В Петербурге (не говоря уже о других городах России) с наступлением 17 сентября происходит несравненно более движения, нежели в остальные обыкновенные дни. Кареты беспрерывно сталкиваются у входа магазинов; особы разного рода и даже лица, вовсе не имеющие в себе ничего особенного, выходят большею частию из кондитерских, неся под мышкою узлы и корзины; модные и игрушечные лавки опустошаются; в залах английского магазина и à la renommée[1] нет решительно прохода; в милютиных — давка и теснота; не только на улицах, но и в каждом почта доме движение в этот день возрастает с неимоверною силою. Тут натирают паркет, там, против обыкновения, привешивают гардины; в другом месте, также вопреки установленному порядку, сальные свечи заменяют стеариновыми; в третьем к обыкновенным двум или трем ломберным столам, расставляемым с немецкою аккуратностию каждый вечер, присоединяют еще два или три; словом, под каждою почти кровлею происходит беготня, суматоха, преобразование…
Вам, может быть, покажется весьма странным, почему именно все это делается 17 сентября. Помилуйте! да как же может быть иначе? сами посудите: у того — жена Софья, у другого — две дочери, Вера и Любовь, у третьего — сестра Надежда, у четвертого — свояченица Агафоклея (к счастию, это случается всего реже), и, наконец, пятого судьба наделила всем вместе — Верою, Любовию, Надеждою, Агафоклею и Софьею, — как не может быть иначе?.. Но вся эта кутерьма, относительно говоря, ничего не может значить в сравнении с тою, которая происходила в этот день, прошлого года, на Петербургской стороне, в доме коллежского секретаря Фомы Фомича Крутобрюшкова.
Представьте: судьба, эта судьба, не обращающая даже решительно никакого внимания на чины, а следовательно, и соответствующее им жалованье, наделила его женою и тремя дочерьми. Предвидя горестное свое положение и издержки, которые навлекут ему ежегодные празднования дочерних именин (ибо это по сию пору считается у нас священнейшим долгом), Фома Фомич дал детям своим имена святых, празднуемых в один и тот же день.
Впрочем, так поступают люди и не находящиеся в положении Крутобрюшкова; я даже уверен, что цель их в таком случае заключает в себе более экономическую идею, нежели удовольствие изображать семейство аллегорически, т. е. крестом, якорем и пылающим сердцем1.
Именины не произвели бы в доме Фомы Фомича особенного переворота и отпраздновались бы по обыкновению тихо и скромно, если б почтенному чиновнику не пришло в голову, месяца за два до описываемого нами события, затеять лотерею. Разумеется, идея эта, равно как и всякая другая, родилась в голове коллежского секретаря не следствием мышления, а случайно; вот каким образом это было.
Старший брат его, содержавший между третьего и четвертою линиями Васильевского острова лавочку, где продавались разные старинные вещи, как-то: мебель, жесть, картины и книги, умер вдруг скоропостижно, оставив ему по завещанию все свое имущество. Фома Фомич имел столько твердости характера, что, несмотря на грусть, тяготившую его душу, на другой же день после горестного события приступил к распродаже полученного наследства. Некоторые, однако, вещи были пощажены; Фома Фомич, наслышавшийся от добрых людей о необыкновенных выгодах делать лотереи, положил ими воспользоваться и испытать счастие. Действительно, не прошло одного месяца, как советы приятелей оказались основательными и осуществили мечты его даже сверх ожидания. Билеты разбирались с неимоверною быстротою.
Невзирая на то, что большая часть билетов была уже взята, Крутобрюшков без сомнения отложил бы розыгрыш до другого раза, продолжая действовать таким образом до бесконечности, как это делают весьма многие, даже весьма почтенные люди, если б одно важное обстоятельство не препятствовало ему в этом.
Случилось как-то Фоме Фомичу сесть в департаменте подле советника, Александра Петровича Цвиркуляева; советник, сохранявший во всех случаях жизни необыкновенную важность, не известно почему на этот раз не мог скрыть хорошего своего расположения и был чрезвычайно в духе.
Движимый каким-то необыкновенным чувством умиления, рождающимся у каждого подчиненного, которому удастся сесть подле старшего в добрый час, Крутобрюшков не мог утерпеть, чтобы не сообщить ему своего намерения. Александр Петрович, желая показать себя вполне снисходительным начальником, не только одобрил предприятие подчиненного, но даже взял два билета, тут же обещав присутствовать при розыгрыше.
Как видите, не было возможности отложить лотереи, и Фома Фомич, в избежание лишних издержек, назначил розыгрыш в день именин жены и дочек.
Но прежде, нежели приступим к описанию приготовлений для вечера, следует короче познакомить читателя с лицами, разыгрывающими на нем главную роль.
Фома Фомич Крутобрюшков — человек небольшого роста, довольно толстый, с необыкновенно красным лицом и гладкою лысиною. В наружности его нет ничего особенно замечательного, разве только то, что он совершенно лишен бровей, отчего лицо его принимает какое-то сладко-медовое, временами даже приторное выражение. Он чрезвычайно богомолен, исправен к службе, в которой состоит уже 13 лет, хороший отец семейства, плохо знает грамоте и необыкновенно склонен к спекуляции. Супруга его (Софья Ивановна), средней полноты женщина, совершенный pendant[2] мужу, за исключением бровей, которые у ней как нарочно чрезвычайно густы и черны. Соседки уверяют, будто она большая сплетница, но я приписываю это мнение более зависти, возбужденной тем, что Софья Ивановна — кума одного гарнизонного майора, нежели справедливости. Г-жа Крутобрюшкова чрезвычайно горячая женщина и часто употребляет во зло дарованные ей от природы физические силы (в этом сознается иногда и сам Фома Фомич). Дочерей держит она б ежовых рукавицах, управляет решительно всем домом и стряпает на кухне, когда к обеду назначена кулебяка — блюдо, прославившее ее в околотке. Одна из отличительных черт Софьи Ивановны — память; в этом отношении она до того счастлива, что помнит наизусть весь календарь; спросите вы у ней хоть день Мамельфы, Евпсихия и Евтихия, и она тотчас же безошибочно ответит вам, в какие именно дни празднуются Мамельфа, Евтихий и Евпсихий. Софья Ивановна большая охотница приглашать гостей; иную зовет на чай, другую на ватрушку, третью на яичницу, хотя обыкновенно по истечении визита ругает их наповал и уверяет, что ее объедают, по московской привычке хлебосольства. Все это не мешает, однако, г-же Крутобрюшковой быть весьма хорошею хозяйкою и доброю супругою. Что ж касается до дочерей Фомы Фомича, одно казанское стихотворение избавит нас от описания их наружности:
. . . . . . . . . . . . . .
Одна из них, Вера, брюнетка;
Другая, Любинька, кокетка,
А третья, Надинька, блондин,
Всех лучше же из них блондин!
И действительно, Надинька, младшая дочь почтенного чинозника, отличается от сестер довольно хорошеньким личиком, возбуждающим зависть Веры и Любви. Любочка, старшая из них, перешла уже за пределы невесты: ей около 27 лет; но это обстоятельство еще более возбуждает в ней желание нравиться и кокетничать. С нею случилось много романтических приключений, между которыми одно достойно быть поименовано. Она влюбилась раз в какого-то коллежского регистратора, посещавшего довольно часто их дом; регистратор подавал большие надежды сделаться ее супругом; но потом оказалось, что он делал это только так, для препровождения времени, в особенности после того, как он женился на купчихе. Любовь Фоминишна, в порыве отчаяния и ревности, хотела сначала броситься в Малую Невку, но, к счастию, ограничилась отправлением к изменнику письма следующего содержания:
«Стыдитесь што вы меня обманули, не только перед вами и перед богом честь моя дорога, бог накажет вас как вы могли это сделать… Ах несносно, за добро слышать зло, я записку вашу прочитала и в обморак упала легче бы вы испесталета убили меня я не мучилась бы… ах, ах я страдаю отвас с добростью души бог накажит жестоко меня обижать бог стабой умираю аттаски ах ах злодей…»
Излив таким образом свое отчаяние, Любовь Фоминишна, как бы в отмщение вероломному любовнику, стала без разбора кокетничать со всеми его приятелями; но так как ни один из них не примечал ее авансов, то по сию еще пору она находится в девическом звании.
