Люди и вещи (Краснова)/ДО
Текст содержит фрагменты на иностранных языках. |
Текст содержит цитаты, источник которых не указан. |
← Забитая свекровь | Люди и вещи |
Источникъ: Краснова Е. А. Разсказы. — СПб: Типографія бр. Пателеевыхъ, 1896. — С. 287. |
Елена Николаевна ужасно любила вещи, и мелкія, и крупныя, но, конечно, хорошія вещи — чтобы было куплено въ хорошемъ магазинѣ, сдѣлано у хорошей француженки и все настоящее.
— Я люблю каждую свою вещь, — говорила она часто.
— Вообще, любишь собственность, — поддразнивалъ мужъ.
— Да, люблю. По моему, Паскаль былъ просто дуракъ. Преглупо онъ это сказалъ: «La propriété — c’est le vol»[1][2].
— Не Паскаль, а Прудонъ.
— Ну, Прудонъ. Не все-ли это равно. Я всегда ихъ путаю.
И точно на зло Прудону, хотя и совершенно независимо, какъ отъ него, такъ и отъ всѣхъ прочихъ мыслителей-экономистовъ и соціалистовъ, Елена Николаевна съ полнымъ сознаніемъ своей правоты постоянно заботилась о своей собственности. Она никогда не думала о томъ, хороши или нехороши эти ея наклонности и вкусы. Она знала, что у нихъ съ мужемъ нѣтъ ни копѣйки долгу, и думала, что живутъ они, конечно, хорошо, но вполнѣ благоразумно. Вонъ Савицкіе проживаютъ двадцать тысячъ въ годъ, хотя у нихъ не больше двѣнадцати дохода; Лопухины живутъ прямо въ долгъ; Петровы держатъ лошадей и задаютъ балы, хотя они совсѣмъ небогаты. Нѣтъ, они гораздо благоразумнѣе, и проживаютъ несравненно меньше. Положимъ, ихъ всего двое, дѣтей нѣтъ; но зато есть имѣнье въ Рязанской губерніи, на которое идетъ — тысячи двѣ въ годъ, по крайней мѣрѣ, хоть и хозяйства тамъ ровно никакого нѣтъ. Отъ Петербурга далеко, все за глазами; живешь тамъ всего какихъ-нибудь два-три мѣсяца въ годъ, да если бы и больше жили, что толку? Дворяне развѣ умѣютъ получать доходы съ имѣнія? Это доступно только богатымъ людямъ, а богатыхъ дворянъ теперь почти нѣтъ. Вотъ, напримѣръ, хоть бы она, Елена Николаевна, и ея мужъ. Вѣдь у нихъ ничего нѣтъ; живутъ мужнинымъ жалованьемъ, и проживаютъ почти все, что получаютъ. А вѣдь тратятъ только на все самое необходимое; правда, Елена Николаевна любитъ все хорошее, но никакой глупой роскоши себѣ не позволяетъ: ей въ голову не придетъ покупать себѣ брилліанты, или выписывать платья изъ Парижа.
— Къ чему это? — разсуждаетъ она. — Глупая трата денегъ. Моя портниха очень хорошо шьетъ, и всего двадцать пять рублей за фасонъ. Какіе тутъ брилліанты, когда нужно столько необходимыхъ вещей. Вотъ въ гостиную непремѣнно нужно коверъ во весь полъ — иначе никогда не будетъ комфорта.
— Да вѣдь у тебя и такъ три ковра въ гостиной, — возражалъ мужъ.
— То-то и не хорошо, что три ковра. Я ихъ сниму…
— И бросишь?
— Совсѣмъ нѣтъ. Они еще очень годятся въ другія комнаты; я ужь имъ найду мѣсто, не безпокойся. Чѣмъ больше ковровъ, тѣмъ уютнѣе. Къ тому же въ Петербургѣ безъ этого невозможно: всегда дуетъ отъ оконъ, во всѣхъ квартирахъ, и съ пола дуетъ. Нѣтъ ничего легче, какъ схватить простуду, и нажить какую-нибудь скверную болѣзнь. Вонъ инфлуэнца чуть не въ каждой семьѣ. Доктора дороже всякихъ ковровъ обойдутся, — прибавляла она, чувствуя себя до глубины души такой практичной, благоразумной и умѣлой.
Мужъ не возражалъ, да ему и нельзя было возражать, потому что онъ самъ любилъ, если не собственность (къ которой чувствовалъ нѣкоторую враждебность, потому что понятіе о ней отожествлялось у него съ представленіемъ объ имѣніи, стоившемъ денегъ зимой и наводившемъ скуку лѣтомъ), то вещи и даже спеціально японскія и китайскія вещи. У него была страсть накупать уродцевъ изъ фарфора и бронзы, чайную посуду, въ которой онъ никому не давалъ пить чай, до которой даже не позволялъ дотрогиваться, и множество другихъ интересныхъ вещей; а для уродцевъ были совершенно необходимы подходящія этажерки и консоли, для посуды и прочей утвари еще того необходимѣе подходящія витрины и столы, а въ комнату, гдѣ все это помѣщалось, еще того необходимѣе соломенныя циновки, вмѣсто ковровъ, лаковая мебель и драпировки изъ китайскаго крепа. Вѣдь не повѣсить же шелковыя портьеры отъ Коровина или московскій джутъ въ такую комнату, гдѣ стоятъ три настоящихъ буддійскихъ идола?
