Любители (Ясинский)

Любители
автор Иероним Иеронимович Ясинский
Дата создания: январь 1886 года. Источник: Ясинский И. И. Полное собрание повестей и рассказов (1885—1886). — СПб: Типография И. Н. Скороходова, 1888. — Т. IV. — С. 289.

Пётр Петрович Зызерин и Сергей Сергеевич Стымпалковский более десяти лет как знают друг друга, любят и уважают. Оба они холостые люди, оба с независимым положением и оба исконные петербуржцы. Зызерин — человек лет тридцати пяти, высокий и худой, с гладко выбритым лицом, тихими, сосредоточенными манерами и чёрными пушистыми бровями. Лоб у него белый, большой, глаза тёмные, мягко очерченный рот. Сергей Сергеевич, напротив, невысок ростом. Это приземистый малый, с курчавыми как у негра чёрными волосами, с закинутой назад головой, быстрый, юркий человечек, уже с сильно поседевшими висками. Зызерин говорит всегда плавно, взвешивая каждое слово, как оратор. Стымпалковский кипятится, путается в словах, не договаривает начатого, вечно куда-нибудь торопится. Несмотря на это несходство характеров, оба они, по натуре, страстные люди, и глаза их сверкают по временам мрачным блеском, в котором есть что-то неприятное, монашеское. Но Зызерин рассудителен. Стымпалковский же не любит обсуждать своих действий и часто увлекается. В то время как Зызерин редко раскаивается в чём-нибудь, Стымпалковский то и дело приходит в отчаяние от своего легкомыслия. Они дополняли друг друга и были неразлучны.

Началась их дружба при следующих странных обстоятельствах. В одном из домов на Захарьевской улице происходил аукцион вещей, принадлежавших богатому в своё время, но впоследствии прогоревшему барину. Вещи были «любительские»: мебель времён Людовика XVI и империи, старые японские и китайские вазы, саксы и севры, коллекции художественных бронз, фламандских ковров, пёстрого восточного тряпья, оружия всех времён, картины итальянской школы, миниатюры, старинный хрусталь. Десять лет назад в Петербурге коллекционеров было гораздо меньше, чем теперь: вкус к старинным вещам был мало развит, и глаз публики пленяли больше, чем теперь, вопиющий блеск ремесленных изделий Кумберга и кричащая пошлость произведений других современных фабрикантов. Если умирал или разорялся любитель, и коллекции его поступали в публичную продажу, то, в огромном большинстве случаев, они шли за бесценок и становились добычею рыночников, которые жадной толпой набрасывались на вещи, рознили коллекции и растаскивали по своим апраксинским и щукинским трущобам. Рыночники давно набили глаз и не затрудняются, по внешнему виду или даже на ощупь, определить, какой фарфор — китайский, какой — японский, какой — вье-сакс, а какой — венский или веджвуд, не говоря уже о майоликах и клоазонне. Они — богачи и нажили сотни тысяч благодаря невежеству публики, презрительно относящейся к чудной, артистической старине. Описываемый аукцион был так плохо подготовлен, что и те немногие любители, которые находились в Петербурге, не попали на него, и торгующаяся публика почти исключительно состояла из маклаков, которые наперёд составили вязку. Соперничать с ними не было почти никакой возможности. Они наказывали смельчака, вступившего с ними в бой, тем, что надбавляли свыше меры и потом вдруг уступали ему вещь. Смельчак не решался на новый бой. Высокая цена приобретённой им вещи истощала его покупные средства и отбивала дальнейшую охоту к участию в аукционе.

Стымпалковский и Зызерин случайно сели рядом. Позади них и кругом сидели бородачи в длинных синих пиджаках, нервные, с умными, расчётливыми глазами евреи, армяне, торговцы древними вещами с оттопыривающимися от денег карманами и какие-то неопределённые личности. Судебный пристав громко возглашал цену вещам, и два служителя подносили публике фарфоровые расписные вазы в тонкой бронзовой отделке, английские часы с курантами, мраморную статую Венеры, чайный сервиз, кресла с фарфоровыми инкрустациями, гигантские канделябры и прихотливо изогнутые, золочённые через огонь, стенники. Эксперт-оценщик, плутоватый солидный господин, ходил между рядами стульев вслед за служителями и подхваливал вполголоса вещи. Он ручался, что бронза — подлинная, фарфор — настоящий, и в доме нет ни одной подделки. Весьма возможно, что в данном случае вещи были все подлинные. Но так как то же самое этот господин имел обыкновение говорить на всех аукционах, то к его словам публика относилась с недоверчивой улыбочкой. Торг начинался, и вещь, после самого незначительного спора, оставалась за маклаками. Стымпалковский горячился, накидывая рубли и десятки рублей. Набив слегка цену, он вдруг останавливался. Он боялся купить вещь, которая ему не особенно нужна, и искоса посматривал в угол, где стояла на пьедестале из чёрного гранита белая статуя Мадонны. Она была строгого, аскетического стиля и, может быть, принадлежала резцу средневекового испанского скульптора. Мрамор был благороднейшего, желтоватого тона. Складки одежд с суровою прямолинейностью падали вниз, глаза были опущены, измождённое молодое лицо выражало безысходное горе, и руки с длинными пальцами были худы как у мученицы. Она уронила их в горестном раздумье. Зызерин совсем не принимал участия в торгах. Он ни разу не взглянул на Мадонну. Тем не менее маклаки знали, что он непременно купит её. Так как он не портил им цен, то они решили не гнаться за Мадонной. Зызерин маклаков не боялся, и его беспокоил только курчавый сосед.

Много ценных вещей было распродано, и Стымпалковский не вытерпел и купил две лампы с медальонами восемнадцатого века. Зызерин улыбнулся довольной улыбкой. Он был бы рад, если бы сосед его накупил вещей на сумму вдвое и втрое бо́льшую. Иногда он раскрывал каталог и рассеянным взглядом пробегал список назначенных к продаже вещей. Стымпалковский увидел мельком, что в этом каталоге синим карандашом подчёркнут номер, под которым значится Мадонна. Он испугался, перестал покупать вещи, которые не были ему нужны, и стал сосредоточенно ждать очереди. Когда перед Стымпалковским и Зызериным развёртывали старые ковры с художественно исполненными рисунками или проносили картины кисти итальянских мастеров, глаза их вспыхивали жадным огнём, и они старались не смотреть на соблазняющие предметы: Зызерин разглядывал молодого судебного пристава, у которого была великолепная рыжая борода, а Стымпалковский нетерпеливо кусал губы и хрустел пальцами.

