на спасение несчастного юноши, которого он любил, как родного сына.

— На мне не лежит никакое обязательство относительно Бурбонов, — продолжала с воодушевлением Антуанетта. — Мое имя не внесено в число эмигрантов. Я могу безопасно вступить на французскую землю. Ничто не мешает мне найти доступ к императору. Я охотно преклоню перед ним колена; он не прочтет на моем лице ненависти к нему. Что я скажу ему, я сама не знаю, но надежда спасти брата вдохновит меня… Если мне не удастся умилосердить Бонапарта, то я чувствую в себе достаточно мужества, чтобы вынести его гнев…

Граф молча обнял ее и прижал к своему сердцу.

— Если кто может еще спасти его, то это ты, Антуанетта, — сказал он взволнованным голосом.

Долго еще после того сидел граф со своей племянницей у камина, обсуждая подробности путешествия и шансы на успех.

Вольфсеггом руководило только одно стремление — надежда спасти своего любимца; но у Антуанетты к этому мотиву примешивались и другие, не менее сильные побуждения. Влияние Цамбелли не прошло бесследно; в ней опять заговорила жажда приключений и более широкой деятельности; также не последнюю роль играло честолюбивое желание заслужить похвалу и уважение дяди. Придуманный план мог доставить ей возможность достигнуть всего этого.

Граф Вольфсегг как бы для успокоения своей совести высказал еще несколько возражений, но настолько слабых и неубедительных, что Антуанетта без труда опровергла все его доводы.

Таким образом, поездка в Париж молодой графини была окончательно решена.

Глава V

править

После сильных нравственных потрясений всегда наступает пора тупого спокойствия и равнодушие. Магдалена и ее мать, опомнившись от первого горя, через три дня настолько освоились со своим несчастьем, что уже в состоянии были приняться за свои обычные занятия. Эгберт не сказал им, как ему удалось отыскать несчастного старика, но передал им от него небольшую записку, в которой тот умолял их не наводить о нем никаких справок и считать его умершим до более счастливых дней. Жена и дочь Армгарта безусловно подчинились этому желанию, зная, что слухи о нем скорее затихнут и его убежище будет безопаснее, если они будут вести себя таким образом, как будто он умер или пропал без вести, потому что, делая попытки отыскать его, они неизбежно наведут сыщиков на его след.

Полиция больше не беспокоила их ни обысками, ни допросами. Неизвестно, были ли они обязаны этим влиянию графа Вольфсегга или тому, что в высших сферах решено было, что не стоит добиваться истины там, где уже не было возможности что-либо исправить или изменить. Могла тут действовать и боязнь со стороны полиции, что если дело получит огласку, то могут открыться различные злоупотребления по управлению как со стороны мелких чиновников, так и их начальства. Таким образом, по той или другой причине общество осталось в полном неведении относительно подробностей происшествия в гостинице «Kugel»; говорили только, что Армгарт проиграл там значительную сумму денег и пропал без вести.

Несколько дней спустя граф Вольфсегг нанес визит жене Армгарта и о чем-то долго беседовал с ней втайне от Магдалены, которая должна была удалиться в это время из комнаты по его просьбе. Затем граф прошел в нижний этаж к Эгберту.

— Я только что был у госпожи Армгарт и старался по возможности успокоить ее относительно последствий поступка ее мужа, хотя несомненно, что секретарь самым бессовестным образом обманул мое доверие. Если бы ваша мать была жива, Эгберт, я не смел бы показаться ей на глаза. Привести в ее дом такого человека!..

— Не судите о нем так строго, граф. Не зная, как выйти из затруднительного положения, он потерял голову, а тут подвернулся искуситель.

— Да, Цамбелли может всякого обольстить своим дьявольским красноречием.

— Я не на шутку испугался, — сказал Эгберт, — когда узнал, что в мое отсутствие шевалье был у секретаря и долго беседовал с ним. Я сознаю, что не имею права относиться с такой неприязнью к человеку, который не сделал мне никакого зла, но не в силах преодолеть себя. Я чувствую какое-то странное беспокойство, когда встречаюсь с ним.

— А я так вполне убежден, что человек не только вправе, но и должен до известной степени руководствоваться своими симпатиями и антипатиями в сношениях с людьми, так как они редко обманывают нас.

— Но тогда разум уже не будет играть никакой роли в нашей жизни. В подтверждение этого я приведу вам пример, из которого можно ясно видеть, до какого абсурда мы можем дойти под влиянием антипатии. Шевалье произвел на меня тяжелое впечатление с самого первого момента нашей встречи, и я, не имея никаких данных, кроме мелких фактов, которые я произвольно истолковал в известном смысле, пришел к твердому убеждению, что этот человек тем или другим способом причастен к убийству и ограблению Жана Бурдона. Я теперь с ужасом вспоминаю об этом и дал себе слово не поддаваться более моим личным ощущениям, не проверив их надлежащим образом.

Но граф, к удивлению Эгберта, спокойно выслушал его.

— У вас слишком мягкое сердце, мой милый друг, — сказал он. — Вы напрасно упрекаете себя, ваше подозрение разделяют и другие люди. Барон Пухгейм и я сам почти убеждены в этом.

— Вы, граф! — воскликнул Эгберт. — А этот крестьянин?..

— Флориан давно выпущен из тюрьмы. Он действительно нашел в поле красный шелковый кошелек Бурдона. Убийцам, вероятно, не нужна была горсть золотых; они взяли письма и бумаги, а кошелек бросили. Весьма вероятно, что это сделал Цамбелли, если он участвовал в убийстве, чтобы отвлечь от себя подозрение.

— Почему вы не заявили об этом на суде?

— Потому, мой дорогой Эгберт, что предположения в таких делах не имеют никакого значения. Жан Бурдон сделался жертвой великой борьбы, которую Наполеон ведет против целой Европы, не он первый и не он последний. Цамбелли в данном случае хотел услужить французскому правительству. Счастье Бонапарта научило его не пренебрегать никакими средствами для достижения цели.

— Не имеете ли вы, граф, каких-нибудь известий о сыне несчастного Бурдона? — спросил Эгберт, чтобы переменить тему разговора, так как не хотел возобновлять старых споров о политике.

— Нет, он не ответил мне на письмо, в котором я подробно сообщал ему о смерти его отца. Я даже не знаю, получил ли он это письмо; французская почта вскрывает все письма, адресованные из Австрии в Париж. Впрочем, я скоро надеюсь получить относительно этого самые точные сведения, потому что на днях моя племянница едет в Париж.

— Графиня Антуанетта!

— Да, представился очень удобный случай: граф и графиня Сандор думают провести целый месяц во французской столице. Они убедили Антуанетту ехать с ними. Это будет для нее очень приятным развлечением. Я охотно дам свое согласие, тем более что ее отец, маркиз, давно желал, чтобы она познакомилась с его родными, которые остались во Франции. Жаль, что я не могу сопровождать ее… Вы как будто хотели что-то сказать, Эгберт. Говорите прямо, не стесняйтесь.

— Нет, граф. Я считаю неуместным высказывать мое мнение, тем более что вопрос решен вами в известном смысле.

— Это уже излишняя скромность с вашей стороны, Эгберт. Вы, вероятно, думаете, что я не выношу противоречий.

— Мне пришло в голову, что графиня предпринимает поездку в Париж в такое время, когда, судя по слухам, готовится новая война между Австрией и Францией.

— Не все грозы кончаются громом, молнией и ливнями. Мы, австрийцы, недовольны последним миром, но наш голос потерял значение в Европе. Бонапарт в настоящий момент сражается в Испании с шайками инсургентов и англичанами. Он на время забыл о нашем существовании. Наконец, времена варварства давно прошли; теперь правила гостеприимства соблюдаются даже в неприятельской стране во время войны. Тут представляется опасность совершенно иного рода. Молодая девушка очутится совсем одна в чужом городе, потому что граф Сандор старик, любящий спокойствие больше всего на свете. Его нельзя считать верной опорой для Антуанетты; родственников маркиза я также слишком мало знаю… Вот если бы вы собрались в Париж. Помните, мы как-то раз говорили с вами об этом, я был бы тогда совершенно спокоен…

Эгберт изменился в лице.

— Да, граф, это была заманчивая, но неосуществимая мечта, — ответил он взволнованным голосом.

— Почему вы называете это мечтой! Кстати, скажите, пожалуйста, не посылал ли за вами граф Стадион? Если нет, то будьте готовы к этому. Вы произвели на него самое благоприятное впечатление; ему особенно понравилось в вас отсутствие политических тенденций.

— Я, напротив того, думал, что это должно оттолкнуть его от меня. Государству нужны головы и руки, которыми оно могло бы распоряжаться по своему усмотрению, а я слишком своеволен и чужд всякого честолюбия, чтобы сделаться двигателем хотя бы самого малого колеса в государственной машине.

— Вы смотрите на государство с крайне узкой точки зрения, и в этом ваша главная ошибка, мой дорогой Эгберт. Государству нужны всякие люди, и бывают моменты, где идеалисты и мечтатели, эти бескорыстные рыцари правды и свободы, могут принести больше пользы, чем слепые исполнители чужой воли. Вы нужны министру в этом смысле; он хочет воспользоваться вашим умом и способностями для общественного блага, не стесняя ни в чем вашей свободы и не нарушая гармонии вашего внутреннего мира.

— Что же я должен делать? — спросил Эгберт.

— Не пугайтесь, — ответил с улыбкой граф Вольфсегг, — у вас такое встревоженное лицо, как будто от вас требуют, чтобы вы совершили какое-нибудь ужасное преступление. Для вашего успокоения я сообщу вам по секрету, в чем дело. Вы должны избавить министра от посылки курьера с письмом к Меттерниху. Если вы поедете в Париж, то вам не будет стоить никакого труда передать письмо, тем более что оно не спешное. Граф Стадион хочет также предостеречь посланника от шевалье Цамбелли и думает поручить это вам, человеку, на верность и честь которого он может вполне рассчитывать.

— Но я не знаю, насколько я буду в состоянии выполнить это, — ответил нерешительно Эгберт.

— Не торопитесь возражать мне, — продолжал граф. — Если вы придете к заключению, что вынуждены отказаться от такого почетного предложения, то вы должны заранее сказать мне это, чтобы я успел предупредить министра и избавить его от напрасной просьбы, а вас от необходимости отказать ему. Важные господа не любят, когда им противоречат, и вы из-за этого могли бы очутиться в крайне неловком положении.

— Я не знаю, как благодарить вас, граф, за вашу дружбу ко мне, и считаю себя счастливым, что имею такого руководителя в жизни. Но горе Телемаку, если он расстанется с Ментором и будет предоставлен самому себе.

— Или, другими словами, вы уедете в Париж, Эгберт. Неужели вы не чувствуете в себе достаточно сил, чтобы обойтись без чужих советов и помощи? Спотыкаясь и падая, дитя учится ходить. Вам предстоит совершить поездку, которая была бы полезна для вас во всех отношениях; и вы не можете отрицать это. Я воображаю себе радость Антуанетты, если бы я сказал ей: ты не будешь одинока и беззащитна в огромном городе; ты встретишь там верного и преданного друга.

— Я всегда готов служить вам, граф, но действительно ли я могу быть полезен графине Антуанетте в Париже?

— Более, нежели вы предполагаете, — ответил граф, видя, что Эгберт начинает колебаться. — Пока Жан Бурдон был жив, мой зять маркиз считал себя законным владельцем своих поместий в Лотарингии, потому что Бурдон скупил их на свое имя во время террора на деньги моего покойного отца. Мы не знаем, оставил ли Бурдон какое-нибудь завещание и как поступит в этом случае его сын и единственный наследник. Необходимо привести в ясность и устроить это дело. Я не считаю Антуанетту особенно способной вести его. В ее жилах течет дворянская кровь, к тому же она женщина и легко поддается минутному расположению духа. Между тем как ваше посредничество принесло бы несравненно больше пользы.

— Но молодой Бурдон не знает меня и, вероятно, никогда не слыхал моего имени?

— Разве не достаточно, что вы были при последних минутах его отца и передадите ему поклон умирающего? Вы оказали ему самую большую услугу, какую только человек может оказать другому. Если бы вы даже не сошлись характерами и образом мыслей, то судьба настолько сблизила вас, что это должно повлиять на ваши отношения. Веньямин Бурдон не может забыть, что вы исполнили обязанность сына при его отце.

— Вы разбили меня по всем пунктам, граф. Я готов взять на себя хлопоты по делу маркиза Гондревилля и постараюсь оправдать ваше доверие. Вам же, вероятно, обязан я и тем хорошим мнением, которое составил себе обо мне министр… Поездка в Париж представляется мне крайне заманчивой; но я не знаю, вправе ли я отказаться от исполнения моих прямых обязанностей!..

— Что вы называете своими прямыми обязанностями? Вероятно, хлопоты по хозяйству, постройки в Гицинге?..

— Нет, граф. В случае крайности я могу поручить это Гуго или моему управляющему. Но меня заботят Армгарты. Могу ли я покинуть их в горе и одиночестве? Немало всяких огорчений ожидает их в будущем. Кто поручится, что злые языки, замолкнув на время, не примутся опять за несчастного Армгарта? Ваша доброта и дружба, граф, для бедных женщин все равно что редкий солнечный луч в позднюю осень. Нужно, чтобы кто-нибудь заботился о них изо дня в день и ограждал их от огорчений и неприятностей, а это возможно только при совместной жизни. Эта обязанность лежит на мне более, чем на ком-нибудь другом.

— Но вы не должны преувеличивать этой обязанности, мой дорогой стоик. Вряд ли вторично вы будете иметь случай быть представленным французскому императору.

— Я могу поклоняться великому человеку на почтительном отдалении.

— Это вы говорите теперь, а потом будете обвинять себя за недостаток мужества. В умении уравновесить долг с наслаждением заключается вся житейская мудрость. Предоставьте человеку старее и опытнее вас устроить все это. Вы знаете, что я принимаю самое живое участие в Магд… в Армгартах. Лени моя крестница. Будьте спокойны, я сумею оградить их от неприятностей и не дам их в обиду. Кроме того, в вашем доме останется господин Шпринг, человек, знающий свет и людей… Или, быть может, он кажется вам слишком опасным? — добавил граф с улыбкой.

— Опасным! — повторил Эгберт, который не понял намека.

— Мы вообще неохотно поверяем нашим приятелям своих приятельниц. Простите меня, что я осмелился заговорить об этом. Не в моих нравах заглядывать в чужую душу, но меня оправдывает то участие, которое я принимаю в вашей судьбе. Вы ведь не чувствуете ненависти к Лени?

— За что мне ненавидеть ее? Я люблю ее не меньше родной сестры.

— Неужели вы никогда не задавали себе вопроса о том, что вы почувствуете, если ее отнимет у вас другой человек? Все шансы за то, что Магдалена когда-нибудь выйдет замуж за вас или кого-нибудь другого… Вот вы уже покраснели, как робкая девушка!..

У Эгберта перехватило дыхание.

«Вы ошибаетесь, — хотел он сказать, — Магдалена для меня не более как сестра, я никогда не буду в состоянии любить ее по-другому… Я люблю другую женщину, но не смею произнести ее имя…»

— Что же вы молчите? — продолжал граф. — Надеюсь, я не оскорбил вас вмешательством в ваши дела. Я хотел только сказать, что господин Шпринг…

— Прошу вас, граф, Гуго мой приятель, и я вполне доверяю ему.

— Не будем больше говорить об этом, — сказал поспешно граф, заметив, что слова его неприятно подействовали на Эгберта. — Все это одни предположения. Лени не такая девушка, чтобы позволила ухаживать за собою. Господин Шпринг может повременить со своим вступлением на сцену до вашего возвращения из Парижа, тем более что Лобкович сказал мне, что в настоящее время нет вакантного места на придворной сцене. Актеру не годится жить в одном доме с двумя одинокими женщинами. Это даст пищу злым языкам. Что же касается секретаря…

— Гуго все знает, потому что он спас его.

— Тем лучше. Значит, мне остается только благословить вас в дорогу, — сказал граф шутливым тоном, стараясь скрыть свое волнение.

Он поднялся со своего места и, сделав несколько шагов по комнате, опять подошел к Эгберту и сказал ему:

— Когда вы будете в Париже, то, несомненно, встретите шевалье Цамбелли в Сен-Клу.

— Я желал бы никогда больше не видеть его.

— Но это не удастся вам. Он не отстанет от вас и Антуанетты. Вас он боится, а на ней думает жениться, зная, что она богатая и единственная наследница Гондревиллей и Вольфсеггов.

— Вы говорите, единственная наследница; а брат графини?

— Мой племянник Франц солдат. В нынешние беспокойные времена ему не миновать пули, — сказал граф взволнованным голосом, но вслед за тем, как будто вспомнив что-то, он с живостью спросил Эгберта: — Как вы думаете, выдал ли Армгарт одни только государственные тайны или сообщил и нечто другое?

Эгберт с удивлением посмотрел на графа.

— Мне кажется невероятным, — сказал он, — чтобы Цамбелли мог интересоваться семейными тайнами посторонних ему людей.

— Он видел Магдалену… Кто знает… Но это опять одни только предположения, о которых не стоит распространяться… Я еще хотел сказать вам, что, если случай сведет вас со знаменитой певицей Дешан, постарайтесь подружиться с ней; это знакомство может пригодиться вам, да и мне было бы интересно узнать некоторые подробности о ее теперешней жизни… Однако как я засиделся у вас! Надеюсь, что вы теперь не откажетесь от поручения министра… До свидания.

Граф пожал руку Эгберту и направился к двери, но на пороге опять остановился.

— Вы еще зайдете ко мне перед отъездом, — сказал он. — Знаете ли, какая мысль пришла мне в голову? Вернетесь ли вы из города Люцифера неподкупным и верным сыном Германии или сделаетесь рабом могущественного императора под обаянием его обманчивого блеска?

— Я никогда не изменю ни моему отечеству, ни долгу, — с уверенностью ответил Эгберт.

— Дай-то Бог! — сказал граф, обнимая его.

Эгберт, оставшись один, долго не мог прийти в себя от разнообразных чувств и мыслей, волновавших его. Он поедет в Париж с поручением от министра. Граф просил его заботиться об Антуанетте: он будет часто видеть ее, слышать ее голос… У него перехватывало дыхание от полноты счастья. Но вскоре на него напало раздумье. Вольфсегг и министр, по-видимому, возлагали на него большие надежды. Но удастся ли ему выполнить хотя бы десятую долю того, что они ожидали от него? Он не имел никакого понятия о дипломатических связях и обычаях. Всего вероятнее, что его постигнет полная неудача: в одном случае ему помешает неопытность и излишняя застенчивость; в другом — он может все испортить, поддавшись увлечению. Противовесом всему этому являлось только желание оправдать, с одной стороны, доверие двух уважаемых им людей, а с другой — заслужить похвалу графа Вольфсегга. К счастью, еще Гуго не было дома. Как бы он стал издеваться над своим приятелем! «Какой ты чудак, Эгберт! — сказал бы он ему. — Может ли быть что-нибудь смешнее твоих опасений. В былые времена ты считал себя счастливым, если мог издали взглянуть на Антуанетту, а теперь представляется случай не только видеть ее, но говорить с нею и быть ее руководителем и защитником, а ты еще колеблешься!»

Тем не менее Эгберт чувствовал непреодолимую потребность переговорить с подругой своей ранней юности, прежде чем окончательно решиться на предполагаемую поездку. Хотя он знал, что его признание глубоко огорчит ее, но эгоистически рассчитывал на ее самоотверженность в том смысле, что у нее достанет силы воли, чтобы совладать с собой и высказать свое мнение, руководствуясь только его пользой. Не раз уже он имел случай испытать практичность ее советов, потому что Магдалена при своем ясном и трезвом уме лучше его умела понять сущность дела, взвесить его дурные и хорошие стороны.

Он застал Магдалену печальной и расстроенной. Госпожа Армгарт, поздоровавшись с ним, тотчас же ушла под предлогом хозяйственных распоряжений, чтобы не мешать разговору молодых людей своим присутствием.

— Кажется, граф также был у вас, — сказала Магдалена. — Я не знаю, что он сказал матери, но он привел ее в наилучшее настроение духа. Действительно, в его обхождении столько привлекательного, что в его присутствии трудно чувствовать себя несчастным.

— Да, я не встречал человека лучше и добрее его, — ответил Эгберт. — Я еще больше убедился в этом после сегодняшнего разговора.

— Но отчего же у вас такой вид, как будто бы вы чем-то озабочены или недовольны?

— Потому что я в нерешительности и не знаю, принять ли то предложение, которое мне делают, или отказаться от него? Да, фрейлейн, я пришел к вам за советом. Мы пережили с вами немало тяжелых дней, перешли не одну гору рука об руку.

— А что, нам опять предстоит гора? — спросила она с улыбкой, хотя торжественный тон его речи смутил ее, а сердце сжалось от боязливого предчувствия чего-то недоброго.

— Да, и на этот раз гора отвеснее и недоступнее, чем когда-либо, — ответил Эгберт и рассказал о предложении, которое ему сделал граф, надеждах и опасениях, связанных с его поездкой в Париж.

Эгберт говорил гладко, без запинки, сам удивляясь своему красноречию. Он не мог дать себе отчета, происходило ли это оттого, что ему приходилось высказывать заветные желания своего сердца, или на него имело влияние выражение неподдельной радости, с которым слушала его Магдалена и которое ясно отразилось на ее лице.

Могла ли она в первый момент отнестись иначе к тому, что он сообщил ей? Она видела, что достоинства любимого ею человека оценены людьми, которые пользовались общим уважением. Воображение рисовало ей блестящую будущность ее дорогого Эгберта, и она представляла себе тот момент, когда встретит его как героя и победителя. Ее хорошенькое лицо так сияло, как будто бы уже наступила пора увенчать его лаврами. Даже образ молодой графини не беспокоил ее; он имел для нее значение какой-то богини-покровительницы на его пути к славе.

— Поезжайте, Эгберт, — сказала она в порыве своего бескорыстного увлечения. — Ваши блестящие способности не должны оставаться без применения. Я не знаю, к какому делу призывает вас граф Стадион, но убеждена, что оно важное, потому что иначе граф Вольфсегг не хлопотал бы так о вашей поездке.

— Я должен только исполнить обязанность простого курьера, моя дорогая Магдалена.

— Не унижайте дела, которое возлагает на вас министр для блага нашего отечества. Да, вы должны бежать, Эгберт, от этой мелочной жизни, которая постепенно затягивает вас, как болотная тина.

— И расстаться с вами, Магдалена! Неужели мы должны искупить всякое счастье тяжелой жертвой?

— Стоит ли говорить об этом, — сказала она с грустной улыбкой. — Может ли болтовня глупой девушки заменить те впечатления, которые ждут вас. Я заранее радуюсь вашим письмам. Вы будете иногда вспоминать обо мне, и, быть может, будут минуты, когда вы пожалеете, что Лени не может видеть с вами грандиозное великолепие знаменитого города. Перед вами раскроется новый мир; вы увидите улицы и площади, которые были свидетелями великих событий и ужасающих сцен. Я помню, как вы побледнели и вскочили с места, когда мой бедный отец описывал нам взятие Бастилии и приступ Версаля…

— Все это очень заманчиво, но меня беспокоит, как вы будете жить здесь одна с матерью. Вы знаете, как я предан вам…

— Уж не хотите ли вы убеждать меня в искренности вашей дружбы?..

— Да, моя милая Магдалена, у вас нет более верного друга, чем я.

Задушевный взгляд ее добрых глаз вознаградил его за уверения, хотя в них звучала фальшивая нота, но она слишком любила его, чтобы заметить ее.

Ей нетрудно было уговорить Эгберта, у которого ни в складе ума, ни в характере не было почвы для противодействия, тем более что ее советы совпадали с его желаниями. Высокое мнение, которое она имела о нем, льстило его самолюбию; он чувствовал, как мало-помалу исчезала последняя тень сомнений и боязни тех препятствий, которые были навеяны его собственными мудрствованиями.

Вошла Кристель и обратилась к Магдалене с каким-то вопросом; разговор перешел на практическую почву. Эгберт должен был сделать разные распоряжения по хозяйству, так как не знал, сколько времени может продлиться его отсутствие. И здесь Магдалена была для него неоценимой помощницей в смысле доброго совета. Когда зашла речь о водворении Гуго в доме в качестве хозяина, Магдалена несколько раз рассмешила Эгберта своими шутками и замечаниями. Она предложила ему дать своему приятелю формальную доверенность на управление домом, а затем начала серьезно уверять его, что нужно отстранить Гуго от всяких хлопот, потому что безделье его призвание.

— Напрасно говорят, — добавила она, — что праздность мать всех пороков: она, напротив того, начало всех искусств и поэзии, и я вполне понимаю, почему господин Шпринг так предается ей.

Бедная Магдалена шутками и смехом думала заглушить глубокую тоску, которая все более и более охватывала ее сердце.

— Однако мы упустили еще одно обстоятельство, — сказал Эгберт, — господин Шпринг может влюбиться в фрейлейн Армгарт.

— Как Голо в Женевьеву! Но я не позволю запереть себя в башню. Вдобавок у меня нет такого ревнивого супруга, как пфальцграф, который несправедливо приговорил бы меня к смерти. Вы этого не сделаете, Эгберт, вы слишком добры.

— Ревность ослепила бедного пфальцграфа; он поверил коварному другу, который из мести оклеветал Женевьеву.

— Ревность, — повторила Магдалена. — Неужели женщины так легкомысленны, что к ним нельзя иметь никакого доверия?

— В большинстве случаев. Очень мало женщин остаются верными своему долгу.

— Вероятно, этого бы не было, если бы мужчины показывали нам хороший пример. Бедную Женевьеву отправили в лес на верную смерть, но история умалчивает, соблюдал ли пфальцграф супружескую верность в лагере…

Магдалена остановилась. Старая история о несчастной супруге пфальцграфа представляла много общего с ее настоящим положением.

Эгберт уезжал на чужбину в соблазнительный город сирен и оставлял ее на попечение своего друга. Она знала, что не изменит ему, но останется ли его любовь такой же сильной и неприкосновенной?.. Но разве знала она, что Эгберт любит ее! Откуда могла явиться такая уверенность? Можно ли назвать любовью его дружелюбное и спокойное отношение к ней? Точно так же стал бы он относиться к своей родной сестре. С замиранием сердца ожидала она его ответа, который мог помочь ей решить загадку, ставшую для нее вопросом жизни.

— Граф не приговорил бы свою жену к смерти, если бы не имел чистой совести, — сказал Эгберт.

— Вы заступаетесь за него.

— Потому что на его месте я бы никогда не изменил Женевьеве.

— Правда ли это, Эгберт?

— Моя дорогая Магдалена!..

Она поднялась со своего места; слезы подступили к ее глазам; она едва не зарыдала от мысли, что должна расстаться с ним.

Молча подошла она к фортепиано и открыла его. Сначала пальцы ее медленно перебирали клавиши, но чем дальше, тем лучше и задушевнее становилась ее игра. Она играла одну из сонат Гайдна, которые она и Эгберт предпочитали модной и глубокомысленной музыке Бетховена. Эгберт стоял за ее стулом и машинально смотрел на быстрые движения ее красивых розовых пальцев. Сколько раз стоял он таким образом за ее стулом и переворачивал листы нот. Но сегодня он был избавлен от этой обязанности, потому что она играла по памяти. Вся душа Магдалены выливалась в мелодичных звуках сонаты; понимает ли он этот язык и затрагивает ли он его сердце? Пусть звуки эти напутствуют его, лаская его слух…

Соната кончена; тихо звучат еще клавиши. Руки Магдалены упали на колени. Неподвижно, погруженный в свои мысли, стоит Эгберт. С образами юности смешиваются фантастические картины будущего, которые заранее рисует ему воображение. Она чувствует, что он наклонился к ней…

— Эгберт, мой дорогой Эгберт! — чуть слышно произносит она, обнимая его обеими руками; горячий поцелуй горит на его губах. В одно мгновение она исчезла из комнаты, он не успел произнести ни одного слова, ни удержать ее.

«Вот твое счастье, — шепчет ему внутренний голос, — удержи его… Или ты тогда только поймешь это, когда будет слишком поздно!..»

Наступили вечерние сумерки; предметы в комнате казались подернутыми сероватым туманом.

— Не сон ли это? — спрашивал себя Эгберт.

Но вот стул, на котором она сидела, здесь покоилась ее рука…

Конец второй части

Часть III
Глава I

править

В царствование Наполеона I Париж был первым городом в мире. Со времен императорского Рима ни в одном городе не было столько победных трофеев, такого благосостояния и широкого развития образованности, как при строгой и ревнивой власти Бонапарта.

На почве старого общества, опустошенной и изрытой землетрясением, вырос новый порядок. Глядя на улицы и площади, наполненные оживленной и пестрой толпой, жаждущей наживы и наслаждения, всякий счел бы сказкой или давно забытым преданием, что здесь свирепствовала гроза революции. Все это совершил один человек; он закрыл пропасть революции, водворил внутренний мир, возвратил гражданам их собственность и дома, восстановил церкви и храм муз. Только кое-где наблюдательный взгляд иностранца замечал кровавые следы недавнего переворота, оставшиеся в понятиях и поступках парижского населения, как кровь убитого Дункана, которую леди Макбет напрасно силится смыть со своих рук.

Вместо прежних революционных надписей на всех общественных зданиях, дворцах, музеях, колоннах, триумфальных воротах красовался теперь вензель N с короной, окруженный лавровыми ветками.

Во Франции появился властелин. Силою своего гения он вырвал из бездны великую нацию и сделал ее первой в мире, но в своем лице навязал ей императора. Он думает и желает за всех, насыщает Францию золотом и почестями, увеселяет дорогостоящими зрелищами, дает работу неимущим; но за все это французы обязаны служить ему. Они вправе называть себя повелителями мира! Пока блеск и обаяние непобедимости еще неразлучны с его именем. Народы европейского материка благоговеют перед ним; двое из них осмелились сопротивляться ему, и он не замедлил наказать их. Быстрым походом он разогнал испанцев; из Бургоса он направился в Сомо-Сиерра, перешел эти Фермопилы Испании, и войско его вошло в Мадрид — поход окончен менее чем за месяц. Парижане, улыбаясь, принимают это известие: они привыкли к блеску молнии, и невероятное сделалось для них обычным явлением. На днях пронесся слух, что маршал Сульт отразил англичан на море.

Это происходило в январе 1809 года. Празднества, балы, различные увеселения следуют непрерывно одни за другими в блистательном городе. Император не скупится на государственную казну и военную добычу, но требует от своих маршалов и сенаторов, чтобы они со своей стороны тратили деньги и внешней пышностью показывали бы себя достойными своего высокого положения. Благодаря этому роскошь достигла крайних пределов, так как клевреты Бонапарта охотно исполняют его волю. Испанская война, которую пессимисты считали предвестником падения императорского величия, не отменила ни одно празднество, не помешала ни одному увеселению. Враги правительства жалуются на стеснение торговли с Англией, на застой в делах и сокращение столичного населения, но посторонний наблюдатель не замечает ничего подобного. Перед ним в ярких красках выступает величественный образ гигантского всемирного города с бесчисленными куполами, башнями, колоннами и дворцами, где все грандиозно и полно гармонии и где диссонансы еще более усиливают впечатление целого. Если под этой блестящей внешностью скрываются источники несчастия, то они лежат на такой глубине, куда редко проникает взгляд людской. Кругом на далеком пространстве тянется богато обработанная земля; всюду виднеются деревни, выступающие среди садов, красивые дома, замки и дворцы, окруженные большими роскошными парками.

Но помимо красоты французская столица с ее окрестностями представляла еще другого рода прелесть для путешественника. Он чувствовал, что вступает на классическую почву, имевшую свою историческую жизнь, свои трагические и светлые воспоминания. Париж, как некогда столица Древнего Рима, считает тысячелетиями время своей постоянно прогрессирующей культуры.

Эгберт прожил здесь уже несколько недель, но все еще не мог прийти в себя от массы новых впечатлений. Хотя он приехал из большого города, но разве можно сравнить Вену с Парижем! Венская жизнь вращалась на небольшом пространстве узких улиц и маленьких площадей. В австрийской столице не было ни широких дорог, обсаженных деревьями, как парижские бульвары, ни красивой набережной, ни таких зданий, как Лувр, Тюильри и Люксембургский дворец. Вена поражала различием нарядов, языков и народов, которые встречались в ней, между тем как в Париже все были похожи друг на друга; и это однообразие имело в себе нечто подавляющее. Всякий иностранец и провинциал по мере сил старался отделаться от своих особенностей и казаться парижанином по фасону платья, манере говорить и обращению. Это был идеал, которому все старались подражать из боязни казаться смешным в том или другом отношении. Рядом с этим во всех слоях общества господствовало одинаковое стремление к случайным отличиям и то же театральное тщеславие. Орден Почетного легиона составлял любимую мечту даже противников императора, которые втайне выдавали себя за республиканцев. У кого была красная ленточка в петличке, тот считал себя выше большинства своих сограждан. "Вот удочки, на которые ловится умный народ, который за несколько лет перед тем писал на стенах своего города: «свобода и равенство», — думал Эгберт, познакомившись ближе с парижским населением.

Все, что он видел и слышал в Париже, еще более усиливало его уважение к великому человеку. Он чувствовал суеверный страх перед его счастьем и понял, что сам император считает себя избранником судьбы и заодно с окружающими верит в свою звезду. Ослепленный ум юноши не видел, как шатки основания этой новой Вавилонской башни и какими недостойными средствами достигнуто все это могущество.

Он восхищался обилием художественных произведений, которые были привезены сюда из различных стран Европы в виде военной добычи. Так поступали и римляне! Разве не свозили они в свой Капитолий драгоценности целого мира! Всеобъемлющая культура, говорили поклонники императора, немыслима, пока сокровища науки и искусств рассеяны по всей земле и доступны немногим путешественникам. Необходима световая точка, которая распространяла бы блеск и теплоту по всей земле, и только при этом условии возможен быстрый и равномерный прогресс различных народов. Подобные фразы были в моде и повторялись сотни раз с большим или меньшим красноречием.

Постоянно раздавались звуки воинственных труб, бой барабанов, но среди шума и ужасов битв, за которыми в недалеком будущем можно было предвидеть ряд новых сражений, люди не переставали мечтать о вечном мире и братстве. Насколько эти мечты были прекрасны и естественны в устах идеалистов, настолько казались они какой-то насмешкой, когда их выражал главный виновник всей пролитой крови и в кругу своих маршалов и депутатов народа распространялся о своих миролюбивых намерениях и неприязни неверного Альбиона. Тем не менее эти уверения, торжественно произнесенные могущественным императором, казались многим отголоском правды и обаятельно действовали на мечтательного Эгберта при его искренности и стремлении к идеалу.

Эгберт не считал себя вправе откладывать дело, возложенное на него графом Стадионом, и выполнил его в день своего приезда. Из приема, который оказал ему граф Меттерних, он мог ясно видеть, что содержание переданного им письма важнее, чем он ожидал. Посланник не расточал общепринятых любезных фраз, но обошелся с ним как с человеком, к которому чувствовал особенное уважение.

Меттерних подробно расспрашивал юношу о настроении умов в Вене и в Германии. Хотя ответы Эгберта не представляли ничего нового для опытного дипломата, но они были чрезвычайно важны для него в том отношении, что он мог почерпнуть из них точные сведения относительно взглядов и надежд немецкого юношества и народа.

Уже в то время граф Меттерних был враг всякого народного движения. Ему никогда не пришло бы в голову, подобно графу Стадиону, прибегать к помощи австрийской аристократии, вооруженного народа и дворянства, ограбленного и подавленного Бонапартом и князьями Рейнского союза, и связывать с ними судьбы государства и царствующей династии. Но Меттерних, как верный слуга своего государя, считал своим долгом слепо придерживаться политики, принятой в столице. Ему было давно известно из официальных депеш, что австрийское правительство для предстоящей войны против Наполеона рассчитывает на восстание в Тироле, Форарльберге, Швабии и Гессене и на союз с Пруссией, но теперь представлялся удобный случай узнать настоящее положение дел, и он спешил воспользоваться им. Эгберт подробно передал ему свои личные наблюдения относительно брожения в сельском населении всего Зальцбурга и ненависти гессенцев к навязанному им королю Иерониму.

— Тем не менее, — сказал в заключение Эгберт, — общее восстание возможно только в том случае, если мы одержим решительную победу.

— А вы не ожидаете победы с нашей стороны? — спросил, улыбаясь, Меттерних.

Эгберт молчал.

— Вот причина, — продолжал посланник, — почему я твердо убежден, что наша ссора с императором Наполеоном кончится миролюбивым образом. Но нам не миновать временной бури. Вооружение Австрии возбудило неудовольствие Бонапарта. Он не помнит себя в гневе, и мне придется вынести первую вспышку!

Разговор перешел на Цамбелли. Меттерних не имел о нем никаких известий, так как в Париже его не видели.

Эгберт рассказал, каким образом он познакомился с шевалье, но умолчал о своих подозрениях против него.

— Это, должно быть, опасный и недюжинный человек! — заметил посланник. — Наполеон охотно пользуется такими людьми…

Благодаря покровительству Меттерниха Эгберту открыт был доступ в круги военной аристократии. Никто не находил предосудительным его бюргерское происхождение, так как многие из приближенных Наполеона, щеголявшие теперь княжескими и графскими титулами, вышли из простонародья. Скромность Эгберта и его поклонение военной славе Наполеона располагали в его пользу мужчин; женщины восхищались его красотой и рыцарским обращением. Его считали немецким ученым, который приехал в Париж, чтобы познакомиться с научными сокровищами; и все старались наперебой сделать ему приятной жизнь в столице и познакомить с ее достопримечательностями.

Посланник счел своей обязанностью представить его Жозефине, которая сказала ему несколько ласковых слов. Императрица показалась Эгберту необыкновенно привлекательной. Но ни в одном из блестящих кружков, где ему случалось бывать, он не встречал Антуанетты. Она жила уединенно в семействе графа Мартиньи, жена которого была родной сестрой маркиза Гондревилля, отца Антуанетты.

Молодая графиня не скрывала от друзей своих причину, побуждавшую ее удаляться от всяких празднеств. До сих пор все старания Мартиньи и ее просьбы к влиятельным лицам остались без успеха. Она с нетерпением ожидала возвращения императора в Париж; Жозефина обещала устроить ей аудиенцию у своего супруга, но и тут судьба молодого маркиза зависела от расположения духа Наполеона и ее собственного красноречия. При такой заботе «la belle allemande», как называли Антуанетту французы, не могла принимать участия в общественных удовольствиях.

Ярко светит полуденное солнце. Тюильрийский сад наполнен гуляющими. На голубом небе нет ни одного облачка; воздух такой теплый, как в марте. Нигде не видно и следа инея, который утром покрывал землю; только кое-где в тени отсвечивают серебряные точки и звездочки.

Смеясь, разговаривая и глазея по сторонам, теснится толпа перед дворцом в аллеях и на лугах. Сегодня 22 января и воскресный день. Рядом со знатными господами выступает буржуа с женой и детьми и работник из Сент-Антуанского предместья, в блузе.

Внимание гуляющих обращено на новую железную решетку с позолоченными верхушками вокруг цветника и новые постройки со стороны Лувра. В одном месте под деревьями сплотился тесный кружок любителей новостей и толкует о скором приезде императора.

— Правда ли, что он должен на днях вернуться в Париж? — спрашивают другие. — Разве он уже справился с англичанами?

— Нет еще, но, говорят, скоро начнется война в Германии.

— Ну, это не испугает наших храбрых солдат.

— Война будет серьезная, потому что маленький капрал опять видел серого.

— Серый! Кто это? Уж не герцог ли Марципан!

Все захохотали. Множество вновь пожалованных герцогов и князей служило постоянным поводом для насмешек парижан, тем более что некоторые имена были совершенно неизвестны публике.

— Так вы никогда не видали серого?

— Нет, sacre bleu! А вы знакомы с ним?

— Он всегда посещает императора перед важными событиями. Вот он проскользнул тут в полночь за каштанами и прошел через калитку, у которой стоит часовой.

— Император теперь в Испании! Разве там есть Тюильри?

— Я говорю не о теперешнем случае. Дайте мне досказать. Серый являлся также к Бонапарту в открытом поле при бивуачных огнях, так что солдаты видели его…

— Да кто же он такой?

— Он управляет погодой, — ответил рассказчик, понижая голос. — Когда Наполеон возвращался из Египта и нечаянно очутился среди флота проклятых англичан, то серый для его спасения нагнал такой туман, что в двух шагах нельзя было различить человека.

— Вот как!

— Этот же серый при Аустерлице приказал солнцу выглянуть из тумана…

— В тот момент, когда это было нужно императору, — добавил со смехом один из присутствующих.

Но все были настолько поглощены рассказом, что шутка эта прошла незамеченною.

— Серый, — продолжал оратор, возвращаясь к своей любимой теме, — до сих пор был милостив к маленькому капралу и посылал ему попутный ветер и солнце, но…

— В чем дело? — воскликнули слушатели.

— Придет время, когда он изменит Бонапарту, и карточный дом обрушится сразу.

— Император? Империя?

— Исчезнут с лица земли! Все на свете имеет свой конец. Вы и сами не верите, что вся эта история может продолжаться! То же было и с Робеспьером… Sauve qui peut!

Но едва было произнесено страшное имя, настолько же ненавистное императору, как и сама революция, кружок слушателей рассеялся, как стая голубей, над которыми парит ястреб.

Среди гуляющих шумят и резвятся дети в платьях, обшитых мехом; одни бегают, играют в серсо; другие идут чинно со своими няньками. Проходит группа разряженных дам в сопровождении нескольких элегантных кавалеров с высокими воротничками по моде, заимствованной из Англии, так как тогдашние французы, несмотря на вражду к англичанам, насколько возможно подражали им в одежде и держали английских лошадей. Кавалеры толковали о театре, прекрасной игре Тальма, смелых выходках мадемуазель Марс, которая многое позволяла себе благодаря близости к известному лицу. Дамы улыбались и со своей стороны делали разные замечания. Разговор от хроники последних дней перешел к предстоящему представлению новой трагедии «Гектор».

— Говорят, трагедия написана по греческому образцу и чуть ли не целиком взята из Гомера, — сказал один из кавалеров.

— Неужели нам недостаточно грабить живых, и мы еще обкрадываем мертвых! — воскликнул другой.

— Вы не знаете самого забавного… — сказала со смехом одна из дам уже не первой молодости, с лицом Юноны и темными блестящими глазами, которые кокетливо выглядывали из-под высокой шелковой шляпы.

— Ну, это можно себе легко представить, мадемуазель Атенаис! Верно, какая-нибудь закулисная история!

— Мы, бедные оперные певцы и певицы, теперь в самом жалком положении, и слухи доходят до нас стороной. Император не любит музыки.

— Так и должно быть. Человек, который из года в год слышит трубы и барабаны, не может понимать музыку. Совсем другие были времена при нашей доброй королеве Марии-Антуанетте, которая велела поставить на сцене оперы божественного Глюка. О Ифигения!

Это говорил человек, которому было далеко за шестьдесят, судя по седине и морщинам, но который был одет щеголевато, как двадцатилетний юноша; увлеченный воспоминаниями молодости, он вытянул губы и запел дрожащим голосом арию из оперы «Ифигения в Тавриде».

— Что вы делаете, месье Фондрет! — воскликнула Атенаис. — Можно ли петь при таком холоде! Если бы мы сидели с вами за десертом у Фери перед бутылкой шампанского, то я готова была бы прослушать целого Орфея и не остановила бы вас; но зимою в Тюильрийском саду!..

— И на тощий желудок!

— Что хотели вы рассказать нам, мадемуазель Атенаис, по поводу новой трагедии? Будьте добры, сообщите, мы не станем прерывать вас.

— Вообразите себе, что он приложил руку к трагедии.

С этими словами Атенаис указала рукой на окна дворца.

— Как, император сочиняет стихи?

— В этом нет ничего удивительного, — сказала одна из дам. — Говорят, он пишет довольно сносные любовные послания.

— Уж не к императрице ли Жозефине?

— Знаете ли, как я узнала о его авторстве? — продолжала Атенаис. — Случайно проговорился Тальма. На днях он декламировал перед своими приятелями какое-то место из «Гектора», и когда один из них заметил, что «такие стихи пишут только дикари или капралы», то наш знаменитый актер воскликнул: «Эти стихи божественны! Поймите, что он написал их!»

— Ну в таком случае мы не должны пропустить представления.

— Разумеется, — сказала Атенаис с иронической улыбкой. — Аплодисменты ваши не пропадут даром и будут вознаграждены надлежащим образом.

— Не знаете ли вы, кто этот красивый юноша, который так задумчиво смотрит на игру детей? — спросила молодая дама, прерывая разговор, который начал принимать не совсем приятный оборот.

— Где? Не тот ли, что стоит у решетки? С белокурыми волосами?

— Да. Посмотрите, какой он высокий и стройный!

— У тебя недурной вкус, Зефирина, — сказала Атенаис. — Я видела его недавно в опере и обратила на него внимание. Он сидел в первых рядах и так погрузился в музыку, как будто его заколдовали.

— Не подлежит сомнению, что это немец! — воскликнул молодой человек, которого звали Артуром. — Немцы все мечтатели и мистики, в их стране вечный туман; они никогда не видят солнца.

— Однако Аустерлицкое солнце взошло в Германии!..

— Это случилось всего один раз, и то в честь нашего императора и великой армии, — ответил поспешно Артур. — Но в остальное время у них туман и сумерки, старые дома с историями о привидениях, призраки, лесные цари, а люди любят платонически и неизменны в своих привязанностях.

В это время мимо разговаривающих прошел Эгберт. Он узнал издали знакомый образ Юноны, которую видел раза три на оперной сцене. В афишах она была названа мадемуазель Дешан. Вспомнив, что граф Вольфсегг говорил о ней с большим участием, Эгберт хотел воспользоваться удобным случаем, чтобы взглянуть на нее вблизи. Но тут муфта ее неожиданно очутилась у его ног. Выпала ли она случайно из ее рук или это было сделано с намерением?

Эгберт поднял муфту и подал ее певице с легким поклоном.

— Позвольте возвратить вам эту муфту, — сказал он. — Если не ошибаюсь, она принадлежит вам.

— Благодарю вас. Мне очень приятно получить ее из рук такого знатока музыки, как вы.

— Да вы понимаете божественное искусство! — сказал месье Фондрет, узнав молодого человека, которого он не раз встречал в опере. — Вы не пропускаете ни одного значительного представления. В наше время любители музыки сделались редкостью.

— Я приехал в Париж, чтобы насладиться художественными произведениями, которыми так богата ваша столица, хотя я сам из музыкального города.

— Простите мое любопытство. Не соотечественник ли вы бессмертного Глюка? — спросила мадемуазель Атенаис.

— Да, я уроженец Вены и с наслаждением услышал здесь знакомые звуки тех самых опер, которыми я восхищался в моем отечестве. Всякое великое музыкальное произведение не может быть исключительной принадлежностью какой-нибудь отдельной страны или города; оно неизбежно становится достоянием всех; тут исчезает всякое различие языков и национальностей и люди чувствуют себя братьями.

Фондрет в порыве восторга обнял Эгберта и прижал к своему сердцу.

— Вы видите, я был прав, — шепнул месье Артур стоявшей возле него молоденькой танцовщице. — Это мистик, получивший образование в каком-нибудь германском университете, вроде тех господ, которых так метко описала госпожа Сталь в своей книге о Германии.

Эгберт хотел снять шляпу, чтобы проститься со своими новыми знакомыми, но остановился, увидев на другой стороне графа Мартиньи, который шел под руку с Антуанеттой. Красота молодой графини и ее траурный наряд, выделявшийся среди пестрых шалей и цветных платьев других дам, тотчас же привлекли внимание мадемуазель Атенаис.

Антуанетта поравнялась с группой разговаривающих, приветливо улыбнулась Эгберту в ответ на его поклон и слегка кивнула ему головой.

— Вы знакомы с этой красавицей? — спросила с живостью Атенаис. — Это, вероятно, ваша соотечественница!.. Кто она?

— Да, она приехала из Вены. Это племянница графа Вольфсегга и носит его титул, — ответил Эгберт, не решаясь произнести фамилию Гондревиллей, которые были включены в число эмигрантов.

Лицо Атенаис покрылось багровым румянцем.

— Вольфсегга! — воскликнула она. — Вы говорите, что это племянница Ульриха Вольфсегга?..

Эгберт растерялся, видя смущение своей собеседницы. Но она тотчас же овладела собой и с искусством, приобретенным в жизни и на сцене, придала лицу своему спокойное выражение.

— В молодости я была знакома с одним графом Вольфсеггом… Еще раз благодарю вас за любезность… Позвольте узнать вашу фамилию?..

— Эгберт Геймвальд.

— Надеюсь, вы побываете у меня и доставите удовольствие поговорить с вами о немецкой музыке.

Расставшись с обществом, в котором он очутился так неожиданно, Эгберт пошел вдоль набережной к улице Taranne, где жил доктор Веньямин Бурдон, которому он хотел нанести визит. Сегодня же рано утром гоффурьер привез ему приглашение от императрицы Жозефины в ее загородную резиденцию Malmaison. Воображение рисует ему блистательную картину придворного вечера, но тут мысли его переходят к Антуанетте и случайному знакомству с Атенаис Дешан. Сколько новых и постоянно меняющихся впечатлений! Припоминая день за днем свое пребывание в Париже, Эгберт чувствует себя вполне удовлетворенным. Ему кажется — и он уже писал об этом Магдалене, — что в этот короткий промежуток времени он больше пережил, чем за всю свою предшествующую жизнь.

Сравнение блистательного Парижа с австрийской столицей невыгодно для последней, но тем не менее непреодолимое чувство влечет его к далекой родине, в его тихий дом на уединенной улице. Пока живо это чувство, он может смело идти навстречу будущему и восхищаться окружающим великолепием; никто не назовет его изменником.

Размышления его были прерваны неприятным ощущением невидимой опасности. Ему показалось, что кто-то идет по его следам, замедляя и ускоряя свои шаги сообразно с ним. Он оглядывается с испугом, но трудно отличить кого-либо в толпе воскресных гуляющих, которые, по-видимому, не обращают на него никакого внимания. Одни заняты разговором, другие глядят на реку, облокотившись на перила; некоторые, заметив, что он остановился, следуют его примеру и с недоумением смотрят на него.

Эгберту становится стыдно за свой страх. Что может случиться с ним при дневном свете, при такой массе народа? У него не может быть врагов в чужом городе, где он еще так недавно и где он ни с кем не имел ни малейшего столкновения. Меттерних предостерегал его от полиции Фуше, которая охотно вмешивается во все без всякой необходимости. Но ей нет никакой надобности преследовать его на улицах, она знает его имя и адрес. Ей, вероятно, также известно, как он восхищается Бонапартом!

Эгберт перешел мост и очутился на другой стороне реки; но и здесь он слышал за собой тот же шум шагов.

«У меня положительно слуховая галлюцинация, — сказал про себя Эгберт для своего успокоения. — Мои нервы расстроены в ожидании предстоящего вечера. Хорошо, что я иду к доктору…»

Он дошел до угла улицы Taranne и St.-Benoit, где стоял старый четырехэтажный дом мрачного и неуклюжего вида, нижние окна которого были снабжены железными решетками. Тяжелое впечатление, производимое этим темным огромным зданием, еще более усиливалось близким соседством больницы. В этом доме жил Веньямин Бурдон, один из главных врачей госпиталя, чтобы быть поблизости от тех, которые нуждались в его помощи, так как он проводил с ними большую часть дня.

Вот он выходит из госпиталя и переходит улицу.

— Господин Эгберт Геймвальд! Очень рад видеть вас. Я только что собирался нанести вам визит!

С этими словами Бурдон пожал руку Эгберту и без всякого намерения по привычке попробовал его пульс.

— Что с вами? — спросил он. — У вас лихорадочный пульс! Вы, должно быть, бежали сюда.

— Не знаю, я не заметил этого… Мне все казалось, что кто-то гонится за мной.

— Ну, здесь вы в безопасности. Кроме нас с вами, никого нет на улице.

— Вы ошибаетесь! Вот идет какой-то человек в черном плаще; он остановился посреди улицы.

— Да, вижу, вот он смотрит на нас. Что ему нужно! Но вы вздрогнули и изменились в лице!..

— Обратите внимание на его физиономию, — сказал поспешно Эгберт. — Это шевалье Цамбелли.

Но в этот момент человек в черном плаще повернулся к ним спиной и поспешными шагами направился к набережной.

Веньямин Бурдон и Эгберт поднялись на крыльцо старого дома и исчезли за тяжелой дверью.

Граф Вольфсегг не ошибся. Бурдон обошелся с Эгбертом самым дружеским образом, но против ожидания выслушал довольно хладнокровно его рассказ о насильственной смерти своего отца. Причина такой философской покорности судьбе, как убедился вскоре Эгберт, настолько же заключалась в характере и особенностях профессии Бурдона, при которой смерть становится самым обыкновенным явлением, насколько и в разладе, который существовал между отцом и сыном из-за политических убеждений. Веньямин не скрывал своих республиканских взглядов и заметил, что он никогда не одобрял таинственных поездок отца своего в Австрию к Гондревиллям. Эгберт ничего не возразил на это, зная, что цель этих поездок не могла нравиться молодому Бурдону. С другой стороны, он намеренно избегал с ним разговоров о политике, так как с первого же свидания определилась разница их взглядов на государственное устройство и порядки. Во всем остальном они вполне симпатизировали друг другу; помимо трагической смерти старого Бурдона, их соединяли научные интересы. Хотя Эгберт никогда не занимался практически медициной и в этом отношении не мог сравниться со своим новым другом, но много думал и читал о медицине; вместе с тем был хорошо знаком с натуральной философией, на которую первые умы Германии смотрели как на своего рода евангелие и ждали от нее спасения для целого мира и о которой Бурдон имел самое смутное понятие.

Не последним поводом к сближению молодых людей служили общие удовольствия и развлечения. Веньямин жил в Париже с детства, пережил все ужасы революции и знал чуть ли не каждый камень, с которым были связаны какие-нибудь исторические воспоминания. Для Эгберта было большим наслаждением ходить по улицам с таким проводником.

— Так это Цамбелли! — сказал задумчиво Веньямин, когда они поднялись на лестницу первого этажа.

Они вошли в большую мрачную комнату с двумя высокими окнами, из которых одно выходило во двор госпиталя, где росли тополя и сирень, а другое на улицу St.-Benoit. Стены были оклеены зелеными обоями и украшены четырьмя ландшафтами Клода Лоррена в простых рамках. Над жестким диваном с резной спинкой висели портреты Вашингтона, Франклина, в честь которого Бурдон получил имя Веньямина, и жирондиста Верньо. Мебель была обита зеленым шерстяным материалом, на полу лежал зеленый ковер. На широком столе, уставленном книгами и хирургическими инструментами, стояли две бронзовые лампы античной формы. В стене над зеркалом была вделана маска Медузы, против которой постоянно восставал Эгберт, находя ее неуместной в кабинете врача.

Бурдон пригласил своего гостя сесть и, не снимая шляпы с головы, подбежал к окну.

— Вот он огибает угол и смотрит сюда. Мы издали магнетически действуем друг на друга!.. Ну, кончено! Он исчез…

Бурдон отошел от окна и, бросив свою шляпу на кресло, беспокойно заходил по комнате. Голова его с густыми темными волосами и резко очерченным лбом была слишком велика для его тонкой фигуры; правое плечо было значительно выше левого, что в соединении с его живостью придавало ему вид кобольда; легкая насмешливая улыбка, не сходившая с его лица во время разговора, еще более увеличивала это сходство. Выражение его темных глаз было кроткое и мечтательное, но вследствие привычки или из желания придать себе строгий и мрачный вид он постоянно морщил брови и лоб.

— О чем вы думаете, Эгберт? — спросил он, останавливаясь перед ним.

— О смерти вашего отца. Впечатление было настолько сильным, что я до сих пор помню малейшие обстоятельства, сопровождавшие ее. Неужели опал, который я показывал вам, не поможет нам отыскать убийцу? На опале вырезан орел…

— Мне кажется несомненным, что это набалдашник хлыста, а не палки, как вы предполагали, но это безразлично. Всадник, играющий темную роль в этой истории, вероятно, принял меры предосторожности и давно купил себе новый хлыст.

— Вы опять будете смеяться надо мной и назовете мечтателем, но я тем не менее верю в возмездие…

— В Немезиду? Это своеобразное верование очень распространено в Париже. Но пройдитесь по улице Риволи или по которому-нибудь из бульваров, и вы увидите прямое противоречие этому. Кто владеет там лучшими домами? Подрядчики, которые крали и крадут у наших бедных солдат сапоги, одеяла, хлеб; подкупные льстецы, которые теперь лижут ноги императора, а перед этим ползали перед Дантоном и Робеспьером, креатуры Фуше, отребье всех партий, у которых на душе столько же постыдных дел, сколько волос на голове. Во главе их клятвопреступник, вор и убийца! Но я не должен говорить о Бонапарте; вы поклоняетесь ему, и он в своем роде недюжинный человек. Что же касается всех остальных, то это ничтожные и негодные гадины; а Немезида слишком приличная и чистоплотная богиня, чтобы заниматься ими.

— Вы озлоблены потому, что ваш идеал не осуществился и Франция предпочла империю республике. Что делать, если в решительную минуту оказался один Цесарь и не было Брута.

— Вы иностранец, Эгберт, и не можете понять, что этот человек сделал из Франции. Он развратил нас до мозга костей, привил народу рабские понятия и отуманил похмельем побед. Он велел уничтожить деревья свободы и заменил их колоннами своей славы. Наступит день, когда и они будут разрушены и слава исчезнет, как и свобода. До сих пор ему благоприятствует счастье, которое даже превосходит сумму его преступлений; но счастье изменчиво, как ветер, волна и женщина.

— У вас слишком мрачный взгляд на вещи. Вы видите частности и упускаете из виду блеск и великолепие целого.

— Может быть, — ответил с печальной усмешкой Бурдон, поднимая еще выше свое уродливое плечо. — За что мне любить этот мир, который представляется вам в таком розовом свете? Разве что за мое физическое безобразие и неудачную жизнь. Я потерял мать в пору бессознательного детства и полюбил всеми силами своей души свободу и отечество. Сражаться я не мог и в состоянии был только залечивать раны. Я видел безобразные последствия войны, не испытывая ее обаяния. При таких условиях трудно сделаться поклонником героя войны. Теперь они убили моего отца, и я бессилен против них. За что они убили его? За то, что он был добродушный дурак, который таскал для других каштаны из огня, и для кого? — для высокомерных и нахальных аристократов! И вы еще хотите, чтобы я восхищался светом и его порядками!..

— Но отец ваш умер с сознанием исполненного долга. Граф Вольфсегг оплакивал его, как родного брата, а молодая графиня…

— Была гораздо больше опечалена его смертью, нежели я. Она пролила ручьи слез, вспоминая верного слугу. И как ей не плакать! Отец мой качал ее на своих коленях, счастливый и гордый тем, что ему позволено прикасаться своими мужицкими руками к маленькой принцессе, и никому не было дела до меня, уродливого и некрасивого мальчика. У вас, господин Геймвальд, другие воспоминания детства, поэтому вы никогда не поймете моей ненависти…

— Скажите, пожалуйста, исполнили ли вы просьбу молодой графини побывать у нее?

— Как же! Разве можно не исполнить просьбу молодой дамы! — ответил с улыбкой Бурдон. — Я нанес ей визит и нашел, что она похорошела. Траур очень идет ей. Женщины всегда знают, что им к лицу. Я надеюсь встретить ее сегодня вечером. Жаль, что мне придется расстаться с вами. Императрица Жозефина приказала мне явиться сегодня вечером в восемь часов в Malmaison.

— Отлично! — воскликнул Эгберт. — Мы будем вместе. Я также получил приглашение.

— Вы! Какое странное совпадение! Вероятно, хозяйка Malmaison придумала что-нибудь особенное. Она охотница делать сюрпризы.

— Это сделалось гораздо проще, чем вы предполагаете. Несколько дней тому назад я был у Редутэ…

— Цветочного живописца?

— Да. Я познакомился с ним у нашего посланника. Узнав, что я любитель цветов, он любезно пригласил меня к себе посмотреть его работу. Я знал, что у него есть рисунки всех редких растений Malmaison, и в том числе Bonapartea speciosa, выращенной самой императрицей. Подобное приглашение не скоро получишь. Я воспользовался первым свободным утром и отправился к Редутэ. Мне сказали, что он дома, и я вошел; в первой комнате я встретил даму в простом, но очень изысканном наряде, которая с удивлением посмотрела на меня. Когда же я объяснил ей цель своего посещения, она попросила меня подождать немного, так как у господина Редутэ гости. Действительно, я услышал его голос в соседней зале и увидел в полуотворенную дверь, что он показывает свои рисунки и масляные картины какой-то даме. Другой на моем месте, конечно, тотчас же сообразил бы, в чем дело, но я при своей немецкой недогадливости…

— Скажите лучше — наивности.

— Ну, как хотите называйте это, но в настоящем случае на мою долю выпала самая глупая роль. Встретившая меня дама отвела меня в оконную нишу, чтобы я не мог слышать разговора между живописцем и его гостьей. Эта предосторожность задела мое самолюбие, и я храбро пустился в беседу с незнакомой дамой, чтобы доказать ей, что я не имею никакого желания подслушивать чужие тайны. Мой немецкий выговор и некоторые погрешности в французском языке послужили поводом к шуткам с ее стороны, и мы через несколько минут разговорились друг с другом, как старые знакомые. Зашла речь об императрице. Я от всего сердца хвалил ее и, передавая то впечатление, которое она произвела на меня, выразил сожаление, что мне, вероятно, никогда не удастся больше увидеть ее вблизи. Моя собеседница погрозила мне пальцем, из соседней комнаты послышался смех, но я опять не обратил на это никакого внимания. Чем дальше, разговор становился все задушевнее, и наконец дама сказала мне: «Однако как вы доверчиво смотрите на жизнь; можно подумать, что Ленорман предсказала вам самую счастливую будущность». — «Нет, — ответил я, — мне не приходилось встречаться со знаменитой гадательницей, но в эту минуту все предсказания безразличны для меня, потому что я имею счастье говорить с вами о вашей императрице». Едва успел я договорить эту фразу, как из соседней комнаты вышла сама императрица в сопровождении хозяина дома. Я так растерялся, что не помню, как поклонился ее величеству и пробормотал какое-то извинение. «Так вы не боитесь карт Ленорман?» — спросила она меня с улыбкой. Мне оставалось только повторить фразу, сказанную мной ее статс-даме, хотя в несколько видоизмененной форме. «Посмотрим, — сказала императрица, — мы проведем опыт». С этими словами она уехала, а сегодня утром мне прислано приглашение.

— Я так и думал, что тут кроется какая-нибудь затея.

— Вы предполагаете, что императрица хочет свести нас с Ленорман? Она может верить этим вещам после всех превратностей ее судьбы и при том страхе, который она должна постоянно испытывать за жизнь любимого человека. Но мы не в таком положении. Мне нет надобности обращаться к гадальщицам, чтобы знать мое будущее, оно и без того известно мне в общих чертах. Ну, а вы, мой друг, ничему не верите…

— Это не совсем справедливо, но наши верования различны. Разумеется, Ленорман интересует меня только в смысле физиологической задачи, которую представляет собою она и те, перед которыми она упражняется в своем искусстве. Это богатый материал для наблюдений как для доктора, так и для занимающегося натуральной философией. Мы увидим сегодня любопытное зрелище.

— Обыкновенно вы меня обвиняете в фантазерстве, — сказал Эгберт, — но сегодня мы поменялись ролями. Мы можем не увидеть ничего подобного.

— Я только сопоставляю факты. Императрица в крайне возбужденном состоянии и страдает нервными припадками. Ей необходимо развлечение в виде общества, музыки, гадания и так далее. Несмотря на известия о победах императора в Испании, в народе распространились странные слухи: толкуют о новой войне с Австрией, о заговорах…

— Вы этому не верите?

— Узурпатор должен бояться заговоров. Это старая история меча Дамоклеса. Бонапарт одинаково обманывал республиканцев и роялистов, сажал их в тюрьмы, казнил, а в обеих партиях есть решительные люди, которые ничего не забывают и не прощают. Против этого факта бессилен Фуше со своими помощниками.

— Вы думаете, что все эти толки и разговоры действуют на императрицу?

— Разумеется, и в самой сильной степени, благодаря ее живой фантазии креолки. Отсутствие императора служит ей удобным поводом прибегать к картам; сам император называет все это бабьими сказками и шарлатанством, чтобы убедить себя, что он неуязвим и непобедим, подобно Александру Македонскому, который воображал, что он сын богов, пока яд, подсыпанный ему Антипатром, не доказал ему противного… Однако мы нафилософствовались вдоволь — теперь три часа. Как вы думаете, не заняться ли нам вопросом, где мы будем сегодня обедать?

— Ведите меня куда хотите, я согласен на все, а к восьми часам вечера мы отправимся вместе в Malmaison и предстанем перед Сивиллой. Скажите, пожалуйста, она очень стара?

— Кто? Ленорман? Вы очень ошибаетесь, ей нет и сорока лет, и вдобавок она искусно пользуется разными тайнами женского туалета. Жаль только, что сегодня в Malmaison мы не встретим нашего рыцаря в черном плаще. Это было бы очень кстати.

— Он очень занимательный собеседник, но у него трудно что-либо выведать.

— Да разве я хочу что-нибудь выведать у него! — ответил Веньямин с неопределенной улыбкой. — Судя по вашим рассказам, это какой-то необыкновенный человек. Но теперь в моде возвеличивать мнимых героев и даже преступников. Впрочем, если сорвать красивую драпировку, то кто окажется под ней? Бедный голодный бедняк с волчьим аппетитом. Голод вывел на свет Картуша, Бонапарта и, быть может, нашего шевалье.

Глава II

править

Посреди многочисленных извилин Сены к западу от Парижа между великолепными королевскими резиденциями находится скромный загородный замок Malmaison. Напротив него возвышается гора Mont-ValИrien, которая господствует над ландшафтом.

Мимо дворца идет большая дорога от столицы к St-Germain-en-Laye. Несколько дальше к северу расположена небольшая деревня Rueil с сельским домом, в котором жил некогда Ришелье. В Malmaison находился тогда постоянно отряд гвардии, всегда готовый явиться на защиту кардинала или для выполнения его приказаний. Во времена революции Malmaison сделался национальным достоянием и перешел в руки одного парижского купца. Дом был маленький, почти развалившийся, но с роскошным парком. Во всей окрестности не было более привлекательного места. Высокие старинные деревья давали тень даже в полдень, близость Сены еще больше увеличивала прохладу в жаркие летние дни. Но вот уже одиннадцатый год, как Жозефина купила Malmaison, перестраивала и украшала его, так что он сделался вполне подходящей резиденцией для французской императрицы. Во дворце были превосходные картины и множество драгоценных вещей; в больших оранжереях росли редкие цветы и растения. К прежнему саду прибавлен был английский парк, благодаря покупке земли со стороны Rueil.

Четыре года консульства Бонапарта были солнечными днями Malmaison’a и счастливейшим временем в жизни Жозефины. После побед при Маренго и Гоэнлиндене жажда военной славы как будто утихла в груди этого человека; он правил безраздельно судьбами Франции, испытывая терпение простодушных рыцарей свободы и равенства. Его самого удивляло, как охотно они покорялись его игу, и в нем еще больше утвердилось презрение к людям, составлявшее отличительную черту его характера. От первого до последнего все стали для него не более как орудиями. В то время, когда мечтатели восхваляли его как второго Вашингтона, просветителя и обновителя старой Европы, он составлял планы о порабощении целого света. Только самовластие и шум битвы могли удовлетворить его. Но, живя в Malmaison’e во времена своего консульства, он играл роль Мецената, хвалил Жозефину, когда она собирала вокруг себя художников и ученых. Здесь в угоду ему исполнялись небольшие комедии в домашнем театре; он даже по временам принимал участие в играх и разных увеселениях, которые устраивались на большой лужайке перед замком. Иногда, сидя под липами в саду, он заставлял читать себе вслух «Дух христианства» Шатобриана.

Но все это продолжалось недолго. Роль миролюбивого Августа наскучила Бонапарту; у него не хватало на это ни желания, ни спокойствия духа. Сделавшись императором, он переселился в St. Clond, где 18 брюмера (9 ноября) 1799 года разогнал совет пятисот и, как ему казалось, окончательно подавил революцию. St. Clond должен был обратиться в великолепный храм его славы; Malmaison потерял для него значение. Но тем более привязалась к нему Жозефина. Она тяготилась императорской мантией, большие дворцы казались ей золотыми клетками. Каждый день, которым она могла располагать, она проводила в своем любимом замке. За полчаса она доезжала в карете из St. Clond в Malmaison по прекрасной дороге, проложенной через лес, избегая скучного придворного этикета и жизни напоказ.

