Публикуется по: Свенцицкий В. Собрание сочинений. Т. 1. М., 2008. С. 590—602.
Когда Соня увидала мужа в военной форме, она не могла удержаться от смеха:
— Коленька, ты точно ряженый.
Мундир был широк. Сабля болталась сама по себе. Он казался шире в плечах и выше ростом.
Шутливо показывал ей, какой он теперь бравый. И смущённо улыбался.
Так странно было: точно он и не он.
Если взглянуть мельком — какой-то чужой офицер, широкий, нескладный. А если вглядеться — прежний Коленька.
И глаза его, и мягкие волосы, и губы, закрытые тёмными, волнистыми усами.
— Мой Коленька. И в эполетах, и в смешном мундире, и с саблей, а всё-таки — мой…
Захотелось приласкать его, как маленького. Стало так жалко чего-то. И от внезапного волнения на глазах выступили слёзы. Он понял иначе:
— Ну что ты, Сонечка, не надо… Ведь пока ещё ничего не случилось.
Она прижалась к нему и, пряча лицо, сказала:
— Я не о том… Я совсем не о том…
— О чём же?
Но она не знала, как объяснить ему.
До отъезда оставалось три дня.
Стояла суматоха. Приходили знакомые и утром, и днём, и вечером… Коленька разбирал свои бумаги. Пол был завален измятыми и разорванными лоскутками. Пили холодный чай. Обедали не вовремя.
Соня никак не могла заставить себя сосредоточиться на мысли, что муж её уезжает на войну, что его могут убить или ранить, что, может быть, она никогда больше его не увидит. Ей казалось, что она живет накануне какого-то большого события, никакого отношения не имеющего к войне. Почти радостного. Хотелось смеяться, говорить, быть на людях. Кругом тоже казалось всё возбуждённо-радостным…
Коленька внимательно всматривался в её блестящие глаза, как будто бы хотел спросить, почему она такая.
Соня понимала его и говорила:
— Я сама удивляюсь себе. Мне так хорошо. Мне кажется, это не нервы.
Даже на вокзале Соня чувствовала себя так же, как будто бы Коленька уезжал совсем ненадолго. Скоро вернётся. И тогда произойдёт самое важное.
Его провожало много народу. Всем было грустно. Несколько раз Соня мысленно говорила себе: «Ведь Коленька уезжает на войну: его могут убить».
Но слова эти — определённые и жестокие — казались чужими и не производили никакого действия.
После второго звонка Коленька стал прощаться.
Молча и долго целовал её лицо и жал руки. Фуражка у него съехала на затылок. Мягкие волосы сбились на лоб. Усы были влажны от осенней сырости. Лицо зарумянилось от холода. Он казался почти мальчиком.
Соня взяла его голову обеими руками. Поцеловала в глаза и губы.
Пробил третий звонок.
На ходу вскочил в поезд. Успел обернуться и ещё раз встретиться с ней взглядом.
Но клубы пара обвили тёмный поезд, и когда пар рассеялся, перед платформой лежали тяжёлые, неподвижные рельсы.
Стало пусто. Соня оглянулась по сторонам.
— Вам кого? — спросил кто-то из знакомых.
— Ах нет… Это я так… Мне скорей надо домой, — растерянно ответила Соня.
И, ни с кем не прощаясь, быстро пошла по платформе.
Только дома она поняла, что с ней случилось…
Едва сдержалась, чтобы не броситься из пустых, мёртвых комнат. Сразу и всем существом своим поняла, что Коленька уехал на войну.
Убьют, и она больше никогда его не увидит.
Ещё больней было от сознания, что три дня перед отъездом она не чувствовала этого. Они прошли незаметно, как самые простые дни, в сутолоке, шуме, на чужих людях.
И их нельзя вернуть…
Хоть бы один раз ещё увидать его. Сказать ему всё. Он не знает, что с ней сейчас. И никогда, никогда больше не узнает.
Она не могла ни плакать, ни кричать. Металась по комнатам, чувствуя, что сойдёт с ума, если ещё хоть немного останется одна.
С вокзала приехали знакомые.
