Аксаков К. С., Аксаков И. С. Литературная критика / Сост., вступит. статья и коммент. А. С. Курилова. — М.: Современник, 1981. (Б-ка «Любителям российской словесности»).
Пропуски восстановлены по первой публикации
Nur halb ertheilt, muss ganz die Nachwelt geben.
История нашей литературы и тесно связанная с нею история языка до сих пор еще для нас предмет новый и почти неизвестный; у нас есть только некоторые указания, некоторые пособия, далеко не содержащие в себе исторических судеб кашей литературы, которая, должно сказать, до сих пор не возбуждала еще нашего настоящего ученого внимания. Но если до сего времени мы были развлечены посторонним, если, в продолжение столетия, влияние чуждое, необходимое следствие предыдущего периода, деспотически у нас господствовало, зато в настоящую минуту внимание наше обращено к судьбам отечества на всех путях, во всех выражениях его жизни. Энергически освобожденные Петром от оков исключительной национальности, пережившие период безотчетного подражания чуждому, наставший логически и необходимо непосредственно за предыдущим, — мы с полным сознанием, свободные от всякой возможной односторонности, возвращаемся к нашей истории, к нашей жизни, к нашему отечеству, нами снова приобретенному, и с большим правом, нежели прежде, называем его своим. Просвещение Запада, нас некогда ослепившее и сначала так односторонне на нас подействовавшее, не может уже у нас отнять его, ибо результатом этого просвещения, при настоящем его понимании, было необходимое сознательное возвращение к себе[1]. В самой истине, нам открывшейся, нашли мы доказательство, сильную опору нашему народному чувству; мы поняли необходимость национальной стороны и в то же время ее значение и место. До Петра Великого мы были неразрывно соединены с отечеством, любили его; но любовь наша не была свободна, она была одностороння; в ней был страх чужеземного; только через незнание, через отчуждение думали мы сохранить свою национальность; здесь была темная сторона, которая давала возможность поколебать самое чувство. Так и случилось. Петр вывел на свет, что таилось во мраке; обличил и поразил односторонность и был поворотной точкой. Время после Петра Великого являет новую односторонность, ужасную крайность" до какой когда-либо достигал народ: доходило до того, что мы вовсе отрекались от нашей истории, литературы, даже языка. Столицей нашей стал город с чужим именем1, на берегах чуждых, не связанный с Россиею никакими историческими воспоминаниями. Это время новой односторонности, слепого отрицания памятно и нам; оно простирается даже до настоящей минуты; между прочим, отрицание от языка русского едва начинает утрачивать свою силу. Но теперь именно настает новый период; теперь союз наш с отечеством и ясная наша любовь к нему уже не имеет той односторонности, которая могла бы дать поколебать ее; не в удалении от иных стран, не в страхе ищет она опоры; нет, мы приняли в себя просвещение Запада, приняли его не даром и не боимся, чтобы оттого поколебался наш вновь возникший союз; односторонность исчезла, просвещение доводит всегда до истины; его сознательным путем дошли мы до необходимости национальной жизни, но не исключительной, как прежде, и уступая вместе влечению нашего чувства, никогда нас вполне не оставлявшего, мы возвращаемся, откинув далеко отчуждение предыдущего отрицательного периода, полные любви и разумного убеждения к отечеству, с которым союза нашего ничто уже расторгнуть не может: той прежней темной стороны в нем уже нет.
Естественно, что в такое время, время уничтожения односторонности и оправдания всего действительного, мы обращаемся к памятникам нашей жизни в религии, истории, литературе, языке. Находясь прежде в первобытном непосредственном единстве сами с собою, могли ли мы понимать себя? Мы должны были оторваться сами от себя и вместе выйти из исключительной национальности, — и мы оторвались; мы долго, даже слишком долго находились в периоде отрицания, периоде также одностороннем, но также необходимом. Теперь же, когда мы понимаем эту односторонность, когда она кончилась (для сознания нашего, по крайней мере), одним словом, в настоящее время, о котором говорили мы выше, внимание мысли нашей вообще обращено к жизни нашего отечества — мысли, сфере которой по преимуществу природна истина, ибо она, по существу своему, первая видит право и указывает настоящий путь. У нас нет недостатка в богатстве во всех отношениях; всюду встречаем мы жизнь бодрую, мощную, самобытную, богатую содержанием, совершающую стройно путь своего развития. Мы надеемся, что скоро в этом многие уверятся, на которых еще неизвестность наводит сомнение.
Предмет этого рассуждения — русская литература, и собственно одно, по преимуществу важное, историческое лицо ее — Ломоносов, лицо, с которым связано все ее предыдущее и последущее. Вместе с именем Ломоносова соединяется представление о многообразной деятельности, которой этот великий человек был предан. Указав на сферу, составляющую предмет нашего внимания, т<о> е<сть> — на сферу литературной деятельности, мы исключаем все труды его, сюда не входящие, труды, о которых, в их совокупности, может дать отчет только собрание ученых. Но самое слово «литература» требует определения, и, произнесши его, мы еще не сказали ничего положительного; границы нашего рассуждения оттого едва ли стали ясны. Это одно из тех несчастных слов, которые определяются через ограничение, стеснение извне. Такие слова сначала обнимают чрезвычайно много и потом мало-помалу лишаются своих значений, усекаемых одно за другим; объем их теснеет, и они доходят иногда до очень бедного круга понятий; и тут они не заключают в себе одного содержания (положим, с его возможными видоизменениями), их наполняющего, — нет, а впускают в себя по два, по три и более понятий, видимо только, близости ради, примыкающих друг к другу, и остаются лишенными единства настоящего значения. Слово «литература» имело такую же участь; начинает с определения, по которому сперва в литературу входит все, что только изображено буквами, но потом, найдя, что этим еще ничего не сказано, хотя по-видимому и очень много, начинают мало-помалу ограничивать теснее, отсекая одно значение от другого; является несколько литератур, доходят, наконец, до изящной литературы или до литературы собственно; в эту изящную литературу вместе с поэзией входит и красноречие, и историческое и ученое изложение. Таким образом пределы литературы произвольны и не тверды; нет основной мысли, из которой бы вытекало значение слова, органически, ясно, необходимо определенное и не принимающее в себя уже никакого постороннего, чуждого или лишнего понятия. Итак, здесь дадим определение этому слову, определение, которое, вероятно, будет противоречить обычному его употреблению; но в таком случае спор будет только о словах: слово «литература» может служить условным выражением понятия, тем более что оно так разно употребляется и так неверно и зыбко поставлено. Искусство вообще, и именно поэзия, как искусство в слове, переходя в действительность, осуществляясь, конкретируется в отдельных произведениях и вместе у такого или другого народа. Таким образом, поэзия, как отвлеченная сила, обнаруживаясь в отдельных произведениях, является последовательно, исторически; эти произведения, в которых являясь поэзия дает себе действительность, в их исторической совокупности есть — литература; и так как человечество существует в действительности, как совокупность народов, то и литература принадлежит именно тому или другому народу. Разница между поэзией и литературой ясна. Поэзия есть искусство в слове, понимаемое само в себе, тогда как литература есть совокупность самих отдельных произведений в их исторической связи, в которых необходимо конкретируется поэзия, находя в них свою действительность.
Так определяем мы литературу; следовательно, только произведения поэтические или имеющие притязание быть таковыми могут входить в ее область. Итак, рассматривая деятельность Ломоносова в области литературы, мы устраняем его труды ученые; они не относятся к нашему предмету, и на них обратим мы внимание только в отношении к языку. Задача наша стала яснее, определеннее.
Мы оказали, что литература, будучи совокупностью отдельных произведений, являющихся последовательно, представляет историческое развитие поэзии в явлениях. Развитие поэзии, как сферы абсолютного духа, заключающей в себе абсолютное содержание, — необходимо; множество произведений случайных не должны нас смущать; они носят смерть в самих себе и исчезают без следа; только те, в которых выразилось искусство, имеют постоянное значение, пребывающий интерес — те, на которых запечатлело оно судьбы свои. Таким образом, всякое явление[2] в литературе есть ее момент, совокупность которых в историческом развитии она представляет. Всякое такое явление, всякое лицо относится к ней, как исторический ее момент, сказали мы, — и в этом состоит все значение этого явления или лица. Явление Ломоносова в нашей литература есть также необходимый ее момент. Признавая его деятельность и значение, его неотъемлемое место в литературе, мы признаем его моментом, и потому наша задача определить литературную деятельность Ломоносова представляется нам вопросом:
Ломоносов как момент в истории русской литературы?
Не признай мы за собою права этого вопроса, тогда бы не могло вовсе существовать вопроса о литературной деятельности; ибо все то, что имеет только значение в области литературы, есть уже необходимый ее момент при ее историческом развитии, и в этом заключается смысл всякого существенного литературного явления. Итак, вот вопрос, который должны и можем мы сделать, как скоро обращаем внимание на литературное значение Ломоносова.
Определив явление, как момент литературы, открыв смысл его деятельности, мы поняли его само в себе, in abstracts, т. е. момент получает действительность, конкретируясь, и если уже это исторический полный момент, то он является конкретированным; не может оставаться отвлеченным то, чего условие есть конкретное; момент, понятый нами, как момент, получает свою действительность, необходимо переходя в явление. Мы должны проследить это конкретирование, мы должны решить: как же осуществляется этот момент? В истории литературы, как мы уже сказали, является развитие поэзии в произведениях. Всякое существенное явление в литературе есть необходимо исторический момент ее, но не всякое явление в литературе художественно; литературное явление может быть необходимым истинным явлением, и в то же время не иметь само по себе поэтического значения, может быть явлением чисто историческим. Поэзия и вообще искусство, в развитии своем, проходит такие исторические моменты, которые сами, по существу своему, должны выражать отсутствие искусства, и в то же время это моменты того же искусства; они являют, что отсутствует именно искусство; одним словом, они являют присутствие отсутствия его; таковы, например, моменты возникновения, перехода, упадка. Так как это моменты того же искусства, то они совершаются в его же сфере; должно быть явно, что это его же судьбы, его же исторический ход. Это историческое движение совершается в той общей среде, в которой являются все моменты искусства, в среде, запечатленной его духом даже и там, где он являет свое отсутствие. Эта среда есть — стиль, которому здесь придаем мы, может быть, более обширное значение; под ним разумеем мы образ какого бы то ни было искусства, образ, иногда не исполненный жизни, не проникнутый его духом, красотою, отвлеченный, но всегда принадлежащий искусству и являющий на себе его исторические судьбы; так, например, пестрая скульптура. Стиль вообще показывает тайное: сочувствие с искусством самого материала являет точку их соприкосновения, через которую материал теряет свою тяжесть и грубость, и искусство определяется. Это-то соотношение удерживает искусство и тогда, когда сам дух его оставляет произведения; тогда является одно его соотношение с материалом, которое служит ему, выражая его историческое развитие. Стиль выдается тогда особенно, когда явление становится чисто историческим, не имеет другого достоинства — достоинства художественного, и он, один оставаясь, связывает его с искусством, свидетельствует, что это явление — момент искусства. Так, в примере, нами указанном, скульптура имеет чисто характер только стиля. Орудие поэзии (здесь собственно говорим мы об ней) есть слово; но слово само по себе не есть еще та среда, в которой совершается движение поэзии, как не один мрамор (тогда был бы вопрос о самом материале, отвлеченно от искусства), — из которого может быть сделан шар, ваза, — являет движение скульптуры; не краска, которой может быть выкрашена комната, — движение живописи; нет, а стиль, образующийся на мраморе, — в скульптуре, на красках, — в живописи. Так и здесь не слово, а стиль, который образуется на слове поэзиею, и показывает в себе ее историческое движение. Сочувствие искусства с материалом растет по мере перехода, при развитии его из одной формы в другую; постепенно являются архитектура, скульптура, живопись, музыка, где достигает высшей степени это сочувствие, и, наконец, поэзия. Слово — материал самый благородный и потому всех более имеющий сам по себе значение, сам по себе воплотивший органически мысль и никогда ею не покидаемый; материал, следовательно, и сам по себе заслуживающий большее внимание и участие; но, как мы сказали, не всякое слово являет поэзию, а опять та среда, которая выражает все ее моменты, даже и те, в которых нет ее собственно, а являются чисто исторические ее судьбы, — одним словом — стиль, как мы определяли его выше, или (так как существует здесь особенное слово) слог, который понимаем мы как стиль в поэзии. Когда мы спрашиваем, как осуществляется момент в литературе, у нас еще нет вопроса, какой это момент; мы хотим знать, как он осуществляется, и следовательно, смотрим на него только с исторической стороны и потому должны видеть, как осуществляется он в той среде, в том материале, где осуществляются все моменты поэзии в литературе, то есть в языке, в слоге. Итак вопрос: как осуществляется Ломоносов как момент русской литературы, есть вопрос:
Ломоносов в отношении к языку, к слогу.
При осуществлении момента вообще мы не спрашивали: какой это момент: естественный ход конкретирования еще не допускает этого вопроса. Мы смотрели только с исторической стороны и не разбирали, чисто ли это момент исторический, только в одной среде, или лучше в стиле, в слоге принадлежащий искусству, — или в то же время момент поэтический, не только в историческом смысле, но проникнутый духом поэзии, момент и сам по себе поэтический. Но теперь возникает этот вопрос, основанный на существе самого момента, на дальнейшем исследовании его существа, и мы спрашиваем: идет ли конкретированне далее и момент из исторического момента, связанного с искусством только движением его, получает ли индивидуальное живое значение и предстает ли нам как лицо, где уже вполне совершается явление момента, где он является возможно конкретным? Этот вопрос есть вопрос необходимо вытекающий, исчерпывающий полноту момента, последнюю степень его конкретирования, вполне определяющий момент. Этот вопрос есть:
Был ли Ломоносов поэт, или Ломоносов — как поэт?
Таким образом, смотря на Ломоносова, как на лицо в нашей литературе, согласно с вышесказанным ее определением, мы вправе предложить один вопрос: Ломоносов как момент в истории русской литературы, вопрос, который в своем собственном развитии, вместе с конкретированием самого предмета, является как вопрос: Ломоносов в отношении к языку, к слогу, — и как вопрос: Ломоносов как поэт.
В сущности эти три вопроса не что иное, как один: Ломоносов как момент в истории нашей литературы, — вопрос возможно полный и единственный, который в своем развитии ставит моменты своего конкретирования сообразно с моментами конкретирования самого предмета (ибо вопрос, исследование есть не что иное, как сознание самого предмета и им условливается) и разделяет таким образом, диссертацию нашу на три части, именно:
I. Ломоносов как момент в истории литературы, момент сам в себе, in abstracto.
II. Ломоносов в отношении к языку, к слогу, момент чисто исторический.
III. Ломоносов как поэт; где мы от чисто исторического определения переходим к нему самому как индивидууму, и где момент получает полнейшее конкретирование и имеет значение сам для себя — момент личный.
Третья часть есть не что иное, как только заключение, окончательный вывод, результат осуществления момента. Подробнейшее исследование Ломоносова как поэта обратилось бы в критику отдельных его произведений, которая не есть предмет нашего рассуждения.
I
правитьПоэзия, конкретируясь в своем развитии, является в отдельных произведениях, совокупность которых понимаем мы под словом: литература; это развитие поэзии совершается в них последовательно, конкретируя в них свои моменты; история такого развития есть история литературы. Итак, если все они, эти отдельные явления — осуществление поэзии, то поэзия есть то общее, которое соединяет, содержит их, как свои явления поэтические. Мы видим здесь общее, предстающее в совокупности своих явлений; это общее переходит в явления, следовательно, отрицает себя как общее, как чистое общее, и вместе с тем не теряет, а находит себя и сохраняет в совокупности своих отдельных явлений, следовательно, при отрицании себя как чистого общего. Связь явлений с общим понятна, необходима; то, что является отдельно, уже содержится в общем и, следовательно, может выразить только это общее и вместо себя, ибо оно в нем содержится. С другой стороны, общее, чтобы быть, явиться, должно непременно не быть общим, а быть явлением, следовательно отречь себя как общее, — выразиться в явлении, в котором оно выражает необходимо и себя, ибо это его явление, его необходимое условие осуществления; и так: общее, — явление — не что иное собственно, как только моменты развития одного и того же. В законе развития лежит причина и объяснение значения и отношений этих моментов, перехождение общего в явление или отрицание общего, как общего. Это перехождение общего в явление, это полное конкретирование совершается необходимо в живом законе развития, условии всего. На него обратим мы теперь внимание. Это только видимо отдаляет нас от предмета; общие начала необходимы, и нам необходимо рассмотреть их для дальнейших следствий. Они нужны для полного обнятия предмета; это мы увидим далее. Трудно избежать здесь темноты и повторений, при желании изложить общую мысль понятно, и в тоже время во всей ее строгости и отвлеченной чистоте.
Общее, как общее, не существует; это бытие в отвлеченности, in abstracto. Например: вы не можете найти человека, как общее, искусство, как общее и т. д.; вы видите людей, произведение искусства и т. д. В этом множестве явлений, в котором вы видите как бы стремление общего удалиться от самого себя, вы узнаете однако общее, их связующее, их проникающее. И так с одной стороны вы видите присутствие этого общего, с другой видите также, что оно может предстать только в явлениях, следовательно не как общее (общее, не как таковое), — так сказать, при отсутствии самого себя, как общего. И так общее, не существуя как таковое, чтобы перейти в существование, должно отречь себя, как общее; в путь, который избирает оно, дабы явить себя, есть следовательно путь отрицания, путь необходимый. На него-то устремим наше внимание.
Обще, бытие в отвлеченности, явиться не может; понятие чистого общего исключает понятие явление и наоборот; следовательно, если мы удержим общее, как общее, отсюда необходимо происходит невозможность его явления, необходимо оно должно остаться в отвлеченности, следовательно оно не может быть, оно в небытии. Общее — понятие отвлеченное; вот причина, по которой уже оно должно явиться, выйти из отвлеченности. Все отвлеченное само по себе — не может быть, и не может так оставаться, — есть ложь; все отвлеченное само в себе, т. е. могущее остаться без проявление, следовательно и неотвлеченным втоже время — невозможно. Оставаясь при этом (удерживая представление общего, как отвлеченного), мы дойдем до ничто, и очутимся у начала логики Гегеля и всей философии. Но оставаться мы при этом (при отвлеченном общем) не можем. Тогда мы бы отняли значение его, как момента. — Здесь мы не вдаемся более в объяснение: этот трудный вопрос логики сюда не входит; это был бы предмет долгих рассуждений и доказательств, который не есть собственно предмет нашего внимания; мы исследуем здесь вопрос философский, сколько то нам нужно и сколько то возможно без полного исследования вне самой философии. И так пойдем далее. — Всякое явление есть уже отрицание общего, как такового. И так общее, чтобы явиться, чтобы быть, должно следовательно отречь себя, как общее. Это отрицание необходимо, ибо говоря, что общее не может существовать как общее, мы с одной стороны признаем его, и в тоже время в нем самом находим отрицание его самого; мы видим в общем бытие in abstracto, и в тоже время невозможность быть, явиться ему; отсюда рождается противоречие, которое разрешается необходимым отрицанием общего, обличением того, что лежит в существе вещи, или лучше сказать: здесь понятие об общем имеем мы уже при его отрицании, как общего; так что момента общего, как общего, самого по себе выразившегося, нет. Мы имеем его говоря: общее, как общее, не существует; он тут несомненно, он момент положительный и начальный, — самая фраза уже доказывает это. И так общее, как общее, отрицает себя и становится начальным моментом, точкою отправления. Общее разрешило противоречие, отвлеченность первого своего определения, момента, и отрекло себя. Вспомним, что у нет никаких других представлений, кроме чисто отвлеченных. Как же определило себе общее, признав в себе невозможность быть таковым? что совершило оно чрез это? Оно отрекло себя; в этом втором своем моменте, общее не находит себя; этот момент есть только отрицание общего, логическое следствие предыдущего. — Здесь является необщее, здесь заключен и первый момент, но он все решительно отделен, и в этом определении общее теряет себя. Между тем этот путь развитие есть путь самого общего, и отсюда вновь является противоречие: общее движется его исключающим путем, общее (эта точка отправление, начало, источник всего) — не есть общее. Отрицание само есть вместе и подтверждение; вспомним, что мы ничего не видим, кроме отрицания; в таком случае, отрицая вещь, мы не признаем, и становим моментом самое отрицание. Мы говорим, что общее существовать не может; следовательно: если его нет, оно было, могло быть, т. е., ибо мы имеем представление о нем же при отрицании его; — но оно быть не могло вообще. Вновь являющееся отсюда противоречие должно разрешиться, и если чувствуется, что отрицание момент, то момент должен явиться моментом, пройти, перейти в другой момент развития, двинуться далее и противоречие тогда разрешится. Как же может разрешиться это противоречие? Оно разрешается чрез обличение противоречия; отрицание общего, как общего, отрицается (при неимении других определенных представлений, иного и быть не может), и общее вновь себя находит. Путь абсолютного отрицания привел его к нему самому же, оправдал его существование; но для того, чтобы найти себя, общее должно было пройти круг отрицания. Общее, которое вновь находится, не есть общее отвлеченное, но общее, на котором было отрицание, общее оправданное, испытанное, доказанное, так сказать. Таким образом общее заключает круг своего развития, своего абсолютного отрицания. — Здесь проследили мы самое отвлеченное движение абсолютного отрицания и его моменты, отрицания, являющегося также само по себе конкретным. Эти моменты отрицания имеют образ, так сказать, характер и определение, конкретирующее в себе их значение, — определение, сохраняемое ими всюду, где только является развитие и необходимые его моменты. Здесь этот характер, это определение есть их характер и определение вообще. Общее, отрицая себя как общее, являясь как необщее, принимает характер необщего — особности (Besonderheit) — отрицание общего, как общего. — Это отрицание вводит нас в область количества, в область множества бесконечного явлений, произведенных отрицанием, явлений, смысл которых, — каждого, — есть — не общее. И нет конца явлениям, как нет конца этому определению; необщее дало право возникнуть этому безграничному количеству; в этой количественности, ничем неудержимой, в этой области особности теряется общее. И здесь, в сфере особности, видим мы осуществляющимся то противоречие, которое заметили мы уже прежде во втором моменте (моменте отрицания общего, как общего). Эти бесчисленные отдельные, особные явления без конца, это бесчисленное количество, в котором теряется общее, — как противоречие и момент, отрицается. Это новое отрицание совершается уже в этой сфере, ему предшествовавшей, в сфере предыдущего отрицания; следовательно на (an) количестве (точно также, как отрицание отрицания необходимо совершается на отрицании общего). Количество отрицается пред единым, значущим само по себе, носящим в себе невозможность повториться; это количественное определение, определение множества бесчисленных отдельных явлений, где единицы имели количественное значение, исчезает пред определением единого; особность отрицается до единичности (Einzelnheit) — отрицание отрицания. Общее, отрицая себя до особности, в которой теряется, отрицает свое отрицание, особность до единичности, в которой вновь ceбя находит, и особность низводится до момента. Но это вновь нахождение себя не может быть шагом назад, возвращением общего к самому себе, как к отвлеченному общему, в первобытное состояние. Это не есть общее в первом, чисто отвлеченном своем моменте — до отрицания; это есть общее, на котором уже было отрицание, момент особности — общее по отрицании, и только с отрицанием отрицание общее доходит вновь до себя, получает действительность; и новое отрицание, с которым вновь освобождается общее, условливается предыдущим моментом, моментом отрицания общего как общего, моментом особности. И так общее является здесь, как единое, возникшее только чрез отрицание количества, особности. Особность становится необходимым присущим моментом, ибо она уже есть в самом ее отрицании, которое следовательно, — и как вместе момент, отсюда являющийся, единичность, — условливается ею. Только отрицание дало возможность общему (отрицая отрицание себя) найти само себя и следовательно выразиться, осуществиться. Es ist um der Negation reicher geworden. Отрицание отрицания есть само по себе непременно положительное нахождение самого себя, ибо как скоро отрицаю я то, что меня отрицает, я нахожу самого себя. И так общее отрицает отрицание, отрицает себя от особности до единичности, в которой находит оно вновь само себя и таким образом заключает круг своего абсолютного отрицания. Это последнее отрицание общего, последнее его определение, единичность, есть также только момент его, момент заключительный, в котором оно находит вновь себя, находит свободу своего проявления; только совершая свой путь развития, путь, в котором все моменты необходимы и все — моменты, находит оно действительность, освобождая и совокупляя таким образом все свои, с последним моментом освобождаемые моменты. И так общее, невозможное для выражение как общее чистое, в отвлеченном определении, in abstracto, проходят круг абсолютного отрицания, лежащего в нем самом, который необходимо совершает оно, чтобы перейти в действительность, быть действительно тем, что оно есть, и только в совокупности своих моментов: общего как общего, отрицание общего (особности) иотрицание отрицания (единичности), находит оно свое действительное, истинное, единое, конкретное выражение. Этот путь отрицания имеет место во всех сферах духа — всюду, где есть развитие.