Наполеон не допускал вмешательства жены в государственные дела и в свою жизнь. Дворец St. Clond сделался каким-то Капитолием, на который было обращено внимание целого света. Из него была изгнана всякая идиллическая и романтическая прелесть. В доме Цесаря не существовало уютных уголков, уединенных беседок в саду — все было величественно, торжественно, чопорно и официально. Здесь могла идти игра в государственные акции или разыгрываться трагедия; то и другое было одинаково чуждо Жозефине. С самого дня ее коронования в соборе Notre Dame de Pans она жила в постоянном страхе падения и не верила в прочность своего счастья, если можно назвать этим именем внешний блеск, окружавший ее. Она была ближе к сердцу и судьбе своего мужа, когда он был первым консулом; в минуты малодушия, неудач и забот он находил утешение в ее дружбе и снисходительно выслушивал ее просьбы за других. Тогда многие обращались к ней в надежде на ее заступничество, особенно представители древних дворянских фамилий. Республиканцам не нравилось это, и они упрекали Жозефину, что она покровительствует эмигрантам и врагам революции, старается склонить консула на сторону дворянства и устроила вокруг себя подобие прежнего версальского двора.

Теперь эти нарекания кончились, так как всем было известно, что императрица не имеет более никакого влияния на своего супруга. Просители только в редких случаях обращались к ее заступничеству. Наполеон проводил большую часть времени в лагере и на поле битвы. У супругов не было никаких общих интересов. Только воинственные планы и политика занимали его. Чем больше пожинал он лавров, тем холоднее становилось его сердце. Приветливость в обращении и склонность к мечтательности, которыми он отличался в молодости и которые так обаятельно действовали на всех, знавших его, исчезли под строгими и жесткими манерами и сменились холодностью повелителя и порывами бешеного гнева.

Ко многим ошибкам и поводам к отчуждению, которые внесли разлад в это супружество, несмотря на нежную привязанность со стороны Жозефины и дружбу Наполеона к ней, присоединилось еще желание последнего иметь сына и наследника своей власти. Она уже давно привыкла делить любовь Наполеона с другими женщинами, если только он способен был испытывать это чувство, но теперь ей предстояло уступить свое место на престоле. Те, которых он называл своими друзьями, жертвовали ему жизни на поле битвы; жена обязана была отказаться для него от личного счастья и обречь себя на печальное, одинокое существование.

Жозефина в ожидании грозящего ей развода жила мучительной, тревожной жизнью. Она по возможности избегала великолепных празднеств и собраний и проводила большую часть времени в тесном кругу преданных ей лиц.

Бурдон и Эгберт, войдя в маленькую залу Malmaison, застали тут нескольких дам и кавалеров. Тот, кто подобно Эгберту входил сюда в первый раз, невольно удивлялся количеству драгоценных вещей, украшавших комнаты. Тут были столы с флорентинской мозаикой, вазы из lapis lazuli и агата стояли в нишах у окон и стен; на мраморных каминах виднелись бронзовые фигуры тончайшей работы и дорогой севрский фарфор. Обивка кресел и диванов была вышита самой императрицей и ее придворными дамами, на белом шелковом фоне рельефно выступало J, окруженное розами. На карнизах дверей и окон виднелся императорский вензель N с орлом и короной наверху.

Роскошь всей этой царской обстановки в первый момент произвела подавляющее впечатление на Эгберта; он чувствовал себя неловко в непривычном придворном костюме, белых шелковых чулках, черных шелковых панталонах до колен и в голубом фраке с золотыми пуговицами. Но это впечатление скоро рассеялось благодаря любезности хозяйки Malmaison и простоте ее обращения. Все более или менее чувствовали себя свободно в ее присутствии, хотя в числе гостей было немало лиц, вышедших из низших классов общества. Кроме Редутэ был еще другой живописец, Изабэ, знаменитый актер Тальма, на короткое время появился Денон, сопровождавший Наполеона в Египте, который занимался составлением коллекции камней и медалей и т. п. Появление Эгберта обратило на себя общее внимание, так как в это время ожидали войны с Австрией; но тем не менее каждый старался сказать что-нибудь любезное иностранцу.

Говорили о Гёте и Виланде и милостивом обхождении императора при встрече с Гёте. Затем разговор перешел на историю страданий молодого Вертера. Дамы пожелали познакомиться с нею подробнее, но оказалось, что только один Эгберт мог удовлетворить их любопытство. Его своеобразный способ изложения, красивая, стройная фигура и белокурые вьющиеся волосы произвели такое приятное впечатление на слушательниц, что они нашли удивительное сходство между героем истории и самим рассказчиком и удвоили свою любезность к нему.

Жозефина воспользовалась минутой, когда большая часть общества занялась рассказом Эгберта, и, обняв Антуанетту по своей любимой привычке, отвела ее в соседнюю комнату со свойственной ей грацией, которая покоряла сердца всех, близко знавших ее.

Хотя императрице было уже за сорок, но она была еще очень красивой женщиной с темными глазами, полными огня, роскошными волосами и с тонкой, изящной фигурой. Она не отличалась ни блестящим умом, ни даром красноречия, но у нее была какая-то особенная улыбка, которая придавала прелесть всему, что она говорила. При сухости и лаконизме Наполеона в повседневной жизни ее разговорчивость и добродушие производили чрезвычайно приятное впечатление. Лицо ее, утратив красоту молодости, приняло с годами, вследствие горя и забот, выражение кроткой покорности судьбе. Те, которые не видели ее в пору молодости и счастья, не могли себе иначе представить ее, как с грустными, задумчивыми глазами, отяжелевшими от слез. Такою изображается она в исторических мемуарах наполеоновского времени.

В описываемый нами вечер на Жозефине было серебристо-серое платье с длинным шлейфом и короткой талией. Ее головной убор был крайне прост и состоял из заплетенных кос и маленькой диадемы с рубинами и бриллиантами. Когда она пошла с Антуанеттой через залу, дорогая красная шаль соскользнула с ее плеч и волочилась за нею по полу.

Она опустилась в кресло и сделала знак Антуанетте, чтобы та села около нее.

— Я очень благодарна вам, дорогая маркиза Гондревилль, за то письмо, которое вы передали мне по поручению графа Мартиньи. Мне известно теперь, что его выбор пал на русскую великую княжну Екатерину. Разве я могу сравниться с дочерью одного из самых могущественных владетельных домов Европы? До меня уже доходили слухи о его намерениях, но я не знала самого главного. Поэтому переданное вами письмо имеет для меня большое значение.

— Я утешаю себя тем, что это письмо не должно было особенно огорчить ваше величество, потому что в нем говорится о прошлой и давно забытой истории.

— Вы не знаете императора. Никакие препятствия не заставят его отказаться от принятого плана. Они, напротив того, еще больше увеличивают его рвение и силу его гения. Если не ошибаюсь, в настоящее время у него нет наготове ни одного военного корабля, но он день и ночь думает об уничтожении Англии и высадке на ее берега. Колебания русского царя отдать за него великую княжну заставят его обратить взоры на другой двор. Во второй раз он не получит отказа или, вернее сказать, не допустит его.

— Французскому императору трудно будет найти принцессу, к которой он мог бы посвататься, — сказала Антуанетта.

— Будьте покойны, дитя мое. За этим не будет остановки. Он не может считать меня помехой в этом деле. Я уже пожилая женщина; любовь и дружба великого человека возвысили меня сверх моих заслуг. Я часто упрекаю себя в том, что слишком долго блистала на сцене, для которой была слишком ничтожна. Здесь я на своем месте, а не в Тюильри. Разве я похожа на жену Цезаря? Наконец, я не могу дать ему сына, которого он так желает, и потому должна расстаться с ним. Среди моих любимых цветов я проживу некоторое время воспоминаниями. Мало женщин могут похвалиться таким прошлым…

— Еще вопрос, ваше величество, была ли женщина лучше вас на французском престоле? С вашим удалением может зайти счастливая звезда императора.

— Наши звезды уже несколько лет идут по разным путям. Даже теперь неблагодарные, которых он вывел из пропасти революции, говорят, что его счастье клонится к упадку. Они пророчат, что он погибнет в Испании от удара кинжала или на Дунае от пушечного выстрела. Иногда и на меня находят минуты смертельного страха, но я утешала себя тем, что Господь сохранит его для исполнения великих деяний. Но для достижения блестящей будущности, которая предназначена ему судьбой, необходимы жертвы… Я одна из них… Меня уже считают падшим величием. Недавно Фуше осмелился уговаривать меня, чтобы я сама потребовала развода и таким образом избавила бы императора от тяжелого объяснения.

— Надеюсь, что это сделано не по желанию императора!

— К счастью, — сказала Жозефина с принужденным смехом, приподнимаясь немного из своего полулежачего положения, — пока я императрица. Меня могут отправить в ссылку, но из глупого великодушия я не сделаюсь добровольно изгнанницей, и мое влияние еще таково, чтобы с вашей помощью, моя милая маркиза, освободить вашего брата.

Антуанетта поцеловала руку императрицы.

— С моей помощью? — спросила она с удивлением. — Какой вес могут иметь мои слова!.. Судьба моего брата в руках вашего величества.

— Император очень любит красивых женщин, но не терпит, чтобы они вмешивались в политические дела. Помню, как он бранил бедную прусскую королеву, когда до него дошел слух, что она подстрекала своего супруга к войне. По его мнению, мы должны только шутить, смеяться и забавлять его. В былые времена женщины играли более завидную роль во Франции. Но к вашей просьбе и из ваших уст он отнесется милостиво. Только остерегайтесь, чтобы Фуше не проведал о цели вашего приезда. Этот человек вмешивается во все, хочет все знать и выдает всех и каждого. Это самый отъявленный мошенник во Франции.

Но едва Жозефина произнесла эту фразу, как уже раскаялась в этом и улыбнулась, чтобы смягчить резкость своего выражения.

В дверях стоял Бурдон.

— Вы, вероятно, найдете, доктор, — сказала она, — что я говорю слишком много и скоро. Я заранее ожидаю от вас строгого выговора.

— Для состояния здоровья вашего величества, конечно, было бы лучше, если бы вы предоставили другим говорить за вас, но ваше молчание было бы слишком большим лишением для всех нас.

— Я не знала, что и вы умеете льстить, Бурдон.

— Если вы это считаете лестью, то она относилась не к императрице.

— Он неисправим, — сказала Жозефина со своей привлекательной улыбкой, обращаясь к Антуанетте. — Вы его не знаете, это у нас древнеримский республиканец.

— Которому недостает республики, — возразил Бурдон. — Меня поэтому и причисляют к классу идеологов.

— Идеологов? — с удивлением спросила Антуанетта.

— Император называет таким образом республиканцев, философов, половину немцев, — объяснила Жозефина. — Актер Тальма, по его мнению, также идеолог…

— Тальма! — воскликнул Бурдон. — Мне кажется, его нужно вычеркнуть из списка. Какой он идеолог! Он изображает королей и победителей и дает уроки монархам, как им лучше носить пурпурную мантию.

Намек был слишком смел. В кругу придворных всем было известно, что Наполеон под руководством Тальма делал не одну репетицию в полном параде, прежде чем решался выступить перед насмешливыми парижанами в качестве главного лица во время своего коронования.

Жозефина многое позволяла говорить Бурдону в благодарность за его успешное лечение, но теперь погрозила ему пальцем и поспешила переменить тему разговора.

— Вы не заметили, Бурдон, — спросила она, — что делает теперь молодой немец, который с таким воодушевлением говорил о Гёте?

— Я его оставил в зале, ваше величество, — ответил Бурдон.

Императрица взяла под руку Антуанетту и в сопровождении доктора вышла к своим гостям.

Приход любезной хозяйки Malmaison живительно подействовал на собравшихся гостей. Каждый наперебой старался принять участие в разговоре и сообщить что-нибудь интересное. Говорили о последних городских новостях, о театре, художественных произведениях и т. п. Дошла очередь до цветов. Императрица была очень довольна похвалами Эгберта ее растениям. Оказалось, что Эгберт обладал искусством вырезать цветы и силуэты из черной бумаги. Редутэ советовал ему не оставлять этого таланта под спудом. Принесли бумагу и ножницы. Эгберту посчастливилось вырезать довольно удачно любимый цветок императрицы. Остальные дамы также пожелали получить от него на память по цветку.

Но сюрприз, которого ожидал Бурдон, не являлся. Императрица несколько раз смотрела на часы, стоявшие на камине, и стала проявлять признаки нервного нетерпения.

— Вы не должны забывать, месье Геймвальд, — сказала ему придворная дама, которую он встретил у Редутэ, — что из всех присутствующих здесь, кроме ее величества, я познакомилась с вами раньше других, и потому вы должны вырезать мне что-нибудь особенное.

— Вы правы, милая Полин, — сказала императрица. — Задайте ему работу.

— Неужели вы находите, что у меня мало работы, ваше величество! — ответил Эгберт, указывая на вырезанные цветы, лежащие перед ним на столе. — Я к вашим услугам, — добавил он, обращаясь к придворной даме.

— Я желала бы иметь силуэт вашей невесты, — ответила она. — Говорят, немцы всегда обручаются перед путешествием.

— У меня нет невесты! — проговорил смущенно Эгберт.

— Так и быть, я готова пощадить вас, но с условием, что вы мне вырежете силуэт самой красивой из австрийских принцесс.

— Вот отлично, покажите ваше искусство, — сказала Жозефина.

— Вы требуете от меня невозможного, — сказал Эгберт, — я видел наших принцесс мельком и всего несколько раз. Наконец, я дилетант, а не художник.

— Вам не помогут никакие отговорки. Принимайтесь за работу. Маркиза Гондревилль знает эрцгерцогинь и должна решить, похож ли ваш силуэт на оригинал.

Эгберт повиновался, но с видимым нежеланием.

Его просили сперва вырезать портрет его невесты. Но чей силуэт мог он представить дамам в виде портрета своей возлюбленной! Он боялся, что какой-нибудь насмешливый кобольд будет руководить его ножницами и вызовет сходство с Антуанеттой. На этом основании он решил вырезать силуэт принцессы. Пусть лучше осмеют его в случае неудачи, но он не выдаст тайну своего сердца.

Кавалеры также подошли к столу.

— Я кончил, — сказал Эгберт несколько минут спустя, положив силуэт перед императрицей. — Прошу ваше величество о снисхождении к моей неискусной работе.

— Да это прелесть как хорошо! Какая красивая девушка! — воскликнула Жозефина, задумчиво разглядывая силуэты. — Скажите, пожалуйста, милая маркиза Гондревилль, которая это из габсбургских принцесс?

— Это дочь императора Франца, эрцгерцогиня Мария-Луиза, — сказала Антуанетта. — Я не ожидала от вас такого искусства, господин Геймвальд!

— Она, должно быть, очень хороша собой? — спросила императрица, не выпуская из рук силуэта. — Mesdames, советую вам взглянуть. Это портрет эрцгерцогини Марии-Луизы. Может быть, вы будете иметь счастье увидеть эту молодую девушку на престоле.

К императрице подошел дежурный камергер и сказал ей что-то вполголоса.

— Наконец-то, — сказала Жозефина, положив силуэт на стол. — Госпожа Ленорман! Очень рада видеть ее.

Появление знаменитой гадальщицы, предсказания которой пользовались тогда в Париже большим успехом, смешанным с суеверным страхом, произвело заметное впечатление на общество, и в особенности на тех, которые не были обычными гостями в Malmaison.

Эгберт с удивлением переглянулся с Бурдоном, хотя в душе был крайне доволен, что его теперь оставят в покое и он будет избавлен от скучной обязанности занимать общество.

В городе дружба Жозефины к Анне Ленорман ни для кого не была тайной. Все знали также, что императрице приходилось часто выдерживать насмешки супруга за свое отношение к гадальщице, но суеверие брало верх над другими соображениями. Она доказывала при всяком удобном случае, что должна верить предсказаниям по собственному опыту и что в детстве, когда она жила еще на острове Мартиника в доме своего отца, капитана Таше де ля Пажери, одна старуха предсказала ей по линиям руки, что она сделается императрицей.

Мария Анна Ленорман была одета в черное атласное платье с длинным шлейфом, узкими рукавами, черные перчатки на руках; темно-красная шаль была накинута на плечи. Она шла, медленно, низко и чопорно кланяясь по сторонам, и остановилась перед императрицей.

— Кажется, нам нечего ожидать скорого приезда императора, — сказал господин, стоявший около камина, своему соседу, занимавшему должность камергера в штате императрицы, указывая на Ленорман.

— Вы думаете это на основании пословицы: кот со двора, а мыши на стол?

— Я сегодня говорил с Фуше: он не ожидает императора раньше конца недели.

— Хотите держать пари, что он приедет сегодня ночью в Париж?

— Какая ему надобность спешить таким образом?

— Видите ли, император хочет застать врасплох Фуше и Талейрана. Эти господа ошибутся в расчете. Они воображают, что императору неизвестны их тайные совещания. У его величества шпионы умнее и в большем количестве, чем у Фуше. Он им больше платит.

«Ты не из шпионов ли Бонапарта?» — подумал испуганный камергер, отыскивая предлог, чтобы присоединиться к остальному обществу, но тот продолжал:

— Император не может долее оставлять столицу в том беспокойном состоянии, в каком она теперь находится. Разве он допустит, чтобы двое из первых сановников его государства сговаривались заранее о мерах, которые нужно предпринять в случае его внезапной смерти.

— В случае его смерти!

— Да, он может неожиданно умереть от кинжала испанского фанатика. Неужели до вас не дошли слухи, которыми теперь полон Париж? Нас окружает атмосфера заговоров, как во времена Пишегрю и Кадудаля. Но вот идет Бурдон, он скажет нам, что делается в лагере республиканцев.

— Ничего! — ответил Бурдон. — Они отдают кесарево кесарю, а до остального им дела нет.

— Скажите, пожалуйста, кому это гадает Ленорман? — спросил камергер, довольный появлением третьего лица и пользуясь удобным случаем, чтобы прервать неприятный для него разговор. — Надеюсь, не ее величеству, это было бы нарушением этикета.

— Нет, императрица смотрит, как Ленорман предсказывает судьбу молодому немцу господину Геймвальду.

— Не пойти ли и нам послушать, что говорит сивилла? — сказал камергер, взяв под руку Бурдона и подходя с ним к столу, у которого сидела императрица.

Эгберт с особенным любопытством разглядывал знаменитую гадальщицу. При его поэтическом воззрении на мир он считал вполне возможным, что некоторым избранным людям дана способность предвидения. Разве не бывают у обыкновенных смертных удивительные и непонятные предчувствия! Рассудок может легко опровергнуть существование мира духов, привидений и доказать невозможность видеть будущее, но нельзя ни вполне отрицать, ни объяснить единичные случаи двойного зрения и исполнения того или другого предсказания. Эгберт не был убежден, что все заключено в определенных границах, доступных человеческому уму, и что за ними нет ничего вечного, не поддающегося исследованию. Однако как ни привлекала его своеобразная сила, которой была, по-видимому, одарена эта женщина, но его отталкивал способ применения этой силы.

— Я не понимаю, как она может пользоваться своим необыкновенным даром для приобретения денег, — сказал Эгберт Бурдону.

— Это объясняется тем, что во всем этом шарлатанство играет первую роль, — ответил Бурдон.

Не менее неприятное впечатление произвели на Эгберта неестественные манеры Ленорман и ее театральный костюм. В те времена во всем французском народе проявлялось желание подражать римлянам как в политических и воинственных стремлениях, так и в одежде. Сообразно с этим и Ленорман старалась изобразить из себя древнюю пророчицу в одежде, приемах и речи. Но она была слишком светская женщина, чтобы постоянно играть эту роль, и от тона оракула часто переходила к пустой болтовне.

В наружности ее не было ничего необыкновенного. Это была женщина лет сорока с тонко очерченным, не дурным, но и не красивым лицом, одни только руки поражали нежностью кожи и изяществом.

Она употребляла выражения, целиком заимствованные из Апокалипсиса, и только слегка смягчала краски, говоря о страшных бедствиях, ожидающих Францию, и падении великих государств. Все это имело глубокий смысл для Жозефины и придворных, которые наравне с народом осуждали испанскую войну и желали мира. В этом гадальщица была только отголоском общего настроения.

Но Эгберт напрасно старался уловить в ее прорицаниях что-нибудь положительное или характерное. Каждый образ расплывался у нее в тумане Апокалипсиса, едва приняв сколь-нибудь осязаемую форму. Он уже готов был признать справедливость мнения Бурдона о Ленорман и отвернуться от зрелища, которое оскорбляло его нравственное чувство.

Между тем разговор перешел от далекого будущего к настоящему.

Ленорман рассказывала, что ее посетил какой-то русский вельможа и потребовал от нее, чтобы она вызвала для него тень императора Павла. При этом гадальщица очень комично передразнивала русского знатного барина, вероятно созданного ее воображением, и заметила, что в последнее время большой прилив иностранцев в Париж.

Тут императрица вспомнила об Эгберте и представила его Ленорман.

— Позвольте познакомить вас, — сказала она, улыбаясь, — с молодым австрийцем, который не верит в ваше искусство.

Гадальщица взглянула на него своими выразительными глазами, которые обычно не останавливались долго ни на одном предмете. Его спокойствие и равнодушие не понравились ей.

— Будет ли у вас достаточно мужества, чтобы испытать мое искусство? — спросила она торжественным тоном.

— Мужества? — повторил Эгберт.

Он, вероятно, громко расхохотался бы, если бы его не стесняло присутствие императрицы. Он вспомнил народные гулянья на Пратере, где цыганки за серебряную монету предсказывают будущность легковерным.

— Если ваше величество позволит мне?.. — обратился он к Жозефине.

— А вы не боитесь? — спросила она с принужденным смехом.

Ленорман подала Эгберту колоду карт. Они стояли друг против друга у стола, на котором еще лежал силуэт Марии-Луизы. Прежде чем снять карты, Эгберт осмотрелся, как бы желая убедиться, что все это не сон. Вокруг них зрители перешептывались и улыбались; императрица казалась взволнованной. Антуанетта удалилась от стола и стояла задумчиво в оконной нише с графиней Мартиньи. Эгберт прочитал молчаливое неодобрение на лице Антуанетты и, вероятно, бросил бы карты, если бы это было в его власти. Но уже было слишком поздно: неудержимое любопытство увлекало его — он снял карты.

Ленорман оставалась некоторое время в задумчивой позе с полузакрытыми глазами. Эгберт слегка облокотился на стол и пристально смотрел на гадальщицу, ожидая ее приговора.

Она дотронулась рукой до своего лба, подняла голову и нахмурила брови. Лицо ее приняло серьезное, сосредоточенное выражение. Хотя это было только следствием мимического искусства, но внезапная перемена в наружности прорицательницы оказала свое действие на зрителей. Эгберт снял руку со стола.

— Вы дитя счастья, — сказала она, медленно разглядывая карту за картой, — богато одарены природой; у вас доброе и благородное сердце. Вот убийство…

Императрица придвинула свое кресло к столу; Эгберту стоило усилий оставаться спокойным. На всех лицах заметно было напряженное внимание.

— Вы не могли ни помешать убийству, ни устранить его последствий, — продолжала гадальщица. — Оно дало новое направление вашей жизни… Вы приехали в Париж. Я вижу, что вы замешаны в важные и опасные дела. Нить вашей жизни тесно связана с высокопоставленными лицами. Вы будете участвовать в страшной битве…

— Война с Австрией! — воскликнуло несколько голосов.

— Вас спасет случай! — добавила Ленорман, которая казалась совсем погруженной в свои размышления и указывала пальцем то на одну, то на другую карту. — Вы переезжаете с императором большую реку. Точно какое-то бегство.

— Верно, через Дунай! — сказал кто-то из зрителей.

Сердце Эгберта усиленно билось, но он сохранил внешнее спокойствие.

— Из воды в огонь… Горит большой огонь. Это в Париже… какое-то особенное празднество! Вы участвуете в нем, а это — боже мой, это что такое!.. Императрица…

Глаза прорицательницы сделались неподвижными от испуга, палец ее остановился на силуэте Марии-Луизы.

Ленорман покачнулась на кресле и сделала вид, что падает в обморок.

— Бессовестное фиглярство! — сказал вполголоса Бурдон, подходя к императрице, которая в смертельном испуге поднялась со своего кресла. — Это бред безумной!.. Ваше величество не погибнет на пожаре…

— На дворе шум. Горят факелы! Курьер!.. — сказала графиня Мартиньи, выходя из оконной ниши, где она стояла с Антуанеттой.

— Гонец от императора?.. Из Испании?..

По коридорам, на лестнице, в соседних комнатах слышалась беготня слуг. Камергеры поспешно вышли из залы, чтобы узнать причину шума.

Один из них тотчас же вернулся назад и, подойдя к Жозефине, доложил взволнованным голосом:

— Его величество император! Он вышел из экипажа!

— Император! — воскликнула с удивлением Жозефина.

Придворные дамы поспешно увели растерявшуюся прорицательницу в спальню императрицы, откуда был выход в сад. Остальные гости бросились собирать карты. Бурдон спрятал их к себе в карман.

— У меня никто не вздумает искать их, — сказал он.

Между тем императрица вышла из комнаты, чтобы встретить своего супруга.

Они вошли под руку в залу.

— Вы видите, я благополучно вернулся сюда! — сказал он своим резким, почти грубым голосом. — Нашлись люди, которые воображают, что я могу погибнуть от испанского ножа. Испанцы — трусливый народ, который только умеет бегать от неприятеля. Девятнадцатого января я был еще в Байонне и ехал сюда не останавливаясь. Я прежде всего явился к вам, зная, что вы больше всех беспокоились обо мне.

На щеках Жозефины выступил легкий румянец. Она улыбнулась ему в ответ.

Пробили часы.

— Уже половина одиннадцатого. Сегодня же ночью я должен отправиться в Тюильри.

Он дошел до половины залы и остановился под люстрой. Жозефина стояла около него, беспокойно оглядываясь по сторонам из боязни, чтобы кто-нибудь из присутствующих не вызвал его неудовольствия. Она видела, что прядь его темных волос опустилась ему на лоб; для тех, кто близко знал его, это был предвестник усиленной работы мысли или затаенного гнева, который может вспыхнуть при малейшем поводе. На нем было серое верхнее платье, доходившее до отворотов его высоких сапог, под которым виднелся зеленый мундир с красной ленточкой Почетного легиона. В правой руке он держал шляпу. При блеске множества свечей его красивое и строгое лицо напоминало изображение римского императора, изваянное из мрамора. Все чувствовали себя неловко в присутствии могущественного властителя. Антуанетта, которая видела императора в первый раз, не могла себе представить, что он произведет на нее такое сильное впечатление. Все остальные люди казались ей незначительными перед ним, даже дядя Вольфсегг, которого она уважала более всех на свете.

Общество встало полукругом: мужчины направо, женщины налево; он окинул их взглядом и, не встретив ни одного лица, которое было ему неприятно или ненавистно, сказал Жозефине:

— Вы хорошо делаете, что собираете около себя ученых и художников. Это задача, достойная государыни. Я не люблю королев, которые вмешиваются в политику. Это губительницы народов.

Он подошел к группе кавалеров и сказал им несколько ласковых слов, но Эгберту показалось, что он принуждает себя к этому и сердце его непричастно к тому, что он говорит.

— Добрый вечер, мой милый граф Меневаль. Ваш племянник храбро сражался при Само-Сиерре. Пуля засела у него в руке. Но это не опасно. — Затем император обратился к другому: — Как поживаете, Фонтен? Продвигаются ли наши постройки? Для славы моего царствования весьма важно, чтобы Лувр был кончен при мне. Я рассчитываю на вас.

— Каждое ремесло, ваше величество, имеет свои невыгодные стороны, — ответил архитектор. — Легче начертить план, чем привести его в исполнение.

Император слегка пожал плечами и подошел к Тальма.

— Очень рад видеть вас, Тальма. У вас отличный вид. Пребывание в Эрфурте принесло вам пользу. Своей игрой вы сделали честь мне и Франции.

— Вы слишком милостивы, ваше величество.

— Я не знаю, кто из наших академиков доказывал превосходство испанского театра перед нашим…

— Гингене, — подсказала ему Жозефина, которая отличалась превосходной памятью.

— Да, Гингене. Но я должен сказать вам, mesdames, — он обратился к дамам, — что мы видели на испанской сцене только жалкие фарсы бездарных актеров. Даже их знаменитый Fandango не более как однообразный полуварварский танец. Мы должны цивилизовать Испанию, и мы можем это сделать. Пиренеев не существует больше! Этого не мог сказать ни Людовик Четырнадцатый, ни Карл Великий.

Затем, сделав быстрое движение, чем он так часто озадачивал окружающих, он опять очутился около Тальма.

— Ну, как идет наш Гектор?

— Мы надеемся сыграть его перед вашим величеством в первых числах этого месяца.

— Это превосходная трагедия, — продолжал Наполеон. — Она совершенно в греческом стиле. В ней изображен идеал женщины в лице домовитой и нежной Андромахи, восхваляется любовь к отечеству и военные доблести. Это цель поэзии великого народа. Пускай другие, менее воинственные нации, как, например, немцы, занимаются романтическими бреднями. Рассчитываете ли вы на успех?

— Со своей стороны я употреблю все старания, ваше величество.

— Вы не отвечаете на мой вопрос. Говорите прямо. В этом деле вы лучший судья, нежели я.

— По мнению публики, автор выбрал слишком отдаленный сюжет; парижане желают, чтобы им изображали события из нашей истории, которые имели бы непосредственную связь с настоящим…

— Вы правы, Тальма, — прервал Наполеон. — Я не понимаю, почему наши поэты не изображают нам события из французской истории. Может ли быть что-либо лучше для сюжета, чем восстановление империи Карлом Великим, его победы над лангобардами и саксами, его коронование и так далее. Поэты перевелись у нас. Неужели войны, которые вынуждает нас вести неверная Англия, убивают поэтический гений? Пример Греции и Древнего Рима доказывает противное. Все зависит от нации, а не от правления. Кажется, нам придется выписывать поэтов из Германии. Посмотрите на Виланда и Гёте! Это величайшие поэты нашего столетия и вместе с тем умные люди, которые с благодарностью относятся к тому, что я сделал для мира. В этом они стоят неизмеримо выше наших так называемых писателей, которым приличнее было бы взять в руки чулок, нежели перо.

Рассуждая таким образом, Наполеон ходил взад и вперед по зале и случайно остановился перед Эгбертом. Незнакомое лицо привлекло его внимание. Он вопросительно взглянул на Жозефину.

— Господин Эгберт Геймвальд, — сказала она поспешно. — Его представил нам австрийский посланник граф Меттерних.

— Вы австриец? — спросил Наполеон повелительным тоном.

У Эгберта внезапно забилось сердце.

— Да, ваше величество, я из Вены, — ответил он.

— Из Вены! — воскликнул Наполеон, нахмурив брови. — Кажется, в Вене течет теперь не Дунай, но поток Леты. Скоро же забывают там уроки, данные жизнью! Австрия получит новый урок, милостивый государь, если она этого желает, и хуже прежнего. Я ручаюсь вам в этом. Я не желаю войны. Беру в свидетели всю Европу, что теперь все мои усилия направлены против Испании. Австрия в тысяча восемьсот пятом году спасла Англию, когда я собирался переехать пролив и взять приступом Лондон. Теперь она останавливает мои победы в Испании. Она ответит мне за это. Я разобью ваши войска, уничтожу их до последнего человека…

Буря разразилась. Давно накопившаяся ярость нашла себе выход. Присутствие австрийца при дворе Жозефины послужило для императора удобным поводом, чтобы излить свое неудовольствие.

В подобные минуты в Наполеоне было величие всесокрушающей силы. Его лицо принимало выражение неумолимой жестокости и, благодаря правильным и благородным очертаниям, приобретало своеобразную красоту.

Все стояли молча в боязливом ожидании, опустив глаза. В голове Антуанетты промелькнула мысль: это высший из смертных! Ни Александр Македонский, ни Цезарь не могут сравниться с ним!

Эгберт спокойно выдержал первую вспышку грозного властелина и не изменил себе ни одним движением. Но когда Наполеон внезапно оборвал свою речь, он поднял голову и громко сказал:

— Ваше императорское величество, вы ошибаетесь, я не солдат и не государственный человек, я ученый.

Жозефина еще более побледнела. Всякое противоречие раздражало Наполеона даже при его спокойном состоянии.

На этот раз он был озадачен и, взглянув с удивлением на смелого юношу своими сверкающими глазами, спросил:

— Вы видите меня не в первый раз?

Он не мог иначе объяснить спокойствие молодого австрийца.

— Я видел ваше величество в Шенбрунне за три дня перед Аустерлицкой битвой.

Присутствующие, услыхав этот ответ, вздохнули свободнее. Воспоминание о битве трех императоров всегда приводило Наполеона в хорошее расположение духа. Эта битва была не только одной из его самых крупных побед, но и венец его военного искусства.

— Однако вы или, лучше сказать, ваш император хочет отважиться на новый Аустерлиц!

— Кто видел тогда ваше величество, как я, тот не будет желать войны Франции с Австрией.

— Вы давно в Париже? — спросил император уже более милостивым тоном.

— Полтора месяца, ваше величество.

— Как вас зовут?

— Эгберт Геймвальд, ваше величество.

— Так вы ученый! Действительно, вы напоминаете мне молодых людей в северогерманских университетах — Галле и Иене. Прекрасная, сильная молодежь. Жаль, что вам внушают ложные понятия и увеличивают вашу природную склонность к мечтательности и романтизму. Чего только не сделала бы эта молодежь под моими знаменами!.. Какая у вас специальность, господин Геймвальд?

— Я изучал медицину, ваше величество, но вследствие преждевременной смерти моего отца…

— Вы сделались богаты и независимы и бросили науку?

— Да, ваше величество! И я приехал в вашу столицу, чтобы изучать сокровища искусств, которые собраны здесь благодаря вашим победам и мудрости.

— Мне приятно слышать это от немца. Если я приказывал свозить сюда художественные произведения из полуразрушенных церквей и замков, из далеких монастырей и маленьких городков, чтобы выставить их в светлых и обширных залах, то это было сделано для общего блага. Но мои лучшие намерения всегда остаются непонятыми. Вот, например, ваши соотечественники приписывают мне желание начать войну с Германией! Но к этому принуждают меня ваши князья и дворянство. Они неисправимы. Но ваш народ благодарнее и послушнее французского. Ему предстоит великая будущность, если он когда-нибудь найдет себе достойного предводителя.

Император при этих словах пристально посмотрел на Эгберта, как бы ожидая ответа.

— У нас многие убеждены, что такой человек послан нам Провидением в лице вашего величества. Вас называют у нас новым Карлом Великим.

— Но вы лично не разделяете этого мнения?

— У меня не может быть мнения в этом случае, но я поклоняюсь гению. Не сочтите это за лесть, ваше величество. Я не имею чести быть вашим подданным и потому могу позволить себе подобное заявление.

Наполеон улыбнулся. Такой милости удостаивались немногие, но на Эгберта эта улыбка произвела отталкивающее впечатление. Улыбался один рот, между тем как лоб и глаза оставались серьезными и мрачными.

— Я надеюсь, что вижу вас не в последний раз, — сказал Наполеон, кивнув едва заметно головой Эгберту, и отошел от него.

Жозефина бросила на Эгберта ласковый взгляд. Сверх ожидания юноша достойно выдержал опасное испытание и имел счастье понравиться властелину.

Наполеон вообще благосклонно относился к смирению и покорности, но в этом отношении не доверял своим придворным и потому был особенно чувствителен к похвалам немцев и англичан, которые всегда приятно действовали на него.

Милостивое расположение духа тотчас же отразилось на Жозефине. Она окончательно успокоилась и смело отвечала на его вопросы со своей милой улыбкой, сама налила ему стакан Chambertin’a — единственное вино, которое он пил охотно.

Он сел к столу, за которым только что гадала Ленорман, взял в руки цветы, вырезанные Эгбертом, и опять бросил их на стол. Он разговаривал вполголоса с Жозефиной; из беглого взгляда, брошенного им на Эгберта, придворные заключили, что речь шла о молодом немце.

Император поставил свой стакан на стол и увидел силуэт красивой женской головы.

— Это кто? — спросил он.

— Говорят, что этот силуэт очень похож на австрийскую эрцгерцогиню Марию-Луизу, — ответила Жозефина. — Господин Геймвальд вырезал его по просьбе одной из моих придворных дам.

Наполеон был актер в душе. Постоянно упражняясь в своем природном таланте, он дошел до известной степени совершенства и любил казаться удивленным и недовольным в тех случаях, когда торжествовал в душе. Так было и теперь. Глядя на вырезанные цветы, он был очень рад, что люди, окружавшие его супругу, занимаются такими невинными развлечениями, так как, по словам его доверенных лиц, эти собрания были гнездом тайных козней его врагов, которые старались восстановить против него Жозефину и заранее обсуждали меры, которые им следует предпринять в случае его внезапной смерти. Вместо заговорщиков и сообщников Фуше и Талейрана он встретил художников и ученых, которым сочувствовал как безвредным людям, и молодого простодушного иностранца, который не мог внушить и тени подозрения. Тем не менее он счел нужным показаться удивленным и выразить свое неодобрение.

— Я не подозревал, — сказал он, возвысив голос, — что при нашем дворе чувствуют такое расположение к Австрии, что собирают портреты австрийских эрцгерцогинь. Кто сказал, что этот силуэт похож на оригинал? Вероятно, не сам художник; он слишком скромен для этого!

Жозефина при этом неожиданном вопросе изменилась в лице. Она боялась новой вспышки гнева Наполеона и невольно взглянула на Антуанетту, которая выступила несколько вперед и опять остановилась в нерешимости. Наполеон тотчас же заметил ее, так как ее темное бархатное платье резко отличалось от нарядов других дам. Он был приятно поражен необыкновенной красотой и благородным выражением лица молодой девушки. Ему казалось, что он никогда не видел более привлекательного существа.

Антуанетта почувствовала, что для нее наступил решающий момент; если она не воспользуется этим случаем, то, быть может, потеряет навсегда возможность спасти своего брата.

Пересилив свою робость, она вышла на середину залы и громко сказала:

— Я имею честь, ваше величество, быть лично знакомой с эрцгерцогиней…

Наполеон вопросительно взглянул на нее.

— Извините, — сказал он, — я не подозревал о присутствии австрийской придворной дамы.

— Я настолько же австрийская подданная, насколько и вашего величества. Я у ваших ног…

У Эгберта разрывалось сердце от негодования. Он видел, что Антуанетта готова была преклонить колени перед Бонапартом; это было для него поруганием его идеала. Он готов был громко воскликнуть: «Остановись! Как может твоя свободная душа дойти до подобного унижения!»

Но император предупредил желание молодой девушки, взяв ее за руку.

— Нет, — сказал он кротким голосом, — это лишнее! Вы хотите обратиться ко мне с просьбой и для этого приехали из Германии. Говорите, в чем дело?

— Ваше величество, от вашего слова зависит жизнь и свобода самого близкого для меня человека. Я Антуанетта Гондревилль, несчастная сестра…

— Молодого маркиза Франца Гондревилля, который поднял против нас оружие в Испании?

— Он был австрийским офицером и считал себя свободным от обязательств относительно Франции.

— Француза ничто не может освободить от его долга по отношению императора и Франции, — ответил сурово Наполеон. Он все еще держал за руку Антуанетту. — Вы мужественная девушка, — сказал он. — Ваш брат, как мне сообщил испанский король, сражался геройски у них. Я всегда любил храбрых людей. Участь вашего брата еще не решена. Если бы все французы, живущие за границей, относились ко мне с таким доверием, как вы, то им не пришлось бы пожалеть об этом. Надеюсь видеть вас в Тюильри, маркиза Гондревилль. — Затем Бонапарт обратился к Жозефине и сказал: — Благодарю вас за приятный сюрприз, который вы приготовили мне. По возвращении моем в Париж я постараюсь доказать, что умею отличить храброго, попавшего под дурное влияние юноши от коварных козней известных людей. Поручаю эту девушку вашему покровительству… Однако мне пора в Париж, — добавил он, взглянув на часы. — До свидания.

Наполеон был в наилучшем расположении духа. Он был доволен положением дел в Malmaison. С другой стороны, он был польщен, что девушка старинного дворянского рода обратилась к нему с просьбой о помиловании своего брата в присутствии всего двора, так как, несмотря на свое могущество, Бонапарт оставался parvenu до конца своего царствования. Приверженцы Бурбонов, перешедшие на его сторону, имели в глазах его больше цены, чем революционеры, которые возвысились вместе с ним. К последним он относился с недоверием. Из них одни завидовали его возвышению, другие были неисправимы в своих республиканских убеждениях.

Он уже собирался уходить, но заметил Бурдона, стоявшего в стороне.

— И вы здесь, — сказал он, сжав в руках поля своей шляпы. — Жаль, что вы не поехали со мной в Испанию. Там удобно изучать людей, помешанных на фанатизме.

— Таких людей можно встретить и в Париже, ваше величество.

— Ваши друзья республиканцы также фанатики, — сказал Наполеон презрительным тоном. — Дураки и идеологи, которые воображают себя Брутами и Кассиями! Кстати, не знакомы ли вы с известным Бонелли?

— Я не понимаю вопроса вашего величества! — ответил Бурдон, слегка побледнев. — Каждый полицейский чиновник знает теперь, что некоторые безмозглые люди называют этим именем ваше величество.

— Вы также не одобряете это? Я видел вас при Эйлау; мне было бы очень жаль, если бы вы были замешаны в таких глупых проделках. Ваш отец недавно умер; вы теперь богатый человек и владеете значительными поместьями в Лотарингии. Разве ваше присутствие необходимо в Париже? Подумайте об этом… Тацита вы можете читать и у себя в деревне. — И, повернувшись к нему спиной, Наполеон вышел из комнаты. Некоторым показалось, что, уходя, он взглянул на Антуанетту.

Пока император и его супруга были в передней, никто не произнес ни одного слова и даже не тронулся с места, но все почувствовали, что им как-то легче дышится с уходом Бонапарта.

— Неужели ему необходимо сказать всегда какую-нибудь неприятность? — сказал вполголоса Бурдону архитектор Фонтан, когда послышался стук отъезжающего экипажа.

— Иначе он, как Тит, только в обратном смысле, считал бы свой день потерянным, — возразил Бурдон.

Теперь все сторонились Бурдона, как зачумленного, один только Эгберт пожал ему руку, но тем любезнее отнеслось общество к Антуанетте. Ее хвалили за присутствие духа.

— Ваш брат вне опасности, — говорили одни.

— Император был необыкновенно милостив к вам, — говорили другие.

Мужчины умоляли ее бросить свое затворничество; дамы соперничали друг перед другом в излияниях нежной дружбы. С горьким чувством смотрел Эгберт на молодую графиню и не решался подойти к ней. «Отчего она так взволнована и так сияет?» — спрашивал он себя. На лице ее отражается гордое сознание одержанной победы. Одним своим взглядом и кротким голосом она обезоружила гнев императора. Она поняла могущество своей красоты… Но радость Антуанетты печально настроила Эгберта. Он видел, что его богиня поддается власти темных сил. Опьянение, счастье, которое он заметил на ее лице, открыло ему честолюбивые помыслы, которые более чем когда-либо наполняли душу Антуанетты.

«Недаром называют его Люцифером, — промелькнуло в голове Эгберта. — Он подчинил ее своей власти».

Между тем императрица вернулась в залу и подошла к Бурдону.

— Вы останетесь, — сказала она, подавая ему руку, — он не мог говорить это серьезно. — Затем, понизив голос, она добавила: — Я говорила с ним о Фуше. Надеюсь, что он уже не выпутается на этот раз.

Слуги разносили десерт; некоторые из более пожилых господ собирались уезжать, извиняя себя тем, что до Парижа около часа езды.

— Программа нашего вечера не удалась, — сказала, улыбаясь, Жозефина, обращаясь к своим гостям. — Вы собрались, чтобы слушать предсказания Ленорман, но она…

Жозефина остановилась, не зная, как лучше выразиться.

— Обратилась в бегство, если ваше величество позволит мне употребить это выражение, — сказала одна из придворных дам.

Жозефина улыбнулась и погрозила ей пальцем.

— Ну а где же карты? — спросила она.

— Здесь, ваше величество, — ответил Бурдон и выложил их на стол. — Видно, Ленорман, предсказывая опасности другим от воды и огня, не предвидела их для себя…

Императрица сделала вид, что не слышит этой фразы.

Глава III

править

Неожиданный приезд Наполеона смутил парижан. Все были уверены, что он в Испании, между тем как он сидел в Тюильри, составляя планы для новых войн.

Многие жестоко осуждали его, что он, не закончив покорения Испании, прервал его на половине. Кровь наших солдат текла напрасно; шайки испанских инсургентов опять соберутся в Манха и в Андалузии, и придется опять усмирять их и, быть может, с меньшими шансами на успех. Беспокоило также французов намерение императора начать третью войну с Германией. Бедняки боялись нового набора, зажиточные люди — потери состояния, так как, в случае неудачи и свержения Бонапарта, могла опять наступить революция со всеми ее ужасами.

Эгберт с удивлением заметил, что французы, несмотря на свое тщеславие и жажду славы, относились с недоверием к своему будущему. Они смеялись над мечтами Эгберта о наступлении вечного мира и устройстве всемирной монархии, где бы процветала торговля, ремесла, искусства и науки. Империя, возражали ему, в один прекрасный день распадется и исчезнет с лица земли, как дворцы фей в волшебных сказках. Наполеон, как всякий сказочный любимец счастья, забудет когда-нибудь произнести вовремя магическое слово, с которым связано его превосходство над другими людьми, и в один прекрасный день проснется таким же бессильным и простым смертным, как мы все.

Но за всеми этими толками о благе Франции и судьбе императора скрывалось общее нежелание новых приключений и риска. Это настроение заметно было не только в низших классах, но и среди маршалов и высших сановников, которые хотели спокойно наслаждаться случайно приобретенным положением и богатством. Но что могло значить настроение публики для Бонапарта! Оно не имело настолько силы, чтобы даже замедлить на один час его приказания. Тайно могли проклинать его, но внешне все покорялись ему.

С невероятною быстротою шли приготовления к новой войне: производился набор войск, без устали работали в арсеналах. После отставки Талейрана все были уверены, что Фуше будет также снят со своей должности. Но это ожидание не испугало министра полиции, испытавшего столько переворотов в своей жизни.

— Этот господин воображает, что может царствовать без нас, — сказал Фуше о Наполеоне одному из своих приятелей. — Год или два куда ни шло, а потом он будет внизу, а мы наверху. Революция поглотила Дантона и Робеспьера; не стоило труда делать ее, если она и его не поглотит.

Прежние любимцы императора с неудовольствием замечали, что со времени своего возвращения из Испании он приблизил к себе какого-то иностранца с вкрадчивыми манерами и красивой наружностью. Это был шевалье Цамбелли. Никто из придворных не знал его; только некоторые помнили, что видели его мельком при дворе вице-короля Евгения. Тотчас по прибытии своем в Тюильри император потребовал его к себе. Почти ежедневно они работали вместе: всем было известно, что шевалье приехал из Австрии, и потому не могло быть сомнения относительно сущности этих совещаний.

Событие в игорной комнате гостиницы «Kugel» имело решающее влияние на судьбу Цамбелли. Он уже давно служил императору, представил ему много доказательств своей верности, смелости и хитрости, но его заветная мечта занять видное место при французском дворе осталась неисполненной. Наполеон ценил его как ловкого и ни перед чем не останавливающегося шпиона и авантюриста, щедро награждал его деньгами, но держал его в почтительном отдалении от себя и, видимо, избегал его.

Цамбелли чувствовал эту холодность, и она была для него источником нескончаемых мучений, но когда секретарь французского посольства сообщил ему о желании императора видеть его, то это было для него пробуждением к новой жизни. Любовь к Антуанетте еще некоторое время сдерживала его честолюбивые стремления и изменнические планы, пока ему не показалось, что Антуанетта не любит его. «Она еще честолюбивее меня, — подумал он, — и только тогда будет считать меня приличной для себя партией, когда я к ней явлюсь маршалом или с титулом герцога. Я отправлюсь к Бонапарту и достигну цели моих стремлений».

Это решение окончательно созрело в его голове, когда в руках его очутилось зашифрованное письмо, переданное ему Армгартом в гостинице «Kugel». Теперь он мог смело рассчитывать на хороший прием со стороны императора.

Заручившись письмом, Цамбелли заблаговременно удалился из игорной комнаты и в ту же ночь уехал из Вены, воспользовавшись медленностью австрийской полиции. Во владениях князей Рейнского союза он был уже в полной безопасности и беспрепятственно пересек французскую границу благодаря паспорту, которым снабдил его генерал Андраши. Только в Париже Фуше задержал его на некоторое время под разными предлогами. Предполагая, что Цамбелли везет какие-нибудь важные бумаги императору, он хотел выманить их у него, чтобы присвоить себе главную заслугу. Он пробовал подкупить итальянца деньгами и, видя, что это не удается ему, задумал арестовать его. Но шевалье опередил его и обратился за помощью к парижскому префекту Дюбуа, который был заклятым врагом Фуше. Дюбуа не только предоставил ему средства, чтобы ехать в Испанию к императору, но еще сообщил ему подробные сведения о преступных действиях Фуше, его тайных совещаниях с Талейраном и сношениях с Бурбонами. Когда Фуше после некоторого колебания решился наконец арестовать Цамбелли, то тот уже выехал из Бордо.

Второго января 1808 года Витторио уже был на королевской военной дороге из Вальядолида в Кастилию и настиг императора в нескольких милях от Асторги.

Встреча произошла среди большой дороги при сильнейшей метели. Император ехал во главе своего войска; на нем была богатая шуба, подарок царя Александра I; он осадил свою лошадь, когда к нему подъехал Цамбелли в своем развевающемся плаще, держа бумаги высоко над головой.

— Депеши из Франции!

— Вы дрожите от холода, — сказал император.

Цамбелли ехал день и ночь, чтобы обогнать курьера, которого министр полиции ежедневно посылал к императору.

— Нет, от счастья видеть ваше величество, — ответил Цамбелли, спрыгнув с лошади.

Наполеон прежде всего распечатал донесение префекта Дюбуа, которое показалось ему настолько важным, что он велел развести бивачный огонь у гигантских дубов, растущих около дороги. Он пригласил шевалье к огню и около часу говорил с ним. Витторио рассказал ему ловко придуманную историю о своем бегстве из Австрии и о том, как он с опасностью для жизни овладел важными документами. С этими словами он передал императору письмо графа Стадиона, где было сказано: «1 марта 1808 года вооружение Австрии будет закончено и мы без промедления начнем войну…» Не менее важно было для императора то обстоятельство, что Цамбелли мог сообщить ему подробные сведения об этом вооружении, число полков, орудий, имена командиров и т. д.; и также относительно того направления, какое приняло народное движение в Германии за последнее время.

Бонапарт слушал Цамбелли в глубокой задумчивости. Опасность со стороны Германии была настолько очевидна, что он решился против своего желания бросить преследование англичан в Испании и немедленно вернуться в Париж.

Цамбелли приехал двумя днями раньше. Со времени разговора на дороге под дубами Асторги Витторио сделался любимцем императора. Теперь он с избытком был вознагражден за все те унижения, которые ему пришлось испытать в высшем австрийском обществе. Он собрал такие сведения о людях, их отношениях и характерах, что в ожидании новой войны с Австрией сделался необходимым человеком для Бонапарта.

— Этот итальянец точно упал с неба, — рассказывали адъютанты и придворные, сопровождавшие императора в испанском походе. — Никто из нас не слыхал даже его имени. За несколько дней он умудрился заслужить расположение подозрительного Наполеона!

— Он мог привлечь императора магнетизмом, — утверждали придворные дамы, очарованные наружностью и ловкими манерами Цамбелли.

Даже в небольшом кружке приятелей, которых собрал у себя Веньямин Бурдон, несколько раз заходила речь о шевалье. Бурдон договорился с Эгбертом, чтобы тот не упоминал о своем знакомстве с Цамбелли, так как это могло помешать свободному высказыванию мнений.

Все в один голос признавали недюжинный ум Цамбелли и его умение обращаться с людьми и предсказывали ему блестящую будущность, тем более что император чувствовал особое расположение к людям, которые, подобно шевалье, отдавшись ему, сжигали за собою мосты и возлагали на него всю надежду.

— Я вполне согласен, что он даровитее многих из прежних любимцев императора и ведет себя с большим тактом, но ведь и он пользуется незавидной репутацией, — сказал один из гостей, с умным и выразительным лицом, изрытым оспой и с преждевременно поседевшими волосами. — По-видимому, он участвовал в дурном деле…

— Да говори же яснее, Дероне, — сказал с нетерпением Бурдон.

— Мне лично ничего не известно. Но Фуше недавно, рассердившись на него за что-то, сказал: «Он забывает, что если бы я захотел, то мог бы сразу отправить его на галеры».

— Куда он отправил немало честных людей! — возразил Бурдон. — Разве ты можешь поручиться за Фуше?

Дероне и Бурдон были друзьями со школьной скамьи. Дероне был старше пятью годами и прошел через все перевороты того времени: в качестве уличного гамена участвовал во взятии Бастилии, юношей — во время приступа Тюильри — и теперь состоял на службе империи в должности комиссара сыскной полиции. Однако, несмотря на это, он оставался верным своей дружбе к Бурдону и своим республиканским убеждениям, как утверждал Бурдон.

Большинство гостей были ярыми республиканцами и близкими приятелями Бурдона, которых он угощал дружеским обедом. Все были в наилучшем расположении духа, чему немало способствовало хорошее вино.

Здесь для Эгберта наглядно выяснилась разница между двумя национальностями: французской и немецкой. В Германии разговор друзей одинаковых убеждений, перейдя из узкого круга личных интересов, неизбежно вращался бы около поэтических и философских идеалов, между тем как для гостей Бурдона и его самого ничто не имело цены, кроме политики. Эти люди в ранней юности пережили волнения революции, с ее событиями были связаны лучшие воспоминания их личной жизни. Припоминая свою молодость, они говорили о Мирабо, жирондистах, заседаниях Конвента, народных собраниях, как немцы стали бы говорить о своих школьных товарищах, учении и преподавателях. Государственная жизнь у этих людей поглотила всякую другую деятельность; к ней направлены были все их заветные желания и надежды; в ней заключалась слава и счастье как их самих, так и отечества.

На замечание Эгберта, что большинство образованного парижского общества, по его наблюдениям, занято мелочными интересами и увлекается пустяками, ему ответили, что это делается с той целью, чтобы отвлечь внимание подозрительного Бонапарта.

— Парижане, — сказал один из гостей, — во избежание его гнева делают вид, что боятся политики, как заразы. Но пусть Наполеона постигнет большое несчастье, например беспримерное поражение…

— Кто может победить его? — прервал с живостью Эгберт. — Он уничтожил лучшие войска Европы, из земли не вырастут новые.

— За границей, — заметил Бурдон, — преувеличивают силу этого человека. Его венчают лаврами; все его победы приписывают ему лично. Но что, в сущности, составляет его силу? Революция, республика. Они создали войска, перед которыми трепещет Европа. Не его орлы воодушевляют их, а мысли о свободе и равенстве. Весь вопрос в том, долго ли продлится это ослепление. Он как безумный расточает людей и богатства страны. Европа поклоняется ему, как герою. Он только ловкий и счастливый вор. Каждый из нас достиг бы тех же результатов, если бы так же бесцеремонно, как Наполеон, распоряжался средствами, предоставленными ему великой нацией в минуту заблуждения.

Против этого трудно было возражать что-либо. Эгберт вполне понимал, что республиканцы не могут простить Наполеону 18-е брюмера и низвержение республики.

— Поверьте, — добавил Дероне, — что недалеко то время, когда вся Франция открыто выразит ему свою ненависть. Он мог обуздать нас на время, но ему не удастся превратить французов в рабов. Ни один укротитель львов не умер своей смертью.

— Это говорит блюститель закона! — сказал с удивлением Эгберт.

— Да, я придерживаюсь существующих законов, пока новая революция не создаст лучших. Права народа выше закона.

Эгберт молчал. Логика революционеров возмущала его.

— Вы немец и аристократ, — сказал с улыбкой Бурдон. — Вы не можете понять нас.

— Между моими соотечественниками вряд ли нашлось бы много людей, которые бы примкнули к вашим принципам.

— Наши победы, быть может, научат вас гражданским доблестям, — высокомерно ответили ему республиканцы. — Мы надеемся, что со временем все немцы сделаются французскими гражданами.

— Предоставьте нам устраивать у себя нашу жизнь по нашему собственному усмотрению. Мы любим наше государственное устройство и учреждения и мало-помалу, не торопясь, стараемся уничтожить то, что уже устарело и отжило свой век. Кто знает, не было ли величайшей ошибкой вашего императора, что он не пощадил особенностей нашего быта и подвел нас под общую мерку.

— Скорее можно сказать, что уничтожение Германской империи, этой средневековой руины, его величайшая заслуга. В этом случае он оказался достойным сыном революции.

— Для нас Германская империя имела и всегда будет иметь значение в смысле объединения и сознания общей национальности, — сказал Эгберт. — С нею связаны наши лучшие исторические воспоминания. Наконец, позвольте вам заметить, господа, что если вы любите и защищаете свободу, то не лишайте и нас права самим распоряжаться в нашем государстве.

— Во всеобъемлющей республике все люди будут одинаково счастливы; это будет всемирное братство.

— Но если мы не желаем республики!

— Мы не можем допустить существование таких государств, как ваше, около наших границ. Мы вас принудим покориться свободе. Впрочем, мы сильнее вас; опыт показал, что мы непобедимы.

— Мы это увидим. Вы непобедимы, потому что во главе ваших войск Наполеон. Неизвестно, что будет без него. Ваши отзывы о нем крайне несправедливы.

— Вы любите угнетателя вашего отечества, месье Геймвальд! Вы первые должны желать его гибели.

— Я не люблю его, но поклоняюсь ему и нахожу странным, что французы ненавидят человека, который распространил их государство до Эльбы. Он же выполняет вашу мечту о покорении Германии. Для нас, разумеется, не существует разницы между Французской республикой и империей в том смысле, как вы говорите. Если мы должны быть под гнетом чужеземного ига, то мы скорее подчинимся, как наши предки саксы, какому-нибудь Карлу Великому, нежели республиканскому конвенту.

Эгберт замолчал. Он видел в этих республиканцах, толкующих о свободе и всемирном братстве, те же завоевательские наклонности и жажду славы, которая охватила тогда всю Францию. Разве мог Наполеон вести войну за войной, если бы французский народ не разделял его воинственных стремлений! Неразрешимую загадку представлял для Эгберта народ, который во имя свободы совершил невероятный переворот, чтобы отдать эту свободу в руки одного человека. Точно пораженные слепотой, шли французы за победителем из страны в страну, не замечая, что с каждым расширением границ своего государства они все глубже и глубже погружались в рабство. Не имея ни способности, ни сил провести в собственной стране возвышенные принципы великой революции, они как будто поставили себе задачей уничтожать счастье и независимость других народов.

Между остальными гостями в это время шел оживленный разговор о предстоящей войне с Австрией и ее последствиях для Франции в случае победы или поражения. Толковали о том, что в войске много республиканцев, и возлагали большие надежды на полковника Армана Луазеля.

«Неужели это тот Лаузель, который жил у нас в доме!» — с удивлением подумал Эгберт. Большинство присутствующих было того мнения, что не следует желать новых побед.

— Сделайте одолжение, побейте нас в этой войне, — сказал Бурдон, потрепав Эгберта по плечу. — Как ни тяжело будет для французов вынести поражение, но оно нам необходимо. Вот до чего довел нас этот человек, что мы сами желаем гибели нашему отечеству!

— Да, Австрия окажет нам этим большую услугу, — сказал другой, — а всего остального мы сами добьемся.

— Позвольте высказать вам откровенно мое мнение, — сказал Дероне, обращаясь к Эгберту. — Вам не удастся победить его. Наполеона может ниспровергнуть только революция, и притом не наша, а чужая революция. Если по ту сторону Рейна ненависть к его игу пересилит поклонение его гению, если всюду раздастся крик о мести…

— Месть за безнаказанные убийства! — воскликнул с горячностью Бурдон, вскакивая со своего места.

— Месть за попранную свободу, за несчастных, которых он погубил в Каене, — сказало разом несколько голосов.

Все молча допили свои стаканы.

— Но помимо зла, которое он сделал Франции, у меня еще личные счеты с ним! — сказал Бурдон взволнованным голосом. — Он отнял у меня отца!

Эгберт с удивлением взглянул на своего друга. Бурдон никогда не вспоминал о смерти отца и прерывал разговор, когда другие говорили об этом.

«Что заставило его самого заговорить сегодня о своем отце?» — спрашивал себя Эгберт.

— Я не могу понять, каким образом австрийская полиция не открыла ни малейшего следа преступления, — сказал Дероне, который был сыщиком по призванию и тем более интересовался таинственным приключением, что оно касалось его друга.

— Убийство совершено среди дня… Жаль, что мне не удалось расследовать это дело! Но вы, месье Геймвальд, были на месте преступления и, кажется, еще застали в живых старого Бурдона, неужели у вас не появилось никаких подозрений…

Эгберт отрицательно покачал головой.

— Он ничего не знает! — сказал с нетерпением Бурдон, который ходил взад и вперед по комнате. — Он принял участие в умирающем, какое ему дело разыскивать убийц. Вот если бы камень мог говорить!..

— Какой камень? В чем дело? Я первый раз слышу об этом, — сказал Дероне с видом охотничьей собаки, которая напала на след дичи.

— Несколько дней спустя после убийства, — начал нехотя Эгберт, — я получил опал в золотой оправе от полусумасшедшей крестьянской девушки из той местности. На камне вырезан орел. Очевидно, что эта вещь была набалдашником палки или хлыста, а так как в этой странной истории играет роль какой-то всадник, то опал, вероятно, приделан был к хлысту.

— Скажите, пожалуйста, сделаны ли были попытки отыскать всадника?

— Нет, местный судья из робости сам старался замять дело.

— Они знали, кто замешан в этом деле, — сказал Бурдон.

— Но это не помешает мне, Фуше, или, лучше сказать, правосудию воспользоваться находкой. Не можете ли вы, месье Геймвальд, показать мне этот опал или вы велели переделать его?

— Нет, — возразил, краснея, Эгберт. — Может быть, вы будете смеяться надо мной, но я всегда ношу его с собой.

С этими словами Эгберт вынул опал из кармана и подал его Дероне, который сперва ощупал его, а потом поднес к свече и стал внимательно разглядывать его.

— Ну, разумеется, — сказал он, — тут нет и следа запекшейся крови; золотой ободок совершенно гладкий; над орлом маленькая царапина, как будто от иголки. Не помнишь ли ты, Бурдон, не было ли у твоего отца хлыста с опалом?

— Нет, — ответил Веньямин.

— У несчастного Жана Бурдона в день убийства, — сказал Эгберт, — была палка с самым обыкновенным набалдашником, которая и была найдена при нем.

— Ну а кроме таинственного всадника, никто не проезжал по дороге в этот день?

— Тут начинается область предположений, позвольте мне не сообщать их.

— Да это и не по вашей части, — сказал, улыбаясь, Дероне. — Вот если бы мне поручили сделать допрос, то мы узнали бы нечто об этом деле.

Дероне опять поднес опал к свечке и стал разглядывать его против света.

— Вот тут что-то нацарапано, как будто латинское V… Если не ошибаюсь, к вам пожаловали гости, мой милый Бурдон. Кто-то поднимается по лестнице. Спрячьте опал, месье Геймвальд, он может пригодиться нам со временем.

Последняя фраза была сказана так громко, что посетитель, входя в переднюю, должен был слышать ее.

Вслед за тем явился слуга и, подойдя к Бурдону, сказал ему что-то вполголоса.

Веньямин изменился в лице.

— Он хочет видеть меня? Если он здесь, проси…

Бурдон едва успел шепнуть сидевшему возле него Эгберту: «Шевалье Цамбелли!» — как слуга отворил ему дверь.

Все встали со своих мест, любопытствуя узнать причину такого несвоевременного визита. Бурдон из вежливости сделал несколько шагов навстречу вошедшему.

— Извините меня, месье Бурдон, я не ожидал, что застану вас за обедом и среди веселого общества, — сказал Цамбелли своим звучным голосом, но с видимым смущением на лице, которое он не мог скрыть, несмотря на свой светский навык. — Но меня послала ваша пациентка, мадемуазель Атенаис Дешан… Она заболела внезапно.

— Как это случилось? Где? Когда? — спросило разом несколько голосов.

— Вероятно, с ней был опять нервный припадок, — заметил Бурдон, взяв со стола свою шляпу.

— Вы не ошиблись, — сказал Цамбелли. — Я оставил ее в сильнейших судорогах. Если мне позволено будет выразить мое мнение, то, по-видимому, это сделалось с нею вследствие сильного волнения, так как она рассердилась до бешенства. Окружавшие ее знакомые вспомнили о вас, как о единственном докторе, которому верит больная; и я, не теряя ни минуты, бросился в карету, чтобы привезти вас.

Чувство обязанности пересилило в Бурдоне все другие соображения; но он не решился ехать один с шевалье и попросил Эгберта сопровождать его.

— Не поедете ли вы со мной, мой друг Геймвальд? — сказал он. — Вы изучали медицину и можете дать мне добрый совет. Надеюсь, что вы, месье Цамбелли, ничего не имеете против этого?

— Напротив, — ответил Цамбелли с вежливым поклоном, — я считаю за честь и удовольствие возобновить мое случайное знакомство с месье Геймвальдом.

Он говорил спокойно, и на лице его не видно было теперь ни малейшего волнения.

Бурдон, уходя, извинился перед своими гостями, что должен оставить их, и выразил надежду, что скоро вернется назад.

Перед домом ждала карета. Витторио сел в нее последним; и они быстро понеслись по улицам.

Дешан жила на другом берегу Сены, поблизости от Итальянского бульвара. Трудно передать все разнообразные ощущения этих трех людей, случайно запертых в тесном пространстве покачивающегося экипажа. Окружавшая их темнота, при слабом мерцании крошечного каретного фонаря на козлах, скрывала их лица своим благодетельным покровом. Сотни раз Витторио проклинал в душе свою злополучную фантазию ехать за Бурдоном. Какое ему было дело до жизни или смерти певицы! Разве около нее было мало людей, которые могли исполнить это не хуже его, вот, например, Арман Луазель, виновник несчастного приключения. Цамбелли даже не мог никого обвинять в этом, потому что сам вызвался на рыцарскую услугу. Разумеется, тут немалую роль играло желание познакомиться с сыном Жана Бурдона. Но какая надобность была торопиться с этим; разве не мог представиться другой, не менее удобный случай! Цамбелли глубоко верил в фатализм, и все его рассуждения привели к тому, что он печально опустил голову с мыслью: «Так должно быть! По крайней мере, я увидел своего врага и буду знать, чего я могу ждать от этого человека». Смутное предчувствие говорило ему, что Бурдон подозревает его в убийстве своего отца. Теперь он едет с ним в одной карете и с Геймвальдом, которого он еще сильнее ненавидел. От обоих он мог ожидать для себя всего самого худшего. По временам кровь приливала к его голове, и ему казалось, что он видит при мерцающем свете фонаря стальной блеск кинжала. Ему хотелось броситься из кареты и позвать на помощь; но горло его было как в тисках, и он не мог шевельнуть рукой, которая точно приросла к рукоятке ножа, спрятанного у него на груди. Но вслед за тем он опять успокаивался и убеждал себя, что все это только игра его расстроенного воображения. По его мнению, не только Эгберт, но и Веньямин не способны были на решительное дело. Наконец, в чем могли они уличить его? Разве милость Наполеона недостаточно ограждала его от всяких нападок и опасностей? Если бы известные желания и взгляды могли бы убивать людей, то спутники Цамбелли не доехали бы живыми до места. При этой мысли Цамбелли едва не расхохотался вслух.

«Чего только не бывает на свете! — думал между тем Эгберт. — Сын убитого следует за убийцей по первому зову. Они едут вместе к больной, а там возможно большее сближение. Что за бездна лжи и притворства во всем этом! А ты сам? — спрашивал себя Эгберт. — Какую роль играешь ты в этой драме? Отчего ты не встанешь со своего места и не закричишь ему: убийца! Разве не подтверждается подозрение, которое ты имел против него? Покажи ему опал: ты увидишь, как он побледнеет от ужаса. Ты колеблешься, разве ты хочешь играть роль укрывателя убийцы! — Но чем дальше думал Эгберт, тем больше терялся он в лабиринте сомнений и догадок. Разве он знал причину гибели Жана Бурдона! „Несчастный! — мог ему сказать Цамбелли. — Ты хочешь осудить на постыдную смерть графа Вольфсегга — они вместе с Жаном Бурдоном составляли заговор против жизни французского императора, иначе австрийская судебная власть и сам граф не прервали бы процесса об убийстве таким неожиданным образом, а Веньямин не избегал бы так старательно всякого намека на эту таинственную историю“. — Если люди, близко стоявшие к Жану Бурдону, считают нужным щадить убийцу, то какое право имеет он подымать это дело; разве он может предвидеть все последствия своего заявления. Как спокоен Бурдон! Он, по-видимому, исключительно занят мыслью о больной и уже несколько раз обращался к Цамбелли с разными вопросами относительно ее здоровья и причин, вызвавших припадок».