— Посмотри, — говорилъ Павелъ Александровичъ, показывая женѣ новую покупку. — Случайно нашелъ въ антикварской лавкѣ. Всего пятнадцать рублей.
— Какъ, этотъ мерзкій чайникъ? Да еще съ отбитымъ носомъ?
— Да вѣдь это настоящій клоазонне. Это ужасно дешево!
— Страшно дорого! За такую дрянь пятнадцать рублей! За пятнадцать рублей можно купить у Марсеру цѣлую дюжину кофейныхъ чашекъ. Кстати, мнѣ необходимы кофейныя чашки. Знаешь, теперь въ модѣ разноцвѣтныя чашки, всѣ разныя. Это удивительно мило, я на дняхъ видѣла у Сони. И за всю дюжину пятнадцать рублей.
— А вонъ Толстой на пятнадцать рублей кормитъ цѣлый мѣсяцъ десять мужиковъ. Вотъ ты и разсуждай, что дорого, что дешево, — сказалъ Павелъ Александровичъ, уходя съ своимъ чайникомъ клоазонне.
— Какой вздоръ! — сказала жена ему вслѣдъ. — На эти деньги только съ голоду можно умереть.
И она отправилась одѣваться. Надо ѣхать къ Сонѣ: онѣ сговорились вмѣстѣ отправиться въ Гостиный дворъ, покупать дѣтямъ игрушки къ елкѣ. До Рождества правда еще десять дней, но всегда лучше пораньше это дѣлать: и дешевле, и не такая давка въ магазинахъ.
Съѣздила очень удачно, и вернувшись домой, Елена Николаевна особенно обрадовалась, найдя у себя мать, которой можно было разсказать про игрушки!
— Надѣюсь, ты обѣдать, мама?
— Да, душа моя. Конечно.
— И чудесно! У насъ, какъ нарочно, твой любимый соусъ изъ артишоковъ…
За обѣдомъ, угощая мать соусомъ изъ артишоковъ, (въ декабрѣ оно немножко дорого, но зато вкусно) — она разсказывала, какія удивительныя игрушки онѣ съ Соней купили. Особенно кухня для Любы, и пожарная команда для Сережи.
— Кухня такая очаровательная, мама, что мнѣ право самой захотѣлось поиграть. Плита настоящая — можно угольками топить, или спиртомъ.
— Воображаю, чего это стоитъ!
— Всего пятнадцать рублей.
— Господи! Вонъ Толстой на пятнадцать рублей десять мужиковъ цѣлый мѣсяцъ кормитъ.
— Ну, такъ вѣдь это Толстой. На то онъ геніальный писатель. Но только не можетъ быть, мама. Кто тебѣ это сказалъ?
— Никто не сказалъ. Я сегодня въ газетахъ читала.
— Ахъ, мама, въ газетахъ все врутъ…
— Ну, не все, Эленъ. Тамъ подробно все написано. Толстой устроиваетъ общія столовыя, гдѣ всякій обѣдающій получаетъ обѣдъ изъ четырехъ блюдъ…
— Какъ изъ четырехъ? Это зачѣмъ? Даже у насъ не каждый день четыре; иногда я заказываю только три.
— Ну, это только слава одна, что четыре блюда, — проговорилъ Павелъ Александровичъ, не отрывая глазъ отъ дюшессы, съ которой онъ тщательно снималъ кожу серебрянымъ ножемъ. — Этакъ мы у себя десять блюдъ насчитаемъ, если такъ считать, какъ тамъ.
— А ты почему знаешь, какъ тамъ считаютъ?
— Да тоже въ газетахъ читалъ, какъ и maman[3]. Это только ты одна теперь газетъ не читаешь.
— Ну, и что же ты тамъ такое прочелъ? — сказала Елена Николаевна, слегка задѣтая за живое. — Разскажи, пожалуйста, если это такъ интересно.
— Да ты возьми сама и прочти.
— Онъ навѣрно самъ не читалъ, мама. Разскажи ты. Ну, что же они ѣдятъ?
— Во-первыхъ, хлѣба à discrétion[4], сколько хотятъ; потомъ щи или супъ, какой-то свекольникъ, каша или картофель, овсяный кисель…
— Ну вотъ, ну вотъ, какъ я говорилъ, — прервалъ Павелъ Александровичъ. — По нашему мы вчера ѣли — сколько? Три блюда?
— Конечно, три: супъ съ пирожками, ростбифъ и апельсинное желе.
— Прекрасно! Такъ супъ — разъ, пирожки — два, ростбифъ — три и къ нему что такое у насъ было? Брюссельская капуста, каштаны, морковка и грибы. Еще четыре блюда — семь; желе — восемь.
— Кто же такъ считаетъ!?
— Да, вотъ хоть бы у Толстого, все такъ считается. То же самое, — упорствовалъ Павелъ Александровичъ.
— То же, да не совсѣмъ, — вздохнула его belle-mère[5]. — Даже какъ-то совѣстно эти ростбифы и желе ѣсть, когда такая страшная нужда подъ бокомъ, а вотъ еще у тебя попрошу немножко, Эленъ. Очень вкусное желе — такое душистое.
— Это отъ мараскина. У меня всегда кладутъ мараскинъ. Но все это навѣрно ужасно преувеличено, мама.
— Что преувеличено?
— Да вотъ… это все. Голодающіе. Право, куда ни пойдешь — вездѣ только и слышишь, что голодающіе. Пожертвованія, вечера, базары — все въ пользу голодающихъ. А между тѣмъ, какъ-то совсѣмъ незамѣтно.