Искусство, деятельность духа в одной из абсолютных его сфер, и именно поэзия, искусство в слове (предмет нашего внимания), как поэзия вообще, не существует и, следовательно, отрицает себя как поэзию вообще и переходит от общего в область особности. Здесь является бесконечное множество произведений поэзии на этой степени, произведений, как необходимое отрицательное движение, вытекших из самой поэзии, и которых она себя не находит; ибо всякое отдельное, особное произведение в поэтической сфере уже по существу своему отрицает поэзию, как общее. В этом отрицании поэзия исчезает; ибо здесь отрицает она себя только как поэзию вообще; другого условия нет, и потому всякое отдельное только произведение имеет право здесь явиться, и поэтому нет конца произведениям. Мы должны помнить, что не говорим здесь о неопределенном общем; мы берем определенную, абсолютную деятельность духа, мы говорим о поэзии как общем, следовательно, в отрицании, из нее истекающем, необходимо является, что это отрицание поэзии (а не чего-нибудь другого), ибо это есть ее движение, и всякое явление, всякое произведение в ее сфере должно быть запечатлено ее характером, должно носить отпечаток ее духа, результатом движения которого оно возникает. Всякое произведение значит как отдельное: не-общее; и именно здесь: не-общее — поэзия, не поэзия вообще.
Итак, с первым отрицанием поэзии мы находимся в области отдельных поэтических произведений, в которых теряется поэзия. На всякий случай приведем пример, который, надеемся, уяснит нашу мысль: трагика не является как трагика вообще; для того, чтобы явиться, она должна отречь себя как общее; тогда она является как трагедия, которая, каждая, есть отрицание трагики как общего; но в этом отрицании общего, в этой сфере не-общего, особного, общее себя не находит. Трагика в своем отрицании, как общего, отрицании, которое выразилось как множество трагедий, не находит себя; здесь является еще только определение трагики как не-общего, по которому всякая особая трагедия (ибо всякая особая трагедия исполняет это требование) может явиться — и нет конца их числу. Но выразилась ли в этом определении поэзия-трагика, находится ли она здесь? В таком случае каждая трагедия была бы уже произведением искусства, произведением изящным. Неужто же трагедия уже потому произведение искусства, что она трагедия; разве не может быть плохой трагедии? С этим спорить нельзя, и так это показывает, что это определение особности еще недостаточно для поэзии, что явление трагедии, как отдельного произведения, есть только отрицание трагики (ибо мы взяли ее в пример) вообще. Дело в том, что в этой области особности является только видимым, что отрицание совершается в сфере трагики или вообще поэзии; что здесь, следовательно, только принадлежание к сфере поэзии; что, следовательно, в области, которая есть только отрицание поэзии как общего, нет еще поэзии; что в этом определении особности (как простом только отрицании поэзии как общего) поэзия теряется. Но отрицание поэзии есть отрицание в ее же сфере; это ее же необходимое движение; итак, степень, ее не удовлетворяющая, не может оставаться; поэзия проходит ее, идет далее, она отрицает свое отрицание, отрицает особность и переходит в область единичности, отрицает бесчисленное количество отдельных произведений искусства, которые только потому произведения искусства, что суть произведения в области искусства, — к единому произведению, значащему для себя, мгновенно отрывающемуся от всего множества, исчезающего перед ним, произведению, имеющему индивидуальный смысл и достоинство, — здесь поэзия вновь себя находит. Это отрицание совершается на предыдущем определении, единое возникает из множества; итак, отдельность произведений, грозившая поглотить поэзию, на себе приняла это новое отрицание, и только условила его; из области, особности, из множества произведений возникло единое произведение, в сфере единичности. Здесь находим мы вновь поэзию, совокупляющую свои моменты, поэзию, прошедшую через отрицание себя, через особность, через отдельность произведений и вновь нашедшую себя в сфере единичности, в едином произведении, отрекшем особность и вместе ею условленном, — произведении, которое значит для себя и с которым уже, не как отвлеченное общее, является поэзия конкретно в присутствии всех своих моментов. Мы можем повторить пример, нами приведенный, и провести его дальше. Трагическая поэзия как общее не существует; она отрицает, следовательно, себя как общее и является как трагедия; все произведения трагики имеют потому только смысл, что они произведения трагики, что они не трагика вообще, следовательно, трагика в особенности, в своих явлениях — трагедии; но, как сказано выше, в трагедиях[3] еще нельзя найти поэзии трагической потому только, что они в ее сфере; трагедия еще не поэтическое трагическое произведение, потому что она только трагедия в трагедиях, одна из трагедий. Итак, трагическая поэзия отрицает эту степень, в которой «только трагедии», отрицающие ее как общее; отрицает, следовательно, множество, и множество бесконечное, ибо здесь степень дает равное право проявляться всем возможным произведениям и доходить до единого[4], — прямого отрицания всей предыдущей области, которая вся исчезает перед единым (имеющим индивидуальное значение), следовательно, носящим в себе невозможность того движения, многоразличия, невозможность повториться. Единое значит (gilt) само для себя; как отрицание, вытекшее из предыдущей сферы, оно имеет ее на себе как момент; таким образом, трагическая поэзия, как таковая, как общее, отрицая себя до трагедии (особности), от трагедий опять (особности) отрицает себя до трагедии (единичности), в которой находит она вновь сама себя, и выражается вполне таким образом, в присутствии всех своих моментов. Так как об этом было уже говорено и в другом месте и другими словами, то мы думаем, что не нужно пояснять еще более слова наши. История развития искусства оправдывает этот взгляд.
Итак, вот путь, необходимый путь отрицания искусства вообще и, следовательно, поэзии. Но самый этот путь конкретирования, понятый как сам в себе, конкретируется также. Искусство, как абсолютная деятельность человеческого духа, являет на себе необходимо определение самого этого человеческого духа: это определение нисколько не стесняет его, напротив, согласно с его сущностью, а следовательно, необходимо дает ему истинную, стало быть свободную, действительность, Человек, как человек, как общее, не существует; он отрицает себя как общее, переходит в сферу особности: здесь на степени особности является он как только ряд, собрание индивидуумов, как множество, здесь отношение чисто количественное. В таком определении является нам человек, как народ, как нация[5]. Если мы будем помнить путь отрицания, то увидим, что здесь на степени национальности отрицается общее человека, и вместе он не имеет значения индивидуума, значения единого, которое является только в области единичности, которая, как отрицание отрицания, есть вместе с тем возвращение, освобождение, т<о> е<сть> общего, утраченного в предыдущем отрицании особности. Итак, на степени особности, определение человека есть чисто национальное; где нет общего, — чего не допускает исключительная национальность и нет значения индивидуума, как такового, которое также невозможно в сфере национальности. Здесь каждый индивидуум имеет постольку смысл, поскольку он нация; на этой степени особности, выражающейся в развитии человека, как национальность, — поэзия, деятельность человека, соответствуя, следовательно, степени его развития, может быть определена только до особности и, другими словами, может быть только национальна. Мы сказали выше, что поэзия на степени особности заключает в себе все возможные произведения поэтические, только бы принадлежащие поэтической области, только имеющие поэтическую форму (известно уже, что здесь не в смысле достоинства принимается слово: поэтический, а в смысле просто принадлежания поэтической сфере). Итак, мы можем сказать, что поэзия на этой степени определила себя только как отдельные произведения, и в то же время отрицая общее, дала возможность всякому явлению уже быть поэтическим потому только, что оно принадлежит к сфере ее. Следовательно, нет конца поэтическим произведениям, когда нет другого условия на этой степени развития; выше мы видели, что здесь необходимо заключается противоречие, что поэзия на степени первого отрицания не находит полного осуществления, — и выразили это ощутительными и для здравого смысла словами, говоря: разве трагедия имеет поэтическое достоинство, разве она хороша потому только, что она трагедия. Итак, на степени особности все поэтические произведения имеют значение постольку, поскольку они — особные произведения в поэтической сфере. Этот момент особности поэзии конкретируется в человеке, которого она абсолютная деятельность, и именно в народе, необходимом определении человека, условливающем и поэзию вместе с тем и дающем ей действительность. Здесь возникает вопрос, как становится этот момент поэзии конкретным, историческим? Другими словами, как осуществляется он в истории литературы? Мы сказали, что человек является исключительно, как народ или, лучше, как нация, будучи на степени своего отрицания особности. Поэтическая его деятельность определена, следовательно, также до этой степени, поэзия народа в эту минуту также национальна и может выразить только его. Только исключительно национальную жизнь народа отражает она; здесь не может быть общего, общих человеческих интересов, не может быть единичной, индивидуальной жизни; индивидуум на этой степени значит лишь постольку, поскольку он нация; итак, жизнь индивидуума только в народе и только как народ может выразить поэзия. Какую же форму принимает она, как является на степени своего отрицания, особности, получающей действительность в человеке, в развитии человеческого духа и становящейся историческим, конкретным ее моментом и потому приобретающей постоянный смысл, значение? Эта форма поэзии, определенной до особности, исключительно национальной поэзии, — есть народная песня. В народной песни выражается жизнь народа, только народа, под исключительно национальным определением. Здесь нет общечеловеческого содержания, отреченного уже самым определением народа, нации, моментом особности; здесь нет и индивидуальной жизни человека, недопускаемой еще той же степенью. Песня определена только жизнью народной; поэтому песня равно принадлежит всякому в народе, поэтому народную песню поет весь народ, имея весь на нее равное право, поэтому на песни нет имени сочинителя, и она является вдруг, как бы пропетая всем народом. В период развития национальности поэзия, с нею получающая свое осуществление и, следовательно, ей соответствующая, именно находится на такой степени, на которой отдельность поэтического произведения, или лучше поэтическая форма, сама, отвлеченно взятая, есть уже ручательство за достоинство. Мы уже оказали прежде, что на этой степени форма покуда все; ложность этого условия мы уже видели выше. Это условие, единственное условие поэзии, определенной до особности, здесь совершенно выполняется, и, получая в народе возможность осуществления, становясь историческим, имеет пребывающее значение. Национальная песня потому прекрасна, что она национальная песня; здесь, следовательно, форма есть уже ручательство за достоинство, и такое ручательство, которое не обманывает; но зато это и есть единственная форма поэзии, заверяющая в достоинстве поэтическом (трагедия, комедия и прочее не суть такие формы). Если это еще не кажется необходимым с первого взгляда, то постараемся объяснить, В определении народа осуществляется здесь определение поэзии. Момент отрицания поэзии получает исторический, пребывающий смысл. Народ есть всегда действительное лицо, есть необходимое определение; поэзия, отражающая только народ, только нацию постоянно, будучи произведением только нации, необходимо действительна и истинна, ибо содержание всегда неизменно, необходимо, действительно. Вся субстанция народа, со всею глубиною своею и богатством, со всеми своими сторонами, но только как народная субстанция, выражается в поэзии. Народ является еще одною цельною, массою, поглощающею индивидуумов: поэтому неизменяем, всегда себе верен; поэтому и национальная поэзия всегда истинна и, имея в то же время поэтическую форму, всегда прекрасна. Итак, есть точно сфера, в которой первое отрицание поэзии до особности получает пребывающий исторический смысл, сфера, в которой форма есть единственное ручательство, и вместе с тем верное ручательство, за поэтическое достоинство. Эта сфера, эта поэзия, определившаяся действительно вместе с народом и в народе до особности, есть поэзия национальная, народная песня. Здесь поэтов нет, здесь поэт — народ. Следовательно, везде, где есть народ, есть и национальная поэзия и народные песни. Великое значение имеет народная поэзия, выражая вечную и истинную сущность народа; она открывает нам его, она всегда остается верною опорою, верною порукою за будущее народа, к каким бы сомнениям и противоречиям ни привело нас его дальнейшее развитие, разрешившееся от целости чисто национального, необходимо-верного, определения. Эту степень, как мы сказали, имеет в своем движении каждый народ; она уже необходимо в нем, потому что он народ, нация.
Но, как можно уже заключить, эта сфера не есть полная истинная сфера; это только момент, эта степень развития есть только степень, и потому развитие должно перейти ее и идти далее, сохраняя свое, данное этой степенью, определение только как момент. Выше было объяснено значение первого отрицания особности и необходимость разрешения, необходимость отрицания отрицания. Здесь нет еще общего, в этом простом его отрицании. Только с единичностью возможно конкретное проявление общего.
Отсюда уже вытекает необходимость разрешиться сфере национальной. Сфера национальная отрицает, поглощает, тем самым, человека вообще, и, будучи вместе с тем не что иное, как степень развития человека вообще, она таким образом заключает в себе противоречие, долженствующее разрешиться. Мы объяснили переход из сферы особности, мы показали, что отрицание особности есть единичность. В нации, определении человека к особности, должен совершиться тоже этот переход. Он совершается. Из национального определения, где каждый имеет постольку значения, поскольку он нация, — человек вырывается, исторгает себя, отрицает особность — национальность, и является как единичность, как индивидуум, значит, как индивидуум, и вместе с тем, как человек вообще. Только с единичностью возможно проявление и общего, только с индивидуумом или с значением индивидуума (как индивидуума) возможно в народе общее человеческое значение. Точно так же как единичность, будучи отрицанием отрицания, предыдущее отрицание — особность полагает в себе как момент, ею условливается; так точно и индивидуум, отрицая национальность, необходимо полагает ее в себе как момент, ею условливается. Период исключительной национальности проходит, индивидуум освобождается и в то же время освобождается человек вообще; но национальность как необходимый момент не теряет своего места, а только становится как момент вечно пребывающий. Здесь образуется, отсюда выходит индивидуум, освобождающий и являющий в себе общее, но, — как индивидуум такого-то народа, определенный таким-то народом, дающим ему действительность, и, стало быть, действующий из него, его стороною, его участием, значением в общем, его силою и вместе его средствами и орудиями, носящими, разумеется, то же определение народа. Укажем, например, на язык. Национальность, переставая быть исключительною, нисколько от того не теряет, напротив, в дальнейшем развитии народа, при наполнении его через индивидуумов общим содержанием, она возвышается, ибо в ней, стало быть, лежала, лежит эта возможность возвыситься до общих интересов; тут только, на этой третьей степени, постигается и значение народа, и его отношение к общему, ко всему человечеству, — и чем выше, чем обширнее проявляется в народе общее, человеческое, тем, стало быть, выше становится нация, пребывающая всегда условием такого понимания; здесь хвала нации; тогда-то получает она истинный, глубокий смысл. Народ восходит на высшую степень своей деятельности; в этой его сфере в одно и то же время является человек, нация и индивидуум. Эти моменты родные друг другу, говоря не философски; следовательно, между собой дружественно связаны. Не нужно и говорить (это видно само собою), как далеки мы от космополитизма, от того недействительного и жалкого усилия создать сферу в самой себе ложную и потому навсегда далекую от действительности. В то же время мы также смотрим на исключительную национальность, как на исторический момент, и, следовательно, также не останавливаемся на ней.
Такое же развитие, такой же шаг совершается вместе с народом и в истории литературы, где в народе осуществляется и получает действительность необходимое движение, развитие поэзии. Всякий человек перестает иметь значение постольку, поскольку он нация, принадлежит ей. Определение ложное проходит, становится моментом. Отдельность поэтического произведения, форма, перестает уже быть ручательством за достоинство; оно перестает иметь значение потому только, что оно произведение в сфере поэзии, — какова национальная песня. Поэзия переходит в единичность, вместе с тем общее становится ее содержанием. В области поэзии разрушается песенная сфера; освобождается дух, наконец могущий развить всего себя, всю глубину свою, все свое значение, и зиждеть новую область, истинную область поэзии, вполне ей соразмерную; произведение в ней получает новое высшее значение. С разрешением особности и с явлением единичности произведение значит само для себя как единое; получает, так сказать, собственное индивидуальное достоинство. Это развитие конкретируется в народе и с народом, как развитие литературы. Вместе с разрешением особности и национальности — разрешается песенная сфера. На национальных песнях зиждется новая сфера — литература. Поэзия не отражает уже в себе только жизни целого нераздельного народа, национальной жизни: народ сам уже не живет этой нераздельной жизнью; общее вместе с пробуждением индивидуума проникает в него. И так поэзия, не отражая уже только национальности, наполняется общим содержанием, могущим явиться только с пробуждением единичности в поэтическом мире. Определение поэтической формы разумеется недостаточно; только в области особности, осуществляющейся в народе исторически в национальности, — в народных песнях, могла она иметь законное место как форма. Здесь, напротив, она становится только необходимым присущим моментом поэтического создания. Вместо песенной формы являются со всеми различиями драма, эпос, предчувствие которых и, подчиненный общему условию, образ лежал уже и в периоде национальности, и собственно вместо песни — лирика. Вместе с необходимостью всякому произведению иметь свое индивидуальное достоинство лежит возможность явиться и множеству плохих произведений, чего не могло быть прежде; ибо в этой новой сфере, в сфере единичности, форма по-прежнему доступна, но не по-прежнему ручательство верное за достоинство. Если же здесь взглянем мы на народ, то с пробуждением в нем индивидуальной жизни увидим и пробуждение всех индивидуальных оттенков, неровностей, ошибок; разность индивидуумов, освободившихся теперь, их собственная неровная деятельность — все это потому самому является и в сфере искусства, отношение которого к развитию народа так близко и глубоко и которое явило новые высшие формы, с требованием индивидуального достоинства. Со всем тем только избранные, только художники проникают в его священный мир, а дерзкие и слабые бьются только с формою, уже лишенной своего смысла, который она имела именно через их отсутствие как индивидуумов. И так необходимость единичного достоинства уничтожает равенство поэтических произведений и дает возможность быть многим произведениям, которые хотя и поэтические произведения, но плохи. Плохие произведения, новость доселе неизвестная, то, о чем и не слыхать было в периоде национальности, где форма была всё. Соответственно с этим, пробужденная деятельность индивидуумов в народе нарушает первобытную его целость, производит то же самое; вместе с этою свободою являются непризванные и становятся плохими сочинителями, чего также не могло быть прежде; ибо в периоде национальности, где индивидуумы вообще значили постольку, поскольку они нация, творцом была нация, вечная сущность (субстанция), следовательно, всегда необходимая, неизменная и ровная. Итак, вместе с пробуждением единичности в народе, как индивидуума, и, соответственно, в поэзии, как единого, для себя значащего, произведения — является возможность плохих индивидуумов — производителей и плохих отдельных произведений; но тем выше стало искусство, которого и требования стали выше.