Витторио давал определенные, но крайне односложные ответы. Из его слов можно было понять, что в одной из зал Пале-Рояля собралась за обедом веселая компания; тут была и мадемуазель Атенаис Дешан с другими оперными певицами и танцовщицами. Атенаис была остроумна, как всегда, и в таком хорошем расположении духа, что ничто не предвещало приближения болезни. Разговор был самый оживленный, рассказывались анекдоты и забавные приключения. Но тут один из присутствующих офицеров, без всякого умысла, упомянул в разговоре о какой-то давнишней привязанности мадемуазель Атенаис. Та покраснела и рассердилась. Затем они довольно резко поговорили друг с другом, и Атенаис схватила нож и бросила его в своего противника.

— Весьма возможно, — добавил Цамбелли, — что ярость бедной женщины относилась к коварному возлюбленному, и ее раздражил неуместный намек. Мы все, разумеется, вскочили со своих мест и поспешили прекратить неприятную сцену. Атенаис при этом лишилась чувств и упала на пол в страшнейших судорогах. Приятельницы увезли ее домой, а я поспешил к вам за помощью.

В этом рассказе не было ничего нового для Бурдона, если только Цамбелли не скрыл самого главного. Бурдон давно лечил знаменитую певицу, знал, насколько она раздражительна и капризна, и объяснял это дурным состоянием ее здоровья, расстроенного долгим пребыванием на сцене. Не могло удивить его и то обстоятельство, что неловкий намек на прошлое Атенаис произвел такое потрясающее действие на ее нервы. Вероятно, немало было у нее как хороших, так и горьких воспоминаний, которых она не могла забыть, несмотря на годы и ряд новых впечатлений.

Карета остановилась. Шевалье поспешно отворил дверцы и, очутившись на улице, вздохнул свободно, как будто вырвался из душной темницы. Он огляделся и поднял голову. Над ним было ясное небо, усеянное звездами; кругом тишина зимней безветренной ночи. Но он не был астрологом и не мог вывести никаких заключений, глядя на эту массу блестящих точек и созвездий. Он не знал, должен ли он радоваться, что избавился от опасности, или упрекать себя, что не воспользовался случаем и не покончил со своими врагами. «Ты мог бы уложить их на месте двумя ловкими ударами кинжала, — сказал он себе. — Но разве это спасет тебя? Ты только тогда можешь считать себя вне опасности, если ты окончательно избавишься от той, которая может все выболтать. Я не знаю, способны ли мертвые чувствовать и думать, но говорить они не могут…»

С этими мыслями Цамбелли вошел в дом в сопровождении своих спутников.

Атенаис лежала на ковре в своей комнате в нарядном платье, которое было на ней во время обеда; правая рука ее судорожно сжимала изорванную шаль; густая коса упала с головы и рассыпалась длинными прядями. Припадок еще продолжался. Судороги сменялись слезами и порывами бессильной ярости. Лицо несчастной было искажено болью и гневом; время и страсти отложили на нем свой неизгладимый отпечаток. Эгберт с удивлением спрашивал себя: неужели это та самая красивая женщина с наружностью Юноны, которую он видел в Тюильрийском саду при солнечном свете? Это был тот же мрамор, но поврежденный временем и земною пылью.

Из всех приятельниц Атенаис только одна Зефирина не покинула ее и осталась ухаживать за нею вместе с горничной. Но обе девушки были так беспомощны, что не могли ничего сделать для успокоения больной, и только приезд доктора несколько ободрил их.

Эгберт и Цамбелли удалились в соседнюю комнату, между тем как Бурдон приказал раздеть больную и уложить в постель. Голос и присутствие Бурдона всегда успокаивающе действовали на Атенаис, она узнала его и послушно повиновалась его приказаниям.

— Я больше не нужен, — сказал шевалье Эгберту, когда Зефирина выбежала к ним с радостным известием, что больной лучше. — Передайте мой поклон и благодарность господину Бурдону. Завтра мы опять увидимся с ним.

Несколько минут спустя Эгберта позвали в спальню. Больная наконец заснула тревожным сном, который беспрестанно прерывался бредом.

Бурдон попросил Эгберта посидеть у постели, пока он даст необходимые наставления обеим девушкам и пропишет лекарство.

Несмотря на участие Эгберта к несчастной женщине, он почти не прислушивался к ее бреду, который становился то громче, то переходил в неясное бормотание. Он видел Атенаис второй раз в своей жизни: какой интерес могло иметь для него прошлое певицы и все то, что могла подсказать ей разгоряченная фантазия. Его занимал вопрос — какие последствия будет иметь для него и Бурдона встреча с Цамбелли, и чем больше думал он об этом, тем сильнее было беспокойство, охватывавшее его душу.

Хотя больная по-прежнему металась на постели, но бред сделался слабее, и она только изредка вскрикивала и стонала. Наконец, мало-помалу, припадок кончился; черты лица разгладились и сделались опять красивыми и моложавыми. Это лицо поразило Эгберта, когда он взглянул на него, очнувшись от своего раздумья. Оно живо напомнило ему дорогое для него существо. Зависело ли это от матового освещения лампы, или сходство было вызвано игрой его фантазии, которая обманчиво представляла ему милый образ, но впечатление осталось, как ни старался Эгберт отделаться от него. Он не решался произнести имя той, которая была для него олицетворением всего лучшего и святого. Даже воспоминание о ней в комнате парижской певицы казалось ему святотатством.

В это время подошел Бурдон и, постояв несколько минут у постели больной, сказал Эгберту:

— Ей лучше, но припадок может возобновиться. Я проведу здесь ночь. Сделайте одолжение, вернитесь к моим приятелям и скажите, чтобы не ждали меня.

Хотя Атенаис лежала с закрытыми глазами, но, услыхав последнюю фразу Бурдона, сказала:

— Пусть он останется; у него такое доброе лицо.

Эгберт опять сел у постели.

Атенаис открыла глаза и, протянув ему обе руки, проговорила с рыданием:

— Магдалена! Отдайте мне ее!

— Уезжайте скорее! — торопил Бурдон. — Она начинает бредить.

— Позвольте мне вернуться сюда, — сказал Эгберт взволнованным голосом.

— Разве только для того, чтобы составить мне компанию, — возразил Бурдон, — потому что ваша помощь не нужна здесь. Но если вы непременно хотите этого, то привезите с собой шахматы. Вы еще не знаете, как длинна и утомительна ночь у постели больного и какие невеселые мысли приходят в это время в голову.

Цамбелли, простившись с Эгбертом, без всякой определенной цели бродил по улицам Парижа. В одиннадцать часов его ожидал император в Тюильри; в его распоряжении было больше часу времени. При том беспокойном состоянии, в котором он находился, ему всего приятнее было видеть вокруг себя людей, слышать говор и шум.

Откуда мог появиться страх, который он испытывал в карете? Разве Бурдон и Эгберт походили на убийц? Но тем не менее, оставшись с ними наедине, он чувствовал такой смертельный ужас, что кровь как будто застыла в его жилах. Не проснулось ли в нем то, что священники и суд называют совестью?

— Они застали меня врасплох! — оправдывал себя Цамбелли. — Их было двое против одного. Я знаю, о каком камне толковали гости Бурдона, когда я стоял у него в прихожей, ожидая возвращения слуги. Одна выгода во всем этом, что мне теперь все известно.

Припоминая все, что случилось с ним в этот день, Цамбелли мог только благословить судьбу за счастливое стечение обстоятельств. Он знал теперь, в чьих руках опал, и, кроме того, он проведал тайну, которую граф Вольфсегг тщательно скрывал от всех, даже от своих близких.

Цамбелли не погрешил против истины, рассказывая Бурдону сцену в Пале-Рояле, но не придал ей никакой окраски и умолчал о подробностях.

Обед в Пале-Рояле, имевший такой печальный конец, состоялся случайно, по инициативе небольшого кружка офицеров и нескольких господ из дипломатического мира в честь Дешан и других оперных певиц. Цамбелли был в числе приглашенных, так как помимо личного знакомства многие из устроителей празднества надеялись, что вино развяжет ему язык и им удастся выведать у него тайну его отношений с императором. Другие прямо желали его присутствия как умного собеседника, который всегда умел вовремя поддержать разговор.

Сначала ничто не мешало общему веселью, даже толки о предстоящей войне с Австрией, потому что французы до того привыкли к битвам в последние годы, что смотрели на них, как на обыденное явление. Зашла речь и о войне 1805 года. Оказалось, что один из присутствующих офицеров, Арман Луазель, участвовал в этом походе, дрался при Ульме и Аустерлице и квартировал в Вене во время занятия столицы французскими войсками. Неизвестно, подействовало ли на него значительное количество выпитого вина или заговорило в нем тщеславие победителя, только вслед за воинственными рассказами он перешел к своим любовным приключениям. Атенаис Дешан более других подзадоривала рассказчика и смеялась над ним. Луазель, распространяясь о своей жизни в Вене, начал описывать дом, где ему была отведена квартира с двумя товарищами. Цамбелли слушал его с удвоенным вниманием и, чтобы вполне удостовериться в своем предположении, задал ему несколько вопросов. Луазель не только подробно описал знакомый ему серый дом на уединенной улице, но даже назвал имя Эгберта Геймвальда и молодой девушки, живущей у него в доме. Цамбелли видел, что Дешан изменилась в лице, услыхав имя Магдалены Армгарт, хотя старалась казаться спокойной.

Луазель наконец сообразил, что говорит о лицах, которые знакомы некоторым из присутствующих, и начал путаться в ответах. Это еще больше возбудило гнев и волнение певицы. Никто не мог понять причину этого, кроме Цамбелли, который стал догадываться, в чем сущность дела. Разговор становился все горячее и громче; остальные гости напрасно старались успокоить разгневанных собеседников. Луазель между прочим сделал намек, что между ним и молодой девушкой завязались нежные отношения; но, «разумеется, невинного свойства», поспешил он добавить.

— Вы лжете самым наглым образом! — воскликнула Атенаис, бросая в него нож, который, на счастье Луазеля, пролетел мимо и упал на пол.

Все при этом поднялись со своих мест.

— Милостивая государыня, — сказал с усмешкой Луазель, — вы не в своем уме! Такие вещи прощаются только женщинам.

— Очень жалею, что я не мужчина и не могу убить тебя, негодный лжец. Ты, может быть, видел в этом доме и графа Вольфсегга? — крикнула еще громче Атенаис, не помня себя от бешенства и падая на пол в страшнейших судорогах.

После этой фразы все стало понятно Цамбелли. То, что он не мог сообразить в первую минуту, вследствие общей суматохи, окончательно выяснилось для него во время странствования по парижским улицам.

В молодости Атенаис была любовницей графа Вольфсегга, Магдалена его дочь. Страх ли революции, пресыщение или измена со стороны Атенаис побудили графа расстаться с ней. Он увез с собой ребенка против воли матери, судя по тону, с которым она произнесла его имя. Армгарт, сопровождавший графа в его путешествии, помог ему в этом. По приезде в Вену секретарь женился и принял меры, чтобы все считали Магдалену его дочерью. Деньги графа сгладили затруднения, которые могли встретиться при устройстве этого дела. Атенаис, вероятно, не знала даже о существовании своего ребенка до сцены в Пале-Рояле; теперь она должна довольствоваться уверенностью, что Магдалена жива и окружена порядочными людьми, потому что граф не решится отдать молодую девушку на руки подобной матери.

Для шевалье вся эта история имела значение только в смысле открытия, которое могло служить для него орудием против графа Вольфсегга. Его отношения к Атенаис не могли быть легкой, мимолетной связью, иначе он не стал бы так заботиться о ее дочери в течение стольких лет!

«Сама судьба отдает твоих врагов тебе в руки! — подумал Витторио с радостным замиранием сердца. — Вооружись только спокойствием и хладнокровием, и ты справишься с ними. Антуанетта влюблена в своего дядю — посмотрим, как подействует эта новость на ее гордое сердце. Вдобавок это будет удобный предлог, чтобы явиться к ней. Она сама обратилась к императору в качестве просительницы и не посмеет упрекнуть меня в измене. Еще вопрос, можно ли вообще называть меня изменником вследствие того, что я оставил неблагодарное государство, не ценившее мои заслуги и отыскал себе другого господина, который лучше умеет отличить мякину от пшеницы. Что мешает мне добиваться руки Антуанетты? При дворе Наполеона не существует разницы сословий! Не сегодня завтра я могу получить титул маркиза или герцога и сделаться одним из первых сановников государства».

Разница состояний также исчезла между ним и Антуанеттой. Цамбелли знал, что после смерти своего отца Бурдон сделался законным владельцем поместий Гондревиллей в Лотарингии. Между тем к его услугам была казна Наполеона, который вообще не был скуп и умел награждать своих верных слуг. Если его щедрость была в ущерб побежденным народам, то это нисколько не заботило тех лиц, которых узурпатор осыпал своими милостями. До сих пор шевалье упорно отказывался от всяких крупных подарков и выказывал такое презрение к деньгам, что Наполеон вполне уверовал в его бескорыстие. Цамбелли действовал таким образом из прямого расчета. По окончании австрийской войны он хотел заявить притязания на свои родовые ломбардские и венецианские владения, которые сделались собственностью государства, и вместе с тем надеялся получить титул маркиза Цамбелли. Самая опасная и трудная часть пути была пройдена; он вышел из мрака неизвестности; теперь ему оставалось идти торной дорогой для достижения цели. Нужно было только удалить тех, которые прямо или косвенно были связаны с его прошлым, и лишить их возможности вредить ему. Но как достигнуть этого? Где найти средства, чтобы принудить к молчанию Эгберта и Бурдона, вырвать из их рук вещественное доказательство преступления?

Цамбелли знал, что ему не удастся ни напугать Бурдона, ни возбудить его жалости и что против него необходимо принять решительные меры. Он посмотрел на часы и ускорил шаг, чтобы не заставить императора ждать себя.

«Наполеон верит тебе, — сказал он самому себе. — Что тебе стоит возбудить его гнев против Бурдона! Опиши ему черными красками все, что ты видел и слышал в замке Вольфсегга, и придай этому вид опасного заговора, в котором Веньямин Бурдон играет главную роль. Зачем ты служишь Наполеону, если не можешь воспользоваться хотя бы один раз тем влиянием, которое ты имеешь на него?..»

С этой мыслью Цамбелли, закутавшись в свой плащ, проскользнул в боковую калитку Тюильрийского сада, где стоял часовой.

Это была та самая калитка за каштановыми деревьями, через которую когда-то в полночь — как гласила народная молва — прошел серый человечек, посещавший императора перед решительными минутами его жизни.

Глава IV

править

Из всех дам высшего парижского общества в последние три недели молодая маркиза Гондревилль играла самую видную роль при дворе и вследствие этого возбуждала против себя наибольшую зависть. Насколько удивлялись ее мужеству, которое она выказала в Malmaison, обратившись с просьбой к разгневанному императору, настолько же втихомолку многие осуждали ее за то предпочтение, которое ей оказывал Наполеон. Ее приглашали на все празднества в Тюильри и St.-Cloud, и она не решалась отказываться от них из боязни — как она писала графу Вольфсеггу в свое оправдание — навлечь на себя неудовольствие императора и через это замедлить помилование своего брата. Антуанетта знала, что последний будет избавлен от галер и тюремного заключения, но чем разрешится его дальнейшая судьба, оставалось пока тайной.

Сначала Антуанетта тяготилась ролью, которую она играла при дворе узурпатора. Что было привлекательного в Тюильри для дочери одного из самых верных приверженцев Бурбонов, которую с детства воспитывали в непримиримой ненависти к Наполеону? После ее коленопреклонения перед ним и его обещания помиловать молодого Гондревилля ее отношения ко двору должны были кончиться сами собою. С этого времени честь запрещала кому-либо из Гондревиллей поднять оружие против Бонапарта или участвовать в заговоре против него, но ничто не мешало Антуанетте остаться верной своим убеждениям и вернуться к своему уединенному образу жизни. Она сама сознавала это и не раз выражала желание уехать из Парижа, но оба Мартиньи и их хорошенькая дочь постоянно отговаривали ее, доказывая, что она этим поступком может оскорбить Наполеона и повредить своему брату. Когда она высказывала свое презрение к революции и ссылалась на своих родных, которым может не понравиться ее присутствие при дворе узурпатора, то ей отвечали, что Наполеон властелин Франции. «Все короли, — добавлял при этом старый Мартиньи, — признали его равным себе, папа миропомазал его, не смешно ли, что какой-нибудь французский маркиз и немецкий граф относятся к нему с презрением, упорно игнорируя факты?»

Антуанетта должна была скоро убедиться, что этот взгляд разделяло большинство представителей старинных дворянских фамилий Франции. В роскошных гостиных Парижского предместья подымали на смех тюильрийский двор, вновь пожалованных герцогов и графов и даже втихомолку пили за здоровье Людовика XVIII и составляли заговоры о низвержении узурпатора. Но в присутствии Наполеона смолкали самые ярые крикуны и наперебой старались удостоиться его высокого внимания. Ни одному из этих приверженцев монархизма не приходило в голову отказаться от места или отклонить почет, которым они пользовались благодаря милости того же узурпатора. Жены и дочери их соперничали друг с другом, кому из них в торжественных случаях нести шлейф Жозефины.

Почему Антуанетте не поступать таким же образом? Молодая графиня Мартиньи недаром обещала избавить ее от немецкого резонерства и сентиментальности. Исправление пошло быстрыми шагами, потому что Антуанетта сама желала остаться в Париже и, выказывая стремление вернуться к своим родным, обманывала и себя и других. Ей не хотелось так скоро лишиться случайно добытой свободы. Какой скучной и пустой казалась ей жизнь, которую она вела в Вене, по сравнению с ее теперешним существованием. Здесь среди круговорота воинственных предприятий и политических дел открывалось широкое поле для удовлетворения женского тщеславия и для игры в любовь. Общество, в котором вращалась Антуанетта, состояло из самых разнообразных элементов, представлявших смесь старого и нового с полным отсутствием немецкой чопорности и формализма. Эксцентричность молодой девушки и любовь к приключениям, которые нередко навлекали на нее неудовольствие ее родных, казались здесь особенно привлекательными. При этом все считали ее необыкновенно ученой, так как она много читала и получила лучшее образование, чем большинство парижанок. «Это настоящая Аспазия», — говорил о ней император при всяком удобном случае.

Антуанетте трудно было отказаться от всего этого при ее честолюбии и тщеславии. Сверх всякого ожидания, на ее долю выпала честь блистать умом и красотой при французском дворе! Разве мог заменить все это дом ее дяди в Herrengasse или одинокий замок на озере Траун. Одно время она не представляла себе более завидной участи, как сделаться женою графа Вольфсегга, так как не знала ни одного человека, который мог сравниться с ним по силе воли и нравственной высоте. С его личностью невольно сливались для нее образы поэтических героев. Таким представлялся ей граф Эгмонт; она хотела сделаться его Кларой. Но это была мечта девической фантазии, которая могла осуществиться при спокойном ходе событий. Теперь перед ее ослепленным взором явился другой идеал, а прежний исчез, как туман при солнце.

Ульрих Вольфсегг вполне заслуживал уважения, как безукоризненно честная и цельная личность, но разве он мог сравниться с прославленным героем столетия! Один был полубог, другой — простой смертный.

Чем более увлекалась Антуанетта, тем обаятельнее действовал на нее блеск, окружавший узурпатора. Все, что касалось его, было для нее полно значения и недосягаемого величия. Все преклонялось перед ним и обоготворяло его. Даже враги считали его необыкновенным человеком и удивлялись его счастью. Антуанетта подчинилась ему с первого момента их встречи и готова была преклонить перед ним колени, как перед высшим существом. Это впечатление, несомненно, изгладилось бы в самое ближайшее время, если бы он промелькнул перед нею как блестящий метеор и исчез из ее глаз. Но с тех пор она постоянно видела его и чуть ли не ежедневно говорила с ним. Ее присутствие действовало на него смягчающим образом. Чаще, чем в последние годы, бывал он теперь на вечерних собраниях у Жозефины и, стоя у камина, у которого сидели дамы, рассказывал о смелых походах, совершенных им в юности, о своем пребывании в Египте и Сирии.

— Если бы я немедленно овладел St.-Jean d’Acre, — сказал он однажды, взглянув на Антуанетту, — я сделался бы индийским царем и вторым Александром Македонским; Англия была бы не в силах сопротивляться мне.

Догадывался ли он о том, какое впечатление производили эти рассказы на душу молодой девушки? Видел ли он яркий румянец, который при этом разливался по ее лицу? Никогда еще соблазн не являлся женщине в более опасном и горделивом образе. Здесь не было и тени льстивых слов и нежных объяснений, которыми обыкновенно подкупают женское сердце. Не к лицу были суровому императору приемы, напоминавшие Ринальдо в волшебном саду Армиды. Не романтического героя, а настоящего цесаря видела перед собою Антуанетта.

Она не была настолько молода и неопытна относительно своего сердца, чтобы не спросить себя в минуты раздумья, к чему может привести ее это увлечение. Она утешала себя мыслью, что чувство не участвует в страсти, охватившей ее душу, и что эта страсть пройдет, как опьянение после опиума. Ее пугала только пустота, которую она будет чувствовать в своей жизни после возвращения на родину.

Иногда пробуждалось в ней честолюбие и желание нравиться всемогущему властелину. Разве римский цесарь не увлекался Клеопатрой! Разве втайне не рассказывались истории любви Наполеона к красивым женщинам, хотя никто не решался произнести их имена. В этом отношении император вел себя вполне порядочно: у него никогда не вырывалось ни одно слово или жест, которые могли бы привести в смущение женщину или подать повод к злословию. Но тайна, которую он свято хранил, не была обязательна для других. Соблазнительные рассказы развращающим образом действовали на разгоряченное воображение молодой девушки; веяние страсти сносило мало-помалу цветочную пыль с ее целомудренной души. Все реже и реже являлось в ней сознание своего нравственного падения; и она с возрастающим нетерпением ожидала перемены в своей жизни, которая давала себя чувствовать, как весенний поворот солнца.

Занятая собою и своими мыслями, она откладывала со дня на день переговоры, которые должна была вести с Веньямином Бурдоном относительно лотарингских поместий. Какое значение могло иметь для нее обладание замком в отдаленной провинции при том блестящем положении, которое ожидало ее?

Она сильно смутилась, когда ей доложили о приходе Бурдона, и едва не отказалась принять его; но граф Мартиньи успел остановить ее вовремя, говоря, что она не имеет никакого права бросать дело, которое ей поручили вести, тем более что от этого зависит благосостояние ее родителей.

Вражда между Антуанеттой и Веньямином началась еще с детства. Избалованная девочка ненавидела неуклюжего, кривобокого мальчика; он оскорблялся предпочтением, которое даже его отец оказывал красивой барышне, которая с детской жестокостью преследовала его. Это впечатление осталось неизгладимым, несмотря на годы и разницу общественного положения, разделявшую их. Теперь к этому присоединились еще новые причины неприязни.

Бурдон винил в смерти отца Гондревиллей. Антуанетта презирала его как якобинца и непочтительного сына и даже втайне обвиняла его в присвоении чужой собственности. Она не могла логически опровергнуть взгляд своего дяди, что Веньямин имеет полное право оставить за собой имения, полученные им по наследству от отца, но была нравственно убеждена, что он тем не менее обязан возвратить их ее родителям и что в этом случае он только исполнил бы свой долг.

Вскоре по приезде в Париж Эгберт сообщил ей, что по завещанию Жана Бурдона, составленному в 1801 году, сын его назначен единственным наследником помимо других родственников. Адвокат графа Мартиньи, со своей стороны, подтвердил справедливость слов Эгберта, добавив, что считает невозможным оспаривать наследство. Да и как могли эмигранты, живущие за границей, начать заочно процесс о владениях, которые были признаны официально национальным имуществом? Если Бурдон не хотел признавать тайной сделки, заключенной между его отцом и Гондревиллями, то никто не имел права принудить его к этому.

При таком положении дел Антуанетта не решилась коснуться щекотливого вопроса о наследстве во время первого визита, который ей нанес Бурдон по настоянию Эгберта, так как это привело бы их к неприятным объяснениям. Теперь Бурдон явился вторично и по собственной инициативе; ничто не мешало ей узнать от него, как он намерен распорядиться лотарингскими поместьями.

Хотя Антуанетта вообще мало обращала внимания на настроение людей, к которым она была равнодушна или чувствовала неприязнь, но тем не менее мрачное лицо Бурдона поразило ее, когда он вошел к ней в гостиную.

Это было пять дней спустя после несчастного случая с певицей. При полной бессодержательности газет, которым император запретил выражать какие бы то ни было политические убеждения и даже касаться фактов, почему-либо неприятных ему, «происшествие» в Пале-Рояле послужило удобным сюжетом для бесконечной газетной болтовни. Благодаря этому Антуанетта могла начать разговор с Бурдоном вопросом о здоровье его больной.

Веньямин ответил на это в нескольких словах, выразил надежду на скорое выздоровление мадемуазель Дешан и хвалил Эгберта за то участие, которое он принял в незнакомой ему женщине.

— Я давно не видела моего милого соотечественника, — сказала Антуанетта, — едва ли не с того воскресенья в Malmaison.

— Мне самому скоро придется проститься с ним. На днях я уезжаю из Парижа, да и он, вероятно, недолго останется здесь.

— В первый раз слышу об этом, — сказала, краснея, Антуанетта. — Разве господин Геймвальд говорил вам, что намерен вернуться в Вену?

— Нет, маркиза, но он должен будет уехать отсюда, когда Франция объявит войну его отечеству.

Антуанетта отвернулась и стала разглядывать цветы, стоявшие на столе.

— Эти вещи не касаются женщин, — сказала она с принужденной улыбкой. — Вы, должно быть, также едете на войну, месье Бурдон, и пришли со мной проститься?

— Да, почти так. Бонапарт по своему капризу может послать каждого из нас в изгнание и на смерть. Мы должны скорее устраивать свои дела, пока еще можем располагать собой. Меня сильно беспокоит одно дело. Могу ли я рассчитывать на вашу помощь?

— Как должна я понимать ваши слова, месье Бурдон? Разве вам грозит опасность…

Бурдон презрительно приподнял свое уродливое плечо.

«Кажется, эта тщеславная аристократка воображает, что я пришел просить ее милости», — подумал он с досадой и добавил вслух:

— Я не думал занимать вас своей особой, маркиза! Вам, вероятно, известно, о чем совещался ваш дядя с моим отцом в октябре прошлого года.

Она изменилась в лице. Заговор против Наполеона казался ей теперь вопиющим преступлением, достойным небесной кары.

— Вы молчите. Разумеется, вы не знаете и не можете знать этого! — заметил насмешливо Бурдон. — Ведь эти вещи касаются только мужчин! Во всяком случае, кто-нибудь должен передать графу Вольфсеггу, что все нити известного дела в одних руках. Если начнется война с Австрией и Наполеон опять займет Вену, графу несдобровать. Лучше умереть на поле битвы, чем сделаться пленником при этих условиях.

— Вы пугаете меня своими предостережениями. Отчего вы не сообщите ваших опасений господину Геймвальду, хотя я уверена, что они преувеличены.

— Вы хотите пожертвовать невинным человеком, как это сделали ваши родные с моим отцом. Не лучше ли вам самой написать в Вену? Ваши письма никто не вскроет, и на ваши слова больше обратят внимания, чем на чьи-либо другие. Обещайте исполнить мою просьбу. Вы видите, дело идет не о моих интересах.

— Я даю вам слово предупредить графа Вольфсегга, хотя все, что вы мне сказали, кажется каким-то сном.

— С моей стороны приняты все предосторожности. У меня ничего не найдут, кроме пепла…

— Значит, и вы заговорщик!.. — воскликнула она испуганным голосом, отодвинувшись от него.

— Да, я такой же заговорщик, как ваш отец и граф Вольфсегг…

Антуанетта охотно прервала бы разговор, который становился для нее все неприятнее, но она настолько же боялась, насколько ненавидела Бурдона. В его взгляде и тоне было что-то вызывающее, она ежеминутно ожидала, что он скажет ей: «Изменница! Раба Наполеона!»

Но ее опасение не оправдалось. Он продолжал:

— У меня еще другая просьба к вам, маркиза. Передайте это письмо Геймвальду. Не беспокойтесь, в нем нет ничего политического. Я слишком дорожу свободой и жизнью этого человека, чтобы вовлечь его в опасное дело. К несчастью, он больше замешан, нежели подозревает.

— Слушая вас, месье Бурдон, можно подумать, что мы живем во времена Тиверия или Калигулы, — сказала с горячностью Антуанетта. — Вы разве не слышали, как милостив был Наполеон к Геймвальду?

— Все это может быть. Но вы забываете, маркиза, что благодаря вашему семейству мы оба с Эгбертом, помимо нашей воли, попали в сети, из которых нам вряд ли удастся выпутаться. Положим, Наполеон не римский тиран. Он слишком холоден и хладнокровен для этого. Тем не менее избави вас Бог доверять вашу судьбу сердцу этого человека.

— Я лучшего мнения о нем, так как имела случай убедиться в его великодушии. Вы не можете быть беспристрастным, потому что вы ненавидите его.

— Если я ненавижу его, то потому, что знаю, как относится он ко всему человечеству. Даже червь подымается против того, кто давит его мимоходом.

— Вас не раздавили, а возвысили.

— Он возвысил меня, чтобы доказать, что он пренебрегает ненавистью таких мелких тварей, как я. Мы познакомились с ним при Эйлау. Там, в открытом снежном поле, в морозную ночь, увидел он меня у лагерного огня, среди груды умирающих и мертвых. Я был один с помощником. Он ехал по полю битвы на белом коне. Меня поразило его каменное, нечеловеческое лицо. Вы никогда не увидите его таким, маркиза. Всюду, со всех сторон лежали мертвые и раненые. Ужасающая картина, которая всякого привела бы в трепет! А он, главный виновник всего этого, был спокоен, ясен и весел, как будто взирал на все это с недосягаемой высоты. Он осадил свою лошадь в нескольких шагах от меня. Благородное животное содрогнулось, почуяв мертвых перед собою. Но его лицо осталось неподвижным. С тем же бесстрастием принимали некогда боги жертвенный огонь! «Тяжелая работа, Бурдон!» — сказал он мне. Я ответил ему: «Когда же кончится эта человеческая бойня…»

— Остановитесь! — воскликнула Антуанетта взволнованным голосом. — Дайте мне письмо, я передам его господину Геймвальду.

— Благодарю вас. Теперь позвольте мне перейти к делу, которое лично меня касается. После смерти моего отца между домами Гондревиллей и Бурдонов возникло спорное дело. Ни один суд не может разрешить его, так как это вопрос совести. Скажите мне, маркиза, кому принадлежит наследство моего отца?

— Месье Бурдон, — сказала она, побагровев от смущения. — Вы должны отдать мне справедливость…

— Вы лично никогда не сделали мне на это ни малейшего намека. Я уверен также, что не вы поручали Эгберту переговорить со мной, а ваш отец или граф Вольфсегг…

— Надеюсь, что вы не нашли в этом ничего оскорбительного для себя.

— Они не могли найти лучшего посредника, но и при худшем результат был бы одинаковый. Вопрос был давно решен в моем сердце. Мне кажется, Гондревилли давно могли убедиться в бескорыстии Бурдонов. Мой отец завещал мне лотарингские поместья Гондревиллей, предполагая, что я возвращу их вам при первой возможности. Он надеялся на скорое воцарение Людовика Восемнадцатого; но у нас Наполеон, император Франции, Гондревилли до сих пор эмигранты. После смерти отца я был в большом затруднении, что мне делать с завещанными имениями. Я не имею никакого понятия в сельском хозяйстве, мне оставалось или отдать имения в аренду, или продать их. Я не решился ни на то, ни на другое; и, наконец, придумал третье средство, но…

— Я ничего не понимаю в юридических вопросах, месье Бурдон, — сказала Антуанетта взволнованным голосом, делая над собой усилие, чтобы казаться равнодушной.

Он бросил на нее быстрый взгляд.

— Это вопрос не юридический и касается только нас обоих.

Антуанетта нахмурила брови, но не решилась прервать его речь неуместным замечанием.

— Я осмелился, маркиза, сделать на ваше имя дарственную запись на имения Гондревиллей.

— Милостивый государь, это…

— Не считайте это для себя оскорблением, маркиза. Я не мог придумать иного способа для передачи Гондревиллям их собственности. Но если вы вспомните, что мой отец рисковал жизнью и будущностью своего сына, чтобы сохранить Гондревиллям их замок, что он из-за них умер от руки убийцы, то, может быть, иначе отнесетесь к моему поступку…

Антуанетта в смущении опустила голову.

— Вы не внесены в список эмигрантов, — продолжал Бурдон, — а с вашим вступлением на землю Франции вы опять приобрели права французского гражданства. Теперь я могу, не нарушая закона, возвратить вам официальным образом вашу собственность.

В душе Антуанетты происходила борьба самых разнородных чувств. С одной стороны, гордость ее возмущалась насильственным подарком; с другой — она боялась оскорбить отказом человека, к которому чувствовала невольно уважение и благодарность.

Бурдон поднялся с места. Он видел по лицу Антуанетты, что она примирилась с его предложением.

— Дело мое кончено, маркиза! — сказал он со своей обычной саркастической усмешкой. — Мы поняли друг друга, насколько возможно понимание между маркизой Антуанеттой Гондревилль и Веньямином Бурдоном.

— Вы знаете, что этот вопрос, — она указала рукой на дарственную запись, которую он положил перед нею на стол, — может быть окончательно решен только моим отцом. Я поблагодарила бы вас от его имени, но знаю, что вы с презрением отнесетесь к нашей благодарности. Что же касается наших обязанностей относительно вас…

Он сделал отрицательный жест рукой.

— Это лишнее. Я не нуждаюсь в деньгах, я всегда могу прокормить себя.

Он вежливо поклонился ей. Она подала ему руку.

— Надеюсь, что это не последнее наше свидание? — спросила Антуанетта.

— Нет, — ответил Бурдон, слегка прикоснувшись губами к ее руке. — Я уезжаю на время, только не могу определить срока моего возвращения. Вероятно, в мое отсутствие многое изменится здесь. Император чуть ли не ежегодно ставит va banque свою корону и Францию против остального мира. Еще большая опасность грозит от него отдельным личностям. Семела должна остерегаться огня Юпитера!

— Дерзкий плебей! — проговорила ему вслед Антуанетта, но Бурдон не слышал этого восклицания, он уже вышел из комнаты.

В то время как Бурдон спускался с широкой лестницы старинного великолепного дома, Цамбелли подымался по ней.

Они встретились на площадке лестницы и, любезно раскланявшись друг с другом, обменялись несколькими незначительными словами.

Бурдон вышел на улицу, но едва сделал он несколько шагов, как кто-то положил ему руку на плечо.

— Как ты поживаешь, Веньямин? Я думал, ты уже в Египте.

Это был Дероне.

— Нет еще. Ты сердишься, что я не обратил внимания на твои предостережения и не уехал отсюда? Но ты знаешь, я доктор и не имею права бросить сразу своих больных.

— Ну, теперь я надеюсь, что ты можешь отправиться в дорогу. Советую тебе поспешить. В твоем распоряжении всего одни сутки. Завтра Дюбуа прикажет арестовать тебя.

— Ты говоришь серьезно?

— Разумеется. Наполеон сильно разгневан. Кто-то наговорил ему на тебя. Если бы ты слышал, как он отделал Фуше, называл его изменником и террористом. По словам Наполеона, «республиканцы и идеологи проникли в мой дом, а полиция ни за чем не смотрит. Но мне нет дела до их угроз и шашней. Я обязан беречь спокойствие Франции и избавить ее от шарлатанов, которые выдают себя за республиканцев и магнетизеров». Надеюсь, что намек на тебя был достаточно ясен.

Бурдон пожал ему руку.

— Спасибо тебе, мой верный друг. Относительно меня будь спокоен. В моем доме не найдут ни одного клочка бумаги, к которому можно было бы придраться. Я все уничтожил.

— Все ли? — спросил с недоверием Дероне. — Ну а я все-таки советовал бы тебе бежать отсюда.

— Я считаю бегство бесполезным. Буду ждать, что будет.

— Ведь это глупо! Если он не расстреляет тебя, то по меньшей мере засадит в тюрьму.

— Если я обращусь в бегство, — продолжал Бурдон, — то это будет лучшим доказательством моей виновности. Учредят следствие — и тогда попадутся многие из моих приятелей. Его клевреты будут гнаться за мной, как за дичью. Бог знает, найду ли я приют в Петербурге. Вдобавок я не чувствую никакой склонности к путешествиям и опасным приключениям. Пусть лучше засадят меня в тюрьму.

— Ты, кажется, считаешь тюремный воздух очень полезным для себя?

— Сколько людей доживали до старости в заключении. Меня будет поддерживать сознание, что я не уступил ему, и он не будет считать меня трусом.

— Каков стоик! — проговорил с досадой Дероне. — Ну, делать нечего! Если ты хочешь поставить на своем, то вооружись терпением. Я похлопочу о тебе. В крайнем случае, мы поможем тебе бежать из тюрьмы.

— Ты лучше позаботься о молодом немце и уговори его поскорее уехать отсюда.

— Постараюсь. Я должен еще одного человека взять на свое попечение.

— Шевалье Цамбелли?

— Да, я буду следить за ним шаг за шагом. Будь я проклят, если не он заварил всю эту кашу, чтобы погубить тебя.

— Вероятно. Но он не ожидает, как я буду спокойно расхлебывать ее.

— Он еще меньше ожидает тех счетов, которые ему придется сводить со мной. Прощай.

— До свидания.

Приятели пожали друг другу руки и расстались на перекрестке двух улиц.

Антуанетта еще не успела прийти в себя от смущения, в которое привел ее визит Бурдона, как услыхала в соседней комнате голос Цамбелли, который из вежливости приказал сперва доложить о себе графу и графине Мартиньи. Это было очень кстати, так как иначе он бы застал ее врасплох и совершенно растерянной.

На днях Антуанетта первый раз встретила его в Тюильри на большом празднике и сделала вид, что не узнала его, но он так упорно становился на ее пути, что она поневоле должна была обменяться с ним несколькими словами. Она обошлась с ним очень холодно и старалась держать его от себя в почтительном отдалении. Ей было стыдно перед ним: она помнила, как уверяла его в Вене, что никогда не будет играть роли в Тюильри и не желает этого! Как ни таинственно было появление шевалье при дворе Наполеона, но на его стороне было то преимущество, что он открыто высказывал свое мнение об узурпаторе. Она не имела права упрекнуть его в измене своим убеждениям, тем более что сама была близка к худшей измене, нежели та, которую мог когда-либо задумать или совершить Цамбелли.

С краской на лице вышла она в соседнюю комнату, где шевалье вел оживленную беседу с ее родными. Он поклонился ей как старый знакомый, но воздержался от улыбки из боязни оскорбить ее. Ему было достаточно, что гордая красавица смущается в его присутствии. Опыт показал ему, что нежные объяснения не действуют на сердце Антуанетты. Чтобы сделать его доступным любви, он должен удалить соперника. Он не подозревал, что в этом тщеславном сердце другая тень, еще более величественная, уже затмила ненавистный ему образ Вольфсегга.

Оба одинаково желали остаться наедине. Тяжелее всякого объяснения было для них молчаливое наблюдение друг за другом и обмен незначительных фраз, где каждое слово имело свой затаенный смысл. Антуанетта, потеряв терпение, дала понять своим родным, что желает остаться наедине с гостем. Граф и графиня Мартиньи тотчас же удалились под предлогом визита.

— Наконец-то! — сказал Цамбелли. — Благодарю вас, что вы избавили меня от присутствия посторонних людей. Принуждение было слишком тяжело. Я не в состоянии был более скрывать своих чувств. Мне оставалось только удалиться и упустить случай, который, быть может, не появится более.

— При нашей дружбе, шевалье, это опасение кажется мне совершенно напрасным. Вы можете видеть меня, когда вам угодно.

— Разве вы не знаете, что во всех салонах и на улицах толкуют о предстоящей войне с Австрией? Мысль, что уже сочтены часы вашего пребывания в Париже, приводит меня в отчаяние.

— Я еще не думаю об отъезде, — ответила уклончиво Антуанетта. — Наш посланник граф Меттерних надеется на восстановление мира.

— Он только обманывает других. Может ли он думать, что император позволит усыпить себя и будет спокойно ожидать, пока нападут на него?

— Что бы ни случилось, но меня привязывает к Парижу святая обязанность спасти моего брата. Я не уеду отсюда, пока не узнаю, что он на свободе.

— Всякий поймет и одобрит это намерение, даже ваши родители, так как вы возвратите им потерянного сына. Вы представляете собой редкий пример сестринской любви. Если бы вы слышали, с каким восхищением говорит о вас император.

— Его величество слишком милостив ко мне, придавая такое значение моему поступку.

— Его великодушное сердце всегда было способно понимать высокие дела и помыслы. Как ошибается мир относительно этого человека!

— Вы восхищаетесь им, и он, со своей стороны, вероятно, также ценит ваши достоинства…

— Я никогда не скрывал своего уважения к нему, даже в Вене, где небезопасно было хвалить его.

— Опасно! Только не для шевалье Цамбелли!

— Именно мне, потому что вы постоянно нападали на него.

— Теперь вы можете вполне торжествовать. Я сложила оружие и сознаюсь, что благодаря предрассудкам воспитания и моим родным у меня составилось крайне нелестное мнение о Бонапарте. Я ожидала встретить тирана, узурпатора, а вместо этого увидела человека, который совместил в себе Цезаря и Августа.

— Вы уже не станете больше сердиться на меня за желание видеть вас при дворе великого Наполеона, — заметил с улыбкой Цамбелли, — где вы заняли положение, достойное вашей красоты и ума.

— Я не могу играть здесь никакой роли; вы забываете, что я иностранка.

— Разве Франция не настоящее ваше отечество? Мы оба — простите такое сопоставление — не можем считать себя детьми холодной и мрачной Германии, мы немцы только по нашим матерям. Здесь свободно развивается страсть, гений не стеснен никакими ограничениями, нет пределов желаниям. Пример императора налицо. Его маршалы мечтают о герцогствах и королевствах. Благодаря ему я наконец почувствовал, что начинаю жить.

Цамбелли выразил то, в чем Антуанетта еще не решалась сознаться самой себе.

— Если я поняла вас, — сказала она, — то вы связали вашу судьбу с Наполеоном.

— Я добровольно и сознательно сделался его слугой. Обязательства, которые мы сами принимаем на себя, не могут тяготить нас. К тому же я наполовину итальянец и считаю себя его подданным.

— Не мечтаете ли вы, как его маршалы, сделаться королем или герцогом?

— Главная цель моих стремлений вне власти императора, — ответил Цамбелли. — Она в ваших руках. Я скорее ищу около него удовлетворения той жажды деятельности, которая составляет основу моего существования, нежели чего-либо другого. Я принадлежу к ненасытным людям. Иногда мне кажется, что даже королевская корона не могла бы осчастливить меня. Я никому не решился бы говорить об этом, кроме вас. Вы заглянули в самую глубь моего сердца. Мое счастье…

— Мне кажется, шевалье, — холодно заметила Антуанетта, прерывая его, — что есть вещи, о которых не следует возобновлять разговора.

— Я не хотел напоминать вам самого печального момента моей жизни, когда я должен был навсегда отказаться от счастья и спокойствия. Мне осталась одна надежда, что шум битв и волнения политических дел заполнят пустоту моего существования; но мне вечно будет недоставать того, чем я никогда не наслаждался, и мое горе никогда не затихнет…

Голос Цамбелли дрожал. Он говорил с театральным пафосом, которому умел придать вид непритворного страдания. Гордая аристократка вторично отталкивала его.

«Опять этот Вольфсегг!» — подумал Цамбелли вне себя от ярости.

Но на этот раз он не был так обезоружен, как в тот вечер, когда она бросилась от него в объятия своего дяди. Если он не мог заслужить ее любовь, то хотел доставить себе зрелище ее смущения.

— И война, и политические дела могут увлечь вас и сделаться главной целью жизни, — ответила Антуанетта равнодушным голосом. — Как часто человек ищет своего счастья там, где он не может найти его!

— Вы правы, — ответил поспешно Цамбелли. — Самые умные люди сбиваются с дороги и попадают в болото, гоняясь за блудящим огнем или красивым растением. Также многое оправдываем мы страстью и увлечением молодости. Но факт налицо, ничто не изменит его. Вот, например, граф Вольфсегг…

— Что случилось с дядей? — спросила с беспокойством Антуанетта.

С замиранием сердца вспомнила она слова Веньямина. Если заговор сделался известным, то что могло помешать Наполеону употребить насилие и приказать своим клевретам захватить обманом графа Вольфсегга и привезти в Париж?..

— Простите меня, — сказал Цамбелли, — я, кажется, напрасно встревожил вас. Я только хотел привести в подтверждение моих слов давнишнюю историю, которая, собственно, касается друзей и родных графа. Я был убежден, что она давно известна вам.

Возбудив таким образом любопытство Антуанетты, Цамбелли после долгого колебания уступил ее просьбам и рассказал историю отношений графа с Атенаис Дешан.

— Мне интересно было бы знать ваше мнение относительно всего этого, — сказала Антуанетта, выслушав его с притворным спокойствием.

— Если бы речь шла не о графе Вольфсегге, то я не нашел бы в этом ничего необыкновенного. Разве можно удивляться тому, что молодой иностранец во время своего пребывания в Париже вступил в связь с девушкой и обещал на ней жениться, но не сдержал своего обещания. Такие истории случаются чуть ли не каждый день. Но признаюсь, что подобного поступка трудно было ожидать от такого строгого философа, как граф Вольфсегг, который, по-видимому, служил примером самоотречения и неуклонного исполнения долга.

Антуанетта казалась бледной и взволнованной. Цамбелли, прощаясь с нею, чувствовал, как ее рука дрожала в его руке.

Если месть может доставить наслаждение, то шевалье испытывал его в эту минуту, не подозревая, что все его старания не принесут ему никакой пользы и что другой воспользуется ими.

Долго после этого сидела Антуанетта неподвижно в своем кресле с глазами, устремленными в пространство. Она чувствовала гнев и презрение ко всему человечеству.

Цамбелли был прав. Это была самая обыкновенная история. Молодой человек имел любовницу, бросил ее, отнял у нее ребенка и воспитывал его под чужим именем. Но могла ли она ожидать такого поступка от своего дяди, которого она привыкла считать выше простых смертных? Значит, он не лучше и не достойнее других! Как могла она сравнивать его с Бонапартом? Не ради ли него хотела она пожертвовать надеждами на блестящую будущность и отказаться от света! Кто поручится ей, что он будет любить ее и не бросит, как эту несчастную Атенаис.

Вся гордость ее возмутилась при этой мысли. Желание остаться в Париже и насладиться свободой еще более усиливало ее неудовольствие графом Вольфсеггом. Чтобы оправдать себя в собственных глазах, она увеличивала его вину относительно другой женщины.

Она была так занята своими мыслями, что не слышала, как за нею отворилась дверь, и опомнилась только тогда, когда увидела перед собою молодую графиню Мартиньи, которая с таинственной улыбкой положила перед ней небольшой сверток, посланный из Тюильри. Антуанетта поспешно развернула его.

В красивом футляре лежало письмо, перевитое ниткой жемчуга. Прочитав первые строки, Антуанетта с громким криком бросилась на шею своей кузины.

Это было письмо ее брата. Он был свободен.

Глава V

править

— Уезжайте при первой возможности, — сказал Меттерних Эгберту несколько дней тому назад. — Мы должны пользоваться ветром, который гонит нас обратно на родину.

Едва вышел он из дома австрийского посольства, как подошел к нему незнакомый человек и шепнул на ухо:

— Не ходите к Бурдону, он арестован часа два тому назад. Подробности узнаете из письма.

Известие это глубоко опечалило Эгберта. Теперь ему стало понятно странное поведение Веньямина в последние дни. Он избегал показываться с ним на публике и казался раздражительнее, чем когда-либо.

Вернувшись домой, Эгберт нашел письмо без подписи, в котором объяснена была причина ареста: напали на след заговора, который будто бы был известен Бурдону. Ясный намек на опал с орлом указывал, чей донос, по мнению писавшего, послужил поводом к аресту.

Давно накопившаяся ненависть Эгберта к Цамбелли перешла все границы. В порыве негодования он хотел отправиться к шевалье и потребовать от него удовлетворения. Он горько упрекал себя, что не воспользовался удобной минутой в гостинице «Kugel» в Вене и не остановил этого опасного человека. Неужели он и теперь останется спокойным зрителем, пока месть итальянца не постигнет его самого или графа Вольфсегга? Не лучше ли вступить с ним немедленно в борьбу не на жизнь, а на смерть?

Оставаясь почти безотлучно у постели больной Атенаис и выслушивая ее бред и полупризнания, Эгберт узнал всю историю ее отношений с графом Вольфсеггом и не сомневался, что она была также известна Цамбелли после происшествия в Пале-Рояле. Таким образом, спокойствие дорогого для него человека и счастье Магдалены были в руках итальянца.

Эта мысль не давала ему покоя, и чем дальше останавливался он на ней, тем бессильнее чувствовал он себя относительно своего врага.

Шевалье мог отказаться от дуэли точно так же, как отказался отвечать на его вопрос в гостинице «Kugel». Преследовать его легальным путем, как убийцу! Но где же доказательства против него! Кто решится выслушать обвинения какого-то иностранца против всемогущего любимца Наполеона.

Бросив письмо в огонь, Эгберт невольно задумался над своей странной судьбой, которая неудержимо влекла его куда-то. Едва ли не против своей воли попал он из тишины своего уютного жилища и уединенной улицы в шум и суету нового Рима и круговорот мировых событий. Он был чужд политических интересов, почти враждебно относился к ним, а теперь готов был посвятить им свою жизнь. Он высказал свой взгляд республиканцам и отчасти самому императору, не сегодня завтра, быть может, ему придется защищать свои убеждения с оружием в руках. Он хотел мимоходом познакомиться с политическим устройством и отношениями великой нации, но мало-помалу они всецело поглотили его внимание.

Ожидания его не оправдались. Вместо безусловного поклонения Бонапарту он услышал жалобы, увидел общее неудовольствие. Парижане хвастались и восхищались победами, но ненавидели виновника войны. Конскрипции приводили в ужас сельское население. Высокомерие перед низшими и подобострастие перед высшими сделались отличительными свойствами французов. Бонапарт сравнивал себя с римским цесарем; его приближенные и народ представляли полное подобие римских вольноотпущенников и рабов. Лучшие люди Франции недаром жаловались на упадок своего отечества. Если республика парализовала духовное развитие и мир искусств, то взамен этого она дала политическую жизнь французскому народу, которая в далеком будущем могла привести его к достижению высших благ человечества, свободы, равенства и общего благосостояния. Но вскоре бесчинства и злодеяния черни привели к нескончаемым смутам, и Франция пожелала иметь Вашингтона. Но вместо Вашингтона явился Цезарь; раскрылись врата храма Януса — бога войны, замолкли музы, исчезли книги, политическое ораторство; умерло стереотипное французское общество со своими знаменитыми салонами; а заря возникающей свободы скрылась за облаками порохового дыма и заревом пылающих городов и деревень.

Эгберт должен был убедиться в справедливости слов графа Вольфсегга. Всемирное государство Бонапарта, которое издали представлялось каким-то гигантским сооружением с незыблемым фундаментом и верхушкой, достигающей облаков, оказывалось вблизи обманчивым миражем, который должен был исчезнуть бесследно.

Ничто не удерживало более Эгберта в Париже, и он решился немедленно вернуться на родину по совету Меттерниха и графа Вольфсегга, который написал ему по этому поводу длинное убедительное письмо. Но тут неожиданно пришел приказ от императора, по которому он должен был явиться в Тюильри на следующее утро, в половине десятого.

— Он завтракает в это время! — говорили Эгберту его знакомые. — Это большая честь!

Но честь эта не радовала Эгберта. Хотя все кончилось для него благополучно, но он не мог без ужаса вспомнить свой разговор с Наполеоном в Malmaison. Он представлял себя карликом, который неожиданно должен встретиться с великаном, так как не мог вообразить иной картины, выражавшей более наглядно то тяжелое сознание бессилия и унижения, которое охватило его душу.

В назначенный час явился он во дворец. Камергер с удивлением разглядывал юношу, так как Наполеон во время завтрака допускал к себе только самых близких людей, знаменитых ученых и художников или своих любимцев.

— Императору угодно говорить с вами наедине, месье Геймвальд, — сказал камергер. — Я сейчас доложу о вас.

Но едва он скрылся за красной бархатной портьерой, усеянной золотыми пчелами, как из противоположных дверей вышел камердинер, которому все обязаны были докладывать свои имена, и, подойдя к Эгберту, поспешно сунул ему в руку небольшую записку.

Эгберт прочел следующие слова:

«Не теряйте хладнокровия. Ни слова о Бурдоне. Rue de Moineaux № 3. Иосиф из Египта».

Он только что успел спрятать записку, как вернулся камергер и знаком пригласил его следовать за ним. Камердинер стоял на прежнем месте; но Эгберт был так озадачен, что не догадался взглянуть ему в лицо.

Он должен был пройти две залы, прежде чем очутился в комнате императора. Он впал в какое-то полуобморочное состояние, и он опомнился только тогда, когда камергер громко произнес его имя.

Сделав обычные поклоны, Эгберт вытянулся во весь рост и застыл в этой позе.

Наполеон стоял в нему спиной, с руками, скрещенными на груди, перед столом, на котором лежала карта. Голова его была опущена как бы в раздумье.

У камина, на маленьком столике из красного дерева, покрытом белою скатертью, был сервирован завтрак. В нескольких шагах от императора стоял дворцовый префект Боссе в придворном платье с треугольной шляпой под мышкой, ожидая приказаний его величества.

Обои, обивка мебели, драпри были зеленые. Всюду над окнами, дверями, на часах, над мраморным камином в виде украшения виднелись орлы с распростертыми крыльями с лавровыми венками в клюве, обвивавшими императорский вензель N. На всех столах лежали карты, книги, бумаги. Наполеон занимался делами даже во время своего короткого завтрака.

Занятый своими мыслями, он не обращал никакого внимания на Эгберта. Префект также не двигался.

Наконец Бонапарт поднял голову и медленно обернулся.

Он был, как всегда, в мундире, но без шпаги и орденской ленты.

— А! Вы тут, месье Геймвальд!

Эгберт поклонился.

— Я недавно был в ваших странах на Дунае, — сказал он, садясь в кресло и положив руку на карту. — Австрийцы думают застать меня врасплох; но мы сами явимся к ним с быстротою молнии. Моя главная квартира будет в Вене. Вы, вероятно, хорошо знаете ее окрестности. Вы уроженец Вены?

— Так точно, ваше величество.

— Подойдите сюда. Как вы находите, правильно ли нарисована эта карта?

На столе лежала большая карта русла Дуная от баварской границы близ Пассау до Пресбурга.

— Насколько я могу судить, карта совершенно верна, ваше величество.

— Тут под Веной несколько островов на Дунае. Как называется самый большой из них?

— Лобау, ваше величество.

— Крепкий грунт или болото?

— Все лес и кустарник. Насколько мне известно, остров почти необитаем.

— Вы имеете дом в Вене?

— В предместье Landstrasse и небольшое имение около Шенбрунна.

— Мы скоро будем с вами по соседству, — заметил император со свойственной ему холодной улыбкой. — Я слышал, вы уезжаете из Парижа?

— Да, ваше величество.

— Довольны ли вы своим пребыванием в нашей столице? Как шли ваши занятия? Немцы прилежный, трудолюбивый народ. Ваша молодежь не проводит время в одних удовольствиях, пустой болтовне и не увлекается политическими бреднями, как наши юноши. Она учится и живет среди книг. Я уважаю ее за это. Осмотрели ли вы музеи и библиотеки?

— Далеко не так основательно, как я желал этого. Нужны годы, чтобы изучить сокровища наук и искусств, которые собраны здесь вашим величеством. Наполеоновский Париж представляет полное подобие Рима времен Траяна.

— Только Траян был счастливее меня. Когда он одерживал на границах империи легкие победы над варварами, ему отдавали в Риме божеские почести. Никто не помышлял мешать внутри государства. Даже вечно недовольный римский сенат не вмешивался в его действия. Замолкли софисты, политические болтуны и пустомели. Желчный Тацит с похвалой отзывался о нем. Я сделал больше для Франции, нежели Траян для Рима. Но чем отблагодарили они меня за это? Якобинцы до сих пор не могут успокоиться; они не хотят видеть Францию могущественной и счастливой. Их следовало бы посадить в тюрьму под замок. Сумасшедший дом был бы для них еще лучше. Но, к несчастью, врачи принадлежат к их числу. Кстати, вы, кажется, знакомы с Веньямином Бурдоном?

— Точно так, ваше величество, я передал ему поклон от его умирающего отца.

Говоря это, Эгберт смело смотрел в лицо императору. Так делают с львами, когда хотят избежать неожиданного прыжка. Император показался Эгберту еще меньше ростом и шире в плечах, чем в Malmaison.

— От умирающего отца? Это что за история?

Эгберт рассказал в нескольких словах историю насильственной смерти Жана Бурдона.

На строгом лице Наполеона не изменилась ни одна черта, не дрогнула ни одна жилка. Глаза тоже смотрели спокойно и пристально, лоб оставался таким же высоким и гладким, как всегда.

— Да, помню, — сказал он. — Это происшествие было напечатано в газетах. Австрия не может похвастаться своей полицией. Как не найти виновных! Так вот что сблизило вас с Бурдоном! Это в порядке вещей. Разве мог он привлечь вас к себе своими политическими бреднями? Немцы не республиканцы, они преданы своим монархам. Если бы я царствовал в Германии, то считал бы себя счастливым человеком. Вы никогда не носили оружие?

— Никогда, ваше величество, но я могу в случае необходимости владеть им.

— Против меня, вероятно! — заметил с улыбкой император, нюхая табак из маленькой табакерки. — В Австрии организуют народное ополчение из граждан и солдат. Все это вздор! Такое войско не выдерживает строя. Пример Испании мог убедить в бесполезности народного вооружения! Они даже не сумели удержать прохода Сомо-Сиерра против атаки кавалерии. Всякий бандит не может вести войну. Война — искусство!

Он остановился. Эгберт счел нужным сказать что-нибудь.

— Вы это не раз доказывали на деле, ваше величество.

— Я не понимаю, чего хочет ваш государь! Не думает ли он застращать меня? Народное ополчение, восстание тирольских крестьян, о которых пишет мне баварский король, — все это призраки! Мои полки рассеют их! Ссылаются на пример Франции во время революции. Войска, выставленные комитетом общественной безопасности, генералы, республика, спасение отечества — все это бессмыслица, басня, придуманная якобинцами, чтобы заставить мир забыть гильотину и до известной степени оправдать ее. Я создал французскую армию и сделал ее непобедимою, я один! Император Франц, выступая против меня, может лишиться и государства, и короны.

Наполеон прошелся взад и вперед по комнате, заложив руки за спину.

— Эти старинные европейские династии воображают, что им дана привилегия на вечное существование! Но разве они также не вышли из народа и не обязаны своим возвышением какому-нибудь великому предку! Граф Рудольф Габсбургский был незначительным немецким рыцарем, а его потомки воображают, что в их жилах течет лучшая кровь, нежели моя. Только тот может вполне назвать себя человеком, кто сам создает свое счастье! Какого вы мнения насчет всего этого?

При этих словах Наполеон пристально посмотрел на Эгберта.

— Я простой бюргер, ваше величество…

— И потому не можете иначе думать, нежели я. Вы мне нравитесь, господин Геймвальд. У вас открытое и честное лицо. Я охотно принял бы вас к себе на службу. Не теперь, разумеется. Я не люблю изменников. Но война не продолжается постоянно. Опять наступит мир, и, надеюсь, на долгие годы. Я желаю этого и поэтому намерен действовать быстро и решительно.

— Если ваше величество желаете мира, то дайте его вместо сокрушающих ударов, которыми вы грозите нам. Пощадите мое бедное отечество!

Префект побледнел и с ужасом взглянул на смелого оратора.

— Я не австрийский император! — сказал Наполеон, возвысив голос и топнув ногой.

— Вы могущественнее его! Судьба и ваш гений сделали вас повелителем вселенной! — продолжал Эгберт, вооружившись мужеством. — Вы выиграли больше битв, чем Александр Македонский и Фридрих Великий. Большая слава возможна для вас только в том случае, если вы дадите мир человечеству. Тогда оправдается надежда, которая появилась у нас в Германии, когда вы заняли престол Франции и Италии. Мы были уверены, что явился новый Карл Великий…

Эгберт остановился. Префект пожимал плечами и делал ему знаки, чтобы он замолчал.

— Не мешайте ему, Боссе! — воскликнул Наполеон. — Разве я не должен знать, что думает обо мне молодежь в Германии?

— Образ великого государя встал перед нами, — продолжал Эгберт. — После долгой войны Европа наслаждалась при нем многолетним миром. Как тогда, так и теперь, разрешение вопроса зависит от воли победителя. Семнадцать лет война свирепствует в Европе! Прекратите ее, и побежденные вами народы с радостью будут приветствовать вас как своего верховного владыку. Я отвечаю вам за свое отечество. Только оставьте нам наши границы и нашу национальность; мы — немцы и желаем остаться ими и никогда не сделаемся подданными Франции.

Боссе ожидал взрыва императорского гнева и заблаговременно удалился к дверям.

Но против своего обыкновения Бонапарт сохранил хладнокровие. Сдерживал ли он свой гнев или действительно не был раздражен речью Эгберта, только он так же спокойно смотрел на него своими гордыми глазами.

— Все это я слышу в первый раз, — сказал Наполеон. — Благодарю вас за откровенность. Французские республиканцы хотели бы прогнать меня за море или умертвить; немецкие мечтатели желали бы обезоружить меня. Но вы упускаете из виду, что я всем обязан своей шпаге. Разве я веду войну для своего удовольствия?

Последнюю фразу он произнес резким, раздраженным голосом и, подняв руку, подошел к Эгберту, но тотчас же сдержал себя. Молодой немец показался ему слишком ничтожным для того трагизма, который он любил придавать вспышкам своего гнева.

— Победы и завоевания — мое ремесло и мое искусство, — продолжал Наполеон, — как для вас, быть может, писание стихов. Всякому свое. Везде и всегда сильный давил слабого. Судьба предназначила мне пересоздать мир. Если вы, австрийцы, не захотите подчиниться мне, то я сумею принудить вас к тому. Какое мне дело до национальных различий и вашей народности! Какое у нас число сегодня?

— Среда, двадцать второе февраля.

Император несколько секунд стоял молча перед картой, занятый своими соображениями.

— Три месяца! В мае я надеюсь быть в Вене. Мы можем продолжить тогда наш разговор в Шенбруннском саду. Теперь вы можете идти. Советую вам для вашей собственной безопасности скорее уехать отсюда.

Он поднял слегка свою маленькую белую руку. Эгберт удалился.

Дворцовая передняя была переполнена просителями и разными служащими; тут были министры, сенаторы, члены государственного совета. Аудиенция тянулась долее обыкновенного. Все с любопытством разглядывали молодого иностранца; одни завидовали ему, другие старались прочитать на его лице, в каком расположении духа находится император.

Лицо Эгберта горело. Проходя мимо толпы, он едва заметил ее, и, только спускаясь по лестнице, выходящей во двор, где стоял длинный ряд экипажей, он вздохнул свободнее и пришел в себя.

Садясь в наемную карету, он вспомнил о записке, переданной ему дворцовым камердинером. Кто другой мог написать ее, кроме Дероне, который уже не раз оказывал ему услуги и постоянно относился к нему с самым сердечным участием?

Эгберт решился немедленно отправиться на таинственное свидание, так как думал выехать из Парижа на следующий день. Он надеялся узнать что-нибудь от Дероне о судьбе Веньямина.

Rue de Moineaux была одной из многих переплетающихся между собою улиц на тесном пространстве между Вандомской площадью и Пале-Роялем.

Приехав на место, Эгберт без труда отыскал дом № 3. Это было большое пятиэтажное здание, с множеством квартир, переполненное жильцами. Но как отыскать Дероне? Если он не назвал себя в записке, то, вероятно, у него были на это основательные причины. После некоторого колебания Эгберт вошел в дом и обратился к привратнику с просьбой указать ему квартиру «Иосифа из Египта».

Привратник с удивлением посмотрел на красивого юношу, одетого в богатый придворный костюм.

— Я не знаю никакого Иосифа, — ответил он. — Вы, вероятно, отыскиваете Пентефрия! На третьем этаже, первая дверь налево.

Эгберт, занятый своими мыслями, не обратил никакого внимания на насмешливый тон привратника. Он понял только, куда он должен идти, и стал подниматься по узкой крутой лестнице. Благодаря этому он почувствовал еще большую досаду, когда перед ним отворилась дверь и он очутился лицом к лицу с хорошенькой Зефириной. Первой мыслью Эгберта было обратиться в бегство. Он не принадлежал к числу поклонников Зефирины, которая окончательно оттолкнула его своим двусмысленным обращением с ним. Встречаясь чуть ли не ежедневно с Эгбертом у постели больной Атенаис, Зефирина так явно выказывала ему свое расположение взглядами и намеками, что он не раз терял терпение и с трудом удерживался, чтобы не сказать ей какой-нибудь грубости. Во избежание этого он разыгрывал роль недоступного и непонимающего, а теперь помимо своей воли очутился в ее квартире. «Что может подумать Зефирина об этом визите? — спрашивал себя Эгберт. — Предупредил ли ее Дероне, что ему пришла фантазия назначить мне свидание в ее квартире, чтобы перехитрить своих врагов?»

Все это еще более усиливало смущение Эгберта.

— Извините меня! — пробормотал он, краснея. — Я, кажется, явился к вам слишком рано.

— Напротив, я давно встала с постели и настолько прилично одета, что могу принять вас, господин философ, — сказала со смехом Зефирина, показывая ряд жемчужных зубов. — Вы, может быть, не согласны с этим? Да удостойте же меня взглядом.

Эгберт нехотя посмотрел на привлекательное, шаловливое существо с хитрыми глазками, в белом утреннем платье из тонкой шерстяной материи с розовыми шелковыми разводами.

— Вы обворожительны, мадемуазель! — сказал Эгберт. «Дероне, должно быть, предупредил ее, — мысленно утешал он себя. — Вероятно, мне недолго придется оставаться с нею наедине».

Зефирина усадила его рядом с собою на маленьком диване.

— Вы из Тюильри? От императора?

— Да, мадемуазель. Меня пригласили туда самым неожиданным образом.

— Надеюсь, он был милостив с вами. Говорят, он любит австрийцев и особенно австрийских женщин.

— Это было бы очень странно в настоящее время, когда он думает объявить нам войну.

— Сперва у него были в большой милости польки. Он ненастоящий француз, а потому ему нравится все иностранное.

— Я не заметил этого и не знаю также, откуда вывели вы заключение, что он любит австрийцев?

— Доказательством этого может служить одна ваша знакомая. Ее называют у нас «la belle Allemande», или она француженка?

— Молодая маркиза Гондревилль?

— Да. Это первая победа Наполеона над Австрией…

— Мадемуазель! — прервал ее Эгберт, который чувствовал себя как на горячих угольях.

Зефирина засмеялась своим звонким, нахальным смехом.

— Вы краснеете, как робкий пастушок. Но ведь у нас за кулисами знают все, что делается в Тюильри. Говорят, эта красавица совсем очаровала Наполеона. Амур, оказывается, сильнее его. Разумеется, она уже не вернется в вашу скучную Германию; родители ее могут распроститься с нею навеки. Атенаис от души хохотала, когда я рассказала ей эту историю. Она знает ее родных и называет их гордыми аристократами. Один из них, я забыла фамилию, вероломно бросил Атенаис, а эта…

Эгберт соскочил со своего места.

— Ах, не убивайте меня! — воскликнула Зефирина театральным тоном. — Вы не жених ли молодой маркизы?

— Я — и маркиза Гондревилль! Вот был бы подходящий брак! Разве вы не знаете, что у нас в Австрии бюргер не может жениться на аристократке?

Эгберт не хотел верить и не верил ни одному слову Зефирины, но он чувствовал себя глубоко оскорбленным, что имя его идеала оскверняется устами такого ничтожного существа. Ему хотелось скорее вырваться из этой комнаты, где сам воздух казался ему тяжелым и сдавливал ему грудь. «Ах, если бы Дероне скорее пришел! — думал он с нетерпением. — Что могло задержать его таким образом?»