Аукцион затянулся, благодаря маклакам, которые, не горячась, накидывали по гривеннику на оценочную сумму и, таким образом, выжили из зала некоторых конкурентов, не дождавшихся продажи облюбованных ими вещей. Начинало смеркаться, когда судебный пристав провозгласил своим безучастным официальным голосом:

— Номер сто шестьдесят первый! Мраморная статуя Богородицы, старая, неизвестного мастера! Двадцать рублей!

Стымпалковский первый вскричал:

— Пятьдесят рублей!

— Пятьдесят рублей, — повторил судебный пристав.

Зызерин бросил украдкой взгляд на маклаков и медлил. Стымпалковский поторопился накинуть на собственную цену ещё десять рублей, словно он торговался с самим собою.

— Шестьдесят рублей! — крикнул он.

— Шестьдесят рублей! — как эхо повторил судебный пристав.

— С гривенничком-с! — фальцетом произнёс синий пиджак с бородкой клином и с глупыми косыми глазками.

— С пятачком-с!

— Рупь! Рупь! Рупь! — посыпалось из всей кучки маклаков; впрочем никому из рыночников не нравилась Мадонна.

— Ровно! — басом выкрикнул толстый купец с чёрной бородой и молодцевато тряхнул волосами.

Он сейчас же отстал. Когда цена на Мадонну поднялась до восьмидесяти рублей, маклаки больше в торг не вмешивались. У Стымпалковского забилось сердце. Он думал, что Мадонна — его. Но тут Зызерин решительным голосом сказал:

— Пять рублей!

Он всё набавлял но пяти рублей. Зал затих. Завязался бой между любителями. Стымпалковский встал с места и сулил сумасшедшие цены. Ему казалось, что если он упустит Мадонну, то лишится какого-то высокого, ещё неиспытанного им блаженства. Чудесным силуэтом выделялась в сумраке серого дня статуя скорбящей Богоматери. Он торговался, не отводя от неё глаз, и ему было стыдно, что он так мало предлагает за неё и оскорбляет её своим торгашеством. «За неё тысячу не много дать, — страстно думал он. — Вся коллекция моя ничего не сто́ит в сравнении с этим божественным мрамором!» Зызерин всё время был бледен. Он сдерживал себя и продолжал не глядеть на Мадонну. Тихим, но твёрдым голосом, он сквозь зубы объявлял свою цену. Соперники ненавидели друг друга, и оба зарвались. Судебный пристав устал повторять предлагаемые цены и лишь от времени до времени произносил:

— Двести пятьдесят! Двести семьдесят пять! Триста!

— С гривенничком-с! — глупо произнёс в безмолвном зале прежний фальцет.

Зызерин схватился машинально за карман и также машинально взглянул, наконец, на Мадонну. В этот момент служители внесли огонь и осветили её. Он увидел, что руки у Мадонны несоразмерно длинны. Он закрыл каталог, спрятал его и перестал торговаться. У Стымпалковского не было больше денег. Гривенник, сорвавшийся с языка невежественного торгаша, вдруг охладил его горячку. Было что-то комичное в голосе маклака, что заставило его умерить свой лирический порыв и хладнокровнее посмотреть на статую, которою он только что беспредельно восторгался. «А ведь руки-то длинны», — подумал он тоже с испугом, и обрадовавшись, что торг продолжается, и он не купит Мадонны, он сел, вздохнул с облегчением и замолк, точно в рот воды набрал. Его нисколько не удивило, что и сосед перестал торговаться. Судебный пристав понял, что Мадонна за маклаком.

— Триста рублей десять копеек… Триста рублей и десять копеек… Триста рублей и десять копеек! — нараспев произнёс он и ударил молотком.

В зале пронёсся шёпот удивления. Послышался сдержанный смех в разных углах. Маклак, напряжённо улыбаясь и почёсывая затылок, вышел на средину зала. Подойдя к мрамору, он тупо трогал его руками.

В душе любителей ещё не улеглось волнение, которое они только что пережили. Как перед этим они ненавидели друг друга, так теперь, с такою же внезапностью, расположились один к другому.

— Скажите, пожалуйста, — спросил на лестнице у Стымпалковского Зызерин, — что вы находили хорошего в этой Мадонне?

— А вы?

— Право, затрудняюсь сказать, что именно. Мне казалось, что это сокровище.

— И мне тоже.

— А потом я увидел, что она мне совсем не нужна. Это вдруг пришло. Вот, думаю, обузу приобрету!

Стымпалковский улыбнулся. Глаза его горели, лицо было ещё красно.

— Послушайте, я вас часто встречаю у Якобсон, у Линевича, у Морозова… Конечно, вы коллекционер?

— Не ошибаетесь.

— Знаете, коллекционеры должны быть знакомы между собою. Познакомимся. Я живу отсюда недалеко. Зайдём ко мне. Я вам покажу своё собрание старых саксов, голландских офортов, старинного серебра…

— Очень приятно! — произнёс Стымпалковский и, остановившись на площадке, радостно пожал руку Зызерину. — Надеюсь, что вы посетите также меня. Я собираю миниатюры, бронзы, мраморы, картины.

— Непременно!

Они назвали себя и вышли на улицу в самом приятном расположении духа. Весь вечер провели они в беседе, которая под-конец приняла совершенно дружеский характер. Через месяц они говорили друг другу «ты», а через год наняли большую квартиру, соединили свои коллекции и зажили общею жизнью, которая вечно была наполнена то созерцанием приобретённых редкостей, то изучением произведений какого-нибудь полузабытого мастера, хождением по рынкам, аукционам, посещением выставок и залов Эрмитажа, который они узнали в совершенстве. Это была жизнь отшельников, и только в Петербурге можно жить в таком совершенном уединении, потому что только в этом огромном городе личность самою силою вещей ограждена от постороннего вторжения в её внутренний мир. Друзья читали газеты, журналы, книги. Иногда они сами печатали заметки и небольшие исследования в общих и специальных изданиях, но современная жизнь мало интересовала их. Известия об убийствах, грабежах и кражах, подлогах, расхищениях и тому подобных происшествиях неприятно действовали на них, и они стали искать утешения в прошлом, погрузились в историю, собирали и перечитывали произведения старинной русской литературы, а на то, что происходит у них перед глазами, смотрели с лёгкой гадливостью как на какую-то подделку под жизнь, всё равно как смотрели они на пошлые ремесленные вещи, выставленные за зеркальными окнами магазинов Невского проспекта. Уличная суматоха не касалась их, и о внешнем мире они узнавали только по непрестанному гулу экипажей, доносившемуся к ним с мостовых улицы.