Верочка совершенная противоположность сестры; она чрезвычайно застенчива и сентиментальна. Чувствительность у нее также доходит до высшей степени. Бьет ли на дворе петух курицу — она плачет; не удастся ей продеть нитку в иголочную скважину — опять плачет; случится ли ей уронить тарелку или разорвать фартук — новые слезы; словом, она готова плакать во всякое время и во всякий час. У Верочки под головами всегда хранится какой-нибудь мрачный роман вроде: «Любовь негра, или Черный, каких мало белых» — или тому подобная книга. Любочка находит неизъяснимое наслаждение дразнить Верочку, называя ее зюзей. Надинька совершенный ребенок и беспрерывно поет: «Вдруг взбрунтило фортепьяно, — ууу — летай, тоска моя!» — и т. д.
Все три без исключения страстные охотницы наряжаться и гулять по гостиному двору.
Чтобы дополнить картину семейного счастия коллежского секретаря, необходимо познакомить читателя с Савишной, состоящею у него (выражение чисто департаментское) в должности кухарки. Савишна, как и все русские бабы, занимающиеся кухмистерским искусством, не может похвастать лишнею чистоплотностию. Особенною сметливостию также не обладает, ибо только что привезена из Калуги, места ее рождения. Савишна терпеть не может стирать пыль; она никак даже не может понять, к чему это делается, и говорит, когда принуждает ее к тому Софья Ивановна: «Чтоб тебе лопнуть… право! да ты хоть стирай ее сколько хошь, а завтра же набежит ее, окаянной, вдвое больше». Любовь, Веру и Надиньку называет она молоденькими барышнями и в свободное время гадает им довольно удачно в карты.
17 сентября семейство коллежского секретаря поднялось несравненно ранее обыкновенного. После обычных поздравлений и после того, как Савишна поднесла Софье Ивановне двухсполтинный крендель, оно расположилось вокруг кипящего самовара и принялось пить чай.
— Ну, матушка, вот и добрались мы до твоих именин, — сказал Фома Фомнч, хлебнув чаю. — Ну что, Надя (она была его любимица), я чай, ты рада, что сегодня будут гости? да уж, я думаю, и всем-то вам целые две недели только и мерещилось, а?..
— Поговорим-ка лучше о деле, — отвечала серьезным тоном Софья Ивановна, — ведь шутка ли, я думаю, сколько народу наберется… куда-то мы их поместим, подумай хорошенько… всего две комнаты…
— Что ж делать!.. кроме своих, должны приехать и те, которые взяли билеты на лотерею… я и сам думал, что квартирка-то будет малешенька, ну, да авось не все будут…
— Как бы не так! Эх ты, простофиля, простофиля! не знаешь разве, что они только и ждут, как бы поесть да попить на чужой счет.
— Оно все так, Софья Ивановна, ну, да авось бог даст, как-нибудь… постой! надо посмотреть, сколько еще остается невзятых билетов.
Сказав это, Фома Фомич подбежал к комоду, открыл его и вынул из второго ящика снизу лист бумаги, на которой были означены выигрыши и нумера. Он знал список наизусть давным-давно, равно как и все члены семейства, но делал это потому, что находил большое удовольствие любоваться им, во-первых, как собственною своею придумочкою, а во-вторых, как порукою за изрядное количество целковых (некоторые чиновники взяли билеты в долг.)
Вот что в сотый раз прочел коллежский секретарь: «Разыгрывается дружеская лотерея, с балом, музыкою, танцами и ужином и разными забавами. Предметы:
1. Кольцо бриллиантовое.
2. Часы серебряные англицкие.
3. Золотая цепочка с ключиком,
4. Фортепианы обоктавах.
5. Большая пенковая трубка в серебряной оправе и большой власиной чубук.
6. Ящик из Италии, с дамскими вещами, как-то: ножницы, наперсток, игольник, продивательная иголка, две перламутровые мотовки и зеркалом. Цена билету один рубль серебром».
Внизу, где означены были нумера, знакомые и приятели Фомы Фомича расписались каждый против избранного им билета. Маленькие крестики, наставленные аккуратным хозяином с левой стороны некоторых билетов, означали, что они взяты за наличные деньги, словом, все было как следует. Одно только в списке могло показаться странным человеку, чуждому мелкого чиновничьего круга: то, что большая часть чиновников не выставила на нем своих фамилий, но вместо их лист был испещрен разными аллегорическими надписями; например, против восьмого нумера было написано: счастливец; в другом месте, вероятно, какой-нибудь забавник или так называемый «душа департаментского общества» довольно тщательно вырисовал: адье ман шер ами; в третьем фамилия была заменена, неизвестно по каким причинам, следующими словами: мое почтение, и т. д.
Фома Фомич, казалось, был чрезвычайно доволен такими любезностями и продолжал читать: «Конец сих билетов, коллежский секретарь Фома Крутобрюшков, 1844-го года, августа 17-го».
— Один только Михаила Михайлович Желчный не взял билета, — сказал он, окончив чтение. — Нет, говорит, знаем мы эти лотереи, да и притом, сколько ни брал билетов, никогда не выигрывал, так уж и закаялся. Скряга, знает только таскаться по гостям да наушничать.
— Уж я его когда-нибудь да отделаю по-своему… перечти-ка, кто да кто будет, ведь надо приготовить кое-что.
— Будет, во-первых, Александр Петрович Цвиркуляев, советник наш… он взял два билета… Пожалуйста, Люба, не забудь ему первому подавать яблочки, закуску и все, что ни есть… да и все-то вы старайтесь как можно более угождать ему… потом будет еще Вакх Онуфриевич…
— Ах, Фоша, он и у нас напьется, пожалуй, как на крестинах у Ивана Ивановича Масляникова.
— Ну, во избежание этого, распорядись так, чтобы каждому пришлось не более одного пунштика… еще приедут: Мефодий Карпыч, коллежский асессор, Акула Герасимович Ершов, экзекутор, кума Арина Петровна, ну, да это своя, Сила Мамонтович с супругою… Иван Иванович Масляников…
— Да сам ты посуди, Фома Фомич, ну, чем мы их накормим? шутка ли, почти весь департамент… сам посуди…
— Нельзя иначе, матушка, ведь зато лотерея, не даром же их угощаем… будут еще: Волосков, помощник столоначальника, Владимир Макарович Семяничкин с супругою… Наталья Кузминишна… я, бишь, и позабыл Ивана Ивановича Елкина… прекрасный молодой человек, на хорошем счету у начальства, жалованье такое, что… вот жених Любочке…
— Ну, уж хорош ваш Елкин, — отвечала отрывисто и грубо старшая дочь Крутобрюшкова, — да я лучше повешусь, чем пойду за такого елистратишку…
— На тебя никак не угодишь! и чем Елкин не жених тебе? право, не понимаю! Чтобы только не изменил Аполлон Игнатьевич; он обещался непременно приехать побряпчать на фортепьянах; да бог его знает, неравно нам на беду выпьет, так и поминай как звали… Ну, смотрите же, дети, — продолжал Фома Фомич, — ради Христа будьте обходительнее с гостьми; в особенности с нашим советником; человек он старший, может при случае оказать покровительство.