— То-есть, какъ это незамѣтно? Что ты хочешь сказать?
— Помилуй, мама, если бы все это было правда… ну, дѣйствительно, въ самомъ дѣлѣ, — чтобы столько было голодающихъ… которые бы въ самомъ дѣлѣ голодали… съ голоду умирали… по настоящему…
Елена Николаевна запуталась и умолкла.
— Ну? — сказала мать удивленно.
— Я хочу сказать, что если бы это было все правда, такъ развѣ бы стали всѣ такъ жить?
— Кто, всѣ?
— Остальные всѣ. Ну мы, ты, Лопухины, Савицкіе, Соня… Однимъ словомъ всѣ, — сказала Елена Николаевна съ нетерпѣніемъ, сама внутренно удивляясь, что она это говоритъ.
— А какъ же намъ жить, по твоему? — съ глубокимъ недоумѣніемъ спросилъ мужъ.
— Да такъ же, какъ мы и теперь живемъ, потому что я ничему этому не вѣрю. Бѣдные всегда были и будутъ: одни бѣднѣе, другіе богаче; сравнительно съ мужиками, пожалуй, и мы богаты, ну, а сравнительно съ какими-нибудь Поляковыми и Штиглицами — мы нищіе. Все сравнительно.
— Такъ что же изъ этого? Я все-таки не понимаю, что ты хочешь сказать, — сказалъ Павелъ Александровичъ.
— Хочу сказать, что это въ порядкѣ вещей. А голодъ — это не въ порядкѣ вещей, и если, дѣйствительно, голодъ, это такъ нельзя. У однихъ слишкомъ много… положимъ, не слишкомъ, — поправилась она, — а больше, гораздо больше — у другихъ — ничего. Это надо какъ-нибудь… ну, я не знаю — перемѣнить что-ли. Если бы былъ такой голодъ — это бы перемѣнилось. Да, да, навѣрно. Но я не вѣрю, — заключила она.
— Нечего тутъ не вѣрить, — сказалъ Павелъ Александровичъ, допивая кофе. — Голодъ, дѣйствительно, ужасный; въ Казанской губерніи даже пухнутъ и мрутъ; въ десяти другихъ, чортъ знаетъ, что ѣдятъ вмѣсто хлѣба, и мы, общество, дѣлаемъ все, что можемъ. Вонъ и въ нашемъ департаментѣ всѣ согласились по три процента въ мѣсяцъ; это немало. А все-таки, пора въ театръ ѣхать. Расфилософствовалась моя Елена Николаевна, въ какія-то донъ-кихотскія разсужденія пустилась… — засмѣялся онъ. — Ступай-ка лучше одѣваться, а то слишкомъ опоздаемъ.
— Вы сегодня во французскомъ?
— Какъ же, вѣдь суббота. Быть можетъ, и вы съ нами, maman[3]? Насъ всего трое въ ложѣ.
— Нѣтъ, спасибо, мой милый. Испортились французы; у нихъ теперь совершенный балаганъ, даже не смѣшно.
— Нѣтъ, не скажите. Отлично послѣ обѣда; спать вредно, а посмѣяться очень хорошо. Эти милые французы великолѣпно пищеваренію помогаютъ. И Лего очень хороша…
— Вѣшалка для парижскихъ платьевъ, — отрѣзала Елена Николаевна, уходя.
— Женское сужденіе, — сказалъ Павелъ Александровичъ, смѣясь. — А мы и въ итальянскую оперу абонировались, maman[3]. На два кресла раззорились.
— Вотъ ужь именно раззорились. Это и я бы поѣхала, да дорого очень.
— Нынче дешевле обыкновеннаго: благодаря голоду и итальянцы подешевѣли. Видите, нѣтъ худа безъ добра. Да что же это, Лена, однако? Непремѣнно опоздаемъ!
Елена Николаевна, дѣйствительно, сильно опоздала въ театръ въ этотъ вечеръ и была не въ духѣ.
— Да что съ тобой такое? — допытывался мужъ. — Отчего ты такая кислая? Неужели это тебя голодающіе такъ разстроили?
— Ахъ, какой вздоръ, — сказала она съ досадой. — Совсѣмъ не голодающіе, а просто у меня ужасная непріятность.
— Что такое?
— Сейчасъ, когда я заказывала обѣдъ, Анна показалась мнѣ совсѣмъ подозрительной и отъ нея сильно пахло водкой. Боюсь, что она опять запьетъ, на нѣсколько дней.
— Ну, судомойка будетъ готовить.
— Она невозможно готовитъ.
— Ну прогонишь Анну и возьмешь другую.
— Передъ праздникомъ? — съ ужасомъ воскликнула Елена Николаевна. — Теперь до Рождества всего десять дней осталось, — гдѣ же тутъ найдешь хорошую кухарку? Просто не знаю, что я буду дѣлать.
Опасенія Елены Николаевны оправдались. На другое утро Анна даже не стояла на ногахъ, и судомойка была временно водворена на ея мѣсто. Елена Николаевна была въ отчаяніи, но совершенно неожиданно дѣло вдругъ уладилось. Горничная Поля, ненавидѣвшая кухарку, предложила барынѣ сходить за своей знакомой, которая очень просила о мѣстѣ и готовила за повара. А ужь трезва — такъ положительно на удивленіе.
— Отчего же она безъ мѣста, если она такая хорошая кухарка? — подозрительно освѣдомилась Елена Николаевна.
— Только что изъ деревни пріѣхавши.