— Вот ужасная страна! — воскликнула Зефирина, всплеснув руками. — Значит, у вас в Австрии я не могла бы выйти замуж за графа или сенатора! Ведь это варварство. И вы еще хотите вернуться туда! Может быть, вас испугала какая-нибудь вспышка Наполеона? Но в моих глазах вы нисколько не потеряли от того, что лишились его милости, напротив…

— Вы слишком добры ко мне, мадемуазель.

— Но вы вовсе не заслуживаете этого и очень дурно обращаетесь со мной. Вместо того чтобы глядеть на меня, вы постоянно посматриваете на дверь. Противная дверь. Кто смеет войти сюда? Или вы хотите обратиться в бегство? Ну так я заранее приму меры предосторожности.

Прежде чем он успел удержать ее, она подбежала к двери, заперла ее и вынула ключ из замка.

— Прекрасный Адонис! — воскликнула она. — Ты пленник!

— Это уж слишком! Я желал бы знать: шутка ли это с вашей стороны или вы говорите серьезно?

— Господин философ, я хочу вам дать хороший совет. Вы попали в скверную историю.

— Что это за история? — спросил Эгберт, взяв ее за обе руки в надежде овладеть ключом, который она держала в правой.

— Этот Веньямин Бурдон — опасный заговорщик. Я всегда боялась его и ни за что не пригласила бы его лечить себя. Теперь с ним случилось большое несчастье. Но он сам виноват. Какое ему было дело до государства! Лучше бы хлопотал со своими больными.

— Он в тюрьме. Имеете ли вы о нем известия? Вероятно, его вышлют отсюда.

— Ну, у нас не любят шутить с заговорщиками, — сказала Зефирина, нахмурив брови. — Он поплатится за это головой.

У Эгберта замерло сердце.

— Неужели император решится на такую жестокость! Невозможно!

— Что делать! Sauve qui peut. Вы первый должны сделать это. Вы были неразлучны с этим Бурдоном и знали о заговоре. Цель его всем известна. — Она сделала движение примадонны, которая закалывает кого-то кинжалом. — Доказательство вашего участия в заговоре налицо: вы постоянно носите с собой опал с орлом.

Эгберт был вне себя от удивления. Как могла она знать о существовании опала? Неужели Дероне имел неосторожность рассказать ей историю убийства?

— Вы не можете отрицать этого, — продолжала Зефирина, — этот камень служит знаком для заговорщиков, по которому они узнают друг друга. Если при аресте его найдут у вас…

— Им не за что арестовать меня.

— Вас могут задержать в минуту отъезда и произвести обыск под каким-нибудь предлогом…

— Этот камень не имеет никакого значения. Это простая безделушка.

— Если так, то подарите мне его на память. У меня он будет в безопасности, а вам это может стоить жизни.

У Эгберта вкрались подозрения, что Цамбелли подкупил ее, чтобы завладеть камнем, который может служить уликой против него.

— Жизни! — повторил Эгберт. — Ну, это мое дело. Я не ожидал от вас, что вы способны на гнусную измену! Вы, кажется, не подозреваете, какому человеку вы служите!

— Я хочу спасти вас, а вы меня обвиняете! Из-за вас я подвергаю и себя, и своих друзей величайшей опасности, а в благодарность вы называете меня изменницей! Как эти мужчины не понимают женского сердца!

В тоне ее голоса слышалась правда. Шевалье мог воспользоваться ее привязанностью к Эгберту и, быть может, уверил ее, что она должна выманить камень у любимого человека для его спасения.

— Простите, если я огорчил вас, — сказал Эгберт. — Но объясните мне, от кого вы получили все эти сведения.

— Вам до этого нет никакого дела. Послушайтесь моего совета, отдайте мне камень.

— Я не могу и не должен исполнить вашу просьбу. Назовите мне его имя…

В соседней комнате послышался шум.

— Измена! — воскликнула с рыданием Зефирина, ломая руки. Но краска, выступившая на ее лице, еще более усилила подозрения Эгберта. Он был уверен, что попал в ловушку.

Зефирина бросилась к двери.

— Вы не уйдете отсюда, — сказал решительно Эгберт, удержав ее за руку. — Я заставлю вас признаться мне во всем.

— Неблагодарный! Вот награда за мою любовь, за то, что я хотела спасти вас от ваших врагов.

В этот момент послышались три удара в дверь.

— Отворите именем закона!

Зефирина бросила на Эгберта взгляд, в котором выразилась вся ее любовь к нему, вместе с заботой об его участи и торжеством оскорбленной невинности.

— Теперь ты узнаешь, — воскликнула она, — что я тебе говорила правду.

— Откройте дверь, — сказал с нетерпением Эгберт, который хотел во что бы то ни стало выйти из своего трагикомического положения.

Зефирина отворила дверь.

— Мое почтение! — сказал со смехом Дероне, входя в комнату.

Зефирина тотчас узнала его, потому что полицейский чиновник часто прохаживался по залам Пале-Рояля, у Фраскати и в новомодном «Турецком саду».

— Вот странный способ являться к дамам! — сказала Зефирина с недовольной миной. — Разве я государственная преступница!

— Пока нет, мое сокровище! Но можешь легко навлечь на себя подозрение, если будешь так горланить. Каждое слово, которое ты говорила с этим господином, было слышно в коридоре. А дом этот так построен, что и стены имеют уши. Дай-ка взглянуть…

Зефирина схватила его за руку с видом добродетельного негодования, потому что он направился к ее спальне.

Дероне оттолкнул ее и, войдя в комнату, тщательно осмотрел ее. Но здесь никого не было.

— Тут был кто-то! — пробормотал он сквозь зубы, возвращаясь в первую комнату. — Теперь, сударыня, позвольте вас спросить, — сказал он, обращаясь к Зефирине, — какую это вы оперу разыграли здесь? Не собственного ли сочинения?

Зефирина смутилась, но не решилась солгать, зная, что Эгберт может выдать ее.

— Я узнала вчера, — ответила она, краснея, — что большая опасность грозит господину Геймвальду вследствие того, что он носит с собой известный камень, и решилась выпросить у него эту вещь. Если бы я просто написала ему, то он не пришел бы ко мне, потому что немцы добродетельны до отчаяния. Вот я и решилась послать ему таинственную записку во дворец, которая и была передана ему перед его аудиенцией у императора.

— Ты славная девочка, и этот господин обязан поцеловать тебя, — решил Дероне. — Правосудие слепо, но не полиция, мое сокровище. Скажи мне, кто сообщил тебе такие подробные сведения о господине Геймвальде?

— Он уже допрашивал меня об этом, но напрасно, вы тоже ничего не узнаете от меня, месье Дероне, несмотря на мое уважение к полиции.

— Мне пришло в голову, не citoyen ли Фуше опять ошибся, то есть герцог Отрантский пленился твоей мордочкой и…

— Что вы это выдумали? — ответила с негодованием Зефирина.

— Ну, если Фуше ничего не сообщал тебе, то это сделал один итальянец. Его зовут шевалье Витторио Цамбелли. Что ты так покраснела?

— Клянусь вам!..

— Верю, мое сокровище. Месье Геймвальд, помиритесь с этой дамой. Я отвернусь. Поцелуйте ее на прощанье. Вот так, отлично. Однако нам пора!

Дероне взял Эгберта за руку и, быстро спустившись вниз, сел с ним в карету.

— Уезжайте скорее отсюда! — сказал Дероне. — Попытка вырвать опал из ваших рук мирным путем не удалась ему; теперь он употребит силу. Странно, что ему не пришло в голову, что он сам выдаст себя! Из того, что он так хлопочет об этом камне, можно смело заключить, что он убийца Жана Бурдона.

— Он убийца! — повторил Эгберт.

— Несомненно, но вас он не боится, а только этого камня, свидетеля его преступления. Он придумал ловкую штуку с этой Зефириной! Сегодня, по счастью, один из моих людей следил за вами и сообщил мне, где вы. Но я не могу ежеминутно охранять вас. Чем скорее вы уедете из этого города, тем лучше. Как кончилась ваша аудиенция у императора?

Эгберт рассказал насколько возможно точно о своем свидании с Наполеоном.

— Вы говорили как честный человек, но все-таки берегитесь встретиться с ним. То обстоятельство, что он сдержал свой гнев, не предвещает ничего хорошего.

— Я уеду завтра. Не можете ли вы сообщить мне что-нибудь о Веньямине?

— Он изучает философию стоиков и применяет ее на практике в башне Vincennes. После первой победы на Дунае Наполеон возвратит ему свободу. Негодяй! Сегодня он бросает в тюрьму честного человека по своему капризу, а завтра выпускает его… Но вот мы доехали до вашего отеля. Выходите один. Я отправлюсь дальше. Слуги слишком любопытный народ. Завтра я увижу вас у почты. Я до тех пор не успокоюсь, пока не узнаю, что вы уже за Страсбургом.

Едва ли нужно было так уговаривать Эгберта, чтобы побудить его вернуться на родину. Он сам от всей души желал этого. Почва Парижа жгла ему ноги. Сильнее писем графа Вольфсегга, сильнее даже желания видеть Магдалену, образ которой все яснее выступал из тяжелого тумана последних дней, понуждала его к возвращению забота о родине. Как ни слаба была его рука в гигантской борьбе, которая должна была начаться через несколько недель, но Австрия не должна быть лишена этой руки. В городе, которому неприятель грозит истреблением, немало работы для каждого, без различия пола, звания и состояния.

Как давно не получал он писем из Вены! Эта переписка, сначала доставлявшая ему большое удовольствие, постепенно сделалась для него источником нескончаемых мучений. С тоской по родине соединялась боязнь за участь графа Вольфсегга и Магдалены. Ему казалось, что он своим присутствием оградил бы свою возлюбленную от козней шевалье, от всего, что могло нарушить ее спокойствие и безопасность.

Нетерпение Эгберта уехать из Парижа усиливалось с каждой минутой. Ему предстояла еще тяжелая обязанность проститься с Антуанеттой. Как странно сложились их отношения в последнее время! В противоположность всему тому, что рисовала его фантазия, и даже, быть может, желаниям графа Вольфсегга, чужбина не только не сблизила, но навсегда разлучила их. В городе равенства и свободы разница их рождения и положения в свете сказалась еще сильнее, нежели в Вене и в замке графа Вольфсегга. Несмотря на революцию, Мартиньи сохранили в своем обращении высокомерие старинного французского дворянства. При австрийском дворе присутствие маркизы Гондревилль, графини Вольфсегг, среди многих еще более знатных и богатых женщин, было самым обыкновенным явлением, между тем как в Тюильри, где цвет дворянства составлял редкость, Антуанетта сразу заняла самую видную роль. Непосредственная близость к их величествам окружила ее лучезарным блеском и поставила ее в заколдованный круг, недоступный для Эгберта.

В первое время своего пребывания в Париже Антуанетта была поглощена заботой о брате; теперь ее занимали только празднества, которые следовали одно за другим нескончаемой вереницей. Каждое из них доставляло ей хлопоты, огорчения и блаженство.

Эгберт чувствовал, хотя между ними не было произнесено относительно этого ни одного слова, что чем ближе становится Наполеон ее душе, тем больше она удаляется от него. Он был убежден, что в словах Зефирины не было ни тени правды, но не мог отрицать, что в чувствах и понятиях Антуанетты совершился полный переворот.

— Неужели и ты, прекрасная звезда, навсегда померкнешь для меня? — спрашивал себя Эгберт, подходя к дому Мартиньи.

Вечер еще не наступил. Сумерки только что начали сгущаться над городом. Ни одна звезда еще не зажглась на однообразном фоне неба. Никогда желания Эгберта не простирались до надежды получить руку Антуанетты, но никогда также возможность потерять ее не представлялась ему с такою ясностью, как теперь. Холодная беспощадная действительность предстала перед ним во всей своей наготе. Неужели он навсегда должен расстаться с существом, бывшим так долго его идеалом, и перед вечной разлукой выслушать избитую фразу: счастливого пути! Неужели он не сделает никакой попытки удержать милый образ? Но что мог он сказать ей? Если бы даже он фактически имел власть вырвать ее из заколдованного круга, в котором она находилась, то и тогда он бы не посмел применить эту власть к гордой и упрямой девушке.

В доме графа Мартиньи слуги затруднялись впустить его, и только благодаря его настоятельному требованию и нескольким золотым они решились доложить о нем.

Но и после этого ему пришлось ждать довольно долго.

Молодая маркиза была занята своим туалетом. Она совершенно забыла о письме Эгберта, в котором он предупреждал ее о своем приходе и просил принять его в последний раз.

Один из первых сановников империи, канцлер Камбасарес, давал блестящий праздник, на котором ожидали присутствия императора. Могла ли она не быть на этом празднике!

Окончив свой туалет, она вышла к Эгберту. Как хороша была она в своем белом роскошном платье, с ниткой жемчуга на шее и блестящей диадемой в волосах. Но, вглядевшись в ее лицо, он увидел на нем новое выражение, которое не замечал прежде, и это несколько охладило его.

— Я заставила вас ждать, месье Геймвальд, — сказала она, дружески подавая ему руку. — Простите меня. Вы уезжаете завтра. Что заставляет вас так спешить?

Эгберт сослался на свои домашние дела и мимоходом коснулся предстоящей войны.

— Вероятно, и граф писал вам об этом, — добавил он. — В Вене считают войну неизбежной.

— Да, в Вене! Мой дядя забывает, что я наполовину француженка и что Франция для меня та же родина. Желаю вам счастливого пути, месье Геймвальд. Я должна еще поблагодарить вас за ваши старания помирить нас с Бурдоном.

— Я слышал, что Веньямин вторично был у вас с визитом?

— Да, он честный человек. Я искренно сожалею о его аресте. Но его политический фанатизм превышает всякую меру. Император осыпал его почестями и наградами, а он вступил в заговор против своего благодетеля! Впрочем, недаром говорят, что благодарность — добродетель аристократов. Вы были дружны с Бурдоном. Надеюсь, что вы не участвуете в этих темных делах?

— Нет, графиня. Это известно даже самому императору.

— Вы были у него на аудиенции? Он, вероятно, был милостив к вам?

Говоря это, Антуанетта оживилась. Принужденность, которая была заметна на ее лице и в манерах, исчезла. Она надеялась встретить в Эгберте прежнего поклонника Бонапарта.

— Теперь вы лично познакомились с ним, — продолжала она, — и можете сказать дяде, что свет еще не видел подобного человека. Только те могут ненавидеть его, которые из зависти или предубеждения не хотят видеть в нем высшее существо.

— Напротив! Те, которые признают его гениальность, должны вдвойне ненавидеть его!

— И вы в том числе?

— Несомненно! Наполеон непримиримый враг моего отечества.

— Вы говорите и чувствуете как австриец, — сказала Антуанетта с принужденной улыбкой. — Но разве француз или немец не должен считать за счастье служить ему?

— Если бы граф Вольфсегг слышал ваши слова…

— Вы можете передать их моему дяде, если желаете, — ответила она резким тоном. — Однако я чуть не забыла… Бурдон поручил мне передать вам письмо, которое он почему-то не хотел доверить почте. Я, разумеется, не читала и не желаю знать, что пишет вам Бурдон.

Она поспешно вынула письмо из серебряного ящичка и подала его Эгберту.

— Благодарю вас, графиня. Я, со своей стороны, был бы очень счастлив, если бы вы удостоили меня каким-нибудь поручением к графу или к вашим родителям.

— Я недавно писала отцу. Ему, вероятно, будет очень приятно услышать от вас, что я счастлива здесь и пользуюсь большим почетом. Моему брату возвращена свобода.

— Это известие искренно порадовало меня.

— Через несколько дней я надеюсь увидеть его. Император примет его милостиво. Теперь Франц Гондревилль может обнажить свою шпагу только для него и для Франции! Передайте мой поклон дяде. Может быть, вам удастся объяснить ему мое положение, потому что мы, к сожалению, перестали понимать друг друга. Себе он предоставляет самую широкую свободу, но до мелочности стесняет других. Он не должен забывать, что Гондревилли — французы.

— Такие жесткие выражения могут огорчить его.

— Предоставляю вам смягчить их, если сочтете нужным. Граф Вольфсегг может упорствовать в свой слепой ненависти к Наполеону. Какое мне дело до этого! Я убеждена, что он будет очень доволен, что вы наконец разделяете его взгляды, и даже не вспомнит обо мне. Относительно женщин у него плохая память, как у большинства мужчин. Вы составляете исключение, так как все еще думаете о хорошенькой Магдалене. Дядя очень любит ее и в ее лице хочет загладить свой грех. Поклонитесь ей от меня. Я была бы очень счастлива, если бы по окончании войны могла поздравить вас обоих.

Антуанетта говорила не останавливаясь, с видимым нетерпением. Мысли ее были заняты предстоящим празднеством. Она несколько раз смотрела на часы и наконец подошла к зеркалу, чтобы поправить свою диадему.

Молча стоял перед ней Эгберт. Он не узнавал своей прежней богини в тщеславном существе, преданном одному наслаждению и заботе о своей красоте. Горькое чувство разочарования овладело им. Когда она замолчала и взглянула на него в ожидании, что он простится с ней, Эгберт настолько забылся, что воскликнул:

— Антуанетта!

В этом возгласе слышалась жалоба, упрек, вся горечь наболевшего сердца.

Антуанетта отошла от зеркала. Глаза ее искрились от гнева, на щеках выступил яркий румянец.

— Месье Геймвальд, — сказала она, гордо вскинув голову, — надеюсь, вы не станете читать мне наставления от имени моего дяди. У вас для этого слишком много такта. Я желала бы расстаться с вами в дружеских отношениях.

Эгберт молча поклонился ей и вышел из комнаты.

Она не подозревала, как она глубоко огорчила его, но у нее сжалось сердце, когда он скрылся за дверью. Слезы подступили к ее глазам; она опустилась в кресло и закрыла лицо обеими руками.

Она чувствовала, что безнаказанно нельзя отрешиться от впечатлений и воспоминаний юности. Они еще раз предстали перед ней в лице Эгберта; теперь она навсегда простилась с ними. Мрачная будущность открылась перед ней.

Вошла молодая графиня Мартиньи.

— Наконец-то он ушел! Давно нора! Посмотри, какой прелестный букет фиалок прислал тебе Камбасарес. Он хочет сделать честь своему прозвищу герцога Пармского. Как смешны эти вновь пожалованные дворяне со своими титулами. Да не гляди же так печально. Верно, этот Геймвальд опять заволок небо перед тобою своим немецким туманом. Твой приятель недурен собой, но имеет вид школьного учителя.

Антуанетта сделала над собой усилие, чтобы улыбнуться.

— Ты права, — ответила она, — Эгберт и Вольфсегг сухие педанты без фантазии и страстей. Я не намерена испортить себе жизнь в угоду их причудам.

В это время Эгберт шел по улице к своему отелю.

Погода была холодная и сырая. Шел мелкий пронизывающий дождь. Мрачное нависшее небо согласовывалось с его внутренним настроением. Теперь все кончено для него. Развязка наступила неожиданно. Он чувствовал личную ненависть к Бонапарту. Дело отечества слилось с его собственным делом. Император осыпал милостями его смертельного врага, бросил в тюрьму его друга; демоническая сила этого человека погубила Антуанетту.

Наполеон отнимал у монархов короны, свободу у народов, у него он отнял и разрушил идеал.

— Я возвращаюсь на родину с чистой совестью и свободным сердцем, — сказал себе Эгберт, — но я во многом обеднел. Поблек навсегда цветущий венок моих верований и надежд!

Чувство глубокого спокойствия наполнило его сердце. События, связанные с его пребыванием в Париже, казались ему образами далекого прошлого. Вместо прежних неясных мечтаний и стремлений перед ним предстала грозная действительность. Воображению его рисовалась война со всеми ее ужасами, быть может, с уничтожением немецкой нации и последних остатков Священной Германской империи.

На соседней улице послышался бой барабанов.

— Это полк из Испании, — говорили прохожие. — Он идет в Страсбург!

У Эгберта дрогнуло сердце.

Войдя в свою комнату, он вспомнил о письме Веньямина, которое ему передала Антуанетта. Он надеялся, что Бурдон подробно сообщит ему о причинах, вызвавших его арест, и о средствах его освобождения. Но письмо состояло из нескольких прощальных слов и вложенной в него копии с метрического свидетельства, подписанной священником и пономарем церкви St.-Sulpice.

Эгберт поспешно прочитал ее:

«Мария Магдалена, дочь Атенаис Дешан, родилась 13 ноября 1790 года в Париже, в приходе St.-Sulpice…» В числе свидетелей при крещении подписался Армгарт, секретарь графа Вольфсегга.

«Теперь не может быть никакого сомнения, что Магдалена дочь графа Вольфсегга! — сказал про себя Эгберт. — Но, кажется, и Антуанетта знает эту тайну. По-видимому, эта одна из причин ее досады против графа Вольфсегга. Неужели она завидует привязанности отца к дочери!»

— Магдалена, моя дорогая! — невольно произнес Эгберт, мысленно простирая к ней руки.

Конец третьей части

Часть IV
Глава I

править

На левом берегу голубого Дуная, под ясным безоблачным небом, расстилается равнина Маркфельд, со своими живописными деревнями, городками, садами, лугами и полями. Она окаймляет широкую полноводную реку с многочисленными рукавами, островами и мелями и цепь холмиков на востоке, которая тянется к югу от Вейкендорфа. Вдали, на светлом фоне вечернего неба, слегка окрашенного красноватыми лучами заходящего солнца, возвышается башня Св. Стефана, окруженная куполами и остроконечными крышами.

Красивая, нарядная столица Австрийской империи опять занята неприятелем.

В полдень 13 мая 1809 года французы под звуки музыки, с распущенными знаменами вступили в город. Наполеон расположил свою главную квартиру в Шенбрунне.

Война продолжалась менее чем полтора месяца. Наполеон окончил ее несколькими решительными ударами.

Вместо первого марта, как предполагал граф Стадион, главная австрийская армия, собравшаяся в Богемии под предводительством эрцгерцога Карла, выступила в поход только в первых числах апреля. Известие, что Наполеон сам поведет свои войска в Австрию, подействовало деморализующим образом на эрцгерцога. Он чувствовал себя равным с маршалами французской империи, но сознавал свое ничтожество перед гением Наполеона.

Австрийцы были убеждены, что Бонапарту нелегко будет справиться с испанским восстанием и что преследование англичан увлечет его на берега Атлантического океана, в Лиссабон и даже на Гибралтар. Но против всякого ожидания император, не окончив испанского похода, внезапно вернулся в Париж и стал готовить свои войска, чтобы вести их на Дунай. Между тем у австрийцев, под влиянием страха и новых наполеоновских побед, составилось слишком преувеличенное понятие о военной силе противника, в войске начался ропот: осуждали легкомыслие графа Стадиона, самоуверенность дворян и героические стремления императрицы Марии-Беатриче.

Еще большему нареканию со стороны приближенных эрцгерцога подверглись ярые противники Наполеона: Генц, Шлегель, Горнмайер, иностранные агенты, прусский и английский посланники, принимавшие деятельное участие в составлении тайного антинаполеонского союза, который в это время растянул свои сети по всей Европе. Любимец эрцгерцога, граф Филипп Грюнне, не стесняясь, толковал при всяком удобном случае, что безумно ожидать чудес от народного ополчения.

— Неужели, — говорил он, — кто-нибудь может серьезно думать о том, чтобы вывести в бой против гренадер и конницы Наполеона каких-нибудь ремесленников, крестьян и горных стрелков? Подобные фантазии хороши на сцене в драмах и трагедиях (это был намек на императрицу, которая своей горячей ненавистью к Бонапарту напоминала Медею или Клитемнестру), но такое войско будет плохо защищаться на поле брани.

К недоброжелательству и апатии лиц, которые должны были нести знамя и меч Австрии в этой решительной борьбе, присоединилось еще несогласие военачальников относительно плана действий. Сформированы были три армии: одна из них под началом эрцгерцога Фердинанда в Галиции должна была двинуться к Варшаве для обороны против русских, которые были союзниками Франции по Тильзитскому миру; другая — внутри Австрии под предводительством эрцгерцога Иоанна была направлена против Италии и в случае надобности могла поддержать восстание в Тироле; третья, самая значительная армия, под предводительством эрцгерцога Карла, находилась в Богемии. С нею Германия связывала свои надежды на победу.

Австрия еще не оставила своих притязаний на германскую корону. Австрийское войско, далеко растянутое на запад и север, обязано было защищать на всех пунктах остатки некогда могущественной империи. Судьба хотела еще раз доставить внуку Рудольфа Габсбургского удобный случай для приобретения священной короны и восстановления немецкого владычества над миром.

В главном штабе эрцгерцога Карла начались разногласия в момент выступления его армии.

Одни предлагали оставить в стороне дунайскую линию, выступить к Байрейту и, вытеснив маршала Даву из Францена, идти вдоль Майна. Они надеялись, с одной стороны, на восстание в Гессене и Ганновере, а с другой, что внезапное отступление Даву даст возможность пруссакам привести свою армию в боевой порядок.

Другие, более осторожные, восставали против этого смелого плана, доказывая всю его несостоятельность. Война велась против Наполеона, человека неистощимого в своей находчивости в стратегическом отношении и не имевшего равного себе по быстроте и ловкости исполнения. Как решиться оставить без защиты русло Дуная и отнять у себя возможность отступления! Таким образом будет открыт свободный путь наступающему неприятелю в столицу империи. Разве защита Дуная не должна быть первой задачей главнокомандующего при всякой войне Австрии с Францией?

Каждая сторона упорно отстаивала свое мнение, теряя дорогое время в бесплодных спорах и препирательствах, которые со дня на день становились ожесточеннее. К этому скоро присоединилась личная неприязнь и раздоры между начальствующими лицами, которые неизбежно должны были отразиться на способе ведения войны.

Трудно одерживать победы, рассчитывая на действие патриотических воззваний, одушевление и храбрость солдат, при отсутствии единодушия и понимания дела со стороны начальствующих лиц!

— На вас, мои дорогие товарищи по оружию, — говорил эрцгерцог, обращаясь к своему войску, — устремлены взоры целого света и всех, кому дорога национальная честь и достояние! Вы не должны быть орудиями порабощения! Вы не будете проливать кровь за чуждые вам интересы и для удовлетворения ненасытного корыстолюбия одного человека. На вас не падет проклятие, что вы губите народы, чтобы проложить путь чужеземцу к похищению престола на трупах защитников отечества. Лучшая участь ожидает вас; в ваших руках свобода Европы! Ваши победы освободят ее из оков; от вас ждут своего освобождения наши соотечественники немцы, которые против своей воли находятся в рядах неприятеля!

Обращение эрцгерцога относилось к лучшей армии, которую когда-либо видела Австрия под своими знаменами. Эта армия была полна мужества и решимости исполнить свой долг до последней крайности, но ей недоставало человека, который был бы в состоянии направить ее удары. Немцы, находившиеся в рядах неприятеля, за исключением баварцев, не обманули бы надежд, которые возлагал на них эрцгерцог, если бы Австрия в начале кампании одержала одну значительную победу. Крестьяне и бюргеры в Францене и Гессене с нетерпением ожидали прибытия австрийцев и встретили бы их как своих освободителей, так как здесь ненависть к владычеству Наполеона достигла крайних пределов. Но австрийцы не явились. Взамен них прошли форсированным маршем французы под предводительством Даву и Удино; они спешили в Регенсбург и на Дунай. За ними следовали войска Рейнского союза.

Между тем в австрийской главной квартире принято было решение соединить несовместимые вещи.

Два корпуса были оставлены в Богемии, а сам эрцгерцог с главными силами двинулся к Дунаю.

Война началась 8 апреля. Австрийцы перешли Инн между Шердингом, Мюльгеймом и Браунау и вступили в Баварию. Судьба баварского короля Макса-Иосифа зависела от Наполеона. Он был королем по милости императора, и поэтому не могло быть ни малейшей надежды на его помощь. Вдобавок баварцы и австрийцы уже целое столетие ненавидели друг друга. Тем не менее быстрым, искусно направленным нападением еще возможно было уничтожить один за другим рассеянные французские отряды. Австрийцы лишили себя и этих легких побед благодаря своей медлительности. Если французы, со своей стороны, также действовали робко и нерешительно при вступлении на неприятельскую землю, то у них все пошло иначе с прибытием Наполеона на берега Дуная. Еще осенью 1805 года, во время войны трех императоров, он изучил реку, ее берега и узнал ближайшую дорогу в Вену.

Виртембергцы и баварцы приветствовали его появление такими же дикими и неистовыми криками: «Да здравствует император!» — как и ветераны его армии. Как сказочный витязь, пронесся он мимо них на своем белом коне. Его присутствие одушевило и солдат и маршалов. За несколько дней он разбил эрцгерцога в сражениях при Тане, Абенсберге, Эксмюле и Регенсберге и заставил отступить к Богемии.

Австрийские солдаты не уступали французам в храбрости и готовности пожертвовать своей жизнью; но среди их военачальников не было людей, подобных маршалу Лану, который первый взошел на стены Регенсбурга с возгласом: «Вперед! Вы видите, я не перестал быть солдатом!» Не было во главе их гениального человека, подобного Наполеону, который в разгар битвы был впереди всех под градом падавших вокруг него пуль, выказывая полное презрение к смерти. При Регенсбурге оружейная пуля ранила его в ногу; едва сделали ему перевязку, как он опять вскочил на своего коня и проехал перед фронтом своей армии.

Пока эрцгерцог собирал свое войско и приводил его в порядок по ту сторону Богемского леса с намерением двинуться в Вену, ближайшая дорога к столице вдоль Дуная оставалась открытою перед победителем. Здесь находился только незначительный армейский корпус генерала Гиллера, который быстро отступал.

Император после этих пяти дней, еще более утвердивших славу его военного искусства, считал поход оконченным. В опьянении победой он забыл свое достоинство и в своих реляциях позволил себе неуместные шутки над побежденным врагом. Между прочим, он сравнивал Австрию с ослом, длинные уши которого выглядывают из украденной им львиной шкуры, и т. п. В старом городе Регенсбурге, этом гнезде немецкой знати, где так долго заседал имперский сейм, он издал декрет, по которому лишил поместий всех имперских князей и графов, числившихся на военной или гражданской австрийской службе. Он хотел поразить в самое сердце непреклонных дворян: Гогенцоллернов, Шварценбергов, Лихтенштейнов, Фюрстенбергов, Стадионов и Меттернихов.

После короткого отдыха французское войско двинулось всей массой к Вене правым берегом Дуная. Передовыми отрядами командовал Массена. У Эдельсберга, где перекинут мост через Траун, произошла стычка французов с отступающим Гиллером. Австрийцы со всех сторон окружены неприятелем; ряды их разорваны; им грозит опасность быть уничтоженными. Но вот на помощь им спешит батальон венских волонтеров, в числе которых Эгберт и его приятель Гуго, и батальон из полка Линденау. Эти едва обученные рекруты превосходят старых солдат силой и быстротой натиска; их начальники Кюффель, граф Салис и Баумгартен умеют воспользоваться благоприятной минутой, предупреждают французов, сбивают их с позиции и гонят через мост; пули летят с австрийской батареи, поставленной на соседней горе. Однако к вечеру австрийцы вынуждены отступить перед многочисленным неприятелем, хотя захватили у него множество пленных и трех орлов. Один из них взят отрядом капитана Эгберта Геймвальда.

На его долю выпала также честь стоять на одном из аванпостов на берегах Дуная, где Наполеон сделал первую, но напрасную попытку перейти в Маркфельд, так как этот пункт был защищен войсками эрцгерцога Карла, который успел соединиться с корпусом Гиллера.

Эгберт никогда не забудет первых недель после своего возвращения из Парижа в начале марта. Это было для него время страстного возбуждения; ему казалось, что он никогда еще не чувствовал в себе такого избытка жизни и способности наслаждаться всем, что было прекрасного в мире. Мысль, что он будет защищать с оружием в руках и до последней капли крови родину и дорогое для него существо, наполняла гордостью его сердце.

Он застал графа Вольфсегга готовым к отъезду в главную квартиру эрцгерцога Карла. Министр Стадион особенно настаивал на этом, придавая большое значение присутствию в лагере Вольфсегга как человека, заслужившего общее уважение, и непримиримого врага Наполеона.

Граф Вольфсегг был, по-видимому, настолько поглощен текущими событиями, что равнодушно выслушал печальные известия, которые сообщил ему Эгберт об Антуанетте. Но Эгберту показалось, что это равнодушие притворное. Равным образом граф не счел нужным распространяться о решении своего молодого друга поступить в венские волонтеры, так как заранее ожидал этого.

Одиннадцатого марта при огромном стечении народа происходило освещение знамен ландвера.

— Никто из вас, — говорили начальники, обращаясь к ополченцам, — не захочет носить оков и терпеть поругание от иноземцев! Истинный патриотизм создает героев и обеспечивает победу!..

Никогда еще Вена не видела такого празднества. Все были одинаково одушевлены любовью к родине и готовностью пожертвовать жизнью для защиты старого имперского города. Весной 1808 года не только Австрия, но и вся Германия ожидала от Вены решения своей судьбы. К ней были обращены помыслы истинных друзей отечества. Забыта была ненависть и раздоры, которые издавна разъединяли Австрию с Пруссией, так как оба народа пришли к убеждению, что это единственная причина торжества французов. Личные желания и надежды должны были замолкнуть ради общих, более широких интересов и опасности, грозившей отечеству.

Когда на небе поднимается гроза и величественно светится молния в ночных облаках, кто станет обращать внимание на свечу, которую задует буря!

Так было и с Эгбертом. Под наплывом более важных событий он не мог горевать о потере Антуанетты. У него едва доставало времени подумать о настоящем и распорядиться относительно ближайшего будущего. Теперь более чем когда-либо он научился ценить нравственные достоинства и редкий ум Магдалены.

Безмолвно бросилась она в объятия друга детства, когда он объявил ей о своем намерении поступить волонтером в австрийское войско. Но он видел по выражению ее лица, что она одобряет его намерения и что у нее достанет мужества владеть собою и своими чувствами. Никогда нравственная сила женщины не проявляется в такой степени, как в тот момент, когда она провожает любимого человека на войну или появляется на перевязочном пункте в качестве сестры милосердия. Высокая задача залечивать раны, смягчать неизбежное зло войны окружает ее голову светлым ореолом, забывая о самой себе, не чувствуя усталости, проводит она дни и ночи у постели раненых и умирающих.

С каждым днем прибывало число раненых и больных, которых свозили с разных сторон. Немало их лежало в Гицинге, где теперь была Магдалена. Она неутомимо ухаживала за ними, заглушая этим тревогу, наполнявшую ее сердце.

Эгберт даже в мирное время не решился бы без согласия графа открыть Магдалене тайну ее рождения, несмотря на опасение, что она может случайно узнать ее. Но теперь среди общего волнения он считал еще более неуместным встревожить ее неожиданным открытием и отложил всякие объяснения до лучших мирных дней.

Эгберт, стоя на аванпостах, с глубокой тоской смотрел через широкую реку на город, где прошло его счастливое детство. Еще так недавно гордая и ликующая, Вена лежала теперь, униженная, у ног победителя. Эгберт был спокоен относительно Магдалены. Еще до занятия австрийской столицы французами она поселилась в его доме в Гицинге со своей названой матерью. Здесь, почти на глазах императора, нечего было бояться какого-нибудь насилия со стороны победителей. Хотя вообще Наполеон смотрел сквозь пальцы на поведение своих солдат, но в своем присутствии требовал от них спартанского воздержания.

«К чему послужили патриотизм и готовность к самоотвержению храброго, великодушного народа? — спрашивал себя Эгберт. — Зачем погибли тысячи людей на мосту Траун и на холмах Эбельсберга? Каждый из них честно исполнял свой долг и без колебания отдал жизнь на волю случая. Но все эти жертвы не могли удержать французского императора ни на один лишний час».

Наполеон сдержал слово, данное Эгберту в Тюильри. Не прошло и трех месяцев с двадцать второго февраля, а он уже расположился со своим главным штабом в Шенбрунне. Неужели героизм и самоотвержение бессильны перед ним и должны разлететься в прах, как пыль, которую подымают ноги его коня? Если справедливость дела, мужество и твердость в бою дают право на победу, то как могла она не быть на стороне австрийцев? Что за загадку представляет свет с существующим порядком вещей и законами естественного развития!

Из ближайших деревень, Штаммерсдорф и Зюсенбрунн, пронесся по полю звон вечерних колоколов. Был шестой час на исходе.

Эгберт подошел к узкому рукаву реки, поросшему ситником и камышом, где два бревна, переброшенные через воду, составляли шаткий и легко уничтожаемый мост на соседний остров. На берегу лениво стоял часовой с ружьем в руках. Шумел Дунай, переполненный весенними водами.

Пока австрийское войско стояло лагерем в Мархфельде, Наполеон не мог похвалиться окончательным покорением столицы. Эрцгерцог не выказывал намерения просить у него мира.

Император решил перейти реку и сбить с позиции неприятеля. Для достижения этой цели он выбрал большой остров Лобау, лежащий немного ниже Вены, который по своей величине мог служить удобным местом для укрепленного лагеря, тем более что растущий тут густой лес и кустарник совершенно скрыли бы французское войско от неприятеля.

Уже несколько дней работали без устали французы над сооружением моста от Кейзер-Эберсдорфа до Лобау, с тем лихорадочным рвением, которое Наполеон умел внушить своим людям в решительные минуты. Семьдесят самых крупных судов, ходивших по Дунаю между Линцем и Пресбургом, были употреблены в дело. Но тут представилось неожиданное и довольно важное затруднение, которое невозможно было устранить: обнаружился недостаток в якорях для оснащения судов. Чтобы успокоить нетерпение императора, вместо якорей спущены были в воду старые тяжелые пушки, найденные в венском арсенале, и ящики с ядрами. Такая замена могла только служить средством выйти из затруднения, но она была недостаточна для удержания судов при сильном напоре воды.

Между тем значительные отряды стрелков были отправлены в лодках для осмотра южного берега острова Лобау. Отбросив слабые аванпосты австрийцев, они вскоре появились и на северной стороне в лесной чаще, напротив деревень Асперг и Эслинген на левом берегу.

Теперь уже не могло быть ни малейшего сомнения для австрийцев, видевших все эти приготовления, что Лобау будет служить промежуточным пунктом при переходе французов на Мархфельд. Даже Эгберт, при своей полной неопытности в военном деле, понимал, какой риск был связан с этим планом. Насильственный натиск со стороны австрийцев мог отбросить французов к реке. Эгберт, как уроженец Вены, знал, насколько капризен Дунай, и не верил в прочность понтонного моста, построенного на скорую руку. Еще сегодня утром эрцгерцог Карл с конницей Лихтенштейна делали рекогносцировку со стороны Лобау. «Кто знает, может быть, завтра загремят пушки», — думал Эгберт с радостным замиранием сердца.

Но вот встрепенулся сонный часовой и схватился за курок ружья.

Эгберт вздрогнул.

Раздался издали выстрел. За ним быстро следуют один за другим еще два выстрела. Они слышатся по ту сторону реки.

Не приветствуют ли таким способом французские часовые закат солнца, чтобы усладить свой слух выстрелами?

На каменной плотине у Иедлерсдорфа также заметно необычное движение. Лейтенант Гуго Шпринг, охранявший этот пост, поднимает черно-желтое знамя. Эгберт бежит к нему стремглав через пни. Через минуту он уже стоял на плотине около своего друга.

Гуго молча указал ему глазами на реку.

Посреди Дуная плыла лодка. Разъяренные волны бросали ее из стороны в сторону. Она выехала из маленькой бухты, скрытой камышами. Французы слишком поздно заметили лодку; их выстрелы уже не достигают ее. Сидящим в ней грозит только опасность от реки. Солдаты по распоряжению Шпринга готовят доски и канат, чтоб помочь им высадиться. Вероятно, дело идет о каком-нибудь важном известии. Лодочник не стал бы рисковать жизнью из-за пустяков.

— Ступай сюда, Эгберт, — закричал Гуго своему начальнику, забывая военную дисциплину и входя в реку по пояс. — Ведь это черная Кристель! Полюбуйся, как она работает веслами. Ну, волна захлестнула лодку. Теперь уже недалеко! Сюда!

Гребцы начинали изнемогать, но крики Гуго и людей, стоявших на берегу, придали им новые силы. Лодка въехала в камыш, покрывавший илистый берег. Черная Кристель одним прыжком очутилась на плотине. Она все еще похожа на дикую кошку; щеки ее покрыты ярким румянцем, рукава белой рубашки засучены выше локтя.

При виде знакомых лиц она громко вскрикнула от радости и, бросившись к Эгберту, поцеловала у него руку.

— Что случилось? Как ты попала сюда? Надеюсь, все благополучно в Гицинге? — спросил Эгберт взволнованным голосом.

— У нас все благополучно; барышня здорова. Даже господин Армгарт нашелся.

— Немудрено после такого долгого отсутствия! — заметил со смехом Гуго. — Скажи, пожалуйста, много ли у вас постояльцев?

— Всего один старый полковник, который никого не обидит. Меня послала сюда не барышня, а мой господин.

— Кто такой?

— Она называет так барона Пухгейма! — сказал Гуго. — Зачем он послал тебя сюда?

— Он велел передать эрцгерцогу эту бумагу, — ответила Кристель, вынимая из кармана письмо. — Тут должны быть написаны страшные вещи! Он так гнал лошадей, что одна из них пала в Нуссдорфе.

— Откуда ты? Где ты встретилась с бароном?

— Я из Эберсдорфа. Он сам привез меня к берегу.

— Он сам привез — тебя! — повторил с удивлением Эгберт. — Дай письмо. Действительно, оно адресовано его высочеству, эрцгерцогу. Лейтенант Шпринг, отправляйтесь в Эсланген. Мост должен быть немедленно снят, если он уже не в руках французов.

— Разве у вас тут еще мост? — спросила Кристель. — Вот у французов по ту сторону острова река снесла всю середину их огромного моста. Я сама видела это. Тогда на башне в Эберсдорфе только что пробило три часа.

— У французов испорчен мост к Лобау! — воскликнул Эгберт, не помня себя от радости. — Ну, Гуго, завтра у нас непременно будет битва!

— Хуже не будет, чем при Эбельсберге, — мрачно ответил Гуго, подвязывая еще крепче свою шпагу. — Театр войны не прельщает меня. Я предпочитал бы умереть в другом театре, чтобы опять воскреснуть и слышать, как меня станут вызывать и аплодировать. А здесь я не могу считать себя ответственным ни за исполнение пьесы, ни за свою смерть. Эй, вы! Налево кругом! Марш! — крикнул он своим людям.

Кристель, оставшись наедине с Эгбертом, рассказала ему подробно о своем путешествии с Пухгеймом. Госпожа Армгарт отправила ее утром в город, чтобы проведать Жозефа, который остался в Вене сторожить дом своего молодого барина.

По дороге у одного шинка, где всегда толпа извозчиков, ее остановил высокий человек в голубой блузе с длинным хлыстом и в поношенной поярковой шляпе, надвинутой на лоб. Вглядевшись в него, она едва не вскрикнула, но он закрыл ей рот своей широкой рукой. Это был барон Пухгейм.

— Не поедешь ли ты со мной? — спросил он Кристель.

— Разумеется, поеду, — ответила она.

В это время подъехал слуга барона в телеге, нагруженной доверху досками.

— Я везу это французам для их моста, — сказал с усмешкой Пухгейм. — Ну, Кристель, садись.

Она вскочила на доски; он уселся рядом с ней. Они ехали то шагом, то быстрее, на юг от города к Кейзер-Эберсдорфу. С каждым шагом дорога становилась все многолюднее. Вплоть до самого Дуная тесными рядами стояли телеги, нагруженные досками и кольями. У берега работали саперы. С громкой музыкой подходили из города все новые и новые полки, конные и пешие. За ними следовали бесконечные вереницы пушек. Телега Пухгейма с трудом добралась до берега. Мост был наполовину закончен. Много солдат перебралось уже на ту сторону, за ними должен был перейти эскадрон. Но тут произошел некоторый беспорядок. Всадникам пришлось сойти с лошадей и вести их на поводу. В иных местах нужно было наложить еще досок, в других укрепить колья. Между тем вода стала заметно подниматься. Глухо шумели волны. Два или три судна сорвались с балласта, и их унесло течением. Эскадрон остановился. Вода с диким ревом ворвалась в образовавшееся отверстие. Тут все смешалось, и произошла невообразимая суматоха. Солдаты, работники, извозчики, приехавшие со своими фурами и телегами, все столпилось вместе; одни отступали назад, другие хотели во что бы то ни стало пробраться вперед. Барон, видя все это, громко захохотал и, взяв Кристель за руку, бросился в Нейдерфель. В этом городке все знали его, и он без труда уговорил хозяина гостиницы дать ему охотничью тележку. Пока запрягали лошадей, он написал письмо эрцгерцогу, затем сел с Кристель в тележку и поскакал во всю прыть в Нуссдорф. Но тут пала одна лошадь. Тогда Пухгейм выскочил из тележки, побежал на берег и отыскал лодочника, который спрятал от французов свою лодку в камыше. Лодочник долго колебался, прежде чем согласился перевезти Кристель на другой берег, пока наконец разные обещания со стороны барона и деньги не заставили его согласиться. В этот момент они увидели издали французский патруль.

— Отправляйтесь скорее, — сказал поспешно барон. — Ты, Кристель, переедешь реку и отдашь письмо эрцгерцогу. Французы арестуют меня, и я постараюсь задержать их до тех пор, пока вы не выйдете на другой берег.

Барон Пухгейм сдержал слово, иначе Кристель вряд ли могла благополучно перебраться через реку.

В Штаммерсдорфе ожидали эрцгерцога, который объезжал верхом австрийский лагерь и делал смотр отдельным полкам. Эгберт отправился верхом навстречу эрцгерцогу, чтобы скорее передать ему важное известие.

Черная Кристель села на камень у дороги. В последние недели она так привыкла видеть всюду солдат, что не боялась их. Возможность провести по-прежнему ночь под открытым небом имела для нее особенную прелесть. После методичной трудолюбивой жизни, которую она вела в доме Армгартов, опять наступили для нее дни свободы, скитальчества, общения с природой. Она не могла себе дать отчета, что, собственно, радовало ее, но сердце ее было переполнено чувством довольства и счастья. По-прежнему наслаждалась она ароматом леса и живительной прохладой наступающей ночи.

Колокольный звон смешивался с отдаленным барабанным боем. По временам слышался глухой рев реки. Кругом поднимался туман и ложился белой пеленой по полю. В той стороне, где за рекой виднелась густая туча сероватого пара, окрашенного лучами заходящего солнца, лежала Вена.

«Они, верно, подумают, что я осталась у Жозефа, и не станут беспокоиться обо мне», — подумала Кристель.

Медленно опустила она рукава своей рубашки и завязала крепче платок на голове.

Она выросла и похорошела во время своего пребывания у Армгартов. Правильный образ жизни и здоровая пища благодетельно подействовали на ее физическое развитие. В умственном отношении она также значительно изменилась к лучшему благодаря влиянию Магдалены. Но ничто не могло стереть с нее отпечаток какой-то дикой оригинальности. Темный цвет кожи, мечтательные, блестящие глаза, своеобразное миросозерцание резко отличали ее от других девушек ее возраста.

В ней сохранилась еще первобытная связь человека с природой, которой так восхищался Гуго. Однако это не мешало Кристель хорошо и точно исполнять свои домашние обязанности. Она была проворна в работе и так послушна, что Магдалене никогда не приходилось делать ей какие бы то ни было замечания или выговоры.

Сидя на камне среди наступающих сумерек, Кристель вздохнула свободнее, когда последние ряды марширующих солдат исчезли за деревьями. Она чувствовала себя вдали от людей и городской жизни. Теперь ничто не мешало ей думать о человеке, который всецело властвовал над ее умом и сердцем. Она не встречала его со времени их свидания в саду, но в последнее время каждую ночь звезды говорили ей, что он в Вене и она увидит его. Раз ей показалось даже, что Цамбелли выехал из замка Шенбрунна в свите императора, но не в своем обычном черном платье, а в богатом шитом мундире. Сердце ее замерло, но через секунду толпа всадников исчезла в облаке пыли. Надежда встретить снова любимого человека и уловить его взгляд заставила ее тотчас согласиться на предложение Пухгейма ехать с ним. Эта надежда была сильнее беспокойства и разочарования, которое она испытывала теперь.

Она вскочила на ноги и побежала в ту сторону, где виднелся вдали Бизамберг.

Между тем Эгберт уже давно доехал до Штаммерсдорфа, где расположился генерал Гиллер. Эрцгерцог Карл стоял перед деревенской гостиницей, окруженный своим штабом. Его маленькая, невзрачная фигура в серовато-синем сюртуке и красных панталонах резко выделялась своей простотой и повелительными манерами среди окружающих его видных и блестящих офицеров в гусарских, уланских и гренадерских мундирах.

— Известие из неприятельского лагеря! — воскликнул Эгберт, соскакивая с лошади.

Генерал Гиллер тотчас же узнал храброго волонтера, которого он видел в кровопролитной схватке на Траунском мосту, и представил его эрцгерцогу.

Эгберт после короткого доклада подал главнокомандующему письмо Пухгейма.

Эрцгерцог прочел письмо. Луч радости осветил его тонко очерченное лицо.

— Господа, — сказал он, — завтра мы сбросим французов в Дунай! Их мост сломан и не может быть исправлен до полуночи. Это пишет мне сведущий человек. По его расчету, до полудня завтрашнего дня в Лобау не может быть более тридцати тысяч. Сегодня вечером сам император хотел переправиться через реку. Но он забывает, что этот берег еще в наших руках. Дунай поможет нам; суда, которые мы спустим по течению, вторично разрушат мост и отрежут неприятелю сообщение с твердой землей. Итак, за дело! Выйдем на защиту австрийского царствующего дома и нашего отечества! Теперь представляется удобный случай одним ударом исправить сделанные нами промахи. Благодарю вас, — добавил эрцгерцог, обращаясь к Эгберту с благосклонной улыбкой.

Слуги подвели ему богато оседланного белого коня с серой гривой, который нетерпеливо бил копытами о землю.

— До завтра! — сказал он, усаживаясь в седло. — Это наша земля: здесь мы сложим свои головы, если нам не суждено победить Люцифера!

С этими словами эрцгерцог пришпорил коня и помчался галопом. Его свита следовала за ним.

Но некоторые из офицеров остались в гостинице, чтобы провести вечер с товарищами, служившими под началом Гиллера. Тут был и граф Вольфсегг. Встреча с Эгбертом была особенно приятна ему после испытанных им опасностей и при том глубоком разочаровании, которое он вынес из всего виденного им.

С болью в сердце рассказал он своему молодому другу о неудачном походе эрцгерцога в Баварию, так как участвовал в нем и вместе с эрцгерцогом вернулся обратно в Богемию. Эгберт, со своей стороны, должен был сообщить ему о Магдалене и Армгартах, о которых он уже около месяца не имел никаких известий. Затем разговор их опять перешел к военным событиям. Граф смотрел почти безнадежно на предстоящий день.

Беседа их была прервана несколькими офицерами, которые подошли к ним.

Конница Лихтенштейна, между деревнями Асперн и Эслинген напротив северной стороны острова Лобау, столкнулась с французским отрядом конных егерей и драгун под началом генерала Лассаля. Произошла стычка.

— Но к счастью, — добавили офицеры, — поднято было больше пыли, чем пролито крови. Но как попали французы на берег Махфельда? Вероятно, мы оставили для них мост у Эслингена!..

Вслед за тем пришло известие, что обе деревни заняты неприятельскими дивизиями Молитора и Буде, которые уже начали возводить около них свои укрепления. Здесь же, но ближе к реке, раскинута была походная палатка императора; следовательно, в этом пункте должна была начаться битва на следующий день.

Сообразно с этими известиями составлен был эрцгерцогом план расположения войск, который по своей простоте был доступен последнему из офицеров. Задача его состояла в том, чтобы выбить неприятеля с занятой им позиции. Сюда должны были стянуться все австрийские войска. Гиллер со своим корпусом и дивизия генерал-лейтенанта Беллегарда получили приказ двинуться с правого фланга вдоль Дуная; войска Гогенцоллерна составляли центр; на левом фланге поставлен был корпус Розенберга, разделенный на две колонны: одна из них должна была направиться к Эслингену, другая — к Энцерсдорфу. Гренадеры, составлявшие резерв, заняли склон Бизамберга, поросший плодовыми деревьями. У Штаммерсдорфа велено было собраться венскому ландверу и волонтерам.

Расставленное таким образом войско, в девяносто тысяч человек, занимая сравнительно небольшое пространство, расположилось лагерем в ожидании предстоящего боя.

Медленно один за другим зажглись бесчисленные сторожевые огни. Издали раздавался грохот подъезжавших пушек и телег с боевыми снарядами; слышался лошадиный топот и мерные шаги пехоты. Но поблизости Штаммерсдорфа все было спокойно; только утром должен был отсюда выступить генерал Гиллер со своим корпусом, так как ему предстояло пройти самой короткой дорогой в Асперн.

Была тихая и звездная весенняя ночь. Живописно растянулся по равнине Маркфельда пестрый лагерь. Солдаты весело пируют. Несмотря на поражения, они не упали духом; их воодушевляет сознание, что они честно исполнили свой долг и в храбрости не уступали неприятелю. Между тем из этих десятков тысяч людей, собранных на обширной равнине, далеко не всем доступна была высокая идея свободы и любви к отечеству, за которую они жертвовали жизнью. Чехи, венгры и различные народы, входившие в состав Австрийской империи, не считали ее своей родиной и вряд ли отдавали себе отчет, зачем их привели сюда и почему они должны чувствовать ненависть к Наполеону. Их занимала война сама по себе, так как удовлетворяла их воинственным наклонностям и представляла удобный случай для наживы. Первый раз видели они в солдатском мундире сыновей богатых немецких бюргеров. Вступление в армию волонтеров из Северной Германии, многих юношей и мужей, освобожденных до сих пор от воинской повинности, подействовало обновляющим образом на устарелый и дряхлый организм австрийской солдатчины. Опять воскресло в немцах сознание общей национальности, воинственный рыцарский дух и чувство чести, которые некогда воодушевляли сборное войско принца Евгения Савойского и принесли ему победу над врагами. Все одинаково желали поддержать австрийское знамя, хотя только одни идеалисты ожидали от предстоящей битвы освобождения Европы и восстановления австрийской национальности, между тем как большинство испытывало тяжелое предчувствие трудного дня и сомнительного исхода битвы.

Ярко пылают огни на поле. Среди ночной тишины слышатся самые разнообразные звуки и тоны. Вот один спокойно спит под деревьями, закутавшись в свою шинель; товарищи его громко поют песни. Здесь бутылка переходит из рук в руки. Цыган, стоя перед гусаром, наигрывает ему на гитаре. Другие хладнокровно курят трубки, изредка обращаясь друг к другу. Старый сварливый капрал, сражавшийся при Гогенлиндене и Аустерлице, развеселившись от нескольких стаканов вина, рассказывает новичкам свои похождения и подробно распространяется о том, какого рода смерть может постигнуть их в предстоящей битве. Шумная толпа собралась у маркитантских палаток и телег; звонко раздается хохот хорошенькой маркитантки: солдаты наперебой добиваются у нее поцелуев. У поставленного на земле барабана идет картежная игра.

В гостинице Штаммерсдорфа собрался генералитет, офицеры и чины главного штаба. Все окна и двери открыты настежь. В комнатах горит множество свечей. Пустые стаканы постоянно наполняются заново венгерским вином.

Откуда-то принесено расстроенное фортепиано в залу гостиницы. По временам то один, то другой, проходя мимо, ударяет по клавишам. Дикая музыка, полная диссонансов! Но в ней выражается общее настроение.

Вот сидит начальство с важными, серьезными лицами; они взвешивают шансы на успех на следующий день, сравнивают свои и неприятельские силы. Здесь чокаются и провозглашают тосты за падение императора Наполеона, «за свободу, могущество и величие немецкой нации»; там обнимаются и со стаканом в руке клянутся в дружбе и верности. У окна сидит молодой офицер, подперев голову рукою; перед ним лежит лист почтовой бумаги; он старается излить душу в коротких многозначительных словах. Тяжелое предчувствие сдавило ему грудь. Он не переживет битвы. Кому пишет он — матери или своей возлюбленной?

Во дворе слышится ржание. Стоят оседланные лошади; они поднимают голову при каждом сигнале. Постоянно приходят люди с известиями. В стороне от шумного лагеря, на уединенной тропинке, проложенной вдоль утеса в лесной прогалине, ходят взад и вперед двое людей. Это Эгберт и граф Вольфсегг, который, против своего обыкновения, казался грустным и расстроенным.

— Мы, разумеется, знаем, что нам следует делать, — сказал граф. — Но мы сражаемся теперь не за освобождение мира, а за спасение национальной чести. Стадион, я и все наши друзья желали народной войны, а наши предводители ведут кабинетную войну. Выходит так, что один император враждует с другим. Где восстает народ, как в Тироле, там победа; она бежит от нашего эрцгерцога.

— Разве эрцгерцог не лучший солдат в Австрии?

— Несомненно! В случае крайности он сам поведет свое войско на штурм Асперна, но у него нет настоящего доверия ни к себе, ни к нам. Я окончательно начинаю приходить к убеждению, что этот Люцифер не простой смертный. Только стихийная сила может одолеть его.

— Дунай уже провел первый опыт, — сказал Эгберт.

— Да, но завтра он справится и с Дунаем. Я рассчитываю на ненависть народов, которые рано или поздно должны признать в нем своего смертельного врага. К несчастью, австрийский народ не умеет ненавидеть! В этом пруссаки несравненно выше нас. Бонапарт должен остерегаться их; они отомстят ему, когда представится случай. Но сколько будет пролито крови, пока наступит этот момент! Иногда мне кажется, что тиран умрет на похищенном им престоле, окруженный почетом. После этих тысяч людей другие тысячи с такой же радостью обрекут себя на смерть ради него. Если он презирает покорных ему рабов, то кто же поставит ему это в вину! Что такое справедливость, возмездие? Прекрасные, но пустые слова. Узурпаторы и завоеватели не вымирают, потому что человечество не перестает удивляться им и уважать их. Разве люди, подобные Бонапарту, не видят, что счастье всего вернее сопутствует величайшему преступнику? И они могут быть вполне уверены, что их не постигнет наказание, хотя бы они совершали одно злодеяние за другим.

Эгберт не возражал из боязни еще более раздражить своего собеседника противоречием.

— Я заражаю вас своим малодушием, — сказал граф после минутного молчания, пожимая руку Эгберту, — между тем для предстоящего дня необходимо хорошее настроение. Простите меня! Но помимо зла, которое этот человек сделал моей родине, моим соотечественникам, он отнял у меня все, что у меня было дорогого в жизни. Мой брат умер в борьбе против Франции; Антуанетта!.. Мне тяжело говорить о ней!.. Самое худшее я узнал сегодня: мой племянник Франц Гондревилль служит в гвардии Наполеона! Может быть, мы встретимся с ним на поле битвы. Я всеми покинут… Нет, это неправда, вы не оставили меня, Эгберт, теперь вы ближе моему сердцу, нежели мои родные. Вы честнее, лучше их! Кто знает, может быть, мне суждено и вас потерять… Какая-нибудь шальная пуля или удар сабли…

— Вы всегда были добры ко мне, граф, и я не нахожу слов, чтобы благодарить вас. Может быть, вам это покажется странным, но я твердо убежден, что не погибну в битве. На войне и на охоте мы более чем когда-нибудь готовы придавать значение предзнаменованиям, предчувствию и пророчеству.

— Вы, вероятно, видели какой-нибудь особенный сон и истолковали его в свою пользу?

— Нет. Мне предсказала госпожа Ленорман, что я буду участвовать в кровопролитной битве на Дунае, буду ранен, но не смертельно.

— Что же, вы сами просили ее погадать вам?

— Разумеется, нет. Я должен был выслушать пророчества Ленорман по желанию императрицы Жозефины в Malmaison. Тогда я не обратил особенного внимания на слова гадальщицы и совершенно забыл об этой истории. Но теперь мне живо припомнилось предсказание, — тем более что некоторые вещи уже начинают исполняться.

— В то время, когда вы были в Париже, многое уже можно было предсказать относительно нынешней войны, не прибегая к картам.

— Кроме подробностей. Если она могла верно предугадать их в важных делах, то почему же ее пророчество может не исполниться относительно меня?

— Ваша вера в Ленорман кажется мне довольно наивной.

— Она дает мне известное спокойствие, а это самое главное ввиду предстоящей битвы. Однако, несмотря на карты Ленорман, — продолжал Эгберт взволнованным голосом, — если мне не суждено пережить завтрашний день… Вы исполните мое желание и передадите мой последний поклон Магдалене…

Граф Вольфсегг крепко обнял своего молодого друга. Он хотел открыть ему тайну рождения Магдалены, но слова замерли у него на губах. Как примет это признание Эгберт, воспитанный во всей строгости бюргерских нравов? Не лучше ли отложить тяжелое объяснение до другого, более благоприятного времени, если им обоим удастся пережить ужасы войны?

— Бедное дитя, — сказал граф. — С какой боязнью будет она прислушиваться к грохоту пушек, вспоминая о нас. По вашим словам, у них все благополучно в доме. Но зачем станем мы расстраивать себя, лучше прекратим все разговоры о смерти и завещаниях. Бог даст, мы еще долго будем радоваться солнцу; кто бы ни победил из нас, мы или французы, мы должны собрать последние силы для борьбы против этого исчадия ада.

С этими словами граф Вольфсегг гордо поднял свою красивую голову. На лице его не видно было и следа уныния. Энергия и жажда деятельности опять воскресли в нем. Таким привык его видеть Эгберт.

Они повернули к деревне, так как граф оставил там свою лошадь у гостиницы. Ему предстояла еще довольно далекая поездка в Ваграм, где теперь находился эрцгерцог. В лагере все еще продолжался неумолкаемый шум, несмотря на поздний час. Слышался говор, смех и песни.

Тем поразительнее казалась мертвая тишина, царившая в гостинице, хотя из всех окон по-прежнему виднелся яркий свет от множества зажженных свечей.

Эгберт и граф Вольфсегг, подойдя ближе, узнали причину внезапно наступившей тишины. Наверху в зале кто-то говорил речь. Тесной толпой стояли вокруг дома солдаты. Лица их выражали напряженное внимание. Хотя некоторые отдельные слова не доходили до них, но это не мешало им уловить главный смысл речи.

— Это голос Гуго! — сказал Эгберт.

— Достойный дебют для драматического актера, — ответил граф Вольфсегг. — Войдем в гостиницу!

Солдаты почтительно расступились перед ними. Но в доме была такая теснота, что им удалось только пробраться до нижних ступеней лестницы. Этого было достаточно, потому что дверь в залу верхнего этажа была открыта настежь.

Оратор стоял на столе. Он недаром готовил себя к сцене: его звучный, внятный голос приятно действовал на слушателей.

— Товарищи по оружию! — говорил он, обращаясь к окружавшей его толпе. — Завтра должна решиться наша судьба! Мы стоим под самой Веной, где наши матери, жены, сестры, невесты боязливо ожидают исхода битвы. Неужели мы оставим город в руках неприятеля? Нет, отвечаю я за вас, тысячу раз нет! Защищая ничтожные города, пали тысячи, десятки тысяч людей! Троя сравнительно с Веной была жалким вороньим гнездом, но тем не менее два великих народа оспаривали ее друг у друга несколько лет. За нее погибли герои, которым не чета Бонапарт со своими маршалами! Если бы между нами не было раздоров из-за того, что одни носят черно-желтые, а другие черные и белые шапки, то французы не перешли бы Рейн и не стояли бы теперь у нас на берегах Дуная. Какое значение имеют шапки! Иногда мудрец надевает на себя дурацкий колпак, убийца носит корону Франции! Нашу землю поразили две молнии — Аустерлиц и Вена. Но это послужило нам на пользу. Мы поняли, что мы все дети одной матери и немцы, где бы мы ни родились, в Бранденбурге или в Австрии, в Берлине или в Вене. С севера и запада поспешили сюда бойцы на защиту общей родины, нашего достояния и чести. Французы сражаются в угоду императору. Если бы не было цивилизованных стран, то он повел бы их драться с дикими варварами на краю земли. Ему необходим запах крови, а французам нужны грабежи, убийства и пожары. Так всегда было и будет у этого народа. Они враги мира и человечества, они коварны и завистливы, как обезьяны, и кровожадны, как тигры. Из столетия в столетие во Франции родятся губители народов для опустошения Европы. Самый ужасный из них — нынешний французский император! Он страшнее Молоха, на раскаленные руки которого в Тире и Карфагене клали детей. Для него не существует никаких законов; нет меры его высокомерию; его мраморное сердце недоступно человеколюбию. С триумфом переходит он из города в город, из страны в страну. Но победы не радуют его; они только пробуждают в нем жажду к новым победам, новым войнам. Если бы сегодня Господь предложил ему владычество над землей, то завтра он сказал бы: «Отдай мне и небо!» Он не похож на остальных людей. Это демон ненасытности, гордости и себялюбия, принявший человеческий образ. В его лице мы ведем борьбу с силами ада, с вечным злом. Кто следует за ним? Толпа рабов, которым он дает на разграбление столицы Европы. Это не люди, выступившие на защиту отечества, не герои, которые приносят высшую культуру варварскому миру, а простые наемники, грабители и разбойники. Мы защищаем право и святое дело и добровольно взялись за оружие, несмотря на наши семейные распри. Сбросим железное иго этого корсиканца. Само небо благословляет нас на борьбу, справедливее которой не было со времен Марафона и Саламина. Чего нам бояться? Смерти! Но со смертью все кончается для человека — и заботы, и надежды! Конечно, лучше вовсе не родиться, не испытывать никогда голода, холода и жажды, но стоит жить, чтобы умереть за отечество! Друзья, наполним стаканы! Да здравствует победа, если она возможна! Да здравствует смерть, если она неизбежна! Выпьем за то, что выше победы и смерти, за славную будущность нашей дорогой Германии!

Гуго сошел со стола при громких и восторженных криках толпы. В его речи выразилось общее настроение минуты; он высказал то, что думал и чувствовал каждый. Присутствующие подняли стаканы и чокались друг с другом; более буйные разбивали вдребезги пустые бутылки, гремели своими саблями и ружьями, стоявшими у стены. Каждый спешил заключить Гуго в свои объятия.

— Да здравствует Германия! Проклятие Наполеону! — ревела толпа, наполнившая дом, в порыве воинственного опьянения.

— Победа или смерть! — кричали солдаты на улице. — Долой Наполеона! Да здравствует главнокомандующий эрцгерцог Карл!

Офицеры из окон разговаривали с солдатами, поддерживая веселое настроение, которое казалось им хорошим предзнаменованием. На улицу вынесены были бочонки пива и вина для угощения солдат.

Издали послышались звуки труб.

Граф Вольфсегг еще раз обнял Эгберта и, пожав руку Гуго, уехал со словами:

— До свидания! Может быть, еще увидимся!

Оба друга остались одни в полутемном дворе гостиницы.

— Наконец-то я могу вздохнуть свободно! — сказал Гуго. — Они едва не задушили меня в своих объятиях.

— Тебя можно поздравить, — возразил Эгберт. — Твой первый опыт в искусстве Демосфена удался вполне. Ты сильно подействовал на сердца своих слушателей.

— Мой отец, почтенный приходский священник, вероятно, нашел бы, что моя речь слишком картинна и переполнена гиперболами. Пока это одни слова!

— Разумеется, но мы должны осуществить их, — сказал Эгберт.

В это время к колодцу, который находился во дворе, подошли девушки с ведрами. В числе их была Кристель.

— Как ты попала сюда, колдунья? — закричал Гуго, увидев ее.

— Они просили меня помочь им, — ответила Кристель, указывая на девушек.

— Ты останешься ночевать в этой гостинице, — сказал Эгберт. — Я поговорю с хозяйкой, может быть, она согласится поместить тебя в своей комнате. Завтра ты должна нанять лодочника, который перевез бы тебя через реку. Магдалена, вероятно, беспокоится о тебе.

— Я готова исполнить ваше приказание. Но все толкуют, что завтра будет здесь битва. Что это такое? Позвольте мне посмотреть на нее.

— О, милая невинность! — воскликнул Гуго, целуя Кристель. — Она хочет видеть битву! Непостижимая ирония судьбы! Сотни тысяч людей вооружились пушками, ружьями и саблями, чтобы взаимно убивать друг друга. Какая цель всего этого? Чтобы доставить невиданное зрелище наивному ребенку!

Из окон гостиницы слышалась хоровая песня с припевом: «Pereat Hapoleon!»

Часы на башне пробили полночь.

Глава II

править

— Победа! Победа! Бейте сбор! Поставьте знамя в бреши ограды! — раздается голос полковника на кладбище Асперн.

— Да здравствует Австрия! — отвечают в один голос солдаты.

Из церкви, из простреленных, пылающих и разрушенных домов, из садов, кустарника, изгородей появляются темные фигуры с лицами, почерневшими от пороха, в разорванных мундирах, с оружием в руках. Это уцелевшие остатки блестящей, нарядной армии. Здоровые идут быстрым шагом, гордо подняв головы; медленно плетутся раненые, собрав последние силы.