Она почти не слушала их. Они хотели её утешить и говорили много. О войне, о победе, о подвигах, ещё о чём-то…
Соня не выдержала и стала кричать им:
— Не надо… Ничего мне не надо. Ведь Коленьку-то убьют. Ведь его-то уже не будет… Поймите же… поймите… нельзя же так…
Ночь она просидела не раздеваясь.
Она не могла встать. Не могла заставить себя что-нибудь делать. И думать ни о чём не могла.
Всё остановилось в ней. Как будто она перестала жить…
Каждый день она ждала известий о смерти мужа.
Дни вытянулись в сплошной однообразный, мучительный ряд.
Не было ни прошедшего, ни будущего — всё слилось в неподвижное, напряжённое ожидание.
И когда ей принесли телеграмму, у неё едва хватило сил распечатать её.
Поняла только одно: жив…
Ранен… тяжело… Пусть, пусть всё что угодно. Он жив… Она снова увидит его. Больше ей ничего не надо.
На вопросы знакомых она отвечала:
— Жив… ранен… скоро приедет…
— Тяжело ранен?
— Да-да… послезавтра приедет.
И каждый раз она испытывала такое чувство, как будто бы снова узнавала о том, что Коленька жив. А к тем, кто спрашивал о муже, она относилась так, как будто бы они принесли ей это известие.
Кто-то спросил её:
— Николай Сергеевич приедет домой или в лазарет?
Соня ответила:
— Конечно, домой.
Соня привезёт его с собой. Уложит на белую кровать и будет сама и день и ночь ухаживать за ним.
Она даже улыбается, вспоминая этот вопрос. Куда же, как не домой, может приехать Коленька?
Соня поехала встречать мужа.
Выпал снег. Было морозное, солнечное утро. Соня ушла на самый конец платформы — дальше начиналось поле. Стояли белые березы. Над ними с звонким криком вились галки…
Надо идти назад. Сейчас придёт поезд. На платформе теперь уже не было так пустынно. Ходили люди с красными крестами на рукавах. Несколько военных с заиндевевшими усами озабоченно делали какие-то распоряжения.
Соня смотрела рассеянно, как будто бы всё это не имело никакого отношения к Коленьке: поезд подойдёт, он выйдет из вагона, и она увезёт его домой, а все остальные останутся здесь вместе с ранеными…
Когда подошёл белый санитарный поезд, на котором тоже стояли красные, как кровь, кресты, Соня не побежала к вагонам, как все остальные, а осталась около входной двери, чтобы не просмотреть и не пропустить мужа.
Боковые двери отворились. Несколько раненых вышло из вагона. Соня искала глазами Коленьку. Его не было. Стали выносить тяжелораненых. Они лежали на жёлтых носилках, под тёплыми серыми одеялами.
Она подошла к какому-то военному и спросила:
— В котором вагоне прапорщик Ланской?
Военный извинился. Он не знает. Надо спросить доктора.
Соня стояла растерянная. Не знала, куда ей идти. Может быть, его нет в этом поезде?
А раненых всё выносили из вагонов. Они лежали с закрытыми глазами, с измученными, пожелтевшими лицами. Соня не всматривалась в них. Она ждала Коленьку. Но среди тех, которые выходили из вагона, его не было.
Соня решила найти доктора. Подошла к солдату с перевязанной рукой и спросила:
— Скажите, где доктор?.. Впрочем, может быть, вы знаете… в этом ли поезде прапорщик Ланской?
— Да здесь… вон в том вагоне… — солдат показал головой на другой конец платформы.
Соня пошла туда.
Навстречу ей на носилках несли офицера. Всё лицо было забинтовано. На белой марле резко выделялся один чёрный глаз. Соня так торопилась, что едва взглянула на носилки. Что-то неприятное и жуткое было в круглой, как шар, забинтованной голове, с отверстием для глаза. Они встретились взглядом. Соня хотела пройти мимо. Раненый сделал слабое движение. Почти незаметное. И Соня бросилась к нему.
Кто-то крепко схватил её за руку и сказал над самым ухом:
— После… после… сейчас нельзя!..
Соня ответила скороговоркой:
— Это мой муж!..