— Странно! Передъ самымъ праздникомъ пріѣхала.
— Ахъ, барыня, да коли тамъ ѣсть нечего! — воскликнула бойкая Поля. — У нея весной братъ померъ, она поѣхала въ деревню хоронить, да послѣ его осталось что-то, а тутъ сама захворала…
— Хорошо, хорошо. Сходите за ней и приведите. Только поскорѣе. Можете взять извозчика.
Поля мигомъ съѣздила за кухаркой, и кухарка оказалась дѣйствительно очень искусной. Но ея наружность показалась Еленѣ Николаевнѣ еще болѣе подозрительной, чѣмъ несвоевременный пріѣздъ изъ деревни.
— Вы навѣрное знаете, что она не пьетъ, Поля? — спросила она у горничной.
— Ни, ни, ни, барыня! Вотъ хоть побожиться!
«Зачѣмъ я и спрашиваю? — подумала Елена Николаевна. — Развѣ она скажетъ правду? Онѣ всегда лгутъ. Навѣрное пьетъ».
— Отчего же у нея лицо такое? — сказала она вслухъ.
— Лицо? — переспросила Поля. — Да, должно быть, съ хлѣба. Съ деревенскаго хлѣба. Вѣдь въ деревняхъ-то теперь, что? Съ позволенія сказать, не то что мякину ѣдятъ, а еще и того нѣтъ.
«Вотъ и Поля тоже! — подумала Елена Николаевна. — А кухарка изъ деревни, и сама видѣла, и даже сама… голодающая? Ну, у меня голодать не будетъ, и то хорошо».
Кухарка замѣчательно хорошо готовила. Елена Николаевна со спокойной совѣстью пригласила сестру съ мужемъ и со всѣми дѣтьми обѣдать на третій день праздника, и заранѣе обдумывала menu[6] рождественскаго обѣда. А пока съ утра до вечера разъѣзжала по магазинамъ. Надо было купить столько необходимаго.
— Лучше бы ты дома сидѣла въ такую погоду, — убѣждалъ Павелъ Александровичъ. — Слякоть, мерзость, туманъ — а ты уже и такъ кашляешь.
— Пустяки. Мнѣ необходимо. Мы съ Соней съ утра до вечера ѣздили всѣ эти дни, и все-таки еще много осталось покупокъ. И такъ едва успѣю. Мнѣ еще надо къ Аравину подарки прислугѣ купить.
Выходя отъ Аравина, гдѣ она приказала послать къ себѣ на домъ купленные куски матеріи, Елена Николаевна зашла въ Казанскій соборъ. Она давно собиралась пойти посмотрѣть на всѣ эти мѣшки и кули, которые тамъ жертвуютъ для голодающихъ. Говорятъ, очень много жертвуютъ. А отъ Аравина всего два шага.
Мѣшковъ и кулей было дѣйствительно много. Какое-то странное, совсѣмъ новое чувство охватило Елену Николаевну при ихъ видѣ.
«Такъ странно видѣть эти мѣшки въ церкви, на полу!» — промелькнуло у нея въ головѣ. Но совсѣмъ не то ее поразило, что сказалось словами, а другое, несознанное. Ей показалось, что этихъ кулей и мѣшковъ безконечно много — цѣлая гора. Стало-быть, голодающихъ-то много? Они въ самомъ дѣлѣ есть, гдѣ-то далеко, какъ бы въ другомъ мірѣ, который она себѣ совсѣмъ не можетъ хорошенько представить. Они есть, они живутъ, т. е. умираютъ съ голода. Боже мой, сколько кулей, сколько мѣшковъ!
— Капля въ морѣ, поймите вы, капля въ морѣ! — раздался около нея раздраженный голосъ.
Она вздрогнула и обернулась. За нею оживленно разговаривали двое мужчинъ.
— Вы говорите, много пожертвованій! — говорилъ высокій господинъ въ распахнутой енотовой шубѣ, сильно жестикулируя рукой, въ которой держалъ мѣховую шапку. — Вы вспомните, батюшка, что тридцать милліоновъ голодныхъ прокормить надо до новаго урожая — если еще онъ будетъ!
«Тридцать милліоновъ, — машинально повторила Елена Николаевна про себя. — Сколько же это?» — она не могла себѣ представить тридцати милліоновъ людей. Но это что-то ужасно много.
Какъ жарко въ церкви! Она распахнула свою чернобурую ротонду.
— А что мы имъ даемъ, этимъ тридцати милліонамъ? — продолжалъ господинъ громкимъ шопотомъ. — Сухія корки? А? Вѣдь всѣ эти кульки и мѣшки, — онъ повелъ на нихъ рукою, — это что? Корки!
— Не однѣ корки… — началъ было его собесѣдникъ.
Но тотъ не слушалъ.
— Да и тѣ корки не мы даемъ, а по большей части даютъ тѣ, которые, пожалуй, и сами бы ихъ доѣли въ другое время; и это и есть пожертвованіе настоящее. Когда мы даемъ корки — намъ стыдъ, да, стыдъ-съ! Сами ростбифы и рябчики ѣдимъ, а жертвуемъ корки! Скажите, какая жертва!
Собесѣдникъ заволновался:
— Но, позвольте, однако! Кажется, нельзя упрекнуть наше общество въ равнодушіи. Кажется, ни одно учрежденіе…
— По одному проценту! Знаемъ-съ!