Оно совершило полный круг своего развития, оно вышло из неподвижной сферы первого отрицания, из которой вышел и человек, оставив свою исключительную национальность. Конечно, противоречие, присущее поэзии на степени конкретировавшейся в народе особности, — национальности; поэзия освободилась от него и достигла сферы единичности, в которой она вновь себя находит как общее, — сферы, где возможно ее полнейшее выражение — литературы собственно; эта сфера, эта степень единичности есть сама не что иное, как момент; она не уничтожает предыдущего развития; будучи моментом, она не исключает, а полагает в себе и предыдущие моменты. Таким образом, здесь видим мы и общее, и особность, и единичность. В едином художественном произведении выражается и поэзия вообще как искусство, поэзия как поэтическое отдельное, особное произведение, и вместе как единое, само для себя значащее произведение, имеющее индивидуальный, неотделимый смысл и потому не могущее повториться. Поэзия совершает сей внутренний путь своего развития, и совершает его конкретно в совокупности своих произведений, — в литературе вообще, где, вместе с тем переходя в действительность, как деятельность человеческого духа, осуществляется она в развитии человеческого духа, в народе; являясь на степени особности, как национальная поэзия, именно национальная песня; на степени единичности, как литература собственно. Определение национальности стало необходимым присущим моментом. Эта литература, содержанием которой вместе с едиными, для себя значащими произведениями, стало общее, — не отражает исключительно народ, но выражает это общее через него же, возвысившегося до общечеловеческого значения; она может принадлежать только именно такому-то народу; самое живое орудие ее — язык — принадлежит непременно известному народу. Здесь выражается, как именно в таком-то народе проявилось общее в сфере литературы. Таким образом в литературе видим мы и общее (общечеловеческое), и национальность, и индивидуальность произведения; в индивидуальном произведении видим мы и общее содержание, и национальное определение, и в то же время индивидуальное значение. В этой высшей области литературы вообще видим мы уже разнообразные роды поэзии, в ней вполне определяющиеся; то, что было предчувствием, может быть, в народе, покоряясь общей песенной форме, развилось в определенных родах поэзии; сама песня возвысилась до лирического стихотворения[6]. Эти роды определенны в своем различии; это не только одна песня и песня, обнимавшая собою некогда все, всю жизнь народа, цельно, нераздельно проходившую; нет, народ вышел из этого состояния, и поэзия также вместе с ним доходит до полного развития, где и предыдущая степень не теряет своего значения, но становится присущим моментом; полнее стал народ, полнее стала поэзия. Как ни высоко и ни истинно философское воззрение, как ни вполне примиряются перед ним все противоречия, и многообразная жизнь является только вечного гармонией, чудною теодицею2, — но свойственно полноте души человеческой отрываться от этого великого воззрения и жалеть о минувшем времени, о исчезнувшем величии. Становится грустно, когда взглянешь на колоссальные развалины некогда исполинского великого здания, когда посмотришь на следы прошедшего, некогда полного, кипевшего одною жизнию, хотя оно и уступило место другому высшему явлению и хотя в общем развитии все прекрасно, — прекрасно самое развитие. В ком, человеке, не пробуждалось грустное чувство при взгляде на светлый мир Греции, на Рим, на средние века, некогда жившие полно и исчезнувшие? Так и умолкшие, утратившие свою всеобъемлемость песни народа, памятники его национального периода, невольно наводят печаль на душу. Но кроме этого человеческого чувства, само философское воззрение чтит с благоговением в исчезнувшем моментальное выражение вечной истины, хотя наслаждается самым ее развитием, — и это воззрение полно любви, все обнимающей, все живящей. Одни профаны и невежды, полные грубой дерзости, готовы топтать эти памятники, крича: старое, старое! и ругаться над ними: им недоступно знание, и они лишены человеческого чувства; дети чисто преходящего, они уносятся без вреда и следа в потоке времени.
Взглянем теперь на результат наших исследований.
Итак, поэзия, как общее, проходит необходимый путь отрицания; мы видели, что этот путь совершается в человеческом духе, в развитии которого поэзия, деятельность человеческого духа, находит свое конкретирование. В нем осуществляются моменты поэзии и получают истинное историческое значение. Таким образом поэзия, при осуществлении своем являясь литературою, в моменте особности является, как национальная поэзия, национальная песня, вполне отражающая народ и только народ, находящийся на степени особности, в сфере исключительной национальности. Момент особности, национальных песен разрешается, и поэзия переходит в момент единичности, где она является как литература собственно, в которой уже совершается новое требование; всякое произведение, истинно изящное, имеет значение само для себя, индивидуальное, и вместе с тем общее значение: поэзия не отражает уже только народ, но вмещает в себе общечеловеческое содержание, возникшее в народе, — который вышел из момента исключительной национальности, особности и который, вместе с освобождением индивидуума, переходит в момент единичности, где индивидуум значит как индивидуум и где вместе с тем является общечеловеческое значение в народе.
Всякая литература (под литературой, как мы сказали уже, разумеем мы поэзию, конкретирующуюся исторически необходимо в совокупности своих произведений у такого-то народа), всякая литература должна, следовательно, пройти в своем историческом развитии эти необходимые степени; ими-то, этими существенными моментами, знаменуется ее развитие; эти моменты составляют ее главные эпохи и вместе с тем эпохи жизни народа, в развитии которого она конкретируется и которого бытие в поэзии, в этой одной из сфер бесконечного духа, она представляет.
Определив таким образом необходимые моменты развития поэзии в литературе, взглянем теперь на нашу литературу и посмотрим, как выразился и определился в ней этот общий закон развития; бросим взгляд на все ее историческое движение, на круг, обнимающий все ее явления. Тогда литература наша в своей истории представится нам стройным целым, в последовательности своих необходимых моментов; явления ее получат смысл, отнесутся к известному месту; мы уразумеем их отношение к общему развитию, одним словом, уразумеем их историческое значение.
Россия является нам сперва строго под определением особности; степень, на которой находится сначала русский народ, есть степень исключительной национальности. В этом круге времени раздаются песни от края до края, обнимая собою и выражая всю сущность народа, как народа — нации, — цельную, истинную, со всеми многоразличными сторонами. Едва только явился народ, уже должна была петься песня, и потому взор наш теряется в неверной, исчезающей дали этого песенного периода, из-за которой гремят нам, наконец уже едва слышные, едва понятные, отрывочные звуки; но чем ближе, тем громче раздаются песни, и в середине этого круга времени гремят они вполне торжественно в своих многоразличных тонах и напевах, но принадлежащих одному народу. Вся жизнь народа в этом определении, все находит в них прямой отголосок; все сознание его самого, его верования, его дела и предания, его фантазия, его исторические подвиги и семейная история сердца, его радость и горе, веселье и тоска — все, все раздается в его песнях, которые звучат стройным, гармоническим хором над его национальною жизнию.
Круг наших национальных песен многообъемлющ и обширен широко простираясь, гремят они звучно, выражая все интересы народа, как народа. В национальных песнях можем мы видеть, как велико содержание, как велика сущность народа, вся в них цельно высказывающаяся; поэтому изучение национальных песен, с которых должна начинаться история литературы народа, очень важно; дух народный решительно открывается в них; это полный мир, где все связано между собой, где все существует под одним общим определением нации. Как ни мало издано у нас по этой части, как ни мало знакомы мы по собственной воле с этим великим периодом народа, но все мы не можем не признать и не удивляться богатству нашему в этой сфере. Всем нам более или менее известен мир наших песен; их протяжный напев, так нам знакомый, встречал нас у колыбели, сопровождал нас в детстве и вводил нас таким образом прямо в сферу жизни того народа, к которому мы принадлежим; мы становились прежде всего причастны общей субстанции народа — одним словом, мы входили сперва прямо в период национальной песни, так действительно воспитывавшей наш дух, чтобы потом перешагнуть за эту грань, выйти из этой исключительно национальной области и с полным правом продолжать наше развитие уже в другой высшей сфере, но в том же отечестве, на его же пути, с его же силами. За многими из нас лежит это время, где национальность, где народная песня с преданиями и сказками составляла всю нашу жизнь; потому почти каждый из нас знаком хотя отчасти с этою сферою и знает какую-нибудь песню, какое-нибудь предание, им особенно услышанное — обломки некогда полного, все обнимавшего периода. Чувство человеческое всегда заставляет нас внутренно трепетать при звуках наших песен, а знание, удаляя ложные мнения и суждения, заставляет нас понимать их глубокое значение.
Мы имеем большой отдел песен религиозных, духовных, так называемых стихов. Здесь выразилось великое, религиозное созерцание народа; эти стихи не популярны; их не запоет крестьянин, едучи в телеге, по необозримой степи; для них надобно особое расположение духа, важное, далекое от шутки; они поются кем-нибудь пред народом, их слушающим. С этим родом песен мы всего менее знакомы; а они именно исполнены изумительно глубокого и могущественного созерцания. Наши песни исторические, где народ сознает себя как историческое лицо, в образах, вполне его выражающих, его представителях, — в разные эпохи своей жизни, — составляют особенный круг; это мир живых, определенных образов; всякое лицо имеет свой характер и ни одно, встречаясь несколько раз, нисколько не изменяет себя, — и понятно: народ, цельная субстанция, не может ошибаться, не может противоречить себе. Каждая эпоха в этих исторических песнях отличается от другой; вы никак не смешаете песни о богатырях Владимира с песнью времен Новогородских, Иоанна Грозного, хотя и там и здесь является богатырская сила. Но бесчисленны, бесконечны в своих оттенках, поются песни семейные, частные песни народа. Это не думы его в песнях религиозных, ни объективные образы в песнях исторических, в которых колоссально он является; нет, это просто его внутренний, субъективный мир, с радостями и бедами, с долею и бездольем, с временем и безвременьем. Но здесь можете вы сказать: так вот он, этот народ, у которого такие думы, такие могущественные, исполинские, объективные образы, которым дивились вы в других песнях; вот он сам, вот он как тоскует и веселится — то, чего не видать еще было в других песнях. Эти-то домашние, личные песни неразлучны с человеком в народе, под национальным определением; они всюду у него на устах; они-то оглашают далекие степи и широкие реки, сопровождаются скоком лошади и плеском весла. Тут любовь и кручина, тут всегда печальное замужество. Невеста горюет; это не ее беда, не беда какой-нибудь одной невесты; это общая участь, удел невесты в народе. Все здесь принадлежит каждому в народе, ибо здесь индивидуум — нация, здесь он живет чисто под этим национальным определением, о котором так долго говорили мы выше. Разнообразные и истинные, всегда ровные, верные сами себе, всегда полные одною определенною жизнию, стройно и невозмутимо поднимаются песни над народом, живущим в периоде исключительной национальности.
Мы не станем далее распространяться о песнях; не они собственно предмет нашего внимания; нам необходимо было взглянуть на них, как на момент в истории литературы, без чего бы у нас не было полного и живого созерцания ее исторического развития. Только до этой степени интересуют нас эти песни. И так пойдем далее.
Русский народ, находясь в своем песенном периоде, в периоде исключительной национальности, принял христианскую религию. Но вместе с христианской религией дано было ему то общее, уже готовое (fertig für sich), для которого он еще не развился, которого принять и понять не был он в состояний. Естественно, что все великое, общее, лежащее в христианской религии, не могло перейти в народ, понявший ее истинно, но в своей тогда сфере, постольку, поскольку он мог ее понять. Общее же в христианской религии должно было как клад вручиться народу, клад, который тогда только должен был открыться, когда народ ступит на степень достойную для обладания им. И это великое религиозное содержание общего заключилось в сокровищницу, ограждавшую от народа святыню глубокой истины, великий удел его будущего. Церковные книги, богослужение, одним словом вся христианская письменность была перенесена к нам на языке церковнославянском[7], языке не нашем, который стал таким образом сокровищницей святыни религии, хранителем ее среди толпы народной, понятный, но не доступный для нее, гремевший для нее в храмах, где с благоговением внимала она его звукам. Церковнославянский язык, перенесенный к народу, им не говорившему, и посвященный на служение вечному, проникнутый вечным, божественным содержанием, был оторван тем от случайности, оторван от изменений, налагаемых преходящим, увлекающим с собою все, что не отделилось от неге, — и остался неизменен и вечен в своей первобытной форме; всякое слово там освятилось, всякое выражение, свободное от обыденного употребления, приняло важный, торжественный характер; все случайное языка отброшено было в сторону от языка церковнославянского; на нем нельзя было разговаривать, употреблять его выражением своих страстей и минувших мимоидущих движений, и даже более важных житейских дел. Чудное зрелище в самом деле представляет этот язык, весь освятившийся вечным содержанием, всего его проникнувшим язык, понятный для народа, но никогда не сходящий в мир его нужд и забот, никогда не могущий сделаться орудием его затей и намерений: так точно, как прекрасное небо простирается над ними, доступное для нашего созерцания; мы поднимаем к нему взоры и любуемся его вечною красотою, — но оно никогда не сойдет к нам на землю, оно никогда не будет нам доступно и всеизменяющая деятельная рука человека никогда не достигнет его. По этому, когда мы входим только в самый язык церковнославянский, оторванный, т. е, как небо от земли, от всего случайного, мы чувствуем уже себя перенесенными в другой мир, где все вечно, где все как в храме, в котором он раздается, освящено присутствием бесконечного Божества. Таково было у нас, со времени принятия христианства, значение языка церковнославянского, скрывавшего от народа общее, собственно в сфере религии, в период его национальности. Народ усердно молился в храмах, исполняясь весь глубоко-религиозного благоговении, но никогда не преступал и не мог преступать за священную ограду, и, верный себе, — пел свои песни, оглашая ими все дела своей жизни, своей национальной жизни, над которою, как светлый мир, являлся Церковнославянский язык с своим вечным, религиозным содержанием, с своим общим, тайною, уделом будущего.
За этою оградою была своя уединенная деятельность. Отделившиеся от мира, обрекшие себя на служение вере, подвижники изливали на бумагу мирное созерцание сокровищ духовных, христианское чувство любви и смирения. Из тишины кельи, смотря на ряд событий, несшихся мимо, — описывали они также, «не мудрствуя лукаво». Нередко голос их раздавался из-за стен монастырей, то наставительный, то увещательный, иногда указующий[8]. И люди принадлежащие миру, в том числе князи и цари наши, удалялась в эту священную область религиозной жизни и сами становились причастны духовному содержанию и вместе языку Церковнославянскому. Но это опять нисколько не противоречит тому, что мы сказали выше; эта сфера религии все не менее была отделена от народа, и те, которые туда входили, еще не служат свидетельством, чтобы эта религиозная жизнь переходила в народ; они сами удалялись туда и принимали вместе и язык церковнославянский, орудие истин религиозных; все люди мирские, писавшие о духовном по-церковнославянски, были, если можно так выразиться, более или менее дилетанты, любители, отделявшиеся сами в ту минуту от своей обычной жизни[9]. Не всякое и религиозное сочинение заключало, впрочем, в себе общее, хотя и принадлежало к сфере религии. Общее религии было часто недоступно самим деятелям той сферы, как общее. — Мы не можем отрицать того, что в речи людей, знакомых с духовною письменностью, встречались часто, так что речь пестрела, выражения церковного языка; но эти выражения встречались, как цитаты, которые не проникают самую речь и остаются ей чуждыми, как бы цитаты из Латинского и других иностранных, положим хоть и соплеменных, языков. Или же это были слова — следствие привычки, притязания, а иногда и особенного пристрастия: точно так, как мы и теперь вмешиваем слова иностранных языков в наш разговор. В сущности же, это самое сближение показывает границу, лежавшую между миром религиозным и жизнию народа, или что нераздельно с этим, между языком церковнославянским и русским, их представителями. Мир религиозный с своим общим, как мы сказали, пребывал и действовал в себе, отдельно от народа, жизнь которого была чисто национальна; поэзия же выражалась соответственно только в национальных песнях. Так развивалась и шла наша история, ваша литература, впериод национальности. Мы не станем преследовать его подробно, во все его продолжение, со всеми изменениями, событиями, в нем случившимися; во весь этот период пелись песни, ибо таково были определение народа. Бросим беглый взгляд на это пространство времени, сколько то нужно для нашей цели,
В период национальности вырабатывалось политическое тело России. Беспорядочное, вечно волнуемое время уделов представляет это брожение, результатом которого была Москва; она была внутреннею, существенною целью, задачею предыдущего периода, тем плодом, к которому стремится кругоразвития. Беспрестанное стремление, искание, которое видим мыв предыдущее ей время, кончилось, как скоро найдено было то, чего искалось. Москва является нам, как единство Русского государственного, и еще более земского, организма, начавшего отселе победоносную свою деятельность. Улеглись мало-помалу шумные волны, и даже до пределов России распространилась тишина; умолкли частные подвиги, утихли шум и беспорядок пред важным и стройным шествием государства. Скрылись удельные князья; явился один царь Московский и всей России. Скоро пределы наши далеко раздвинулись; без жажды завоевания, без воинственного исступления, всегда краткого и непрочного, не как река в половодье, шумно и быстро выходящая из берегов своих, — тихо расширялась Россия, приобретая область за областью, страну за страною, так что расширение ее можно было назвать не покорением чуждых земель, а свободным ростом ее собственного исполинского организма. Скоро заняла она положительное место среди государств Европы. Судьба России долго отделяла ее от Европейского Запада; не одни исторические события, впрочем, произвели это; ее сущность, религия, ею принятая и вполне сродная ее сущности, все резко отделило ее от других государств и поставило если не во враждебное, то в противное положение Западу. Вместе с Москвою национальность ее, современное ее определение, обозначалась явственнее, стала могущественною, ибо Россия, не выходя из этого определения, стала могущественным целым. Внешние соприкосновения с Европой, мирные и бранные, не изменили нисколько ее физиономии. Все, что принимали мы, — принимали мы не с тем, чтобы переменить себя, но принимали точно также, как приобретали чуждые страны и народы, вводя их в свои пределы. Однако, вместе с тем, пользуясь чисто внешним образом открытиями Европы, мы не приняли в себя духа, их производившего. Россия оставалась в своей исключительной национальности, обезопасенная своим могуществом, найден был истинный центр, все скрепивший и все содержащий — Москва, которая, будучи центром России, была, само собою разумеется, и центром национального духа, ее оживлявшего.
Так стояла Россия под определением исключительной национальности во всей силе могучего государства, наконец имеющая единый центр и вместе единого царя. Ей нечего было опасаться, ей, сплоченной так крепко; враги ее с робким изумлением смотрели на дивное явление, возникшее пред ними из-под цепей татар, из беспорядков внутренних; чуждые государства искали ее дружбы. Но при всем том могла ли Россия остаться всегда под исключительным определением национальности? Русской народ был ли таким народом, который мог бы довольствоваться тесным кругом своей жизни и никогда не достигнуть общей человеческой сферы, народом, следовательно, отрешенным от самобытного значения в сфере общего, самобытного участия в общей жизни? Должна ли была Россия вырваться из сферы исключительной национальности, должна ли была шагнуть за эту степень и стать на другую, высшую, где освобождается индивидуум и, вместе с освобождением индивидуума, непоглощаемого уже исключительно национальною жизнию, общее становится содержанием народа? — Такова ли была Россия, чтобы сфера исключительной национальности могла удовлетворить, обнять и вполне определить ее субстанцию? Вот важный вопрос, важная задача. Для того, чтобы разрешать ее, посмотрим на дальнейший исторический ход России.
Мы сказали, что Россия приняла постоянное, твердое определение национальности. Цари правили ею наследственно, восходя на престол один за другим. Прочие потомки Рюрика лишились значения властителей, как скоро одна Москва соединила все государство. Таким образом явилась и одна династия Московских царей, династия, образовавшаяся в периоде крепкой национальности, тесно, нераздельно соединенная с народом, славноцарствовавшая и возвеличившая государство; ни один голос не подымался против, никто не думал восставать на царей. Но эта крепкая национальная жизнь в самой себе носила уже свое разрешение; но при этой национальной династии не могла разрушиться сфера национальности: чтобы развитие двинулось вперед, династия должна была прекратиться. Под сению неколебимой династии, любезной народу, видим мы, является новое лицо, имеющее особое, новое значение. При Иоанне IV, царе облеченном всею грозою власти, является царедворец, не привязанный родом к России; его любит Иоанн; при нем уже можно угадывать его начинающуюся значительность. В этом юноше, которого ласкает Иоанн, таится гибельная гроза его династии и вместе всей национальной жизни России. Но смерти Иоанна, Борис Годунов приобрел решительное влияние на управление государством; при лице царя увидали лицо, до сих пор небывалое, увидали Правителя, не только делом, но и именем, ибо бездействующий царь вручил ему все и назвал Правителем. В лице Феодора видим мы, с одной стороны, бездействие прежней династии, и при нем, с другой стороны, видим новую деятельность, новый возникающий элемент в государстве, в лице Годунова, лице постороннем, являющем уже сильное властительное участие в судьбах России. Но это новое начало, возникшее в Борисе, стремится к полному своему проявлению; гроза, собравшаяся над древней Московской династией, должна была разразиться. В Угличе жил царевич Димитрий, брат и наследник Феодора, единственная отрасль царей Московских; на нем должен был разразиться удар, на ветви свежей, исполненной надежды. Борис погубил его[10]. В лице Димитрия пала прежняя, древняя династия Московских царей, с которой так тесно была связана национальность. Борис Годунов взошел на престол, Борис, лицо непризнанное никаким воспоминанием к истории Русской, потомок татарина. Это было новое, необыкновенное явление в нашей истории; царь избранный, вчера боярин, царь, который, говоря прекрасным выражением Иоанна IV, не народился на царстве. — Определение исключительной национальности, о котором мы говорили, определение столь твердое доселе, не уничтожилось вместе с падением национальной династии, национальной силы; но вместе с тем ему был нанесен решительный удар, открылась возможность и необходимость его уничтожения; новый элемент проникнул в Россию; возвращение было невозможно; она должна была идти вперед; новая жизнь ждала ее.