— Да есть, чем нам взять, — сказала Любочка, толкнув чашку, — хоть бы сшили нам новые платья, а то как какие-нибудь салопницы…
— Что такое? мать хуже тебя, что ли? а! сказывай, хуже тебя мать, что в старом капоте ходит да переворачивает его каждые два года… хуже тебя сестра-то, что ли? а!.. — произнесла вдруг Софья Ивановна, подступая к дочери.
— Полно… Сонюшка… оставь ее… и для такого дня… — сказал Фома Фомич, удерживая длань супруги, готовившуюся опуститься на дочерние плечи (мы уже говорили, что Софья Ивановна любила прибегать к сильным мерам).
— Нет, нет, хуже тебя мать, что ли?..
— Да что вы в самом деле раскричались, — завопила Любочка, — пусть оне себе дуры слушаются вас, а я и знать-то не хочу!
— Ги, ги, ги… — жалобно запищала Верочка, — как она смеет называть нас дурами…
Любовь Фоминшнна вышла в другую комнату, сильно хлопнув дверью. Вскоре послышался ужасный вой, который как бы мгновенно водворил спокойствие в остальных членах семейства. Софья Ивановна, привыкнувшая к подобным сценам, налила себе новую чашку чаю; Верочка перестала хныкать, Фома Фомич развалился на диване.
— Ну, мать моя, — сказал он, — ты уж там распорядись, как знаешь, насчет покупок, а я покуда с детьми приберу все к месту, нельзя же так оставить. Вот тебе две красненькие, — продолжал супруг, вынимая деньги из кожаного замасленного бумажника, — больше, право, не могу…
— Я думаю, будет довольно… да бишь, не лучше ли записать, что надо купить, неравно позабуду… встань же, что ты развалился, время ли теперь отдыхать…
Фома Фомич встал, придвинул к себе баночку с чернилами и начал писать под диктовку:
— Полфунта чаю, бутылку рома, два фунта винных ягод и пастилок, Наде башмаки, пять лимонов, стеариновых свеч восемь штук…
— Маменька, купите, пожалуйста, помады, только розовой, — перебила Надинька.
— Да… ну, запиши: помады розовой, шнурок черный, две желтые ленты, восемь фунтов телятины…
— Этак ты, пожалуй, весь Петербург вздумаешь закупить… помилуй, Софья Ивановна, да и денег не хватит… на что, примерно, телятина, на кой черт телятина?..
— Уж ты сделай такую милость, не мешайся не в свое дело, а знай только пиши…
— Ей-богу, Софья Ивановна, телятина совершенно лшпнее… а вот, по-моему, купи лучше икорки, свежей, хорошей икорки… это будет лучше, да и дешевле…
— Ну, хорошо, хорошо, запиши…
— Икорки… ну, теперь, кажется, все… с богом, а мы займемся делом; пора! скоро уже десять часов, а еще ничего не готово.
Софья Ивановна надела салоп, завязала в платок список и ассигнации и, сопровождаемая Савишною, вскоре отправилась на ваньке в город.
Труд, предпринятый почтенным отцом семейства, был тем более тяжел, что самое расположение квартиры было весьма неудобно. Во-первых, она имела общий недостаток всех петербургских, а именно, начиналась кухней; из кухни тянулся узенький коридор, делавшийся решительно непроходимым чрез двухспальную постель обоих супругов, которую не было никакой возможности поместить в другое место, так что попасть в следующую за коридором комнату можно не иначе, как пробравшись бочком или, если кому излишняя дородность не позволяла это сделать, перескочив чрез нее; впрочем, при дородности и этот способ не мог быть употреблен в действие. За коридором находились две комнаты; первая из них служила гостиною и залою, вторая спальнею Верочки, Надиньки и Любочки.
Фома Фомич, невзирая на все затруднения, не падал, однако, духом (таково было его обыкновение). Посреди первой комнаты поставил он фортепьяны, как главный предмет и выигрыш лотереи; на них весьма красиво лежали остальные выигрыши, между которыми отличались: ящик из Италии и баснословной величины пенковая трубка, горделиво возвышавшаяся на пестрой тарелке. Кругом были расставлены стулья и два дивана, обитые хотя старенькой, но красивенькой клеенкой; стены серо-молочного цвета пестрели картинами, между которыми портрет директора департамента, где служил Крутобрюшков (необходимая принадлежность каждого ищущего чиновника), и какой-то ландшафт, писанный масляными красками и почерневший до того, что едва можно было различить на нем небо от земли, были более других достойны внимания. Против одного из диванов Фома Фомич поставил круглый столик, купленный им в старые годы по оказии. Стенные часы остались на старом месте подле окна.
Убранство второй комнаты требовало еще больших хлопот; Любочка решительно отказывалась сдвинуться с места, несмотря на увещания отца и Верочкины слезы. Наконец, кое-как уговорили ее, и спальня трех девушек приняла также довольно благообразный вид. Она была назначена для играющих в карты.
Фома Фомич и дочери его не успели еще совершенно устроиться, как в комнату вошла кума Арина Петровна с изрядной величины кренделем (общепринятым приношением кухарок, кумушек, старушек, которым оказали какое-нибудь пособие, и ключниц).
— Здравствуй, Фома Фомич, здравствуйте, девушки, — сказала она, ставя свою ношу на кругленький столик, — поздравляю вас всех от чистого сердца, дай вам господь бог (тут она перекрестилась) всякого счастия, благополучия да хороших женишков. (Арина Петровна поочередно поцеловала девушек.) Ну, а где же жена-то твоя? — сказала она, переменив вдруг интонацию. — Я чай, за покупками да за хлопотами; дай ей бог дешево отделаться, рыбка нынче стала куда как дорога, проклятые купчишки дерут без всякой совести, — последние слова проговорила она чрезвычайно быстро.
— Да уж нечего говорить, матушка, стоит мне на порядках вся эта кутерьма, — сказал Фома Фомич, несколько недовольный неуместным посещением кумы, а главное, известием о дороговизне провизии… — Благодарю покорно, что не забыли и зашли навестить нас…
— Какое забыть, я вот и кренделек принесла вам, думаю себе: авось пригодится, взяла да и купила… чай, много гостей будет у вас вечером?
— Да, матушка Арина Петровна, немало… немало… присядьте же, что же вы стоите…
— Нет, благодарствуй, я только так, на минуточку забежала, чтобы поздравить вас… знаю, и без меня много вам хлопот… а вот вечерком так приду…
— Непременно… мы вас ожидаем…
После новых лобызаний Арина Петровна вышла, сопровождаемая крестницею (Надинькою), и семейство Крутобрюшкова снова принялось за работу. Все уже было готово, когда возвратилась Софья Семеновна, увешанная узлами и кулечками; окинув взором комнаты, она осталась весьма довольна их видом; одно только смущало ее — это двухспальная постель, так неуместно раздвинувшаяся поперек коридора. Пообедав наскоро, как говорят, чем бог послал, семейство коллежского секретаря приступило к собственному своему преобразованию.
В восьмом часу лестница Крутобрюшковых осветилась сальными огарками, тщательно сберегаемыми экономною хозяйкою дома. Огарки эти были весьма искусно вставлены в огромные репы, посреди которых сам Фома Фомич просверлил дыры; на подъезде горели две плошки; в комнатах, на каждом почти столе возвышались на высоких подсвечниках стеариновые свечи; судя по иллюминации, бал обещал быть великолепным.
Фома Фомич, в белом галстуке и новом вицмундире, бегал из одной комнаты в другую, беспрерывно поправляя то какую-нибудь мебель, то свечку, плохо повинующуюся дрожащим его пальцам (Фома Фомич был в сильном волнении), то, наконец, обращался к дочерям, умоляя их окончить как можно скорее туалет.