Урок, данный мраморною Мадонною, сослужил им службу. Даже Стымпалковский много раз осматривал вещь, прежде чем решался украсить ею своё собрание. Осторожность Зызерина доходила до того, что Стымпалковский раздражался и вполголоса осыпал его упрёками. Но зато, было собрано обоими друзьями несколько замечательных коллекций. Они стали известными собирателями, знатоками и любителями и были избраны действительными членами археологического общества. Вступление на научное поприще они отпраздновали вдвоём. В маленьком русском кабинете, на дубовом соловецком столе была поставлена старинная хрустальная посуда с резными орлами, и к двум часам ночи пир кончился тем, что они осушили две бутылки шампанского. Это был первый и последний пьяный пир друзей, потому что вообще они вели трезвую жизнь и каждую копейку берегли для своих коллекций.

Старинные и редкие вещи, которыми полна была их квартира, составляли, разумеется, предмет их нежности и гордости. В каждой комнате находилось что-нибудь своё. Передняя была вся увешана мраморными, бронзовыми и фарфоровыми медальонами. Залу украшали картины, которые висели одна возле другой в старинных, потускнелых рамах. По углам и посредине комнаты белели мраморные нимфы, купидоны, бюсты философов и литераторов. Мебели было немного; стулья с бронзовой накладкой или белые золочёные, глубокой старости и чистого стиля. В гостиной сосредоточивались редкие акварели и миниатюры на слоновьей кости в золотых и бронзовых рамках нежной чеканки. Столовая была завалена фарфорами и майоликами. В угловой комнате стояли бронзы. Они были высокого художественного достоинства, и спящая нимфа считалась перлом коллекции. Её покрывала зеленоватая патина, и о её старости и подлинности свидетельствовало множество цапин и ударцев, которые, однако, не портили формы и общего рисунка и только радовали глаз любителя. Спальни лишены были зато каких бы то ни было украшений. Это были монашеские кельи, а не спальни холостых людей. Над кроватью Стымпалковского висел старинный финифтяный образок; над кроватью Зызерина — оловянный крест поморской работы. Постоянное общение со стариною развило в друзьях какое-то религиозное поклонение форме, и они устроили в этих спальнях аскетическую обстановку, откуда могли созерцать красоту отвлечённо и где могли молиться ей как вечной идее, без которой мир был бы мёртвой пустыней, и человеку никогда не простилось бы его зверство.

Когда друзьям стукнуло по тридцати лет, они стали испытывать по временам тоску. В скучные зимние вечера они сидели перед камином, курили и по целым часам не говорили друг с другом ни слова. Случалось, что Стымпалковский уезжал из дома в театр — и вдруг не возвращался неделю. По воскресеньям Зызерин обедал в знакомом доме, где была хорошенькая, черноглазая дочь. В этот день он покупал на Невском свежие перчатки и слегка подвивал себе волосы. К тридцати пяти годам улеглись в душе приятелей порывы к перемене образа жизни. Хоть иногда мерещилось им, что славно было бы, если бы по этим комнатам, напоминающим музей, среди этих старых, мёртвых вещей, жило молодое существо, с розовыми щеками и милым взглядом, но мечта эта казалась им уже такой неосуществимой, как находка на рынке Рафаэля или Бенвенуто Челлини. Они становились старыми холостяками; они слишком привыкли к своим мёртвым вещам.

Стоял ясный морозный день, и оживление на улицах Петербурга было чрезвычайное. Извозчики ехали сплошными рядами; тротуары были запружены людьми. Горы битых свиней, поросят и гусей воздвигались на Сенной и Садовой, вплоть до Юсупова сада. Около каждой мелочной и мясной лавки стояли ёлки, и целый лес зеленел на площадке против Гостиного двора. Был, одним словом, канун Рождества.

Несмотря на хорошую погоду, приятели встали сегодня в дурном расположении духа.

Зызерин вышел в столовую и сел перед камином возле Стымпалковского. Он стал смотреть на раскалённый кокс задумчивым взглядом. Стымпалковский ерошил курчавые волосы свои и тоже смотрел на огонь. Так прошло с полчаса. Зызерин начал:

— Знаешь, о чём я думаю? Вспоминаю детство. У нас дома празднование Рождества сопровождалось большою торжественностью. У меня много было сестёр, всё красавицы — и девочки, и взрослые. И мать была красавица, несмотря на свои сорок лет. Дом у нас был свой, большой, деревянный, с садом. В этот день мать не выходила к нам, а только было слышно, как суетится прислуга: шли приготовления к сочельнику. Гостиная тоже была полна чего-то таинственного. Её запирали, и там хлопотала старшая сестра с бонной. Отец побрился с утра. Когда он встречал пытливые взгляды детей, загадочная улыбка играла на его благообразном лице. Начинало смеркаться, тревога наша росла. Сёстры надели светлые платья, я — мундир. Отец поймает, бывало, меня, потреплет по щеке, поцелует тихонько, словно от меня самого хочет скрыть свою любовь, и скажет: «Молодец! Нехорошо только, что по арифметике двойка!» Наконец, зажигались в зале свечи, и появлялась мать в шёлковом платье. Мне это шёлковое платье необыкновенно нравилось, и я как теперь слышу его скромный шелест. Мать была превосходная женщина, дом она вела чудесно. Шёлковое платье своё она, Серёжа, носила лет пятнадцать и под-конец сделала из него одеяло, которым я укрывался, ещё будучи студентом. Выйдя к нам, усталая, садилась мать у окна и смотрела на небо, где мерцали звёзды. Я теперь знаю, о чём мечтала тогда моя мать. Ей тоже вспоминалось далёкое прошлое, вспоминался сочельник под родимым кровом… Отец подходил к ней и крепко целовал у неё руку. Она живо оборачивалась, вздыхала и, в свою очередь, целовала руку у него. Мы шли ужинать… А потом сколько детской радости, смеха и шума, когда раскрывались двери гостиной, и представала пред нами ёлка, залитая огнями, блистающая золочёными яблоками и орехами, вся в ажурных бумажных лентах разных цветов! Приходили в гости мальчики, девочки. На одном таком сочельнике я влюбился в первый раз в Фанни Альтман, золотушную, молчаливую девочку… Мне было тогда четырнадцать лет… Серёжа, перед праздниками всегда воскресают трогательные образы былого…