Наступило время перехода и вновь всколебалась Россия. В самом уже лице Бориса видим мы потребность нового, видим желание просвещения, желание сблизить Россию с Западом. Это выражается собственно в воспитании его сына; он готовил в нем царя для России, и на его образование истощал все попечения; он старался ему передать то просвещение, которым хотел озарить Россию. Образование сына-наследника — очень важно; до сих пор принимали мы людей просвещенных, как людей полезных, и они посторонним образом входили в Россию; но образование будущего царя, источника всей деятельности, образование его как лица, показывает, что просвещение, им полученное, должно было от него проникнуть внутренно всю Россию. Борис, избранный народом, привыкшим к его правлению, не долго царствовал спокойно. Народ не мог забыть любимой им династий, от которой он был так насильственно оторван; не мог расстаться с нею… и она к нему воротилась еще, — как призрак, которому он жадно поверил. Явление Димитрия Самозванца нисколько не было случайно, нисколько не было смелою мыслию одного человека. Нет, это была потребность народа, мечта, им самим созданная, которою он обольщал себя. Мысль о том, что Димитрий жив, может быть, выразилась в народе прежде, нежели явился самозванец. В самозванцах видим мы продолжение Московской династии в призраках, которая не вдруг покинула Россию; видим усилие народа воскресить, оживить, удержать род, который прекратился; это тень династии, вызванная, так сказать, любовию народа. Но надо заметить, что династия эта, как мы сказали, имела важный смысл для народа; с нею была тесно связана национальность, и следовательно народ, расставаясь с нею, расставался, хотя не сейчас же и мгновенно, с целою сферою своего бытия, расставался с своим исключительным определением национальности, которой она была представительницею и силой. Отсюда, любовь его к ней и борьба, ее ради, получает глубокое значение. Народ не давал себе отчета, чего он хочет, какой жизни; он хотел только национальной династии; но одно с другим было неразрывно связано. Скоро начались волнения, началась борьба; раздалось имя Димитрия, и народ бросился к нему; все усилия Бориса едва могли удержать внезапность добровольного покорения Лже-Димитрию. Сыну Бориса назначено было продолжать борьбу с Самозванцем, Борисом недоконченную. Борьба продолжалась не долго. Имя Димитрия все победило, и прекрасный юноша погиб, поставленный судьбою на великом пути исторических событий, жертвою исторической коллизии. Радостный народ возвел на престол призрак древней династии, думал возвести снова потомка своих царей, Димитрия Иоанновича; — но это был только призрак! Очарование длилось не долго; скоро действительность обнаружила мечту, скоро открылся обман. Под именем, священным для народа, вошла измена в Россию, измена всему, что было дорого и свято народу; под этим именем, с которым связывалась вся национальность России, явилось именно оскорбление ее национальности. Димитрий Самозванец, обязанный своим восшествием на престол национальному значению своего имени, дерзко оскорбил еще могучую национальности России. С изумлением глядел народ, как он, нарушая обычаи старины, держал скоморохов, надевал личины, не спал после обеда, ел телятину. Мы не говорим уже о других важных оскорблениях; но можем сказать, что и это были тоже тяжелые, непростительные вины Самозванца в глазах народа, что нисколько не смешно и не странно. Определение национальное и по существу своему так исключительно, так резко и строго, что малейшее уклонение есть уже оскорбление ее; отсюда очень понятно, почему есть телятину, не спать после обеда и тому подобное, могло быть достаточною причиною к негодованию и восстанию народа в период его национальности; так и должно быть, здесь является сила идеи; это показывает всю объемлемость, всю исключительность, всю силу и пространство определения национальности. Лже-Димитрий слишком дерзко и рано оскорбил национальность и вызвал на себя страшную ее бурю. Народ увидал, что ошибся. Оскорбленный и негодующий, поднялся он на самозванца, который мгновенно погиб в неровной борьбе. Димитрий Самозванец дерзнул в Россию ввести иностранное, и погиб; но все же он внес новое в пределы России, и начатое явлением Годунова, собственно в этом внутреннем отношении, продолжалось. После падения Лже-Димитрия, вновь был избрав царь, когда лишились надежды иметь царя законного, наследственного. Но надежда не совсем еще угасла; явился новый самозванец, и народ вновь, хоть и не весь, и не с прежнею уверенностию, был увлечен к нему. Во время этих смут, следовавших за прекращением династии национальной, в России насильственно входили новые элементы; вместе с тем беспорядки и смятения. Соседи, видя ее лишенною властителей, колеблемую и шаткую, вторгнулись материально в ее пределы. Волнение распространилось от края до края. Василий Шуйский хотя и предъявил в грамотах[11], при восшествии на престол наследственные права свои на венец Русской, но не мог уже ничего внушить древностию своего рода, своим происхождением от Рюрика: удельные князья потеряли свое значение. Не Рюрикова династия, но Московских царей, была единственною династию всей России, как государства. Шуйский, как и другие удельные князья, был боярином Московского царя; время их миновалось, а народ в историческом развитии не делает шага назад. Имя Димитрия, враги внешние и внутреннее состояние России, потерявшее прежнюю твердость и стойкость, и преданное новым волнениям — предшествию новой жизни, — все восстало против него, и он, также как и его предшественники, должен был пасть с престола, неверного в то время после последнего царя прежней династии.
Престол остался празден и смятение возросло. Здесь — усилие внешним образом поколебать нашу национальность. Но только при своем внутреннем развитии, только сам, может народ действительно выйти из сферы национальности и перейти в высшую сферу своего бытия, положив предыдущую в себе вечноприсущим моментом. Как же скоро другие нации разрушают внешних образом все устройство национального быта, изменяют все его существование, налагая свои же национальные и совершенно чуждые для него формы, то вместе с тем гибнет самобытность и жизнь народа, и он, если не дает настоящего отпора, навсегда исчезает с лица земли между народами. Иностранцы, губя народ, губят национальность. Враждебные соседи наши стремились поработить Россию: нападали на нее извне, Разделенная сама в себе, преданная на жертву врагам, жадно на нее устремившимся, старинным врагам Полякам, Шведам, Польским и казацким шайкам, волнуемая внутренними раздорами, Россия защищалась в частях своих, — где уже не в общей массе, как прежде, но отдельно, толпами, так сказать, являла она всю свою силу и мощь, делая тщетными усилия многочисленных противников. Среди такого положения Ляпунов первый восстал с великою мыслию: не держаться никакой партии и сдвинуть все это чуждое нашествие народов, всех этих дерзких претендентов на землю и на престол Русской; удалить всякое насильное чужеземное притязание, пагубное для народа, очистить, освободить Россию, — вот чего хотел он и другие, — а там, вновь свободные, решить дело, как Богу будет угодно. Но ему не удалось видеть исполнение своего замысла. Вслед за ним, с тою же мыслию освобождения и отстранения всего чуждого, поднялся Минин с землею Нижегородскою и другими; эта мысль стала общею и единственною; великий народ все принес в жертву ей, двинулся, непреоборимый, против дерзких западных врагов и выгнал из Москвы и России все их разноплеменные толпы. Россия была свободна; не доставало царя. Потомков прежней династии не было; имя Димитрия, дважды (даже трижды) обманувшее напрасно народ, не могло воскреснуть снова; надежда и с этой стороны рушилась. И так снова надо было избрать царя. Избрали юношу, не участвовавшего ни в каких предыдущих волнениях, не игравшего никакой роли, не могшего следовательно питать ни пристрастия, ни ненависти, не имевшего одним словом никаких воспоминаний из прошедшего периода, — юношу отделенного эпохою междуцарствия от предыдущего времени, из которого оно вытекло, — юношу, который не был потомок Рюрика, но был связан родством с династией царей Московских, был племянник Феодора, последнего и вместе с тем любимого царя древней Московской династии, о котором с такою нежностию выражаются наши летописи. Вновь думали восстановить Россию во всем ее прежнем виде; вновь был на царстве царь, свободно, единодушно избранный со всем потомством; национальность, казалось, являлась снова во всем ее величии, после всех потрясений и бурь, когда государство, одолев врагов, вновь имело столицею Москву и на престоле ее царя, с его родом. За царем Михаилом Феодоровичем следовал безмятежно Алексей Михайлович, возвративший России многие ее области. Казалось, при новой династии возвращаются прежние времена; но предыдущее бывает не даром; неколебимость национальной сферы была потрясена; новые элементы вошли вРоссию, и в ней пробудилась уже потребность новой жизни. Словом сказать, мы видим, как, еще упорная, исключительная национальность лишается внутренней, современной силы; мы видим вполне, даже в совокупности тогдашних фактов, как невозвратен предыдущий период, как не может он быть восстановлен в своей прежней жизни, как в глубине его рождается новая потребность, имеющая его разрешить, и он становится анахронизмом. Но старое не верит своему разрушению; не признает часа своего падения; слыша врага, оно становится дерзко и выходит на открытый бой. Эту дерзость предыдущей сферы видим мы в образовавшейся военной силе, подающей уже самовольный голос в делах государства, — в стрельцах; эта дерзость заменила прежнюю благоговейную исключительность национальности, которая тогда уже искажалась, хотя извне, принятыми обычаями, вошедшими чуждыми элементами, но все верила своей жизни и, повышая сама свой голос, образовала наглую самовольную силу, уже по этому самому противоречившую существу национальности, и следовательно являвшую ее отрицание. Здесь выразился страх национальности, темное сознание, что время ее проходит. — К этой эпохе относятся споры религиозные, особенно сильно волновавшие тогда Россию, в которых выразилась та же отвлеченная, крайняя сторона национальности; спори были за букву, за предание, за внешнее различие; наши раскольники были староверы. Мы не говорим о других религиозных движениях в то время и об отношении их к национальному определению, о влиянии католического и лютеранского элементов; это не относятся к нашему предмету. — И так все великое государство Русское находилось в нестройном, в неестественном состоянии. Определение исключительной национальности было потрясено; уже прошло его исторически-истинное, современное значение, и, как всегда бывает, и должно быть всегда, определение национальности являлось в самом себе уже искаженным, испорченным, не имея духа жизни современной. Оно было уже ложно, ибо не могло более быт единственным выражением всего содержания народа, и в тоже время имело на то притязание; искажаясь как национальность даже, она сама носила в себе свидетельство своей недостаточности, своего разрушения. В России пробудилась уже новая потребность, потребность высшей сферы, о которой говорит ли мы прежде, где развитие, оставляя степень особности — национальности, является на степени единичности — индивидуума; где народ, — переходя уже за определение национальности, в котором индивидуум еще вполне поглощен нацией, в котором общее еще не составляет содержания народа, — возвышается на степень, на которой освобождается индивидуум и вместе с тем общее, общечеловеческое становится его содержанием. И так потребность этой конечной сферы развития (ибо она замыкает его круг, освобождая и сохраняя все его моменты) пробудилась в народе; нация не могла уже вполне обнимать и заключать в себе его, стремящуюся в развитии, деятельность; в нем пробудилась потребность индивидуума, индивидуум в нем должен был освободиться. — И этот индивидуум восстал, как индивидуум, в колоссальном образе; не как просто потребность индивидуальной жизни, разно выразившаяся — нет, а воплощенный, как один индивидуум. Этот колоссальный индивицуум — был Петр. Для России настало время решительного освобождения от исключительной национальности, решительного перехода в другую высшую сферу, решительного преобразования. Началась страшная борьба. С одной стороны исключительная национальность, опиравшаяся на уже образовавшуюся положительную силу стрельцов, староверов, имевшая с собою, если не весь, то большинство народа. Она силилась удержать свои права, сохранить жизнь по старине, и, лишенная уже жизни внутри, она хотела удержать ее прежний образ, сохраняя разве один призрак прежнего определения, навсегда утратившего свою действительность; она упорно противилась новому свету и поддерживала ложную свою необходимость. Пробужденная решительным ударом, она совокупила все своя силы, поднялась и начала ожесточенный бой за свою мнимую современность. — С другой стороны, против народа, упорствовавшего в своем национальном определении, — Петр, опиравшийся на действительную потребность Русского народа, сему последнему самому может быть неизвестную. Он решительно восстал на эту национальность, сокрушая прежнее, только мешавшее уже свободному развитию народа. Раскрывая перед ним новую сферу жизни, он круто поворачивал в противоположную сторону, принимал определения других народов, обильно наполнял чуждым пределы России, презирая и уничтожая страх национальности, только в одном ограждении находившей свое спасение; напротив, он принимал от Запада все, к чему только дошел Запад в своем развитии, и настежь распахнул для него ворота России, становясь с нею, как была она дотоле и тогда, в резкую противоположность. Действительность дела его победила. В страшной кровавой борьбе пала навсегда исключительная национальность России: наступила новая эпоха.
Таково было определение России перед явлением Петра Великого. Но в историческом развитии нет прямого перехода на настоящую точку; доводя до крайности каждый момент, оно производит новую крайность, уничтожающую в своем соприкосновении смысл предыдущего; в преемстве моментов необходимо каждый доходит до односторонности, которая односторонне, живо отрицается, так что только после является истинное значение отреченного момента. Односторонность есть та связь, которая соединяет моменты между собою во всяком историческом движении; односторонность — необходимая принадлежность выступающего в жизнь момента, в котором живое бытие современной действительности составляет и силу и вместе с тем ложь, ибо эта современность и должна исчезнуть: момент, теряя ее, доходит до ложной односторонности, производящей одностороннее отрицание. Односторонность есть рычаг истории.
То же видим мы и в настоящем случае. Исключительная национальность, действительное историческое определение, является крайнею, одностороннею; ложь обличается; отрицание исключительной национальности является также односторонним, крайним. Петр должен был начать с отрицания совершенно полного; и если национальность в тот момент явилась перед ним, как одна сторона, то и он, как одна сторона, односторонне должен был сначала восстать на нее. Односторонность отрицания была условлена односторонностью предыдущего периода. Дело Петра, одним словом, было дело отрицания чистого, но необходимого, не мертвого, а плодотворного в общем развитии, являющегося односторонним только как один, отвлеченно по себе взятый момент. Так как дело Петра было отрицанием определения, но не народа самого, то оно и не уничтожило его; действуя односторонне, отрицая национальность, определение народа, — Петр необходимо должен был отвлечь самый народ, отвлечь Русскую субстанцию, лишившуюся тогда своего определения и потому необходимо переходящую в отвлеченность. То мы и видим. Все, что только составляло выражение народной жизни, все, на чемлежало определение национальности: государственное устройство, чины, сословия, управление, войско, все, в чем выражался народ, — все подверглось отрицанию; с другой стороны народ, вследствие этого, естественно является отвлеченным, как Русская субстанция, лишенная своего определения. Эту отвлеченную Русскую субстанцию видим мы в простом народе, молчащем, оторванном от всей жизни государства. Он сохранил, славу Богу, свой древний образ, пожертвование которых в внезапный период отрицания не могло быть внем сознательно, было бы или слабостью или обезьянством; он сохранил себя так как есть и таким образом сберег в себе Русскую сущность, долженствовавшую в отвлеченном спастись от отрицания, которое в противном случае погубило бы всю Россию. Простой народ для нас, повторим, представляет отвлеченную русскую субстанцию; на нем отрицание обозначилось его молчанием, его оторванностью, — его отвлечением. Все то, что управляло, действовало, жило, выражало народ, все то стало от него оторвано, отделено пропастью; ему дано было чуждое определение. Естественно, что Петр, отвлекая русский народ, Русскую субстанцию, должен был отвлечь то, что составляло истинный центр его; это было необходимо для успеха его дела. Естественно, что Москва, истинная столица России, столица ее духа, не могла оставаться столицею в период одностороннего отрицания, когда русская сущность, русский народ был отвлекаем. Так и случилось. Петр уничтожил ее как центр. Чтобы совершить преобразование, он поставил новую столицу, соответствовавшую отрицательному духу его дела, столицу на берегах чуждых, не связанную никакими историческими воспоминаниями с Россиею, не возникшую органически, не выросшую, а сделанную по плану, нарочно и поставленную столицею для России; наконец, к довершению всего, как полное последовательное осуществление отрицательного начала, столицу с именем чуждым: Санктпетербург. Петербург получил вполне характер этой односторонности отрицания; он вполне плод его и плод именно его односторонности. И так Петр, уничтожив Москву как столицу, положил новый ложный центр и насильственно привлек туда все силы, все кровообращение России. Но понятно, что это был только положенный временный центр, на время периода отрицания, выражавший чистое отрицание, и потому немогущий иметь никакой своей жизни: но он необходим, как преходящее явление, как необходимое выражение необходимого периода отрицания. Это было одно из действий всеобщего чистого отрицания, то, с чего должен был начать Петр. Необходимая односторонность его начала произвела за собою дальнейшие, сами по себе ложные последствия, достигла до своей крайности. Новая столица ничем не была привязана к преданиям России, к ее истории; она была всегда и осталась, само собою разумеется, ей чуждою; необходимая в истории развития, как момент, она даже осталась чуждою внутреннему, настоящему духу дел Петровых; она, никогда не имевшая жизни исторического возрастания и поставленная готовою на берегах моря. Явился, необходимое следствие односторонности начала, Петербургский период, период того отчуждения от самих себя, той полной подражательности иностранному; Россия вошла в сферу чистого отрицания своей национальности, которое казалось отрицанием ее самой, — отрицания, на которое не отваживался ни один народ: а чем более уничтожает в себе народ исключительную национальность, тем более, стало быть, и может обнять он общее, тем более общечеловеческое значение имеет он и тем выше он сам, как народ. Но надо, чтоб, при этом отрицании своего определения, — Россия осталась жива; чтоб сохранился ее дух, ее субстанция в этот период чисто отвлеченный, отрицательный, дабы потом — уже освобожденная от тесного, ей неназначенного круга исключительной национальности, — она предстала в своем великом общем и самобытном в тоже время значении. Дело было отважно; но не извне (как было бы при покорении чуждой державою), а изнутри явилась потребность этого отрицания. Русской дух не убоялся его, не убоялся этой видимой гибели, уверенный в своей силе, нося в себе убеждение, что он не погибнет на краю бездны, перейдет ее и вступит в сферу, где может вновь явить себя, но уже не в тесном, ему несоответственном определении, а вполне, в своем общем, человеческом, всемирном значении. Ни один народ не отваживался на такое решительное, совершенное, строгое отрицание своей национальности, и потому ни один народ не может иметь такого общего, всемирно-человеческого значения, как русский. Такой смысл имеет вобщем развитии Петербургский период, — сам по себе взятый, период холодный и безжизненный. Петербург зачался в отрицании, выражает только одно отрицание, и поэтому не имеет никакой жизни: таково его историческое определение. Но если Петербург развил только внешнюю сторону дела Петрова, то Москва, на время устраненный, но в сущности всегда истинный центр России, — Москва, отвлеченная вместе с жизненною стихиею, с субстанциею Русского народа, — Москва, не оставившая народ в опале и разделившая ее с ним, — Москва приняла в себя дух его дела и развила внутреннюю, существенную, бессмертную сторону его подвига; в нее проникло просвещение, в ней совершается умственная деятельность мысли. Наступило время, когда, после необходимых уклонений, имеющих историческое значение, дело Петра получает свою великую действительность, когда проходит отвлеченный период отрицания, для мысли по крайней мере, когда вновь возникает Русской дух, пока еще в науке, свободный от своей исключительности, с своим всемирным общим значением; когда для нас открывается, еще внутренно, в самом начале, великая сфера, — о которой мы сейчас говорили, и еще подробнее прежде, — сфера, где народ живет полною жизнию, где он исполняется содержанием общим, исполняется самобытно, и следовательно остается собою и тем выше становится, как народ, тем выше его национальность, но не исключительная уже, а в общем значении находящая смысл свой. И так возвращение к себе необходимо. Никакой искусственный разукрашенный образ жизни не заменяет живого органического начала, как сделанное красивое дерево никогда не заменит живого растения. Элементы именно народа, его жизненные силы, способы его существования, одним словом, вся его субстанция здесь самобытно, вполне развивается и находит свое полное оправдание, полное значение в общем значении. Всем явлениям народной жизни возвращаются похищенные права, вэто время, время разумного признания, разумного оправдания, полной народности. Оно наступает; о нем говорили мы в самом начале нашего рассуждения. В эту высшую сферу открывает нам путь Петр Великий, в лице которого совершилось освобождение, освободился индивидуум, и вместе с тем разрушилось определение исключительной национальности, иобщее значение стало доступно, открылось народу. Таково, думаем мы, значение Петра в истории России, которое мы старались определить.
Пределы нашего рассуждения не позволяют нам рассматривать подробнее великий переворот Петра. Обратимся к вопросу литературному.