Кончился день двадцать первого мая, навсегда памятный в австрийской истории. Непобедимый Наполеон в первый раз потерпел поражение. Бой, прекращенный с наступлением ночи, должен был возобновиться на следующий день с новой силой. На клочке земли, пропитанном кровью нескольких сотен людей, павших во время пятичасового боя, развевается черно-желтое знамя Габсбургов с двойным орлом империи.

План эрцгерцога был приведен в исполнение.

При ярком сиянии майского солнца и безоблачном небе около четырех часов пополудни выступило австрийское войско из Штаммерсдорфа.

Корпус генерала Гиллера, составлявший авангард, двинулся к Асперну. Два часа спустя должен был прибыть Розенберг в Эслинген. Пространство между обеими деревнями, отстоящими одна от другой на полмили, занято было войсками Гогенцоллерна и конницей Иоганна Лихтенштейна.

Деревня Асперн далеко раскинулась в длину со своими каменными домами и садами. От Дуная проложена к ней большая дорога через лесок. В конце ее виднеется церковь и кладбище, обнесенное кирпичной оградой. К северу от деревни находится насыпь и бруствер, которыми французы воспользовались для своих укреплений. На всех улицах у них возведены баррикады из телег, плугов, крестьянского домашнего скарба, кольев и досок. Все дома заняты французами; они стреляют из окон и крыш в смельчаков, которым удается влезть на бруствер. Метко бьют их ружья. Но австрийцы смело идут на приступ. Вид неприятеля еще более воодушевляет их. Мрачно нависает темная туча дыма; все чаще и чаще сверкают огни пушек; поднимается зарево; несколько домов объяты пламенем. На узком клочке земли бьются десять тысяч человек, как волны разъяренного моря. По временам, заглушая рев пушек и шум оружия, раздается громкий возглас: «Vive l’Empereur!» или «VorwДrts, Haus Oesterreich hoch!» На минуту наступает перерыв; начальники наскоро приводят в порядок свои войска, раненые выбывают из строя; среди внезапно наступившей тишины слышатся стоны умирающих. Затем опять раздается громкая команда начальников: «En avant!» — с одной стороны, и: «In Rein und Glied!» — с другой, и битва продолжается.

Груды трупов лежат перед бруствером, который окончательно взят австрийской пехотой. Французы в беспорядке бегут к реке вдоль большой дороги.

С восточной стороны на помощь австрийцам подошла в это время колонна Беллегарда; другому австрийскому генералу, Ваканту, удалось овладеть церковью. Но деревня еще занята неприятелем. Маршал Массена хочет во что бы то ни стало отстоять ее, так как это самый важный пункт французской позиции. Он упорно защищает каждый метр земли. Свистят пули; черепицы крыш падают на осаждающих, которые топорами и прикладами ружей выламывают двери и бросаются навстречу неприятелю. Битва превратилась в множество единичных схваток в садах, у пылающих домов, на баррикадах, полуразрушенных пушечными ядрами. Но тут среди шума внезапно раздается барабанный бой. Французы усиленным маршем входят в деревню с южной стороны. Австрийцы поспешно смыкают ряды, чтобы встретить удар неприятеля. За домами поднимается облако пыли — французская конница идет в атаку. Начинается оглушительная ружейная стрельба, которой, кажется, не будет конца. Под градом пуль падают люди и лошади. Еще момент — и французская конница обращается в бегство. Опрокидывая друг друга, скачет она через трупы и через живых людей; баррикады на каждом шагу преграждают ей путь; австрийские штыки встречают их на перекрестках улиц. За деревней, в маленьком лесу, состоящем из ольхи и березняка, на пне с обнаженной головой сидит маршал Массена. Мимо него бегут побежденные. В бессильной ярости смотрит он на них; глаза его налились кровью, как у вепря, посаженного в клетку.

Атака Наполеона на неприятельский центр также кончилась полной неудачей. Пехота Розенберга беспрепятственно подошла к Эслингену с правой стороны, так как внимание маршала Лана, стоявшего перед деревней, было отвлечено войсками Гогенцоллерна, которые надвигались на него тесно сплоченной массой. По приказанию императора маршал направил против неприятеля всю имевшуюся у него конницу. Но усилия французов оказываются безуспешными против непроницаемого четырехугольника Гогенцоллерна, плотной стены протянутых штыков и беспрерывного ружейного огня. Тем не менее конница возобновляет приступ; люди и лошади с яростью бросаются вперед. Но вот падает французский генерал Эспань; уланы и гусары Лихтенштейна врываются в ряды французской конницы и гонят ее перед собой.

Наступившие сумерки служат сигналом к прекращению битвы. Разделенные небольшим пространством, стоят оба войска. Отдых одинаково необходим для обеих сторон, так как после крайнего возбуждения еще больше чувствуется истощение сил. Мертвая тишина, заменившая оглушительный шум битвы, производит подавляющее впечатление. Только изредка, через долгие промежутки времени, слышатся выстрелы на аванпостах. Асперн объят пламенем. Половина деревни уже сгорела. Среди почерневших стен и тлеющих бревен лежат груды мертвых тел. Во власти французов только концы обеих деревень.

Чтобы защитить мост, отнятый у австрийцев, Массена приказал укрепить окопами лесок и маленький остров, лежащий налево от Асперна.

Наполеон не может и не хочет понять, что встретил здесь непреодолимое сопротивление. В течение дня по вновь исправленному понтонному мосту к нему прибыли в Лобау многочисленные подкрепления из Эберсдорфа и Вены; к утру следующего дня большая часть его гвардии должна была собраться между Асперном и Эслингеном.

«Разве у меня мало людей? Могу ли я не одержать победу?» — казалось, спрашивал его недовольный взгляд, когда вокруг него заговорили о необходимости отступления, так как никто не верил в прочность моста.

Быстро несет Дунай в своем неудержимом течении пни, лодки, обломки всякого рода, тяжелые барки с горючими веществами. Дрожит и качается мост. Волны с шумом заливают его. Солдаты, переходя через него, видят возрастающую опасность, все сильнее дрожат доски под их ногами. У самых смелых содрогается сердце. Саперы с минуты на минуту ожидают полного крушения моста. Глубокое уныние начинает овладевать всеми.

Между тем австрийцы радуются победе. Следующий день должен довершить ее. Эта надежда утешает их в жертвах, принесенных смерти.

На северной стороне полуразрушенной кладбищенской ограды Асперна стоит Эгберт.

Он прибыл сюда со своими людьми к пяти часам, когда только что начат был штурм французского бруствера. Первая пуля, попавшая в батальон волонтеров, сорвала шляпу с его головы.

— Поздравляю вас, — крикнул ему седовласый полковник. — Пуля коснулась вас, не сделав вам вреда. Это самая верная примета, что на сегодняшний день вы застрахованы от смерти.

Эгберт улыбнулся.

«Неужели и это предзнаменование не имеет никакого значения?» — невольно подумал он.

Ему кажется, что какая-то невидимая рука охраняет его среди горящих домов под градом пуль.

Волонтеры, дважды отброшенные, делают третий приступ. Эгберт и другие офицеры бросаются вперед с поднятыми саблями, за ними барабанщики и весь отряд.

Французы обращены в бегство.

— Да здравствует Австрия! — воскликнул Гуго. — Друзья, за мной! Не давайте им пощады! Сегодня, с Божьей помощью…

Он не договорил своей фразы и упал на землю, обливаясь кровью. Пуля поразила его в грудь.

Эгберт видел, как упал его друг. Но у него нет времени для слез. Суматоха битвы бешено увлекает его за собой. Все, что потом происходит вокруг него, исчезает и путается перед его глазами, как неясные туманные картины. Сквозь облако дыма видит он ужасы, которые совершаются вокруг него.

Только теперь, когда затих шум битвы, сознание действительности вернулось к нему.

— Вы все еще без шляпы! — заметил ему со смехом один из товарищей.

Эгберт машинально поднял солдатскую фуражку, лежавшую на земле, и надел ее на свои развевающиеся волосы. Точно тяжелый камень свалился ему на грудь. Хотя у него нет ни одной раны, но он чувствует боль во всем теле от множества ушибов, шрамов и царапин, полученных в пылу битвы. Бессильно опускается он на земляной вал, изрытый пулями. Слезы дрожат на его ресницах. Умер его любимый друг! Воображение рисует ему счастливые часы, которые они пережили вместе, их путешествие, шутки, мудрые изречения Гуго. Пропала молодая сила с ее стремлением к идеалу и с ее блестящими надеждами!

— Вот она война! — с горечью проговорил Эгберт, заливаясь слезами, как будто бы гибель Гуго заключала в себе все ужасы войны, забывая, что помимо него в этот день убиты тысячи людей, из которых многие были так же молоды и подавали такие же блестящие надежды, как его друг, и которых жизнь была не менее дорога для их близких.

К Эгберту подошел старый солдат и, думая, что он ранен, предложил ему свою походную фляжку, говоря, что водка — лучшее лекарство от невзгод души и тела. Эгберт торопливо выпил глоток и, вскочив на ноги, утер рукавом слезы, упорно подступавшие к его глазам. Он стыдился своего малодушия.

С реки дул сильный прохладный ветер. Солдаты, завернувшись в свои шинели, расположились на могилах кладбища, на остатках стен и бруствера, при желтоватом отблеске догоравших домов. Опять зажглась бесконечная вереница сторожевых огней. Участники минувшей битвы, довольные тем, что им удалось избежать опасности, хотят насладиться настоящей минутой, забывая о мертвых и раненых и опасностях, которые ожидают их на следующий день. Каждый спешит подкрепить свои силы едой, питьем, часом сна и приготовиться к новой кровавой работе. В полудремоте сидит, покачиваясь, солдат, прислонившись к стене и положив ноги на труп. Другие стерли метлами лужи крови и спокойно ложатся на это место. Ввиду близости неприятеля запрещено всякое пение и шум. Даже спящие держат оружие в руках. Носильщики отыскивают раненых на поле битвы, чтобы доставить их на перевязочные пункты. Мертвых складывают на большие телеги и сбрасывают целыми грудами в наскоро вырытые ямы.

Эгберт с ужасом смотрит на эти похороны и решается во что бы то ни стало избавить своего друга от подобного погребения.

С двумя носильщиками и факелом в руках идет он на вал к тому месту, где убит Гуго. Тело его легко было узнать по офицерскому мундиру с серебряными шнурами. Эгберт освещает факелом бледное лицо убитого и с помощью пришедших с ним людей бережно кладет труп на носилки и прикрывает его шинелью.

Но куда нести его? Эгберт не может оставить свой пост. Если он отложит это дело до следующего дня, то кто поручится ему за исход предстоящей битвы!

Он не знает, на что решиться, и с отчаянием оглядывается кругом.

Вдали виднеется мерцающий свет фонаря, который, по-видимому, все приближается к ним.

— Эй, кто тут? Сюда! — кричит Эгберт, поднимая факел, в смутной надежде, что кто-нибудь выведет его из затруднения.

Ожидание не обмануло его. Это были Кристель и его молодой слуга Леопольд, которого он оставил в Штаммерсдорфе.

Любопытство и смутная боязнь несчастья погнали молодую девушку на поле битвы, несмотря на все просьбы и убеждения хозяев гостиницы остаться у них. Леопольд, преданный слуга Эгберта, сын работника в Гицинге, вызвался сопровождать ее, в надежде отыскать своего господина.

— Вы живы! — воскликнула с радостью Кристель, внимательно вглядываясь в лицо Эгберта и хватая его за руку. — Вы живы и невредимы! Я видела на дороге убитого; он лежит лицом к земле и стонет, как тот…

Кристель не могла продолжать. Вне себя от ужаса, она крепко вцепилась в его руку, боязливо оглядываясь по сторонам.

Эгберт старался успокоить ее, объясняя ее возбужденное состояние печальным зрелищем битвы и множеством мертвых и умирающих, которых она видела по дороге.

— Бедная Кристель, — сказал он ласковым голосом. — Я знаю, что тебя огорчит его смерть. Посмотри, они убили его!..

С этими словами Эгберт приподнял шинель с бледного лица Гуго. Красноватый отблеск факела на минуту придал ему обманчивую окраску жизни. Рыдая и дрожа всем телом, опустилась Кристель на колени перед носилками. Сделав над собой усилие, она робко взглянула на мертвеца, но тотчас же закрыла себе лицо обеими руками.

— Ты хотела видеть битву, — сказал Эгберт, невольно содрогаясь. — И здесь, и там лежат мертвые, за нами — сгоревшая деревня. Теперь ты знаешь, что такое война!..

Эгберт отдал необходимые приказания слуге, который с помощью носильщиков должен был перенести тело в Штаммерсдорф и уложить в гроб, а на следующий день доставить его в Нуссдорф. Отсюда ему будет нетрудно добраться до Гицинга, так как все французские войска переведены на южную сторону Вены, к Эберсдорфу.

Эгберт написал также несколько слов Магдалене и просил ее похоронить их в саду поместья.

Сложив письмо, он подал его слуге.

Но тот в замешательстве вертел шапку в руках и не двигался с места.

— Позвольте мне остаться здесь! — сказал он после некоторого колебания. — Если завтра… Да хранит вас Господь!..

— Не беспокойся обо мне, Леопольд. Ты окажешь мне большую услугу, доставив тело в Гицинг. Я буду часто писать Армгартам, и ты будешь знать от них, где я. Если вздумаешь, то можешь опять отыскать меня.

Эгберт подошел к Кристель и, взяв ее за руку, поднял с земли.

— Не плачь, Кристель, — сказал он. — Ни слезы, ни молитвы не воскресят его. Мертвые немы и не слышат нас.

— Но они не всегда будут немы.

— Это известно одному Богу.

— Как вы думаете, он не сердится на меня? — спросила Кристель, указывая на покойника.

— Нет, он был хорошим человеком и любил тебя. К тому же мертвые не могут чувствовать ненависти к живым.

— Ах, если бы это так было на деле! Но они преследуют нас даже ночью, во сне.

— Однако вам пора идти, — сказал Эгберт, обращаясь к слуге.

Носильщики подняли покойника и в сопровождении Леопольда двинулись в путь.

— Иди за ними, Кристель. Дай руку Леопольду, — сказал Эгберт. — Завтра ты будешь в Гицинге и не уйдешь больше из дому. Теперь ты знаешь, что такое битва, и никогда не забудешь этого.

— Иду, — ответила Кристель, но, сделав несколько шагов, быстро вернулась и спросила шепотом Эгберта: — У вас еще камень?.. Я отдала его вам в Гмундене.

— Да, он у меня. Что это тебе вздумалось? — спросил Эгберт, взяв ее за руку.

— Берегите его.

— Что с тобой? Как у тебя блестят глаза! Рука твоя дрожит. У тебя лихорадка. Уходи скорее отсюда, от всех этих ужасов.

Носильщики шли впереди. За ними следовал Леопольд с Кристель. Еще момент, и шествие скрылось из глаз Эгберта во мраке ночи.

Эгберт вернулся к войску на кладбище. Природа взяла свое. Несмотря на постигшее его горе, печальные образы и мысли, наполнявшие его душу, он погрузился в глубокий сон. Голова его покоится на разрытой могильной насыпи. Ярко горят звезды в темной синеве прозрачного неба.

Но вот одна за другой меркнут звезды перед утренней зарей. На аванпостах слышится треск нескольких выстрелов.

На деревенской башне только что пробило четыре часа.

Спящие быстро поднимаются на ноги. Торопливо едят солдаты. Щедрее, чем когда-либо, их угощают вином.

Но вот уже выстроились в боевом порядке пехота и конница. Забыты все невзгоды, вынесенные страдания и опасности. Равнодушно смотрят солдаты на груды мертвых, которых не успели убрать в прошлую ночь, на черные развалины обгоревших домов и окружавшую их картину разрушения. Звонко раздаются в утреннем воздухе звуки боевой музыки.

Австрийские полки, собранные под Асперном, ждут нападения Массены, чтобы дать время Розенбергу овладеть окончательно Эслингеном.

Перед церковью построены австрийцами баррикады из развалин сгоревших домов. Наискосок от церкви, на углу узкой улицы, ведущей в открытое поле, находится большой двор с уцелевшим каменным домом, который по своему расположению представляет естественное укрепление. Защита его поручена небольшому отряду волонтеров под началом Эгберта.

Крепкий двухэтажный дом, стоящий на высоте, мог легко выдержать непродолжительную осаду. Окна и дверь нижнего этажа заделаны наглухо. У верхних окон и проломов крыши поставлены лучшие стрелки. Если бы неприятель вломился в наружную дверь и овладел лестницей, то для осажденных был еще выход в сад, где они могли удобно укрыться за группой старых вязов и длинным рядом кольев на грядах. У крепких ворот, ведущих во двор, поставлены две заряженные пушки.

Эгберт, поднявшись на крышу дома, мог видеть всю боевую линию австрийцев на восток и на юг до Лобау, где стояли французские войска. С обеих сторон несется конница по полю между деревнями. Ярко блестит утреннее солнце, отражаясь на кирасах французов. Быстро летят им навстречу венгерские гусары в своей фантастической одежде, размахивая саблями. За ними собирается густая масса пехоты, один за другим строятся полки.

Против своего обыкновения, несмотря на усиленный бой барабанов, медленно подходят к Асперну два полка из дивизии St.-Cyr, посланных Массеной в этот кратер, который снова начинает выбрасывать огонь.

Шаг за шагом продвигаются французы среди развалин жилищ и опустошения, произведенного пятичасовым боем, постоянно встречая новые препятствия. Невольно содрогнется солдат, переступая через трупы; каждого занимает мысль, что, быть может, его постигнет та же участь и по окончании битвы подберут и его труп вместе с этими бледнолицыми товарищами, на которых смерть наложила свой неизгладимый отпечаток. Упорно защищают австрийцы от неприятеля каждую пядь земли, пользуясь для своего прикрытия всяким выступом дома, остатком стены или забора.

— Наши отступают, — кричит Эгберт волонтерам, сходя со своего наблюдательного пункта. — Будьте наготове! К оружию!

Австрийцы бегут в церкви. С криком «Vive l’Empereur!» преследуют их французы; но тут из соседнего дома их встречают тремя ружейными залпами. Пять человек убито наповал, около двадцати раненых выбывают из строя. Французы на минуту приведены в замешательство, так как в пылу преследования они не заметили каменный дом, стоявший в стороне.

Начальники тотчас же решаются разделить свои силы: один полк остается у церкви, другой начинает штурм дома. Французы выламывают дверь топорами и врываются в длинные сени. Эгберт, окруженный волонтерами, встречает их со шпагой в руке и гонит их вниз по лестнице на узкую улицу. Такой же неудачей кончается попытка французов овладеть воротами; пушечные выстрелы вынуждают их отступить. Если бы в это время подоспело ожидаемое подкрепление, то победа была бы решена в этом месте. Между тем силы австрийцев слишком недостаточны для погони; французы возвращаются назад, делают вторичный приступ и врываются во двор через полуразрушенные ворота, несмотря на пушечные выстрелы. С штыком в руке и с дикими криками пробивают они себе путь к дому.

В этот момент австрийский батальон, выйдя из соседней улицы, нападает с фланга на озадаченного неприятеля.

Битва принимает более благоприятный оборот, но австрийцы слишком удалились от церкви и дома. Они со всех сторон окружены неприятелем; часть батальона рассеяна, другая обращена в бегство. Эгберт воспользовался временным удалением неприятеля, чтобы спасти своих людей и оба орудия. Один из лейтенантов ведет остатки отряда к церкви. Эгберт с десятью волонтерами прикрывает его отступление. Три часа длилась осада: дальнейшая защита дома была свыше человеческих сил; все окна прострелены, двери и ворота выломаны, половина стены, окружавшей двор, лежала в развалинах.

Но вот опять возвращаются французы. С бешенством видят они отступление небольшого отряда и громко требуют сдачи. Эгберт со своими товарищами был бы тотчас окружен ими, если бы они могли воспользоваться превосходством своих сил. Но улица покрыта полусгоревшими бревнами, досками, плугами, телегами, обломками домашней утвари, трупами людей и лошадей; все это затрудняет нападение. Наконец французы преодолевают все препятствия и бросаются на горсть храбрецов.

Пуля попадает в грудь Эгберта, но он не чувствует ни раны, ни боли. Видя, что отряд его скрылся за оградой кладбища, он старается шпагой отклонить направленные против него штыки. Вторая пуля ранит его в правую руку; шпага его сломана, но он хватается за нее левой рукой.

— C’est un brave! — кричат французские солдаты. — Пощадите его.

— Сдайтесь, милостивый государь! — сказал их начальник, обращаясь к Эгберту. — Вы один!..

Это был Боэльдье, полковник четвертого линейного полка.

Эгберт оглянулся. Товарищи лежали около него мертвые или раненые. У него закружилась голова. Он едва держался на ногах от внезапной слабости и боли в руке.

— Отдаю вам все, что осталось от моей шпаги, — сказал он.

— Это может случиться с каждым из нас, — заметил ему в утешение полковник. — Вы получили бы у нас крест Почетного легиона за сегоднишний день. Вы беспощадно били нас.

Эгберту сделали перевязку и повели через Асперн к маленькому мосту, отделявшему Мархфельд от острова Лобау. Пленник был в самом печальном настроении. Его взяли в плен! Не лучше ли было умереть, как Гуго! Первая пуля попала ему в грудь. Почему она не убила его?

Он ощупал левой рукой боковой карман сюртука, чтобы убедиться, тут ли его бумаги. Но пальцы его дотронулись до чего-то твердого. Это был опал, подаренный ему Кристель. Пуля раздробила его. Изображение орла было уничтожено; остались какие-то неясные очертания.

В другое время порча камня, единственной улики против убийцы Жана Бурдона, сильно огорчила бы его. Но теперь он думал только о своей несчастной судьбе. Не радовали его и лестные отзывы о нем сопровождавших его французских солдат.

— Этот капитан — храбрый человек! — говорили они, указывая на него. — Более трех часов дрался он против нас с горстью людей!..

Эгберт, вспоминая о своем поражении, с ужасом думал, что, может быть, та же участь ожидает австрийское войско. Оно представлялось ему разбитым и уничтоженным.

В это время действительно решалась судьба битвы, хотя иначе, нежели ожидал этого Эгберт.

Маршал Лан с дивизией С. Илера двинулся по дороге между Асперном и Эслингеном. Его первая атака была настолько удачна, что он принудил австрийцев к отступлению и готовился нанести последний удар, чтобы прорвать австрийскую боевую линию. Но в этот решительный момент эрцгерцог Карл, взяв знамя гренадерского полка, бросается верхом навстречу неприятелю на глазах всего войска. Его пример увлекает нерешительных и ленивых. Сам главнокомандующий принимает участие в битве! Никто не хочет отстать от него. Каждый хочет разделить с ним венец победы или честь смерти на поле битвы. Пока неизвестно, на чьей стороне перевес. Но с прибытием резервов австрийцы еще решительнее атакуют неприятеля. Маршал Лан с трудом удерживает позицию. Он посылает одного из офицеров главного штаба к императору с просьбой прислать ему подкрепление. Он хочет еще раз попытать счастья, которое начинает изменять ему.

Посланный офицер и Эгберт прибыли одновременно к кирпичному заводу за Эслингеном. В нескольких шагах отсюда перекинут мост через узкий рукав Дуная на Лобау. В стороне от дороги на походном стуле сидит император перед столом, на котором лежат карты и подзорные трубы. Вокруг него адъютанты и офицеры молча наблюдают за битвой. В отдалении слуги держат за поводья оседланных лошадей. Все пространство от этого места до Дуная и Эслингена занято полками старой гвардии. Неподвижно стоят гордые ветераны в своих высоких медвежьих шапках. Эта непобедимая армия представляет собою единственное наличное войско, которое еще было в распоряжении Бонапарта. Перед кирпичным заводом возведена сильная батарея для защиты моста на случай внезапного нападения из Энцерсдорфа, который уже находился во власти Розенберга.

Пройти мост не было никакой возможности. Эгберту приказали остановиться. К нему подошло несколько офицеров из свиты императора. Они приветливо поздоровались с ним.

— Теперь наша очередь повесить голову, — сказали они. — Ваши соотечественники приготовили нам ловушку, и мы попали в нее.

Бонапарт, отправив курьера маршала Лана с отказом, оглянулся в ту сторону, где стоял Эгберт. Заметив австрийский мундир, он приказал подвести к себе пленника.

Эгберт отдал ему честь левой рукой, так как правая была у него на перевязи.

Император равнодушно взглянул на него полусонными глазами, но через секунду усталое лицо его неожиданно оживилось.

— А, это вы, месье Геймвальд! Я узнал вас, несмотря на ваш мундир и ваши раны. Откуда вы?

— Из Асперна, ваше величество.

— Деревня опять отнята у нас?

— Да, ваше величество, до церкви.

— Кто командует австрийцами?

— Генерал Вакант, а на запад от деревни генерал Гиллер.

— Куда девался корпус Беллегарда, который вчера дрался в Асперне?

— Он присоединен к остальной армии.

— Кажется, ваш эрцгерцог хочет доказать мне, что переправа через большую реку на виду у стотысячной армии — непростительная глупость. Я думал, что имею дело с прежними австрийцами! Разве Германия переродилась? Но я, во всяком случае, справлюсь с нею! — Бонапарт встал со своего места и, скрестив руки на груди, спросил: — Как велика потеря?

— Я потерял около трети моего отряда.

— Почему вы не остались со своими книгами? Наука — настоящее призвание немцев…

Разговор прерван. Генерал-майор Бертье сделал знак Эгберту, чтобы он отошел в сторону. На взмыленной лошади прискакал гонец из Лобау с депешей к императору.

Адъютанты, к которым подошел Эгберт, многозначительно переглядываются между собой.

— Вероятно, опять порван мост! — сказал один из них вполголоса. У всех лица кажутся озабоченными и серьезными.

Эгберт задел локтем стоявшего около него господина и хочет извиниться. Но тот с поклоном предупреждает его. Это шевалье Цамбелли. Оба пристально смотрят друг на друга.

«Что, ты бессмертен, что ли? Отчего ни одна пуля не поразила тебя?» — читает Эгберт на мраморном лице Цамбелли.

«Камень, видевший твое преступление, спас мне жизнь», — хочет сказать он в свою очередь. Но ни тот ни другой не решаются нарушить молчание.

Император прочел депеши и отдал вполголоса какие-то приказания Бертье.

Затем он повернулся в ту сторону, где стояли слуги, и громко крикнул, чтобы ему подали лошадь.

Солнце прямо светило ему в лицо, которое и теперь поразило Эгберта своей неподвижностью. Трудно было прочесть что-либо на этом широком мраморном челе, осененном черной прядью волос.

Мамелюк Рустан подвел императору лошадь. Он ловко вскочил на нее. Окруженный облаком пыли, освещенный солнцем, точно гомеровский бог войны, мчится он через Мархфельд к своим сражающимся легионам. За ним скачут его адъютанты. Цамбелли в их числе.

Эгберт стоит ослепленный и взволнованный. Ему кажется, что холодный всеобъемлющий взгляд этого человека, чуждого человеческих ощущений, пригвоздил его к месту.

Но едва Наполеон скрылся из виду, как все заговорили разом.

— Даву не может перейти Дунай. Мост окончательно уничтожен! — сказал один.

— У нас не хватает боевых запасов! Проклятый день! — говорят другие.

— Мы попали в мешок; если эрцгерцог догадается покрепче затянуть узел, тогда — vogue la galИre! Мы все очутимся на дне Дуная.

— По крайней мере наступит конец этой человеческой бойне.

— Напрасно чума не извела его в сирийских пустынях! — бормочет старый полковник, только что получивший известие, что сын его убит наповал.

Бертье сидит у стола и записывает приказания императора.

Между тем перевязочный пункт переполнен тяжело раненными. Они рассказывают ужасы о резне, которая происходит на поле битвы.

Асперн опять занят австрийцами. Французы бегут к единственному мосту, который ведет в Лобау. Начальники с трудом могут сохранить какой-нибудь порядок в этой неистовой суетне окровавленных, изнуренных солдат, жаждущих отдыха и покоя. Проходит партия австрийских пленников. Эгберт хочет присоединиться к своим товарищам, но Бертье останавливает его.

— Император говорил с вами, — сказал Бертье. — Он может опять потребовать вас по своем возвращении.

Эгберт едва держится на ногах от усталости и потери крови. Он садится в изнеможении у моста на кучу сваленных досок. Кругом со всех сторон слышатся крики, гром пушечных выстрелов, лошадиный топот. Мост запружен телегами с порохом и артиллерией. Тяжело раненные падают под ноги лошадей. Общее смятение увеличивается с каждой минутой.

Неподвижно стоит императорская гвардия и подсмеивается над бегущими.

— Ну, сегодня маленький капрал плохо исполнил свое дело, — говорят они между собою. — Теперь он уже не должен ворчать, если с другими случится неудача. Он сам узнал, как это вкусно.

— Да не удирайте же так быстро, — кричат другие бегущим. — Смотрите, потеряете подошвы!

— И штаны в придачу!

— Как будто в воде лучше умирать, чем в огне! — замечает старый ветеран.

— Разве ты не знаешь, старина, что эти жабы перескочут через всякое болото!

В это время на мосту происходит невообразимая суматоха и толкотня. Каждый старается проложить себе дорогу и столкнуть более слабого. Несколько человек раздавлено артиллерией. Иные перелезают через повозки, на которых перевозят раненых. Крики, визг, говор, грохот артиллерии — все это раздается разом.

Император вернулся, весь покрытый пылью.

— Лан ранен, — сказал он, обращаясь к Бертье, на лице которого отразился ужас при этом известии.

Медленным, но верным шагом проходит Наполеон перед фронтом своей гвардии, как рассудительный игрок, который хладнокровно взвешивает свою последнюю ставку. Гвардия не встречает его обычным: «Vive l’Empereur!» Молча, стоя навытяжку, отдают ему честь ветераны. Их молчание равносильно для него судебному приговору.

— Генерал Мутон! — зовет император.

Генерал подошел к нему.

— Мой храбрый Мутон, — сказал торопливо Наполеон, взявшись за пуговицу его мундира, как он делал это в минуту сильного возбуждения. — Наша судьба висит на волоске. Я только что вернулся из Эслингена. Австрийцы могут овладеть им. Возьмите с собой ваших стрелков. Они были в деле при Эйлау. Удержите деревню во что бы то ни стало! Вы сами понимаете, что если неприятель ворвется с этой стороны к нашему мосту, то мы погибли. Не теряйте ни минуты. Я рассчитываю на вас и знаю, что вы не обманете моих надежд.

Генерал тотчас же удалился, чтобы исполнить повеление императора.

Пока приходят в движение австрийские полки, назначенные в дело, Бонапарт отдает дальнейшие приказания. Он видит всю невозможность перейти мост со всей массой артиллерии, людей, телег и повозок до наступления ночи, которая скрыла бы от неприятеля отступление его армии. Наполеон убежден, что эрцгерцог при своей крайней осторожности не станет беспокоить его ночью после чувствительных ударов, полученных им, несмотря на победу. Но до наступления темноты он должен во что бы то ни стало удержать свою армию на этом берегу и отстоять мост.

Конница вытянута в две линии: одна между Асперном и Эслингеном, другая между Эслингеном и Дунаем; за нею следует гвардия. Ружейные выстрелы почти прекратились. Только время от времени слышатся они со стороны Дуная.

Пробило пять часов.

Не скоро наступают сумерки в солнечный майский день. Еще долго придется французам выдерживать их трудное положение. Начинается непрерывная канонада. Австрийцы придвинули к Эслингену свою многочисленную артиллерию и осыпают неприятеля градом пуль и картечи.

Пули ложатся у ног императора. Медленно оставляет он свое место и идет к мосту. Между полем битвы и рекой остается узкое пространство в четверть мили. Тысячами лежат раненые. Число их увеличивается с минуты на минуту. Весь берег покрыт обломками боевых снарядов. Гренадеры в поспешном бегстве сбросили свои ранцы, конница — кирасы. Но мост уже непроходим. Многие, обезумев от страха, бросаются в воду, чтобы плыть на другую сторону в надежде скрыться от неприятеля.

Император подходит к тому месту, где сидит Эгберт. Цвет его лица пепельно-серый; маленькая шляпа почти на затылке; волосы в беспорядке покрывают его лоб.

— Воды, — говорит он беззвучным голосом.

Прежде чем слуги и адъютанты успели исполнить его желание, Эгберт добежал до реки, зачерпнул своей шляпой воды и подал ее императору.

Наполеон провел мокрой рукой себе по лицу.

— Это освежает! — сказал он.

Скрестив руки на груди, смотрит он на ужасающую картину битвы.

Вот он поворачивается к реке; на губах его показывается улыбка глубокого презрения.

— Это что значит? — спрашивает он стоявшего возле него Цамбелли, указывая на мост. — Прикажите тотчас очистить все это и сбросить в реку!

Верхом, с поднятыми палашами бросаются жандармы к мосту. На минуту раздирающие крики и вопли заглушают шум битвы. Люди разогнаны ударами сабель и лошадиными копытами. Трупы, оружие, телеги, лафеты летят в воду.

За полчаса мост был освобожден.

Эгберт не дождался этого. Он поспешно встал со своего места, как только жандармы въехали на мост, и отправился на перевязочный пункт, но тут его ожидали другого рода ужасы. Он невольно содрогнулся при виде такого количества изувеченных раненых и умирающих.

Доктора и их помощники особенно хлопотали около двух раненых.

Один из них был австрийский генерал-лейтенант Вебер, другой — маршал Лан.

Пуля поразила маршала в тот момент, когда он сошел с лошади, уступая настоятельным просьбам своих приближенных, которые доказывали ему, что, оставаясь верхом во главе своего войска, он представлял собой слишком удобную цель для неприятельских выстрелов. Печальная весть с быстротою молнии разнеслась в войске и привела его в уныние. Маршал Лан был одним из самых достойных и храбрых сподвижников Наполеона во время его первого знаменитого похода в Италию. Между солдатами он слыл республиканцем, несмотря на свой маршальский жезл. Ампутация, предпринятая врачами, вывела раненого из бессознательного состояния и вызвала из его груди глухие стоны.

Наполеон, узнав о несчастии, постигшем верного товарища своей юности, тотчас же отправился на перевязочный пункт. Он подходит к носилкам умирающего и судорожно сжимает его в своих объятиях.

— Вы теряете во мне своего лучшего друга, — сказал Лан с усилием. — Будьте счастливы… Спасите войско…

— Вы не умрете, — ответил Наполеон. — Они должны спасти вас!

— К чему? Чтобы умереть в одной из следующих битв? — возразил маршал, поднимая немного голову. — Разве новые войны не ожидают нас, или это страшное поражение настолько подействовало на вас, что вы опомнились? После Эйлау — Асперн! Пусть это будет вам предостережением. Вы пожертвовали Францией ради вашего честолюбия. Я не могу простить себе, что помогал вам в ваших победах… Моя жизнь или смерть не имеют никакого значения. Я всегда был солдатом и умираю им… Но Франция, ваше величество!.. На ней тяжело отзовется ваша жажда к победам. Она уже теперь тяготится ими. Придет время, когда она проклянет вас, и это проклятие может положить конец вашему блестящему поприщу!..

Голова маршала бессильно опустилась на подушку.

Он говорил таким тихим и хриплым голосом, что только один император мог слышать его.

Еще минуту держит Наполеон руку умирающего, затем тихо опускает ее. Ему подают лошадь. Он несется с быстротой молнии через мост, махая своим коротким хлыстом по воздуху, как будто хочет отогнать от себя тяжелые мысли и видения.

Продолжается пальба со стороны австрийцев, но старая гвардия непоколебима. Чем больше людей выбывает из строя, тем теснее смыкает она свои ряды. Эрцгерцог не решается двинуть вперед свои войска. Считает ли он свои силы недостаточными или он больше боится побежденного Наполеона, чем одерживающего победы?

По распоряжению императора раненых переносят через мост в Лобау. Эгберт идет около носилок генерала Вебера.

На острове в несколько измененном виде повторяются те же безотрадные сцены, что и на берегу Мархфельда.

Здесь расположились лагерем голодные и изнуренные полки, наполовину уничтоженные неприятелем. Батарея, воздвигнутая на берегу напротив Эслингена, и густой лес, растущий в этой стороне, служат достаточной защитой острова, если бы появилась необходимость к длительной обороне его. Но солдаты потеряли веру в свои силы, начальники казались мрачными и недовольными. Всюду слышались обвинения и насмешки над Бонапартом. Эгберт, прислушиваясь к толкам солдат, видел, что они правы в своих нареканиях. Они обвиняли Бонапарта не в поражении, а в неосторожности, в недостатке боевых снарядов, провианта, перевязочных средств. Заносчиво издеваясь над препятствиями, не признавая законов природы, император считает невозможным разрыв воздвигнутого им моста. Он убежден, что мост будет к его услугам до тех пор, пока он сам не прикажет снять его. Но река неожиданно заявила свои права и доказала новому Ксерксу его безумие.

Барки и лодки, переплывая реку с опасностью для жизни лодочников, привозят на остров сухари, вино и водку, но это капля в море. Наступающая ночь может лишить французов и этого последнего сообщения с правым берегом Дуная. Сильный ветер вздувает бушующие волны; все выше и выше поднимается вода в реке.

Суда, из которых был построен мост, оторванные волнами, несутся по течению. Французам удалось спасти немногие из них. Вода начинает заливать остров Лобау. Местами образовались болота; канавы переполнены водой и похожи на дикие горные потоки.

Австрийские пленники переведены на другую сторону острова, к тому месту, где еще виднеются на берегу остатки понтонного моста. Солдаты заняты собиранием хвороста. Никто не смотрит за пленниками, но побег немыслим для них — перед ними река, позади остров, занятый неприятелем. Эгберт сидит в солдатской шинели на срубленном стволе дерева у носилок генерала Вебера, который стонет и мечется в лихорадке.

Дрожащим слабым светом светятся огни на противоположном берегу сквозь мрак бурной ночи. Черные тучи несутся по небу, принимая самые фантастические очертания. Изредка выглянет из-за них звезда. Бешено набегают волны на берег.

Великая армия под прикрытием ночи совершает свое отступление в Лобау. На опушке леса горят бивачные огни. Смешанный гул голосов сливается с ревом Дуная. Все это представляется Эгберту каким-то фантастическим страшным сном. Раны его начинают гореть; он чувствует сильную ломоту во всем теле. Но его поддерживает избыток юношеских сил и надежда, что его недолго продержат в плену. Припоминая события дня, он не может понять, почему эрцгерцог Карл не преследовал отступающего врага.

Но что бы ни случилось в будущем, Наполеон потерпел первое поражение!

Эгберт узнает от французских офицеров, что император против обыкновения собрал военный совет у моста на северной стороне острова. Большинство маршалов было того мнения, что необходимо оставить Лобау и что лучше пожертвовать боевыми снарядами и орудиями, чем подвергать опасности войско. Но Массена и Бонапарт были другого мнения, и оно взяло верх.

— Теперь наша жизнь в руках эрцгерцога Карла, — говорили офицеры, видимо недовольные решением военного совета.

В одиннадцать часов вечера император подошел к разрушенному мосту в сопровождении Бертье.

Несмотря на сделанные ему представления относительно опасности переправы через реку в такую позднюю пору и при сильном ветре, Наполеон не хотел оставаться ни одной минуты долее в Лобау. Неизвестно, мучило ли его опасение быть отрезанным от всякого сообщения или он надеялся поддержать свое войско с правого берега, где в его руках была Вена, только ничто не могло поколебать его решения.

Нашли лодку, собрали достаточное число гребцов, но они не знали реки и не могли поручиться за благополучную переправу, так как лодка могла быть отнесена течением в сторону от Эберсдорфа.

— Где пленный австрийский капитан Геймвальд, с которым я говорил у кирпичного завода? — спросил Наполеон.

Бертье разбудил Эгберта и привел к императору.

— Вы говорили мне в Тюильри, что знаете Дунай и здешние окрестности. Я хочу быть в Эберсдорфе до полуночи. Вот лодка и гребцы. Возьметесь ли вы править рулем?

— Если прикажете, ваше величество, но я могу править только левой рукой.

— Вам помогут. Все ваши приказания будут исполнены в точности.

Прежде чем Эгберт успел договориться с гребцами, император и Бертье сели в лодку. При мрачном освещении двух факелов бледное и неподвижное лицо Наполеона напоминало мертвеца.

Закрыв лицо рукою, он разразился громким принужденным смехом.

— Кто мог ожидать этого! Проиграть битву после тридцати выигранных сражений! — сказал он.

Волны качают лодку. Но ровно гребут сильные и привычные гребцы. Эгберт правит рулем.

— Они напрасно торжествуют и радуются своей победе, — продолжал Наполеон, разговаривая сам с собою. — Меня не так легко уничтожить! Я еще настолько молод, что долго буду воевать…

Дремота начинает одолевать его. Он закрывает глаза, но сон его тревожен и перемешан с бредом.

— Кирасиры, вперед! — говорит он повелительным голосом. — Чего вы боитесь, трусы! Вперед! Все на батарею. Что значат сотни тысяч людей…

Гребцы, занятые своим делом, не слышат слов императора; глухой рев разъяренной реки заглушает их. Бертье подходит к Эгберту и становится у руля.

— Ну, как идут дела? — спросил он.

— Мы миновали середину реки. Причалим у Эберсдорфа.

— Вы оказали нам большую услугу, капитан. Чем могу я быть полезен вам?

— Я просил бы вас отпустить меня под честное слово в мой дом у Шенбрунна.

— Для излечения ваших ран? Ваше желание будет исполнено.

— Посветите, — крикнул Эгберт, — тут мель.

Оба факельщика подошли к нему.

Один во мраке сидит властелин, наводящий ужас на всю Европу, беспомощный против бушующей реки. Гребцы перешли на одну сторону, чтобы сняться с мели, волны бьют в лодку. Наполеон просыпается. Ноги его в воде; шинель соскользнула с плеч. Он бормочет непонятные слова, приказания, проклятия. Ему кажется невероятным, чтобы богиня счастья, которая столько лет покровительствовала ему, могла отвернуться от своего любимца.

— Мы приехали, — сказал Эгберт.

Отблеск факелов на реке, возвещавший прибытие важной особы, был тотчас же замечен на караульных постах, расставленных на берегу. Собрались слуги и жандармы. Генерал Савари выехал навстречу с экипажами и оседланными лошадьми.

Наполеон поднялся со своего места и стоит на носу лодки. Мрачнее грозной тучи лицо его. Со всех сторон мелькают фонари, отсвечивают и пылают факелы, раздуваемые ветром. В Эберсдорфе пробило полночь.

— Господин Геймвальд! — сказал Наполеон.

— Ваше величество!

— Не намерены ли вы и теперь проповедовать мне мир с немцами? Они будут хвастаться, что победили меня. Между мной и Германией не может быть мира! Я должен еще отблагодарить их за сегодняшний день!.. Спокойной ночи!

Не дожидаясь ответа, император исчез в толпе встретивших его офицеров и слуг.

Эгберт чувствовал себя в положении человека, потерпевшего кораблекрушение в чужой земле. Правый берег Дуная был в руках неприятеля. Он не знал, к кому обратиться, чтобы выбраться из окружавшей его суматохи.

Кто-то назвал его по имени. Это был Дероне, которого Фуше прикомандировал к полевой полиции. Переговорив с Эгбертом, Дероне обещает ему найти экипаж, который бы отвез его в Гицинг.

— Вы перевезли его через реку! — сказал Дероне, пожимая плечами. — Оставленная здесь гвардия только что ограбила начисто замок Эберсдорф в надежде, что он останется на том берегу… Ведь это сумасшедший человек! Что вам стоило сунуть его в мешок и бросить в воду по-турецки? У вас наступил бы мир, а нам была бы возвращена свобода! Можно ли упустить такой удобный случай!

Глава III

править

Прошли тяжелые, печальные месяцы, весна и лето. Лес оделся в пестрые краски осени, в мнимый блеск праздничного платья. В первых числах октября начали опадать листья с деревьев Шенбруннского парка.

Величественный желтовато-белый дворец австрийских императоров все еще дает пристанище воинственному узурпатору. Но это уже не побежденный при Асперне, а победитель при Ваграме. Пятое и шестое июля смыло пятно позора с его легионов, хотя далеко не так, как он желал этого, потому что трофеи победы были скудные сравнительно с Аустерлицем и Иеной. Австрийцы отступили в порядке с поля битвы, но Бонапарт овладел Мархфельдом и, преследуя неприятеля до Мерена, принудил его к перемирию.

С тех пор тянутся бесконечные переговоры в Альтенбурге двух посланников: Меттерниха с австрийской стороны и Шампаньи — с французской. Император Франц, видя, что их переписка и речи ни на волос не подвигают дела, послал прямо к Наполеону сперва Бубну, а потом Иоганна Лихтенштейна в надежде скорее заключить мир с самим господином, нежели с его слугами.

Блестящие ожидания, с которыми Австрия начала войну, разлетелись в прах; сошли со сцены люди, которые вели ее. Австрия никогда больше не будет стремиться к восстановлению прежней Германской империи и приобретению императорской короны Габсбургов; она должна предоставить эту задачу более молодым силам. Граф Стадион только номинально исполняет свою должность; управление делами империи предоставлено хладнокровному и миролюбивому Меттерниху. Он не разделяет ни геройских стремлений графа Стадиона, ни его грандиозных планов и не чувствует никакой ненависти к Бонапарту. В союзе с французским императором видит он безопасность и счастье Австрии. Сердце его не лежит к Германии, которая для него не более как географическое название. Только австрийское государство, в узком значении этого слова, и мечты о собственном повышении могут до известной степени воодушевить Меттерниха.

Дероне, несмотря на все хлопоты, не мог достать экипаж для Эгберта раньше следующего утра. Он сам проводил его в Гицинг и сдал на попечение Магдалены. Непривычное утомление двухдневной битвы и сильное нравственное потрясение вреднее отозвались на здоровье Эгберта, нежели рана на руке, которая оказалась неопасной, так как кость была не тронута. Несколько недель пролежал он при смерти от непрерывной лихорадки и полного упадка сил. Наконец молодость взяла свое, и началось выздоровление; но оно шло крайне медленно, несмотря на нежную заботливость Магдалены. Глубокая душевная грусть, наполнявшая сердце Эгберта, мешала восстановлению физических сил. К печальным воспоминаниям об Антуанетте и смерти Гуго присоединялись мрачные представления о будущности Австрии. Слухи из лагеря были самого неутешительного свойства. Австрийское войско не в состоянии было оказать теперь какое-либо серьезное сопротивление Наполеону даже в случае настоятельной необходимости; в долинах Венгрии свирепствовали заразные болезни. От графа Вольфсегга также не было никаких известий. После битвы при Ваграме он исчез бесследно. Одни утверждали, что видели его в числе убитых; другие, что он попал в руки французов и был отвезен в одну из внутренних крепостей. Между тем в главной французской квартире никто не слыхал о пленном австрийском графе. Эгберт узнал это от адъютанта Бертье. Последний не забывал молодого капитана, оказавшего такую важную услугу французскому императору, и во время болезни Эгберта несколько раз посылал своего адъютанта узнать о его здоровье.

Если бы Эгберт обратился к Бертье с просьбой о своем освобождении, то тот, вероятно, тотчас же исполнил бы его желание, обойдя все формальности. Но свобода не прельщала Эгберта, потому что он не мог пользоваться ей. Устройство каких бы то ни было частных дел было немыслимо до окончательного заключения мира. О вторичном поступлении в армию также не могло быть и речи. Даже помимо докторов, которые восстали бы против такого решения, Эгберт сам чувствовал после всякой прогулки, насколько его силы не соответствуют трудностям и неудобствам лагерной жизни. К тому же он слышал со всех сторон, что при новом государственном устройстве Австрии хотят вернуться к стеснительным мерам первых лет царствования императора Франца и что одной из этих мер будет отмена ландвера и роспуск волонтеров.

Дероне выходил из себя всякий раз, когда заходила речь об этом.

— Они сами не понимают своей пользы, — сказал он, разговаривая однажды с Эгбертом. — Вместо того чтобы поддержать народное войско, которому Австрия обязана блестящим исходом битвы при Асперне, они спешат уничтожить его при первой возможности. Всякое народное движение пугает их, хотя опыт не раз доказал им, что помимо народа им не одержать ни одной победы!

Эгберт и Дероне сидели на каменной скамейке под старой липой, украшавшей большой сад, который тянулся за домом, до склона горы, поросшей темным лесом, где находился императорский зверинец. В этом же саду была могила Гуго, украшенная мраморным памятником. Плющ уже начал обвивать его своими темно-зелеными листьями.

— К чему нам теперь народное ополчение или какое бы то ни было войско, когда мы не хотим больше сражаться, — ответил Эгберт на замечание Дероне. — Наполеон безгранично властвует в Европе, от испанских гор до русской границы. Мы должны безмолвно повиноваться ему. Если ему вздумается уничтожить немецкий народ, то мы не можем помешать этому.

— Не сидите только сложа руки — и вы справитесь с ним. Нелегко уничтожить целый народ. Я всегда говорил, что Наполеон сумасшедший, которому удалось захватить в руки оружие, выкованное французской революцией, благодаря нашей глупости. Если это оружие перестанет служить ему, потому что все изнашивается на свете, то люди с удивлением увидят, как ничтожен тот, перед которым они так долго трепетали. В Асперне он едва не сломал себе голову. Его место не в Пантеоне, куда он мечтает попасть после смерти, а на кладбище сумасшедшего дома! Вооружитесь только терпением, мой дорогой друг. Берите пример с нашего бедного Бурдона.

— Что с ним? Не имеете ли вы о нем каких-нибудь известий?

— Он все еще сидит в тюрьме в качестве государственного преступника, без суда и почти без допроса. С нашей стороны сделано все, чтобы облегчить ему участь. Этот злодей, восседающий в Шенбрунне, воображает, что он окончательно истребил якобинцев! Он тоже думает о Пруссии и Испании, потому что сильно желает этого и считает свою волю всемогущей. Но его ожидает горькое разочарование. Во Франции не умрут идеи тысяча семьсот девяносто третьего года; они восторжествуют еще при его жизни. Вот этого и ждет Бурдон, изучая в тюрьме животный магнетизм. Император отпустит его по окончании мирных переговоров.

— Но заключение мира откладывается с недели на неделю.

— Вам хотелось бы поскорее избавиться от нас! — сказал со смехом Дероне. — Я вполне понимаю это. По правде сказать, мне самому до смерти надоел присмотр за добродушными немцами. Мне, поклоннику свободы и равенства, совестно арестовывать людей, все преступление которых заключается в любви к отечеству и ненависти к чужеземному игу. Сам император не особенно хорошо чувствует себя здесь, среди недовольного населения. Но, по-видимому, в трактате есть какой-то тайный пункт, которого он добивается, а ваши соотечественники не хотят уступить.

— Почему вы думаете это? Разве вы занимаетесь дипломатией?

— Отчасти. На мне, собственно, лежит обязанность охранять жизнь Бонапарта. При этом я провожу над ним свои наблюдения.

— Кто-нибудь поручил вам это? — спросил Эгберт.

Дероне прищурил глаза и с улыбкой взглянул на своего собеседника.

— Может быть, и так, — ответил он, — но я делаю это также для себя, как дилетант психиатр по собственной охоте. Я убежден, что у него составлен новый план, и хочу заранее узнать, в чем дело, чтобы факт не особенно поразил меня.

— Неужели он готовит нам еще большее унижение? Не хочет ли он завладеть престолом императора Франца?

— Пустяки! Это все громкие фразы, которыми он прикрывает свои настоящие намерения. В этом он довольно неудачно подражает Дантону. Нет, он готовит подкоп в другом направлении. Что бы вы сказали, если бы он вздумал жениться на австрийской принцессе!..

Разговор двух приятелей был прерван появлением адъютанта Бертье.

— Маршал, — сказал он с вежливым поклоном, — просит капитана Геймвальда пожаловать завтра на парад в Шенбрунне!

— Ну, значит, мы будем скоро укладывать наши чемоданы! — воскликнул Дероне после ухода адъютанта. — Перед возвращением во Францию он разыграет сцену великодушия и публично выразит вам свою благодарность за переправу через Дунай. Если бы я был тогда в лодке на вашем месте с полудюжиной решительных людей, разумеется французов, а не немцев, которые даже к узурпатору чувствуют уважение, тогда дела, быть может, приняли бы совсем иной оборот… Но вот идет ваша благодетельная фея, фрейлейн Армгарт. Честь имею принести вам мой нижайший поклон, фрейлейн, и прошу не сердиться на меня, если я уведу от вас месье Геймвальда на короткую прогулку.

Магдалена с благодарной улыбкой протянула руку Дероне. Она была уверена, что общество веселого и остроумного француза лучше всего рассеет печальное настроение Эгберта, которое поддерживалось уединением деревенской жизни.

Приятели вышли из сада и пошли по лесной тропинке. Эгберт, поднявшись на гору, оглянулся назад. Магдалена все еще стояла на прежнем месте в золотистом отблеске осеннего вечернего солнца. Ему казалось, что он все еще видит взгляд ее добрых глаз, с любовью устремленных на него. Сердце его радостно забилось. «Моя дорогая, милая!» — невольно подумал он.

Они шли молча; каждый был занят своими мыслями.

— Вы, вероятно, хотели мне сообщить что-нибудь? — сказал наконец Эгберт.

— Да, и такие вещи, о которых неудобно толковать в вашем саду, где нас могут подслушать, а тем более в присутствии фрейлейн Армгарт. Одним словом, вы должны благодарить небо за случай, который доставил вам покровительство императора, так как это пока спасает вас и ваш дом от несчастья. Витторио Цамбелли…

— Разве он жив? Вы ни разу не упоминали его имени в последнее время, поэтому я был убежден, что он убит при Ваграме, где погибло столько достойных людей!

— Вы говорите таким печальным тоном, как будто сами собрались умирать. Вооружитесь мужеством, друг мой! Вы должны защищать себя. Жизнь есть борьба, — говорят философы. Неужели я должен проповедовать это кровному немцу! Знайте, что шевалье замышляет погубить вас, и теперь более, чем когда-либо, так как скоро осуществятся его самые смелые мечты. После заключения мира посыпятся награды. Поговаривают, что шевалье получит значительные поместья и титул маркиза.

— За какие услуги?

— Он желает, чтобы ничто не напоминало об услугах, оказанных им Бонапарту. Он не хотел бы видеть пятна на своем гербе и, разумеется, прежде всего постарается устранить тех, которым известно его участие в одном деле. Веньямин Бурдон сидит в тюрьме; граф Вольфсегг пропал бесследно; а третий — вы…

— Почему вы исключили себя, месье Дероне? Мне кажется, что вы для него опаснее всех нас.

— Вот тут-то и ошибается шевалье в своем расчете, как это всегда бывает с преступниками. Он все обдумал, взвесил все шансы, а главное упустил из виду. Он не подозревает о моем существовании, а я слежу за ним шаг за шагом, как его тень. Благодаря этому я узнал, что он тайком прогуливается около вашего дома, и, разумеется, не с добрыми намерениями. Пока вас спасает покровительство императора. Трудно решиться на крайние меры против человека, оказавшего такую важную услугу Наполеону, так как дело не обойдется без дознания и следствия.

— Вы преувеличиваете опасность, месье Дероне.

— Может быть. Но ведь это безвредно для вас. Мне только хочется, чтобы вы подумали о будущем. Когда император выедет из Шенбрунна, то в этот день австрийская столица очутится без правительства и полиции. Тогда держите ухо востро и вспомните, что вы умеете быть не только мечтателем, но и солдатом. Мы всегда успеем попасть в царство теней; торопиться с этим нечего. Человеку живется то хуже, то лучше, но пока у него есть чем утолить голод и жажду, ему нечего особенно тяготиться жизнью.

Они сошли с узкой тропинки и остановились под деревом, чтобы дать дорогу молодому человеку, который шел к ним навстречу, прислушиваясь к шороху сухих листьев под ногами.

— Это тоже мечтатель! — сказал Эгберт. — Таков склад ума у большинства немцев. Посмотрите, как он вздрогнул, увидев нас. Ему не нравится, что мы нарушили его уединение.

Дероне тотчас заметил какую-то неловкость в манерах незнакомца. Он, видимо, старался подражать офицерам в походке и движениях. На голове его была военная фуражка, но вместо кокарды к ней прикреплена была стальная пряжка; длинные белокурые волосы опускались на стоячий воротник его голубого сюртука. Высокие сапоги, покрытые пылью, показывали, что он пришел издалека.

Поравнявшись с обоими приятелями, он поклонился им и попросил указать дорогу в Шенбрунн.

— Идите по этой тропинке до креста, а там спуститесь с горы и прямо выйдете на большую дорогу, — ответил Эгберт, который по акценту узнал в нем уроженца Северной Германии.

— Я вышел сегодня рано утром из Вены, — сказал незнакомец, — бродил по горам и хотел вернуться через Шенбрунн. Но, к сожалению, запоздал, и мне не удастся осмотреть сад.

— Вы можете сделать это завтра. Император Наполеон назначил парад перед дворцом; вы насладитесь двойным зрелищем.

— Но, я думаю, будет трудно пробраться сквозь толпу. Разумеется, я очень желал бы увидеть вблизи императора Наполеона.

Голос незнакомца слегка задрожал.

Дероне стоял в стороне, прислонившись к дереву, и не вмешивался в разговор, так как плохо знал немецкий язык, но не спускал глаз с незнакомца. Это был стройный двадцатилетний юноша с красивым, почти женственным лицом.

— Вы не уроженец Вены? — спросил его неожиданно Дероне по-французски.

— Нет, я из Тюрингена, — ответил тот на ломаном французском языке.

— Из какого города?

— Из Эрфурта.

— Однако вы совершили порядочный путь!

— Мне давно хотелось познакомиться с Южной Германией.

Дероне недоверчиво улыбнулся, но не счел нужным расспрашивать его больше. Он знал теперь, что привело юношу к Шенбрунну и почему он желает видеть Бонапарта.

«Вот еще немецкий студент, который бросил свои книги, узнав, что делается здесь, и хочет избавить свою страну от тирана, — подумал Дероне. — Из боязни наказания и позора он медлит и не знает, на что решиться».

Эгберт предложил незнакомцу вывести его на дорогу и пошел с ним рядом. Дероне шел сзади.

— Не слишком ли быстро я иду для вас? — спросил юноша, видя, что Эгберт остановился. — Вы, кажется, больны?

— Да, доктор не похвалил бы меня за такую ходьбу. У меня только что зажили раны.

— Раны! Разве вы участвовали в битвах при Дунае?

— Я был при Асперне.

— Счастливец! Как я жалею, что не мог быть там.

— Вы еще очень молоды и, может быть, не раз будете участвовать в сражениях. Но разве счастье быть на войне!

— Я не представляю себе большего счастья, как идти наперекор смерти! — продолжал с воодушевлением незнакомец; при этом лицо его приняло неприятное, почти злое выражение. — Если бы только было у меня ружье в руке и неприятель предо мной.

Молча шли они до креста, откуда тропинка, извиваясь по холму, вела вниз к деревне.

Незнакомец снял шляпу и, поблагодарив Эгберта, стал прощаться с ним.

— Мой дом в нескольких шагах отсюда. Зайдите отдохнуть на минуту. Вам будет по пути.

— Благодарю вас. Но я должен быть в Вене до наступления сумерек. Может быть, завтра вы прокляли бы день и час, в который дали мне пристанище. Горе тому дому, куда я войду теперь.

Прежде чем Эгберт успел что-либо ответить на эти странные слова, незнакомец поспешно поклонился и почти бегом спустился вниз по склону горы.

— Вот чудак, — сказал Дероне, подходя к Эгберту. — О чем вы толковали с ним? Он имеет вид помешанного.

— Он мечтал о счастье попасть в битву. Вероятно, он перешел непосредственно от Гомера и Плутарха к печальной действительности. Это какая-то фантастическая личность; я не хотел бы опять встретиться с ним!

— Значит, я был прав. Это один из тех, который явился сюда слишком поздно. Кто знает, может быть, Германия будет со временам прославлять его как своего героя.

— Он, скорее, имеет вид мученика.

Дероне засмеялся:

— Сегодня вы по горло погрузились в элегическое настроение духа. Воображаю себе, какими яркими красками вы описали ему ужасы войны! Разумеется, многое можно сказать в пользу мира. Да здравствует бог Пан и идиллия! Вид вашего уютного сельского дома и сада там внизу, при солнечном закате, даже меня настраивает на сентиментальный лад. Я сам готов мечтать с вами сегодня о семейном счастье, домашнем очаге и всеобъемлющей любви к человечеству. Но, милый друг, можем ли мы довольствоваться этим! Поверьте, что Европа стала бы с сожалением вспоминать о настоящих бурях, если бы в недалеком будущем она была осуждена из года в год прясть шерсть в спокойном бездействии, подобно Геркулесу. Война не веселая, но вечная задача человеческого рода. Борьба за существование неизбежна. И вы не должны вешать шпагу на стену, держите ее наготове. Прежде всего остерегайтесь Цамбелли. У него есть сообщники в вашем доме. Берегитесь! Вы вне опасности только до тех пор, пока Наполеон в Шенбрунне.

— И пока месье Дероне разыгрывает роль моего духа-покровителя, — сказал Эгберт, пожимая ему руку.

— Но дух-покровитель, — возразил, прищурясь, полицейский, — только с вашей помощью может охранить вас от ваших врагов. Однако мне пора. Спокойной ночи. Поклонитесь от меня фрейлейн Армгарт. Я завидую вам. Вот если бы мы в Париже могли подобно вам полагаться на верность наших возлюбленных. Помните ли вы эту плутовку Зефирину? Черт бы побрал этого человека! Он совсем обворожил ее! Как бы мне хотелось скорее вернуться домой!..

Приятели простились. Каждый пошел своей дорогой.

В это самое время двое офицеров, сидя у фонтана в саду Шенбрунна, вели оживленную беседу об обитателях уютного домика в Гицинге.

Только теперь по окончании войны случай свел легкомысленного, хвастливого Луазеля, вечно занятого своими любовными историями, с Витторио Цамбелли, который представлял собою полную противоположность ему по своей скрытности и упорному преследованию затаенных замыслов.

Шевалье, по-видимому, достиг своей цели. Он пользовался милостью и полным доверием императора, особенно после важной услуги, оказанной им при Ваграме.

За несколько дней перед битвой Цамбелли с опасностью для жизни собрал подробные сведения о местности и положении австрийских войск. Его донесения имели решающее влияние на план битвы. Передавая затем маршалу Даву приказания императора относительно штурма Ваграма в самый разгар сражения, среди града пуль, он вызвал удивление своих врагов, которые были поражены его хладнокровием и присутствием духа. Таким образом, родовые поместья, о которых он хлопотал от имени своей семьи, и важный титул не могли ускользнуть от него после заключения мира, так как они были достойной наградой за его заслуги. Но перед ним маячил призрак прошлого. Быстрый полет счастья всегда возбуждает в людях подозрение, что оно достигнуто не совсем честными средствами. В подобных случаях клевета преследует даже безукоризненных людей; тем более должен был подвергнуться ей Цамбелли, прошлая жизнь которого представляла собою столько загадочного и таинственного для праздного любопытства.

Цамбелли не знал о существовании Дероне; при том видном положении, какое он теперь занимал в свете, его не могла беспокоить полиция в лице мелких чиновников и писцов, к которым принадлежал Дероне. Шевалье считал себя неизмеримо выше их. Но он знал, как недоверчиво относятся к нему приближенные Наполеона и как зорко следят они за каждым его шагом. Он был слишком умен, чтобы не видеть всей шаткости своего положения, и слишком хладнокровен, чтобы забыть пятно, лежавшее на его прошлом. Цамбелли не мог объяснить увлечением совершенного им преступления. Оно было необходимо для него, так как открывало ему дорогу к счастью, и он, как расчетливый игрок, смело бросил кости.

Прошел ровно год с тех пор, как Жан Бурдон, ожидая починки своего экипажа, сидел перед мельницей Рабен. Еще недавно в бессонную ночь Витторио Цамбелли припомнил малейшие события, связанные с этим днем. Почти одновременно генерал Андраши в Вене и Фуше из Парижа поручили ему следить за одним французом, Жаном Бурдоном, который ехал из Нанси к графу Вольфсегту, и при первой возможности захватить все его бумаги. Шевалье еще в Вене познакомился с графом Вольфсеггом и его кружком и, имея самые подробные сведения об их планах и заговоре, не раз писал об этом Фуше.

Цамбелли поселился в Гмундене и сделался постоянным гостем графа Вольфсегга в его замке Зебург. Несколько дней спустя он узнал, что Жан Бурдон втайне готовится к отъезду. Он решился остановить его по дороге и принудить к выдаче бумаг. Ни в этот момент, ни в то время, когда он ехал из Гмундена за экипажем Бурдона, ему не приходило в голову, что это приключение может окончиться убийством.

Вот он идет с Бурдоном от мельницы в лес, держа свою верховую лошадь за поводья. Нескольких слов было достаточно, чтобы этот осторожный человек потерял самообладание.

— Жан Бурдон, — сказал ему шевалье, — ваш сын арестован в Париже за участие в заговоре против Наполеона, и вы его убийца.

Бурдон побледнел как смерть и добровольно, не владея собой, последовал за искусителем, который то пугая его, то пробуждая в нем надежду, заманивал его все дальше и дальше в лес от жилья. Наконец они поднимаются на пустынную гору. Витторио неожиданно требует у озадаченного Бурдона его бумаги, говоря, что это может спасти его сына. Бедняга догадывается, что попал в ловушку, зовет к себе на помощь и, забывая свои лета, обращается в бегство. Шевалье останавливает его. Бурдон выбивает из рук Витторио хлыст, которым тот замахнулся на него. Но тут заржала лошадь. «Верно, где-нибудь вблизи люди, — думает с отчаянием Витторио. — Все пропало!» Ему остается одно средство. Он спускает курок; раздается выстрел; за ним в отдалении слышатся подобно эху другие выстрелы. Это граф Вольфсегг охотится со своими приятелями. Жан Бурдон лежит, распростертый на земле в предсмертной агонии. Шевалье поспешно осматривает карманы убитого, находит письма, поднимает хлыст и идет к старому дубу, чтобы отвязать свою верховую лошадь. Из кустов пристально смотрит на него детское лицо, помертвевшее от испуга. Это была Кристель. Взгляды их встречаются. Девочка боязливо вздрагивает и исчезает. Вскочив на лошадь, шевалье мчится окольной дорогой в Ламбах и застает там курьера, который едет в Париж. Он передает ему часть писем, найденных у Бурдона, запечатав их в пакет, адресованный на имя Фуше. Другие оставляет у себя для просмотра.

Вся эта картина всплывает в его памяти с поразительной ясностью. «Если бы сегодня повторилось все это, — думает Цамбелли, — я опять сделал бы то же самое. Мне не оставалось иного выхода!» Но он сознает, что история убийства во всей своей наготе не должна быть известна публике. Ему безразлично, что думают о нем люди, пока нет против него прямого обвинения или доказательств. Веньямин Бурдон в тюрьме, граф Вольфсегг пропал без вести; ни тот ни другой не могут навредить ему; но если будет поднято дело, то еще двое могут быть свидетелями: Кристель и Эгберт.

— Как я уже говорил вам, мой милый Луазель, — сказал Цамбелли, терпеливо выслушав хвастливый рассказ своего собеседника о каком-то любовном приключении, — красавица, о которой вы упоминали на том знаменитом пикнике в Пале-Рояле, где вы поссорились с Дешан, живет с нами по соседству, и я имел честь познакомиться с нею.

— Неужели! — воскликнул Луазель. — Я думаю, она очень похорошела с тех пор! В тысяча восемьсот шестьдесят пятом году она была почти девочка.

— Фрейлейн Армгарт превзойдет все ваши ожидания. Она необыкновенно умна и хороша собой.

Луазель самодовольно погладил свою русую бороду.

— Нужно будет нанести ей визит, — сказал он. — Значит, вы бываете у них в доме! Как вы познакомились с ней? Я не считал вас дамским кавалером.

— Да я никогда и не был им в том смысле, как вы думаете, но я знаком с хозяином дома, в котором живет фрейлейн со своими родителями.

— Но ведь они не ее родители! Судя по шуму, который подняла эта сумасшедшая Атенаис, эта фрейлейн ее дочь. Помните, как тогда Дешан разозлилась на меня? Со стороны можно было подумать, что я виновник ее несчастья.

— Я не только знаком, но и дружен с господином Геймвальдом, — заметил шевалье.

— Геймвальд? Я почему-то вообразил себе, что он умер.

— Нет, он жив! Вы его также не узнаете; это красивый, видный мужчина. Он числится капитаном австрийской армии.

— Sacre tonnerre! Этот ученый буквоед!

— Вы еще больше удивитесь, когда я скажу вам, что он попал в плен при Асперне и пользуется уважением нашего императора.