— Представь, мои воспоминания — тоже семейный жанр, — сказал Стымпалковский. — Но есть маленькая разница. В нашем доме не было согласия. Отец и мать, к величайшему соблазну для детей, с утра до вечера ссорились. Перед праздниками вражда их доходила до того, что мать, в слезах, уезжала к своим родным, а отец, который всё-таки жить не мог без неё, с отчаяния пил, и раз в нетрезвом виде застрелился… Это было как раз на сочельник. Понимаешь ли теперь, какой мрачный колорит должны принимать мои мысли в этот день! Нужно иметь мой темперамент, чтоб рассказывать об этом с такою беспечностью. Кстати, ты всегда добивался, почему я питаю отвращение к кинжалам и ружьям. Надеюсь, тебе ясно теперь, что коллекция, состоящая из этих милых вещей, слишком угнетала бы моё воображение.

Зызерин проговорил:

— Знаешь, Серёжа, не рассеяться ли нам? Окунёмся в толпу: иногда это действует успокоительно. Кстати мы давно не видали рыночного хлама. Авось что-нибудь и выудим.

— С удовольствием, — произнёс Стымпалковский. — Я сам хотел предложить тебе, но боялся, что ты не расположен.

Анфиса принесла самовар; друзья, глядя на хорошие чашки, блестевшие на горке, напились чаю из скверных, оделись и отправились за добычей.

Прежде всего они зашли по дороге в магазин редкостей, что на Знаменской улице. Хозяина, г-на Шенталя, не было дома; покупателей встретила полная, красивая хозяйка с проницательными глазами. Она знала Стымпалковского и Зызерина и стала рекомендовать им вещи.

— Вот старинная саксонская куколка, — говорила она. — Только цветка нет в руке, а марка настоящая. Не нравится? Венецианский кубок. Право, мы дёшево продаём! Не хотите ли японскую картиночку в оригинальной рамочке? Хорошо. Вы будете очень, очень довольны этой миниатюрой. А фарфоровый медальон с рельефными амурами?

Друзья никогда не торговались с Шенталями. Не всегда бывали здесь хорошие вещи, но зато редкая добросовестность Шенталей трогала любителей, и они не могли относиться к ним как к простым торговцам. Магазин отличался пестротою. По стенам висели картины старинные и новейшие, хорошие оригиналы и плохие копии, тарелки в проволоках, рыцарские эмблемы, стенники в стиле рококо, люи-сез, анпир, романтик, вышивки и гравюры в плоских рамках красного дерева. На окнах стояли кучей вазы, подсвечники, часы, шпаги, зубы мамонта. А на столах сияла бронза, тяжёлые часы, буль и анпир, бронзовые купидоны и Венеры, компасы, астролябия, чернильницы, золочёного стекла кувшины и старинные шкатулки из кости, олонецкой работы. В витринах блестело золото и серебро, и солнечный луч, падая на филигранные вещицы, играл радужными искрами в алмазах старой шлифовки.

Друзья заплатили деньги за японскую миниатюру и фарфоровый медальон и ушли из магазина. Извозчик скоро привёз их в Апраксин рынок. В то время, как во всём городе шла суматоха, и всюду кипела жизнь, здесь дарила почти мёртвая тишина, в особенности в античных магазинах. Сонные торговцы, кутаясь в тёплые шубы, ждали покупателей, но не верили, что кто-нибудь придёт покупать. К Рождеству всякий старается сделать обновку, и плоха торговля древними вещами накануне великого праздника. Стымпалковский и Зызерин словно снились торговцам: они не производили впечатления живых людей. Им кланялись и нехотя показывали товар. Товар залежался и застоялся: ни порядочной картинки, ни бронзы, ни мрамора.

— Не подойдёт ли вам, господа, кинжал в серебряной оправе рококо? — спросил один торговец, обыскивая глазами свой магазин.

— Не надо! — сердито сказал Стымпалковский.

Зызерин нахлобучил шапку на глаза и дотронулся до плеча Сергея Сергеевича.

— Помнишь, какого мы чудного бронзового Вергилия купили в железной лавке? — Пройдёмся теперь… Авось!..

Они прошлись по железной линии. Но ничего не увидели, кроме плит, каминных принадлежностей, вьюшек и переносных чугунных печей.

— Нет, пойдём к Никитину и к Мухрягину…

Они ходили по рынку, но не нашли ни одной толковой вещи. Не было старины, было только старьё. Но свежий, морозный воздух подействовал на них хорошо: щёки раскраснелись, и прогулка пошла в прок. Пока они обошли половину рынка, стало смеркаться. Там и здесь послышался лязг замков и запоров — торговцы запирали магазины.

— Знаешь, теперь и домой пора, — молвил Зызерин. — Ничего нет на рынке. Массы художественных произведений увезены за границу. Стой! Вон Романов увидел нас и машет рукой, чтоб мы зашли в его убогую лавочку. Сделаем ему последний визит.