«Мы по три даемъ!» — съ облегченіемъ припомнила Елена Николаевна. Ей становилось какъ-то ужасно нехорошо. Этотъ раздражительный господинъ точно бранится; бранитъ всѣхъ, и въ томъ числѣ, какъ будто и ее и ея мужа. Ей хотѣлось заговорить, въ чемъ-то оправдаться. И она ждала, что собесѣдникъ раздражительнаго господина оправдается за нее и за всѣхъ. И онъ дѣйствительно оправдался.
— Иные по три и по четыре! — сказалъ онъ.
Но раздражительному господину и этого было мало.
— А на Мазини по сколько процентовъ ухлопаютъ? — воскликнулъ онъ. — А на Смуровыхъ и Елисѣевыхъ? А елки и игрушки?
«Господи! Какой злой этотъ господинъ! — мысленно воскликнула Елена Николаевна. — Елки и игрушки! Да вѣдь это дѣтямъ… А дѣти чѣмъ же виноваты? Да и вообще никто не виноватъ… Чего же онъ бранится?»
Она поплотнѣе закуталась въ ротонду, точно холодно ей стало отъ слышанныхъ ею рѣчей и поскорѣе отошла отъ разговаривающихъ. Ей хотѣлось еще посмотрѣть хлѣбъ, который выставленъ въ соборѣ по приказанію митрополита и присланъ, кажется, изъ Казанской губерніи. Но когда она его увидала, ей опять не повѣрилось. Это? Это хлѣбъ? Да развѣ можно это ѣсть?
«Ахъ, опять этотъ ужасный господинъ подошелъ!»
— Полюбуйтесь! — шипѣлъ онъ, указывая на поразившій ее кусокъ хлѣба, и ей показалось, что онъ обращается къ ней. — Вѣдь это хорошо намъ смотрѣть! А вѣдь тамъ-то только это и есть! Этотъ вотъ кусокъ не то глины, не то камня какого-то, это теперь замѣняетъ нашему народу супъ-съ, жаркое-съ и пирожное! Да-съ! Это его ростбифы, его рябчики! Да еще и это не у всякаго есть. Въ сравненіи съ этимъ и кажутся роскошью и свекольники, и картофель, и кисель, и пустыя щи, которыми Толстой кормитъ цѣлаго человѣка за полтора рубля въ мѣсяцъ…
— Ну, и ѣхали бы къ вашему Толстому! — внезапно огрызнулся его собесѣдникъ.
— И поѣхалъ бы, если бы могъ! Но развѣ я человѣкъ свободный? Вѣдь я служу-съ! Вы забываете, что я служу!
— Отпускъ возьмите, въ отставку выходите!
Теперь они оба кричали и оба были злы.
Елена Николаевна рѣшительно пошла къ выходу. Она ненавидѣла въ эту минуту этого незнакомаго человѣка; у нея было такое чувство, точно онъ ее прибилъ. Она заторопилась домой. Темнота на улицахъ стояла такая, точно полночь настала; а и четырехъ часовъ еще не было.
«Ужасная, въ самомъ дѣлѣ, эта петербургская погода! — думала она, чувствуя, что сырость пробираетъ ее насквозь, и дрожа въ своей теплой ротондѣ. — И какой мракъ! Даже электричество какое-то тусклое. Отвратительный, злой, антипатичный господинъ! Но неужели новая кухарка тоже такой хлѣбъ ѣла? И оттого у нея такое лицо, точно распухшее отъ пьянства? А между тѣмъ, надо всего только полтора рубля въ мѣсяцъ — пять копѣекъ въ день — чтобы накормить человѣка… Всего пять копѣекъ!»
Отдавая швейцару полтинникъ, чтобы заплатить извощику, и поднимаясь по своей ярко освѣщенной лѣстницѣ, устланной бархатнымъ ковромъ, Елена Николаевна думала, что полтинникъ — это значитъ десять разъ пять копѣекъ, значитъ на полтинникъ можно накормить десять человѣкъ въ день. Какъ дорого она заплатила извощику!
«Что за глупости!» — опомнилась она и тряхнула головой, точно желая отогнать эти мысли.
Но это ей не удалось. Весь вечеръ назойливо лѣзли ей въ голову пятачки, полтора рубля въ мѣсяцъ, десять человѣкъ въ день на пятьдесятъ копѣекъ.
— Лена, ты, однако, ужасно кашляешь, и у тебя совсѣмъ нехорошій видъ, — замѣтилъ Павелъ Александровичъ съ безпокойствомъ, собираясь уѣзжать послѣ обѣда въ какой-то комитетъ. — Ты навѣрно простудилась!
— Да, кажется. Я заходила въ Казанскій соборъ…
— Зачѣмъ? — удивился мужъ.
— Мнѣ хотѣлось этотъ хлѣбъ посмотрѣть… знаешь, который выставленъ, — конфузясь, сказала Елена Николаевна.
— Ну? И видѣла?
— Да. Ужасное что-то, этотъ хлѣбъ. Похожъ на глину.
— Говорятъ. Ну, такъ ты пошли за докторомъ, милая. Я тебя прошу! Право. У тебя совсѣмъ нехорошій видъ.
— Пустяки. Завтра навѣрно все пройдетъ! — сказала она нетерпѣливо, чувствуя, однако, что сама этого не думаетъ, что ей въ самомъ дѣлѣ нехорошо.