— Ну, это просто свет наизнанку. Немцы точно переродились. Страна и народ производят совсем иное впечатление, чем после Аустерлица. Тогда нас принимали с распростертыми объятиями. Все радовались, что мы побили их солдат и проучили высокомерное австрийское дворянство. Нас встречали как победителей, признавая славу и превосходство Франции. В те времена ни одному образованному и обеспеченному немцу и в голову не приходило надеть на себя солдатский мундир. Теперь все устремились в армию. Где мы проходим, мужчины встречают нас с угрозами, женщины отворачиваются от нас. Разве солнце Франции начало меркнуть? Разве мы не первый народ в мире? Кстати, объясните мне, пожалуйста, какое дело императору до этого Геймвальда?

Цамбелли пожал плечами:

— Я знаю только одно, что он перевез Бонапарта через Дунай в ту злополучную ночь после Асперна. Впрочем, господин Геймвальд очень милый человек, и я должен предупредить вас, полковник, что, по моим наблюдениям, вы уже давно имеете в нем опасного соперника в сердце фрейлейн Армгарт.

— Ну, это какая-нибудь невинная любовь, которая началась еще на школьной скамье, — ответил самодовольно Луазель, закинув назад голову. — Знаем мы эту немецкую любовь. Поверьте, если француз примется как следует за дело, то ни одна немка не устоит против него. Что же касается этого господина, то еще в тысяча восемьсот шестьдесят пятом году мы оба порывались свернуть друг другу шею. Теперь ничто не мешает нам привести это в исполнение.

— Но вы забываете, что император покровительствует ему!

— Какое мне дело до Бонапарта! Я не вмешиваюсь в его политику, он должен также предоставить мне свободу распоряжаться моей жизнью, как мне вздумается. В делах чести и любви каждый сам себе господин! Но, может быть, все уладится само собою! Этот добрый немец, вероятно, не заметит, что его обманывают. Неужели в Магдалене нет ни капли горячей крови матери? Люди поумнее этого Геймвальда были увенчаны рогами. Как вы думаете, шевалье, знает ли девочка о своем происхождении?

— Едва ли. Ее отец граф Вольфсегг…

— Я совсем забыл его имя.

— Граф, вероятно, подкупил Армгартов и потребовал от них относительно этого строгого молчания, — продолжал шевалье. — Дитя любви занимает незавидное положение в немецком обществе.

— Что за устарелые предрассудки! — воскликнул Луазель. — Как счастливы в этом отношении французы. У нас талант и счастье всегда проложат себе дорогу. Я открою фрейлейн Армгарт тайну ее происхождения.

— Она вам будет очень благодарна за это, — возразил Цамбелли, — но при моей дружбе с господином Геймвальдом…

— Если мы встретимся у него в доме, то я сделаю вид, что не знаком с вами, — сказал со смехом Луазель.

Он уже воображал себя счастливым любовником Магдалены и неизменным гостем в ее доме.

Цамбелли, простившись с Луазелем, с удовольствием припоминал подробности их разговора. Цель его была достигнута. Отказ Магдалены не будет иметь никакого значения для тщеславного Луазеля. Он будет продолжать свое назойливое ухаживание до тех пор, пока не принудит Эгберта вызвать его на поединок. Исход его неизвестен, но, во всяком случае, Эгберт будет слишком занят этой историей, чтобы думать об убийце Жана Бурдона. Если же Луазель переживет своего соперника, то Цамбелли не мог желать для себя ничего лучшего. Он не боялся теней и, подобно Наполеону, не стеснялся в выборе средств для достижения цели. Между ними была только та разница, что интересы шевалье вращались в более узкой сфере.

Шевалье с нетерпением ожидал момента, когда он вернется в Париж, окруженный блеском своего нового положения и с титулом маркиза. Неужели и теперь Антуанетта ответит ему отказом, если он посватается к ней? Он почти ненавидел ее за то, что она пренебрегла им; в его страсти к ней играло не последнюю роль желание унизить ее гордость. Цамбелли не надеялся найти счастье или успокоение в обладании Антуанеттой, но этот брак был так долго конечной целью всех его стремлений, что без него он не представлял себе дальнейшего существования. Небогатая красавица из низшего слоя общества никогда не прельстила бы шевалье, между тем как союз с маркизой Гондревилль — графиней Вольфсегг открывал еще более широкий путь его честолюбию и возвышал его в собственных глазах.

Несмотря на поздний октябрьский вечер, воздух был тихий и удушливый; с юга тянулись по небу грозовые тучи. Витторио направился к дворцу.

«Будет темная дождливая ночь, — подумал он, глядя на тучи. — В такую ночь всего удобнее покончить с Кристель».

В последнее время он часто видел ее. Она стояла на пороге дома, когда он проезжал верхом. На одном смотру перед дворцом Шенбрунна он неожиданно заметил в толпе зрителей взгляд ее задумчивых черных глаз, пристально устремленный на него. Несколько раз встречал он ее и на дорожках сада, но всегда на значительном расстоянии, так как Кристель, видимо, боялась подойти к нему. Через несколько дней он сам начал искать встречи с ней и нашел ее под каштаном у маленькой калитки, ведущей в лес. Но влюбленная девушка напрасно ждала от него нежных объяснений; он только хотел собрать у нее некоторые сведения об обитателях дома. Даже не сговорившись с ней, Цамбелли знал, что она ожидает его и что он и сегодня найдет ее на том же месте.

Мрачно собираются тучи над уютным сельским домиком с красной черепичной кровлей, осененной деревьями. Из-за облаков выглянул последний луч заходящего солнца.

Все в доме идет своим обычным порядком. Каждый занят своим делом. Секретарь Армгарт по-прежнему занимает свое место за столом, у которого собралась вся семья к ужину. Гуго привез его сюда в ту ночь, когда несчастный старик, выдав депешу Стадиона, собирался покончить жизнь самоубийством. В первые недели после своего водворения в Гицинге секретарь жил уединенно в одной из отдаленных комнат дома; старая глухая служанка прислуживала ему. В другое время внезапное исчезновение человека, занимавшего официальное положение, послужило бы поводом к нескончаемым разговорам и расспросам, но теперь все были настолько поглощены предстоящей войной, что едва обратили внимание на этот случай. Между тем управляющий имением Эгберта в Гицинге, у которого было вдоволь всяких дел, очень обрадовался, что у него появился помощник в лице Армгарта, который взял на себя с согласия Эгберта заведование хозяйственными книгами и счетами. Но это был не прежний веселый и разговорчивый Армгарт: несчастье быстро состарило его; волосы его поседели, на лице появилось постоянное выражение усталости и уныния. Он чувствовал теперь непреодолимое отвращение к картам и даже однажды убежал из комнаты, когда управляющий после тяжелого рабочего дня предложил ему сыграть партию в вист.

Тяжелое душевное состояние Армгарта еще больше усилилось с приездом жены и дочери. Сначала он не хотел показываться им на глаза и когда, наконец, решился выйти к ним, то пугливо отклонил от себя ласки Магдалены, которая со слезами на глазах бросилась ему на шею. Разговаривая с нею, он несколько раз в рассеянности называл ее «многоуважаемая фрейлейн», так что она с испугом смотрела на него, думая, что он помешался.

Магдалена объясняла его состояние сильными нравственными потрясениями. Вслед за вторжением неприятеля в столицу и похоронами веселого Гуго, который был всегда любимцем старика, Дероне привез к ним умирающего Эгберта. Дни и ночи просиживал Армгарт у постели больного с отчаянием в сердце. Выздоровление Эгберта было большой отрадой для опечаленной семьи после стольких тяжелых дней. Но скоро их постигло новое горе — полная неизвестность о судьбе графа Вольфсегга. Бывший секретарь его, казалось, не находил себе места от беспокойства; точно тень бродил он по дому из угла в угол. То он избегал встречи с Магдаленой, то без всякого повода осыпал ее ласками, заливаясь слезами. С женой он вел длинные, таинственные беседы, при этом запирал двери на ключ из боязни, чтобы его не подслушали. Все это повторялось почти изо дня в день, так что Магдалена наконец привыкла к странностям своего отца и не придавала им особенного значения. Все больше и больше мысли ее и чувства обращались к любимому человеку. Мужественно вынесла она все испытания, посланные ей судьбой; в ее походке и манерах еще больше, чем прежде, сказывалась та уверенность в свои силы, которая так успокоительно действовала на Эгберта.

Армгарты удалились тотчас после ужина. Магдалена осталась наедине с Эгбертом.

Она стояла у открытого окна и задумчиво смотрела на Эгберта своими добрыми, любящими глазами. Заботы и бессонные ночи не тронули ни одной линии ее хорошенького, слегка побледневшего лица. Ее густые, волнистые волосы падали золотистыми локонами на плечи. Черное платье и черный газовый платок представляли резкий контраст с нежной окраской ее лица и светло-русыми волосами.

Эгберт, сидя у стола между двумя свечами, описал ей свою прогулку с Дероне и встречу с молодым незнакомцем.

— Может быть, я ошибаюсь, — заметил он, окончив рассказ, — но мне показалось, что сегодня Кристель чем-то сильно взволнована.

Ему не хотелось говорить Магдалене, что предостережения Дероне побудили его обратить внимание на Кристель.

Магдалена засмеялась.

— Она действительно не отличалась сегодня особой ловкостью, — ответила она, — но вы смотрели на нее такими строгими глазами, что на ее месте и у меня пропал бы аппетит. Я очень рада, что вы мне объяснили, в чем дело, а то я думала, что Кристель сделала что-нибудь дурное.

— Да сохранит ее Господь от этого! Но мне часто приходит в голову, моя дорогая Магдалена, что все ваши старания воспитать эту девушку ни к чему не приведут. Она остается все такой же дикой и скрытной. В один прекрасный день она убежит от вас в лес.

— Кристель привязалась к нам, и мы можем вполне рассчитывать на ее преданность. Во всем остальном вы должны быть снисходительны к ней, Эгберт. Разве я могла заняться как следует ее воспитанием? Война со всеми ее ужасами происходит чуть ли не на наших глазах! Кристель даже была на поле битвы и вернулась оттуда с трупом вашего друга. Неужели все это не должно смущать ее, когда мы сами находимся в возбужденном состоянии и вздрагиваем при всяком шорохе?

— Я вполне согласен с вами, Магдалена, но вы упускаете из виду, что картины ужаса, которые проходят перед нею, могут иметь для нее своеобразную прелесть. Если она опять встретит шевалье Цамбелли…

— Вы говорили мне, что он попал в адъютанты императора Наполеона и живет в Шенбрунне?

— Я слышал это от Дероне. Вдобавок я сам видел его при Асперпе.

— Нас он пока не удостоил своим посещением, — сказала Магдалена. — Вряд ли он захочет попасться опять мне на глаза. Как он обманул меня тогда! Вместо благодарности за то, что я пригласила его в наш дом, он погубил моего отца. С тех пор меня постоянно мучит мысль, что все это случилось благодаря моему легкомыслию. Я заставлю Кристель поклясться мне, что она будет избегать встречи с ним.

— Вы сами не должны встречаться с этим человеком, — сказал с живостью Эгберт, подходя к ней.

Они стояли молча одну минуту и смотрели на небо, подернутое тучами. Вдали слышалось глухое завывание приближавшейся бури. Верхушки деревьев шумели то жалобно, то полуторжественно. Под окнами расстилался темный сад. Отблеск молнии освещал ветки деревьев и кусты.

Они невольно протянули друг другу руки.

— Что делает теперь графиня Антуанетта?! — сказала неожиданно Магдалена. — Вспоминает ли она когда-нибудь о нас?

Эгберт отрицательно покачал головой:

— Нет, Магдалена, она забыла нас. Там на небе несколько минут тому назад также горела блестящая звезда, но мрачная туча поглотила ее. Может ли она помнить нас, когда родина и семейные воспоминания потеряли для нее значение и она все променяла на великолепие императорского двора? От души желаю ей счастья.

— Она вполне заслуживает его. Она необыкновенно хороша собой!

— А вы не завидуете ее блестящей участи, Магдалена?

«Какой странный вопрос! — говорило ее лицо. — Могу ли я завидовать в эту минуту кому бы то ни было в мире!»

— Если бы я даже захотела, то не могла бы завидовать графине, — сказала она вслух. — Почести не прельщают меня, потому что я не в состоянии наслаждаться ими. Я самая обыкновенная женщина. Моя лучшая мечта содействовать хоть немного счастью тех, кто дорог мне.

— Вы всегда были нашим ангелом-хранителем, Магдалена.

— Ангелом без крыльев, которого вы избалуете своей лестью.

— На что вам крылья, Магдалена. Разве вы хотите улететь от нас?

— Да, я желала бы иметь крылья, чтобы отыскать графа Вольфсегга, который одинаково дорог всем нам.

— Неужели вы все еще надеетесь, что он жив! Мне кажется, что мы должны приучить себя к мысли об этой безвозвратной потере. Какая польза обманывать себя! Рано или поздно истина обнаружится.

— Вы мужчина, Эгберт, и не можете в такой степени чувствовать его потерю, как я и моя бедная мать. Он был нашей единственной опорой. Вы видите, в каком печальном положении отец.

— Моя дорогая фрейлейн, кажется, совсем забыла о моем существовании! Неужели наша давнишняя дружба, чувство благодарности к вам, наша общая жизнь — все это построено на песке и может быть сметено первым порывом ветра!

— Я давно боялась этого объяснения, Эгберт, но оно неизбежно. Такая жизнь, как теперь, не может продолжаться для нас. Мы всем обязаны вашей доброте и дружбе и принимаем от вас различные одолжения, как блеск солнца, за который никто не благодарит и не считает нужным справляться, откуда он. Не глядите на меня с таким удивлением. Не думайте, что я отвергаю права дружбы. Мы могли не краснея принимать ваше гостеприимство, пока продолжалось беспокойное военное время. Но это должно прекратиться с наступлением мира. Разве наши средства позволяют нам пользоваться тем благосостоянием, которое окружает нас здесь?

— Значит, мир должен разлучить нас! — воскликнул Эгберт. — Еще недостает, чтоб вы заговорили о моих благодеяниях! Чем я заслужил это?

— Выслушайте меня хладнокровно, Эгберт. Войдите в наше положение и поймите, что мы не имеем права пользоваться вашей собственностью. Если бы граф Вольфсегг был здесь, то он доказал бы это лучше, чем я.

— Разве нужен между нами посредник, Магдалена! Этот вопрос может быть решен только одним способом. Неужели ты хочешь расстаться со мной, моя дорогая?

Магдалена опустила голову. Слезы душили ее.

Он обнял ее и нежно прижал к своей груди.

— Будь моей женой, Магдалена! Сама судьба предназначила нас друг для друга; мы не должны идти против ее решения.

— Я всегда любила тебя, Эгберт, даже тогда, когда не была уверена в твоей привязанности. Но теперь, когда исполняется то, что я считала несбыточной мечтой, какой-то страх сжимает мое сердце, как будто радость слишком велика и счастье быть любимой тобой будет отнято у меня.

— Мы живем в тяжелое время, моя дорогая; когда оно пройдет, мы будем вдвойне наслаждаться счастьем.

— На что мне будущность! Ты любишь меня?

— Да, я люблю тебя.

Шепот их заглушался порывами ветра, стонами и жалобами деревьев. Редкие тяжелые капли дождя падали на листья. Ветер, врываясь в комнату, грозил погасить свечи. Эгберт запер окно. На дворе совсем стемнело; злилась и завывала буря; поток дождя шумно лил на крышу и оконные рамы. Магдалена сидела на скамейке у ног Эгберта, положив руки ему на колени, и смотрела на него своими кроткими любящими глазами. Это была лучшая минута ее жизни. Сердце ее замирало от счастья.

Но вот сквозь шум дождя и бури раздался подавленный крик. Они прекратили разговор и стали прислушиваться, но ничего не было слышно, кроме однообразного завывания бушующего ветра.

Во дворе под проливным дождем стоит у каштана Кри-стель. Она плачет и кричит под наплывом странных ощущений, не зная сама, от горя или радости. Длинные волосы ее развеваются по ветру; она то поднимает руки к небу, то протягивает их за какой-то тенью.

Прошел ливень. Изредка падают редкие капли дождя. Между деревьями Шенбрунна показался серебристый полукруг прибывающего месяца.

Там вдали, на высоте холма, идет быстрыми шагами человек, закутанный в темный плащ. Или это только кажется Кристель и все это было игрой ее расстроенного воображения?

Нет, этими руками она обнимала его; рука этого человека растрепала ей волосы, сорвала с нее корсет. Его губы горячо целовали ее. Слова его или поцелуи разлили огонь по ее жилам. Как бьется ее сердце, горят щеки; она вся дрожит! Но что случилось с нею с той минуты, когда она, не дождавшись окончания ужина, убежала в сад?

Хотя он не дал ей обещания прийти и она чувствовала свое ничтожество перед ним, но какая-то непреодолимая сила тянула ее к каштановому дереву; она была уверена, что он там и ждет ее. Смутное сознание, что она делает дурное дело, еще более возбуждало в ней желание быть с ним. Поднявшаяся буря напевала ей дикую знакомую мелодию. Время от времени молния освещала сад своим желтоватым отблеском. Черная Кристель села на дерновую скамейку, под свесившимися ветвями каштана, все еще покрытого листьями. Даже в самом ожидании заключалось для нее необъяснимое удовольствие. Она боится и в то же время жаждет увидеть его. Проходя украдкой через сад, она сорвала ветку ивы и несколько запоздалых цветов, чтобы украсить себе голову к его приходу. Ощупью плетет она венок.

Придет ли он к ней, бедной, некрасивой девушке, он, знатный шевалье в шитом золотом платье!

Она прислушивается.

По уединенной тропинке из Шенбрунна кто-то крадется между деревьями. Блеснула молния. Кристель увидела его и закрыла глаза рукой. Она не знает, как очутилась в его объятиях, что он нашептывал ей! Но когда-то в детстве ей рассказывали о песнях ундин, которыми они губят сердца людей. Так же полны чарующей прелести были его речи. Она помнит только, что он сказал ей: «Я люблю тебя, Кристель»…

Он любит ее! Возможно ли это? Теперь она одна у темного сада среди разразившейся бури. Сурово смотрит на нее месяц. С глубокой тоской возвращается она к дерновой скамье под каштаном. Она поднимает разорванный венок, которым хотела украсить свою голову.

Бедные цветы! Бедная Кристель! Она ли это говорит или Магдалена зовет ее в саду?

Магдалена, Эгберт!.. Посмеет ли она показаться им на глаза? Не отделяет ли ее целая пропасть от них! Он звал ее к себе и говорил: пойдем со мной. Брось их.

Но куда идти ей?

Порыв ветра вырвал венок из ее рук и унес его вниз по холму.

Где очутятся завтра цветы и ветка ивы?

Кристель дороже их, какая участь ожидает ее?

Глава IV

править

Мало-помалу улеглась буря. К восьми часам рассеялись тучи и выглянуло солнце. Наступило холодное и ясное октябрьское утро.

Огромная толпа народа наполняла двор Шенбруннского дворца, где был назначен смотр гвардии. Несмотря на свою ненависть к французам, жители Вены не могли устоять против соблазна увидеть вблизи французского императора.

На ступенях лестницы, выходившей во двор, стояли офицеры с донесениями и просьбами и среди них Эгберт в гусарском мундире, в котором он был взят в плен при Асперне. Против дворца вдоль забора и газонов расположилась гвардия, рядом с нею стояли солдаты, вышедшие из госпиталей и возвращенные из австрийского плена, в мундирах, представлявших странную смесь цветов при ярком солнечном освещении.

Солдаты громко разговаривали между собой, так как дисциплина значительно ослабла в войске во время последнего похода. Весть о скором заключении мира возбудила общую радость. Бодрое и воинственное настроение, с которым французы совершали свои первые походы, не могло устоять против тяжелой походной жизни, жестоких и упорных битв. Все они еще слушались своего вождя, но и теперь, как после битвы при Эйлау, в войске начался ропот. Наполеон не слышал его, потому что не хотел его слышать. Незаметно, но неудержимо начал ослабевать воинственный дух французов. Орел взлетел слишком высоко; крылья не могли долее поддерживать его. Все стремились к покою, и потому весть о мире одинаково обрадовала всех.

За солдатами в ближайших аллеях толпились зрители. Порядок не соблюдался строго; жандармы не преследовали любопытных, сновавших между расставленными полками. У окон дворца сидели разряженные дамы из австрийского дворянства, рядом с приближенными императора. Эгберт, случайно взглянув вверх, увидел у одного окна префекта Боссе, разговаривающего с графиней Беллегард, женой храброго генерала, защитника Асперна.

«Граф Ульрих прав, — подумал Эгберт. — Мы не умеем ненавидеть. В этом пруссаки выше нас. Они отомстят Наполеону за поругание родины и не станут ползать, как мы, у ног победителя или бросаться ему в объятия».

— Стройся! — раздалось во дворе.

Гвардейцы выстроились. С невольным уважением смотрели зрители на этих людей, переживших столько битв, на их загорелые лица, покрытые шрамами. С минуты на минуту ожидали появления императора.

Перед фронтом прохаживался молодой человек в голубом мундире, которого Эгберт встретил накануне, во время прогулки. Сколько ни отгоняли его офицеры, но он упорно возвращался на свое место.

Одну минуту он стоял так близко к лестнице, что Эгберт протянул ему руку. Незнакомец быстро оглянулся и бросил на него мрачный, блуждающий взгляд.

«Он сумасшедший», — подумал Эгберт, опуская руку.

Император вышел из дворца, окруженный многочисленной свитой. На нем был его обычный зеленый мундир, маленькая шляпа и широкая красная лента через плечо. В левой руке он держал лист бумаги и медленно спускался по ступеням лестницы. Серьезное лицо его имело спокойное, почти печальное выражение.

Дойдя до середины лестницы, он остановился и посмотрел вниз на стоявших людей, на сад, окружавший двор. Пришла ли ему в голову мысль, что он никогда не вернется сюда, не увидит больше ни этих деревьев, ни этих аллей, которые так нравились ему? Или что другое тревожило его?.. Он разорвал на мелкие клочки бумагу, которую держал в руке, и бросил ее.

— Бертье! — позвал он, оборачиваясь к своей свите.

Бертье поспешно подошел к нему.

— Знаете ли вы, какую бумагу я разорвал сейчас? — спросил вполголоса Наполеон. — Мне подал ее Савари полчаса тому назад. Это донесение полицейского комиссара о том, что в войске существует заговор.

— Я уже обращал внимание вашего величества на настроение некоторых отдельных полков…

— Они устали, как воины Александра Македонского в Индии. Жаль, что предприятия великих людей связаны с этой жалкой массой. Через год или два я распущу их и соберу новое войско.

— Может быть, это ложный донос, ваше величество.

— Донесение так точно и подробно, что не может быть ни выдумано, ни преувеличено. Наконец, порукой в этом служит имя полицейского комиссара — Дероне. Он принадлежал прежде к якобинцам и знает все, что у них делается.

— Я так удивлен, что не нахожу слов…

— Они подкупили солдат из полка Луазеля. Генерал Савари велел арестовать двух зачинщиков. Расстреляйте их втихомолку без суда и следствия. Я не хочу огласки. Где полковник?

— Полковник Луазель, — крикнул Бертье.

Никто не двинулся.

Луазель не присутствовал на параде.

— Отошлите его в Испанию с депешей к Сульту или королю Иосифу. Сделайте это тотчас же! Через четыре часа он должен выехать из Вены. Я не хочу иметь при себе дураков, разыгрывающих роль Брута или Кассия.

— Не лучше ли арестовать его, ваше величество?

— Этого франта! Чтобы он вообразил, что я боюсь его, — возразил Наполеон, пожимая плечами, с выражением глубокого презрения.

Бертье почтительно отошел от него на несколько шагов.

Император быстро сошел с лестницы, не обращая внимания на стоявших тут офицеров. Отдавая поклон Эгберту и его товарищам, он остановился на минуту.

— Что, вы теперь совсем выздоровели, месье Геймвальд?

— Да, ваше величество.

— Ни вы, ни я не забудем Асперна. Когда кончится парад, Бертье приведет вас ко мне.

Императора встретили во дворе громким криком: «Vive l’Empereur», барабанным боем и военной музыкой. Эгберт видел, как человек в голубом мундире поспешно бросился вперед, чтобы видеть императора, и почти загородил ему дорогу. Адъютанты оттащили его. Наполеон ничего не заметил и с руками, сложенными за спиной, подошел к солдатам. Несколько офицеров из свиты императора, и в том числе Цамбелли, остались на лестнице и вступили в разговор со стоявшими тут австрийцами. Эгберт слышал, как они толковали о заключении вечного мира между обоими народами, так как Бонапарт почти публично сказал князю Иоганну Лихтенштейну, что он желает вступить в неразрывный союз с Австрией.

— Не мы, а русские настоящие враги Европы, — говорили французы. — Последняя война показала, что нельзя доверять этому народу. Император Александр во время своего пребывания в Эрфурте дал слово прийти к нам на помощь со всем войском и не исполнил своего обещания. Непомерное честолюбие влечет его к завоеванию Константинополя. Наполеон никогда не допустит этого. Французы и немцы призваны охранять цивилизацию запада от нового погрома варваров…

Эгберт с ужасом слушал это. Едва кончился один поход, как Бонапарт затевал новую войну, которая будет встречена с таким же сочувствием многими из его приближенных, как и прежние его походы. Если одни, пресытившись победами, хотели мирно наслаждаться плодами своих трудов, то рядом с ними была молодежь, которая в свою очередь жаждала почестей и приключений.

Медленно проходил император перед полками, не говоря ни слова похвалы или одобрения и останавливаясь только перед теми, которые возвратились из плена или были выпущены из госпиталей. Он милостиво разговаривал с ними и расспрашивал об их приключениях. В это время к нему подбежал, весь запыхавшись, генерал Рапп, с лицом, побагровевшим от волнения; и в тот же момент два жандарма, схватив под руки человека в голубом мундире, повели его на гауптвахту в нижний этаж дворца.

Наполеон выслушал донесение генерала Раппа с тем неподвижным и равнодушным лицом, с которым он в большинстве случаев выслушивал и хорошие, и дурные известия.

По окончании парада император ровным и медленным шагом поднялся по лестнице.

В приемной дворца стоял Эгберт в числе многих других лиц. Его позвали в кабинет Наполеона.

Император только что подписал депешу.

— Шевалье Цамбелли, — сказал он, обращаясь к группе своих адъютантов, стоявших в углу залы.

Цамбелли подошел к нему.

— Вы передадите это полковнику Луазелю. Он должен немедленно ехать в Мадрид. Вчера вы долго разговаривали с ним в саду и, верно, знаете, где его найти. Он должен был явиться сегодня на парад. Я не люблю, когда офицеры пренебрегают своими обязанностями. Постарайтесь исполнить скорее мое приказание.

Цамбелли побледнел, принимая запечатанное письмо из рук Бертье.

«Если бы я знал, кто услужил мне таким способом!» — подумал он, не помня себя от ярости.

Когда Цамбелли вышел из залы, Эгберт по знаку Бертье подошел к императору и с удивлением увидел в руках его величества длинный кинжал.

Наполеон заметил этот взгляд и принужденно улыбнулся.

— Вы когда-то восхваляли мне скромные добродетели немцев, месье Гейнвальд, — сказал он, — и красноречиво описывали их мирное настроение. Или война так изменила их? Полюбуйтесь, вот кинжал, которым ваш соотечественник хотел убить меня.

— Ваше величество!..

— Это, вероятно, порыв ложно понятого патриотизма, — сказал резким голосом Наполеон, бросая кинжал на стол. — Я не поставлю в вину целому народу поступок какого-нибудь безумца. Но все это последствия ваших злополучных тайных обществ. Они хотели создать в Тироле новую Вандею! Недостает только адской машины и второго Кадудаля! Но я положу этому конец.

Эгберт хотел возразить, но император прервал его на полуслове.

— Видно, скоро заживают раны и забываются поражения, — продолжал он. — Вы, австрийцы, могли убедиться на опыте, что я могущественнее вас. Я мог уничтожить ваше государство и не сделал этого. Германия будет благоденствовать и наслаждаться миром под покровительством Франции.

— Но, ваше величество, это равносильно тому, если бы вы сказали: «Finis Germaniae!»

— Разве Бавария и Пруссия перестали существовать? Разве я посягаю на престол вашего императора? Нет, я никогда не задавался мыслью производить перевороты в мире; мои войны должны служить только к обновлению устарелой Европы и распространению истинной свободы.

— Разве существует свобода без отечества, ваше величество!

— Забудьте на минуту, что вы немец, и посмотрите на вещи с общечеловеческой точки зрения, и тогда вы поймете мои намерения. Вспомните старое изречение: французы — меч, немцы — книга мира! Говоря это, я, разумеется, не думаю выражать сомнения относительно храбрости вашего народа, так как я мог убедиться в ней во время последней войны. Я дал себе слово употребить все усилия, чтобы жить в дружбе с Австрией. Однако не смею дольше задерживать вас. Примите это на память о роковом часе, когда вы оказали мне действительную услугу.

Он взял со стола медальон, украшенный темными рубинами, и подал его Эгберту. Миниатюрный рисунок на эмали изображал берег Лобау напротив Кейзер-Эберсдорфа. На золотой пластинке Наполеон собственноручно вырезал свое имя.

Он отклонил благодарность Эгберта, поспешно кивнув ему с дружелюбной улыбкой, которая редко появлялась на его лице.

После ухода Эгберта он приказал всем удалиться из комнаты, кроме нескольких приближенных лиц.

— Ну, теперь займемся вашим узником, Рапп, — сказал Наполеон суровым голосом. — Расскажите, как это случилось.

Генерал доложил, что во время парада один молодой человек так упорно протискивался вперед, чтобы встать ближе к императору, что это обратило общее внимание. Видя, что никакие увещевания не действуют, он, Рапп, сам взял незнакомца за шиворот и приказал отвести на гауптвахту, несмотря на его сопротивление. Во время обыска у него найден кинжал, который и был представлен его величеству.

— Это, вероятно, какой-нибудь помешанный! Вы должны освидетельствовать его, Корвизар. Немцы так же склонны к сумасшествию, как и англичане.

Корвизар был главным лейб-медиком Наполеона.

— Надеюсь, вы провели предварительный допрос? — спросил он, обращаясь опять к генералу Раппу. — Кто он такой?

— Его имя Фридрих Штапс. Он прибыл сюда из Эрфурта. Его отец приходский священник в Наумбурге.

— Какого вероисповедания?

— Протестантского.

— Сколько ему лет?

— Восемнадцать.

Наполеон замолчал. Скрестив руки на груди, он задумчиво стоял у окна, повернувшись спиной к присутствующим. Прошло несколько минут, прежде чем кто-нибудь шевельнулся в зале. Все как будто окаменели на своих местах. Но так же весело светило в окна осеннее солнце, отражаясь на стенах, картинах, шитых мундирах и на золотой короне с орлом над красным бархатным креслом…

— Как вы объясните это? — спросил Наполеон. — Слыханное ли дело, чтобы немец, протестант и вдобавок такой юноша, хладнокровно решился совершить убийство? Что это такое, Рапп? Можно ли было ожидать чего-нибудь подобного в Германии!

— Это все тайные общества, ваше величество… — возразил Рапп, повторяя слова, сказанные перед тем Наполеоном, чтобы дать какой-нибудь ответ, и заметно обрадовался, когда император избавил его от необходимости кончить начатую фразу.

Наполеон по своей привычке начал ходить взад и вперед по комнате, больше разговаривая сам с собой, нежели с присутствующими.

— А кто образовал эти тайные общества? — продолжал он. — Идеологи и профессора! Немцы — добрый и послушный народ, но его портят князья и дворянство, которые мстят мне за то, что я отнял у них права. Они всюду подняли восстание. Разве я Нерон или Калигула? Но они принуждают меня расстреливать ослепленных юношей и бедных крестьян. Кто-нибудь должен властвовать над людьми. Я могущественнее всех, следовательно, сама судьба назначила меня для этого. Из скольких битв я вышел невредимым! Против меня бессильны и адские машины, и кинжалы убийц! Разве это бывает с обыкновенными людьми? Но мир необходим. Битва при Асперне воодушевила сонных немцев. Они видели мое поражение и не могут простить мне, что я разбил их надежды при Ваграме. Мир будет дан им. Когда они успокоятся, то сами будут благословлять мое владычество. Я не могу дать австрийцам лучшего доказательства моего уважения, как женившись на одной из их принцесс. Эту жертву я должен принести — им и будущему. Династия Наполеона будет выше всех царских и королевских родов, когда-либо существовавших на земле. Вся Европа будет у ее ног. Передайте князю Лихтенштейну, что я готов подписать мирный договор. Примите меры, чтобы эта несчастная история не получила огласки… Ружейный залп в сердце… Ветер рассеет дым, а с дымом исчезнет и память об этом безумце!..

В отсутствие Эгберта полковник Арман Луазель постучался в дверь его дома в Гицинге и приказал доложить о себе. Он радовался солнечному сиянию, так как при ярком освещении еще красивее казался его богатый, шитый золотом мундир. Помня поговорку, что по платью встречают, он рассчитывал на легкую победу. При том радостном настроении духа, в котором он находился, ему и в голову не приходило, что так скоро разлетятся все его надежды.

Республиканские убеждения для легкомысленного и тщеславного Луазеля были не более как знамя, которого он придерживался, чтобы выдвинуться вперед и добиться сопротивлением императору того почета, которого он не мог достигнуть иным способом. Кроме того, в том полку, в котором он служил, было несколько офицеров, увлеченных идеями 1793 года и распространявших их между солдатами. Чтобы заслужить популярность, Луазель настроился на тот же тон и благодаря этому пользовался известным уважением у своих сослуживцев.

После изгнания Моро в войске не осталось ни одного республиканского генерала, но либеральное настроение поддерживалось полковниками и офицерами. Дероне подсмеивался над этим и говорил, что «республика стала не так разборчива, как прежде, и снизойдет до унтер-офицеров». Луазель ничего не знал о заговоре в полку против Бонапарта, так как якобинцы боялись посвятить легкомысленного щеголя в свои смелые и преступные замыслы.

Госпожа Армгарт не могла отказать в приеме французскому полковнику, который явился к ним в дом под предлогом старого знакомства. Но бывший секретарь объявил, что не выйдет из кабинета, несмотря на просьбы жены и Магдалены.

Молодая девушка после блаженных минут, проведенных накануне с Эгбертом, была в самом веселом и спокойном настроении духа. Она радовалась случаю выказать свое презрение назойливому человеку, который некогда так бесцеремонно преследовал ее в надежде воспользоваться ее неопытностью.

Храбрый полковник невольно смутился перед той спокойной уверенностью, с которой встретила его Магдалена. В своем легкомыслии он представлял себе ее прежним робким и пугливым ребенком и очень удивился, когда увидел перед собой взрослую девушку с приличными манерами, полными достоинства. Впечатление было настолько сильно, что он не решился пустить в ход комплименты, которые он обыкновенно расточал дамам, и почти молча сел на стул, указанный ему Магдаленой.

Появление госпожи Армгарт вывело его из затруднения, так как с нею легче было завязать разговор.

«Разумеется, эта женщина не может быть матерью Магдалены! — думал Луазель. — С первого взгляда видно, что гордая красавица — дочь графа! Она замечательно похожа на Дешан в молодости!»

Делая эти наблюдения, подсказанные его фантазией, Луазель болтал без умолку. Он рассказал, между прочим, что по прибытии в Вену тотчас же отправился отыскивать серый дом с фронтоном в надежде встретить своих дорогих и незабвенных друзей. Таким образом он узнал от старого Жозефа, что все семейство живет в Гицинге и что господин Эгберт Геймвальд отличился в битве при Асперне.

— Месье Геймвальд пользуется наилучшей репутацией среди приближенных императора, — добавил Луазель. — Все хвалят его. Если бы он хотел поступить во французскую армию, то ему заранее можно было бы предсказать блестящую будущность.

Луазель восхвалял своего соперника, думая заслужить этим расположение Магдалены. Но она спокойно ответила ему:

— Господин Геймвальд никогда не сделает этого, потому что не захочет изменить своему отечеству. Вдобавок он не чувствует никакого призвания к военной службе и взялся за оружие вследствие необходимости.

Полковник не нашелся сразу, что ответить на это, и решил, что пора начать разговор о деле. Похваставшись перед Цамбелли, что он откроет Магдалене тайну ее происхождения, он хотел исполнить свое обещание.

— Вы, вероятно, слыхали, mesdames, что на днях ждут заключения мира. Тогда французы и австрийцы будут навсегда друзьями и союзниками и между ними возникнут другие, более тесные связи, которые могут пробудить в немце желание жить в Париже и сделаться французским гражданином.

Госпожа Армгарт инстинктивно почувствовала какой-то намек в этих словах.

— Господин Геймвальд в прошлом году был в Париже, — сказала она, — я уверена, что он не скоро вернется туда.

— Да, я слышал об этом, но, к сожалению, ни разу не встретился с ним в Париже, — возразил Луазель. — У нас общая знакомая — одна певица… Надеюсь, это не секрет…

— Он никогда не говорил нам об этом! — воскликнула госпожа Армгарт взволнованным голосом.

— Это довольно пожилая женщина. Ее зовут Атенаис Дешан. Если не ошибаюсь, господин Геймвальд познакомился с ней через графа Вольфсегга.

Госпожа Армгарт окончательно растерялась при сопоставлении этих двух имен. Не зная, как выпутаться из беды, она воспользовалась приходом служанки и поспешно вышла из комнаты под предлогом хозяйственных распоряжений.

Полковник надеялся возбудить ревность Магдалены, но, видя, что это не удается ему, остановился в недоумении: он не знал, продолжать ли ему разговор или заговорить о чем-нибудь другом.

— Вы, кажется, удивляетесь молчанию господина Геймвальда, — сказала Магдалена, — но по возвращении из Парижа у него было столько дел, что он мог забыть о своем знакомстве с певицей.

Насмешка, которая слышалась в этом ответе, показалась оскорбительной самолюбивому Луазелю.

— Вы очень ошибаетесь! — воскликнул он. — Господин Геймвальд никогда не забудет этой встречи. То, что он узнал о певице, имеет для него большое значение. Если он умолчал об этом, то из боязни, что открытие истины может отразиться на его отношениях с фрейлейн Армгарт…

— Со мной! Я не понимаю вас, — возразила Магдалена, краснея. Ей хотелось указать дверь дерзкому французу, но ее остановило смутное опасение, что он не осмелился бы говорить с нею таким образом без основательной причины. Она вопросительно взглянула на него, ожидая ответа.

Храбрый полковник, не видя иного исхода, счел за лучшее сообщить все, что ему было известно об отношениях Дешан с графом Вольфсеггом, и описал яркими красками горе обманутой женщины, у которой насильно отняли ребенка. Хотя рассказчик не делал никаких замечаний, но из его слов было ясно, что граф играл незавидную роль в этой истории и что Армгарты, подкупленные его деньгами, помогли ему выполнить дурное дело.

— Позвольте мне надеяться, — добавил Луазель, — что вы, фрейлейн, не сердитесь на меня, что я открыл вам имя вашей матери, и не заподозрите меня в каких-либо своекорыстных целях. Мне очень жаль, если я огорчил вас, но меня утешает мысль, что я исполнил свой долг. Воображаю себе, как обрадуется бедная Дешан, когда я скажу ей, что видел ее дочь, что она здорова и счастлива и стала красавицей.

Луазель мог еще долго говорить на эту тему, потому что Магдалена перестала слушать его. Неподвижно, в полусознательном состоянии сидела она в своем кресле, закрыв лицо руками.

Вошел слуга и доложил, что адъютант императора желает видеть полковника Луазеля.

Луазель вскочил со своего места и ловко раскланялся перед Магдаленой; но когда она молча кивнула ему головой, неподвижная, бледная, как мраморная статуя, у него замерло сердце от жалости, и он был рад, что может выйти из комнаты под благовидным предлогом.

Но ему не было времени ни обдумать свой поступок, ни почувствовать раскаяние, потому что во дворе его ждал Цамбелли с приказом от императора ехать немедленно в Испанию.

Магдалена, оставшись одна, поспешила закрыть дверь на задвижку. У нее кружилась голова от наплыва тяжелых мыслей и ощущений. Она должна навсегда проститься с весельем, счастьем, беззаботной молодостью. Все, чем она жила до сих пор, во что верила, оказалось обманом! Ложь окружала ее с самого момента ее рождения. Может ли она придавать какое-нибудь значение великодушию графа или привязанности ее мнимых родителей! Их любовь и нежность к ней были не что иное, как ухаживание подкупленных участников постыдного дела. Зачем она остается в этом доме? Разве она принадлежит к этому бюргерскому кружку, куда случайно забросила ее судьба? Еще так недавно ей казалось невозможным пользоваться благодеяниями Эгберта, а теперь?.. Неужели она может считать себя равноправной с ним и хоть на одну минуту допустить мысль о том, чтобы разделить его честное имя! Но откуда узнал Луазель все эти подробности? Не послан ли он к ней несчастной матерью, с которой насильно разлучили ее? Что удерживает ее здесь? Не мечты ли, которым не суждено осуществиться! Она должна скорее бежать из этого дома, где все напоминает ей об утраченном счастье. Не здесь ее место, а около больной, всеми покинутой женщины. Она употребит все усилия, чтобы изгладить жестокий поступок отца. Это будет теперь главной целью ее существования вместо мирной, счастливой жизни, которую она представляла для себя в будущем. Одна смерть может избавить ее от тех мучений, которые ожидают ее…

Стук в дверь пробудил огорченную девушку от ее мрачных мыслей, но она не двигалась с места: ноги отказывались служить ей. Немного погодя она услышала за дверью знакомый голос, который звал ее по имени.

Это был Эгберт.

Она вздрогнула. Еще недоставало встречи с ним, чтобы переполнить меру ее страданий. Первой мыслью Магдалены было выбежать из комнаты. Но куда? Где скроет она свой стыд и горе?..

Она подошла к двери и открыла ее. Увидев Эгберта, она отодвинулась от него и закрыла лицо руками.

— Зачем обманывали они меня так долго!.. — проговорила она, рыдая. — Даже ты скрывал это от меня…

С Магдаленой сделалось дурно. Он едва успел подхватить ее на руки и отнести на диван.

Возвратясь домой, Эгберт сильно встревожился, когда служанка сообщила ему о посещении какого-то французского офицера. Им овладело чувство неопределенного страха, которое еще больше увеличилось, когда мимо него поспешно проскользнула госпожа Армгарт, делая вид, что не замечает его. Состояние, в котором он нашел Магдалену, и восклицание, которым она встретила его, объяснили ему, что случилось в его отсутствие.

— Зачем ты вчера не сказал мне этого, — сказала Магдалена, приходя в себя, тоном, в котором слышался горький упрек.

— Ты всегда была и будешь для меня дорогой подругой моей юности. Какое мне дело до твоего происхождения; разве ты виновна в нем? Я не считал себя вправе открыть тебе тайну, которую узнал случайно, благодаря лихорадочному бреду больной и против ее воли. Только отец твой мог сообщить тебе печальную истину.

— Он стыдится называть меня своей дочерью, — ответила с грустной усмешкой Магдалена. — У него едва хватало смелости изредка и украдкой подарить меня лаской в виде милости. Не он, а ненавистный Луазель открыл мне мой позор.

— Арман Луазель! Но он не будет беспокоить тебя. Ты никогда не встретишь больше этого человека. Император сегодня отправляет его в Испанию.

— Но он все-таки будет знать, кто я.

— Кто ты! Чистое и милое существо, навсегда дорогое моему сердцу. Если моя любовь…

— Я не стою твоей любви. Разве ты не видишь, какую ловушку они приготовили тебе? На их руках была отверженная; они тяготились ею и поспешили воспользоваться случаем, который свел ее с лучшим и благороднейшим человеком… Они рады сбыть несчастную со своих рук и прикрыть ее бесчестие его честным именем. Неужели ты думаешь, что я стану помогать им в этом? Я никогда не выйду за тебя замуж при этих условиях. Я уеду в Париж к моей матери.

— Останься со мной, Магдалена! — сказал человек в крестьянском платье, стоявший на пороге. — Прости своему отцу; он всегда любил и любит тебя!

Это был граф Вольфсегг. Они были так заняты своим разговором, что не заметили его присутствия.

Появление человека, которого оплакивали как мертвого, наполнило радостью сердце Магдалены. Она забыла терзавшее ее горе и невольно бросилась к нему. Он заключил ее в свои объятия, осыпая нежными ласками.

— Мои дорогие друзья, как я счастлив, что вижу вас, — проговорил граф Ульрих растроганным голосом, протягивая руку Эгберту. — Теперь ничто не разлучит меня с вами!

Успокоившись после волнения первых минут свидания, граф объяснил причину своего внезапного исчезновения со времени Ваграмской битвы.

В ночь после битвы эрцгерцог Карл собрал военный совет, на котором был поднят вопрос об отступлении действующей армии и возможности предпринять что-нибудь решительное в Тироле, где борьба Андрея Гофера и его храбрых товарищей против войск Наполеона возбудила общее удивление. Для решения последнего вопроса необходимо было послать в горы опытного и надежного человека, который бы сумел поддержать крестьян в их сопротивлении. Самым подходящим для этого человеком был граф Вольфсегг, так как хорошо знал страну и еще во время приготовлений к войне вел деятельные переговоры с вожаками крестьянского восстания в Тироле через Теймера из Клагенфурта и патера Марселя.

Граф Вольфсегг вполне сознавал, что в главной квартире слишком поздно обратились к идее народной войны, которая, быть может, принесла бы совсем иные результаты, если бы с самого начала поддержали ее фактически, а не одними прокламациями. Тем не менее, как ярый защитник народной войны, он не мог отказаться от данного ему поручения и в ту же ночь отправился в Тироль через Южную Богемию.

В то время, когда Эгберт лежал больной в Гицинге, граф принимал деятельное участие в победоносных и славных стычках тирольцев с отрядами маршала Лефебвра, которые кончились бегством высокомерного маршала и постыдным разгромом его войска. В первых числах сентября упорные слухи о скором заключении мира побудили графа Вольфсегга поспешить в лагерь императора Франца, чтобы со своей стороны способствовать при заключении мира соблюдению тех обещаний, которые многократно и торжественно даны были тирольцам австрийским правительством.

Таким образом, граф провел более месяца вблизи тех, кого он так горячо желал видеть и чья судьба постоянно занимала его. Наконец он не выдержал пытки ожидания и вернулся в Вену, не заботясь о последствиях своего смелого поступка. Он прибыл вовремя, чтобы успокоить Магдалену и рассеять бурю, которая готова была разразиться над этими людьми, испытавшими столько горя в последние месяцы. Счастье снова улыбнулось им.

Одна Кристель не принимала участия в радости приютившей ее семьи. В стороне от всех жила она своей отдельной жизнью. Никогда еще она не была так неловка и нерадива в исполнении своих обязанностей, как в этот день. Наверху в комнате лежал связанный узелок с ее вещами. Беспокойно посматривала она на солнце, удивляясь, зачем оно медлит так со своим закатом. Когда же наступит вечер с его розовыми облаками и ночь с ее черным покровом, которая должна возвратить счастье и свободу бедной Кристель? Какие бы препятствия и опасности ни ожидали ее, они не испугают влюбленную девушку; она найдет того, кто для нее дороже жизни.

Конец четвертой части

Часть V
Глава I

править

Лето 1810 года началось в Париже блестящей вереницей празднеств, которые быстро следовали одно за другим. В конце июня население столицы занято было приготовлениями к роскошному балу, который был назначен у австрийского посланника князя Карла фон Шварценберга в честь новобрачных — Наполеона и Марии-Луизы.

Мысль о разводе с Жозефиной окончательно созрела в голове Наполеона во время мирных переговоров в Вене и Шенбрунне. Много раз думал он об этом и прежде, но не решался бросить верную подругу своей молодости, величия и славы. После битвы при Ваграме, когда со всех сторон стали до него доходить слухи о недовольстве солдат и разных толках в народе, он еще более убедился в необходимости вступить в новый брак с принцессой какой-нибудь старинной королевской фамилии для продолжения своего рода. Наиболее подходящей для него невестой была одна из дочерей императора Франца. Во избежание отказа он намекнул о своем намерении князю Иоганну Лихтенштейну и, заручившись согласием австрийского правительства, решился приступить к формальным переговорам. Пока он не был разведен с Жозефиной, не могло быть и речи о белее или менее открытом сватовстве; тем не менее вопрос о браке был включен в число пунктов мирного трактата; Наполеон формулировал свое требование в виде просьбы; император Франц изъявлял согласие на брак своей дочери Марии-Луизы с французским императором. Весною 1810 года отпразднована была свадьба.

Событие эти вызвало сильное волнение в немецком народе. В старинных сагах таким образом отдавали девушек дракону для спасения страны. Но всегда являлся рыцарь с заколдованным оружием, побеждал чудовище и освобождал несчастную жертву. Кто же решится вырвать молодую эрцгерцогиню из рук Люцифера? Дому, в который вступала Мария-Луиза, грозила гибель. Еще свежи были воспоминания о несчастной дочери Марии-Терезии; по-видимому, та же участь ожидала ее правнучку.

Наполеон встретил молодую супругу со всевозможным почетом и любезностью, но он не мог обеспечить ей симпатию французской нации. До сих пор он пользовался расположением массы как сын революции. Французы любили в нем императора, которого они сами выбрали и возвеличили в надежде, что он осуществит принципы 1789 года. Но когда Наполеон женился на родственнице ненавистной Марии-Антуанетты, то это показалось большинству неопровержимым доказательством его полного разрыва с революцией.

Более серьезные и образованные люди уже давно пришли к убеждению, что себялюбие было единственной пружиной всех поступков узурпатора и что мнимая защита свободы не более как маска, надетая им, чтобы обмануть французский народ и навести трепет на монархов других стран. Теперь это убеждение сделалось всеобщим. Факт был налицо: победитель, пользуясь своим положением, присвоил себе дочь побежденного, прежде чем на Мархфельде выросла новая трава над могилами убитых.

В то время как приближенные Наполеона, чиновничий круг, сенаторы и вновь созданные дворяне устраивали празднества в честь новобрачных, а эмигранты спешили в Париж, чтобы занять свои прежние места, столица была переполнена пасквилями и насмешливыми стихами по поводу новой женитьбы узурпатора. Пасквили передавались из рук в руки; их пели в шинках, у ворот домов и даже в гостиных зажиточных людей. Все жалели Жозефину, восхваляя ее достоинства и привлекательную наружность, и холодно, почти враждебно относились к австрийской эрцгерцогине.

Никогда еще в Париже не бывало такого количества немцев, как весной этого года, что отчасти объяснялось участием к молодой императрице, особенно со стороны австрийцев, из которых каждый желал узнать о судьбе своей соотечественницы. Французы, играя роль великодушных победителей, принимали их как дорогих гостей и соперничали друг перед другом, чтобы поддержать славу старофранцузской вежливости и любезности. Дипломаты придавали большое значение присутствию графа Меттерниха, который в качестве первого министра управлял тогда делами Австрии.

Эгберт, Магдалена и граф Вольфсегг не принадлежали к числу тех, которые были привлечены в Париж политическими целями или желанием взглянуть на новую императрицу. Хотя Магдалена после долгого колебания уступила просьбам и убеждениям Эгберта, но не решалась выйти за него замуж без благословения матери, желая хотя бы до известной степени загладить жестокий поступок графа Вольфсегга.

Это требование вполне согласовалось с понятиями и чувствами Эгберта, и он охотно вызвался сопровождать Магдалену в Париж. Но граф Вольфсегг долго колебался, прежде чем решился на поездку. Он ненавидел город Люцифера, быть может, потому, что некогда слишком горячо любил его.

Первые дни пребывания в Париже прошли для них в хлопотах по устройству квартиры и в деловых визитах. Эгберт опять увиделся с Веньямином Бурдоном, который был выпущен на свободу тотчас по заключении мира. Встреча молодых людей была самая дружеская, но к графу Бурдон относился с прежним недоверием плебея к знатному барину. Тем не менее он сам вызвался подготовить Дешан к встрече с ее прежним любовником, так как со времени последней болезни певицы приобрел над нею безграничное влияние. На нее благодетельно должно было подействовать и то обстоятельство, что человек, к которому она с первого взгляда почувствовала такое расположение, стал женихом ее дочери. Но при крайней раздражительности певицы необходимо было соблюсти возможную осторожность, так как всякая случайность могла помешать примирению.

Первый раз Магдалена увидела свою мать на сцене во всем блеске и очаровании ее искусства. Ее могучий голос тронул до глубины души впечатлительную девушку. Сидя в ложе между Эгбертом и графом Вольфсеггом, она плакала от радости и умиления. Атенаис во время пения несколько раз смотрела в ту сторону, где они сидели. Узнала ли она Эгберта или инстинктивно чувствовала особенное влечение к хорошенькой девушке, которая во время представления не спускала с нее глаз?

После этого предварительного знакомства издали Бурдон предложил устроить свидание матери и дочери на своей квартире. Он был уверен, что Атенаис приедет к нему по первому его приглашению, а там, в случае какого-нибудь недоразумения, его помощь была к услугам Магдалены.

Утром этого значительного дня граф Вольфсегг увел Эгберта на раннюю прогулку. Они ходили взад и вперед по каштановым аллеям Тюильрийского сада. Еще не видно было никого из гуляющих. Серовато-свинцовый цвет неба предвещал дождливый день. Птицы боязливо перелетали с дерева на дерево и затем опять поспешно возвращались в свои гнезда.

Граф Вольфсегг казался озабоченным.

— Я не предвижу ничего хорошего от сегодняшнего вечера, — сказал он после долгого молчания.

— Неужели свидание с дочерью не заставит ее забыть прошлого! — возразил Эгберт. — Разве не проснется в ней сознание…

— Не собственной ли вины? — прервал граф Вольфсегг с грустной усмешкой. — Я убежден в противном. Женщина в подобных случаях всегда считает себя правой перед мужчиной. Атенаис в молодости отличалась сильными страстями, необузданной фантазией и непомерным упрямством. В те времена я сам был слишком молод и неопытен, чтобы иметь какое-либо влияние на такую женщину.

— Но с тех пор прошло столько лет, — сказал Эгберт, — что, вероятно, Дешан сделалась спокойнее; изменились и сами условия жизни, и настроение общества.

— Не подлежит сомнению, что общественное настроение отзывается на наших личных отношениях и придает им известную окраску. Мне пришлось убедиться в этом на собственном опыте. Я познакомился с Атенаис в пору первого опьянения революцией, когда еще никакие ужасы и безумия не оскверняли ее. Всякий благомыслящий человек в Европе, кто только был проникнут мыслью об улучшении судьбы угнетенного народа и желал более разумного государственного управления, с искренним сочувствием относился к геройской нации, выступившей на защиту свободы. Как приверженец Иосифа Второго, благороднейшего из людей, которых мне когда-либо случалось встречать в жизни, я пользовался дурной репутацией в кругу наших австрийских дворян, и, видя, что всякая деятельность закрыта для меня на родине, я отправился во Францию. Я также заплатил дань времени. Помните, как я преследовал вас за ваши идеи космополитизма? Теперь ваша очередь насмехаться надо мной. В те времена я сам верил в свободу без отечества, в братство людей без различия народностей.

— Мы должны быть благодарны французам: они вылечили нас от этого заблуждения, — заметил Эгберт. — Император Наполеон, не желая этого, возбудил в немцах сознание своей национальности…

— В момент моего прибытия в Париж, — продолжал граф Вольфсегг, — французы праздновали свою вторичную победу над Людовиком Шестнадцатым. В числе вакханок, которые перевезли королевскую фамилию из Версаля в Париж, была Атенаис. Благодаря своей красоте и живости она была включена в депутацию, которой поручено было передать королю коллективную просьбу парижан. Атенаис, тогда еще уличная певица, пользовалась большой славой среди рабочих, которые превозносили ее до небес. Такое поклонение избаловало ее и внушило ей слишком высокое понятие о своем таланте. Но в этом была своя хорошая сторона, потому что гордость явилась противовесом дурных наклонностей ее природы. Со страстным увлечением, как все француженки низших классов, бросилась она в поток революции. Старухи изображали из себя фурий и парок, молодые женщины превратились в диких, соблазнительных вакханок, не знавших ни в чем удержу. Я в первый раз встретил Атенаис в якобинском клубе. Всепоглощающая страсть овладела мною. Не знаю, испытывала ли она нечто подобное или это было только польщенное тщеславие, но мы сошлись, и я чувствовал себя самым счастливым из смертных. Однако и в эту пору полного блаженства и любовного упоения я оставался в душе немецким школьным педагогом. Я нанял ей хорошего учителя пения и сам взялся учить ее фортепьянной игре, в которой когда-то отличался большим искусством. Любовь и музыка настолько поглотили нас, что революция почти не существовала для нас. Теперь, когда я вспоминаю это время, мне кажется почти невероятным, что среди окружающего нас бушующего океана мы могли найти себе подобное романтическое убежище, не потрясенное никакой бурей и не залитое волнами.

Граф Вольфсегг остановился: ему послышался какой-то странный шорох в кустах, мимо которых они шли. Эгберт также оглянулся.

— Это, вероятно, какая-нибудь птица! — сказал он. — Вы видите, опять все затихло.

Они сели на скамейку. Граф Вольфсегг продолжал свой рассказ:

— Идиллия продолжалась для нас до рождения Магдалены. Атенаис не отличалась постоянством в своих привязанностях, а во мне был достаточный запас ревности. Между нами начались несогласия, но пока это были обычные ссоры влюбленных, которые длятся недолго и кончаются горячими объятиями. Со стороны подобные отношения кажутся невыносимыми, но для лиц, переживающих их, они имеют своего рода притягательную силу и доставляют известное наслаждение. Мы прожили таким образом целый год, переходя от страстных порывов к полному пресыщению, то сближаясь, то отталкивая друг друга. Это была какая-то цыганская жизнь, фантастически окрашенная сумрачным светом политической грозы. Мы, немцы, не созданы для такой жизни; мы прежде всего ищем постоянства и спокойствия в наших привязанностях и потому так охотно переносим скуку. В один прекрасный день мне пришла в голову несчастная мысль заговорить с Атенаис о браке. Предрассудки и обязанности моего звания исчезли для меня под влиянием страсти и тогдашнего брожения умов. Я надеялся, что Атенаис, став моей женой, научится сдерживать себя и что сознание нового общественного положения благодетельно подействует на ее богато одаренную природу. Разве все мы не безумцы и не рабы нашего воспитания! Из женщины, вышедшей из народа, с известными наклонностями и привычками, которая даже искусство могла понять только с внешней, чисто материальной стороны, я, аристократ-якобинец, хотел сделать какую-то принцессу! Попытка кончилась полной неудачей. Атенаис не только не изменилась к лучшему, но с каждым днем становилась заносчивее и заявляла новые притязания и требования. Человек более спокойный и рассудительный, прямо идущий к своей цели, без колебаний и излишнего рвения, вероятно, нашелся бы и при этих обстоятельствах, но я решительно не знал, как выйти из моего затруднительного положения. Вскоре я начал раскаиваться в моем обещании; собственное сознание мучило меня более упреков сестры. Вдобавок общественные дела приняли оборот, крайне неприятный для меня. Война против Германии была почти решена, так как только она могла пробудить полузаснувшие революционные страсти. Даже самые увлекающиеся оптимисты должны были убедиться, что трудно ожидать хороших результатов от брожения, в котором были уже все задатки гибели. Медленно, но неуклонно зрела во мне решимость уехать из Парижа и расстаться с Атенаис. Разлука при других обстоятельствах вряд ли огорчила бы кого-нибудь из нас. Атенаис, видимо, желала сменить любовника, и я должен сказать ей в оправдание, что я был настолько капризен и угрюм в обращении с нею, что она не могла находить особенного удовольствия в моем обществе. К несчастью, мы оба любили ребенка одинаково сильно и нежно. Инстинкт матери и женщины подсказал ей, что я намереваюсь уехать из Парижа и увезти с собою дочь; поссорившись со мной однажды, она заявила, что скорее убьет девочку, чем оставит ее на моих руках. Эта угроза еще более укрепила меня в моем намерении. Ребенок, воспитанный подобной матерью, во время господства анархии заранее обречен был на гибель. Мой секретарь Армгарт вызвался помогать мне и составил план похищения. Ему удалось уговорить кормилицу, которая за известную сумму денег согласилась проводить нас до Брюсселя. Несравненно труднее было обмануть Атенаис, но и тут нас выручила ее страсть к Дантону, одному из самых могущественных деятелей революции. Она употребляла все усилия, чтобы возбудить мою ревность и довести меня до бешенства; я, со своей стороны, разыгрывал роль обманутого любовника, осыпал ее упреками, чтобы поддержать ее увлечение, так как поставил себе задачей во что бы то ни стало вырвать маленькую Магдалену из парижского водоворота. Атенаис отправилась однажды со своим возлюбленным в одну из окрестных деревень Парижа. Мы воспользовались этим, чтобы увезти ребенка и кормилицу, и благополучно достигли Брюсселя, а там уже нечего было опасаться каких бы то ни было преследований. По приезде в Вену необходимо было позаботиться об участи Магдалены. Тут я случайно узнал, что Армгарт ухаживает за одной девушкой, но что бедность мешает ему жениться. Я помог ему деньгами и предложил место в государственной канцелярии с тем, чтобы молодые супруги взяли к себе мою дочь и воспитали ее, как свое собственное дитя. После этого я много лет ничего не слыхал о Дешан и был убежден, что она погибла в числе многих других жертв революции. Но вслед за провозглашением Бонапарта первым консулом я опять услыхал ее имя. Газеты восхваляли ее не только за голос, но за красоту и неподражаемую игру и называли ее звездой французской оперы. Помимо этого я узнал частным образом, что Атенаис пользовалась особым покровительством супруги первого консула. Вы, быть может, спросите меня, почему я с тех пор не сделал никакой попытки помириться с женщиной, игравшей такую важную роль в моей жизни? Сознаюсь откровенно, что я боялся влияния подобной матери на мою дочь и не хотел ни с кем делить моих забот о ней. Но, как всегда бывает в натянутых положениях, судьба явилась мне на помощь и избавила меня от тяжелого объяснения с вами и Магдаленой.

— Я убежден, — сказал Эгберт, — что она и сегодня выручит вас, и все кончится наилучшим образом.

Граф Вольфсегг молча поднялся со своего места. Был ли он потрясен рассказом о своем прошлом и чувствовал потребность уединения, или какое-нибудь дело призывало его, но, простившись с Эгбертом, он поспешно свернул в боковую аллею и исчез за деревьями.

Теперь ничто не мешало Эгберту предаться своим мыслям. Он сидел недалеко от того места, где упавшая муфта принесла ему знакомство с певицей. Ему живо припомнилась эта встреча, весь разговор, смеющаяся Зефирина, старый маркиз… Тут за деревьями прошла Антуанетта под руку со своим старым родственником. Что сталось с нею? Эгберт на днях прочел в газетах известие, что маркиза Антуанетта де Гондревилль назначена первой фрейлиной новой императрицы, с оговоркой, что Мария-Луиза знала маркизу еще в Вене и сама выразила желание иметь ее в своем штате. Вот все, что Эгберт знал о ней. Граф упорно молчал о своих родственниках; старый маркиз Гондревилль последовал примеру дочери и сына и переселился во Францию. Одна только мать Антуанетты, по-прежнему ненавидевшая Бонапарта, осталась в Австрии. Ни Эгберт, ни Магдалена не решались расспрашивать графа о его племяннице, зная, насколько это будет неприятно ему. Но здесь, среди этих деревьев, перед этим великолепным дворцом, который сделался ее жилищем, образ красивой девушки опять воскрес в душе Эгберта. Предчувствие говорило ему, что она несчастна и что действительность не оправдала ее ожиданий. Но ему и в голову не приходило, что в эти минуты, когда он предавался ленивому раздумью, только несколько шагов отделяет его от прекрасной маркизы.

В непосредственном соседстве от дворца отделено было от сада небольшое пространство, исключительно предназначенное для императора и его двора. Высокие густые деревья и живая изгородь за решеткой служили достаточной защитой от праздного любопытства гуляющей публики.

В одной из боковых аллей этого небольшого дворцового сада, который был совершенно безлюден в этот ранний час утра, медленно ходили взад и вперед кавалер и дама. Никто не решился бы помешать их разговору, если бы они даже выбрали менее удобное время для своей прогулки. Всякий, завидев их издали, поспешил бы свернуть в сторону.

Это были Наполеон и Антуанетта.

Он говорил один; она шла молча, опустив голову. Глядя на нее, трудно было решить: слышит ли она его слова, так как вся ее фигура скорее напоминала автомат, чем живое существо. Она опустила вуаль своей большой шляпы, и сквозь этот темный покров, при тусклом освещении пасмурного утра, щеки ее казались мертвенно-бледными.

— Зачем отказываетесь вы от предложения маркиза Цамбелли? — спросил Наполеон. — Он происходит из старинного дворянского рода, и я ценю его заслуги. Верьте мне, Антуанетта, я не стал бы советовать вам выйти замуж за человека, недостойного вас. Он знает и любит вас не со вчерашнего дня. Вы сами говорили мне, что он еще в Австрии ухаживал за вами.

— Я также не раз говорила вам, что всегда боялась вас и страх был сильнее всякого другого чувства, — возразила с горечью Антуанетта.

— Вы были настроены против меня. Мои враги, австрийцы, вероятно, порассказали вам много ужасного о Цамбелли. Но вы измените свое мнение об этом человеке. Вспомните, как вы прежде ненавидели меня, а потом… — добавил он с усмешкой.

Антуанетта вздрогнула, но ничего не ответила ему.

— Я требую, чтобы вы послушались голоса рассудка, — продолжал Наполеон. — Вы не будете несчастны с маркизом Цамбелли; он заразился в Германии разными романтическими бреднями, которые так нравятся женщинам, а это обстоятельство, в связи с общими юношескими воспоминаниями, поставит ваш брак в лучшие условия, чем большинство браков.

Наполеон не желал оскорбить ее, но подобные объяснения были не в его характере, тон его голоса оставался холодным и суровым. Он обходился с нею, как вообще привык обходиться с людьми, даже с теми, которых он считал достойными привязанности и воображал, что они дороги ему. Равнодушие его возмутило Антуанетту; она готова была вынести его гнев, но не могла примириться с мыслью быть брошенной им.

— Ваше величество, — резко заметила Антуанетта, — вы забываете, что в делах супружества, помимо чужих советов, привязанность должна также играть некоторую роль. Я не люблю маркиза Цамбелли, и это должно быть известно вашему величеству; а при этих условиях я не желаю променять свою свободу на супружеское рабство.

— Вы говорите о любви! Разве я спрашивал свое сердце, оттолкнув от себя Жозефину?

— Если вы не послушались своего сердца, то вы поступили так, как вам казалось нужным и разумным. Во всяком случае, вы делали как хотели, а я должна покоряться чужой воле.

— Да, но я этого хочу.

Сопротивление раздражало Наполеона. Он почти оттолкнул от себя ее руку, которую до этого нежно сжимал в своих руках.

— Я требую и от вас, Антуанетта, чтобы вы повиновались мне. Вы напрасно делаете вид, что сердитесь на меня, все эти женские проделки не производят на меня никакого впечатления. Вы должны выйти замуж. Мы не можем помешать злословию, и потому им будет нетрудно восстановить против вас императрицу. Я не желаю скандалов при моем дворе. Сделавшись маркизой Цамбелли, вы сохраните прежнее положение при императрице и останетесь при мне… Ваш муж будет часто в отлучке по делам службы…

Наполеон говорил быстро и отрывисто по своей привычке. Заметив, что она отстала от него на несколько шагов, он замолчал и оглянулся. Лицо его оставалось таким же бесстрастным и холодным.

— Разве вы больны, Антуанетта?

— Я жду, какого рода будут ваши дальнейшие распоряжения относительно будущей супруги маркиза Цамбелли.

— Вы такая же глупая, сентиментальная немка, как все ваши соотечественницы!.. — сказал с досадой Наполеон.

— Я не привыкла, чтобы со мной обращались подобным образом…

Антуанетта была вне себя от негодования. Невольным движением она откинула вуаль со своего лица. На щеках ее выступил яркий румянец. Глаза ее блестели. Она была необыкновенно хороша в эту минуту. Наполеон отвернулся, чтобы не поддаться очарованию ее красоты, но тотчас же опять взглянул на нее. Он наблюдал борьбу страстей на ее лице, выжидая минуту утомления, когда она опять покорится его воле.

Ему недолго пришлось ждать. Она не выдержала его сурового взгляда и залилась слезами.

— Вы плачете, потому что не выносите, чтобы с вами обращались как с мужчиной! Разве я требую от вас чего-нибудь неразумного или того, что свыше человеческих сил? Неужели вы принимали меня за аркадского пастушка! В нашем положении мы должны прежде всего соблюдать приличия и чувство собственного достоинства. Я желаю вам добра и люблю вас. Но я не Геркулес и не буду сидеть за прялкой у ног Омфалы. Никогда женщина не заставит меня изменить моего решения. Повторяю вам, этот брак необходим. Когда вы успокоитесь, то сами придете к такому же убеждению. До свидания, Антуанетта.