Они зашли к Романову. Романов — это тип того мещанина, который встречается решительно во всех городах России: и на крайнем севере, и на юге, и на далёком востоке, и на западе. Можно подумать, что этот всероссийский мещанин — потомок какого-то неизвестного, забытого русского племени, которое отличалось особою любовью к городу, исключительно в городе селилось и обладало необычайною расовою стойкостью. В Нежине на Магерках, в Петербурге на Петербургской стороне, в Киеве на Приорке и в Москве в Хамовниках, встречается этот мещанин, упрямо держащийся своих особенных мещанских мод, мещанской изысканности языка; у него одни и те же любимые песни, одна и та же точка зрения на калоши как на предмет роскоши, которые поэтому только надеваются по праздникам; одна и та же обстановка в доме, состоящая из пузатого жёлтого шкафика, скрипящих часов, фарфорового яичка перед образами и фуксий на окнах; одна и та же умственная ограниченность и приверженность к своим исконным мещанским обычаям и — как это ни странно — один и тот же говор, акцент, условная картавость. Лоб у такого всероссийского мещанина рано покрывается морщинами, которые придают ему глубоко недоумевающий вид, а сближенные глаза добродушно моргают, между тем как уши оттопыриваются, так что в типе есть что-то заячье. Романов много раз мог разбогатеть. Он шнырял по Петербургу, знал всех коллекционеров, был плут, но не был смел, никогда не мог рискнуть, и когда ему попадалась драгоценная вещь, он не мог отличить её от хлама. К тому же он глубоко сомневался в существовании картин, которые стоят тысячи и десятки тысяч, а на любителей смотрел с юмористическою улыбочкой как на полоумных.

Моргая плутоватыми глазками, он подносил к своим картинам свечу и наблюдал, какой эффект они производят на любителей. Стымпалковский и Зызерин терпеливо осматривали коллекцию Романова. Когда он убедился, что эффект получается слабый, то затушил свечу и таинственным голосом сообщил:

— В кассе ссуд у Покрова заложено восемнадцать картин за двадцать рублей, и их можно выкупить: будут рады за самую малую надбавку уступить их совсем. Пока не поздно, мой совет, поезжайте сейчас, посмотрите и дайте задаток, а то уже Якобсонша нюхает. Говорят, что картины редкостные, ах, какие редкостные картины! На дереве, на меди!.. Купите, то мне рубликов пять комиссионных отдадите.

Друзья простились с Романовым. Очутившись на Садовой, они стали спорить, ехать или нет смотреть картины. Зызерин был того мнения, что можно отложить это дело: следует покупать картины днём, а не вечером. Соперничество же m-me Якобсон неопасно, потому что в картинах она не понимает. Но Стымпалковский вскричал:

— Как, да могут быть шедевры! Помилуй, картины на меди — едва ли хлам! Можно упустить случай! Всего пять часов. Прошу тебя, поедем. Не поверишь, как мне хочется посмотреть картины. Предчувствие не обманывает меня… Поедем, поедем!

— Поедем, — сказал Зызерин. — Мы сегодня разочаровались столько раз, что ещё одно разочарование ничего не составит. А времени девать некуда.

Давка на Садовой всё увеличивалась; пешеходы сбивали с ног друг друга; в море мрака, пронизываемого лучами газовых огней, двигались неопределённые силуэты, мелькали фигуры в шубах, полушубках, шинелях, платках. То лошадь вынырнет с напряжённо вытянутой мордой, с намёрзлыми ресницами, то бородач, то молодое женское личико. Шум и гам несмолкаемый. Извозчики уже сильно вздорожали: праздник совсем близко, — да их и мало. Стымпалковский и Зызерин сели в санки и помчались к Покрову. По мере того как они удалялись от Сенной, толпа всё редела, и, наконец, на площадке, что за церковью, было пустынно. Провинциальным миром и покоем веяло от высоких домов, которые словно дремали кругом. Только у самых стен сновали фигуры людей, и свет широкими лучами падал на снег из раскрытых настежь мясных и мелочных лавок. Спросив городового, любители узнали, где касса, и через несколько минут они уж взбирались по скользким ступенькам узкой, смрадной лестницы. Навстречу им, то и дело, попадались люди с узлами, и люди с узлами шли впереди их.

Касса ссуд расположена на третьем этаже. Бледная девочка в гимназическом люстриновом платьице — должно быть, дочь содержателя кассы или управляющего — сидит с пером в руке за конторкой, на высоком табурете, и всё пишет, пишет. Из-под абажура яркий свет падает на бумагу и освещает нижнюю часть лица девочки. Сегодня много работы, ужасно много: публики набилось — не протолпиться, всё закладывают да закладывают; девочка изготовляет квитанции так скоро, как только может, а на неё, знай, покрикивает сухой со злым бесцветным лицом господин в заношенном сюртуке. Публика ещё нетерпеливее. Ей кажется, этой бедной, несчастной публике, состоящей из разного сброда и проживающей в подвалах да углах, что закладчик чересчур возится, нарочно медлит, и что ему незачем так долго и обстоятельно рассматривать на свет этот пиджак или тот платок, потому что вещь сразу видно, и, всё равно, он дорого под неё не даст.

Решётка отделяла публику от того пространства, где, среди груды тряпья, двигался сухой господин со злым лицом, и без устали писала бледная девочка. Над неопрятными шкафами висели допотопные, безобразные пейзажи в облупившихся рамах и портрет Александра Благословенного; на окнах стояло несколько самоваров. Затхлый воздух, свойственный нищенским трущобам, бил в нос, и приятелям казалось, что в мрачных комнатах, из которых двери выходят в кассу ссуд, совершилось и совершается что-то преступное, не преследуемое, однако, законом.

— В недурное место мы с тобою попали, — сказал Зызерин по-французски Стымпалковскому.

— Голова кружится. Посмотри на эти пейзажи — кажется, они хороши.

— Как тебе сказать, мой друг? Наоборот, они плохи.

— Оставь. Прелестные пейзажи.

— Может быть.

Стымпалковский перестал смотреть на пейзажи.

— Как бы спросить о картинах, которые на меди? — с тревогой начал он и быстрым взглядом ещё раз окинул комнату и присутствующих в ней.

Две старушки ждали очереди заложить что-то, завёрнутое в платок. Когда очередь дошла до них, то в платке оказалась пара чашек.

— Не принимаю! — сказал закладчик и оттолкнул чашки.

Старушки снова завернули чашки в платок и покорно удалились. Молодой парень с серьгой в ухе, державший в руках серебряные часы, оскалил зубы в сторону уходивших старух. Но остальная публика хранила суровое молчание. Глаза были жадно устремлены на сухого господина со злым лицом. У многих могли оказаться вещи, столь же малоценные как эти жалкие чашки старушек.