Хотела высвободить руку. Снова рванулась вперёд. Но её не пустили.
Николай Сергеевич поправлялся медленно. Он был тяжело ранен в лицо и голову.
— Знаешь, как странно, — сказал он Соне, — я был на войне сорок минут. Не видал неприятеля. И вот, кажется, изуродован на всю жизнь.
Соня рассказала ему, как ждала телеграммы об его смерти.
— Теперь я способна чувствовать только одно — что ты жив.
— Да… жив… Но я, Сонечка, урод…
Он посмотрел на неё долгим-долгим тревожным взглядом. Соне почему-то стало ужасно смешно:
— Урод… уродинка мой…
— Нет, я не шучу, — настойчиво повторил Николай Сергеевич, — я не видал своего лица, но, должно быть, меня изуродуют раны.
Соня почувствовала в его голосе боль и перестала смеяться.
— Что ж, — сказала она, — я люблю тебя всего… Какой бы ты ни был…
И, чтобы прогнать последнюю тень тревоги, прибавила:
— Теперь даже больше буду любить…
— Ну, уж это ты врёшь!
И по блеску его незабинтованного глаза она видела, что он смеётся.
— Уродинка мой, — снова сказала она. И долго-долго целовала его руки.
Николай Сергеевич пролежал всю зиму. Наконец доктор сказал, что скоро можно будет выписаться из лазарета.
В этот день Соня принесла цветы — нежно-лиловые фиалки.
Он молча взял их и положил на столик.
Соня хотела сказать что-то, но взглянула в его открытый глаз и остановилась: на неё смотрел кто-то чужой — упорно и зло.
— Коленька, что случилось?! — вырвалось у неё.
— Сегодня я первый раз видел себя в зеркало… без повязки… я совершенно изуродован.
Соня быстро обняла его и, целуя белую повязку на его голове, сказала:
— Господи! А я думаю, что случилось…
Его волнение передалось ей. Но она думала только об одном: успокоить его.
— Да пойми ты, раз навсегда… я люблю тебя, всего тебя… а не лицо твоё…
Он взял её за руку. Близко придвинул к себе и сказал:
— Такого нельзя любить… я знаю наверное…
Слёзы обиды сжали ей горло.
— Не смей говорить так… Я буду любить всегда… Понимаешь: всегда!
Она отвернулась, чтобы не расплакаться.
Он обнял её и совсем другим голосом сказал:
— Я всё время только об этом и думаю… Ведь такой ужас, Сонечка… Я не только изуродован. У меня совсем чужое лицо…
— Я не понимаю, — горячо проговорила Соня, — ты как-то иначе чувствуешь — иначе любишь… Ну, скажи, если бы со мной случилось это… ты разлюбил бы меня?
Николай Сергеевич подумал и сказал:
— Не знаю… То есть, конечно, я не разлюбил бы… но что-то изменилось бы — потому что ты стала бы другой… Ведь я и лицо твоё люблю… и глаза, и губы, и волосы… И вдруг всё другое… Я не знаю. Мне трудно представить, что бы я почувствовал…
— А я знаю наверное, что буду любить тебя всегда! — решительно сказала Соня.
Когда доктор позволил снять повязку, Николай Сергеевич сказал Соне:
— Я не хочу, чтобы ты в первый раз без повязки увидала меня здесь. Я буду носить её, пока не выйду из лазарета.
— Как хочешь… Только напрасно ты волнуешься.
Она говорила совершенно спокойно. Но первый раз за всё время болезни ей почему-то стало жутко…
Через несколько дней Николай Сергеевич вместе с Соней приехал домой. Вошли в кабинет. Он сел на диван и сказал ровным, точно застывшим голосом:
— Развяжи сзади бинт — я сам сниму его.
Медленно стал разматывать марлю. Не свёртывал её, а лентой спускал на пол. Соня машинально смотрела на его пальцы, неловко сбрасывавшие повязку, и не помогала ему, как будто бы всё это обязательно он должен был сделать сам.
Последний бинт упал на пол. Осталась ещё какая-то широкая белая накладка. Николай Сергеевич снял её.