Во весь период исключительно-национальный пелись песни. Мы выше уже говорили об них, но считаем необходимым сказать о том же еще несколько слов. В песнях своих, как в зеркале, отражается весь народ. Обратим здесь наше внимание на песни — не те, где он выражает свое великое всемирное созерцание, как в песнях религиозных, не те также, где он передает свои личные задушевные движения, как в песнях частных; но на те, где он созидает отдельные образы, подъемля их из глубины своей сущности, т<о> е<сть> песни эпические или исторические. Здесь в сонме богатырей, в подвигах их, видится и выражается сам народ. Велик и разнообразен почтенный сонм витязей, собравшийся вокруг великого князя киевского Владимира; все они выражают многие стороны русского духа. Но из всех из них могущественнее их всех избранник народа русского, Илья Муромец. В нем преимущественно, общей своей основой, выразился русский дух. Он одни стар между молодыми; один вне всякого соперничества. Замечательно известное каждому русскому сказание, что Илья Муромец сидел сиднем 30 лет. Это указывает на существо русского духа, прообразует самый народ, который тоже, как Илья Муромец, скопил в период исключительной национальности свои силы и станет среди других народов, как богатырь Илья Муромец между других богатырей, далеко перевысив их. Скопил он страшные силы, встал и понес их, но не на обиду и разорение другим, не на праздное пролитие крови, но на защиту добра и на поражение зла, на мир и тишину. Посмотрим ближе на Илью Муромца, на этот образ русского народа. Во-первых он крестьянин; он поднялся со дна русской земли, откуда бьет чистый ключ веры и простой жизни. Другие богатыри, кто знаменитый витязь знатного рода, кто родственник Владимира и т. д.; один Илья Муромец крестьянин, и он выше и сильнее всех. Это составляет очень важную, основную черту его образа. Нет в нем буйной отваги и удали, как в других богатырях (далеко ему уступающих); он спокоен и тих, и силен тихо. Когда нужно только, являет он свою непреоборимую могучесть. Любопытен весь рассказ о нем. Пробежим его вкратце, хотя не весь; отчасти буду я следовать здесь тому, как удалось самому мне слышать в детстве. Илья Муромец родом из села Карачарова, сын крестьянина Ивана Тимофеевича, сидел сиднем 30 лет. Замечательно, как далась ему сила, — чудом, через старцев святых, когда хотел он дать им напиться. Вспомним здесь, что и церковь наша признает его святым. Почувствовав в себе страшную силу и взяв благословение от отца и от матери, которые кладут на него запрет не проливать крови христианской, запрет христианский или крестьянский, — крестьянин и христианин одно слово, — пошел Илья в Киев, к князю Владимиру. На дороге попался ему богатырь, тянувший один бичевой расшиву, по реке против течения. Они встретились; богатырь не хотел дать дороги Илье Муромцу. Илья, не пускаясь с ним в бой, схватил его и кинул вверх, так что он, взлетая на воздух и падая оттуда, успел сто раз сказать: виноват, Илья Муромец, впредь не буду. Они разошлись. Илья продолжал свой путь. Он наехал на разбойников, которые на него напали. Илья остановил их; драться с ними и ссориться не хотел, а взял свой тугой лук, наложил и пустил стрелу: стрела угодила в сыр-кряковистый дуб, изломала его в черенья ножевые; разбойники испугались и пали на колена. Илья поехал далее. Известно, как он на дороге полонил Соловья-разбойника, как привез его ко князю Владимиру. В приведенных нами местах видно, что русский великий богатырь не любит проливать крови и только на пользу употребляет дарованную ему от бога силу. Илья имеет христианское значение, так совпадающее с его тихою природою; он очищает землю от язычества; сам Соловей-разбойник имеет этот языческий смысл. В песнях говорится, что копье Ильи с крестом. В сказке об Илье Муромце, напечатанной с лубочными картинками, говорится о богатыре идолище, которого убивает Илья Муромец. Мы видам еще Илью, освобождающего Киев от Калина-царя; и тут также его долготерпение является во всей силе. Он не выходит сейчас на бой с врагами, идет к Калину-царю и долго просит его, все настоятельнее, наконец с угрозами требует, но все долго терпит, несмотря даже на то, что его связали, пока наконец плюнул Калин-царь ему в ясные очи, — и кончилось терпение Ильи; он вскочил в полдрева стоячего, разорвал чембуры3 на могучих плечах, схватил за ноги татарина и начал им помахивать и валить направо и налево; махает, а сам приговаривает:
А и крепок татарин — не ломится,
А и жиловат собака — не изорвется.
И здесь не видно бешенства и исступления в Илье. Побивая татар, он не тем увлечен и занят, что все вокруг него валится: он обращает внимание на то и удивляется только тому, что татарин, которым он бьет, не ломится и не рвется. Если тут и есть ирония, то самая спокойная ирония, ирония уверенной в себе силы. Здесь в минуту сражения в Илье Муромце является спокойная, никогда не выходящая из себя и потому никогда не слабеющая сила; но это самое и делает непреоборимою все превышающую силу Ильи. Все это очень замечательно. Не приводим других рассказов об Илье Муромце, которые подтверждают мысли наши о нем. Мы считаем неуместным распространяться здесь о том более; а то бы мы указали на весь круг песен Владимирова времени. Мы могли бы указать на то, что есть какая-то целость и связь между собою во всех этих песнях. Мы могли бы указать на замечательные слова Ильи Муромца разбойникам:
Скажите вы Чуриле, сыну Пленковичу,
Про старого козака, Илью Муромца;
на дружбу Ильи с Добрынею, на нелюбовь последнего к Алеше Поповичу и пр., что все существует в намеках только в наших песнях, в том виде, в каком они дошли до нас. Но это оставляем мы в стороне. Расскажу здесь одно предание, которое сам я слышал в детстве и которое очень замечательно.
В этом сказании Илья Муромец не сохраняет своего непременно мирного и спокойного характера; в нем является удаль, конечно, не чуждая русскому духу, но более свойственная юношеским летам; впрочем, в этом сказании он на втором плане. Это сказание как бы добавление к сказанию об Илье Муромце, это новая фантазия, в прибавление ко всему образу силы, являющемуся в Илье Муромце. Вот это сказание. Много на свете богатырей, но есть еще богатырь, страшный и огромный; богатыря этого земля не держит; он нашел на всей земле одну только гору, которая может держать его, и лежит на этой горе в бездействии. Прослышал про этого богатыря Илья Муромец и пошел искать его, чтобы с ним помериться. Приходит он наконец к горе; на ней лежит огромный богатырь, как другая гора. Одной уже громадой своего стана он перевышал далеко всех людей. Но Илья Муромец не испугался, он подходит к нему и со всего размаху, всей своей богатырской силой, поражает его в ногу. «Никак, я зацепился за куст», — говорит богатырь, едва пошевелившись. Илья Муромец, у которого разгорелось сердце, вонзает весь свой меч в бедро богатыря. «Никак, я задел за камешек», — говорит богатырь, и потом, оборотившись, продолжает: «А это ты, Илья Муромец, здравствуй; я слыхал о тебе. Зачем ты пришел сюда? Мериться со мной силой? Не пробуй. Что тебе со мной схватываться? К чему? Ты сильней всех людей в миру и будь там силен и славен, а меня оставь; видишь, какой я урод; меня земля не подымает; нашел себе одну гору и лежу на ней; я и сам не рад своей силе». Илья Муромец послушал совета и удалился.
Вот рассказ, по моему мнению, необыкновенно замечательный. Образ этого богатыря, этой страшной бездейственной силы, лишенной даже противника, — мрачный, грустный образ производит сильное впечатление. Передаю рассказ моим читателям, как я его запомнил.
Во весь период исключительной национальности русского народа поэзия была на степени национальных песен; вся же духовная жизнь, общее, недоступное тогда народу, таилась в области языка церковнославянского. Но этот период кончился; исключительное определение нации пало, и перед народом открылась новая жизнь; вместе с движением народа, с освобождением его от оков национальности, должна была и поэзия перейти из тесной сферы национальных песен в другую, высшую, в сферу литературы и, идя путем своего исторического развития, в котором она осуществляется, выразить то, что лежит в существе ее, что составляет развитие самой поэзии, — от особности перейти к единичности. Мы считаем ненужными здесь дальнейшие объяснения, ибо выше было об этом говорено подробнее. Но Петр, уничтожив национальную сферу и переведя народ в другую, не мог сделать того для поэзии, то не могло зависеть от его деятельных рук. Уничтожив исключительную национальность народа, он давал с этим возможность его поэзии развиться, перейти на другую степень, или лучше это было необходимым следствием его великого дела, но не он сам мог произвести это.
Народ был освобожден от сферы национальности; поэзия, бывшая верным отражением его только жизни, не могшая уже быть тем, — поэзия не могущая вместе с тем уже сохранить в чистоте всю ту форму национальной песни, ложную в своем исключительном притязании, — поэзия, лишившаяся своей прежней жизни, должна была ожить к новой прекрасной жизни, для полного своего развития. Но не внешняя сила могла перенести ее в эту сферу; в ней самой должна была возникнуть новая деятельность; из недр ее самой должен был явиться новый гений, перенесший ее в новую область. Здесь должен был восстать индивидуум, поглощаемый до сих пор исключительно национальною сферою поэзии, выражавшею народ, как нацию, где индивидуум имел постольку значение, поскольку он нация; должен был возникнуть индивидуум в сфере поэзии, с именем, — автор, поэт; должен был явиться гений, с которым совершилось бы это освобождение, гений, для нового великого момента в истории поэзии. Он должен был превратить сферу национальных песен, не уничтожая, а возвышая тем народ, ввести поэзию в новую область, определенную выше, дать ей общее содержание и вместе освободить каждое произведение, которое получает уже отдельное для себя значение, — одним словом, окончить, разрешить период, уже потерявший свою действительность — период национальной песни, и начать новый период — литературы. Индивидуум должен был возникнуть в сфере поэзии. Этот индивидуум, этот гений был — Ломоносов.
Итак, вот его место в истории русской литературы; вот великое его в ней значение, как момента. Он кончил период национальных песен и начал новый период, ввел в новую сферу поэзии. Ломоносов был автор, лицо индивидуальное в поэзии, первый восставший, как лицо из этого мира национальных песен, в общем национальном характере поглощавших индивидуума; он был освободившийся индивидуум в поэтическом мире; с него началась новая полная сфера поэзии, собственно так называемая литература: этот подвиг ему принадлежит.
Нам, может быть, скажут, что Кантемир был прежде Ломоносова, но Кантемир не имел никакого значения; он нисколько не вытекает из истории нашей литературы, на которую он и не имел влияния. Что же касается до того, что он является с именем, то мы уже упомянули, что известность имени еще ничего не значит и может произойти случайно от внешних причин; надобно, чтобы имя было не на произведении, но в произведении, если будет понятно такое выражение. Здесь мы можем сказать, что произведения принадлежали Кантемиру, но в отношении поэтическом мы не видим их запечатленными его личностью, его как автора. Кантемир был острый человек, что выражается в его сочинениях, и больше ничего; он был человек посторонний в нашей литературе; деятельность его в ней не была действительна. Самое то, что он известен, как сатирик, свидетельствует его отрицательное отношение к русской литературе. Во время Петра Великого, время сокрушения старого, могло возникнуть такое направление, одностороннее и не животворное, порожденное одною стороною великого дела. Итак, о Кантемире больше говорить не будем; острота его нравилась Феофану Прокоповичу4, который, может быть, был наклонен несколько и сам к сатирическому, насмешливому направлению, — и он написал к нему послание, начинающееся:
Не знаю, кто ты, пророче рогатый!
Что касается до новых форм поэзии, то не здесь находим мы осуществляющимся значение Ломоносова, не смотрим на него как на первого их вводителя; они известны были и до него. Кантемир писал сатиры и оды. Драмы, конечно, в самом грубом их виде, мы находим еще прежде у Симеона Полоцкого, у св. Димитрия Ростовского; сама царевна София Алексеевна5 была драматической писательницей. К нам пришло это вместе с чужеземным католическим направлением с юга из Киева, где всякий выходящий из Академии6 должен был написать драму; мы знаем, что и Феофан Прокопович и Стефан Яворский7 не избежали этой участи. Так формы поэзии, формы вненациональной песни, были известны нам и до Ломоносова; но они были известны только со своей внешней стороны; все эти произведения поэзии уже не национальной, но поэзии литературной, существовали у нас только по форме, что еще ничего не значит; все это было только свидетельством того, что национальная сфера поэзии не могла уже обнимать всего, не была уже действительностью и должна была разрешиться, чтобы перейти к новой сфере, что, следовательно, возникала потребность новой жизни; это совершалось в то время — последнее время до Петра — и в государстве, о чем говорили мы выше. Наконец явился Ломоносов, и вместе с ним начался у нас новый период поэзии; на национальных песнях воздвигалась собственно так называемая литература.
Мы определили значение Ломоносова как момента, момента в самом себе, in abstracto; момент, будучи сам в себе действительным, необходимо переходит в жизнь, осуществляется. Как же осуществляется этот момент?
II
правитьНаше внимание должно быть обращено на самое осуществление момента вообще, и именно осуществление момента в искусстве.
Общее, и именно искусство как общее, мы сказали уже, не остается таковым, но переходит в действительность для того, чтобы проявиться. Когда искусство, из отвлеченного собственным необходимым движением, переходит в действительность, стремясь к своему проявлению, оно определяется согласно с внутренним его развитием и в то же время созидает образ, вполне соответствующий его определению и переводящий его вовне. Этот образ является непосредственно конкретным, возникает на отдельном чувственном предмете, который теряет тогда свое отдельное значение как предмет и становится материалом; искусство, избирая материал, находит его сообразным с своим требованием; он относится здесь постольку, поскольку он удобен для воплощения сущности искусства. Так, архитектура берет многоразличную массу, удобную для ее проявления; так, скульптура берет белый мрамор, живопись — краски, музыка — звук, поэзия — слово; всюду материал теряет значение сам для себя. Искусство выражается в нем, но это нисколько не значит, чтобы материал, который избирает оно как материал только сам по себе уже, как нечто отдельное, заключал его в себе; не таково его отношение к нему. Мрамор, неорганическая громада, еще нисколько не скульптура, удостоивающая брать его своим материалом только; и не все то, что произведено из мрамора, есть произведение скульптуры; все зависит от того, чей молот застучит по его крепкой поверхности: молот ли ремесленника или художника. Только при определении, получаемом через искусство, вмещает материал его в себе; это определение исторгает его, освобождает его от массы, вся тяжесть, вся недвижность, вся случайность отпадает от него, и он, переставая быть материалом по себе, как скоро коснется до него искусство, становится соразмерным, вольным его выражением:
…dringt bis in der Schönheit Sphäre,
Und im Staube bleibt die Schwere
Mit dem Stoff, den sie beherrscht, zurück.
Niclit der Masse qualvoll abgerungen,
Schlank und leicht, wie aus dem Nichts entsprungen,
Steht das Bild vor dem entzuckten Blick {*}.
{* Schillers sämmtliche Werke. Das Ideal und das Leben, t. 1, 1838 s. Stuttgart und Tübingen, стр. 344—3458.}
То, что сказали мы, думаем, слишком понятно; но надобно заметить, что выбор материала не произволен. Искусство, в котором лежит глубокое, полное конкретирование, в непосредственном образе, неравнодушно к своему материалу. Мы видим тайное сочувствие между ним, на всех ступенях его, и материалом, им избираемым; нельзя вместе здесь не заметить, что в последовательном ходе искусства, в формах его одной за другой, связь его с материалом становится теснее. Всего менее видно это сочувствие в архитектуре. Архитектура еще почти равнодушна в красоте своей к качеству массы, являющей ее изящные очертания. В скульптуре мы не видим уже того равнодушия к материалу, — камень сам участвует в торжестве ее; она выбрала его для своего выражения, и крепость, и цвет мрамора, и качество самой массы нужны ей; но связь все еще слаба; скульптура может и не только в мраморе явить свой образ; не поэзию этого камня она выражает; материал сам собственно исчезает в статуе, где предстает скульптура, являя в твердой белизне только идею своей красоты. В живописи, искусстве романтическом, видим мы уже другое, видим живое отношение материала, красок, к искусству; материал одухотворяется, и вопрос его становится вместе и вопросом искусства; мы видим, как искусство любит свой материал и как тесно уже связует его с собою; как яркость краски уже, колорит, имеет здесь место и значение, хотя и здесь еще не до полной степени возросло сочувствие; не только краска, но и простой очерк и силуэт и белая вырезанная бумага удерживают хотя бедно рисунок, основную часть живописи. Вместе с этим возрастающим сочувствием искусства с его материалом видим мы, как и физическое действие руки человеческой для искусства облегчается мало-помалу: меньше надобно тяжких материальных усилий. Толпа, необходимая для зодчества, скрывается; выходит человек с уединенным трудом; многоразличные орудия архитектуры: тяжелый ворот и отвес, заменяются резцом и молотом; наконец и вместо них в облегченной руке человека явилась кисть. Напряжение всех сил, сопровождаемое необходимо разнообразным громом и шумом, заменил удар и однообразный стук железа о камень; наконец исчез и удар и стук умолкнул, когда натянулось полотно и стали на него ложиться краски. Из тишины живописи вновь возникает звук, уже не внешний, а внутренний. Музыка представляет нам уже во всей силе сочувствие искусства с материалом, и идея музыки так сильно связана с звуком, что она как бы хотела передать нам тайну красоты самого звука, внести в него поэзию, так что ее почти можно назвать поэзией звука. До сих пор внешним образом обрабатывала свой предмет рука человека; между ею и произведением был более или менее посредник, резец, кисть; но здесь, свободная от всего, рука человека сама касается струн, посредственно или непосредственно, становится органом; сама производит, сама действительно участвует в красоте произвождения, и произведением становится самое произвождение: таков характер звука и музыки[12]. Но здесь, несмотря на эту полную связь, видим мы материал, звук, еще внешним искусству, одухотворяющимся тогда, когда касается его человек в художественной деятельности; звук взят еще из внешнего, из мира природы: там еще его родина. Поэзия являет полное одухотворение материала; слово, материал ее, есть весь произведение человеческого духа; природа никогда не могла дойти до материальной основы его, до буквы. Но этот материал, слово, отразившее в себе все, уравнявшись тем самым с духом, не требует уже, как материал, себе разрешения в поэзии, которая, однако, в то же время сохраняет с ним полнейшее внутреннее сочувствие; ибо слово все проникнуто духом: законы одного и того же духа их породили. Слово само по себе есть целый мир, но оно совершенно соединено и находится в полном сочувствии с искусством, и как красота, получает свое полное оправдание и разрешение в поэзии, воплощающей в нем свое глубокое абсолютное содержание. И так самое полное сочувствие с материалом видим мы в поэзии: ибо слово есть само создание того творящего духа, проявляющегося во всякой степени искусства вообще, но слово в то же время есть целый мир, и поэтому связь его не так тесна, как в музыке: оно самобытно, тем самым сочувствует с поэзиею, сочувствует с нею, как часть, как красота, но не исчерпываясь ею, а распростираясь в то же время над всем миром, вполне в нем отражаемым. Физическая трудность, облегченная в музыке, еще облегчается; рука не трудится; произношение здесь единственный труд. Хотя в музыке между рукой и звуком ничего не было, хотя рука сама была участвующим органом произведения; но рука все-таки внешний орган, приводивший в движение внешний предмет и тем самым посредством доказывала, что он внешний. Здесь уже совсем не нужна рука; из уст раздается поэзия; здесь человек откинул уже внешнее; здесь возвещает сам человек; внутри, из груди его, является самое полное, великое, совершенное произведение его; материал принадлежит также ему вполне. Такое отношение определенных искусств к своему материалу лежит уже в существе самих искусств; но мы не станем говорить о том более, полагая, что это не входит уже в пределы нашего рассуждения; сказанное же нами для нас нужно и, надеемся, разовьется еще впоследствии.
Итак, искусство, из отвлеченного общего переходя в мир явлений, осуществляясь, принимает возникающий из его существа определенный образ; этот образ заключает в себе искусство со всеми его судьбами; этот образ есть та среда, в которой искусство являет весь ход своего развития, не только те моменты, когда выражается прекрасное содержание искусства, но и те, когда является его возникание, переход, искажение, упадок, — среда, которая выражает и то положение, когда нет искусства, так, что мы знаем чего нет, что отсутствует: следовательно, здесь искусство присутствует и в своем отсутствии. Итак, этот образ, эта среда, в которой являет искусство все свои моменты, и моменты вполне выражающие его сами по себе, и моменты чисто исторические, моменты необходимые в его развитии, одним словом, где искусство выражает все необходимое свое историческое движение, — этот образ, эта среда есть стиль. Мы говорили уже выше о значении стиля в начале рассуждения при разделении. Но повторим здесь отчасти сказанное и прибавим несколько слов, дополняющих наше определение стиля. В нем видим мы то, что собственно остается в материале от искусства, видим мы то соприкосновение, в которое идея искусства, еще отвлеченная, пришла с материалом, и явился определенный образ; здесь видим мы, что искусство как будто очистило себе место, определило сферу, в которой станет развиваться, сферу ей всегда принадлежащую, и в ту минуту, когда внутренний смысл, дух красоты искусства, ее оставляет, — сферу ей всегда верную; здесь-то воплощает оно все свои моменты, как бы ни были, если взять отвлеченно, противны они существу самого искусства; это воплощение в образе данном на материале себе искусством, образе всегда ему принадлежащем, и есть стиль. Мы еще более уясним и придадим общее крепкое определение стилю, если скажем, что он возникает на степени особности; в нем видим мы тот отдельный образ, который получает искусство на этой степени, образ ему вполне соответствующий, но еще под определением особности, еще не заключающий существа искусства, которое здесь в момент особности отрицается, как искусство, и которое только на степени единичности является вновь и вполне. Стиль выдается тогда именно, когда является период искусства, не выражающий искусства собственно.