Софья Ивановна уже давно была на кухне; стараниями заботливой хозяйки воздвигнулись на тарелках груды винных ягод, пастилок, крымских яблок (принадлежность всякого рода балов, вечеров и пикников), разрезанных пополам; бутерброды также занимали не последнее место. Шеренги стаканов, покуда пустых, вытягивались на комоде кухни, готовые принять в свою пустоту тот благотворный нектар, который чиновник окрестил названием пунштика. Несмотря на такого рода занятия, Софья Ивановна находила время присматривать за Савишной, месившей на сундуке кулебяку (столы все до единого были заняты).
— Ну, смотри же, Савишна, — сказала Софья Ивановна, — делай так, как я тебе сказывала; гостям мужеска пола подавай пуншт, а женщинам чай, да не забудь: не наливать по второму стакану, пока сама не скажу… Эх! кулебяку-то не поджарь…
— Слушаюсь, Софья Ивановна, не обмолвлюсь…
— То-то же, да нарежь ее… Нет, нет, я сама это сделаю… ты только знай подавай, когда я прикажу.
— Слушаю-с, Софья Ивановна… Нетто гостев-то много буде?
— Да, да, чёрт бы их взял, прости господи, немало…
— Что же это они не едут, Софья Ивановна? — произнес Фома Фомич, входя на кухню. — Скоро девятый час…
— Успеют еще… Ну, а что Люба, Надя готовы? я чай, время было примазаться…
— Нет еще, я немало говорил им: вот застанут вас гости; а оне то косыночку, то булавочку… просто беда мне с ними, да и только.
— Постой, вот я их потороплю! — Сказав это, Софья Ивановна направилась в гостиную, где именинницы снаряжались к балу.
— Что, скоро ли вы? Люба! долго ли ты станешь еще жеманиться перед зеркалом?
— Господи! и одеться-то не дадут! салопницами, вы хотите, чтобы мы показались, что ли?., уж без того бог знает на что похожи…
— А вот, поговори-ка у меня еще…
В эту самую минуту в кухне послышался шум, и Софья Ивановна, не докончив речи, опрометью бросилась в коридор. Вера, Люба и Надя в одну секунду спрятали под диван помаду, зеркальце, гребни и стали как бы ни в чем не бывали у дверей. Когда хозяйка дома вошла в кухню, Фома Фомич снимал уже лисий салоп с плеч Натальи Васильевны Семяничкиной, приехавшей с мужем и двумя дочерьми, Анфисою и Ашинькой.
— Здравствуйте, любезнейшая Софья Ивановна, — сказала Семяничкина, страстная охотница разыгрывать роль светской женщины, — вот и мы к вам, поздравляю с именинами и именинницами… деток своих привезла…
— Да-с, и своих деток привезли к вам, — робко произнес Владимир Макарович Семяничкин.
— Ах! сколько, я думаю, вам хлопот, милая Софья Ивановна! Уж я говорила сегодня мужу: надобно быть такой хозяйкой, как Софья Ивановна, чтобы успеть приготовить все для такого множества гостей…
— Да-с, жена говорила-с… — снова пробормотал Семяничкин.
— Пожалуйте в комнату… Наталья Васильевна… Владимир Макарович… Анфиса Владимировна… прошу покорно…
— Владимир Макарович, прошу покорно, — сказал Фома Фомич, приглашая гостя рукою.
Семейство Семяничкиных тронулось. Впереди всех выступала Наталья Васильевна, разодетая, как говорится, в пух, в желтых лентах и чрезвычайно похожая в этом наряде на индийское божество; позади ее шли обе барышни, весьма недурной наружности; шествие закрывал робкий Семяничкин, жиденький, маленький, желтенький, в мешковатом, как-то неловко сидящем вицмундире и вечно слезившимся левым глазом. Миновав Фермопильское ущелье2 (узкое пространство между стеною и кроватью), Семяничкины благополучно достигли гостиной, где ожидали их дочери Крутобрюшкова.
Но едва Софья Ивановна успела усадить гостей на диван и начать с ними интересный разговор о дороговизне квартиры, о ее теплоте, удобствах и неудобствах, как в кухне послышался снова шум и голос Фомы Фомича возвестил прибытие новых гостей. Софья Ивановна почла за необходимое поспешить к ним навстречу.
На этот раз взорам ее предстал бухгалтер Сила Мамонтович Буслов. Кряхтя и пыхтя, снимал он с себя летнее пальто (Силе Мамонтовичу никогда не было холодно, и потому он не считал нужным носить в зимнее время другой одежды); толстые пальцы его, чрезвычайно похожие на моркови, никак не повиновались своему хозяину и, казалось, более и более топырились. Освободившись, наконец, от пальто, тучный бухгалтер пожал сначала руку Фоме Фомичу и потом уже обратился к Софье Ивановне.
— Рад душевно, сударыня, иметь случай лично поздравить вас именинами, равно как почтеннейшего нашего Фому Фомича… вот и жену привез с собою, и дочь… прошу любить и жаловать…
С этими словами он отодвинулся в сторону и представил Софье Ивановне худощавую, как щепку, женщину, с взбитою прическою и до того накрахмаленным платьем, что в случае надобности оно могло служить убежищем и самому Силе Мамонтовичу; в своей стороне, г-жа Буслова представила дочь, молодую девушку лет девятнадцати.
После обычных приветствий и лобызаний дамы отправились в гостиную, где запах гвоздичной сделался еще более ощутителен.
— Софья Ивановна, — сказала Семяничкина, вставая с дивана, — я еще не видала выигрышей: что, они все тут?
— Все, Наталья Васильевна; посмотрите, какой прекрасный рабочий ящичек, просто объеденье, и настоящей французской работы.
— Да, ящичек очень хорошенький… Что бы тебе хотелось выиграть, Анфиса? — продолжала Семяничкина, обращаясь к дочери, когда вышла хозяйка, — ящик для рукоделия или фортепьяно? небось, фортепьяны-то очень хочется?..
— Нет, маменька, мне нравится более кольцо брильянтовое.
— А я желала бы лучше выиграть золотую цепочку с ключиком, — сказала Ашинька.
— А я так просто думаю, — прибавила Наталья Васильевна вполголоса, — что нам ничего не достанется, уж, верно, сами хозяева прибрали себе лучшие билеты… вот вы увидите… Владимир Макарович, куда же ты забился? Сидит себе в углу и на выигрыши даже посмотреть не хочет!
Необходимо здесь заметить, что г. Семяничкин имеет маленькую слабость тотчас засыпать, куда бы только его ни посадили; кроме этого, переход от бдения к сну у него так быстр, что не успеешь повернуться, как уже он закрыл глаза и испускает маленький носовой свист. Он все спал, так что настоящая жизнь грезилась ему как во сне.
Голос супруги (единственное средство, выводящее Владимира Макаровича из летаргии) мгновенно пробудил его.
— Что-с… Наталья Васильевна? — произнес он, подходя к жене.
— Ну, а тебе что бы хотелось выиграть? — спросила она, — небось часы?
— Часы, Наталья Васильевна…
— Ну, и от фортепьян бы не отказался?
— Пенковая трубочка больно хороша, Наталья Васильевна…
— Ну уж, нашел что сказать! пенковая трубка!., да я и даром не возьму ее… а вот кабы рабочий ящик… ну, это другое дело…
— Да, рабочий ящичек… лучше…
Щепкообразная жена и дочь Силы Мамонтовича не принимали решительно никакого участия в лотерее и как вкопанные сидели на одном месте.
Вскоре тяжкие вздохи, раздавшиеся в коридоре, возвестили, что толстый бухгалтер силится пройти между постелью и стеною; но, к общему удивлению, он не замедлил явиться в гостиную.
Пока почтенный этот муж, страстный любитель музыки, театров и вообще изящного, как-то: расписных московских табакерок, оружия и статуэток, продающихся на улицах, распространялся с дамами об удовольствиях, доставляемых ему такого рода предметами, квартира Крутобрюшкова наполнилась народом.