— Что вам угодно, господа? — обратился закладчик к Стымпалковскому и Зызерину, и так как на них были дорогие шубы, то постарался придать своему лицу и голосу вежливое выражение.

Публика в первый раз обратила внимание на любителей. Впрочем, в этом внимании не было ничего похожего на досаду и зависть. Обладатели углов хорошо знают, что нет очереди для господ, у которых бобровые воротники и шапки. Просто любопытно было, с чем пришли в эту грязную, нищенскую кассу чисто одетые господа.

— Нам сказали, — начал Стымпалковский, — что у вас имеется для продажи восемнадцать картин. Нельзя ли показать их?

На лицах выразилось недоумение. Но так как не время было разрешать это недоумение, то каждый опять ушёл в себя и с жадным нетерпением стал смотреть на конторку, в которой хранились деньги, и на девочку, изготовляющую квитанции. Закладчик развёл руками.

— Такая пора, господа, что, согласитесь сами, не до картин. Плохие картины, скверные картины, негодные картины. Они в кладовой. Сюжеты всё старинные — вам не подойдут. Пожалуйте в другой раз… Маня, пиши: «пальто драповое, ношенное, тронуто молью»… В другой раз, говорю, пожалуйте, этак на второй день праздников!

— А картины на меди? — спросил Стымпалковский.

— Всякие — на меди, на дереве, есть одна на чёрном камне. Умер на днях старичок один, любитель был хлама; брат у него остался, заложил и велел продать… Пиши: «часы серебряные, потёртые»…

— Уйдём, — сказал Зызерин.

— Нет, подожди, надо добиться своего. В этом вертепе могут оказаться шедевры… А позвольте спросить у вас: нельзя ли нам самим пойти в кладовую сейчас и хоть мельком взглянуть на картины?

— Что вы, господа! В кладовой хранятся разные ценные вещи… Я, конечно, не смею, но согласитесь сами… Я имею честь в первый раз вас видеть… Бросить же дело — кто меня заменит?

— Пошлите кого-нибудь с нами.

Закладчик, опустив глаза, произнёс решительным тоном:

— Некого послать.

Стымпалковский и Зызерин повернулись, чтоб уходить. Но закладчик окликнул их:

— Не угодно ли вам, впрочем, взглянуть вот на эту картину, которая на меди и из той же самой коллекции. Вот висит над конторкой. Морской вид. Маня, сними картинку и покажи господам.

Друзья подошли к решётчатой перегородке. Девочка подала им маленькую картинку в глубокой старинной раме, и у Зызерина загорелся взгляд при виде превосходно сохранившейся миниатюрной живописи, может быть, кисти Виллема ван де Вельде.

— Сколько хотите? — спросил он.

— Пять рублей, — проговорил закладчик, не глядя на покупателей.

Он ждал, что они забракуют картинку или же станут торговаться. Стымпалковский торопливо вынул из жилета пять рублей и положил девочке на конторку.

— Позвольте, я вам заверну…

— Нет, я сам, — живо возразил Стымпалковский, у которого явилось опасение, что закладчик может передумать и взять картинку назад.

— К вам, значит, можно зайти на второй день, а теперь вы совсем отказываетесь?.. — спросил Зызерин.

— Вижу, что имею дело с любителями, господа, и рад был бы угодить вам, — отвечал закладчик. — Но посмотрите, сколько народа…

Он указал рукой на публику и стал опять рассматривать на свет часть костюма, которая, в данный момент, представляла для него, очевидно, большой интерес, но которая с искусством не имела ничего общего.

— Рубль! — возгласил он.

В то время, как Стымпалковский возился с картинкой, вошла молодая девушка в стареньком пальто и чёрном вязаном платке на голове, с маленьким свёртком в руках. Друзей поразила не красота девушки, а грусть, разлитая на бледном правильном лице с большими, чистыми глазами, которые с тревогой и испугом посмотрели по сторонам. Друзья переглянулись, и их что-то приковало к месту.

Несмотря на то, что платок на голове девушки был повязан небрежно, и также на скорую руку было надето старенькое пальто, в каждой складке этого небрежно повязанного платка чувствовалось присутствие врождённого вкуса, инстинктивной потребности делать всё красиво; а под пальто глаз людей, которые всю жизнь изучали форму и поклонялись ей, угадывал чудесный, стройный стан. Девушка сразу выделялась в окружающей её толпе. Она могла ужасно низко стоять на общественной лестнице, но судьба, неизвестно для каких целей, отметила её печатью особого благородства. По временам Бог знает в какой среде родится царственная натура и обрекается почти всегда на глубокие страдания, так как среда не прощает превосходства. Малейшее движение девушки, поворот головы, ясный взгляд больших очей говорили, что это белая голубка в стае чёрных воронов. Она влекла к себе со странной силой, но не потому, что возбуждала собою пошлое любопытство. Пикантного в ней не было ничего. Грусть её лица заставляла относиться к ней с уважением, и, вероятно, даже уличный ловелас не посмел бы слишком развязно заговорить с этой девушкой. Заметив, что на неё смотрят, она слегка покраснела. Стымпалковский и Зызерин посторонились, чтоб не смущать её. Она вынула из свёртка какую-то вещь. Сухой господин со злым лицом несомненно не был сух окончательно, потому что обратил внимание на красивую девушку и не в очередь взял у неё заклад. Впрочем, он сейчас же опять высох и весь погрузился в глубокое созерцание заклада, между тем, как девушка отвернулась и глядела на портрет Александра Благословенного. Заклад её состоял из шёлковой джерси, обшитой чёрными кружевами и такими же лентами. Судя по старенькому пальто и далеко не новому платку на голове, эта джерси было, вероятно, единственным предметом роскоши у бедной девушки.

— Прорвано, — сказал закладчик, указывая на дыру.

Девушка, вместо ответа, сердито посмотрела на Стымпалковского и Зызерина. Им показалось, что она стесняется их, и им стало стыдно: пожалуй, она думает, что они собираются преследовать её. Они ушли.

По лестнице им опять встречались бедные люди, которые несли в кассу ссуд узлы с разными лохмотьями. Чтобы провести праздник сколько-нибудь по человечески, они лишали себя необходимого. На лицах их была тревога, успеют ли они достать денег, и вместе радость, которую внушает людям ожидание какой-нибудь перемены в их судьбе. Праздники нарушают однообразие нищенской жизни, предстоящий обязательный отдых рисуется воображению труженика, забитого нуждой, каким-то блаженством. Стымпалковский и Зызерин вздохнули во всю грудь, очутившись на свежем воздухе.