— Вы уходите от меня! — проговорила она, рыдая.

— Не думаете ли вы перевернуть свет вашими слезами!

Он слегка прикоснулся к своей шляпе в виде поклона и медленно направился вдоль аллеи к дворцу, заложив руки за спину.

Антуанетта в изнеможении опустилась на траву под темными ветвями сосен. Ей казалось, что ее погребли заживо. Будущее закрыто для нее; осталось одно прошлое. Она вспомнила блистательный бал перед началом австрийской войны, когда, олицетворяя собой богиню победы, она поднесла Наполеону лавровый венок и он бросил на нее взгляд, в котором выражался немой вопрос и требование. Она не ответила отрицательно, хотя предвидела трагический конец подобной любви. Страсть и честолюбие были сильнее всех других соображений. Быть любовницей Цезаря считалось величайшим счастьем для женщины как в старом Риме, так и в новом, который во всем подражал ему. Антуанетте казалось, что она нашла цель жизни в задаче привязать к себе самого гениального человека столетия. Отказавшись от родины, пожертвовав для него будущностью, семейными отношениями и традициями, она надеялась, что его связь с ней будет прочнее и продолжительнее, чем с другими женщинами. Покинутая и растерянная, с краской стыда на лице, припоминала она теперь дни своего мнимого счастья. Он не только разошелся с ней, как с Жозефиной, но бросает ее как плод, проеденный червями, или как пресыщенный пьяница небрежно передает опрокинутый кубок своему соседу. Разве она заслужила подобное унижение! Разве мог человек, в котором была хотя бы слабая искра любви к ней, бросить ее таким образом! Год тому назад она преклонялась перед ним, как перед высшим, неземным существом. Каким жалким и ничтожным казался он ей теперь! Какую постыдную роль играла она сама во всей этой истории! Не любя ее, он удостаивал ее своим вниманием для удовлетворения мимолетной прихоти победителя. Неужели гордая, блестящая Антуанетта не заслуживала лучшей участи! Новый Цезарь дарил ее, как невольницу, своему любимцу. Может быть, именно в один из моментов, когда она в опьянении блаженства покоилась в его объятиях, он выбрал того, кому хотел передать ее. Все глубже и яснее чувствовала она свой позор и унижение.

Между тем в поступке с Антуанеттой Наполеон оставался верен своим понятиям и складу характера. Едва ли в молодости он был способен понимать ощущения и требования женского сердца. Фантазия его легче воспламенялась, нежели чувственность, но это была не более как вспышка, которая проходила вслед за удовлетворением желания. Если женщины не могли пожаловаться на него, что он хвастался своими победами, то, с другой стороны, ни одна не могла похвалиться, что он щадил ее чувство. Он смотрел на любовные похождения как на приятное препровождение часов досуга; слезы и упреки раздражали его. Некоторое время красота Антуанетты увлекала его; он находил удовольствие в разговорах с нею, но она скоро утратила для него интерес новизны; он думал, что делает достаточно, дозволив своей любовнице оставаться в штате своей супруги.

Витторио Цамбелли, несколько месяцев тому назад получивший звание маркиза, владея богатыми поместьями, сделал формальное предложение Антуанетте, но, получив отказ, обратился к императору с просьбой о посредничестве.

Наполеон находил этот брак вполне приличным и не заботился о мотивах отказа Антуанетты: он придавал им так же мало значения, как ее слезам и гневу, объясняя их женской слабостью и тщеславием. Не его была вина, если она относилась к этому браку с такой неуместной серьезностью. Он никогда не думал возвысить Антуанетту над другими женщинами, как она воображала это в своем безумии, но также не хотел унизить ее этим браком. Это была своего рода забота о ее судьбе: он желал обеспечить ей определенное положение в свете.

Антуанетта должна была призвать на помощь всю свою гордость, чтобы овладеть собою.

Она слишком долго жила в заоблачном мире, чтобы примириться с печальной действительностью. Но она не подчинится чужой воле без борьбы. Прочь слезы и жалобы! Никто не должен видеть ее страданий.

Она поднялась со своего места и машинально, сама того не замечая, вышла из калитки в ту часть сада, которая была доступна публике.

Едва сделала она несколько шагов по уединенной аллее, как увидела издали Эгберта, который шел ей навстречу. Он также узнал ее. Они остановились друг перед другом в немом удивлении.

Антуанетта, благодаря своей привычке к свету, скорее овладела собой и поздоровалась с Эгбертом, как со старым знакомым.

— Графиня Антуанетта! — воскликнул наконец Эгберт и, забывая разницу их общественного положения, невольно протянул ей обе руки. При том душевном состоянии, в котором находилась теперь Антуанетта, это движение показалось ей вполне естественным; она дружески положила свою руку в его руки. Присутствие преданного человека оживило и согрело ее оледеневшую кровь. Она осыпала Эгберта вопросами относительно его личной жизни со времени их последней разлуки, но ни разу не упомянула о графе Вольфсегге.

Когда Эгберт между прочим рассказал ей о своей встрече с Наполеоном после Асперна, она удивила его своим восклицанием:

— Счастливец! Я завидую вам! Вы видели его унижение!..

Окончив свой рассказ, Эгберт невольно запнулся, когда Антуанетта спросила его о причинах, побудивших его приехать в Париж.

Она повторила свой вопрос:

— Что вы делаете тут? Может быть, вы тоже приехали сюда, чтобы поздравить эрцгерцогиню? Много австрийцев представлялось ей; она приняла их очень милостиво.

— Мое незначительное общественное положение избавляет меня от необходимости видеть немецкую принцессу на престоле Наполеона. Это зрелище не может доставить особенного удовольствия немцу, который хоть сколько-нибудь любит свое отечество. Я приехал в Париж по одному частному делу.

— Если бы я случайно не встретила вас, месье Геймвальд, то вы, вероятно, не сочли бы нужным известить меня о своем приезде. Разве это та дружба, которую вы обещали мне!

— Мое обещание было дано при других обстоятельствах. Житейское море разбросало наши корабли в разные стороны.

— Но они опять встретились.

— Только под другими флагами. Один корабль смело несется вперед; попутный ветер вздувает белоснежные паруса…

— Это ваш корабль, — прервала Антуанетта. — От другого остались одни изуродованные обломки, гонимые волнами.

— Вы ли это говорите, графиня Антуанетта! — сказал с удивлением Эгберт.

Он не кончил своей фразы. Взглянув пристальнее на свою собеседницу, он был поражен грустным выражением ее лица, на котором еще видны были следы недавних слез.

— Я страдаю бессонницей, — сказала поспешно Антуанетта, чтобы избежать вопроса с его стороны. — Это главная причина моей ранней прогулки… Мы уже давно беседуем с вами, но вы не сказали мне ни слова о Магдалене. Неужели она сердится на меня, что я так долго не писала ей? Но мое существование настолько бесцветно и пусто, несмотря на окружающий меня блеск, что мне трудно поддерживать переписку. Не случилось ли чего-нибудь дурного с Магдаленой? Ваше молчание начинает беспокоить меня…

— Нет, Магдалена здорова. Ваше желание исполнилось, мы помолвлены… Она в Париже.

— В Париже! Одна, без родных!

— Граф Вольфсегг с нами…

Антуанетта изменилась в лице. Глаза приняли мрачное, недовольное выражение.

Эгберт остановился в замешательстве. Его молчание еще более раздражило Антуанетту.

— Дядя и мать, по-видимому, забыли о моем существовании. Разве я совершила какое-нибудь преступление, оставшись в Париже! При своей исключительной, чисто немецкой любви к отечеству они преувеличивают вину мою и моего брата. Между тем тысячи людей сделали то же. Так поступил и дядя на Ваграмском поле: он покорился сильнейшему.

— Но он не захотел протянуть ему руку в знак примирения.

— Может быть, вы требуете от меня раскаяния?

— Я ничего не требую, но только хочу объяснить поступок графа Вольфсегга.

— Как его здоровье?

— Он здоров, но пал духом.

— Вы с Магдаленой скорее, чем кто-нибудь, можете утешить его и возвратить ему надежду на лучшее будущее. Не краснейте. Я знаю тайну моего дяди.

— Ничто не заставит его забыть вас, графиня Антуанетта.

— Мне, вероятно, опять придется огорчить его. Вы наш общий друг, и потому я желала бы узнать ваше мнение… Меня хотят выдать замуж за маркиза Цамбелли…

Она ждала удивления и неудовольствия со стороны Эгберта, но вместо этого она увидела выражение ужаса на его лице.

— За маркиза Витторио Цамбелли! Кто же может настаивать на этом браке?!

— Тот, чья воля всесильна, — император Наполеон!

— Он не может требовать этого! Какой бы он ни был тиран, он, вероятно, не желает вашего бесчестия!

— Если бы Наполеон слышал эту фразу, то назвал бы вас безумным немцем. Он не видит ничего бесчестного в том, что фрейлина его супруги выйдет замуж за его фаворита. Напротив того, он думает осчастливить ее этим браком.

— Но это невозможно. Император не знает, что этот человек — убийца Жана Бурдона! Ваши родные должны вмешаться в это дело. Граф Вольфсегг, наконец, я сам — явимся против него свидетелями на суде.

Волнение Эгберта сообщилось Антуанетте. Он говорил таким уверенным тоном, что трудно было усомниться в истинности его слов. Если обвинение будет доказано, то Антуанетта могла не только отказаться от ненавистного брака, но еще сказать Наполеону: «Вот твои любимцы! Ты хотел отдать меня вору и убийце!..»

Но прежде чем сказать это, она должна узнать дело до мельчайших подробностей. Эгберт едва успевал отвечать на ее вопросы.

— Тише, нас подслушивают, — сказала вполголоса Антуанетта. — Я слышала шорох в кустах.

Эгберт начал прислушиваться. Ему тоже показалось, что кто-то пробирается в кустарнике. Он оглянулся и увидел худощавую женскую фигуру в коричневом платье, которая тотчас же скрылась за поворотом аллеи; он не мог ее разглядеть, но фигура показалась ему знакомой.

«Неужели это Кристель!? — подумал он с беспокойством. — Как она могла попасть сюда?»

— Это, вероятно, какая-нибудь нищая, — сказала Антуанетта спокойным голосом.

Эгберт не счел нужным сообщать о своей догадке Антуанетте и продолжал прерванный разговор, но мысль о Кристель не покидала его. Она исчезла из его дома в тот самый день, когда он видел в последний раз Цамбелли в Шенбрунне. Сама ли она добровольно последовала за ним или была увезена им насильно? Все попытки отыскать пропавшую девушку окончились полной неудачей. Если он не ошибся и это была действительно Кристель, то, вероятно, Цамбелли до сих пор держит ее при себе из предосторожности, как свидетельницу или участницу его преступления.

Эгберт с беспокойством думал о том, что Кристель, вероятно, слышала весь его разговор с Антуанеттой и поспешит передать его Цамбелли, который, таким образом, успеет принять меры и приготовиться к нападению. В случае открытой борьбы все шансы на успех будут на его стороне.

Они подошли к повороту аллеи.

— Позвольте мне проститься с вами, графиня, — сказал Эгберт. — Магдалена давно ожидает меня.

— До свидания, — ответила Антуанетта, протягивая ему руку.

— Могу ли я сообщить графу Вольфсеггу о нашей встрече?

— Если вы уверены, что он примет это известие благосклонно…

Говоря это, Антуанетта вскрикнула и отскочила в испуге. Перед нею стояла бледная, исхудалая девушка с распущенными волосами и черными сверкающими глазами.

— Ты хочешь выйти за него замуж! — проговорила она с яростью, хватая за руку Антуанетту. — Из-за тебя он бросил меня, бил, как собаку! Ты…

Антуанетта делала напрасные усилия, чтобы освободиться от костлявых пальцев, судорожно сжимавших ее правую руку.

— Кристель, опомнись! — воскликнул Эгберт, взяв ее за плечо.

Но она не обратила на него никакого внимания и еще крепче вцепилась в руку своей соперницы.

Антуанетта, смущенная приключением, которое грозило обратить внимание публики, так как уже несколько любопытных спешило к ним с разных сторон, сняла дорогой браслет со своей руки и подала его Кристель.

Но та с пренебрежением бросила на землю богатый дар.

— Ты не откупишься от меня! Я не отстану от тебя! Ты не выйдешь за него замуж!.. — кричала Кристель.

Эгберту удалось наконец освободить Антуанетту.

— Кристель, — сказал он, наклоняясь к ней, — вспомни мельницу Рабен!

Громкое рыдание вырвалось из груди обезумевшей девушки. Она со стоном упала на землю; у нее начались судороги.

Антуанетта воспользовалась этим моментом и убежала от жалкого зрелища мучений, которые она могла только усилить своим присутствием.

Вокруг Кристель собралась мало-помалу большая толпа. Тут были и поденщики, работавшие в саду, гуляющая и праздношатающаяся публика, молодые женщины, старухи и уличные мальчишки.

— Это сумасшедшая, — сказал один.

— Она цыганка, — возразил другой. — Я уже не раз встречал ее. Она поет цыганские песни.

— Может быть, это не она?

— Нет, это та самая, на днях она пела в погребке «Красного льва». Я сразу узнал эту черную колдунью!

— Бедняжка! — сказал кто-то из толпы. — Вероятно, ее соблазнил какой-нибудь знатный барин и выбросил на улицу.

— Мы только что выпололи эту сорную траву, а она опять выросла! — заметила старуха с наружностью мегеры. — Из-за чего мы хлопотали и делали революцию?

— Ничто не изменится, пока на свете будут богачи!

— Вы слышали, у австрийского посланника будет большой бал.

— Это позор для Франции! Мы проливали нашу кровь…

— Маленький капрал сделал порядочную глупость, прогнав от себя добрую Жозефину. Нашел на кого променять ее!

— Дерется с тестем, а женится на дочери.

— Теперь это в моде. Держу пари, что негодяй, соблазнивший эту несчастную девушку, бросил ее, чтобы жениться на богатой.

Эгберт, видя, что не будет конца болтовне, потерял терпение и крикнул, обращаясь к толпе:

— Помогите же мне, господа, отнести больную в карету. Мы ее отвезем в госпиталь. Кто достанет мне карету, получит золотой!

Соблазн получить золотую монету оказал свое действие. Какой-то работник тотчас побежал нанимать карету. Двое других подняли девушку с земли и понесли за Эгбертом. Остальные шли за ним, издали восхваляя великодушие богатого иностранца и втихомолку посмеиваясь над его странными манерами.

Так кончилась счастливая жизнь, о которой мечтала бедная Кристель в тот день, когда решилась бежать от Армгартов.

Первые недели новой жизни показались ей каким-то прекрасным сном. Цамбелли поручил ее старому слуге, который привез ее в Париж прежде, нежели французские войска выступили из Вены. Это путешествие доставило ей нескончаемое удовольствие. Каждый день она видела что-нибудь новое; при этом не было ни работы, ни строгого домашнего порядка. Сопровождавший ее слуга был суровым, необщительным человеком, от которого с трудом можно было добиться нескольких слов на ломаном немецком языке. Но это было по сердцу Кристель, так как его присутствие не мешало ей предаваться своим мыслям, которые парили, как ласточки при весеннем солнце. Только по временам сердце ее боязливо замирало в груди, когда она вспоминала, как дружелюбно относились к ней Эгберт и Магдалена и как дурно отплатила она им за их благодеяния. Но тут воображение рисовало ей образ Витторио, и она опять чувствовала себя довольной и счастливой.

Париж привел ее еще в больший восторг. Огромный, блистательный город, мишура, которой она могла украситься, произвели на нее свое действие. Часто заходил шевалье в ее маленькую квартиру в городском предместье, где хозяева, старые эльзасцы, с трудом понимали ее, но старались всячески угодить ей благодаря деньгам Витторио.

Черная Кристель жила как в чаду среди чуждого, непонятного и одуряющего мира, окружавшего ее. Опьянение представляло для нее столько прелести, что она не хотела очнуться. Но против ее воли любовь пробудила от сна ее разум. Выведенная таким образом из состояния полусознательного блаженства, она уже не могла вернуться к мраку прежнего существования. У ней появилось осознание действительности. Понять характер Витторио она не могла, но для нее все более и более делалось очевидным, что он хочет во что бы то ни стало отделаться от нее и что наступил конец ее счастью. Чувство самосохранения заговорило в ней; она не хотела без борьбы потерять человека, которого любила. Ее ревность раздражала его и приводила в дурное расположение духа. Он мучил и бил ее. Для него любовь была только средством, чтобы выманить ее из дома Эгберта и иметь в своей власти единственную свидетельницу его преступления. Теперь, когда его цель была достигнута, ничто не связывало его с ней; он счел за лучшее бросить бедную, обманутую девушку в необъятную пропасть гигантского города. Всего лучше, если отчаяние доведет ее до самоубийства. Их связь держалась на волоске; нетрудно было порвать ее. Мало-помалу он прекратил свои посещения. Из остатка сострадания он подарил ей однажды кошелек с золотыми, зная, что это только временная помощь и что скоро нужда вступит в свои права.

Быстро была поднята Кристель на высоту своего счастья, но еще быстрее слетела она вниз. Целые недели ждала она его ежеминутно днем и ночью. Может быть, он болен или уехал из Парижа? Где найти его в огромном городе, среди людей, говорящих на чужом языке, на котором она едва выучила несколько слов? Ее хозяева не знали, где он, и не хотели помочь ей в поисках. Им казалось вполне естественным, что простая девушка так скоро наскучила знатному господину. Если она осталась без всяких средств, то кто виноват, что в дни счастья она не сумела обеспечить свою будущность. Ее выгнали на улицу. Блуждая по городу с утра до поздней ночи, она просила милостыню, пела в шинках. Инстинкт бродяги помогал ей отыскивать себе ночлег. Прошлую ночь она провела в будке, где садовники складывали свои инструменты, и, поднявшись с рассветом, бродила по саду без определенной цели. До ее слуха долетели немецкие слова. Она стала прислушиваться и узнала голос Эгберта, который разговаривал с графом Вольфсеггом. Ей хотелось дождаться ухода графа, чтобы подойти к своему бывшему господину и молить его о помощи и защите. Но тут появление нарядной дамы остановило ее. Она услышала имя Витторио Цамбелли. Все помутилось в ее голове, когда она узнала страшную новость…

Ее везут в госпиталь на rue Tarante, напротив дома, где живет Веньямин Бурдон. Бессознательно, как ребенок, покоится она на руках женщины, нанятой Эгбертом. Он сам сидит напротив, но неподвижные, стеклянные глаза несчастной девушки не узнают того, кого она в былые дни называла своим ангелом-хранителем.

Глава II

править

— Здесь вы можете следить за ходом нашего разговора и выйти к нам в удобную минуту, — сказал Веньямин Бурдон, приглашая графа Вольфсегга и Магдалену в свою библиотеку, которая была рядом с зеленой залой, где висела голова Медузы над зеркалом.

Тюремное заключение в башне Vincennes начертило несколько преждевременных морщин на тонком лице Бурдона, но в общем наружность его нисколько не изменилась.

С графом он держал себя крайне сдержанно и, видимо, избегал всякой близости, но Магдалена с первого раза очаровала его своим умом и простотой обращения. Он интересовался ею, как невестой своего друга, и находил, что ее жизнь представляет много общего с его судьбой. Она также была жертвой предрассудков, которые лишили ее положения в свете, принадлежавшего ей по рождению.

— Если при нынешнем общественном устройстве должны существовать сословия, — сказал он однажды Эгберту, — то Магдалена не хуже других выполнила бы роль маркизы Гондревилль. Бедные охотно обращались бы к ней за помощью; она не оскорбляла бы их своей напыщенностью и тщеславием, между тем как Антуанетта…

Он не кончил своей речи из боязни огорчить Эгберта.

Если при своем нерасположении к аристократам он сам вызвался примирить графа с певицей, то этому, с одной стороны, способствовала его дружба с Магдаленой и Эгбертом, а с другой — желание унизить гордого дворянина.

Граф Вольфсегг, несмотря на неприятную весть о предполагаемом браке Антуанетты и беспокойство, которое он испытывал в ожидании предстоящего свидания, употреблял все усилия, чтобы поддержать разговор. Бурдон отвечал односложными фразами. Магдалена казалась печальнее обыкновенного. К заботам о собственной судьбе присоединилось сожаление о Кристель. Бурдон, внимательно осмотревший больную, не мог сообщить ей ничего утешительного. Рассудок бедной девушки помрачился от сильных страданий; здоровье было надорвано крайней нуждой и случайными ночлегами.

Вошел Эгберт. Первый его вопрос был о Кристель.

Бурдон ответил, что не надеется на ее выздоровление.

— Неужели, — добавил он с горечью, — никакая кара не постигнет негодяя, погубившего это несчастное существо? Между тем здравый рассудок приводит меня к убеждению, что эта история сойдет ему с рук, как и смерть моего отца. Закон бессилен против людей, которым покровительствует Бонапарт.

— Вряд ли император станет держать около себя человека, против которого существуют подобные обвинения, — возразил Эгберт. — Нужно только, чтобы кто-нибудь рассказал ему о личности Цамбелли.

Граф Вольфсегг недоверчиво покачал головой.

— Как всегда, так и в этом случае, — сказал он, — французский император поступит так, как ему будет выгоднее. Если Цамбелли еще нужен ему, то ничто не заставит его прогнать от себя этого человека; если же Наполеон выжал из него все, что хотел, то воспользуется первым предлогом, чтобы бросить его, как негодный лимон.

— Злодей никогда не отступится от своего сообщника, — заметил Бурдон. — Тирану нужны убийцы! Напрасно думают, что Наполеон успокоится на лаврах около своей молодой супруги. Он скоро опять сядет в седло. Только в походе он чувствует себя бодрым и здоровым. Если продолжится мир, он растолстеет, как Вителлий, и умрет от ожирения. Наша приятельница Ленорман вполне постигла связь между его телесными свойствами и душевными наклонностями и сообразно с этим предсказала ожидавшую его судьбу.

— Это очень любопытно! — воскликнул с живостью Эгберт. — Расскажите нам, что ожидает Наполеона. Все, что предсказала мне эта странная женщина, исполнилось в точности…

— И вы теперь безгранично верите каждому ее слову, — прервал его Бурдон, — но вы забыли, что до сих пор исполнилась только половина ее предсказаний.

— Остается еще пожар, в котором императрица Жозефина…

— Предсказание уже потому не имеет значения, — сказал Бурдон, — что мы не дослушали его. Оракул был прерван тогда неожиданным прибытием Наполеона. Я понял таким образом, что Жозефина будет спасена вами из пожара. Но Жозефина больше не императрица.

— Быть может, Ленорман намекала на нынешнюю императрицу? — заметил граф Вольфсегг.

— Не думаю, хотя гадальщица в тот вечер, о котором я упоминал, предсказывая судьбу Наполеона, прямо назвала австрийскую принцессу. Тут также на сцене пожар.

— Однако вы до сих пор не рассказали нам, в чем состоит это предсказание, — сказала Магдалена, у которой сердце боязливо билось от ежеминутного ожидания звонка. Она надеялась, что рассказ Бурдона отвлечет ее мысли от настоящего.

— Извольте, я передам вам в точности все, что мне самому известно. Я слышал это от очевидца — Дероне, следовательно, из самого верного источника. В декабре прошлого года у Ленорман собралось однажды вечером избранное общество: несколько придворных дам, два ci-devant графа и один маркиз. Дероне, разумеется, не был в числе приглашенных, но он был послан Фуше для наблюдений, и хозяйка дома не осмелилась отказать ему в приеме. Он скромно стоял в углу просторной комнаты вдали от стола, на котором гадальщица раскладывала карты. Все жаждали узнать от нее не столько участь Франции, сколько личную судьбу Наполеона. Начало вечера прошло в скучных, ничего не значащих разговорах, которыми умная женщина намеренно старалась утомить своих слушателей. Но мало-помалу карточные духи начали овладевать ею; голос ее сделался едва слышным, движения порывистыми. Тут она предсказала женитьбу Наполеона на эрцгерцогине, рождение императорского принца и войну с Россией. Легковерные поклонники гадальщицы были поражены ее словами, но пока они не произвели никакого впечатления на Дероне.

"Император, — продолжала Ленорман нерешительным, дрожащим голосом, — идет все дальше и дальше через реки, леса и степи; большой город в его руках, он уже считает себя властелином мира, но вот поднимается зарево необъятного, неугасимого пожара. Город уничтожен; Наполеон должен отступить. Неприятель гонится за ним по пятам; отступление имеет вид постыдного бегства. Я вижу, как против него восстают все народы и монархи Европы, гроза надвигается все ближе и ближе к границам Франции. Наездники с Кавказа и Урала гарцуют на парижских площадях. Император увезен на уединенный остров среди океана и скрыт от взоров людей…

Вы можете себе представить, какое действие произвели эти слова на слушателей! Все тотчас же обратились в бегство, проклиная себя за неуместное любопытство, хотя, в сущности, все были одинаково довольны предсказанием и убеждены, что гадальщица посвящена в тайны человеческих судеб. Дероне говорил, что он после этого несколько дней не мог отделаться от впечатления, которое на него произвела эта женщина своими пророчествами. Ленорман, разумеется, говорила все это под влиянием виденного сна и в полусознательном состоянии, потому что в здравом рассудке никто не решится говорить вслух подобные вещи. Дероне сделал доклад Фуше в общих чертах и только мимоходом упомянул о предсказании Ленорман, рассчитывая на скромность ее гостей. Потому ли, что их было слишком много, или некоторые из них рассказали о случившемся своим близким, но, во всяком случае, история получила огласку и дошла до сведения императора. Он удовольствовался тем, что изгнал из Парижа прорицательницу, которая благодаря ненависти императора приобретет еще большую славу.

Рассказ Бурдона произвел глубокое впечатление на его слушателей, но он сам не придавал никакого значения словам гадальщицы. По его мнению, это была не более как болтовня болезненно возбужденной женщины, которая к фактам действительной жизни примешивает образы, созданные ее неудержимой фантазией.

Эгберт горячо восстал против такого объяснения. Между обоими приятелями завязался оживленный спор, который был неожиданно прерван громким звонком.

— Мы когда-нибудь возобновим этот спор в более удобное время, — сказал Бурдон. — Как бы ни был суров и печален мир фактов, но среди него я чувствую себя гораздо лучше, чем в области сновидений. Не падайте духом, моя дорогая приятельница, — добавил он, обращаясь к Магдалене.

Он вышел с Эгбертом в соседнюю комнату. Магдалена и граф остались в библиотеке.

Высокая крыша госпиталя, стоявшего напротив окон квартиры Бурдона, освещалась последними лучами заходящего солнца, слабый красноватый отблеск наполнял библиотеку, отражаясь на длинных рядах книг.

— Да, это она, — сказал задумчиво граф Вольфсегг, услыхав голос Атенаис в соседней комнате.

— Однако у вас странный способ обращаться с друзьями, — сказала громко певица, поздоровавшись с Бурдоном. — Вы заставляете дам наносить вам визиты. Меня это нисколько не смущает. Я могла бы быть вашей старшей сестрой, и вдобавок вы имеете полное право требовать от меня что хотите, потому что вы спасли мне жизнь. Но вы пригласили меня таким таинственным способом, что мне пришло в голову, не приготовили ли вы мне какого-нибудь сюрприза.

— Вы не ошиблись. Имею честь представить вам вашего приятеля Геймвальда. Вы, вероятно, не ожидали увидеть его?

Он подвел к ней Эгберта, который стоял в дверях библиотеки, за портьерой.

Лицо Атенаис просветлело от радости. Не стесняясь присутствия Бурдона, она встретила Эгберта с открытыми объятиями и прижала к своей груди.

— Вы опять в Париже! Очень рада видеть вас, — проговорила она скороговоркой. — Я все время сердилась на вас, что вы уехали, не простившись со мной, и в продолжение целого года не написали мне ни одного письма, несмотря на ужасы, которые происходили у вас в Австрии. Этот Наполеон настоящее чудовище… Не пугайтесь, мы здесь одни; эта голова Медузы не сделает доноса. Во времена террора мы знали по крайней мере, зачем убивают людей! Тогда гибли одни только изменники и аристократы; они действительно стоили тюремного заключения и гильотины. Но битвы этого тирана не имеют никакой цели и тяготят всех. Мы с вами, Бурдон, вышли сухими из воды и теперь обречены на роль безучастных зрителей. Что дала нам последняя война? Удовольствие видеть новую Марию-Антуанетту на французском престоле!

— Вы не должны сердиться на мадемуазель Дешан, Эгберт, — сказал Бурдон. — Она бранит австрийцев из преданности к Жозефине.

— Да, Жозефина всегда нравилась мне. Эта женщина по моему вкусу, добродушная, нежная, страстная, а не холодная, равнодушная кукла; она так же отдала дань молодости, как и другие люди.

— Жаль только, что она немного суеверна, — заметил Веньямин, чтобы поддразнить Дешан.

— Это еще не преступление. Я сама суеверна. Вот, например, когда я прошлой весной встретила в Тюильрийском саду нашего прекрасного Иосифа, — сказала Атенаис, указывая на Эгберта, — я тотчас же подумала, что он принесет мне счастье. Не смейтесь, Бурдон! О любви не может быть и речи. Но дело в том, что до этого момента я ненавидела всех австрийцев и одного человека больше всех. Но наш общий друг заставил меня наполовину переменить мнение.

— Может быть, мне удастся окончательно разуверить вас, — сказал Эгберт.

Черные глаза Атенаис блеснули, но она ничего не ответила и продолжала свой разговор с Бурдоном.

— Может быть, вы и это называете суеверием, но я ни за что не стала бы жить в этом доме. Сам вид госпиталя наводит на меня тоску, когда я проезжаю мимо него. Из этого окна виден двор. Какой он пустой и печальный! Я не желала бы очутиться здесь и после смерти. На вашем месте, Бурдон, я не спала бы нормально ни одной ночи, а в полночь вздрагивала бы от всякого стука в дверь или упавшего кирпича, ожидая, что ко мне явится привидение. Даже присутствие интересной больной вряд ли удержало бы меня.

— Какой больной?

— Вы делаете вид, что ничего не знаете! Но вы меня не уверите, что до вас не дошли слухи о больной, которую молодой иностранец привез сегодня утром в госпиталь. Или, быть может, вам не показали ее? Теперь уже весь Париж говорит об этом.

— Я все-таки не понимаю, в чем дело.

Бурдон сделал знак Эгберту, чтобы он не выдавал его. Эгберт тем охотнее исполнил его желание, что все его мысли были поглощены Магдаленой. Он с беспокойством думал о том, что разговор все более и более удаляется от цели, и живо представлял себе все мучения, которые должна была в это время испытывать Магдалена.

— Мой дорогой Бурдон, я, разумеется, могу передать вам только сотую долю того, о чем толкуют в Париже. Эта уличная певица сделалась героиней дня. Она остановила важную даму в Тюильрийском саду. Вы спросите: с какой целью? Но это обыкновенная история. Какой-то богатый господин соблазнил бедняжку и бросил ее из-за придворной дамы.

— В этом и заключается вся история?

— Разумеется, нет! О таких вещах и говорить не стоит. Я сама была когда-то в подобном положении, а теперь мне даже смешно вспомнить мое тогдашнее отчаяние. Не она первая и, к сожалению, не последняя. История эта имеет совсем другого рода интерес. Говорят, что любовник несчастной девушки совершил какое-то преступление, и она знала об этом.

— В самом деле?

— Да, но об этом говорят украдкой; может быть, тут нет и слова правды. Одно несомненно, что император видел приключение из окна. Чему вы смеетесь, Бурдон? Мадемуазель Марс публично рассказывала это на бульваре. Вы знаете, она ненавидит эту даму, маркизу Гондревилль…

— Вы говорите, что император видел все из окна? — спросил Эгберт.

— Я передаю то, что слышала. Однако простите мою неосторожность. Вы знакомы с дамой, о которой идет речь. Я не хотела огорчать вас, месье Геймвальд. Но что делать, эти знатные дамы хотя и называются герцогинями и маркизами, но ничем не лучше нас, актрис. Напротив, их хроника еще скандальнее нашей.

В библиотеке послышался какой-то возглас. Он вырвался из груди графа Вольфсегга. Ему было невыносимо слышать, что его племянница, Гондревилль-Вольфсегг, сделалась предметом праздных толков бульварной публики. Хотя он считался в Австрии одним из самых свободомыслящих людей и чуть ли не якобинцем, но в настоящем случае гордость аристократа заговорила в нем.

Атенаис вздрогнула, услыхав возглас графа Вольфсегга, и стала прислушиваться.

— Что это такое? — спросила она встревоженным голосом.

— Не знаю, — ответил равнодушно Веньямин и, желая отвлечь внимание своей собеседницы, добавил: — Слухи оказались не совсем точными, мадемуазель Атенаис. Я знаю больную, равно как и месье Геймвальд.

— Месье Геймвальд?

— Он, собственно, и есть тот молодой иностранец, который привез несчастную в госпиталь. Эта девушка — его соотечественница; ее соблазнил французский офицер, за которым она последовала в Париж.

— Значит, она из Вены? — спросила Дешан, меняясь в лице.

— Несомненно, эта девушка жила в доме Геймвальда.

— В вашем доме! — воскликнула Атенаис, обращаясь к Эгберту. — Ради бога, скажите, неужели это правда? Или Бурдон бессовестно издевается надо мной!

Глаза ее расширились от испуга; она вся дрожала.

— Бурдон говорит правду, мадемуазель Атенаис. Я действительно приютил это бедное, запуганное существо. К сожалению, нам не удалось привязать ее к себе. Однажды ночью она неожиданно оставила наш дом. Но я не понимаю, почему ее судьба тревожит вас таким образом? Мне кажется, что посторонние люди ничего не могут чувствовать к ней, кроме сострадания.

Эгберт бросил недовольный взгляд на своего друга. Неужели Бурдон хочет уверить Атенаис, что несчастная девушка — ее дочь, с тем чтобы привести ее в отчаяние и затем порадовать появлением Магдалены и устроить таким образом примирение певицы с ее бывшим возлюбленным! План этот казался ему слишком замысловатым, так как, по его мнению, дело можно было устроить гораздо проще, без напрасных терзаний для Атенаис.

Но Дешан заметила взгляд Эгберта и при своей впечатлительности истолковала его в обратном смысле.

— Вы скрываете от меня истину! — воскликнула она взволнованным, умоляющим голосом. — Я напрасно рассчитывала на вашу дружбу, месье Эгберт. Помните ли вы ту историю, которая привела меня в отчаяние год тому назад? Я поверила словам этого хвастуна, но потом убедилась, что он оклеветал Магдалену, и окончательно успокоилась, зная, что она у вас в доме. Я надеялась… Но как бы ни были безумны надежды матери, так естественно желать всего лучшего для тех, кого мы любим! Теперь все кончено! Отведите меня к вашей больной, Бурдон; я буду проводить дни и ночи у ее постели. Ласки матери утешат ее в потере любимого человека. Я не имею права ни жаловаться, ни упрекать ее. Стоит мне только вспомнить мою собственную молодость. Зачем вы медлите, Бурдон? Быть может, она мучается в эту минуту; наемные сиделки окружают ее… Но что это такое! Я слышала вздох, кто-то плачет; она, верно, в этой комнате — не удерживайте меня! Я здесь, Магдалена!..

Вне себя от беспокойства Дешан вскочила с места и бросилась к двери, но отступила назад, увидев перед собой незнакомую, стройную фигуру девушки, стоявшую на пороге.

— Я ваша дочь! — проговорила со смущением Магдалена, протягивая ей обе руки.

Атенаис не двигалась с места. Она была в таком отчаянии при мысли о болезни и несчастье дочери, что сердце ее отказывалось верить действительности. Неужели эта нарядная, хорошенькая девушка с приличными манерами, полными достоинства, может быть ее дочерью!

— Не отталкивайте меня! — проговорила Магдалена сквозь слезы.

— Позвольте мне представить ее вам, Атенаис! — сказал граф Вольфсегг, выходя из библиотеки. — Это наша дочь. Не откажите ей в тех ласках, которыми вы хотели утешить ту несчастную, обманутую девушку. Необходимость заставила меня отнять у вас ребенка; вы видите ее теперь взрослой девушкой. Оставаясь с вами, она, быть может, также поступила бы на сцену и испытала все превратности судьбы. Я не думаю упрекать вас, но вы сами вряд ли будете оспаривать это. Я не дал ей ни блеска, ни почестей, но взамен этого сберег ее и дал хорошее, хотя и бюргерское воспитание. Несомненно, цветы расцветают еще роскошнее после бури, и нередко талант развивается во всем блеске в борьбе с нуждой и тяжелыми обстоятельствами жизни; вы сами доказываете это своим примером, Атенаис. Но не следует ставить девушку в зависимость от подобных условий, рассчитывая во что бы то ни стало на успех. Я хотел обеспечить будущее моего ребенка. Простите то горе, которое я причинил вам тогда. Я до сих пор держусь того убеждения, что только скромное положение в свете может гарантировать нам счастье. Мне кажется, что я вдвойне достиг своей цели. Каждая мать может гордиться такой дочерью!.. Магдалена любит одного молодого человека и знает его много лет; он предлагает ей свое сердце и руку. Любовь их не похожа на ту страсть, которую мы чувствовали некогда друг к другу; это спокойная, тихая привязанность, какую способны испытывать одни немцы. Просите ее согласия, Эгберт, от этого зависит ваше счастье. Помогите мне успокоить оскорбленное сердце матери и женщины.

Простота и чувство собственного достоинства, которыми была проникнута речь графа Вольфсегга, тронули впечатлительную француженку. Она горячо обняла Магдалену и прижала к своему сердцу.

— Моя дорогая! — проговорила с рыданием Атенаис. — Как я счастлива, что вижу тебя! Какая ты хорошенькая! Неужели ты сама пожелала видеть меня?

— Я не решалась выйти замуж без вашего согласия, — сказала, краснея, Магдалена, смущенная порывистыми движениями и горячностью матери.

— Разве я могла желать лучшего мужа моей дочери! — ответила Дешан, взглянув на Эгберта с ласковой улыбкой.

— Но вы не должны больше сердиться на моего отца, — сказала Магдалена.

— Она уже простила меня, — возразил граф Вольфсегг. — Да будет мир между нами, Атенаис. Мы пережили вместе безумные, но хорошие минуты. Ни вы, ни я не забудем их. Я рад, что хоть на закате наших дней мы опять встретились.

— Мой дорогой Ульрих! — воскликнула Дешан, протягивая ему руку. — Вот вам моя рука в знак дружбы!.. Вы видите, — добавила она, обращаясь к Бурдону, — что это за тиран! Он всегда был таким и всех заставлял покоряться своей воле. Я не раз думала, что, если бы между дворянами нашлось дюжины две подобных господ, как этот упрямый граф, они положили бы конец революции.

— Или устроили бы республику Вашингтона, — возразил Бурдон, — и мы были бы избавлены от Наполеона!

Слуга зажег свечи. Бурдон с улыбкой взглянул на своих гостей. Все казались довольными и счастливыми. Завязался непринужденный разговор, прерываемый веселым смехом и громкими выражениями радости Атенаис, которая не могла прийти в себя от счастья.

В этот же самый час, среди наступающих сумерек, маркиз Витторио Цамбелли беспокойно ходил взад и вперед по аллеям сада, примыкавшего к его дому в ChaussИe d’Antin. Этот дорогой дом, богато изукрашенный внутри и снаружи, по словам врагов Цамбелли, был куплен им на «деньги, утаенные во время австрийской войны».

Сделавшись маркизом и адъютантом императора, обладая большими поместьями, Цамбелли достиг цели своих стремлений, так как вместе с тем он надеялся получить руку Антуанетты, что было его заветной мечтой в течение многих лет. Но тут он почувствовал, что почва колеблется под его ногами. Слух о приключении в Тюильрийском саду тотчас дошел до него, и притом с разными комментариями.

Легкомысленное и живое население Парижа, быстро переходя от одного впечатления к другому, жадно хватается за всякую новость, которая могла бы подать повод к праздным толкам. При Наполеоне внимание парижан более, чем когда-либо, было обращено на мелкие события частной жизни, скандалы и анекдоты двора и театрального мира, так как запрещено было говорить публично о вопросах, касающихся политики. Благодаря этому история загадочной нищей немедленно разнеслась по городу. Особенный интерес ее заключался в той роли, которую играла в ней фрейлина молодой императрицы. Имя маркизы Гондревилль повторялось со злобной усмешкой. Многие, особенно дамы, радовались ее унижению. Представительницы старинной французской аристократии не могли простить ей то видное положение, которое она занимала при французском дворе; остальные ненавидели Антуанетту за ее гордость. Никто не решался говорить о ее отношениях с Наполеоном, но они возбудили неудовольствие и ревность мадемуазель Марс, которая воспользовалась случаем, чтобы отомстить своей сопернице. Если Наполеон всюду имел своих шпионов, то с другой стороны за ним следили еще внимательнее. Всего усерднее в этом отношении были дворцовые камердинеры. Подмечая даже самые ничтожные обстоятельства из жизни Наполеона, они сообщали свои наблюдения публике, которая придавала значение первой важности всему, что прямо или косвенно касалось императора. Этим способом узнала мадемуазель Марс, а через нее и весь город, что вслед за сценой в саду Наполеон очень долго разговаривал с маркизой Гондревилль.

Все эти известия произвели тяжелое впечатление на маркиза Цамбелли. Ему нетрудно было объяснить себе некоторые не совсем ясные подробности. Против его ожидания Кристель не умертвила себя и не пала жертвой тех искушений, которыми так богат Новый Вавилон. Непрошеная свидетельница его преступления осталась жива и может погубить его. Она, вероятно, узнала от кого-нибудь о предполагаемом браке и, выждав удобную минуту, заявила о своих правах Антуанетте. Кто знает, что наговорила она против него в припадке безумной ревности? Он уже почти достиг цели своих желаний, а теперь все обрушилось! Вместо блестящего приза, который он считал достойной наградой своих усилий, его ожидала ссылка на галеры.

Голова его шла кругом; он не видел выхода из тех затруднительных обстоятельств, в которых он находился. Одну минуту ему удалось успокоить себя тем, что Наполеон до сих пор не потребовал его к себе. Но он знал, как ловко умел Наполеон прикинуться ничего не знающим и как терпеливо и долго выжидал удобного момента, чтобы нанести удар. Еще со времени его возвращения из Испании в 1809 году падение Фуше было для императора вопросом решенным. Но только на днях разразилась буря. Генерал Савари был назначен министром полиции, а Фуше отправлен в изгнание с почетным титулом римского губернатора. Но на подобный исход не мог рассчитывать Витторио в случае встречного ветра. Наполеон должен был щадить Фуше, но с ним он не станет церемониться и отбросит от себя, как неприятную и опасную гадину.

Витторио не был трусом; ему стало досадно за то уныние, которое овладело его сердцем. «Неужели Антуанетта поверит словам сумасшедшей девушки? — спрашивал он себя. — Может быть, обо мне даже не было и речи, и все эти подробности придуманы праздной публикой! Разве не могло дело произойти, например, таким образом: нищая обратилась к нарядной даме с просьбой о милостыне. Лицо ее показалось даме знакомым. Как бы ни изменилась Кристель, но Антуанетта могла узнать ее, так как не раз видела ее в окрестностях замка Зебург. Если она назвала по имени несчастную, то у Кристель от испуга могли сделаться судороги…»

Но так ли было в действительности? Цамбелли решил во что бы то ни стало разъяснить этот вопрос до следующего утра, потому что завтра день его дежурства при императоре.

Цамбелли оделся в самое простое платье, чтобы не обращать на себя внимания прохожих. Прежде всего он отправился к хозяевам, у которых жила Кристель, в надежде узнать что-нибудь о ее судьбе с того времени, как она оставила их. Из их бессвязной болтовни он узнал только одно, весьма важное для него обстоятельство, что даже в минуты самого сильного гнева Кристель ни разу не произнесла ни одного слова упрека. Неужели она будет откровеннее с Антуанеттой! Это казалось ему невероятным, но уже прошло два месяца с того времени, как хозяева выгнали Кристель, а в такой срок нужда и горе могли ожесточить ее и подействовать на рассудок.

Выйдя на улицу, Цамбелли не знал, на что решиться: пойти ли в госпиталь на улице Taranne или к отелю Мартиньи, где он надеялся встретить Антуанетту… Может быть, его допустят к постели Кристель…

Как бы хорошо было, если бы она, увидев его, умерла от испуга!

Опасность появилась с той стороны, где он менее всего ожидал. Теперь уже поздно было упрекать себя за неосторожность. Дело шло о жизни и смерти. Если бы Кристель была без приюта, он отыскал бы ее на улицах Парижа, но в госпитале она была отдалена от него целой пропастью. Несчастная девушка, отданная на попечение общественной благотворительности, при таких необыкновенных обстоятельствах неизбежно должна была возбудить участие и любопытство публики. Помимо докторов и сестер милосердия полиция и газеты не упустят ее из виду.

Дорого бы дал Цамбелли, чтобы узнать, кто привез нищую в госпиталь в наемной карете. Ему говорили, что какой-то иностранец. Почти наверняка можно было предположить, что это был немец, потому что иначе Кристель не сумела бы объясниться с ним, и только соотечественница могла внушить ему такое сострадание.

Блуждая по городу без определенной цели, Цамбелли очутился поблизости от своего жилища перед дворцом Montesson, где праздная толпа любопытных загородила ему дорогу.

У ворот стояли телеги и фуры, нагруженные коврами, канделябрами, зеркалами, тропическими растениями и т. п. Великолепный дворец Montesson с обширным двором и садом был в это время занят австрийским посланником князем Карлом фон Шварценбергом. Привезенные вещи должны были служить для украшения дворца к предстоящему балу, который должен был дать посланник 1 июля в честь новобрачной императорской четы.

Хотя дворец по своей величине и великолепному убранству вполне соответствовал блеску подобного празднества и чести габсбургско-лотарингского дома, представителем которого был князь фон Шварценберг, но тем не менее посланник считал нужным расширить его и обставить заново. Для этой цели был нанят соседний дом и соединен с дворцом гигантской крытой деревянной галереей, которая предназначалась для танцев и для устройства которой уничтожена была значительная часть сада. Красота и легкость этой постройки представляла собой чудо архитектурного искусства; по слухам, ходившим в городе, блеск и роскошь внутреннего убранства должны были затмить все, что до сих пор видели жители Парижа во время подобных празднеств. Работа шла день и ночь, но, несмотря на все усилия, она подвигалась довольно медленно, так как желание князя совместить удобство с требованиями изящества постоянно представляло новые затруднения. Тем не менее плотники и декораторы старались превзойти самих себя в искусстве. Помимо хорошей платы каждый надеялся заслужить милостивый взгляд императора в награду за свои труды и бессонные ночи.

Но с момента, когда день бала был окончательно назначен, всеми овладело лихорадочное беспокойство. Австрийский посланник, обыкновенно хладнокровный и терпеливый, стал торопить работников и сердился на их медлительность; его знакомые, приходившие с ним на постройку, вслед за похвалой неизменно выражали сомнение в своевременном окончании работ. При этих условиях о прочности не могло быть и речи. Хотя никто не высказывал этого, но большинство рабочих и даже посторонних зрителей были убеждены, что эта воздушная постройка, разукрашенная и убранная на скорую руку, не выдержит единственной ночи, для которой она воздвигалась, и исчезнет к утру, как волшебные замки фей.

Цамбелли подошел к одной из групп, стоявших перед дворцом. Толпа была настолько велика, что ему нечего было опасаться, что он обратит на себя чье-либо внимание.

Как разговоры, так и отдельные замечания и возгласы относились главным образом к предстоящему празднеству, к которому делались такие грандиозные приготовления. Несмотря на прямую выгоду для рабочих и купцов, толпа находила совершенно неуместной подобную расточительность. Парижане, встретив недоброжелательно брак Наполеона с австрийской принцессой, так же недружелюбно относились и к празднику, который устраивался в честь этого брака.

— Какая духота! Девять часов вечера, а все еще невыносимо жарко! — сказал один, снимая шляпу и утирая себе лоб носовым платком.

— Ну, еще не так будут задыхаться те, которым придется плясать в этой зале.

— Говорят, сегодня утром камни и стены до того накалились от солнца, что рабочие должны были поливать их водой.

— Ты и поверил! Австрийцы нарочно выдумывают разные басни, чтобы похвастать своим праздником, так как они не могут похвалиться своими победами.

— Ни своей принцессой. Разве ее можно сравнить с Жозефиной?

— Тем не менее я не взял бы Жозефину себе в жены. Яблоко побывало уже во многих руках.

— Но оно все-таки пришлось по вкусу маленькому капралу. Недурно жениться на возлюбленной Барра.

— И получить армию в виде свадебного подарка.

— Эта армия уже не существует! Жозефина в отставке. Что выйдет из всего этого?

— При этой жаре нечего ждать, кроме эпидемии!

— Франция уже несколько лет страдает изнурительной лихорадкой. Говорят, где-то на Дунае австрийцы порядком потрепали Бонапарта.

— Это нахальная ложь! Разве ты не читаешь бюллетени?

— Каков чудак! Тебя можно показывать за деньги на бульварах! Нашелся-таки человек, который верит бюллетеням!

К группе разговаривающих подошло несколько человек.

— Смотрите, еще телега! Она нагружена цветами и дерном.

— Все высохло и обратилось в сено, как будто они привезли эти цветы из пустыни.

— Вместо свечей посланник должен был бы провести воду из Сены для поливки своей постройки. Каковы пыль и духота!

— Недостает только фейерверка, а затем бури…

— Как давно не было дождя! Утром выпало несколько капель, но этим дело и кончилось.

— Я ничего не заметил.

— В это время я был в Тюильрийском саду.

— Значит, вы были на месте происшествия! Не можете ли вы сообщить нам что-нибудь об истории, которая случилась с нищей и придворной дамой?

— Разумеется. Дама прогуливалась со своим возлюбленным. На них набросилась нищая с явным намерением убить обоих. В ее руках был длинный кинжал с отравленным лезвием. Сам Дероне допрашивал ее. Вы знаете Дероне? Он ловок, как черт, в этих делах…

— Пустяки! — прервал работник в голубой блузе, сдвигая шапку со лба. — Все это преувеличено. Я был тут и отнес на собственных руках бедняжку в карету. Это еще совсем молоденькая девочка и легкая как перышко. Затем я сел на козлы с кучером и отвез ее в госпиталь. Ни один полицейский не допрашивал ее; мы сдали больную на руки доктору Бурдону.

— Кто это такой?

— Он не особенно красив, кривобокий и с большой головой. Но его знает всякий в предместьях. Видно, вы аристократ, что не слыхали о нем. Это славный парень!

— Рассказывайте дальше! — послышался голос из толпы. — Значит, Бурдон лечит ее? Она, верно, выздоровеет, потому что у него есть средство против всех болезней.

— У вас, должно быть, много денег, что вы можете тратить время таким образом, — заметил ядовито первый рассказчик, обращаясь к работнику, который изобличил его во лжи.

— Деньги свалились на меня с неба. Я получил золотой от сострадательного иностранца, которому я помог отвезти нищую в госпиталь.

— Ну, это щедрая плата! Скажите, пожалуйста, как выглядит у этот иностранец?

— Молодой, стройный, с белокурыми волосами. Я предполагаю, что он немец, так же как и нищая. Если не ошибаюсь, он назвал ее Кристель.

— Удивительная история! Но я не понимаю, зачем эту девочку отвезли в госпиталь?

— Точно вы не знаете? Во Франции всегда будут те же порядки. При Людовике Пятнадцатом людей за всякое лишнее слово запирали в Бастилию; теперь их прячут в сумасшедший дом. Не велика разница между оковами и смирительной рубашкой!

— На этот раз им не удастся замять эту историю! — воскликнул работник. — Месье Бурдон долго разговаривал о чем-то с молодым иностранцем и так серьезно посматривал на больную, что мне тогда же пришло в голову, что дело нешуточное.

— Однако они заставили всю улицу своими возами. Скоро нельзя будет шевельнуть ни рукой, ни ногой.

— Воображаю себе, какая здесь будет давка первого июля!

— Лишь бы они опять не подставили адской машины, как на улице St. Nicaise.

— Ну, приятель, вы забываете, что не следует говорить о таких щекотливых вещах.

— А случай был бы удобный. Ночь, толкотня — один выстрел… И все кончено!..

— Вы своей болтовней подведете всех нас!

— Это якобинец! Приверженец Робеспьера!

— Смотри, я тебе раскрою череп! Разве я похож на якобинца? Я простой парикмахер и только высказываю свое мнение. Тут может быть только один исход…

С этими словами парикмахер щелкнул пальцами, подражая пистолетному выстрелу.

— Господа, это шпион! Поколотим его! Он хочет поймать нас в ловушку. Если он парикмахер, то сверните ему парик на сторону. Нужно проучивать этих людей!

Толпа зашумела. Еще момент, и все бросились бы на невинную жертву болтливости, но, по счастью, кто-то заметил Витторио, который удалялся быстрыми шагами по улице.

— Вот настоящий шпион! — воскликнул неожиданный защитник несчастного парикмахера, указывая на Цамбелли. — Мне он уже давно казался подозрительным. Если бы вы видели, как он внимательно слушал историю нищей! Он спешит к Савари с доносом и наплетет на нас всякую всячину.

— Догоните его! — закричало несколько голосов. — Бросим его в Сену!

— Туда ему и дорога! Черт бы побрал всех их.

— Видно, во Франции никогда не будет покоя от полиции и шпионов!

Витторио уже был далеко; он только слышал крики и проклятия, которые раздавались ему вслед. Но они не производили на него никакого впечатления. Одна мысль поглощала его.

Не Кристель, а Геймвальд выдал его. По странному стечению обстоятельств судьба опять свела Кристель с этим человеком в Тюильрийском саду, как прежде на мельнице Рабен и в Вене. Хотя имя молодого иностранца не было произнесено, но Цамбелли тотчас же догадался, что это был Эгберт, как из описания его наружности, сделанного работником, так и из участия, которое он принял в Кристель.

Значит, он недаром почувствовал такую ненависть к Геймвальду с первого момента их встречи! Все попытки обезоружить его и принудить к молчанию кончились полной неудачей. Если он не убил его, то опять-таки вследствие неблагоприятных обстоятельств.

Как отыскать Эгберта среди многолюдного и необъятного Парижа? Между тем всякая даром потерянная минута могла ускорить гибель Цамбелли. Эгберт имел доступ к императору, если еще Антуанетта заодно с ним, то для Цамбелли не было выхода из этого затруднительного положения.

Он не чувствовал никакого раскаяния в своем преступлении, но боялся наказания.

Ему казалось всего удобнее навести справки в госпитале. Быть может, привратник знает адрес Геймвальда. Он узнает, кстати, в каком положении Кристель.

На пасмурном облачном небе уже кое-где зажглись звезды, когда Цамбелли вошел на улицу Taranne. Воздух был тяжелый, и все еще дул теплый, удушливый ветер.

Изнемогая от усталости, Цамбелли остановился перед порталом госпиталя. Он вынул на всякий случай деньги из своего кошелька, хотя сам не знал, в чем будут заключаться его вопросы и ответы. Главный вход уже был заперт, но при свете фонаря можно было различить медную ручку звонка. Из полукруглого окна над дверью виднелся слабый отблеск лампы, горевшей в коридоре.

Цамбелли невольно взглянул на противоположный дом, в котором жил Веньямин Бурдон. Дом этот в ночном полумраке казался еще печальнее и фантастичнее, нежели днем. Ярко освещенные окна квартиры врача поразили Цамбелли. Не собрались ли там ненавистные ему люди и не совещаются ли они о его гибели?

У подъезда остановилась карета. Кучер несколько раз хлопнул бичом, чтобы известить господ о своем прибытии.

Витторио решил дожидаться до тех пор, пока кто-нибудь выйдет из дома.

Где-то в отдалении на церковной башне пробило десять. Медленно взошел месяц, подернутый облаками, над массой скученных зданий.

Наконец дверь отворилась. Вышли две дамы в сопровождении троих мужчин, которые вполголоса разговаривали между собой. Витторио узнал по фигуре Веньямина и Эгберта, но не мог догадаться, кто был третий; дамы также показались ему незнакомыми.

После долгого и дружеского прощания дамы сели в карету с господином, которого Витторио не мог узнать, несмотря на все усилия.

— Не оставайтесь долго в госпитале, Эгберт! Я только тогда спокоен, когда вижу вас, — сказал он из окна кареты.

Это был голос графа Вольфсегга.

Карета быстро покатила по улице St. Benoit.

Цамбелли с отчаянием опустился на каменную скамейку у ворот госпиталя. Если Бурдон и Эгберт заметят его, то как объяснить им свое присутствие? Выступ ниши пока скрывал его от их глаз. Он инстинктивно схватился за рукоятку сабли.

— Наконец-то мне удалось видеть действительно счастливых людей, — сказал Бурдон. — Я должен отметить сегодняшний день красным карандашом в моей записной книжке.

— Мы бесконечно благодарны вам, — возразил Эгберт. — Без вашей помощи дело никогда не кончилось бы таким образом. Дай вам Бог такого же успеха с этим несчастным существом.

— Мы сейчас узнаем, как она провела вечер. Если она спала все это время, то сон лучше всего подкрепит ее расстроенные нервы.

Разговаривая таким образом, приятели вышли на середину улицы. Цамбелли встал и прижался спиной к стене; фигура его имела неподвижность статуи, мертвенная бледность покрыла лицо его; одни только глаза светились лихорадочным блеском.

С другого конца улицы приближалось несколько молодых людей. Одни пели, другие громко разговаривали между собой и смеялись.

— Это что такое! — воскликнул с удивлением Бурдон, останавливаясь перед госпиталем и указывая на флигель, стоявший посреди двора, фасад которого был обращен на улицу.

Месяц освещал окна верхнего этажа, стекла блестели голубовато-серебристым светом, между тем как нижний этаж был совершенно закрыт стеной.

Эгберт поднял голову и увидел у открытого окна второго этажа белую фигуру. На минуту она исчезла в темном фоне комнаты, потом снова появилась с простыней, которую привязала к окну, как будто собиралась бежать из госпиталя таким способом.

Внезапно вскочила она на подоконник, придерживаясь рукой за косяк. Ноги у ней были босые; поверх рубашки была надета темная юбка.

— Лунатик! — сказал Бурдон.

Хотя Эгберт не мог различить лица на таком расстоянии, но движения и фигура показались ему знакомыми.

— Это черная Кристель! — воскликнул он с ужасом.

Цамбелли, услыхав это восклицание, поспешно позвонил у ворот госпиталя.

В то же время подошли певцы.

— Тише, господа, — воскликнул Бурдон, — вы можете испугать ее. Эта женщина лунатик! Припадок только что начался.

Певцы остановились, привлеченные любопытством.

Несчастная стояла уже на узком карнизе окна и как будто повисла в воздухе, представляя собой страшное, чарующее зрелище. Спокойно светил на нее месяц из-за серебристо-серых облаков.

С шумом отворилась дверь, выходившая на улицу. Вслед за Витторио несколько молодых людей поспешно вбежали на лестницу мимо оторопевшего привратника.

Бурдон отпер своим ключом небольшую калитку в стене, которая прямо вела во двор госпиталя. В это время тут уже все поднялось на ноги. Сбежались больничные сторожа, сестры милосердия, слуги. Одни бросились во двор, другие в ту часть госпиталя, где была комната несчастной. Это была та самая нищая, которую привезли сегодня утром в судорогах из Тюильрийского сада. После сеанса известного в то время магнетизера Бурдона она заснула крепким сном. Сиделка оставалась при ней несколько часов и, видя, что больная не просыпается, вышла в убеждении, что она проспит всю ночь. Но Кристель, должно быть, проснулась вскоре после этого и захотела бежать из госпиталя.

Стоявшие во дворе смотрели с ужасом, как девушка ходила взад и вперед по карнизу. У окна висела привязанная простыня, доходившая до первого этажа; ветер вздувал ее. Больная, по-видимому, забыла о своем первоначальном намерении спуститься из окна с помощью простыни. Она села на край подоконника и, ударяя босыми ногами по стене, тихо покачивалась взад и вперед. Лунный свет ярко освещал ее бледное, исхудалое лицо. Мерно шумели верхушки деревьев, растущих во дворе, под ее ногами.

У всех замерло сердце от боязливого ожидания. Лунное освещение придавало особенное очарование стройной, изящной фигуре Кристель. Бедный смятый цветок, следующий порыв ветра снесет тебя с ветки!

По распоряжению Бурдона сторожа принесли лестницы и старались прислонить их к стене. Другие предлагали на всякий случай положить матрацы под окном. Эгберт, зная ловкость и проворство Кристель, убеждал не трогать ее, говоря, что она сама вернется в комнату. Действительно, минуту спустя больная опять поднялась на ноги и, стоя на окне, стала прислушиваться.

По знаку Бурдона во дворе воцарилась мертвая тишина. Лестницы были подставлены. Теперь нетрудно было кому-нибудь добраться до окна и, выждав удобную минуту, схватить девушку и спустить ее на землю.

В это же самое время несколько человек столпилось перед комнатой Кристель. В их числе был Цамбелли. Дверь была заперта, так что отворить ее без шума не было никакой возможности.

— Разве в эту комнату нет другого входа? — спросил Витторио.

Повелительный тон, которым был задан вопрос, оказал свое действие на больничных сторожей и служанок, которые настолько потеряли голову, что ни один из них не обратил внимания на то, что Цамбелли совершенно незнакомый для них человек.

Оказалось, что в комнату Кристель есть еще ход через коридор и небольшую каморку, которая зимой служила для дров.

— Но и эта дверь постоянно заперта, — заметил один из сторожей.

— Посмотрим! — возразил Витторио. — Укажите, как пройти туда.

Его провели по длинному коридору к закрытой двери, но она поддалась от первого толчка.

Каморка освещалась крошечным окном, пропускавшим узкую полоску лунного света. Никто не решался войти в нее из боязни, что в ней спряталась сумасшедшая.

— Вы можете идти! — сказал Витторио провожавшим его сторожам.

Те поспешно удалились, довольные тем, что могут избавиться от присутствия человека, наводившего на них инстинктивный страх.

Цамбелли должен был согнуться, чтобы пройти низкую каморку; шляпа слетела с его головы, но у него не было времени отыскивать ее.

Чувствовала ли Кристель близость любимого человека или это была простая случайность, только лицо ее, до сих пор обращенное к лунному свету, внезапно повернулось в ту сторону, где был Цамбелли.

Дверь тихо отворилась.

— Витторио! — вырвалось из бледных губ девушки.

— Кристель! — сказал он ласково своим звучным голосом, который всегда так магически действовал на нее.

Она раскрыла глаза и протянула ему руки, но в тот же момент ее нога соскользнула с узкого подоконника. Потеряв равновесие, она упала навзничь на вымощенный двор.

Ее подняли мертвую, с раздробленным черепом.

Цамбелли отодвинул задвижку и выбежал из комнаты. Никто не обратил на него ни малейшего внимания. Все были заняты трагической кончиной девушки, и только тогда некоторые из сторожей и прислуги вспомнили о таинственном незнакомце, когда на место происшествия явилась полиция. Но показания были так различны, что трудно было вывести какое-либо заключение. При обыске найдена была шляпа Витторио. Полицейский комиссар молча разглядывал ее и приказал отнести ее к нему на дом. Этим комиссаром был Дероне.

Глава III

править

Наступил давно ожидаемый день 1 июля. Трудно было бы сказать: где в этот вечер была большая суета, шум и давка — в самом ли дворце австрийского посольства или вне его? Обширные залы уже начали наполняться приглашенными; тут была и вся балетная труппа Большой оперы, которая должна была исполнить пантомиму с австрийскими народными танцами на сцене, устроенной для этой цели. Многочисленная прислуга и отряд императорской гвардии в великолепных мундирах, расставленный во дворе и у всех входов, еще больше увеличили толпу. Перед дворцом стояла другая, каждую минуту возраставшая шумная толпа зрителей.

Дворец осветили задолго до наступления темноты. Тысячи фонарей и цветных шаров фантастически освещали сад, разливая яркий свет на далекое пространство. Чуть ли не весь Париж поднялся на ноги. Праздник князя Шварценберга так исключительно занимал в последнее время публику, что в этот вечер каждый считал своим долгом отправиться на улицу Montblanc, хотя бы в качестве праздного наблюдателя. Если для большинства все удовольствие заключалось в том, что они увидят издали плюмажи кавалеров, головные уборы дам, то скудость зрелища искупалась тщеславным сознанием, что и они присутствуют на празднике. Полиция выбивалась из сил, чтобы сохранить какой-нибудь порядок и свободный путь для подъезжавших экипажей, так как все теснились у главного подъезда, чтобы увидеть вблизи императора и императрицу. Не было конца толкам, анекдотам, различным догадкам. Были и такие, которые находили прямую связь между праздником и историей в Тюильрийском саду, которая имела такой печальный конец. Разнесся слух, что кто-то столкнул несчастную с окна. Несмотря на довольно значительное число очевидцев, отрицавших это, народная фантазия упорно отстаивала придуманную сказку благодаря таинственной личности, которая так внезапно появилась в госпитале и так же быстро исчезла. Шляпа, найденная Дероне, служила достаточным доказательством непреложности факта. С некоторой натяжкой нетрудно было сделать переход от нищей к празднику. Многие почему-то были убеждены, что преступник выдаст себя на предстоящем балу. Иные были не прочь воскресить нищую и намекали на возможность ее появления среди танцующих. Рядом с этим шли толки о заговорах и покушениях на жизнь Наполеона, так как этого рода слухи не умолкали со времени битвы при Асперне вследствие таинственности, в которую облечено было покушение молодого Штабса. Между тем в этой пестрой, глазеющей и волнующейся толпе едва ли был хоть один человек, имеющий какой-нибудь повод для подобных предположений; даже мало было таких, которые искренно верили им. Но нужно же сократить как-нибудь долгие часы скучного ожидания. Чем нелепее и невероятнее была сказка, тем больший эффект производила она, хотя забывалась в следующую же минуту для другой небылицы или при виде богатой кареты.

Эгберт и граф Вольфсегг помимо своей воли также очутились на празднике в числе гостей. Несмотря на все отговорки, настоятельная просьба графа Шварценберга заставила их принять приглашение. Эгберт надеялся, что по своему скромному положению в свете он будет избавлен от подобной чести. Но Меттерних обратил на него внимание австрийского посланника, рассказав о его свидании с Наполеоном в Malmaison и Шенбрунне. Хозяину праздника казалось необходимым представить императору знакомое лицо среди множества австрийцев, совершенно чуждых его величеству или даже, быть может, неприятных ему. Эгберт покорился необходимости и, зная, что Наполеон заметит его и, вероятно, удостоит своим разговором, счел нужным надеть капитанский мундир. Воспоминание о трагических событиях последней войны было настолько живо в памяти Эгберта, что он более всего на свете желал спокойствия и мирного счастья. Мысль, что он должен хоть на несколько часов очутиться среди шумной праздничной толпы, тяготила его. Он не боялся встречи с Наполеоном, но ему было неприятно опять увидеть этого человека, которого он ненавидел всеми силами своей души.

На этом празднике он, вероятно, встретит Антуанетту. Придется ли ему проститься с нею навсегда или с надеждой на новое свидание? Со времени их случайной встречи в Тюильрийском саду она не сделала ни малейшей попытки увидеться с ним или с графом Вольфсеггом. Быть может, она не хотела или не могла воспользоваться теми сведениями, которые он сообщил ей о маркизе Цамбелли? Считала ли она для себя унизительным обратиться к помощи дяди или надеялась сама устроить свою судьбу? Все это он узнает сегодня! Как трудно выбиться ему из той сети запутанных событий, в которую он попал с той октябрьской ночи, когда впервые вошел в замок графа Вольфсегга! Теперь уже поздно обвинять себя в том, что он не устоял тогда перед соблазном блестящей судьбы, созданной его фантазией, и причинил столько горя Магдалене. Но ради их общего счастья он сделает сегодня последний шаг, чтобы выйти из заколдованного круга, в который закинула его судьба.

По желанию князя Шварценберга австрийцы собрались у него раньше других, так как в качестве представителей Австрии они должны были наравне с ним принимать гостей. Почти одновременно прибыли и пруссаки, состоящие при прусском посольстве.

Все знали, что Наполеон ненавидит Пруссию, и кто-то из присутствующих заметил, что вряд ли его величеству будет приятно видеть пруссаков в числе хозяев праздника, устроенного в честь его брака.

— Весьма вероятно, — ответил надменно князь Шварценберг, — но пруссаки мне ближе, чем французы.

— Вы правы, князь, — заметил граф Вольфсегг, — мы подносим Наполеону наше вино в золотом кубке, какое нам дело, если оно не понравится ему.

Несмотря на брак Наполеона с австрийской эрцгерцогиней и союз, заключенный между обеими державами, большинство австрийцев все еще мечтало о восстановлении великой Германской империи. При входе в большую залу устроен был транспарант с гигантской немецкой надписью:

Mit sanfter SchЖnheit Reiz strahlt Heldenkraft verbunden;

Неil! Неil! Die goldene Zeit ist wieder uns gefunden! [*]

[*] — С прелестью кроткой красоты сияет сила победителя! Хвала тебе! Опять вернулось золотое время! — нем.