Один за другим появлялись: Вакх Онуфриевич Петерка, известная уже читателю кума Арина Петровна, состоящий в должности помощника бухгалтера Аристарх Виссарионович, у которого глаза были необыкновенно похожи на глаза болонки, которую баловница-барыня кормит мясом, т. е. тонули в каком-то брусничном варенье.
В гостиной Фомы Фомича становилось уже тесно, когда явились Иван Иванович Масляников с малолетним сыном своим Ванюшею, Михаила Михайлович Шелчный, чиновник в отставке, и Аполлон Игнатьевич, тот самый, который должен был играть на фортепьянах. Особенно появление последнего чрезвычайно обрадовало и успокоило Фому Фомича.
— Фома Фомич! а Фома Фомич! что же, братец, скоро ли лотерея? — спросил Михаила Михайлович Желчный, когда общество поуселось.
— Ожидаем только Александра Петровича… нашего советника…
— Как! и он будет… Ба! ба! ба… да я этого и не знал, — произнес Сила Мамонтович, обтирая пот, капавший у него с носа; — у тебя, как я вижу, Фома Фомич, бал не на шутку…
— Даже Александр Петрович сам два билета взял…
— Как! и два билета взял! ну, брат, молодец!
— Верно, как-нибудь да сам подсунул, — сказал Желчный на ухо Акуле Герасимовичу Ершову, состоящему в должности экзекутора.
— Акула Герасимович, мое вам нижайшее почтение, — произнес Фома Фомич, подходя к нему, — благодарю за посещение…
— Очень рад… не стоит благодарности…
— Здравствуйте, Иван Иванович, — продолжал Крутобрюшков, увидя Масляникова с Ванюшею, — сколько лет, сколько зим… как вы в своем здоровье?
— Вашими молитвами, почтеннейший Фома Фомич…
— Здравствуй, Ваня… да какой он у вас умница…
— Душенька, поцелуй же дядиньку, — сказал Иван Иванович, гладя по головке сына.
— А который годок?
— Да в день Фрола и Лавра шестой пошел.
— Шестой!.. зовут, Иван Иванович… извините… — Фома Фомич вышел в коридор.
— Тятинька… тятинька… то, вот это такое? — спросил Ванюша, показывая на фортепьяны.
— А это музыка, душенька… вот что играют.
— Музыка… а это то такое, — продолжал ребенок, вскарабкавшись на фортепьяно и трогая трубку, часы и ящик из Италии.
— Не тронь, не тронь, душенька, неравно раскокаешь… это трубка.
— Тубка!
— Скажите, пожалуйста, Иван Иванович, как здоровье вашей супруги? — спросила Софья Ивановна.
— Благодарю покорно, вашими молитвами… надеюсь, что скоро будет всему конец.
— Как, разве она еще не родила?
— Нет, но на этих днях…
— Фома Фомич! Софья Ивановна! что же лотерея? — произнесли несколько голосов.
— Сию минуту, господа, сию минуту; повремените немного… я думаю, тотчас приедет Александр Петрович; согласитесь, что без него нельзя же…
— Да и не устроено у тебя, кажется, еще ничего насчет билетов, — сказала кума Арина Петровна.
— Все готово, только не едет Александр Петрович…
— А кто станет вынимать билеты?
— Кто-нибудь, все равно.
— Нет, Фома Фомич, надобно, чтобы непременно вынимал их ребенок… это везде так водится… — произнес Михаила Михайлович Желчный, находивший неизъяснимое удовольствие ставить всех в затруднительное положение…
— Да, разумеется, — продолжал Сила Мамонтович, — разумеется, должен вынимать билеты ребенок… это, так сказать, эмблема невинности, ангел божий…
— В таком случае Иван Иванович одолжит нам своего Ваничку.
— Очень рад, очень приятно… Ваня, Ваня, хочешь вынимать лотерею?
— Качу… лотерею…
— Какой миленький ребенок, — сказала Наталья Васильевна, подходя к Масляникову с дочерьми Крутобрюшкова… — и который годок?
— В день Фрола и Лавра шестой-с пошел…
— Поцелуй меня, душенька, — продолжала г-жа Семяничкина.
— Поцелуй же тетиньку…
Иван Иванович был чрезвычайно доволен, что гости Фомы Фомича принимают такое живое участие в его сыне; он посадил его к себе на колени.
— Ну, што, плутишка, ты кого больше любишь: мамашу или папашу?
— Ma… ма… и папашу.
— Ах, какой умница! поцелуй меня, душенька! какой умный мальчик! как это сейчас видно в ребенке, что будет умницею! — произнесли вдруг в толпе, окружившей Ивана Ивановича.
Масляников был вне себя от радости и, чтобы еще более похвастать перед гостьми остроумием Ванюши, спросил его:
— Ну, а кого бы ты хотел, пузырь ты этакой, чтобы родила мамашинька, братца или сестрицу?
— Ла… ла… лашадку, — бойко отвечал Ванюша.
Толпа захохотала. Иван Иванович, не ожидавший такого ответа, сконфузился так, что опустил сына на пол и начал без всякой причины шарить у себя в кармане. В самую эту минуту в дверях показался советник Александр Петрович Цвиркуляев, а вслед за ним и хозяин дома. Поклонившись довольно важно, Александр Петрович каким-то принужденным тоном сказал Фоме Фомичу:
— Представь же меня твоей жене… я хочу с нею познакомиться.
— Софья Ивановна… Софь… вот я… Александр Петрович… — и Крутобрюшков толкал вперед жену и дочерей.
— Да оне у тебя, братец, еще молоденькие, — произнес советник с некоторою нежностью, тряся Надиньку без церемонии за подбородок… — ну, а что же лотерея?
— Сию минуту, Александр Петрович, сию минуту…
Все общество окружило фортепьяно; Михаила Михайлович Желчный и экзекутор старались более других стать на виду советника.
Ванюша, к совершенному удовольствию отца, был посажен на фортепьяно между рабочим ящиком и пенковою трубкою, все еще лежащею на тарелке, с назначением вынимать пустые бумажки или выигрыши. Нумера говорила Анфиса Владимировна, старшая дочь г-жи Семяничкиной.
Лотерея началась.
Два только лица не приняли участия в розыгрыше лотереи: чувствительная Вера Фоминишна и Дмитрий Алексеевич Волосков, уже с давних пор чувствовавший к ней непреодолимое влечение. Они отошли в сторону и предались молчанию, прерываемому только тяжкими вздохами: так проявлялась у них любовь.
Между тем в другом конце комнаты совершенно противоположные чувства волновали толпу. При каждом нумере, вынимаемом Анфисою Владимировною, и в особенности каждый раз, как маленький Ванюша развертывал бумажку с выигрышем или пустую, она сильно напирала на фортепьяно, томимая ожиданием.
— Нумер девятый! — произнесла Анфиса Владимировна.
— Лопнул! — сказал, радостно улыбнувшись, Михаила Михайлович.
— Нумер пятнадцатый!
— Лопнул!
— А! черт побери! — сказал Акула Герасимович Ершов, — проиграл! впрочем, я это знал наверное; еще сегодня говорил Михаилу Александровичу Поплевину, что наверное проиграю… уж такая звезда!
— Я докладывал вам, — шепнул ему на ухо Желчный, — что тут должна быть фальшь, непременно фальшь… вот посмотрите, если советник что-нибудь да не выиграет.
— Нумер двадцать первый!
— Лопнул!
— Девяносто седьмой!
— Лопнул!
— Третий!
— Лопнул!
— Первый!
Наталья Васильевна обомлела. Это был ее нумер.