— Послушай, Серёжа, — начал Зызерин. — Помнишь Мадонну? Конечно, мы были тогда ещё неопытными любителями, но ошибки, иногда просто непостижимые, возможны и в то время, когда глаз и вкус, по-видимому, развиты в высшей степени. Знаешь что: морской вид никуда не годится. Мы дёшево за него дали, но дело не в деньгах. Промах я считаю личным оскорблением, на душе у меня скверно…

— У меня на душе тоже очень скверно, — отвечал Стымпалковский. — В самом деле, что это? Завёртывая пейзаж, я вдруг стал сомневаться в его достоинствах. А когда вошла…

— Вот, вот, когда вошла….

— Когда вошла эта девушка, я почувствовал, что морской вид — дрянь. Я его не видел после того, как я им восторгался, он уже был в бумаге, а между тем, поди ж ты! Мистика какая-то!

— Странное совпадение! Теперь мне начинает казаться, что дело не в том, хорош или плох пейзаж, а… в чём-то другом.

— Мой друг, покупка — хуже не может быть! — вскричал Стымпалковский. — Вспомни, какое плоское небо! Однотонное!

— Нет, подожди, — сказал Зызерин в раздумье, — тут психология особого сорта. Т. е., я не утвердительно говорю, а только предполагаю. Не правда ли, девушка удивительная?

— Удивительная, должно быть, глубоко несчастная! — с чувством отвечал Стымпалковский. — Заметил ты, какие у неё длинные ресницы, и какая она гордая? Ей стало стыдно, что мы видим её кофточку… Сколько даст ей закладчик?

— Я думаю, рубля полтора.

— Если бы он больше дал ей! Ведь кофточка сто́ит, вероятно, рублей пятнадцать. Как тебе кажется, кто эта девушка?

— Идеальная какая-то, а профессия у неё может быть всякая… даже…

— Не договаривай! Может ли это быть?! Это просто честная барышня из бедной семьи. Бедность её замучила, и вот она прибежала в кассу заложить последний свой наряд. Она так прекрасна, что порок не посмеет осквернить её.

— Возможно. Хотелось бы, чтоб было так.

Они шли по улице. Во всех окнах домов горели весёлые огни. Сочельник начался. Несколько раз обернулись они и вглядывались в темноту. У каждого из них было тайное желание вернуться и, дождавшись выхода девушки из кассы, ещё раз посмотреть на неё. Но уважение, которое они чувствовали к ней, и стыд друг перед другом мешали им исполнить это намерение. Скоро они так далеко отошли, что уж потеряли надежду увидеть незнакомку.

— Эх, Петя, какая у нас скучная жизнь! — с глубоким вздохом произнёс Стымпалковский. — Что я говорю: жизнь! У нас совсем нет жизни!

— Пожалуй, жизни нет. Мы, Серёжа, гробокопатели. Вся жизнь позади. Может быть, впереди и будет что-нибудь, но мы с тобой на кладбище. Всё замерло, и — кто знает — не мы ли сами наделили эту девушку разными высокими качествами? Не мечта ли и она?

— Оставь! Она не мечта! Вот она — жизнь! Она страдает, а мы этим страданием только наслаждаемся. Согласись, что нам понравились её грусть и её бледность. Если бы мы встретили её в соболях и с улыбкой на лице, то она вызвала бы в нас совсем другие мысли. В то время, как она закладывает свою последнюю кофточку за полтора рубля, мы вот бросаем пять рублей на дрянь…

Стымпалковский швырнул в снег картинку.

— Что ты делаешь, сумасшедший! — вскричал Зызерин, пошёл и поднял картинку. — Не следует горячиться, мой друг. Картинка, может быть, и не такая дрянь, как нам показалось. Говорю тебе: тут психология особого сорта. Мы с утра сегодня киснем, меланхолия гонит нас из дома. Мы бродим по рынку, мы — отрезанные ломти, и ещё более отрезанными ломтями чувствуем себя в берлоге грошового ростовщика. Незнакомка своей прекрасной грустью окончательно побивает нас. Нищие закладывают лохмотья, а мы роемся в этих лохмотьях, с сытыми желудками и с тугими бумажниками. Понимаешь ли ты теперь, милый Серёжа, что найди мы самого Теньера, и он показался бы нам никуда не годной коркой!

Стымпалковский молчал. Он шёл немного позади, распахнув шубу. Он всё волновался. На углу дома стояли две старушки — те самые, что сейчас приносили в кассу ссуд пару чашек. Зызерин вынул из кармана бумажку и торопливо подал старушкам. Стымпалковский ещё с большею торопливостью последовал примеру приятеля. Через некоторое время он повеселевшим голосом начал:

— Как ты думаешь: закладчик скажет нам адрес девушки?

— Да, через закладчика можно узнать её адрес, — сухо отвечал Зызерин. — Но зачем? Теперь у тебя в сердце чистый образ чистой девушки. А подойдёшь ближе, узнаешь всю подноготную, и как будет жаль, когда вдруг потускнеет образ!

— Ты против себя говоришь! — горячо заметил Стымпалковский. — Я уверен, ты сам не прочь узнать о ней что-нибудь!

— Мне хочется узнать, это верно, но я нарочно не буду узнавать. Что пользы? ещё раз спрашиваю. Если она так воистину прекрасна как кажется, то легко влюбиться. А влюбившись, человек, которому тридцать пять лет, рискует не встретить взаимности. Куда уж мне жениться! Если же не жениться, а предположим, что я способен на низость, то какая пустота, мой друг, образуется в груди в тот момент, когда собственными руками принесёшь грязь в храм! Любить издали гораздо лучше. Понемножку накопляются в сердце избраннейшие черты женского типа…

— Оставь! — сказал Стымпалковский. — Это чересчур отвлечённо!

— Таков наш удел!