Главное, какое-то напряженное состояніе и все холодно. Ужь не послать-ли въ самомъ дѣлѣ за докторомъ? «Доктору пять рублей за визитъ, — отвѣчалъ внутренній голосъ, — а на пять рублей сколько же можно накормить человѣкъ въ день? Сто! Цѣлую толпу. Или одного человѣка кормить сто дней — больше трехъ мѣсяцевъ».
— Барыня, кухарка пришла къ приказу, въ вашемъ кабинетѣ дожидается.
— Хорошо, иду. Да, принесите мнѣ плюшевую накидку, Поля. Или нѣтъ, лучше большой оренбургскій платокъ.
Елена Николаевна усѣлась въ большомъ креслѣ, въ своемъ уютномъ кабинетѣ, укуталась платкомъ и положила ноги на скамеечку.
— Какъ васъ зовутъ? — неожиданно спросила она у кухарки, дожидавшейся въ почтительной позѣ.
— Маланьей, сударыня.
— Ну, такъ вотъ что, Маланья… — Елена Николаевна остановилась, точно припоминая что-то.
— Вы насчетъ оленины, сударыня? Приказывали мнѣ узнать, такъ я…
— Нѣтъ, нѣтъ, я совсѣмъ не про то. Давно вы изъ деревни?
— Вторую недѣлю, сударыня.
— Вы изъ какой губерніи?
— Съ Тульской.
— Какъ? Развѣ и тамъ голодъ? И тамъ такой хлѣбъ ѣдятъ?
— Какой ужь хлѣбъ, сударыня, хлѣбъ-то давно подобрали. Такъ кое-что. Наказалъ Господь. Видно и мякины себѣ не заслужили за наши грѣхи. Страшно смотрѣть на нашъ хлѣбъ — ровно каменный. Размачиваешь, размачиваешь въ водицѣ — осклизнетъ, а не помягчаетъ. И сытости никакой нѣтъ — только жуешь, время проводишь.
Кухарка разговорилась очень охотно, и Елена Николаевна ея не останавливала. Она только пристально смотрѣла въ лицо Маланьѣ и думала, что это она съ того хлѣба такая. Теперь лучше стала, но все что-то еще странное въ ея лицѣ. Или ужь ей это кажется?
— Какъ къ вамъ-то поступила, ровно въ рай Господень, — говорила кухарка. — До хлѣба-то дорвалась, просто, думала, никогда его не наѣмся, ни къ чему и не тянетъ — все бы хлѣбца, вотъ онъ, молъ, какой хлѣбушка-то настоящій, сладкій, мягкій…
«Такъ вотъ отчего у насъ столько хлѣба выходило это время… А я-то удивлялась!» — мысленно вставила Елена Николаевна.
— И живешь-то ровно въ царствіи небесномъ — и сытно, и тепло, слава Тебѣ, Господи! Темно тебѣ — свѣчечку или бы лампочку зажжешь, несолоно — соли возьмешь, посолишь… И имъ, стало быть, помога: вотъ дастъ Богъ, мѣсяцъ проживу, пожалуете, что я у васъ заслужила, и имъ пошлю въ деревню, хошь бы ребятишкамъ…
— А у васъ и дѣти есть?
— Была одна дѣвочка, да померла нынче осенью. У невѣстки четверо; теперь послѣ брата вдовой осталась, скотину продала, что кормить нечѣмъ: чуть не даромъ отдали, ну и ревутъ ребята съ голоду. Глядѣла, это я глядѣла, и отъ нихъ уѣзжать на сытую жизнь совѣстно, да и оставаться толку мало. Все проѣли, что съ собою привезла, одежду даже всю. Лучше уѣду, думаю, на мѣсто поступлю, имъ же, помогать стану…
Елена Николаевна поспѣшно достала ключи и отперла письменный столъ.
— Я вамъ сейчасъ дамъ, сейчасъ же пошлите, — заторопилась она. — Скорѣе пошлите!
— Я и сама хотѣла было попросить у васъ сколько-нибудь впередъ, сударыня, да не посмѣла, молъ, недѣли еще не зажила… Благодарствую покорно, немножко бы.
— Это не впередъ, а такъ… Я хочу послать, пошлите имъ, только поскорѣй! — торопливо заговорила Елена Николаевна, пересчитывая бумажки. — Вотъ, пятьдесятъ рублей. Поскорѣе пошлите!
Кухарка бухнулась ей въ ноги.
— Пошли вамъ, Господи, Царица Небесная! — проговорила она, всхлипывая. — Матушка, ужь я и не знаю…
— Что вы! Что вы! Встаньте, Маланья! Развѣ это можно! — закричала Елена Николаевна.
Но кухарка не вставала и продолжала плакать и бормотать что-то невнятное.
Тогда и Елена Николаевна сѣла въ кресло и заплакала. О чемъ? Она и сама не знала. Нервы очень разстроились, устала. Надо принять валеріановыхъ капель. Поздно заказала обѣдъ Елена Николаевна, и написала кухаркѣ письмо въ деревню, и узнала еще, что въ этой деревнѣ сорокъ шесть дворовъ, и во всѣхъ дворахъ тоже самое. Двѣсти душъ, говорила Маланья, и это гораздо легче было себѣ представить, чѣмъ тридцать милліоновъ. Но, когда, наконецъ, Маланья съ своимъ мокрымъ, заплаканнымъ лицомъ, радостно ушла, снабженная распоряженіями насчетъ оленины и драгоцѣннымъ письмомъ, Елена Николаевна осталась одна и погрузилась въ свои мысли, далеко не раздѣляя радости своей кухарки. На сердцѣ ея лежалъ какой-то камень, и мысль усиленно работала.