Иван Иванович, неразлучный с сыном, помог ему развернуть бумажку и, видя что-то писаное, прочел довольно внятно:
«Пенковая трубка, в серебряной оправе, и большой власиной…»
— Ну, так и знала!., что бы выиграть рабочий ящик!.. а все Владимир Макарович!
Но ответа не было; должно быть, г. Семяничкин куда-нибудь да прислонился. Лотерея продолжалась.
— Нумер тринадцатый!
— Лопнул!
— Пятьдесят шестой!
— Лопнул!
— Сотый!
Иван Иванович прочел: «Ящик из Италии».
— Как, я выиграл? — спросил с самодовольною улыбкою советник. — Ну, признаюсь, не ожидал…
— Честь имеем поздравить, — сказали в одно время Ершов и Желчный.
— Прикажете, Александр Петрович, принести вам на дом, или угодно будет самим взять выигрыш?
— Нет, зачем же, я лучше сам возьму его, — отвечал советник.
— Я говорил, что фальшь! — шепнул Михаила Михайлович экзекутору.
— Теперь сам это очень хорошо вижу.
Вскоре лотерея кончилась; фортепьяны достались какому-то чиновнику, не присутствующему на вечере; остальные вещи почти все снова перешли в руки хозяина дома.
Александр Петрович, несмотря на увещания Софьи Ивановны и Фомы Фомича выкушать хоть одну чашечку чая, уехал тотчас же после розыгрыша с своим ящиком, отговариваясь делами. Ванюша тоже расстался с обществом и был уложен заботливым отцом и Надинькою на двухспальную постель. Остальные лица разбрелись по комнатам, рассуждая о превратности счастия и капризах судьбы.
После отъезда Александра Петровича Крутобрюшков сделался как-то развязнее; он бегал от одного приятеля к другому с картами в руках, упрашивая их составить партию.
— Скажите, пожалуйста, почтеннейший Акула Герасимович, — сказал вполголоса Михаила Михайлович, — нас, верно, пригласили сюда с тем, чтобы уморить с голода… ну уж вечеринка!.. А еще написано «с угощением и разными забавами», — хороши забавы, когда есть не дают…
— Да, я сам что-то проголодался…
— Ну, слава богу, кажется, несут пунштик…
Действительно, из коридора показалась Савишна с огромным подносом в руках, обставленным стаканами и чашками, за нею шла Надинька, неся, с потупленным взором, корзину с сухарями и ломтиками белого хлеба.
Гости окружили поднос.
— Ну, пунштик, — продолжал Михаила Михайлович на ухо экзекутору, — только слава, что пунштик… просто какой-то жиденький чаишка… э! хе, хе!..
— Я думаю, можно подлить туда немного, знаете, того… ромашки.
— Послушай, милая, как тебя зовут?
— Савишна-с.
— Знаешь ли, Савишна, нельзя ли как-нибудь подлить в наши стаканы ромцу, а?
— Нет, Софья Ивановна и то заругалась, говорит: много налила…
— Что ты врешь, дурища ты этакая! — вскричала Софья Ивановна, лицо которой побагровело от досады. — Извините-с, Михаила Михайлович, глупая баба, только что из деревни сию минуту… пожалуйте ваш стакан.
— Деревенская простота-с, — заметил Михаила Михайлович, злобно улыбаясь… — Ах ты, Савишна, Савишна! вчерашняя-давишня! — продолжал он, глядя на смутившуюся бабу.
Наталья Васильевна Семяничкина, ее дочь, кума Арина Петровна, дочери Крутобрюшкова и Иван Иванович, расположившиеся на диване и стульях около круглого столика, со вниманием слушали Силу Мамонтовича Буслова, выхвалявшего не без особенного красноречия почтамтских и Жуковских певчих. Он уверял, что последние поют как-то фостонически3, и собственно потому предпочитал их первым.
Во время этого разговора в гостиную Крутобрюшковых вошла вдова Пелагея Кузминишна Кувыркова, с двумя дочками и сыном, молодым человеком чрезвычайно вертлявым, с тщательно завитым хохоликом. Во всех своих движениях обнаруживал он претензию на ловкого молодого человека.
Он был в коричневом фраке с светлыми пуговицами, голубом галстуке, лиловом жилете и резинчатых брюках, которыми, казалось, был чрезвычайно доволен, ибо поминутно гладил их ладонью, вытянув наперед ногу.
Пелагея Кузминишна подвела дочек к хозяйке дома; молодой Кувырков поочередно стал подходить к ручкам всех барынь без исключения.
— Ах! как жаль, любезная Пелагея Кузминишна, что вы не поспели к лотерее.
— Что ж делать, милая Софья Ивановна, не было никакой возможности… но где же ваш Фома Фомич?..
— Засел по обыкновению с приятелями в карты… Позвольте представить вам приятельницу мою, Наталью Васильевну Семяничкину.
— Очень приятно… прошу полюбить…
Дамы поцеловались.
В это время Петр Петрович (так звали молодого Кувыркова) успел уже наговорить кучу любезностей и приобрел общее расположение. Он стоял теперь против Любови Фоминишны, умоляя ее танцевать с ним первую французскую кадриль.
— Пелагея Кузминишна, пожалуйте… чаю, — сказала Софья Ивановна, указывая ей на поднос, носимый Савишною… — барышни, не угодно ли вам?.. Петр Петрович!.. не прикажете ли чаю?..
— Нет-с, покорно благодарю, мне здесь гораздо приятнее всякого чая… тем более, что имею удовольствие разговаривать с вашею дочкою.
— Какой он у вас, право, Пелагея Кузминишна… где только барышни, так вот и льнет…
— Да уж не говорите, такой ферлакур4, что просто беда…
— Что ж, — перебила Наталья Васильевна, — для молодого человека это очень хорошо, это даже необходимо, и я нахожу, что ваш сын вполне светский и образованный молодой человек.
Аполлон Игнатьевич, чиновник чрезвычайно великого роста, худощавый, одетый в вицмундир светло-зеленого цвета, сел за фортепьяно. Звуки «Ну, Карлуша, не робей» возвестили начало бала; кавалеры засуетились подле своих дам, остальные лица прижались к стенкам.
Начались танцы.
Между тем во второй комнате игра становилась горячее и горячее; Вакх Онуфриевич, который, вопреки приказаниям, данным Софьею Ивановной кухарке, подавать гостям не более одного стакана пунша, успел каким-то способом подхватить пару, горячился не в пример другим.
— Нет, братец ты мой, как хочешь, — кричал он Акуле Герасимовичу, ударяя кулаком по столу, — а не смей сбрасывать трефовой дамы; этого, брат, ты не смей!..
— Во-первых, я не ты, — сердито отвечал ему экзекутор, — а во-вторых, не имея чести вас знать лично, я спрашиваю вас, милостивый государь, по какому праву вы осмеливаетесь здесь кричать?..
— Что? что?..
— Полноте, господа! Вакх Онуфриевич, как тебе не стыдно! — сказал Фома Фомич, — эка беда, что Акула Герасимович сбросил трефульку, а тебе бы козырнуть да козырнуть, и дело было бы с концом.
Не знаю, чем бы окончилось все это, если б звуки первой французской кадрили, шарканье танцующих и в особенности неистовые притаптывания молодого Кувыркова не возбудили в игроках желания посмотреть, что происходило в гостиной. Действительно, было чем полюбоваться: Петр Петрович, танцующий с Любовию Фоминишною, казалось, хотел на этот раз превзойти самого себя. То с каким-то страстным томлением провожал он свою даму глазами, то вдруг вскидывался в сторону и семенил ногами чрезвычайно быстро; когда даме его следовало делать балансе, он преклонял пред нею одно колено, махал по воздуху платком и улыбался так, что сама Любочка невольно должна была потуплять глаза. Были и другие лица, достойные внимания, как, например, Волосков и еще какой-то молодой чиновник в черном фраке, танцующий с дочерью Силы Мамонтовича, и который употреблял все свои усилия, чтобы обратить на себя внимание, но они решительно исчезали перед удалью Петра Петровича.