Они прошли ещё несколько шагов. В морозном воздухе жалобным шёпотом раздавались голоса нищих, которые, опасаясь городового, по секрету просили милостыни у прохожих. Стымпалковский и Зызерин продолжали оделять их с щедростью, которая их самих потом удивляла. Когда у них ничего не осталось, кроме нескольких копеек, они взяли извозчика и поехали домой. В столовой ждал их ужин. Анфиса обрадовалась им.

— Посмотрим, посмотрим, что это за пейзаж, который вызывает такие разнородные чувства!

С этими словами Зызерин освободил от бумаги картинку и поднёс к свету. Она ужаснула его своею банальностью, хотя ни к одной частности он не мог придраться, и всё было в ней на месте.

— Ужас! Гадость! Позор, какая картинка! — стал кричать Стымпалковский. — Зачем ты её поднял?

Зызерин пожал плечами. Он прошёлся по комнате и сказал:

— Знаешь что, Серёжа: психология — психологией, а картинка нас надула, действительно. Повторилась та же история, что с Мадонной. Однако, в наказание себе, повесим её в зале, чтоб она постоянно напоминала нам, какие мы неопытные ещё любители, несмотря на всю нашу славу.

— Не сто́ит! Мы и так не забудем! Вот чудак, что выдумал! А впрочем, как знаешь. Только, пожалуйста, об одном прошу, не вешай её на виду.

— Нет, именно на виду.

Зызерин взял свечу и отправился в зал вешать картинку. Стымпалковский подал ему гвоздь и молоток. Когда картинка была повешена, Стымпалковский разразился смехом и не находил слов для её порицания:

— Боже, это не небо, а простыня! Корабль похож на кита! Как зализано и вместе небрежно! Фи! Сними, Петя! Она портит всё собрание!

Зызерин хотел улыбнуться, но вдруг бросил взгляд на остальные картины и побледнел. Они тоже показались ему банальными, плоскими, плохими вещами, бесцельной мазнёй, отслужившей в своё время службу и не вызывающей в зрителе ничего, кроме тупого равнодушие. Жизнь отлетела от них, и сердце его сжалось от сожаления, зачем он накупил, вместе со своим другом, столько дорогих, но, в сущности, не имеющих никакой цены полотен. Он только хотел поделиться этой мыслью со Стымпалковским, как тот уже воскликнул:

— Петя, послушай, а ведь у нас картины, правду сказать, неважные! Видишь?

Друзья недоверчиво посмотрели один на другого. Зызерин сказал с грустью:

— Картины наши, действительно, не могут назваться первым сортом. Но зато у нас остальные вещи на подбор.

Он указал на мраморы и осветил статую молящейся девочки.

— Дикая вещь! — вскричал Стымпалковский. — Нет, у нас нет ни одного тонкого мрамора!

Зызерин внутренне согласился с ним.

Дрожащим голосом он сердито произнёс:

— А наши миниатюры? А саксы? А бронзы? Пойдём скорее, посмотрим!

— Господа, кушать пожалуйте!

Но напрасно звала их Анфиса. Они осматривали свои коллекции, чтоб убедиться, в самом ли деле они так хороши, как кажутся, или как казались им и всем целые десять лет. Разочарование встречало их на каждом шагу. Миниатюры были ничтожны. Акварели водянисты и чересчур дороги — за иную акварель они платили по тысяче рублей, бронзы слишком безжизненны, а пресловутая нимфа — бесстыдна в своей наивной позе. На фарфор и горку серебра они не имели даже мужества взглянуть. Храня суровое молчание, отужинали они и сейчас же забрались каждый в свою спальню.

Да, странно, но чудная поэтическая жизнь, которою жили все их тонкие, художественные вещи, и которая придавала глубокий смысл их любви к старине, вдруг покинула музей, точно её оскорбило соприкосновение с другой — грубой, прозаической жизнью, которою живут бесчисленные страдальцы мира, называемые людьми!

На другой день Стымпалковский и Зызерин проснулись довольно рано, но долго не решались выйти из своих келий. Наконец, им послышался голос Лебедева — художника, который пользовался большой известностью и питал к приятелям искреннее чувство за их любовь к прекрасному. Он приехал к ним не с праздничным визитом, а просто потому, что выпало свободное время, и день был туманный, так что в мастерской нельзя было работать. Он ходил по залу и что-то ворчал, по временам разговаривая с Анфисой. Стымпалковский и Зызерин одновременно, в халатах, выскочили к нему. Он, не поздоровавшись с ними, начал:

— Я вот говорю: где вы, господа, выкапываете эдакие сокровища? Право, на ловца и зверь бежит.

— О чём вы это?.. — спросили его Стымпалковский и Зызерин.

— А вот об этом морском видике, — отвечал Лебедев.

Он подошёл к вчерашней картинке, прицелился в неё указательным пальцем и, прищурив свои маленькие весёленькие глазки, сказал:

— Эрмитажная вещь! Живье! Небо — шатёр! А какая грусть! Ах, знаете, это лучшая вещь ваша!

— Ну, уж и лучшая!

— Поздравляю! Душевно!

Стымпалковский и Зызерин с радостным изумлением смотрели на картинку. В самом деле, она была прекрасна. И все их остальные картины были хороши. Они глазам своим не верили. Они увели художника в гостиную под тем предлогом, что там удобнее, а на самом деле с другою целью… Конечно, конечно! Акварели их — первые в Петербурге, и миниатюры — необыкновенной силы. Бронзы — шедевры! В спящей нимфе ни один моралист не усмотрит ничего неприличного, потому что нет бесстыдной красоты. Где красота, там и поэзия. А что касается серебра, то ведь это коллекция, а не груда дорогого, бесплодно лежащего товара. Материал тут ничего не значит, и маленькая глиняная чашка может стоить дороже золотого кубка. Они радостно переглядывались. Их вещи воскресли! Они усердно угостили художника, и с этого дня жизнь их потекла по-прежнему, скромная, артистическая. Никогда не вспоминали они вслух о девушке, мгновенным силуэтом мелькнувшей перед ними в тот вечер и чуть было не оставившей в их душе глубокого следа. Точно также ни разу не потянуло их к Покрову, несмотря на соблазнительную приманку, которую представляла для них коллекция картинок старенького любителя-покойника. Казалось, там, в грязной кассе ссуд, притаился призрак бедности и подстерегает счастливых людей, живущих утончёнными радостями, чтобы с немым упрёком посмотреть им в глаза.