Правый глаз вытек совершенно. Вместо него была красная разорванная впадина. Надорванная верхняя губа висела буграстым, бесформенным комком. На обнажённой десне зубы казались громадными. Поперёк лба и носа легли багрово-красные рубцы.
— Не надо же! Не надо! — бессмысленным криком вырвалось у Сони.
Она бросилась к Коленьке и, точно ища у него защиты, обхватила руками.
Николай Сергеевич с трудом разжал ей руки. Поднял. Посадил на диван. Взял валявшийся на полу бинт и ушёл в другую комнату. Через несколько минут вернулся снова. Лицо его было забинтовано. Он сел на диван, около неё, и сказал:
— Я всегда буду носить повязку. Ты не увидишь больше моего лица. Ведь так лучше? Ведь лучше? — наклонялся он к ней, стараясь заглянуть в глаза.
Но Соня ничего не могла ответить. Она не слыхала его.
Соня сшила Николаю Сергеевичу маску, которая закрывала все рубцы его лица.
Соня не плакала. Обо всём говорила одним тоном. На Николая Сергеевича смотрела странным, холодным взглядом, как будто бы перед ней был кто-то совершенно чужой.
Он начал заниматься. Подолгу сидел в кабинете. Вечером приходили гости. Пили чай. Когда Николай Сергеевич начинал говорить о войне — Соня уходила.
Только один раз она вступила в спор. Но не возвышая голоса, как будто то, что она говорила, было ей безразлично.
Сидели в столовой за самоваром. На белой скатерти стояли вазы с вареньем. Полный и очень добрый старик восхищался русскими войсками.
Он обратился к Соне шутливо:
— А вы, Софья Григорьевна, разве не русская — вам всё равно?
Она сказала неожиданно:
— Да. Мне это безразлично.
— Как безразлично? Ведь вы же понимаете: судьба мира решается!
— Да, понимаю. Но мир такой большой, что его судьба от меня не зависит, а я такая маленькая, что до моей судьбы ему нет никакого дела.
— Но позвольте, — так и вскипел старик, — если бы все рассуждали, как вы, — Россия давно погибла бы.
Соня устала спорить.
— Пусть другие рассуждают иначе, — проговорила она.
Николай Сергеевич вмешался:
— Твоё равнодушие совершенно отвлечённое. Если бы понадобилось — ты первая принесла бы себя в жертву.
Соня опустила глаза и стала рассматривать скатерть.
Николаю Сергеевичу показалось, что Соня не хочет с ним говорить. Он давно заметил: она разговаривает со всеми, кроме него. Достаточно сказать ему слово — сейчас же замолчит.
Чтобы проверить, он сказал настойчиво:
— Ты как думаешь: только избранные способны на геройство?
Соня молчала.
— Я тебя спрашиваю, Сонечка, — сдержанно сказал Николай Сергеевич.
Она подняла голову и холодно сказала:
— Я не расслышала. Ты неясно произносишь слова.
— Кажется, я не виноват, что у меня изуродованы губы…
Соня и на это не ответила ничего.
Стало мучительно неловко.
Вечером, когда гости ушли, Николай Сергеевич подошёл к Соне и взял её за обе руки. Они были холодные, безжизненно лежали в его руках.
— Соня, я должен поговорить с тобой серьёзно.
Она повела плечами, точно от холода, и сказала:
— О чём?
— Ты знаешь — о чём. Не заставляй произносить слова, от которых больно. Так будет и тебе, и мне легче.
— Я не понимаю, — по-прежнему равнодушно проговорила она.
Николай Сергеевич больше не мог сдерживаться:
— Да пойми же, пойми, нашу жизнь узнать нельзя… Я не сужу тебя нисколько… Я сам говорил тебе… помнишь? Такого любить нельзя… Но тогда лучше разойтись… Скажи только одно слово… Скажи, что ты больше не можешь любить… И я уйду… Скажи прямо. Не делай того, что ты делаешь… Не мучай ни себя, ни меня… Я не буду мешать твоей жизни… но я должен знать правду. Иначе с ума можно сойти… Ну скажи прямо…
Он опять взял её за руки.