— Ну, уж, признаюсь, сударыня, ваш сын так танцует, — сказал толстый бухгалтер Пелагее Кузмишппне, — что я и сказать не умею… и где это он так ловко навострился?..
— Мой Петинька еще по сию пору не покидает уроков… каждую субботу аккуратно посещает он танц-классы.
— А должно быть, там очень хорошо учат, в этих танцклассах?
— Он говорит, что нигде так нельзя научиться танцам… кроме этого, общество, компания, все это там так хорошо, благовоспитанно…
— Конечно, — сказала Наталья Васильевна, — для молодого человека с образованием это много значит, в особенности, если там, как вы говорите, общество, внушающее ему блеск, лоск, этак, знаете, необходимый… лессе-алле5… — тут дама запуталась, или, как говорит Гоголь, зарапортовалась.
— А позвольте узнать, сударыня, сколько там платят, или это так приглашение какое-нибудь? — продолжал расспрашивать простодушный бухгалтер.
— О, нет-с, платят так же, как и в Клубе соединенного общества, — отвечала не менее простодушная Пелагея Кузминишна. — Только не знаю, сколько… да вот, Петинька, Петинька! сколько ты платишь в танц-классе за урок?
— Целковый! — звонко закричал молодой Кувырков, делая антраша.
— Скажите пожалуйста, да это просто клад.
— Уж не говорите…
Кадрили шли одна за другой и прерывались только Софьею Ивановной и Савишной, разносившими гостям (как бы нарочно во время танцев) яблоки, пастилу и винные ягоды.
Одушевление танцующих возрастало с каждым часом; даже Дмитрий Алексеевич Волосков, танцевавший во все время бала с Верочкою и не сказавший ей ни единого слова, решился наконец начать разговор.
— Какие вы беленькие… — сказал он дрожащим голосом и потупляя взор.
— Ах, что вы говорите-с! я совсем не беленькая.
— Нет-с, вы, право, очень беленькие…
— Нет-с, совсем напротив того-с…
Впрочем, их разговор не был продолжителен, они в одно время сконфузились и снова замолчали.
Сам Иван Иванович Масляников не мог утерпеть, чтобы не присоединиться к танцующим; он пригласил младшую дочь г-жи Семяничкиной и пустился в пляс.
Скачки и прыжки молодого Кувыркова все более и более приковывали общее внимание; но, когда дело дошло до мазурки и он пустился в первой паре с Надинькой, не только раздались восклицания, но даже в некоторых концах залы послышались рукоплескания.
— Ах, боже мой, какое счастие иметь такого сына! Какой прекрасный молодой человек! Какая ловкость! — слышалось со всех сторон.
Пелагея Кузминишна была вне себя от радости и материнской гордости.
Толпа более и более окружала танцующих. Кувырков более и более горячился; вдруг, в ту самую минуту, как он стал посреди залы, чтобы выкинуть какую-то штуку, панталоны его, которые для большего эффекта были резинчатые, на этот раз изменили ему: штрибка лопнула, и молодой Кувырков очутился посреди гостиной с обнаженною ногою!!.
Кто опишет действие, произведенное этим несчастным обстоятельством на гостей Крутобрюшкова? Чья кисть в состоянии будет изобразить фигуру Петра Петровича, принужденного показать всему обществу натуральную красоту ноги своей?
Мазурка остановилась, страшный хохот раздался повсюду (Михаила Михайлович хохотал громче всех), барышни с визгом закрыли лицо руками; Пелагея Кузминишна не могла устоять противу такого крутого переворота судьбы; с нею сделалось дурно; словом, смятение было неописанное.
Кувырков, прикрыв кое-как ногу платком, побежал, сломя голову, в кухню, сбил с ног Савишну, которая в свою очередь опрокинула на пол поднос уже с готовыми бутербродами, и, невзирая на последствия побега, направился домой.
Как бы то ни было, обстоятельство это сильно подействовало на общее удовольствие. Пелагея Кузминишна, несмотря ни на какие увещания, не согласилась остаться на вечере после случившегося с возлюбленным ее сыном скандала и тотчас же уехала. Игравшие в карты и прерванные посреди партии общим смятением не изъявили большего желания продолжать игру, тем более что Вакх Онуфриевич снова бурлил, грозя экзекутору уничтожить его, если он осмелится еще раз сбросить пиковую осьмерку. Аполлон Игнатьевич также не изъявил особенного желания продолжать играть на фортепьяно и отговаривался усталостию, словом, все способствовало к прекращению увеселения.
Решили, что пора было перекусить. Не станем здесь распространяться об ужине; скажем только, что кулебяка, в особенности бутерброды, были найдены чрезвычайно вкусными и заслужили Софье Ивановне лестные похвалы от всех, за исключением Михаила Михайловича Желчного, который и тут не мог утерпеть, чтобы не сказать на ухо экзекутору, что кулебяка слишком поджарена, а на бутербродах, вместо пармезана, насыпана пыль. Икорка также была весьма кстати; но Фома Фомич отчаивался, видя, сколько ошибся в расчете, заменив ею телятину, ибо, возбуждая жажду, она заставляла гостей беспрерывно прибегать к напиткам, которых не осталось ни единой капельки. Вакх Онуфриевич во время закуски до того прикладывался к разным водкам, что, вопреки долга, чести, приличия, снял с себя вицмундир и, невзирая на присутствие барышень, наговорил кучу неблагопристойностей, за что и был выведен под руки на улицу.
Вскоре после этого гости стали мало-помалу приготовляться к отъезду. Первыми дезертёрами оказались Семяничкины.
— Ну, прощайте, душенька Софья Ивановна, благодарствуйте за хлеб за соль, да смотрите же, не позабывайте нас… Ашинька, ты трубку не позабыла?
— Нет-с, маменька, она у меня.
— Ну, хорошо, а где же Владимир Макарович? Владимир Макарович!..
Но Владимир Макарович не откликался, в комнатах его не было. Стали искать. Перешарили решительно все комнаты; Семяничкина нет как нет. Фома Фомич бегал взад и вперед из гостиной в кухню, из кухни в гостиную, заглядывал даже под столы и диваны, Семяничкин все-таки не отыскивался. Все общество принимало живейшее участие в пропаже чиновника. Наталья Васильевна была в ужасном волнении; Анфиса и Ашинька плакали. Наконец Михаила Михайлович Желчный шепнул что-то на ухо Фоме Фомичу, а хозяин дома произнес, улыбнувшись:
— А вот я сию минуту приведу его, не беспокойтесь…
Вскоре явился он, держа за руку Владимира Макаровича, у которого были заспанные глаза и платье в чрезвычайном беспорядке.
— Ах, боже мой! — вскричала Наталья Васильевна, краснея, — где же он был? где?..
— Владимир Макарович… пошел… ну, да и заснул…
— Нет… я… так немножко-с… Я ничего-с… я ничего-с…
— Какова на дворе погодка? — спросил, улыбаясь, Михаила Михайлович у Семяничкина.
Все захохотали.
— Покорно благодарю-с… холодно… — пробормотал Владимир Макарович, робко озираясь во все стороны и не находя места, куда бы спрятаться.
— Прощайте же, Софья Ивановна, — сказала Наталья Васильевна. — Фома Фомич, мое почтение… вот я тебе задам после… дурачина!.. срамить меня здесь вздумал… погоди!.. — продолжала она на ухо мужу в то время, как пробиралась с ним по коридору.
— Я ей-богу… Наталья Васильевна… ничего… так… только…
— Вот я тебе ничего… дай только приехать… прощайте, любезная Софья Ивановна… прощайте…
Фома Фомич взял в кухне свечку, чтоб проводить гостей, потому что, отыскивая в сенях Семяничкина, нашел огарки сгоревшими; вместо них на лестнице валялись одни только репы.