При всяком определенном искусстве необходимо находится стиль, как необходимое присущее его определение, как необходимая среда, в которой совершает оно все свое историческое развитие. Стиль является и в поэзии, разумеется. Этот стиль есть слог; здесь придаем мы ему, вероятно, другое значение, не то, которое придавалось ему прежде; но если может быть тут спор, то спор будет о словах. Слог понимаем мы, как стиль в поэзии на материале слова, материале, необходимо избираемом поэзиею для своего воплощения. И так всякий момент поэзии, осуществляясь в слове, как в материале, должен явиться в слоге, в стиле, связывающем его с материалом, — образе, который получается на материале. Это определение необходимо; слог так же, как стиль вообще, заключает в себе все развитие поэзии, в то же время и те моменты, в которых отсутствует она, и когда он преимущественно выдается, моменты, чисто исторические; слог, — но не слово, ибо слово, как слово, не заключает в себе поэзии, не принадлежит даже к ее сфере. По самобытности своей, слово даже свободнее в этом отношении других материалов в других определенных искусствах. Итак, всякий исторический момент поэзии, являющийся, при переходе в действительность, в исторической совокупности отдельных произведений, другими словами, являющейся как литература — всякий момент поэзии, исторический ли только или момент, высказывающий существо поэзии, осуществляясь, должен явиться в слоге; разница в том, что в последнем случае слог не заключает в себе, не исчерпывает значения момента. Думаем, что это довольно понятно, и не нужно более объяснять. Итак, определив Ломоносова как момент вообще, мы должны видеть, как осуществляется этот момент, как переходит он из отвлеченно полного в действительно полный момент; и так как Ломоносов есть момент литературы, то следовательно, мы должны видеть, как осуществляется этот момент в слоге, стиле поэзии, необходимой среде, в которой совершается ее развитие. Есть ли Ломоносов момент чисто исторический, только в слоге имеющий значение, или выразилось в нем и существо поэзии? Это увидим мы впоследствии. Итак, наш вопрос теперь есть: как момент, выражаемый Ломоносовым, момент литературы, осуществляется, — и следовательно, осуществляется в слоге? Вот предмет второй части нашего рассуждения. Или, говоря обыкновенным выражением: какое значение имеет Ломоносов в языке, слоге? Все развитие, все историческое движение, сообразно с вышесказанным, осуществляется в слоге. Проследя развитие литературы у нас вообще и определив значение Ломоносова, мы должны проследить это развитие в его осуществлении, в слоге и, следовательно, определить значение Ломоносова в осуществлении, в слоге[13].
Первый момент литературы, совпадающий с развитием народа, — поэзия под исключительно национальным определением — народные песни; это мы уже видели. Песни поются на языке чисто народном, на языке, вполне запечатленном всею физиогномиею, всей силой и исключительностью национальности; здесь язык сам не вышел за пределы этого необходимо-тесного определения, и это и составляет характеристику слога песен; он является в них со всеми национальными, характеристическими оборотами, со всеми простонародными фразами, поговорками и словами; вся эта сила народной субстанции, под таким твердым определением национальности, со всею, если можно так сказать, своею грубостью, энергически высказывается в языке песен, слоге, являющем нам язык исключительно народный, имеющий на себе, как язык, исключительное национальное определение соответственно с народом и, следовательно, вполне выражающий национальную его поэзию. То самое, что мы сказали о национальной поэзии, то самое должны мы сказать и о языке в слоге песен, о языке народном. И та крепость, та печать силы, которая лежит на цельной национальной субстанции, лежит и на языке его, на слоге его поэзии, слоге песен. Энергия этой национальности составляет характеристику слога поэзии национальных песен. Как могуч и крепок здесь язык, какое сочувствие пробуждают эти простые фразы, в которых слышите вы еще цельный юный дух народа, слышите, как выражается он в слове, которое дрожит, так сказать, все полное внутренним своим содержанием. Не мимо здесь бывает ни одно слово; лишнего слова, неточного — здесь нет; нация, цельная субстанция, не ошибается, а определение ее вполне конкретируется в языке, и поэзия ее конкретируется в слоге, который исключительно национален; поэтому и язык этот здесь чрезвычайно важен, вообще для уразумения языка всякого народа как относительно его сущности, здесь выражающейся, так и его исторического развития. Итак, слог наших песен исключительно национален, представляя в высшей степени характеристику языка под исключительно национальным определением; все обороты, фразы проникнуты им. Такой язык, такие фразы, являя нам непосредственно целую сферу, момент духа народного, возбуждают в высшей степени национальное сочувствие; формы этого слога, совершенно проникнутые единым духом, запечатлены вместе этою народною субстанциею, являющеюся здесь еще цельною. Все оттенки, вся особность, словом сказать, вся национальность языка, если так выразиться, являлась здесь со всем своим исторически-важным, глубоким значением. Здесь эти свои обороты, эти непереводимые фразы, так доступные вместе с тем для всякого русского; обороты свойства языка, которые очень важны, до сих пор еще не объяснены и ждут еще живого ученого взора. Сколько таких выражений, на которых отпечатывается вся национальность языка в слоге наших песен. Например:
Немного с Дюком живота пошло:
Что куяк в панцирь чиста золота.
Или:
Что гой еси ты, любимой мой зятюшко,
Молодой Дунай сын Иванович,
Что нету-де во Киеве такого стрельца…
Или, наконец:
Высота ли, высота поднебесная,
Глубота ли, глубота океан-море
Широко раздолье по всей земле {*}
и проч.
{* См. Древние Российские стихотворения, собранные Киршей Даниловым. М., 1818, стр. 23, 98, 1.}
Любуясь свободно этим национальным миром, так живо выражающимся в самом слоге языка, мы вместе с тем видим здесь только момент языка, первую ступень, определение, от которого он должен отрешиться, чтобы потом вместе с народом, в котором пробудится общее значение, стать выражением общего, — на этой ступени, при исключительно национальном определении ему недоступного.
Мы сказали уже, что в период национальности нашего народа внесено было к нам христианство и вместе с тем то общее, которое еще недоступно при определении особности, национальности. Народ русский, при тогдашнем таком своем определении, не мог постигнуть общего, данному ему в религии, и язык русский определенный также, т. е. одинаково с народом, не мог быть соразмерным живым органом общего. И так все христианское содержание выразилось на другом, соответствующем ему языке, на языке церковнославянском, языке родственном, но не языке народа. Вместе с христианством внесен был к нам и этот церковнославянский язык, отвлеченно хранящий отвлеченное общее, еще недоступное народу. Так видим мы, как конкретируется здесь ощутительно историческая задача. С одной стороны народ, с своим исключительно национальным определением, с своими песнями, и вместе его народный, тоже исключительно национальный язык; с другой стороны общее, данное в религии народу, общее, не стесненное национальностью, и потому его еще непроникающее, ему недоступное, отвлеченно ему являющееся, и вместе с тем язык церковнославянский, вполне ему соответствующий, язык не народный, но понятный ему (иначе бы общее было просто незнаемо, игнорировано народом), язык чуждый текущей жизни, оторванный от всего случайного: он весь проникся вечным истинным, содержанием; сокровище религии хранилось за его оградою. Народ благоговел и молился, внимая звукам языка ему понятного, но не подвластного ему, постигая религию истинно, но столько, сколько мог постигнуть тогда при своем определении, и, верный ему, имел он свои песни на своем живом народном языке. И так мы видим с одной стороны национальность народа и его национально определенный язык; с другой великое общее, данное ему при крещении, в христианской религии, и язык церковнославянский, вполне соответственно выражающий общее и сохраняющий его среди толпы в его отвлеченности, сам отвлеченный и недоступный.
Здесь разница слога есть вместе разница языков.
И так вот два слога и вместе два языка, которые встречаем мы современно в начале истории нашей литературы, соответственно с законом развития.
Взглянем ближе на эти языки, на круг их письменности, который легко определить сообразно с сказанным нами выше.
На языке церковном выразилось все религиозное содержание, на нем вся религиозная письменность. На нем были писаны Евангелие и другие священные книги; на нем совершалось богослужение; писания святых отцов, благочестивые поучения, размышления были на нем же. Словом сказать, все, что входило в область церкви, на нем находило себе выражение. Сверх того, отшельники и монахи из тишины монастырей, взирая на дела мира сего, с шумом мимо их текущие, описывали их исполненные благочестивых размышлений. Созерцание, столько им свойственное, созерцание мирской жизни, преданной волнениям, являющей на себе милость и гнев Божий, побуждало их к изображению того, что совершалось перед ними, чему они были молчаливыми свидетелями. Дела мира сего переносились на бумагу; в них не было движения и шума, сопровождавшего их в их действительности, не видно было живого сочувствия участника, — нет созерцаемые благоговейно отшельниками и подвижниками церкви, они передавались спокойно и тихо. Естественно, что входя таким образом в мир религиозного созерцания, проникнутые духом церкви, летописи писались на языке церковнославянском. Иногда, когда приводится чья-нибудь речь, язык, на котором была произнесена она, прорывается отдельно, боле или мене удаляя и потрясая формы языка церковнославянского, на котором пишется повествование. Это религиозное созерцание было почти единственным, обыкновенным отношением наших монахов и духовных в делах мира сего. Но иногда, взирая на беззакония или бедствия людские, церковь возвышала наставительный или ободрительный голос свой, и он, всегда священный, как голос самой церкви, раздавался на том же языке, обреченном служению вечному.
Беседы, послания духовных писались на славянском же языке и имели тоже значение. Напр: послания Никанора Митрополита к Владимиру Мономаху; послание, необыкновенно умилительные, Симона Епископа Суздальского к Поликарпу; послание российского духовенства к князю Димитрию Углицкому и др. И люди светские, как упомянули мы выше, также вступали в эту область духовной жизни, совлекаясь всего преходящего и бренного и вместес тем, так как общее было недоступно сфере народа, сфере национальности, отрешались от народного слова, облекая тогда и речь свою в формы языка церковнославянского. Примером может быть поучение Владимира Мономаха, послания Василия Васильевича Темного, также переписка Иоанна с Князем Курбским и пр. Хотя причина переписки последних светская и до них лично касающаяся, но они хотят возвести свои упреки в другую область, в сферу высшую, истинную, стараясь подкрепить слова свои священными текстами. Надо прибавить, что кроме того церковнославянские выражения встречаются и в простой, народной речи; но об этом говорили мы выше и, надеемся, объяснили это. И так вот гдеявлялся язык церковнославянский, вот круг его письменности: все, что только касалось общей, религиозной сферы, все принимало формы языка церковнославянского.
Первое выражение языка народного есть разговор, речь живая; там, где язык является в области случайности, следовательно, где, раздаваясь мгновенно, со всей живостью настоящей мимолетящей минуты, он не оставляет следов и исчезает вместе с нею. Но не вся народная жизнь исчерпывается разговором и поэтому не вся, раздавшись, умолкла в отдалении времени; самый разговор, так сказать, замечался в частях своих, в некоторых выражениях, вместивших в себе существенный взгляд народа, отрывался от случайности и хранился в народной памяти, снабжая и определяя разговор, проникая его духом народа, давая прочность речи. Таким образом явились и уцелели, проходя изустно много лет, веков даже, сберегаясь во всей точности (ибо слово вполне соответствовало внутреннему содержанию, вполне выражало мысль народа и было совершенным), — народные выражения, заметки его опытной мудрости, поговорки, пословицы — этот разговор, как разговор в разговоре оторванный от случайности. Другой характер имеет уже рассказ; по существу своему он уже более изъят от прерываний случайности: он одинок; это слова, повествование одного человека; и рассказ отрывается вполне от случайности, когда событие достопамятное или созерцание народа в нем выражается; он повторяется тогда почти не изменяясь, переходя из уст в уста; он становится преданием; самое слово предание показывает, что он передается. Предания простираются через пространство и время, также не изменяясь или почти не изменяясь; народ свято повторяет их; самые изменения не что иное, как варианты. Но кроме всего этого, существенная жизнь народа находит себе выражение в другой высшей сфере, в поэзии, сфере великой, высказывающей его, может быть, более, нежели самая политическая его деятельность, ибо здесь постоянно и свободно без внешних помех и затемнений высказывается сущность народа и вместе то, что он должен осуществить, хотя бы современное положение и не соответствовало тому, — его судьба, его будущее. В народных песнях высказывается народ; в них он является со всем своим богатством, во всей своей силе; они также изустно повторяются, они поются, и элемент музыкальный, соединяясь с поэтическим созданием, также высказывает дух народа. Они также простираются над пространством и временем, как все, что дышит цельной, неразрывной народной жизнью. Сюда можно отнести сказки народные, как тоже поэтические создания; редкие из них не принимают песенных форм. Это все мир изустного слова, живого глашения; здесь нет и тени начертанной буквы или бумаги, и в то же время этот мир изустного доказывает, что и без этой внешней помощи пера и бумаги остаются незыблемыми слова, создания в слове, — живут и сохраняются неизменно и бесконечно; но зато здесь все, что вырвано из преходящего, все, что помнится и неизменяемо сохраняется, уже прекрасно. Письменность в то же время имеет свое значение, свою область, о чем теперь мы не будем распространяться. Весь этот мир изустного слова находится и у нас, разумеется. Но язык народный имеет и письменные памятники; он употреблялся в делах житейских, и как скоро дела житейские, договоры народа, судебные постановления и пр<очее>; переносились на бумагу, — являлся на бумагу и он. На нем у нас писались грамоты, договоры, законоположения и т. п., на нем также писались письма. И если в некоторых грамотах и вообще в письменности простого языка встречаем мы выражения церковнославянские, то также и этот простой язык находим мы прорывающимся в сочинениях, писанных на языке церковнославянском.
Вот следовательно где и как сообразно с сущностью вещи, в каких памятниках литературы, являются нам два слога, о которых мы сейчас говорили. Язык церковнославянский и язык русский, в которых выразилось это разделение слога, были два разные языка или два разные наречия, если называть так языки одной ветви. Мы не станем входить здесь в рассуждение, какому именно народу славянского племени принадлежал язык церкви, собственно так называемый славянским, это выходит из пределов нашего рассуждения; но мы постараемся показать, сколько нужно, различие его от языка русского и тем утвердить мнение, что это два отдельные самобытные языка.
Язык славянский и язык русский различны между собою; это видно с первого взгляда и при поверхностном внимании. Но вопрос в том, была ли эта разница и в начале, и какая: существенная ли это разница, или, как некоторые думают, русский язык был в древности язык церковнославянский, произошел от него? что такое был следовательно русский язык прежде, что такое был он вотношении к настоящему, разнился ли с ним и как разнился? Вот вопросы, на которые мы постараемся отвечать.
Здесь должны мы кинуть общий взгляд на отношение языка церковнославянского и русского; на различие не только настоящего, но и древнего, — различие существенное, — русского языка от церковнославянского; также на сходство его с ним, которое теперь стало меньше, или изменилось, и на отношение и различие древнего русского языка с нынешним, или, другими словами, на историческое движение Русского языка.
Различие языка церковнославянского и Русского очевидно при первом взгляде. Разницу между церковнославянским и Русским языком прежде всего встречаем мы в словах самих. Часто слова эти переплетаются по двум языкам словопроизводными связями, но между прочим двойственность многих слов очевидна и ясно указывает на разность этих двух языков; не могли же слова русского языка, будучи совершенно русскими и следовательно имея корень Славянский, возникнуть внезапно неизвестно откуда, когда сверх того были уже в языке слова совершенно даже однозначительные (напр; плечо, рамо; очи, глаза): они двойственно были всегда в устах русского народа, и это говорит прямо против неправильного предположения, что, может быть, русские говорили в старину по-церковнославянски. Мы не вдаемся в подробное рассматривание лексикографического различия двух языков, разности произношения, как глава и голова, брада и борода — разницы самостоятельной тоже; это в таком значении до нашего предмета не относится; достаточно просто одного очевидного признания этого различия. Что касается до грамматических форм, то здесь отношения более изменяемы, боле неопределенны и потому более подвержены сомнению; здесь должны мы уже обратить внимание на древний русский язык, предполагая, что историческое развитие могло изменить его живые, подвижные формы и следовательно произвесть различие, прежде не существовавшее. Мы видим в церковнославянском языке особенные Формы склонений, преимущественно в множественном числе; мы видим разницу именительного и винительного (напр. человеци и человек), особенное окончание дательного, творительного и предложного мужеского и среднего родов в множественном числе (городом, городех), одним словом разницу множественного числа мужеского и среднего родов от рода женского, тогда как в языке русском видим мы в множественном одну форму склонения для всех родов, и именно форму женского рода церковнославянского языка, — не говоря о других различиях. Что же касается до глагола, до этой деятельной иважной части речи, открывающей существо языка, то вспряжениях находим мы особенность церковнославянского языка, именно: прошедшее время без вспомогательного глагола (придох), время, которого нет в русском, ибо его прошедшее, имеющееся и в церковнославянском язык, не есть собственно время глагола, а отглагольное прилагательное. В грамматическом отношении такая разница очень важна. — И так это различие, существующее ныне между русским и церковнославянским языком, существовало ли и прежде, и всегда? — Мы указали уже на памятники русского языка; ни в песнях, ни в сказках, нигде в памятниках настоящего русского языка, не находим мы сходства в этих случаях с языком церковнославянским. Остаются одни грамоты. Здесь встречаются церковнославянские формы (мы говорим о формах собственно церковнославянских, а не о сходствах, которые надо отличать, что увидим ниже); но они вошли сюда по выше изложенным нами причинам; грамоты писались дьяками, образованными людьми по тогдашнему и знавшими следовательно язык церковнославянский. И здесь мы найдем разные оттенки и изменения; мы можем видеть, как: чем древнее грамота, тем ощутительнее самобытность языка, тем менее славянизмов, и в тоже время, как некоторые славянизмы тверже удерживаются прежде и изменяются в последствии, иногда уже в очень позднейшем времени. Здесь можно поставить некоторое отношение различия между грамотами Новогородскими и грамотами Московскими; в первых несколько более виден самобытно русский язык, тогда как вМосковских несколько более церковнославянского языка. Различие впрочем весьма малое и почти сомнительное.
Первое, что кладет разницу между двумя языками или лучше между памятниками их, есть то, что один был язык письменный и только письменный, другой был язык почти только, если не только, разговорный, изустный письменность его совершенно подчинена его постоянно изустному характеру (мы говорим про прежние времена), что надеемся видеть ниже. Это имело прямое влияние на синтаксис. В языке церковнославянском синтаксис явился уже со всеми своими оборотами, служа выражением мысли, текущей стройно, тогда как с другой стороны речь народа не могла представить всего синтаксического движения языка, выражая или настоящую случайную минуту, как разговор, или, как тот же разговор, но запечатленный в своих правильных избранных оборотах, перенесенный в сферу поэзии, или также на деловую бумагу, выражавшуюся простым языком, без утонченных хитростей; все это мы надеемся в последствии сказать полнее и яснее. Но этот простой народный язык, не возвысившийся еще далее исключительно национального слога, далее разговора, изустности, не перенесенный еще в собственную область письменности, всегда должен остаться длянас верным образом и мерилом прямого народного духа языка и вместе истинным источником его настоящего письменного синтаксиса; важность его несомненна и непреходяща. Что касается собственно до отдельных частностей синтаксиса, то управление не представляет разницы, хотя здесь есть тоже спорные пункты; но относительно оборотов, последовательности слов мы найдем противное. Как мы сказали уже, там, в области церковнославянского языка, синтаксис является со всеми своим изменениями; там язык, посвященный письму, принадлежащий высшей области духа. Здесь наоборот, язык преимущественно являвшийся в разговоре, в простых, но прекрасных, чисто национальных формах своих, постоянно носящий характер изустности и в письменности, выразившийся в песнях или в грамотах, разумеется не мог дать вполне развиться своему синтаксису, время которого еще не пришло. Ограничимся здесь пока этими словами. И так здесьразница налагается уже самою судьбою, значением двух языков. Вообще же обороты, встречаемые нами в этих древних памятниках церковнославянского языка, нисколько не противоречат духу русского языка, за некоторыми исключениями, или разве когда отвлеченное состояние синтаксиса придавало им свой соответствующий особенный характер. В оборотах, в речи чисто простонародной находим мы и теперь сходство с языком церковнославянским. И так различие, — при сходстве, как наречий одного корня, сходств, о котором мы не считаем за нужное говорить, — и теперь находящееся между церковнославянским и русским языком, видим мы и в древних, письменных и изустных памятниках этих языков. Следовательно русский язык и прежде, как и ныне, разнился от церковнославянского и былвсегда языком отдельным, самобытным.
С другой стороны видим мы сходство, не находящееся теперь, с языком церковнославянским и вместе, следовательно, различие древнего русского языка от нынешнего, — сходство, впрочем, нисколько не вредящее самобытности русского языка ине изменяющее его отношения к языку церковнославянскому. Постараемся определить это сходство и в тоже время определить точнее язык русский и церковнославянский в этом определением этого их сходства еще вернее означить ихотношение друг к другу, и вместе самую разницу, которая все остается по прежнему та же; вместе определить древний Русский язык в отношении к настоящему: в чемсостояло его различие?
Язык имеет свой первоначальный период, когда лежит на нем отпечаток того времени, в котором он находится. Его формы еще грубы, его изменения неразвиты, слова являются неподвижными массами, в которых еще спит будущее разнообразное движение, окончания почти не взимаются. Но эта неподвижность, эта грубость в необтесанность слова, не есть свидетельство его безжизненности, нет — отсюда, из этих масс возникнет движение; эти упорные окончания склонятся и гений языка явится во всей полноте, великолепии и разнообразии.
В этом-то первом периоде или в ближайшем к нему видим мы язык церковнославянский, который находился в нем, когда общее религиозное содержание его исполнило и освободив от случайности, от преходящего, устранило от всякого изменения, неразлучного с преходящим и чуждого вечному; на этой ступени (как бы ни определяли самую ступень) язык церковнославянский остался и до сего дни. Что касается до изменений его, они имеют другой смысл.