Однако, несмотря на единичные проявления национальной вражды, что-то радостное и примиряющее слышалось в веселых звуках оркестров; чувство невольного удовольствия охватывало каждого при виде изящной и роскошной обстановки праздника.

В огромной танцевальной зале не видно было ни малейшего признака дощатых стен. Они исчезли за массой газа, кисеи, цветов, зеркал, ковров, затканных золотом и разукрашенных колонн. Снаружи клеенчатое полотно защищало крышу и стены в случае непогоды. Несмотря на мрачное настроение Эгберта, вид прекрасной залы даже на него произвел чарующее впечатление, когда он вместе с другими вошел в нее из сада по широким ступеням главного входа. Здесь были свет и веселье. Из сада веяло прохладой вместе с ароматом цветов. Свет нескольких тысяч свечей отражался всеми цветами радуги в хрустальных люстрах и в настенных зеркалах. Всюду блеск и сияние! Две громадные короны как будто висели в воздухе посреди залы на легких гирляндах. Такие же гирлянды цветов протянулись по всей зале, то сплетаясь вместе венками, то опять расходясь в разные стороны и покрывая потолок и стены.

Перед главным входом, в углублении залы, на высокой эстраде со ступенями, покрытой богатым ковром, стояли два кресла, обтянутые темно-красным бархатом, для императора и императрицы. Ножки кресел представляли позолоченные львиные лапы; спинки были украшены императорским гербом. Место перед эстрадой во всю ширину залы было приготовлено для танцующих. На одном конце залы были устроены подмостки для музыкантов, на другом конце была галерея, убранная так же, как и вся зала, с выходами в сад и во внутренние покои дворца. В случае чрезмерной жары или тесноты в зале галерея эта могла служить убежищем для танцующих.

Пока ничто не мешало Эгберту любоваться величественным зрелищем целого и красотою частностей. Десятки людей были едва заметны благодаря громадному пространству залы. Все наперебой хвалили вкус графа Шварценберга и роскошь обстановки. Несмотря на ненависть австрийцев к Наполеону и французской нации, их национальная гордость была удовлетворена сознанием, что подобного праздника еще никто не устраивал в честь императора. Один только граф Вольфсегг находил неуместными всякие изъявления дружбы со стороны Австрии.

— Все эти толки о мире ни к чему не ведут, — сказал он Эгберту и стоявшим возле него австрийцам. — Никто не верит им, и Наполеон меньше всех. Он только выжидает удобной минуты, чтобы окончательно раздавить нас, а мы…

Граф Вольфсегг не закончил своей фразы, потому что в это время к нему подошел хозяин дома с вопросом: нравится ли ему убранство залы и не находит ли он нужным что-нибудь изменить?

— Всякое изменение может только нарушить гармонию целого, — ответил граф с любезной улыбкой. — Можно опасаться только одного, что танцующие вместо удовольствия будут осуждены на пытку. В зале уже теперь становится душно.

Некоторые из присутствующих горячо восстали против этого, но кто-то заметил:

— Здесь запах гари!

Все робко переглянулись между собой. Каждый как будто хотел снять с себя ответственность за неосторожное слово и спрашивал другого — не ты ли сказал это?

Князь Шварценберг побледнел; еще резче выступило выражение заботы и беспокойства на его лице, которое поразило многих из близко знавших его с самого начала вечера.

Глаза всех невольно обратились на зажженные люстры и свечи, но они горели ровным, спокойным светом.

Князь быстро повернулся к одному из слуг.

— Где полицейский, присланный префектурой? — спросил он.

Слуга удалился.

— Французы просили меня об этом, — добавил хозяин дома, обращаясь к графу Вольфсеггу. — Они боятся слишком большого стечения публики и хотят взять на себя заботу о безопасности своего государя.

В это время к ним незаметно подошел господин, одетый как остальные гости, и передал князю визитную карточку с вежливым поклоном.

Князь мельком взглянул на нее.

— От герцога Ровиго? — сказал он. — Вы месье Дероне?

— Да, ваше сиятельство! Я полицейский комиссар. Генерал Савари удостоил послать меня на ваш блистательный праздник.

— Очень рад с вами познакомиться, месье Дероне. Герцог оказал мне большую услугу, выбрав лучшего из своих чиновников. Надеюсь, что их императорские величества будут в полной безопасности.

— Я уверен в этом, — ответил Дероне. — Что же касается улицы, то не только вы, князь, но и я не считаю себя ответственным за нее.

Их разговор был прерван приходом слуги, который доложил, что к дворцу подъехало несколько карет. Князь поспешно вышел из залы навстречу гостям. Более знатные из австрийцев последовали за ним, и в том числе граф Вольфсегг.

Эгберт остался наедине с Дероне. Молча обошли они залу. Кроме главного входа и двух выходов через галерею была еще небольшая потаенная дверь за тронными креслами.

— Душевно рад, что ваша невеста не будет на этом бале! — воскликнул неожиданно Дероне, пожимая руку Эгберту. — Здесь небезопасно. Можно позавидовать тем, кто остался дома!

— Вы пугаете меня! Неужели готовится какое-нибудь новое покушение? Это было бы крайне неуместно!..

— Как могла прийти вам в голову подобная фантазия? Я ничего не слыхал ни о заговорах, ни о замыслах против жизни Наполеона. Но все, чем вы восхищаетесь, здесь может обратиться в ловушку. Если случайно начнется пожар…

— Князь, по-видимому, также боится этого. Нужно позаботиться о воде и пожарных трубах.

Дероне громко захохотал:

— Вот фраза, которая бы сделала честь Соломону. Разумеется, об этом уже давно позаботились. Но разве вы не видите, что тут огонь будет так же трудно остановить, как революцию! Однако до свидания! Я должен взглянуть, что делается в саду.

Из боковых входов хлынул разом поток публики. Каждой даме при входе в залу подносили букет цветов. Богатые платья со шлейфами по моде империи, падавшими грациозными складками, фантастические уборы из драгоценных камней и жемчуга, редких перьев и цветов, цветные шали, картинно наброшенные на плечи, казались необыкновенно эффектными при ярком бальном освещении среди разнообразных мундиров, украшенных блестящими орденами, аксельбантами и т. п. Из множества присутствовавших тут вновь созданных королей, князей, герцогов и маршалов одни были известны как военачальники и государственные люди, другие прославились злодеяниями, совершенными во время революции, воровством и убийствами. Среди этого общества героев и негодяев, добродетельных женщин и непотребных тварей молодые люди, не занимавшие, подобно Эгберту, высокого положения в свете, не могли претендовать на чье-либо внимание и должны были сами искать себе развлечение до начала танцев. Хотя Эгберт встретил некоторых из придворных, которых он видел в Malmaison, но они едва удостоили его легким поклоном и несколькими словами приветствия, так что ничто не мешало ему предаться созерцанию праздника. Настроение гостей далеко не соответствовало блеску окружающей обстановки. Всякое громкое проявление веселости было подавлено присутствием высокопоставленных особ и ожиданием приезда их величеств. Несмотря на все старание немцев и французов сблизиться и принять задушевный тон, ничто не могло изгнать чопорности в их отношениях. Только вежливость и привычка к светскому обращению скрывали до известной степени презрение победителей и ненависть побежденных. Обе княгини Шварценберг, жена и невестка посланника, любезно встречали гостей и знакомили их друг с другом.

Между тем зала все более и более наполнялась гостями. Места вдоль стен были заняты дамами; кавалеры стояли за их стульями. Тут и там образовались группы разговаривающих.

Но вот раздался во дворе бой барабанов, бряцанье ружей, возгласы офицеров, означавшие прибытие императора. Все встали, разговор перешел в шепот.

Наполеон вошел в залу из галереи под руку с Марией-Луизой. У подъезда встретили его Меттерних и оба Шварценберга и проводили через парадные комнаты дворца. За ними шла блестящая свита придворных дам, адъютантов и камергеров. При вступлении императора в залу оркестр заиграл триумфальный марш. Эгберт, стоя недалеко от эстрады, приготовленной для императорской фамилии, мог хорошо разглядеть новобрачных и следить за их шествием по зале.

Мария-Луиза представляла собой тип немецкой красавицы: полная, с белокурыми волосами, добродушным и почти детским выражением лица, которое представляло странный контраст с суровой наружностью Наполеона. Он окинул залу своим мрачным взглядом и, слегка кивнув головой хозяину дома, казалось, сделал ему какое-то одобрительное замечание. Но лицо его оставалось неподвижным; даже тень улыбки не смягчала его.

Пройдя половину залы, император заметно ускорил шаги. Публика почтительно расступалась перед ним по обе стороны. Он холодно отвечал на поклоны и мимоходом говорил несколько слов тому или другому лицу. Пышные празднества утомляли его, потому что налагали на него известные ограничения.

Когда императорская чета приблизилась к эстраде, Эгберт поспешно удалился со своего места и встал за рядами стульев. За императрицей шла Антуанетта во всей своей горделивой красе. Эгберт внимательно следил за выражением ее лица, но он не увидел на нем и тени той грусти, которая поразила его при их встрече в Тюильрийском саду, и, вызвав воспоминание о прошлых днях, наполнило его душу чувством блаженства и горя. Эта холодная красавица с ниткой жемчуга на лебединой шее и с брильянтовой диадемой, усеянной рубинами, на пышных волосах, не имела ничего общего с заплаканной, печальной девушкой, так дружелюбно разговаривавшей с ним. Жестокое выражение ее глаз произвело неприятное впечатление на Эгберта.

«Она, вероятно, сердится на тебя за то, что ты осмелился принять на себя роль советника, и уже дала свое согласие на брак, который ей был ненавистен. Зачем желал ты встречи с нею? — спрашивал себя Эгберт. — Вблизи этого Люцифера должны замолкнуть все человеческие чувства. Может быть, она уже раскаялась в том, что доверила тебе тайну своего сердца».

Эгберту было невыносимо оставаться в зале, и он решил пробраться в сад. Но многие уже опередили его в этом намерении, так как жара в зале увеличивалась с каждой минутой. У главного входа его остановила толпа.

— Возьмите и меня с собой, господин Геймвальд, — сказал кто-то на немецком языке с иностранным акцентом.

Эгберт вздрогнул, услыхав знакомый голос, и оглянулся.

Он увидел маркиза Цамбелли.

— Сад этот открыт для всех гостей, — ответил он уклончиво.

Они опять стояли друг перед другом. Эгберт вспомнил их первую встречу в гостиной замка Зебург. Но еще мрачнее смотрели впалые глаза Витторио. Бессонные ночи, проведенные в тяжелых размышлениях, оставили свой след на его бледном, суровом лице. Невольный ужас охватил Эгберта. Он не боялся нападения со стороны маркиза, но его душа содрогалась от соприкосновения с человеком, которого он ненавидел и презирал в одно и то же время. Неужели эта темная фигура будет вечно преследовать его, и он только тогда избавится от нее, когда последует мщение убийце за смерть Жана Бурдона?

— Разумеется, сад открыт для всех, — ответил с принужденной улыбкой Цамбелли, — но в моем вопросе заключалась просьба наслаждаться им в вашем обществе.

Эгберт был в нерешительности, что ответить ему, но он увидел в нескольких шагах от себя Дероне, который одобрительно кивнул ему головой.

Эгберт молча поклонился. Маркиз Цамбелли, приняв это за знак согласия, подошел к нему.

Выходя из залы, они оба невольно взглянули на эстраду. За креслом Марии-Луизы стояла Антуанетта. Лица ее не было видно; она наклонилась к императрице и шепнула ей что-то на ухо. Мария-Луиза весело засмеялась. Наполеон стоял возле своей супруги, заложив руки за спину по своему обыкновению.

Но вот хозяин дома подвел к нему одного из гостей, с которым его величество желал познакомиться. Антуанетта вздрогнула, увидев его, и быстро подняла голову. На лице ее выразился испуг и чувство стыда и бессильного гнева.

— Это граф Вольфсегг! — воскликнули в один голос Эгберт и Цамбелли.

— Да, чудные дела творятся на свете! — сказал Дероне, который очутился возле них. — Император разговаривает с графом Вольфсеггом! Сегодня день сюрпризов! Я был за кулисами. Готовится театральное представление. Посмотрим, как оно пройдет!..

Цамбелли не обратил никакого внимания на слова полицейского чиновника. Глаза его были устремлены на двух людей, разговаривавших на эстраде. Ему казалось, что он явственно слышит, как они произносят его имя. Только натиск толпы, стремившейся в сад, пробудил его из задумчивости. Эгберт, не дожидаясь его, сделал несколько шагов вперед. Дероне исчез.

В саду под деревьями веяло вечерней прохладой. Уже был одиннадцатый час ночи. Аллеи были ярко освещены разноцветными фонарями, но в чаще деревьев, в кустах и полукруглых беседках, где были устроены скамьи для отдыха, царствовал приятный полумрак. В разных местах сада расставлены были группы музыкантов, которые наигрывали тихие, едва слышные мелодии. На широком лугу посреди сада был устроен небольшой театр; только немногие знали, в чем будет состоять представление. Эта неизвестность еще больше привлекала публику.

Все гулявшие в саду стремились сюда, так как всякий хотел заблаговременно занять лучшее место. Для их величеств и нескольких избранных особ были поставлены кресла перед самой сценой.

Эгберт также направил свои шаги к театру, так как понял из слов Дероне, что он должен привести сюда Цамбелли. Нечего было бояться сопротивления со стороны маркиза. Он машинально шел по аллее и, казалось, обдумывал последствия своей беседы с Эгбертом, прежде чем заговорить с ним.

Со времени смерти Кристель он не знал ни минуты покоя. Когда несчастная упала из окна, у него едва не вырвался крик радости. Он был избавлен от единственного очевидца его преступления. С какими бы обвинениями против него ни явились его враги теперь, все это останется в области предположений, потому что ни один смертный не может теперь сказать на суде: «Вот убийца! Я сам видел, как он застрелил Жана Бурдона!» Но то, что он считал своим освобождением, сделалось для него источником нескончаемых мучений. Где бы он ни был, один или в обществе, образ черной Кристель упорно преследовал его.

Газеты каждый день рассказывали ее историю с новыми вариациями. Весь Париж был занят ей. Никто не называл имени маркиза Цамбелли, следовательно, не только Антуанетта, но даже Эгберт не сочли нужным сообщить публике о его отношениях с Кристель. Тем не менее всем было известно его сватовство к Антуанетте, и у многих появилось подозрение, что он знает об этой истории больше, чем желает показать это. Цамбелли не мог избежать вопросительных взглядов и намеков, которые делались с явным намерением рассердить его или в надежде, что он изменит своей тайне. У него не было никакого оружия для защиты; он должен был с видимым равнодушием принимать эти уколы кинжала в его сердце, находясь в постоянном страхе обнаружить свои ощущения каким-нибудь неосторожным словом или выражением лица.

Все его попытки выведать что-либо у Антуанетты окончились полной неудачей. Маркиза де Гондревилль не принимала его под предлогом болезни; на свои письма он не получал никакого ответа. Старый маркиз Мартиньи обходился с ним с ледяной холодностью и, несмотря на все уловки Витторио, упорно избегал всякого объяснения.

Еще загадочнее казалось ему обращение императора. Наполеон, против ожидания, не задал ему ни одного вопроса и даже ни разу не упомянул о встрече Антуанетты с нищей, хотя, конечно, имел об этом самые подробные сведения. Он как будто не хотел и слышать о приключении в Тюильрийском саду и однажды в присутствии Цамбелли нахмурил брови, когда кто-то указал ему на газетную статью, где красноречиво рассказывалась история бедной Кристель.

Маркиз чувствовал себя как бы посаженным в темную, безысходную тюрьму. Страх, которого он прежде никогда не испытывал, рисовал ему фантастические картины ужаса. Ряд вопросов беспокоил его. Что сказал Эгберт Антуанетте? Насколько ему известна тайна смерти Жана Бурдона и не сообщал ли он еще кому-нибудь своих догадок? Не подозревал ли он причину трагического конца черной Кристель?

Витторио был теперь богат и занимал слишком видное положение в свете, чтобы уступить поле без борьбы. Когда он был бедным и малоизвестным искателем приключений, ему было легко обратиться в бегство и слиться на время с безымянной массой. Но теперь он дорожил своими поместьями и достигнутыми почестями. Он не хотел терять их, не желал отказаться от чего бы то ни было, даже от своих притязаний на руку Антуанетты. Он не мог дать себе отчета: ненавидит ли он ее или им руководит желание обладать ею?

Страсть затуманивала его чувства, парализовала ум и волю.

— Господин Геймвальд, — сказал он по-немецки, чтобы проходившие около них не могли понять его слов, — я должен сделать вам признание.

— Мне, маркиз? Хотя мы несколько раз встречались с вами в военное и мирное время, но я не могу представить себе, какого рода признания я могу услышать от вас. Мне кажется, что я не имею на это ни малейшего права.

— Да, господин Геймвальд, я вынужден предстать перед вами в качестве собственного обвинителя. Дело касается черной Кристель; прошу спокойно выслушать меня. Бедная девушка влюбилась в меня. В одну злополучную ночь я настолько потерял голову, что увез ее из вашего дома. Это был дурной, непростительный поступок как относительно несчастной, так и вас, господин Геймвальд. Солдаты многое позволяют себе во время похода… Разумеется, не достойно оправдывать себя безнравственностью других. Связь наша окончилась, как все подобные связи. Мы расстались после одной крупной ссоры. Конечно, и в этом случае наибольшая вина была на моей стороне. Под влиянием гнева и пресыщения слишком поздно появилось у меня сознание, что я во всяком случае обязан позаботиться о судьбе покинутой мною девушки.

— Вы правы, — заметил с горечью Эгберт, — не мешало бы раньше вспомнить о ней.

— Может быть, все обошлось бы самым благополучным образом, если бы мы опять встретились с нею, — продолжал невозмутимым голосом Цамбелли. — Но я не нашел ее на прежней квартире и после нескольких неудачных попыток отказался от дальнейших поисков, зная, как скоро исчезает след всякой пропавшей девушки в этом громадном городе. Наконец газеты, описавшие историю нищей в Тюильрийском саду, объяснили мне многое. Сердце мое обливалось кровью при этом известии… Не считайте меня бесчувственным, месье Геймвальд! Хотя судьба более закалила меня, нежели вас, но я так же горько оплакиваю смерть этой несчастной, как и вы.

— В самом деле? — возразил Эгберт, возмущенный наглостью Цамбелли. — Но я все-таки желал бы знать, что прикажете вы делать мне с вашим признанием и раскаянием? Я не думал требовать от вас ничего подобного. Насколько мне известно, такого рода поступки не портят карьеры офицера и не налагают пятна на дворянский герб.

— Тон, которым вы говорите это, господин Геймвальд, суровее ваших слов. Я мог бы в свое оправдание сослаться на отсутствие воли, силу страсти, но дело от этого не выиграло бы ни на волос в ваших глазах. Вы, может быть, удивляетесь, почему я заговорил с вами об этом? Но эта несчастная, очутившись в Вене, не имела ни родных, ни знакомых. Вы заменили ей отца и брата, приняли ее в свой дом. Если кто-нибудь из людей имеет право обвинять меня за Кристель, то это вы! Я чувствовал неудержимую потребность высказаться перед вами, чтобы вы не судили обо мне ложно.

Эгберт с трудом сдерживал свое негодование, и только мысль о том, что он находится в обществе, остановила его.

— Я вовсе не ложно судил о вас, маркиз, — сказал он с холодной вежливостью. — Этот разговор мне кажется неуместным. Наши принципы слишком расходятся, чтобы мы могли понять друг друга. Я не имею никакого желания судить о ваших поступках.

— Но если какая-нибудь дорогая вам особа спросит ваше мнение обо мне, например маркиза Гондревилль?..

— Как прикажете понимать ваш вопрос, маркиз Цамбелли? Если это своего рода требование, то я не понимаю, зачем вся эта комедия раскаяния, которую вы разыграли передо мной. Не думаете ли вы, что я очернил вас перед маркизой Гондревилль? Достаточно было указать ей на один факт из вашего прошлого.

— Из моего прошлого? — спросил Цамбелли.

— Разве вы забыли смерть Жана Бурдона? — ответил Эгберт.

Уверенность, что Эгберту известен факт убийства и ему нечего ждать от него пощады, возвратила спокойствие и самообладание маркизу.

— Такого рода обвинения требуют удовлетворения! — сказал он, подняв голову.

— Я к вашим услугам…

В этот момент в саду раздались громкие звуки музыки.

Император с императрицей вступили в сад.

В главных аллеях зажглись триумфальные арки, заблестели надписи «Vive l’Empereur» в тех местах, где за секунду перед тем был полный мрак. Ракеты, пестрые огненные шары, бураки полетели в воздух при громких криках толпы перед дворцом и веселых возгласах общества, собравшегося в саду.

Под ясным ночным небом, среди зелени деревьев исчезла принужденность, господствовавшая в зале; казалось, все почувствовали себя легко и свободно в полумраке. Это, вероятно, придало смелость одной даме взять Эгберта за руку и увлечь его за собою. Он мог только заметить, что она в домино. Сделав несколько шагов, они подошли к двери, ведущей в театр. Удивленный Эгберт очутился на сцене. Лампы были зажжены; все было почти готово к началу представления. Дероне расставлял пожарных; некоторые из актрис смеялись, указывая друг другу на молодого офицера из-за кулис.

Прежде чем Эгберт успел опомниться, таинственная дама сбросила с себя домино.

— Отвечайте на один вопрос, — сказала она со смехом, — и вы свободны. Скажите: кто я?

— Кристель!.. Зефирина!

— Браво! — воскликнула маленькая танцовщица, хлопая в ладоши. — Значит, я действительно похожа на ту цыганку, которая выбросилась из окна. На известном расстоянии сходство будет еще поразительнее.

— Что это значит?

— Спросите у Дероне. Я должна изображать в балете цыганку. «Надень коричневую юбку, мое сокровище, — сказал он, — в Австрии все цыганки носят такие юбки, да, кстати, завей волосы. Между зрителями будет один человек, который любил смуглую девушку…» Я убеждена, что это вы, месье Геймвальд.

— Я? С чего это вам пришло в голову?

— Пожалуйста, не отрекайтесь. Вот вы тотчас узнали ту девушку в этом отвратительном наряде. К Зефирине вы всегда были равнодушны.

— По местам! — крикнул режиссер. — Мадемуазель Зефирина, уйдите за кулисы.

Эгберт едва успел поцеловать ей руку. Дероне увел его.

Музыканты в это время уже настраивали свои инструменты.

Приятели вышли в сад.

— Я убежден, что появление мнимой Кристель произведет потрясающее впечатление на маркиза Цамбелли, — сказал Дероне.

— Напрасно вы рассчитываете на это, — возразил Эгберт. — Он только что сделал мне признание о своей бывшей связи с Кристель, и притом самым циническим образом.

— Он все сказал вам?

— Он сознался в том, что соблазнил несчастную девушку, а потом бросил ее. Если действительность не произвела на него никакого впечатления, то что может сделать ее бледное отражение на сцене? Он отвернется и уйдет, не дождавшись конца представления.

— Я не стал бы спорить против этого, если бы дело шло только о том, что он обманул и покинул девушку. Но тут замешана шляпа, мой друг…

В это время князь Шварценберг подвел своих гостей к театру. Мария-Луиза по знаку Наполеона села на приготовленное ей место. Он сам еще стоял, разговаривая с графом Вольфсеггом. Праздник не занимал его; в манерах и в выражении его лица можно было ясно прочесть: к чему все эти пустяки и детские забавы! Некоторые из ответов графа Вольфсегга заинтересовали его; он намеренно завел с ним продолжительный разговор, отчасти из самолюбивого желания расположить его в свою пользу, отчасти с той целью, чтобы в лице графа высказать свою милость к австрийцам.

— Между немцами и мною существует недоразумение, — сказал Наполеон. — Я не желаю ни вредить им, ни уничтожать их национальности. У всех нас только два врага: Англия и Россия. Англичане захватили в свои руки торговлю целого мира и эксплуатируют в свою пользу Европу, Азию и Америку. Я отстаиваю свободу морей. Разве для вас это не имеет такое же значение, как и для французов? С этой целью я совершил поход в Египет и проникну в Индию.

— При этом ваше императорское величество на пути к Гангу выберет Москву промежуточным пунктом…

— Да, это будет удобно во всех отношениях. Мои планы против Англии не удались вследствие неспособности и недоброжелательства людей, которые не могли или не хотели понять меня. Уверяют, что нельзя создать флот за короткое время. Пустяки! Все возможно там, где есть сила и могучая воля! Но я один; господствуя на суше, я должен быть в зависимости от других людей на море. Поверьте, граф, война с Россией необходима.

— Я сам убежден в том, ваше величество! — сказал граф тоном, в котором слышалась едва уловимая ирония.

— Россия со своими казаками угрожает новым нашествием. Неудержимо расширяет она свои пределы на юг и на восток. Меня упрекают в стремлении к завоеваниям, но настоящий преемник Тамерлана в Петербурге. С вашей стороны была сделана непростительная глупость — это раздел Польши. Но этого уже не вернешь. Если Франция и Германия будут действовать заодно, то они могут положить предел алчности русских. В Тильзите и Эрфурте я мог бы разделить мир с Александром Первым. За обладание Константинополем он пожертвовал бы и своим другом прусским королем, и вашим императором. Но я не хочу иметь ничего общего с ним. Я отстаиваю цивилизацию Европы, и немцы должны помогать мне в этом. Я отброшу русских в их необработанные степи, на Урал… Европа будет навсегда избавлена от того страха, который ей внушают русские…

— Но мне кажется, ваше величество, что для исполнения таких грандиозных планов потребуется слишком много времени.

— Много времени! — возразил с усмешкой Наполеон. — Мне всего сорок лет. В два года мои приготовления к походу будут окончены, а до этого обнаружится, желает ли Александр Первый жить со мной в мире. В Петербурге встречают моих врагов с распростертыми объятиями. В совете царя главную роль играют авантюристы, бунтовщики, прусские офицеры, подкупленные Англией. Не понимаю, на что надеются русские? Может быть, вы объясните мне это?

— Россия представляет собой особый мир. Она страшна не своими пушками и людьми, а своей пустынностью и пространством.

— Пространство не существует для моей конницы.

— Может быть, царь убежден в противном.

— Вы считаете поход в Россию опасным? Но это мой последний поход. После этого Европа будет наслаждаться миром в течение столетий. Вы, кажется, не раз были моим противником на поле битвы?

— Да, ваше величество.

— К счастью, пули пощадили вас. Но недаром погибло столько людей в моих битвах! Моя цель была — создать великую империю наподобие римской, которая совмещала бы все цивилизованные народы для охраны мира от варваров. Я хотел восстановить порядок, обезопасить науку, искусство, собственность. Везде, куда только проникли мои орлы, я дал народам новые, лучшие законы. Потомки наши пожнут плоды моих трудов. Вот задача моей жизни… У вас есть дети?

— Одна дочь, ваше величество.

— Которую вы, вероятно, выдадите замуж за порядочного человека. Еще один вопрос, граф Вольфсегг, — вы родственник маркизы Гондревилль, фрейлины императрицы?

— Она моя племянница, ваше величество.

— Человек, оказавший мне большие услуги, маркиз Цамбелли, просит ее руки. Он рассчитывал на мое содействие, но, разумеется, ваше мнение в настоящем случае должно иметь перевес.

— Вы слишком милостивы, ваше величество, но Антуанетта совершеннолетняя, и я не считаю себя вправе стеснять ее волю.

— Но вам лично маркиз не нравится? Что это за человек? Многие старались очернить его в моих глазах. Но все это бабья болтовня. Вы мужчина — и от вас я узнаю правду. Вы не отдали бы свою дочь за маркиза?

— Нет, ваше величество.

— Почему? Не вследствие ли того, что он служит у меня и бросил из-за этого австрийскую службу?

— Нет, ваше величество! По своему происхождению он всегда мог считать себя вашим подданным. Хотя в военное время трудно быть слишком строгим в выборе людей и подобные люди бывают необходимы, но я не ожидал встретить при дворе вашего величества человека, которого вся Вена знает как шпиона и который замешан в одном темном деле…

— Вся Вена! — повторил Наполеон, судорожно сжимая поля своей шляпы.

Граф Вольфсегг ожидал взрыва его гнева, но Наполеон овладел собой и сказал с презрительной усмешкой:

— Что делать, граф! Нельзя управлять миром с помощью философов, плуты необходимы нам. Да разве народы, в сущности, заслуживают иных порядков? Но, разумеется, не следует держать при себе плутов, которые попадают впросак!..

Наполеон отвернулся и сел в кресло. Хозяин воспользовался этим моментом и подал знак, чтобы подняли занавес.

Молодая императрица едва не вскрикнула от радости и против всякого этикета протянула руку князю Шварценбергу.

Декорация изображала замок Лаксенбург, где Мария-Луиза провела свое детство.

Это тонкое внимание со стороны хозяина дома, видимо, понравилось Наполеону, так как на его губах появилась милостивая улыбка.

На сцене представлен был праздник мира в одной австрийской деревне. Балет начался национальными танцами, в которых принимали участие венгры, чехи, цыгане, австрийские крестьяне и крестьянки. По окончании танцев, исполненных с живостью и грацией, вышла Зефирина, одетая цыганкой, в коричневой юбке, поразительно похожая на Кристель своей стройной фигурой, искусно загримированным лицом и темными волнистыми волосами. Подходя то к одному, то к другому, она предсказывала будущее по линиям руки.

В это время молодой стрелок, одетый в полудеревенское, полугородское платье, упорно преследовал ее своим ухаживанием и делал самые невероятные прыжки в своей новомодной шляпе. Чтобы избавиться от него, она бросилась из окна и лежала неподвижно, как мертвая. Шляпа полетела за нею. Крестьянки и крестьяне сбежались на место происшествия. Наказание ожидало виновного, которого узнали по шляпе, но тут цыганка встала со смехом; произошла сцена примирения, выраженная в танцах.

Эгберт, простившись с Зефириной, не мог пробраться вперед и должен был встать сбоку, так что ему было удобнее наблюдать за публикой, нежели видеть то, что делалось на сцене.

В первом ряду сидела императорская чета. Мария-Луиза с беззаботностью молодости наслаждалась зрелищем. Добродушное лицо ее сияло от удовольствия при виде знакомых танцев, напоминавших ее родину; шутки маленькой цыганки вызывали ее веселый смех. По временам она оборачивалась к придворным дамам, чтобы обратить их внимание на то, что делалось на сцене, и те в угоду императрице старались выразить свое удовольствие. Одна Антуанетта стояла неподвижно и, казалось, не обращала никакого внимания на то, что окружало ее. Думала ли она о своей судьбе или вспоминала дни своей счастливой молодости? Несколько шагов отделяли ее от дяди, но между ними была непроходимая пропасть. О чем говорил с ним так долго император? По той рассеянности, с которой Наполеон смотрел на представление, вероятно, разговор шел о предметах, близко интересующих его. Она знала, что на этом бале должна решиться ее участь, и чувствовала, как холодело ее сердце.

Эгберт понимал, почему Дероне хотел воскресить Кристель в лице Зефирины и вывести ее на сцену, но он не мог объяснить себе смысл фарса со шляпой. Разве Дероне и Веньямин считают Цамбелли виновным в смерти Кристель?

Все старания Эгберта уловить выражение лица Цамбелли оказались тщетными. Витторио, сообразно своему положению, сидел в нескольких шагах от императора, но из предосторожности выбрал себе место за деревом, которое наполовину скрывало его. Здесь он был в полной безопасности от любопытства публики, но мог видеть сцену до малейших подробностей. Побледнел ли он при появлении мнимой Кристель? Как подействовала на него сцена со шляпой? Одна только звезда, смотревшая ему в лицо сквозь ветки деревьев, могла на это ответить.

Но за его креслом стоял человек, который следил за каждым его движением.

Это был Дероне.

— Несчастная шляпа! — пробормотал полицейский комиссар. — Она служит уликой своему господину. После этого начнешь бояться собственных вещей! Не правда ли? — добавил он, обращаясь к маркизу Цамбелли.

— Тем более, — возразил хладнокровно маркиз, — когда потеряешь ее, как это случилось со мной несколько дней тому назад.

— И когда найдет ее полиция…

Цамбелли оглянулся. Он узнал человека, который так назойливо вмешивался в его разговор с Эгбертом.

— Кто вы такой? Шляпочник или нечто другое? Не даете ли вы напрокат маскарадных нарядов?

— Нет, но я имею счастье находить потерянные вещи — набалдашники палок и шляпы.

— Этим занимаются только ветошники! В качестве адъютанта его императорского величества я спрашиваю вас: по какому праву вы находитесь здесь?

— По тому праву, что я полицейский комиссар Дероне.

Цамбелли презрительно кивнул головой и отвернулся, делая вид, что считает ниже своего достоинства говорить с подобными людьми.

Но выказанное им презрение служило только средством, чтобы скрыть испуг, охвативший его. Он чувствовал себя опутанным со всех сторон людьми, которые, по-видимому, поставили себе задачей погубить его. Но это состояние беспомощности продолжалось всего один момент. Теперь он знал, где была опасность, и это возвратило ему мужество; более чем когда-либо он хотел жить и наслаждаться, назло своим врагам. Возможность близкого падения только усиливала его желание остаться на высоте своего величия.

Балет кончился при громких рукоплесканиях публики. Немного погодя начался фейерверк, в котором не было недостатка в символических восхвалениях императора и его молодой супруги в виде орлов с распростертыми крыльями, лестных надписей из разноцветных огней и т. п.

Тяжелое состояние духа оставило князя Шварценберга. Он вздохнул свободнее.

— Слава богу! — сказал он, подходя к графу Вольфсеггу. — Самое трудное кончилось. Император уедет после первых танцев. Тогда пусть молодежь веселится сколько ей угодно. Его присутствие стесняет всех. Кстати, Наполеон долго разговаривал с вами. Не сообщал ли он вам о своих новых планах?

— Ему уже представляется, что он сидит на лошади и едет через русскую степь, — ответил с улыбкой граф Вольфсегг.

Фейерверк кончился. Все общество по приглашению князя вернулось в танцевальную залу.

Цамбелли удалось наконец подойти к Антуанетте.

— Выслушайте меня, — сказал он настойчиво, удерживая ее за кисти ее шали.

— Что вам угодно, маркиз?

— Я люблю вас, Антуанетта. Быть может, это безумие… Вы отвергли мое предложение, но вы должны принадлежать мне, хотя бы все силы ада были против меня. Не отвечайте мне, кивните только головой в знак согласия, и мы уедем с вами в Италию, Англию, куда вы захотите.

— Не для того ли, чтобы убежать от тени Жана Бурдона?

Его рука судорожно сжала кисти шали. Он не отшатнулся от нее, но еще больше наклонился к ней; она чувствовала его горячее дыхание у своего лица. Хочет ли он поцеловать ее или убить?

— Вы не поняли моего намерения, Антуанетта, — шепнул он ей на ухо. — Мы уедем отсюда, чтобы восстановить честь любовницы Наполеона.

Антуанетта вскрикнула и едва успела ухватиться за ближайшую колонну, так как ноги отказывались служить ей.

Цамбелли исчез в толпе.

Император в это время входил в залу со своей супругой. Услыхав крик Антуанетты, он быстро оглянулся, но не сказал ни одного слова. Только в зале, когда Антуанетта очутилась в нескольких шагах от него, он подошел к ней. Все отступили от него, насколько позволяло приличие, так как никто не хотел подслушивать их разговор.

Слуги в это время разносили десерт. Оркестр играл веселую прелюдию к танцам.

— Как вы бледны, Антуанетта! — сказал Наполеон вполголоса. — Что с вами случилось?

— Маркиз Цамбелли…

— Вы отняли у него последнюю надежду. Так и быть, я беру назад свое слово. Ваши родные не желают этого брака. Говорили вы с вашим дядей?

— Нет, ваше величество.

— Он отличный человек! Вы должны уехать с ним на некоторое время в Германию, к вашей матери.

— Ваше величество!

— Ваш отказ и несчастная история с нищей произвели дурное впечатление на общество. Весь Париж говорит об этом. Мне это крайне неприятно. Такие же слухи и сплетни подали повод к насмешкам над Бурбонами и ускорили их падение. Ваш отъезд заставит их замолчать. Всякие скандалы легко забываются в Париже. Когда вы опять вернетесь сюда, никто не напомнит вам больше об этих вещах. Я желаю вам добра, Антуанетта. Вам нужен другой воздух и другие люди: здесь все волнует вас.

Ей хотелось сказать ему: «Ты один, жестокий человек, можешь успокоить меня и дать мне счастье или довести до отчаяния!» Но слова замерли на ее губах. Она видела два мрачных, неумолимых глаза, устремленных на нее, в которых не было и тени любви и нежности.

— Да, я понимаю, чего вы желаете от меня, — сказала она беззвучным голосом.

— Надеюсь, что вы не истолкуете в дурную сторону моих намерений. Ваше сердце идет вразрез с разумом. Этого не должно быть, Антуанетта. Вы слишком серьезно смотрите на жизнь. Придет время, когда вы иначе отнесетесь к своему прошлому. Предоставьте мне помирить вас с вашими родственниками.

Наполеон видел, что напрасно тратит время, убеждая ее, так как она молча стояла перед ним, как мраморная статуя, и, казалось, еще более каменела от его слов. Он уже начал терять терпение, но, к своему удовольствию, заметил Эгберта среди проходивших мимо него людей.

— Капитан Геймвальд! — крикнул он громким голосом.

Он не помнил ни одного случая в своей жизни, когда так кстати являлся к нему человек, чтобы вывести из затруднительного положения.

Императрица в это время разговаривала с молодой княгиней Шварценберг, но, услыхав немецкую фамилию, невольно оглянулась.

— Очень рад видеть вас в Париже, капитан Геймвальд, — сказал Наполеон, отвечая на поклон Эгберта. — Надеюсь, мы теперь друзья с вами.

Эгберт вместо ответа поклонился еще раз.

— Madame, — продолжал Наполеон, взяв за руку Марию-Луизу, — прошу вас удостоить своим вниманием этого молодого человека из Вены. От него я впервые услышал ваше имя… От него и маркизы Гондревилль. Не считаю нужным представлять его вам, маркиза. Вы не только соотечественники, но, кажется, и хорошие знакомые. Вы, верно, желаете поговорить друг с другом. Я ожидал от вас, капитан, большей находчивости с дамами. Вы были проворнее при Асперне. Императрица подтвердит это. А вы, князь, распорядитесь насчет танцев. Иначе молодежь будет на меня сердиться.

Мария-Луиза, улыбаясь, кивнула головой Эгберту и сказала несколько слов, которых он не расслышал; взяв под руку своего супруга, она направилась к эстраде, где стояли предназначенные для них кресла.

Пары одна за другой становились по своим местам. Неаполитанская королева с князем Эстергази и вице-король Евгений с молодой княгиней Шварценберг — невесткой посланника — открыли бал.

Пробило полночь.

Что-то опьяняющее было в нежных, ласкающих звуках музыки, в блеске и шуме праздника. Эгберту казалось, что он видит сон. Опять явилось перед ним прекрасное, светлое видение, так часто посещавшее его во время юношеских грез. Придворная жизнь научила ее скрывать свое горе. Она стояла, стройная и величественная, с диадемой в волосах; белое платье придавало ей вид жрицы.

— Антуанетта… — пробормотал Эгберт.

Но что это… вид ли танцующих? Все как будто кружилось вокруг него.

— Мы должны повиноваться, — сказала она с горькой усмешкой, взяв его под руку. — Этот человек хочет распоряжаться даже нашей радостью, нашим счастьем. Разве он может дать кому-нибудь счастье! Исполним его приказание… В последний раз…

Эгберт провел ее несколько шагов по зале. Она пошатнулась; едва сдерживаемые рыдания душили ее.

— Нет, я еще не могу танцевать; подождем следующего танца, — сказала она, сделав над собой усилие.

— Вам нездоровится, Антуанетта. Пойдемте лучше в сад. Свежий воздух освежит вас.

— Нет, мы будем танцевать. Мы еще никогда не танцевали с вами. Теперь мне легче; это от жары… Вам, разумеется, танцы не доставят никакого удовольствия, — так как здесь нет Магдалены. Когда вы оба будете наслаждаться счастьем, не забывайте меня. Мне иногда представляется, что я немного способствовала вашему счастью, так как остановила вас в тот момент, когда и вы стремились взлететь на высоту. Но на высоте нас ждет одиночество и холод, леденящий холод…

— Император говорил с вами? Что, он все еще настаивает на этом злополучном супружестве?

— Напротив! Я окончательно избавилась от этого; император высылает меня в Германию к моей матери…

— В Германию! К нам! Какое счастье для всех нас! И вы говорите это с таким печальным лицом, Антуанетта! Неужели родина, воспоминания молодости, мы все, которые любим и уважаем вас, ничто для вас по сравнению с этим человеком!

— Не говорите мне об уважении, — сказала она, бледнея. — Если бы можно было стереть что-либо с доски жизни, то я от всей души хотела бы опять очутиться около моего любимого озера или прямо с этого праздника броситься в его прозрачные волны и пойти ко дну.

— Что за мысли! Вы расстроены, и в этом виноваты Париж и придворная жизнь. Приезжайте к нам, и вы избавитесь от неприятных впечатлений, которые гнетут вас, как тяжелый сон.

— Да, если бы это был сон! Как бы рада была я опять увидеть мать, обнять ее колени; но теперь… Это невозможно…

— Граф Вольфсегг поможет вам своим посредничеством и примирит вас с матерью.

— Мой дядя и император люди одного закала. У Наполеона один кумир — он сам; граф Вольфсегг считает честь выше всего на свете. Какую цену имеет для них женщина? Каждый из них без малейшего сострадания принесет меня в жертву своему кумиру. Как бы хорошо было нам жить на свете, если бы у нас не было сердца!

— К чему такое отчаяние, Антуанетта? Жизнь постоянно наносит нам раны, но она же и залечивает их.

«Кроткая душа! — подумала Антуанетта. — Ты не изведал поцелуев демона!..»

Начался экосез. Императорская чета намеревалась в то время обойти залу.

Наполеон встал со своего места.

— Пойдемте танцевать, — воскликнула Антуанетта, увлекая за собой Эгберта и судорожно сжимая его руку. — Я не хочу больше видеть этого человека. Начинайте скорее. Как бы я хотела кружиться так до бесконечности и умереть среди этой музыки, блеска и веселья.

Безумный порыв, овладевший ею, лишил и Эгберта сознания действительности. Быстро унеслись они в вихре живого танца. Она прижималась к нему; выбившиеся локоны ее волос ласкали его губы.

Сложив руки за спину, Наполеон отошел за колонны галереи, чтобы не мешать танцующим. Он казался рассеянным. Двухлетний мир, который только что начался и в продолжение которого он думал заняться приготовлениями к новой гигантской войне, уже начал тяготить его. Он остановился на секунду и молча глядел на танцующих.

Узнал ли он среди них Антуанетту по ее белокурым развевающимся волосам?

— Маркиз Цамбелли! — сказал он своим резким, отрывистым голосом.

— Ваше величество! — ответил маркиз, поспешно подходя к нему.

— Вы еще не получали известий из Испании о вашем друге, полковнике Луазеле?

— Вашему величеству сделано ложное донесение! Полковник Луазель никогда не был моим другом.

— Завтра утром вы отправитесь в Мадрид. Парижский воздух вреден для вас.

— Ваше величество…

— Или, еще лучше, подайте в отставку. Тогда толки о вас скоро умолкнут. Что, вы считаете меня слепым, милостивый государь? Я охотно буду держать при себе каторжников, но не глупцов, которые позволяют перехитрить себя.

— Ваше величество…

— Вы можете уйти!..

Весь этот разговор продолжался не более минуты. Наполеон говорил вполголоса, ни разу не взглянув на маркиза; на лице его не шевельнулся ни один мускул.

Все помутилось в глазах маркиза, но он устоял на ногах и, отдав честь его величеству, отошел от него. Рука его инстинктивно схватилась за рукоятку сабли.

«Убей его, — мелькнуло в голове Цамбелли, — ты освободишь человечество от его худшего врага, и твое имя сделается бессмертным наравне с его именем!..»

— Пожар! Пожар! — раздался громкий крик с галереи, около которой стоял император.

Внезапный порыв ветра при открывании дверей поднял одну из газовых занавесей, прикрывавших колонну галереи, и набросил ее на свечи стенного канделябра. В тот же момент запылала воздушная ткань. Наполеон взглянул наверх. Стоявший возле него граф Бентгейм поспешно сорвал занавесь и начал гасить ее вместе с камергером его величества, графом Дюмануаром. Благодаря им огонь был скоро потушен. Наполеон бросил на них дружелюбный взгляд и мановением руки водворил порядок среди окружающих его. Но в то время, когда внимание всех было обращено на сорванную занавесь, неожиданно загорелось у потолка от искры, упавшей на драпировку. Быстро вспыхнула легкая розовая кисея, обвивавшая верхний карниз галереи. Шипящее пламя охватило розетки и банты из газа и шелка, жадно пожирая длинные цепи цветов, извиваясь по ним вверх и вниз. Вот оно дошло до потолка, пробралось в пестрые обои — еще секунда, и вся галерея была объята тысячами огненных языков.

Но так же весело звучала музыка, лаская слух; посреди залы продолжались оживленные танцы.

— Пожар! — послышалось вновь в праздничной толпе. Все лица исказились от ужаса и отчаяния.

— Пожар! Пожар! — раздалось с разных сторон.

Возле Наполеона стоит граф Вольфсегг. Глаза их встретились. Не старается ли каждый прочесть выражение испуга на лице другого?

Но так же холодны и бесстрастны, как всегда, глаза Наполеона. Он задумчиво смотрит на пламя, как бы для того, чтобы убедиться, что всякая попытка остановить пожар будет безуспешна. Нахмурив брови, он оглянулся на своих приближенных. Некоторые из них из боязни покушения на жизнь императора со стороны немцев или якобинцев обнажили шпаги, но его взгляда было достаточно, чтобы они опять вложили оружие в ножны. Медленнее, чем было нужно, чтобы доказать свою неустрашимость графу Вольфсеггу и Шварценбергу, которые шли около него, император сделал несколько шагов по зале навстречу своей супруге, которая спешила к нему, дрожа от испуга. Он взял ее за руку и громко сказал:

— Успокойтесь! Опасность еще не так велика. Выход свободен…

Князь Шварценберг повел императорскую чету через сад.

— Я велел подъехать карете вашего величества к воротам сада, — сказал он.

— Зачем? — спросил император. — Не думаете ли вы, что меня ожидает какая-нибудь опасность от толпы у главного подъезда? Неужели и вы, князь, верите в существование каких-то заговорщиков! Все это бабьи сказки. Я уеду с того места, где ожидают меня мои подданные. Кто здесь из полицейских?

Дероне тотчас же явился, черный от копоти и дыма.

— Полицейский комиссар Дероне, — поспешил он доложить о себе.

— Очень рад, что вы здесь. Я слышал о вас. Есть ли какая-нибудь возможность отстоять танцевальную залу?

— Нет, ваше величество.

— И вы думаете?..

— Некоторые поплатятся жизнью за свое участие в празднике.

— А там, на улице?

— С этой стороны все спокойно. Парижане заняты теперь пожаром и забудут об адской машине, если бы она была приготовлена у них.

Слуга доложил, что кареты поданы на улице Montblanc у главного подъезда.

— Я не прощаюсь с вами, князь, — сказал Наполеон, — и тотчас же вернусь сюда. Не теряйте присутствия духа, господа! Помощь не заставит себя ждать. Я рассчитываю на ваше усердие, Дероне.

С отъездом императора исчез всякий признак порядка и рассудительности, которые еще поддерживались в обществе присутствием императора, тем более что пламя быстро распространилось, нигде не встречая сопротивления.

Переход от беззаботного веселья к испугу был так неожидан, что не сразу могло явиться у всех сознание своей беспомощности и опасного положения. Галерея походила на огненное море, красные волны которого с шумом и треском разливались по зале. Оба выхода через галерею были закрыты; гостям оставался один путь — через главный вход. При общем смятении, говоре и криках только немногие вспомнили о двери за императорскими креслами. Все устремились разом к главному входу, каждый думал только о себе под влиянием слепого эгоистического чувства самосохранения. Легкие платья дам еще больше увеличивали опасность, так как искры сыпались со всех сторон; их длинные шлейфы мешали быстроте бегства. Многие упали на пол от натиска толпы, бегущие перескакивали через них, не обращая внимания на их крики и стоны; другие сбрасывали с себя шарфы и шали, обрывали дорогие кружева. Всякое различие общественного положения, которое так строго соблюдалось в этом обществе, исчезло; женщины забыли свою сдержанность, мужчины — свое рыцарство. У всех было одно стремление — спасти свою жизнь во что бы то ни стало. Дероне, пожарные и несколько человек из общества, которые с самого начала пожара явились к ним в сад на помощь, употребляли все свои усилия, чтобы остановить огонь. Но их было слишком мало, чтобы достигнуть сколь-нибудь ощутимых результатов. Ничто не могло спасти залу. Колонны, поддерживавшие потолок, уже были объяты пламенем. Не хватало воды для небольших пожарных труб. Между тем помощь, обещанная Наполеоном, не появлялась. Огромное зарево пожара отражалось на мрачном небе, на котором собиралась гроза. Поднявшийся ветер раздувал огонь с неудержимой силой. Мелкий дождь искр разносился по саду и улице. Среди завывания ветра, треска огня слышались вопли ярости и отчаяния людей, дополняя собой величественную и дикую картину разрушения.

Из залы выносили в сад женщин в обмороке, раненых и умирающих; другие отыскивали своих близких и, не находя их, бросались назад в гигантский кратер с безумной надеждой вырвать жену, дочь или любимую женщину из пылающей могилы. По временам огонь останавливался и как бы собирался с новыми силами, давая отдых людям, которые напрасно старались потушить его.

Граф Вольфсегг благополучно достиг ступеней главного входа.

— Эгберт! Эгберт! — кричал он своим сильным голосом.

Невыразимый страх овладел им. Во время праздника он почти не отходил от своего молодого друга, но при начале пожара, когда все перемешалось в зале, он потерял его из виду.

— Эгберт! — крикнул он еще раз. Никто не откликнулся на его зов.

— Господин Геймвальд еще в зале, — сказал стоявший возле него маркиз Цамбелли с выражением злорадства и ненависти на лице. — Он танцует экосез с маркизой Гондревилль.

— С Антуанеттой! — воскликнул граф Вольфсегг, не помня себя от горя и беспокойства. Два существа, которых он после дочери любил больше всего на свете, находились в опасности. Он закрыл себе лицо руками.

— Если они умрут, то по крайней мере вместе, — добавил Цамбелли.

Вольфсегг уже не слушал его. С криком: «Эгберт! Антуанетта!» — он бросился назад в залу.

Витторио мрачно посмотрел ему вслед. До сих пор он не сделал ни малейшей попытки, чтобы помочь погибающим. Он стоял у входа и смотрел на волнующуюся, растерянную толпу, со всех сторон окруженную пламенем. Уже много раз сбрасывали его с этого места, где он загораживал собою дорогу бегущим, но он упорно возвращался назад, как будто это зрелище разрушения и смерти имело для него особую притягательную силу.

Безумная радость охватила его сердце, когда он увидел танцевальную залу, охваченную пламенем. Пусть рушится и гибнет все вместе с разрушением его надежд — его враги, женщина, которую он страстно любил и ненавидел в одно и то же время, и тот человек, который ослепил его своим блеском, дважды довел его до убийства и теперь с презрением оттолкнул его от себя. Он хотел насмотреться на зрелище их гибели, а потом разделить их участь. Зачем жить, когда все надежды, стремления, достигнутые почести — все разлетелось в прах. Разве есть для него иной исход, кроме смерти! Вернуться к прежней неизвестности? Но кто поручится ему, что вслед за немилостью императора на него не будет сделан донос и его не осудят на галеры? Прошлое начало рисоваться ему в других красках. Он видел перед собою Жана Бурдона с мертвенно-бледным лицом, лежащего на траве и облитого кровью. Но вот что-то темное промелькнуло мимо него. Он отскочил в испуге. Это была Кристель. Привидение исчезло в толпе, секунду спустя он опять увидел ее голову в нескольких шагах от себя. Ему показалось, что она кивнула ему головой. Холодный пот выступил у него на лбу.

Он схватил себя за голову. Что это с ним? Не начало ли это сумасшествия? Разве он забыл, что эта цыганка танцевала на сцене? Его враги думали поймать его на этом случайном сходстве. Тем не менее он не решается взглянуть в ту сторону, где стоит девушка в коричневой юбке. За пылающими колоннами слышится раздирающий душу крик:

— Антуанетта! Антуанетта!

Двор и сад были переполнены не одними гостями. Полиция и прислуга не в состоянии были задерживать более народную массу. Одни пробрались в ворота, другие через соседние дворы; иные прямо перелезали через забор. В то время как большинство стремилось только насытить свое любопытство, нашлось немало мошенников и воров, которые спешили воспользоваться общим смятением. Недаром несколько часов тому назад выставили им напоказ столько бриллиантов, золота и разных дорогих вещей!

В толпе мелькают фигуры танцоров и танцовщиц в фантастических балетных нарядах; румяна плохо скрывают ужас, который отражается на их лицах. Все кружится, снует взад и вперед; всюду шум, крики и стоны. Зефирина ищет Эгберта и Дероне и громко зовет их. Опасность для остающихся в зале увеличивается каждую минуту. Со всех сторон летят горящие обломки, доски, целые хлопья огня; искры, разносимые ветром, падают огненным дождем на дворец и ближайшие дома. Уверенность в скором прибытии императора заставляет многих работать с удвоенной силой. Явилась наконец и обещанная помощь. Одни за другими подъезжают пожарные экипажи. Знатные господа работают наравне с мастеровыми, слугами и пожарными; они сбросили с себя парадное платье, носят воду, разрубают топорами горящие стены. Но масса праздных, снующих взад и вперед людей мешает им. Под тяжестью толпы обрушились ступени главного входа, обращенного в сад. Многие получили ушибы; иных подняли мертвыми. Бегство становится еще более затруднительным.

Витторио мало-помалу оправился от испуга, причиненного появлением мнимой Кристель. Ему показалось, что он узнает в вихре пламени стройную женскую фигуру с распущенными волосами и в пылающим платье. Но вот облако дыма скрыло ее от его глаз. Не Антуанетта ли это? Или, быть может, это только призрак, вызванный его воображением? В этот момент с треском слетела с потолка большая люстра; над нею поднялась колонна черного дыма, опоясанная багровыми полосами огня.

Когда вторично показалось пламя над галереей, в танцевальной зале явственно раздался зловещий крик: «Пожар! Пожар!»

Эгберт хотел остановиться и вывести Антуанетту из толпы.

— Это пустяки! Ложная тревога! — говорит ему Антуанетта, почти насильно увлекая его в ряды танцующих.

Но звуки музыки внезапно умолкают. Скрипачи останавливаются, как будто у них нет времени даже для одного удара смычка.

Порядок пар нарушен. Мерный и стройный танец превращается в дикое, беспорядочное бегство. Эгберт, крепко схватив за руку Антуанетту, спешит к эстраде в надежде вывести молодую графиню через потайную дверь за императорскими креслами.

— Вы дрожите, Эгберт? Что с вами?

— Я не успокоюсь, пока не уведу вас отсюда. Ваш шлейф волочится по полу, поднимите его; он может загореться от искры.

— Вы беспокоитесь обо мне? Но если бы вы могли знать то, что у меня делается в душе!

— Какое у вас странное выражение лица! Что вы задумали, Антуанетта? Идите же!

Обняв ее за талию, он почти насильно заставляет ее идти за собою.

Она вырывается из его рук; теснота мешает ему добраться до эстрады.

— Оставьте меня, Эгберт; у меня нет иного выхода, кроме смерти. Мое сердце умерло. Вспомните один наш разговор о Семеле, сгоревшей в олимпийском огне…

Сама ли она вырвалась от него или их разъединил натиск толпы? Он еще видит ее. Но что это с ней! Какое безумие! Она направляется прямо к галерее, объятой пламенем! Эгберт бросился за нею в надежде спасти ее. Всего несколько шагов разделяют их. Но вот она пошатнулась и упала. Несмотря на его отчаянные усилия пробраться вперед, непроходимая стена людей окружает его со всех сторон и уносит с собою.

Между тем во дворе и в саду, где еще за минуту перед тем господствовал полный хаос, водворилась внезапная тишина и порядок. Приехал император. Проводив свою супругу до Тюильри, откуда она должна была отправиться в St.-Cloud, он вернулся на пожар.

— Вы видите, я сдержал слово, — сказал он князю Шварценбергу, который был вне себя от беспокойства, предчувствуя страшную потерю. Его невестка Паулина Шварценберг осталась в зале; за минуту перед тем пронесли его молодую племянницу, покрытую ожогами.

По распоряжению императора во двор вступил батальон его гвардии и гонит перед собой всех праздных зрителей, не занятых тушением пожара и не принадлежащих к домашнему штату австрийского посланника. Все выходы, двери и коридоры дворца заняты солдатами; они оцепили место пожара. Точно и беспрекословно исполняется всякое приказание. Наполеон стоит молча перед разрушенными ступенями главного входа в своем сером невзрачном сюртуке, с руками, сложенными на груди. Его фигура ярко освещена багровым пламенем. Все робко отступили от него. Новый министр полиции Савари и полицейский префект Дюбуа избегают попасться на глаза властелина из боязни подвергнуться его гневу, предоставляя ему в случае неудовольствия излить свою ярость на младших полицейских и пожарных. Даже те, которые не видят Наполеона, чувствуют его присутствие.

На небе собираются грозовые тучи, но огонь начинает стихать. Сверху слышится глухой треск, дрогнул потолок, еще несколько секунд, и великолепное праздничное здание, сооруженное на одну ночь, обрушилось с грохотом, представляя собою гигантский пылающий костер. Тут уже нечего было спасать; все усилия должны быть направлены на то, чтобы остановить распространение пожара.

Как ни велик страх перед Наполеоном и уважение к его присутствию, но трагический конец праздника произвел на всех слишком сильное впечатление, чтобы у каждого не появилось желания поделиться своими соображениями. Многие шепотом напоминали друг другу о фейерверке 30 мая 1770 года, устроенном в честь свадьбы Марии-Антуанетты и Людовика XVI. Как тогда, так и теперь факелы Гименея смешаны с пламенем пожара и обагрены кровью. Это был тот же роковой австро-французский союз! Опять оправдался голос народа, осуждавшего этот брак. Пожар, гибель стольких людей служат печальным предзнаменованием для новобрачных.

— Невеселая трагедия ожидает нас в будущем! — сказал один.

— Чего достиг он этим браком!? Немцы все так же ненавидят его, а французов он положительно восстановил против себя, — возразил другой.

— Он сам роет себе яму!

Не такие ли соображения омрачают душу и чело Наполеона? Подозревает ли он о толках в народе, возбужденных этим несчастным событием? Неужели судьба начинает изменять ему? Не был ли Асперн первым признаком, что солнце его счастья близко к закату, а этот пожар не есть ли вторичное предзнаменование грозящей ему беды? Неужели у Наполеона, как у всех смертных, могло пробудиться хотя бы минутное сознание непрочности земных благ?

Он повелительно указал рукою на пылавший перед ним костер. Пожарные, рабочие, офицеры поспешно бросились по направлению его руки. В облаке сероватого дыма виднелись трое людей, которые медленно пробирались по уцелевшим балкам и доскам, все ближе и ближе к тому месту, где стоял император. Они в разорванных, обгорелых платьях; лица их почернели от копоти и покрыты ожогами. Они несут кого-то. По клочьям белого платья можно догадаться, что это женщина.

— Носилки! Зовите скорее доктора! Она еще жива! — крикнул Наполеон, заметив судорожное движение руки обгоревшей женщины.

— Доктор уже здесь с несколькими помощниками.

— Кто такой?

— Веньямин Бурдон, из госпиталя на улице Taranne.

— Зовите его сюда.

Трое мужчин со своей ношей перешагнули последние доски, загораживавшие им дорогу, и вошли в сад.

Это были Эгберт, Вольфсегг и Дероне; они несли Антуанетту.

Слабый, но раздирающий крик вырвался из груди несчастной.

Двое людей бросились к ней: Наполеон и Цамбелли.

Следуя порыву своего горя, Витторио забыл всякое уважение к императору и кинулся к обгоревшей женщине с поднятой рукой, как будто хотел убить всякого, кто вздумал бы остановить его.

С диким криком: «Антуанетта!» — опустился он на колени, но вслед за тем упал навзничь, как будто пораженный молнией.

— Жива ли она? — спросил Наполеон, подходя ближе.

— Да, но скоро умрет! — ответил резко граф Вольфсегг, стиснув зубы.

Наполеон наклонился над той, которая представляла собой жалкую тень прежней блестящей маркизы де Гондревилль. Он увидел обезображенное лицо, искаженное болью.

Она подняла ресницы. Губы ее прошептали что-то. Ему показалось, что она сказала: «Семела!..» — или это был обман воображения?

Явились слуги с носилками и доктор.

— Бурдон! — сказал император суровым, хриплым голосом. — Она должна жить!

— Нет, ваше величество. Мы все должны желать, чтобы она умерла. Если она выйдет из этого бесчувственного состояния, то пробуждение будет для нее хуже смерти.

Умирающую переложили на мягкие носилки и понесли в дом. Бурдон утешал Эгберта, который не мог более сдерживать своих слез.

Наполеон и граф Вольфсегг остались одни.

— Прочь отсюда, — пробормотал Наполеон. — Только и можно жить на поле битвы! — Он быстро повернулся к графу Вольфсеггу: — Итак, в Москву! Смерть или победа! Немцы последуют за мной…

— Надеюсь, что нет! — ответил граф Вольфсегг.

Наполеон сделал вид, что не слышит его.

Над их головами разразился первый удар грома; молния осветила черные тучи.

Наполеон вышел из сада, засунув руки в карманы своего военного сюртука.

Граф Вольфсегг послал ему вслед проклятие. Расслышал ли его Наполеон?

Потоками хлынул дождь, заливая огромное дымящееся пожарище.

— Подымите его! — крикнул Дероне, толкая ногой лежащего на земле Витторио.

Двое полицейских приподняли с земли изящного маркиза, трясли его, поворачивали во все стороны, но он не подавал ни малейшего признака жизни.

— Он умер, — сказал Дероне, взглянув на лицо Цамбелли. — Туда ему и дорога! Бросьте его!

Наступила осень с кротким солнечным сиянием. Яркая зелень деревьев померкла; кое-где уже появились желтые листья.

В замке Зебург, между озерами Траун и Аттер, готовится семейное празднество по случаю свадьбы приемной дочери графа Вольфсегга с Эгбертом Геймвальдом. Местные жители помнили его с октябрьской ночи 1808 года, когда он впервые явился в замок с вестью о насильственной смерти Жана Бурдона; другие видели его при Асперне и на мосту при Эбельсберге во время схватки с французами и с уважением отзывались о храбрости молодого капитана.

Сначала внезапное появление Магдалены, приехавшей из Парижа вместе с графом, возбудило много толков и послужило поводом к злословию; каждый рассказывал ее историю по-своему. Но в самое непродолжительное время Магдалена расположила к себе простодушных деревенских жителей своей обходительностью и тактом, с которым она держала себя. В ней не было и тени заносчивости и той высокомерной снисходительности, с какой обыкновенно знатные дамы обходятся с бедными и с теми, кого они считают ниже себя по общественному положению. Прислуга в замке радовалась, что бразды домашнего правления скоро перейдут в ее руки и что они будут избавлены от воркотни старой маркизы Гондревилль, которая со дня на день делалась раздражительнее и брюзгливее. Даже мрачное лицо графа Вольфсегга заметно просветлялось в присутствии Магдалены.

— Если бы барышни не было в замке, — заметил однажды старый управляющий, — то можно было бы повеситься от собственной тоски.

— Ну, это было бы безбожно! — возразил патер Марсель, который стал еще более походить на лисицу. — Разве можно толковать о смерти, когда у нас есть старое тирольское вино в погребе и надежда увидеть в будущем году страшную комету.

О приключениях капуцина в последние годы ходили странные слухи. Одни простодушно верили его россказням вроде того, что он собственноручно отрезал головы у двенадцати спящих французов. Если же кто-нибудь выражал сомнение в подлинности этих страшных историй, то патер набожно поднимал глаза к небу, как будто хотел сказать: «Что делать! Участь праведников терпеливо выносит клевету», — или же останавливал болтуна вопросом:

— Разве вы были при этом? Докажите, что я говорю неправду!

Весьма немногие находили, что ответить на это. Большинство придерживалось убеждения, что капуцин намеренно рассказывает сказки, чтобы отвести глаза, и что во время войны в его руках была длинная пороховая нить, протянутая из Вены в Тирольские горы.

Как у прислуги, так и у господ, в замке Зебург патер Марсель был почетным и любимым гостем, который умел понять шутку и сам подшутить над другими умно и кстати. В день своего приезда из Парижа в конце июля граф послал за ним в Гмунден и имел с ним продолжительный разговор. Непоколебимая вера патера, что скоро наступит час освобождения Германии от ненавистного французского ига, благодетельно действовала на графа Вольфсегга, который не столько терзался своими семейными огорчениями, сколько мыслью о позоре своего отечества и бессильным гневом на слепое счастье Наполеона. Он не вынес из своей поездки в Париж надежды на продолжительный мир, как другие его соотечественники. На празднике у австрийского посланника Наполеон доверил ему свои затаенные планы. Мир должен был служить для него приготовлением к новой гигантской войне; его видимая бездеятельность, поездки, которые он предпринимал со своей молодой супругой, громадные постройки, за которые восхваляли его газеты, скрывали вооружение его войск. Из частных писем, получаемых из Петербурга, видно было, что и Александр I безостановочно занят увеличением своей армии и укреплениями. Воображение рисовало графу Вольфсеггу бесчисленные толпы конницы и пехоты, которые направлялись в Россию, оглушающий шум оружия, поля битвы, кровь и стоны умирающих, зарево пожаров. Вернется ли вся эта масса из северных степей или погибнет и исчезнет бесследно в снежных сугробах?

Но сегодня радость отца пересилила печальные мысли и заботы о родине. Под руку с Эгбертом стоит Магдалена с улыбкой счастья на лице и, краснея, принимает поздравления гостей. Это все то же общество, которое так тяготило Антуанетту своим застоем и мелочными интересами. Но Магдалена была обыкновенной женщиной, как она сама называла себя. Ее мечты о счастье не выходили за пределы тесного семейного круга; честолюбие было недоступно ее кроткой привязчивой душе. Эгберт с любовью смотрит на избранницу своего сердца. Это не прежний мечтательный, увлекающийся юноша. Созерцательная жизнь, чуждая общественных интересов, к которой он стремился в дни своей ранней молодости, сделалась невозможной для него. Опасность, грозившая его отечеству, и участие в последней войне пробудили в нем сознание тесной связи, существующей между отдельными личностями и государством, которому они принадлежат по рождению, воспитанию, языку и привычкам. Время испытаний еще не прошло для Австрии и Германии, но Магдалена поможет ему пережить их, а в случае необходимости он явится одним из первых на защиту своего отечества. Прекрасные дни юношеских грез и бессознательного веселья безвозвратно прошли для Эгберта; но он не жалеет о них. Только с окончанием лета, когда от неба и земли веет осенью, наступает пора для жатвы хлеба, сбора плодов и винограда. Чем сильнее чувствует человек приближение осени в своем сердце, тем более ценит он то счастье, которое выпало ему на долю, и тем сознательнее относится к жизни.

Поздравляя новобрачных, граф поднял свой стакан.

— Мы пережили великое, тяжелое время, — сказал он, — много вытерпели горя, но оно придало нам новые силы! Когда опасность казалась неминуемой, мы одержали славную победу при Асперне. Это должно поддерживать нас. В последнюю войну все наши помыслы были направлены на восстановление единого свободного немецкого государства; к этому должны мы стремиться и теперь, пока наши надежды не осуществятся. Если мы, старики, не доживем до новой империи, то дети или внуки наши увидят ее. Завоеватель, наложив на нас свою железную руку, пробудил в нас сознание нашего национального единства. Разъединение Пруссии и Австрии послужило первой ступенью к его величию и славе; дружеский союз двух великих германских народов приведет его к гибели и сделает нас свободными гражданами. Каким бы именем ни почтило потомство Бонапарта, назовет ли оно его героем или бичом человечества, но мы, немцы, должны желать гибели Люцифера, так как с нею начнется заря свободы для Германии. Выпьем, друзья, за гибель Люцифера!

Тост графа Вольфсегга был встречен громкими криками одобрения собравшегося общества.

Конец пятой и последней части
--------------------------------------------------------

Первое издание перевода: журнал «Исторический Вестник», 1880, томы 2 и 3.