— Мое почтение, Наталья Васильевна…
— Прощайте, Фома Фомич… не простудитесь.
Владимир Макарович ничего не сказал, потому что был ни жив ни мертв в ожидании грозы, обещанной ему дражайшею его половиною.
Михаила Михайлович и Акула Герасимович не замедлили проститься с Крутобрюшковыми, и первый не переставал ругать наповал экзекутору всех и каждого во все продолжение дороги. Напрасно Фома Фомич уговаривал Силу Мамонтовича остаться еще на часочек и поиграть в преферанс, но и Сила Мамонтович последовал общему примеру и отказался от приглашения. Пока все общество занято было отъездом и хозяева дома находились в кухне, Дмитрий Алексеевич Волосков остановил Верочку у окна гостиной, твердо решившись на этот раз сделать ей формальное изъяснение в любви.
— Нет, вы меня теперь позабудете, — говорил он, переминая в руках шляпу. — Вера Фоминишна, вы не захотите даже и вспомнить…
— Ах, перестаньте…
— Нет, я никак не могу перестать… я… вы… вы построили на сердцах любящих вас людей… храм вечных мучений…
— Нет, напротив того-с… вы меня обижаете…
— Нет, Вера Фоминишна… я вас не могу, я не смею обижать… я всю жизнь желал бы остаться с вами… я теперь один… без вас я готов умереть…
— Я также одна останусь… и… когда вы уедете… радужных цветов будет очень мало…
Бог знает, до чего бы дошел диалог влюбленных, если б кума Арина Петровна не явилась в гостиную отыскивать Веру, с которою непременно хотела проститься. Молодой Волосков должен был поневоле расстаться с своей возлюбленной.
Не прошло четверти часа, как квартира Крутобрюшкова опустела; один только Иван Иванович Масляников никак не мог управиться с Ванюшею, который как-то после сна был вовсе не любезен и, невзирая на ласки и увещания Софьи Ивановны, безмилосердно тузил отца в правую щеку.
Все разошлись и разъехались с полными карманами и ридикюлями пересудов и весьма остроумных замечаний насчет бала и домочадцев Фомы Фомича Крутобрюшкова. Что ж делать! везде так водится: на том свет стоит.
Что же касается до Софьи Ивановны, то она, проговорив последнее сладенькое прощанье последнему гостю, за которым затворилась дверь, мгновенно переменила интонацию и накинулась на простодушную Савишну.
— Отличилась, родимая, срезала ты мою головушку!.. да с чего ты тогда одурела, болван! деревенщина ты этакая!..
Тут Софья Ивановна, начавшая было распекать кухарку с чувством оскорбленного достоинства, стала вдруг, как выражался ее муж, угощать ее такими отборными словами, что мы не решаемся передать их бумаге.
Савишна задремала, стоя перед своей барыней, и, прослушав наставление, чуть не повалилась от сна.
Сам Фома Фомич едва держался на ногах; впрочем, он еще довольно долго ходил по комнате; не совсем обыденные мысли мелькали в голове его. Фому Фомича мучил демон самолюбия и честолюбия. Он совершенно был уверен, что много выиграл своим балом. Одно то, что от пунштика перепились, чрезвычайно утешало его как хозяина. Он завтра же в департаменте, весьма ловко и скромно, в одушевленном месте своего рассказа о вчерашнем торжестве, мог вставить Вакх Онуфриевича, человека почтенного, но совершенно лишившегося благоразумного управления своими способностями от радушного угощения и хлебосольства хозяина. Таким образом, Фома Фомич, за двадцать рублей, мог прослыть хлебосолом, да наконец и то, что ящик из Италии достался советнику. «Это все кстати, — думал Крутобрюшков, — оно хоть и ничего на деле-то; может быть, ящик-то из Италии ему и совсем не нужен, может быть, завтра же пожертвует им в пользу Авдотьи Семеновны или другим каким образом распорядится, но все-таки этим ящиком я успел найти в человеке, угодить. Я умел забежать кстати; оно хорошо, оно пригодится; кстати забежать всегда пригодится…» И Фома Фомич заснул с мыслями о том, на что пригодится иногда забежать кстати.
С своей стороны, Софья Ивановна сначала думала о пунштике, потом мысль ее весьма постепенно перешла к лентам на чепце Натальи Васильевны и восьми фунтам телятины, замененным икрою; потом еще постепеннее перешли они к Ванюше, тузящему в правую щеку своего папеньку и новым башмакам Нади; далее занялась она дороговизною дров и полтинником, сданным ей когда-то каким-то купчиком недурной наружности, у которого был разодранный рукав… она долго и заботливо думала о кренделе кумушки Арины Петровны и, наконец, с удовольствием остановилась на дородстве Силы Мамонтовича…
Верочка долго мечтала о Волоскове; мысли ее также переходили в разные стороны, но, однако, все вертелись вокруг любимого предмета. Что ж касается до Любы и Нади, то они просто заснули. Вообще все три были очень довольны, что попрыгали.
Но Савишна была недовольна; во-первых, потому что Михайла Михайлович Желчный сказал ей, что она вчерашняя-давишня, тогда как всему свету известно, что она уже бабий век доживала; во-вторых, что сильно заругалась хозяйка.
Неизвестно, на чем еще бродили ее мысли; но достоверно известно в этой совершенно правдивой истории, что Савишна долго потягивалась, много зевала и несколько раз приподнималась на руке с кровати, чтобы прикрикнуть на голодную кошку, с каким-то остервенением глодавшую кость:
— Брысь! ты, окаянная!!.
ПРИМЕЧАНИЯ
править«Лотерейный бал» Д. В. Григоровича (впервые опубликован во второй части «Физиологии Петербурга») по своему жанру ближе нравоописательному рассказу, чем собственно физиологическому очерку. Описание сочетается здесь с сюжетом, почерпнутым из самого события (подготовка и розыгрыш домашней лотереи), продуманной композицией. Персонажи рассказа отмечены известной долей индивидуализации. В этом смысле «Лотерейный бал» был для его автора шагом вперед после «Петербургских шарманщиков», Вместе с тем в изображении чиновничества Григорович следует не сатирическому, по преимущественно комическому началу гоголевской традиции, обращая свою иронию в основном на внешние стороны рисуемого быта. Ограниченность авторской позиции (она особенно заметна на фоне некрасовского «Чиновника») в «Лотерейном бале» объясняет сдержанный отзыв о нем Белинского. «Лотерейный бал» Григоровича, — писал критик, — статья не без занимательности, но, кажется, слабее его же «Шарманщиков»… Она слишком сбивается на дагерротип и отзывается его сухостью" (IX, 221).
1 ...нежели удовольствие изображать семейство аллегорически, т. е. крестом, якорем и пылающим сердцем.-- Крест был символом веры (как религиозного понятия, так и женского имени), якорь — надежды, питающее сердце — любви. Именины Веры, Надежды, Любови приходились на один день — 17 сентября по ст. стилю.
2 Миновав Фермопильское ущелье…-- Комическая метафора Григоровича. Фермопилы — узкий горный проход, ведущий из Северной Греции в Среднюю. Здесь во время греко-персидской войны (V в. до н. э.) произошла знаменитая битва между полчищами персов и небольшим отрядом спартанцев в 300 человек, которые все погибли.
3 Он уверял, что последние поют как-то фостонически…-- Очевидно, от искаженного французского fort (сильный, крепкий), и ton (тон, звук).
4 Да уж не говорите, такой ферлакур…-- От французского faire la cour — ухаживать, волочиться.
5 …этак, знаете, необходимый лессе-алле…-- От французского un laisser-aller, что может означать и непринужденность и распущенность.