Язык русский в свой первый период, современный языку церковнославянскому, имеет, но совершенно самобытно, разумеется тот же характер, свойственный периоду; падежи его почти не изменяются, предлоги не соединяют управляемых слов, в известных случаях буквы не утратили, покоряясь законам развития, первоначального своего звука. Здесь найден мы сходство между древними памятниками русского языка и церковнославянским языком, основанное на современности; не на современности появления или существования в одно время, но на другой современности, на ровном возрасте языков. Здесь точка их сближения; и это-то может показаться призраком того, что русской язык был в древние времена близок к церковнославянскому. Он был близок к себе, если угодно, как и славянский к себе же; он был также близок к церковнославянскому, как был церковнославянский близок к Русскому. Разница в том, что древние формы языка сохранились в языке церковнославянском неизмененные, а в русском, которому они принадлежали точно по тому же праву, вместе с движением времени и ходом языка, они изменились и развились вдругие настоящие формы. Но видя формы эти[14] в церковнославянском язык и не встречая их в настоящем русском, и находя в тоже время в древних его памятниках, — думают, что русской был прежде похож на церковнославянский, или даже былцерковнославянский в древности, что это но преимуществу формы языка церковнославянского, тогда как эти формы принадлежат ему собственно по такому же точно праву, по какому и языку церковнославянскому. — И так вот откуда сходство, находящееся между церковнославянским языком и языком русским (не вредящее, как мы сказали, нисколько самобытности последнего), каким мы встречаем его в памятниках; — и вместе вот различие, которое находится между нынешним русским языком и древним; таким образом нисколько не славянизируя, можем мы представить себе наш древний язык. Это сходство надо определить в подробностях, что мы и надеемся исполнить, и также отдалить от действительных церковнославянизмов, входивших в русский язык. — В языке простонародном, ускользнувшем вчастях от хода развития и, особенно, от преобразования, и теперь можем мы найти формы, обороты, одинакие или сходные с древними формами и оборотами русского языка, встречаемыми нами в грамотах и других его памятниках, или объясняющие нам во многом употребляющиеся там слова, формы и обороты. Мы не говорим уже о песнях, о преданиях, сказках, пословицах, тоже нам представляющих.
И так эта первобытная грубость, это первоначальное упорство слов, это жесткое их столкновение без всякого посредства изменили в окончаниях видим мы в первом состоянии языка, которое вместе с этим носит характер какой-то силы и грандиозности, тем боле, что в этой неизменяемости лежит будущее развитие, что это семя, полное надежд. Живая деятельность слов спит еще в этих твердых, неподвижных Формах, силы языка еще покоятся, и этот важный покой язычных сил конечно имеет в себе что-то величавое и мощное[15]. В этом первом состоянии встречаем мы язык церковнославянский и русский, в древних памятниках, но как мы уже сказали, оба самобытно в нем находящиеся. — Но мы должны заметить, что в церковнославянском языке, при всей его первообразии (в том виде, как застало его священное содержание и оторвав от всего случайного и вместеот изменения, утвердило в нем каждую Форму языка, каждый оборот, каждое слово), тогда сходном в этом отношении по времени, с русским, гораздо менее неподвижности, нежели в русском. В нем иного уже развитых, гибких, образованных форм, которых нетв русском, в древних памятниках разумеется, и которые или развились в последним, или вовсе не явились, противореча вероятно духу языка. — Это еще более подтверждает наше мнение, что характер неподвижности и вообще первобытного состояния, словом сказать, то сходство, которое находим мы между церковнославянским и древним русским языком в их памятниках, нисколько не заимствовано, и самобытно принадлежит языку нашему. Это утверждает также вообще мнение о самостоятельности нашего языка, о независимости его от языка церковнославянского и вообще то мнение, что это два самостоятельные, разные языка, сродные между собою. Здесь взглянем мы на отношение этих двух языков, церковнославянского и русского, как выражается это отношение; мы не намерены пространно здесь его рассматривать, ибо в дальнейшем историческом развитии надеемся представить это пространнее. Нам придется вероятно делать повторения; но нельзя без этого, чтобы дать, как теперь мы хотим, предварительное понятие об отношении этих двух языков.
Во множественном числе имен мужеского и среднего рода церковнославянского языка видим мы особенный творительный; этот творительный в именах мужеского рода множественного числа сходен с именительным и одинаков с именительным. Так например: в именительном церковнославянского языка: языци, человеци и т. д., в винительном языкы, человекы; в творительном совершенно также. Мы не можем назвать его прямо неразвитостью падежей, хотя сходство их как будто намекает на это, — тем мене, что в именах среднего рода окончания на ыили на и совершенно не сходно ни с именительными, ни с винительными, кончащимися постоянно на а или я; имена же женского рода кончаются на ами или ми. Но вот замечания, которые можем мы сделать в именах мужеского рода именительный и винительный, особенно в некоторых случаях (воини — воины, и тому под.) так сходны, что творительный падеж, будучи здесь один с винительным, в тоже время сходен и с именительным, падежом основным, сходство с которым было вообще первоначально у всех падежей, как нам кажется; времени мы не определяем[16]. И так мы можем предположить здесь неразвитость падежа. Что касается до имен среднего рода, то конечно там различие определительно; но вспомним, что в последствии почти при всех окончаниях среднего рода в именительном падеже, — стало встречаться в творительном падеже окончание на ми; например: знамении, позднее знаменьми. Примеров так много, что мы не считаем нужным делать особые выписки, которые мы намерены привести в последствии при подробнейшем наложении исторического развития языка. Что касается до имени женского рода, то в них без исключения встречается окончание на амии, ями или ми. В древнем русском языке встречаем мы тоже эту сходную с именительной форму творительного падежа; но здесь встречаются еще обстоятельства, изменяющие самую вещь и в тоже время утверждающие, что это в русском языке точно неразвитость, неподвижность падежей. Вот замечания, которые, думаем, можем мы сделать. 1-е: В русском языке в именах мужеского рода не находим мы различия между именительным и винительным падежами; и так здесь окончание творительного падежа является не богатством, не особенною, хотя сходною формою творительного для имен мужеского рода во множественном числе, но просто тем же окончанием именительного падежа. Это, как и другие наши теперь предварительные положения, намерены мы оставить к подтверждению в дальнейшем ходе нашего рассуждения. 2-е: В именах женского рода в церковнославянском язык решительно является в том же падеже окончание на ами или ми, тогда, как в русском языке встречается и здесь тоже одинакое окончание с именительным падежом. Не приводя дальнейших примеров, приведем здесь пример из Кирши Данилова:
Повадился ведь Васька Буслаевичь
Со пьяницы, с безумницы (*).
(*) Др. Рус. стих. собр. К. Даниловым. М. 1818 г., стр. 73.
Это доказывает нам, и даже в противоречие языку церковнославянскому, что это просто одинаковость формы творительного падежа с формою именительного падежа. Следовательно, что это именно есть неразвитость формы и первоначальное сходство или лучше тождество с формою именительного падежа, как первого и главного, сначала явившегося с своею формою и для всех падежей; пока, естественно, в новых положениях падежей не развились другие формы, обозначающие эти особенные положения. Теперь обратим еще внимание на падеж винительный, очень важный, заключающий в себе и предыдущее объяснение творительного падежа. В церковнославянском язык находится различие между именительным и винительным. Винительный имеет свою форму; но это различие находится только во множественном числемужеского рода и в единственном женского рода. В именах мужеского рода и среднего он совершенно тождествен с именительным или же вместо него употребляется и родительная форма. Добровский думает[17], что винительный в древнем церковнославянском языке совершенно одинаков с именительным; но он ошибается; ибо в Остромировом Евангелии[18], уже является в винительном падеже форма родительного; по нашему мнению, это не было самобытное сходство, одинаковость, но была просто родительная форма, или лучше родительный падеж, могущий становиться на место винительного и дающий особенной оттенок отношению падежа винительного, — винительного, ибо здесь родительный все входит в его права, становится на его место предметом действия. Пока скажем здесь только, что так как соразмерно употребляются с родительною формою и такие имена и в таком числе, где есть самостоятельная форма винительного падежа, или где не может быть винительного особенного, как в среднем роде, (употребляется же родительный непременно при отрицании): следовательно, и вообще употребление этой родительной формы есть просто употребление родительного падежа на месте винительного и совершенно с сохранением духа родительного падежа, в то же время совершенно могущего стать на местевинительного. И так в древних памятниках церковнославянского языка видим мы различие, существовавшее между винительным и именительным во множественном числе мужеского рода, также в единственном числе женского рода. В остальных же случаях винительный преимущественно одинаков с именительным; форма родительного падежа в винительном хотя и является, но является редко в древности. Винительный падеж у нас именно не приобрел потом собственной своей формы, именах мужеского и среднего рода; но преимущественное употребление на его местепадежа именительного, этого первого падежа, показывающего род спокойствия предмета, которое встречаем мы в древних памятниках, вместо, как потом видим, формы падежа родительного, положившего уже оттенок винительному падежу — показывает его неразвитость. Что касается до особенной, собственной формы падежа винительного во множественном числемужеского рода, отличающей его от именительного, которого теперь мы у нас не встречаем, — то мы не находим этого различия в наших грамотах; если же где встречается это различие, то здесь можно предположить влияние церковнославянского языка; ибо здесь видны употребления формы именительного и формы винительного, но втоже время видно, что такое различие было чуждо языку русскому; ибо часто эти формы употреблены невпопад, смешаны; видно только, что они были известны писавшему, и не более. Примеров привести мы можем довольно, но мы пока не приводим их. И так в этом случае можем мы сказать, что здесь везде употреблялась именительная форма в винительном падеже, ибо того тонкого различия не существовало. Да и наши переписчики скоро стали смешивать и упускать чуждое для них различие. Следовательно эта неразвитость винительного падежа была у нас еще сильнее, нежели в языке церковнославянском. В наших памятниках видим мы таким образом, не только такое же, но и большее употребление, чрез отсутствие различия, именительной формы в винительным падеже, нежели в языке церковнославянском. И хотя винительный падеж в именах мужеского и среднего рода в единственном числе (что и в церковнославянском) и во множественном числе, для которого в именах мужеского рода былоразличие в церковнославянском, не приобрел особенной формы, которая не лежала вовсе в языке русском, но определение и употребление его теперь, отношение, которое имеет к нему родительная форма, занявшая определенно свое место, — все это есть уже его развитие, чего не было прежде и чего не представляют нам наши древние памятники языка, в которых, как мы сказали выше, винительный падеж является в его неразвитости. — В церковнославянском языке имена женского рода, кончащияся на я, жда, жа, ша, ца, ча, ща[19], не изменяются в родительном падеже единственного числа, также в именительном и винительном множественного числа; но это неизмнение только видимое; здесь есть разница, ибо в родительном падеже становится не иа (я или а), а Ѫ. Сверх того если бы и считать это за неподвижность, то неподвижность этого падежа определена и становится правилом только в этом известном случае; это уже одно само по себе дает смелость думать, что это не есть та неподвижность, о которой говорили мы и которая во-первых не исключительна, не принадлежит такому-то роду слов; во-вторых допускает исключения, не так строга и имеет нередко подле себя другую уже более развитую свободную форму, еще не смело возникающую, часто из нее же самой. Этого мы не видим при употреблении именительной формы или лучше сходной с именительною единственного числа, вместо других вышесказанных падежей в известных случаях. В наших памятниках не встречается такого употребления; там встречается другая и теперь употребляющаяся форма в родительном падеже единственного числа, а также в именительном и винительном множественного числа женского рода. Иногда можно встретить и окончание на я, большею частию без различия иа и Ѫ; но это уже влияние церковнославянского языка, что видно и из того, что в русском не было этого Ѫ, имевшего, как думает справедливо Востоков, носовой звук, и сейчас русская речь изменяет чуждое ей окончание; оно переходит или как бы неверно в е, или просто в русское и, обыкновенно и в старину у нас употребляющееся (от ладье, от ладьи)[20].
И так сходство, которое находим мм в неподвижности, в сомкнутости форм слова языка русского с церковнославянским, кажется нам самобытным; мы исключаем отсюда, что собственно принадлежит языку церковнославянскому, как последний приведенный нами пример. Здесь это является как постороннее уже, чуждое влияние и часто искажается; но сходство русского языка с церковнославянским вообще в неподвижности, в неразвитости форм самобытно, и зависит, как нам кажется, от точки времени, от периода. Сверх того, в древнем русском языке еще более этой неподвижности, неразвитости, нежели в языке церковнославянском, в самых чистых, древних его памятниках, что еще боле доказывает наше мнение, что характер неподвижности принадлежал самобытно русскому языку и что русский язык был и в древности самобытен. Так в нашем древнем языке, в наших старинных грамотах встречаем мы в винительном падеже имен женского рода форму на а и я; стало там, где винительный мог приобрести, и приобрел в последствии свою ясно образованную форму, форму падежа именительного; следовательно здесь уже резко является характер неподвижности. Но форма винительного падежа, и теперь употребляющаяся, встречается и там подле этой формы, как бы еще неутвердившись и показывая, что это та форма, которая может измениться. Мы можем привести примеры в Новгородских грамотах, напр.; А ту грамоту, Княже, отъяль еси, а та грамота, Княже, дати ти назад. Дати тому исправа…. Великому Князю грамота изрезати, что покончали на городне на Волзе и другая грамота Новоторзьская, что в Торьжку докончали. — А порука и целование свести.[21] Примеров много, и они доходят до самого позднейшего времени, до Петра Великого; эта крепкая форма все еще сохранялась. В древних песнях Кирши Данилова встречаем мы тоже употребление, несправедливо принимаемое Калайдовичем за сибирское. Напр: хоть нога изломить, а двери вышибить.[22] В народ до сих пор в пословицах и поговорках сохранилась эта старинная форма; напр. поговорка: рука подать. Этого употребления нет в церковнославянском язык, нет в Евангелии Остромировом, нет и у Heстора и у других. В наших грамотах встречаем мы также другое явление неразвитости. В родительном падеже множественного числа встречается форма падежа именительного множественнаго же числа, напр: что свобод Дмитриевых и Андреевых, что сельца тягнуло к тым свободам, или: а что головы поимано по всей волости Новгородской, а те поидут к Новугороду без окупа[23]. Здесь очевидно, не может быть родительный падеж единственного числа, ибо последующие слова доказывают, что здесь говорится во множественном. Сверх того, в подтверждение того, что мы сказали, мы встречаем; с обе половине[24], именительный падеж двойственного числа, еще не утратившегося в русском языке в то время, вместо родительного. Также выражение не раз встречающееся: а то поиде в ту-же дванадцать тысячи. Известно, чтовсе числительные начиная с пяти — имена существительные; это видно и теперь, но в древности это было вполне ярко и все эти имена числительные склонялись и употреблялись прямо как существительные; двенадцать сюда же принадлежит и еще более указывает на употребление как существительного, в приведенном примере, выражение: в туже дванадцать. И так здесь надо бы родительный падеж, но мывстречаем именительный множественного. Эхо употребление повторяется. Вот еще слово, повторяющееся несколько раз в каждой грамоте, появляющееся с разными изменениями в родительном падеже множественного числа: волость, волости. Если мы не видим прямо в самых древних грамотах довольно твердо употребляющейся именительной формы в родительном падеже множественного числа, хотя встречаем ее всегда, как мы говорили выше, за то видим мы, как еще не верна была родительная форма; мы застаем ее тут, как она еще образуется и бродит, если можно так сказать. В первых грамотах Новгородских мы видим уже родительную форму, но так просто, так близко поставленную; видно, что она только что возникла; в этой первоначальной форме ясно ее первое образование. Из: волости именительного, образуется родительный чрез приближение той же буквы ис краткой, волости — и (вероятно прежде было без краткой, как видим мы иногда в других примерах), и эта первая, ближайшая форма встречается в иных древних грамотах Новгородских до 1305 года. Далее: в двух грамотах 1305 года, 6 и 7, видим мы, как и родительного падежа не имеет уже той краткой, определяющей вместе его родительное свойство; оно имеет полный звук; ипредыдущее сокращается, и выходит новая форма, похожая на форму именительного падежа; может быть именительная форма, форма, от которой не вполне освободилась родительная и которая не вполне уступила, может быть она преодолела и дала себе выражение. Мы читаем в этих грамотах везде: волостьи (постоянное употребление не дает думать, что это описка); но везде, где употребляется именительный падеж, там стоит: волости. Мы здесь опять видим, как именительная форма вновь дает себе выражение, но уже на самой форме родительного, и форма эта: волостьи, различаясь внешне, употребляется всегда дляродительного. Далее вновь мы видим, как возникает предыдущая, боле определенная, родительная форма; в следующих грамотах употребляется вновь: волостий, — если не обратить внимание на чистую в том же родительном падеже именительную форму волости, встретившуюся в грамоте 15-й 1327 года. Что волости Новгородских, тех ти волостий, Княже, и пр., и сомнительное употребление: А Новгородицем волости и оброков Княжих не таити. Потом когда эта форма родительная, нами приведенная, утвердилась, то она развилась и изменилась, как уже родительная форма, — изменилась в ней самой, и самобытная развитая родительная форма осталась за родительным падежом. В грамоте 18-й 1456 года, и далее, встречаем мы: волостей[25], форма уже постоянно потом встречаемая, оставшаяся за родительным падежом, форма настоящая, теперешняя. Тоже самое встречается не только в этом слове, но и в других словах; по крайней мере если не все оттенки, то первообразная форма уже собственно родительного падежа: ии.
И в других местах грамот и в других словах замечаем мы тоже употребление именительной формы вместо формы родительной для родительного падежа. Многие слова, так употребленные, могли бы объясниться и иначе, т. е. так, что форма именительная употреблена совершенно справедливо, что слова находятся точно в именительном падеже но те же самые слова в других грамотах иместах, встречающиеся в тех же самых оборотах и употребленные уже в явственно родительной форме, дают право, по крайней мер возможность думать, что соответствующая этому родительному падежу, — встречающемуся в одном месте, — именительная форма, — находящаяся в другом, — является, как употребленная для родительного падежа вместо родительной формы. Но что касается до этих примеров, то мы не утверждаем вашего объяснения и говорим только, что это дает возможность, как нам кажется, очень достоверно предполагать нами сказанное.
И так, думаем, достаточно видно, что сходство церковнославянского с древним русским языком, сходство в этой неподвижности, неразвитости падежей, в этой грубости, — совершенно самобытно и основано на времени, на периоде языка, именно на первоначальном его периоде. Мало того; в языке русском в древности видели мы несравненно большую неподвижность и неразвитость, что еще боле должно нас убедить в самобытности его сходства с языком церковнославянским.
Но в первый период, кроме этого характера неподвижности, отсутствия изменяемости, мы встречаем еще другой признак тоже первобытности языка. К этот древний период видим вы еще все образование слов, как оно должно было произойти, видим посредствующие буквы[26], еще не стертые употреблением, находим звуки, при образовании слова долженствовавшие быть произнесенными, — еще не умолкнувшие, еще не поглощенные другими, или еще не изменившимися в другие; коротко: находим слово, почти только еще произнесенное, как оно вылетело из уст человека, еще не увлеченное быстрым потоком разговора. Поэтому в этот первый период мы встречаем много букв, умолкнувших впоследствии и вместе с тем как бы другие формы. Но это нисколько не противоречит первобытному характеру языка; неподвижность остается та же; а эти лишние против нынешнего буквы нисколько ее не изменяют; они, как сказали мы, необходимо должны были явиться и произнестись при образовании слова, которое вместе с ними принимало неподвижную, неизменяемую форму. Когда слово разрешило свою неподвижность, когда в нем пробудилось и стало из него развиваться богатство новых форм, то многие из этих звуков, из этих букв были утрачены в быстром развитии. Думаем, это никому не покажется противоречащим или странным, что при развитии были утрачены некоторые буквы, некоторые звуки; это совершилось именно при развитии, дальнейшем ходе и если было утрачиваемо несколько букв, то вместе с тем развивались новые формы, возникло новое разнообразие, и новые буквы и звуки, новая жизнь. Слово на пути своем утратило, в своих быстрых переворотах и среди быстрой новой деятельности, несколько букв, несколько более полных употреблений, особенностей, свидетелей его образования, его прежнего давнего времени, его первого периода, в котором сохранились они и в котором самая неподвижность слова давала им возможность оставаться; эти особенности носили на себе его отпечаток и, само собою разумеется, что слово, по мере отдаления своего от первого периода, должно было отдаляться и от них, или лучше их оставлять, уничтожать. Здесь опять найдем мы сходство между нашим древним языком и языком церковнославянским. В языке церковнославянском и вместе в памятниках нашего древнего языка находим опять совершенно самобытно и в том и в другом, как свойство периода, в котором находился язык, то первообразное полногласие, теособенности, те буквы, впоследствии утраченные у нас, о которых мы говорили. Мы видим, например, эти окончания глаголов в неопределенном на ти в языке церковнославянском: делати, ходити и т. д.; их мы встречаем в наших грамотах, их встречаем в песнях Кирши Данилова и в настоящих песнях; это окончание сохранилось отчасти и в нашем современном употреблении во многих глаголах. Примеров так много, что мы не считаем за нужное здесь приводить их. — В грамотах встречаем мы слово, употребляемое в церковнославянском языке: ино: Напр: а на него взговорят из Новгородских волостей на Тферьского татя или разбойника, а взмолвят нет: ино ему и потом не быти во Тферьскых волостех; а будет, ино его без суда выдати по хрестному челованью,[27] и пр.; но это слово и до ныне употребляет народ; только буква о, первоначально явившаяся в нем, преобразовалась в ъ — инъ: инъ поди туда, инъ быть так. По тому же основавню употребляется како в древнем языке. — В церковнославянском языке, но надо прибавить: в древнейших памятниках, — прилагательные, так называемые неусеченные, или правильные, производные, сохраняют в падежах окончания более полные, окончания долженствовавшие явиться при образовании их[28]. В Евангелии Остромировом, этом древнйшеи памятнике церковнославянского языка, встречаем мы такие примеры: И буяя рекоша мудрыим[29]. В грамотах Новгородских и других встречаем мы также, хотя не всегда, такое употребление этих прилагательных. Мы можем привести примеры в грамоте 7-й Новгородской 1505 встречается это часто; напр: так она начинается: Поклон от посадника и от тысячного и от всех старейших и от всех меншиих; также как в двух договорных грамотах Шемяки с Василием Темным 1436 года встречается почти везде тоже употребление прилагательных производных; напр: быти им Господине со мною с своим братом с молодшиим, или также: с Московскими жребьи[30]. Наконец в древних русских песнях Кирши Данилова встречаем мы тоже такие примеры;
Двум братцам родимым,
Двум удалымБорисовичам.