Ну вотъ, она тоже пожертвовала на голодающихъ, много пожертвовала — вѣдь это много, пятьдесятъ рублей? Въ газетахъ рѣдко увидишь, чтобы столько жертвовали (Елена Николаевна послѣдніе дни читала газеты) — все больше одинъ рубль, три рубля, много «десять рублей отъ неизвѣстнаго»… Но совсѣмъ это не облегчило ея совѣсти… Прежде у нея даже точно и не было этой совѣсти — какъ-то она ея не чувствовала. Да развѣ это пожертвованіе? Пожертвованія — это кладутъ въ кружку, «соглашаются отчислять процентъ», и т. д. ну точно въ кружкѣ или въ департаментѣ оно и останется — никакого при этомъ нѣтъ особеннаго чувства; все равно, что выпить стаканъ воды — такъ какъ-то… А когда она эти пятьдесятъ рублей отдавала, у нея билось сердце, и слезы капали изъ глазъ, и было такое чувство, что надо вотъ встать, поскорѣе схватить деньги, и торопиться, бѣжать… Господи, скоро-ли еще онѣ дойдутъ? «Дѣти ревутъ отъ голода», — говоритъ Маланья. Вѣдь вотъ, когда Сонина Лидочка заплачетъ, когда хочетъ кушать и котлетка еще не готова, весь домъ бѣгаетъ, всѣ торопятъ няню, няня бранитъ кухарку, всѣ интересуются, скоро-ли зажарятъ котлетку, хотя Лидочка недавно кушала тапіока. И Соня сердится, если котлетка опоздаетъ на двѣ минуты.
— Какъ же это вы не распорядились, няня? Вѣдь ребенокъ кушать хочетъ!
Это ужасно!
И няня чувствуетъ свою вину. Еще бы!
Вотъ Маланья говоритъ, — что этихъ пятидесяти рублей невѣсткѣ съ дѣтьми почти до новаго хлѣба хватитъ. Это хорошо. Но это «одинъ дворъ»; а тамъ еще сорокъ пять остается, и въ нихъ тоже ребята ревутъ, и все точно также. А вѣдь деревень много, гдѣ голодающіе. Губерній, говорятъ, семнадцать, а въ каждой сколько можетъ быть уѣздовъ? И въ уѣздѣ деревень? Тридцать милліоновъ людей… Нѣтъ, это невозможно себѣ представить. А одна деревня — Маланьина — тамъ двѣсти человѣкъ голодаетъ, нѣтъ, теперь ужь на пять человѣкъ меньше, имъ послано пятьдесятъ рублей.
Нельзя-ли послать еще? Хоть сколько-нибудь? Надо разсчитать деньги.
Елена Николаевна опять открыла письменный столъ и начала быстро пересчитывать деньги, аккуратно разложенныя по разнымъ конвертамъ и бумажникамъ. Она была аккуратная хозяйка, и аккуратно вела счеты и все записывала; на все у нея была положена и отложена извѣстная сумма, и на самое необходимое, и на экстренные расходы.
Денегъ было много; но все отложенныхъ на самое необходимое; въ экстренныхъ расходахъ оставалось всего полтораста рублей. Въ послѣдніе дни она ужасно много истратила; но хоть это и было экстренное — по случаю праздника — но въ то же время и необходимое…
Подарки прислугѣ, игрушки дѣтямъ, турецкая оттоманка — сюрпризъ мужу, холодильники для шампанскаго у Кача (тоже, въ сущности, для него, онъ такъ давно желаетъ ихъ имѣть), а подъ Новый Годъ это необходимо, когда такой торжественный ужинъ, да, необходимо… Развѣ необходимо? Вѣдь до сихъ поръ обходились? А они стоили двѣсти рублей. Двѣсти, можно въ четыре семьи послать еще по пятидесяти рублей — до новаго хлѣба…
Вотъ бы еще четыре двора. А все еще сорокъ одинъ остается.
Еще конвертъ открыла Елена Николаевна. Это что? Это уже не деньги; абонементъ на итальянскую оперу, два кресла — девяносто рублей.
Это мужъ подарилъ. Лучше бы ужь не абонироваться, а послать еще — прибавить десять рублей, и тогда будетъ еще двумъ семьямъ…
Елена Николаевна начала быстро пересчитывать и искать по конвертамъ, откуда бы взять эти десять рублей, да поскорѣе, точно вотъ сейчасъ нужно было ихъ отдать изъ рукъ въ руки, точно около нея стояли люди, дожидавшіеся этихъ денегъ, чтобы не умереть съ голода… И вотъ она все считала, и разсчитывала, и соображала, рылась, и точно чего-то не находила. Нѣтъ, все мало, все мало — ни за что не достанетъ на всѣхъ!
«Полтора рубля въ мѣсяцъ на человѣка; до слѣдующаго урожая остается семь… восемь мѣсяцевъ; восемь разъ полтора рубля — двѣнадцать рублей»…
Такъ засталъ ее мужъ. Она сидѣла, низко наклонившись надъ своимъ письменнымъ столомъ, на которомъ были безпорядочно разбросаны конверты и кредитки, и все что-то писала на бумажкѣ своимъ мелкимъ почеркомъ, считала по пальцамъ, и что-то бормотала, безпрестанно кашляя. Щеки ея раскраснѣлись, глаза блестѣли.
— Лена, что съ тобой? — воскликнулъ Павелъ Александровичъ, хватая жену за руку. — У тебя руки, какъ огонь.