— Нет, нет, пусти… Я не знаю… Я ничего не знаю…
Она выдернула руки и ушла…
Соня ушла в детскую. В маленькую комнату около спальной.
У Сони скоро должен родиться ребёнок, и в детской стоит пустая кроватка, маленький столик, стулья, игрушки… На полу пушистый, мягкий ковёр.
Всё это они с Коленькой покупали и устраивали перед его отъездом на войну.
Соня едва дошла до стула. Ноги у неё ослабли. Глаза были полны слёз, и она ничего не видела перед собой.
…Неужели же, неужели он думает, что она знает и не хочет сказать! Целые дни, целые ночи она спрашивает себя, что с ней. И ничего не может понять, ничего не может сделать с собой… «Несчастье — разлюбить человека». Да разве может она разлюбить? Не это, совсем не то!.. А что же? Она не знает… Но что-то совсем другое… Что-то оборвалось навсегда… ушло… это правда… Но надо пережить, и тогда всё пройдёт…
И почему-то так ясно встал перед ней далёкий вечер в старой, тихой усадьбе, где она первый раз встретилась с Коленькой. Он приехал к её брату. Она так много слышала о нём. И ждала, и боялась… До поздней ночи просидели на балконе, слушали, как за рекой поют косцы. И говорили вполголоса. И так значительно казалось всё кругом… Когда она полюбила его?.. Должно быть, тогда же… в первый вечер… Да нет, разве могло быть время, когда бы она его не любила?!
А как долго они не решались сказать об этом друг другу!
Коленька был убеждён, что такого скучного учёного, как он, не может полюбить девушка. А Соня боялась, что такую глупую, как она, не может полюбить учёный. И оба мучились и приходили в отчаяние.
У Коленьки был товарищ, такой смешной… все его звали Семёныч… Соня была с ним приятельницей… Она рассказала ему о своей несчастной любви и взяла с него слово, что он никогда никому не скажет. А в тот же день Коленька тоже рассказал ему о своей любви к Соне.
Семёныч свято сдержал слово. Не выдал её. И только спросил Коленьку, почему он уверен, что Соня его не любит. Коленька ответил:
— Я знаю психологию…
И после этого Семёныч, когда видел их вместе, ерошил волосы и говорил:
— Психология о двух концах!
Соня улыбается и плачет. Но теперь ей приятно плакать. Ей хорошо от этих слёз…
…Как они устраивали эту квартиру, и детскую, и кабинет… Сколько радости было… Сколько сюрпризов они делали друг другу…
Она вспоминает весь последний год, и кажется ей, что первый раз по-настоящему понимает, какое большое счастье она испытала в жизни…
И вот отъезд на войну.
Соня не хочет вспоминать больше. Бессильно прижимается головой к спинке стула и плачет навзрыд. Всё умерло. Всё кончилось.
Она плакала почти до полной потери сил. Если бы Коленька умер — она бы плакала так же… Нет больше Коленьки… нет его, нет его… Нет бесценного, любимого лица его…
Но вдруг какое-то новое, неожиданное чувство озаряет её.
…Он жив… Его изрезали… Исковеркали ему лицо… Надели чужую маску… Измучили…
…Бедный мой… любимый мой… Она жизнь свою отдаст ему. Будет ухаживать за ним, как за маленьким… Будет думать только о том, чтобы ему было хорошо. Она даст ему всё, покой, радость… Она всегда, всегда будет с ним. Всю жизнь свою отдаст ему.
То — кончилось. То — навсегда останется у неё в сердце. Теперь начнётся совсем другое.
Николай Сергеевич сидел за письменным столом — но не работал.
Соня быстро отворила дверь. Подошла к нему. Обняла его голову. И бережно поцеловала в лоб, не закрытый маской.
Он хотел отстранить её, чтобы посмотреть ей в глаза.
Но она целовала его руки и прижимала их к мокрому от слёз лицу.
— Сонечка… постой… скажи мне толком…
Она не слыхала его слов и говорила точно сама с собой:
— Милый ты мой… бедный мой… Маленький мой… Любимый… Никогда, никогда я тебя не оставлю…