— Голова очень болитъ; пусти!
И она выдернула руку и потянулась за карандашемъ.
Но къ его величайшему изумленію, тотчасъ-же вслѣдъ затѣмъ она позволила совершенно спокойно отвести себя и уложить въ постель, причемъ оказалось, что сама она едва можетъ держаться на ногахъ. Усадивши около нея Полю, съ приказаніемъ не отлучаться отъ барыни ни на минуту, Павелъ Александровичъ въ страшномъ безпокойствѣ поѣхалъ за докторомъ.
«Еще скоро-ли я теперь его найду! Чортъ его знаетъ, гдѣ онъ винтитъ сегодня!» — думалъ онъ про своего доктора. А Елена Николаевна лежала въ постели и считала. Еще больше тридцати дворовъ осталось, а денегъ нѣтъ. Она безпокойно осматривала свою спальню, ища глазами.
«Какъ-бы это такъ сдѣлать, чтобы хватило на всѣхъ, а у кого есть — тѣхъ уже въ сторону — чтобы не мѣшали — и вотъ видѣть, сколько ихъ еще осталось… Вотъ если бы они были тутъ, на лицо… Да вотъ они и есть. Вотъ стоятъ. Пусть въ каждой избѣ среднимъ числомъ пять человѣкъ; хорошо. Да денегъ, денегъ-то откуда-же взять? Что это тамъ такое? Ахъ, это маіоликовыя вазы, которыя она купила у Марсеру за двадцать пять рублей пара. А этажерки empire[7] (для всѣхъ этихъ вещей необходимы этажерки) семьдесятъ пять; какъ это удобно! Ровно сто. Два двора. Отходите въ сторону. И какъ странно, все Маланьи! Впрочемъ, это совершенно естественно — маленькая деревня, такъ тамъ и должны жить все Маланьи. А какъ же дѣти? она говорила про дѣтей? Ну да, маленькія Маланьи? Вотъ онѣ. Сколько ихъ набирается въ комнату! Надо сказать Полѣ, чтобы она не пускала. У нихъ навѣрно грязныя ноги, мокрыя. Онѣ испортятъ коверъ. Вѣдь это необходимая вещь — коверъ; съ пола дуетъ. Онъ стоитъ двѣсти шестьдесятъ рублей à la ville de Lyon[8]. Двѣсти шестьдесятъ рублей! Двадцать человѣкъ до новаго урожая. Мозаичный столикъ — шестьдесятъ рублей — пять человѣкъ — вотъ и они пришли. Совсѣмъ больше нѣтъ мѣста въ спальнѣ. Боже мой, отчего у нихъ такой ужасный видъ? Глаза такіе блестящіе, свѣтятся; говорятъ, у волковъ всегда глаза свѣтятся, когда голодные волки; а вѣдь это-же голодные люди… Ну да, конечно. Отъ голода, значитъ, у всѣхъ свѣтятся глаза. Душно стало въ комнатѣ, ужасная духота. Это оттого, что такъ много народа. И какой шумъ! Ужасный шумъ. Что это? Ахъ да, ребята ревутъ отъ голода. Да вѣдь я же отдала все, что-жь мнѣ дѣлать? Прогоните ихъ — я не виновата — я больше не могу! У меня ничего больше нѣтъ. Зеркало? Сто двадцать рублей. Да вѣдь нельзя-же безъ зеркала, это необходимая вещь!»
— Поля, Поля, прогоните ихъ!..
— Что съ тобой? Что съ тобой? Ангелъ мой, успокойся!
Елена Николаевна узнала голосъ мужа и вздохнула съ облегченіемъ.
— Ахъ, милый, это ты! Какъ я рада! — сказала она. — Какъ хорошо, что ты пришелъ. А то ты не можешь себѣ представить, въ какомъ я затрудненіи: еще около тридцати дворовъ…
— Что это съ ней такое, докторъ? — испуганно обратился Павелъ Александровичъ къ вошедшему вмѣстѣ съ нимъ доктору.
— Ничего, бредитъ, — спокойно возразилъ докторъ, усаживаясь у постели и доставая часы. — Инфлуэнцу заполучила должно-быть. Эхъ, Елена Николаевна, Елена Николаевна! Передъ самымъ праздникомъ! Что-бы вамъ до великаго поста потерпѣть!
Сестра Соня съ большимъ огорченіемъ узнала на другое утро, что Эленъ не будетъ у нея на елкѣ, потому что у нея инфлуэнца въ сильнѣйшей степени, осложненная бронхитомъ, и температура въ сорокъ градусовъ. Не отложить-ли елку до Новаго Года? Нѣтъ, докторъ говоритъ, что если и скоро поправится, то и тогда еще нельзя будетъ выходить. Такая досада! Ужь не говоря о томъ, что эта инфлуэнца нынче бываетъ какая-то злокачественная, отъ нея даже умираютъ. Бѣдная Эленъ! А вдругъ она умретъ?
Но Елена Николаевна не умерла, и даже скоро начала поправляться, хотя еще очень слаба и иногда продолжаетъ бредить: еще сегодня утромъ они пресерьезно увѣряла мужа, что какъ только поправится, такъ уѣдетъ въ деревню, и что ей нужно много денегъ, и потому придется продать многія ненужныя и дорогія вещи. Павелъ Александровичъ не очень безпокоится, слыша такія рѣчи, потому что температура у нея почти нормальная, и стало быть бояться нечего. Скоро все пройдетъ.