или:
А и ездит Добрыня не долго в них
В тех ордах немирных (*).
и проч.
- ) Древн. Росс стих. собр. Киршею Даниловым. 1818 г., стр. 36, 199.
Наконец: и теперь в устах народа, в его песнях, употребляются эти прилагательные с полными окончаниями. Причина, почему эта первая форма сохранилась до сих пор в народном употреблении, тогда как она была скоро оставлена и в церковнославянской письменности, — но первых та, что народ вообще более сохраняет язык, что речь гласная, произносящаяся, более дружна с звуками, что и естественно, и более удерживает полногласие; тогда как молчаливое письмо враждебно звукам, темболее повторяющимся по-видимому без нужды, — враждебно полногласию. Во-вторых вероятно, что эта полная форма прилагательных шла хорошо к протяжным песням, исчерпывавшим каждый звук слова; в пении не пропадают буквы, звуки; пение не пренебрегает ими, но заставляет раздаваться, — а эта полная форма так кстати и хороша в пении. Поэтому, может быть, и теперь еще есть песни, в которых раздается эта форма, песни, в которых поется например про:
Солдатбеглых, людей бедных.
Кроме этого полногласия, известного богатства звуков собственно, кроме этого еще очевидного образования языка, когда части составные сохраняют свою самостоятельность, есть еще его особенности богатая принадлежность первого периода, долженствовавшая однако исчезнуть вместе с ним, не вследствие обеднения языка[31], но вследствие того, что эта особенность — свидетельница его первого периода, родилась в нем и носит на себе, следовательно, его характер. Мы говорим о двойственном числе. Двойственное число возникло очень естественно, явление его объяснить очень возможно, и мало того, оно, нам кажется, необходимо должно было явиться в первом периоде при образовании языка и по этому другими словами в язык древнем. Как скоро понятие об едином было отречено, так являлось -- не одно, другое, и понятие о другом, следовательно о числе два, есть первое и ближайшее понятие, могшее возникнуть при отречении единого; число два есть отречение единого, тут нет еще множества, здесь видим мы уже: не одно. Далее является понятие множественного, где уже не обращается внимание на единое; дальнейший счет уже не может быть отрицанием единого, ибо единое прежде отречено; здесь является уже чистое количество (могущее явиться только после отрицания единого). По этому число двойственное и число множественное разнятся в существ своем. Очень понятно, что когда это внутреннее логическое движение мысли, выражалось, как и все, в языке, следовательно в первом его периоде, тогда и язык, как язык, выразил это различие: и понятие числа: два приняло одну особенную форму — число двойственное, а понятие числа: множество, другую — число множественное. По этому в каждом коренном и древнем языке двойственное необходимо; с течением же времени, с отдалением от эпохи этого движения и выражения в языке мысли, число двойственное пропадало более и более и наконец утратилось; еще более, потому что оно составляло необходимый переход, путь от единственного к множественному: это число историческое. Впоследствии же времени, единству просто противополагалось множество; двойственное число, доведшее до этого множества, согласно с путем самой мысли, и выразившее этот путь, почлось уже ненужным: множество уже было. В церковнославянском язык мы находим двойственное число; в древнем русском самобытно находим мы его также; это доказывается: употреблением двойственного в древних грамотах, в письменных народных памятниках; самым искажением двойственного, его постепенным уничтожением, что надеемся мы изложить при историческом развитии; сохранившимися до сих пор употреблениями двойственного в некоторых словах, отвердевших в язык народном; напр: двесте, в очью и пр.; и наконец некоторыми грамматическими употреблениями, именно: склонением числительного два, числительного, которое имеет форму совершенно прилагательного, как три и четыре. Два, две, самый именительный падеж имеет уже окончание двойственного на а для мужеского, на е для женского и среднего; впоследствии, когда утратилось живое употребление двойственного, по сходству мужеского с средним, во множественном числе, а принято и для среднего. Родительный имеет двух, где х, окончание множественного прибавлено просто к правильному окончанию родительного двойственного: дву, дву-х; тогда как в прилагательном родительный падеж оканчивается на ы-х. Это окончание дву, обнаружившее первое ясно двойственное свойство, осталось уже как корень, к которому прилагались окончания прилагательного множественного; таким образом являются: дательный двум, винительный как именительный, или с формою родительного: два двух; творительный хотя сохраняет тот же корень дву, но в окончании его опять видно двойственное окончание, хотя несколько измененное: двумя, в двойственном двема. Предложный как родительный: двух. Когда двойственное уничтожилось, то оно и в изменении было смешано с подлестоящими прилагательными числительными: три, четыре, и уничтожаясь исмешиваясь, передало по соседству окончания свои им, принимая в тоже время их окончания, т. е. прилагательных множественного числа. Три, четыре, в творительном падеже также оканчиваются: тремя, четырьмя вместо треми, четырьми, как и встречается прежде в эпоху брожения. В прочих падежах эти числительные имеют особенные окончания прилагательные множественного числа. Сверх того окончание двойственного на а удержалось и сделалось особенным родом множественного, имеющим особенный смысл, особенное значение, именно собирательного; это окончание, это особенное множественное употребляясь само по себе, смотря по характеру речи, необходимо употребляется при числительном два, и так как числительные три и четыре были смешиваемы в свойствах своих, когда уничтожалось двойственное, с числительным два, то два перенесло свое двойственное свойство и на числительные три и четыре, и окончание на а употребляется также и после них, тем более, что за: три и четыре, числительными прилагательными, следуют уже числительные существительные: пять, шесть и пр. Прежде же, когда не установились отношения языка, когда двойственное число еще не уничтожалось вдеятельном своем значении двойственного, тогда употреблялось еще: три, четыре городы и т. д. с разными видоизменениями. — Есть еще различия, также происходящие от периода, в котором находится язык, особенности, которые находится в древнем и не находятся в новом языке, нося на себе отпечаток периода. Напр.: в глаголах возвратных, явно образовавшихся из глагола и местоимения ся, видим мы в древности еще ясно это образование; ся не только сохраняет свою форму, но и отставляется: это видим мы не церковнославянском языке и до сих пор; примеров много: мы можем их и не приводить; это мывидим и в древнем русском согласно о характером периода, совершенно самобытно. Употребление возвратного глагола хранило на себе ясно причину и способ его образования. Мы можем привести примеры. В Новгородских грамотах употребляется: в гр. 1-й Новгородской 1565: А мы ти ся Княже Господине кланяем, или: в гр. 12-й 1317: Что ее учинило промежи Князя и Новгорода розратья[32]. Мало-помалу употребление это исчезало и теперь исчезло; кажется, оно не сохранилось и в народе. — В церковнославянском языке встречаем мы еще употребление: ти, тя, хотя встречается и тебе, тебя[33]. Ти не было совершенно тоже что тебе; употребление это имело свое определение и свои границы. Ти говорилось между слов как прибавка, как дополнение: не теряя своего смысла, оно примыкало к другому слову как подчиненное; тогда как тебе всегда имело полный смысл, было самостоятельно и употреблялось одно; и тогда, когда смысл особенно падал на него, или самостоятельно оставался на ней. Это употребление встречаем мы ив древнем Русском языке: ти и тебе или тобе с тем же отличием употребления. В Древних грамотах мы находим много примеров. Напр.: Новг. гр. 1305: А что ти, Княже, пошло, или: в гр. Новг. 11-й 1317: Тебе, Княже, не кърмити его Новгородским хлебом[34]. Примеров иного и потому мы их не приводим, а отсылаем к Собранию Государственных грамот и договоров. У Кирши Данилова встречаем мы также много примеров. В употреблении народном сохранилась и до сих пор эта разница, эта форма: ти; он употребляет ее и теперь только как: те. В нашем языке, собственно в великорусском заметно сильное преобладание е над е, преобладание, обнаруживающееся явственно с ходом времени, от того ли что более определялся язык и более обнаруживалось это свойство в нем лежащее; так те вместо ти, все вместо вси и пр.
В песнях Кирши Данилова встречаем мы тоже ти, согласно употреблению русского народа, как тѣ(пишут обыкновенно те). Вот примеры:
А и дам те Марина поученьице.
или:
Вот де те Дунаю будет паробочек (*).
и проч.
- ) Древн. Росс стих., собр. Киршею Даниловым. Москва. 1818 г., стр. 70, 88.
И так вот где и вот на чем основано сходство между церковнославянским и русским, именно древним языком. Наконец мы показали, что это сходство совершенно самобытно и не есть следствие влияния. Мы не говорим о церковнославянизмах в Русском и о руссицизмах в церковнославянском; это уже не сходство: это вносные употребления, возможные взаимно при самобытности двух языков и остающиеся, отдельно, без настоящей связи и без участия; это уже смесь, а не сходство. Поэтому и надо отделять примесь от самобытного сходства. Это сходство двух языков церковнославянского и древнего русского зависит от известного времени, периода языка, и современность языков относительно развития или хода, составляет основание их сходства. Судьба их различна в том, что церковнославянский язык остался на той степени, на которой был, что согласно было с его назначевием; а русский язык двинулся путем своего развития и оставил ту точку, на которой находился (современность, столь важная в первом периоде, уже исчезла). Отсюда чем древнее Русский язык, тем сходнее он самобытно с языком церковнославянским; и отсюда несходство с последним нынешнего русского языка. Мы должны прибавить, что кроме причины несовременности, вообще языки, особенно соплеменные, чем ближе к первому периоду, темближе между собою, потому уже, что не были развиты формы, что не развилось самое различие. Языки современные, но уже находясь в дальнейшем развитии, не в первом периоде, — разнятся более между собою, сохраняя, в том же порядке, относительное сходство; и так здесь и эта причина первого, или если угодно, древнего, хотя бы относительно древнего периода, конечно лежит в основании сходства древнего русского с церковнославянским и несходства с последним нынешнего русского. Поэтому мы и сказали выше, что современность столь важна в первом периоде.
И так мы можем сказать, что сходство русского, и собственно древнего русского, языка с церковнославянским нисколько не подчиненно, напротив совершенно самобытно. Оно основывается, при соплеменности языков, на характере первого периода языка, на современности их в этом периоде, следовательно на степени развития исторического хода языков, тогда более или менее общей церковнославянскому и русскому, — чем единственно и различается, как мы думаем, древний Русский язык от нынешнего Русского языка. Свойством первого периода является нам неподвижность, неразвитость форм слова; если мы узнаем следы этой неподвижности в языке церковнославянском, то в русском видим их еще более; что, по нашему мнению, сильно говорит в пользу самобытности Русского языка (в самобытности которого скорее возможно сомнение). Нужно ли упоминать, что это в тоже время два разные наречия. Мы не говорим, чтоб не быловлияний и внешних заимствований; но это ничему не противоречит. Церковнославянский язык является языком также совершенно самобытным, имевшим свои изменения в падежах (именах) и во временах (глаголах), изменения, ни от кого не взятые и никому не указующие. Он оригинален в отношении к русскому во всех сторонах своих. В церковнославянском языке, в древнем его состоянии, в эпоху для него единственную, находим мы, сравнительно, гораздо более развития, нежелив современном ему тогда русском. Стало быть этот язык, сам в себе оригинальный, успел уже развить в себе ему свойственные надлежащие формы, формы, из которых некоторые в нашем еще не существовали. В церковнославянском языке, правда не во всех случаях, есть падеж, и теперь не имеющий у нас своей формы: это падеж винительный во множественном числе. Но не успев еще развить всех своих форм, не утратив вообще характера первобытного периода, еще не потеряв первобытной грандиозности, этот язык сделался хранителем вечного, святого, и остался сам неизменяем, непреходящ, чуждый развития. В замен этого живого развития, он проникнулся весь вечным значеньем и все слова его и звуки освятились; неразвивающееся слово, неизменяющийся оборот являлнеподвижную истину; весь язык навеки стал ее неколебимым выраженьем. Язык церковнославянский не развивался и не мог развиваться; все изменения, которые мы встречаем в нем у нас в течение времени, пришли к нему извне инисколько не плод его собственного движения. Иначе и быть не может; только в народе и только жизненным, живым образом может развиваться язык; язык в этом случае слить с народом; это его язык, одним словом; и если не возможно для народа говорить двумя языками, так точно не возможно, чтоб он мог развить другой язык; следовательно и язык, принесенный к другому народу, не может развиваться; для того, чтобы он развивался, нужно, чтобы он был говорим, говорим народом, которого вместе сущность он выражает. Церковнославянский язык не был у нас языком, которым говорил народ; многие посвященные знали его у нас, но он не делался их разговорным языком; у них был свой уже язык, уста их были уже заняты живою речью, которая была их речь; это был другой народ, одним словом; перед ними были готовые формы слова, которым они учились, но которые не могли жить в устах людей, им научившихся, людей, языковое развитие которых уже совершалось, уже имело место. Только народ знает живую тайну своего языка, только в устах народа может он развиваться. Не в силах понять и взять на себя посторонние люди его подвига; только жизнию внутреннею, жизнию даваемою народом, может подняться эта громада слов, могут двигнуться окончания, пробудится всеобщее звучное движение, и новые формы, изменения будут стройно рождаться, образовываться, развиваться из сомкнутых дотоле или из иначе устроенных букв. Все формы церковнославянского языка должны были оставаться так, как они суть, и только в их священном хранении должно было состоять значение и изучение церковнославянского языка. Развитие церковнославянского языка, следовательно, у нас быть не могло и мы его и не находим; это был язык не наш, и люди владевшие им и знавшие его говорили другою речью. Но мы опасаемся в тоже время всею силою на существенную причину отсутствия изменяемости в церковнославянском язык, на то, что сделало таким этот язык; мы говорим о вечном содержании его освятившем; если бы язык был проникнут им даже у своего народа, у народа им говорящего, то и тогда слова, заключившие в себе религиозную недоступную для народа святыню, освятились бы во всех своих формах, и язык разговорный, преданный случайности, двинувшись вперед, отделился бы от языка письменного церковного вообще, который остался бы в своей первой форме, в той форме, в которой, однажды навсегда, застало его религиозное содержание и освятило. Если бы впоследствии как-нибудь, пользуясь единством языка, и вкрадывались нововведения в язык церковный, то они являлись бы в нем чужды, как если бы принадлежали другому языку; связь была уже расторгнута, живой момент развития[35] упущен, и изменение было бы дико и насильственно.
Язык церковнославянский не имел и не мог следовательно иметь у нас развития; мы можем его рассматривать и изучать в его состав, единожды навсегда утвердившемся, но не можем и думать о его историческом движении. Мы встречаем изменения, в него вошедшие, но вошедшие чисто внешним, чуждым образом. Русские переписчики, а также и писатели, вносили в него, пользуясь сродством языка, образовавшиеся между тем без его ведома, в отдалении от него, новые формы слова в языке русском, формы, во всяком случае ему чуждые. Такие изменения встречаем мы постоянно; под конец они умножились. Как ни прекрасен слог и рассказ на церковнославянском языке Св. Димитрия Ростовского, но мы должны сказать, что это не церковнославянский язык, весь являющийся здесь испещренный окончаниями, изменениями, которые не ему принадлежат, ни коим образом из него не вытекали и не могли вытечь по существу вещи, а внесены в него извне из языка Русского. Но мы разумеется обратим внимание и на это стороннее влияние, испытанное языком церковнославянским, — влияние, имеющее свой интерес в общем развити языка у нас. По нашему мнению, язык церковнославянский, чтобы явиться во всей чистоте и во всем величии своем, должен отрешиться и очиститься от всех этих изменении, принесенных к нему из другого языка, которые на всяком случае не плод его развития, — изменений, долетевших до него из области случайности, от которой он навсегда оторвался.
Россия, находясь под определением исключительной национальности, приняла христианство и вместе общее; это было важным моментом истории языка в России. Во времена принятия христианства видим мы два языка или лучше, в отношении к содержанию, два слога: один, язык народа как и сам народ, весь национально определенный, — другой, оторванный от народа, вмещающий общее и весь проникнутый им. Это различие не было одно внутреннее или случайное; нет, это выражалось чувственно в языке. Исключительная национальность, определяя все только жизнию народа, как народа, жила в словах, оборотах, во всем языке; это определение обнимало весь язык, и вместе с тем делало его недоступным для общего, исключающим своею национальностью языка, общее, религиозное, содержание. На этой степени языка, слово по преимуществу выражает национально определенный дух народа, на этой степени, говоря собственно об нас, русский дух так силен, что одна фраза, одно выражение переносит нас прямо в глубину субстанции народа, национально определенной. С другой стороны, общее, принесенное народу в христианской религии, общее, которое было ему недоступно до степени его определения, является заключенное в языке церковнославянский, о значении которого мы говорили; на него оно положило печать свою; в нем, языке церковнославянском, также чувственно, во всей жизни языка, выразилось его содержание. Думаем, что нам не нужно здесь более об этом распространяться, что это, надеемся, достаточно видно из предыдущих слов наших.
И так как народ с одной стороны был под определением национальности, с другой ему дано было уже общее в христианской религии, которого он понять был не в состоянии, — так с одной стороны в устах у него был свой русской национальный язык, чувственно, как язык выражавший определение нации; с другой на письме язык церковнославянский, понятный, но не доступный народу, заключавший и выражавший в себе, как язык также, непонятное тогда общее. Задача того времени осуществляется, внутреннее содержание находят себе выражение. Это мы видим в двух языках, которые были тогда в России. Мы сказали уже об отношении церковнославянского языка к языку русскому, о различии их, об общем их характере. Это отношение лежит в самом существе языков; должно, следовательно, было иметь место тогда, когда самобытность их была в целости, — и так, в первые времена обоих языков. Язык церковнославянский был неприкосновенен в своей самобытности, свободен от всяких изменений; язык русский не входил в язык церковнославянский и сам не имел еще многих, также внешним образом в него пришедших слов, выражений языка церковнославянского, которому он уступал в богатстве форм; русский язык еще не развил своих форм, не обозначил вполне своей личности, оставаясь в то же время совершенно самобытным, словом сказать в том отношении к церковнославянскому языку, о котором мы говорили. В таком состояния находим мы у нас язык в древние времена. Теперь, сказав о языке вообще, о языке церковнославянском и русском, постараемся, хотя несовершенно вполне, рассказать историческое движение языка в нашем отечестве и именно: исторические судьбы языка церковнославянского и русского, и взаимное их отношение.
Наши памятники языка церковнославянского простираются гораздо глубже в древность, нежели памятники русского. Русский язык был предан разговору, живому глашению; за полную совершенную жизнь минуты, минуты настоящей, платил он длительностью в будущем. Отсутствие памятников нисколько не полагает отсутствия языка. Русский язык был всегда, когда был русский народ, и был всегда русским, тем же языком, которым говорим мы и теперь, только условленные временем, именно характером первоначального периода; но он не имел в те отдаленные времена памятников. Правда, не всякая живая речь народа умирает; выражения, в которые он слагает свои практические заметки, результаты своих наблюдений, — еще лучше, его песни, также сказки, предания, где поэтически являет он всю глубину своей сущности, не пропадают по произнесении; рождается отзыв, и, повторяясь в течении долгих времен, они доходят до позднейших потомков. Но во-первых: очень трудно определить время песен и пословиц, если исторические события не помогут положительно; во-вторых: самый язык песен, повторяясь в разные времена, произносясь живыми устами, невольно изменяется и принимает в себе иногда оттенок или слово, современные эпохе их произношения; но это только в отношении к языку, и то скорее к внешней стороне, его; поэтический характер и дух языка также, большею частию и почти всегда, не меняется. Черкесы пятигорские, Алюторы, в песнях собранных Киршею Даниловым, явно не изменяют, древнейшего этих слов, характера песен. Даже в отношении к языку можно устранить многое, неловко приставшее, к древнему его виду, и если многое прибавилось, изменилось, утратилось, при живом повторении, то также многое сохранилось, потому что песня, и также другие создания народные, передавалась, и изменение в ней было разве невольное. Пословица говорит: из песни слова не выкинешь.
Есть песни, как кажется, очень древние, восходящие может быть к баснословному периоду нашей истории; но, как мы сказали, очень трудно определить время живых памятником народного языка, и поздно, очень поздно пишутся они на бумагу. И так памятников определенных, памятников письменных русского языка мы еще долго не встречаем, когда уже довольно давно имеем у себя памятники языка церковнославянского. Самое содержание этих памятником объясняет и делает необходимым присутствие языка церковнославянского. Мы не говорим уже о св. Евангелии, переведенном Кириллом и Мефодием на церковно Славянский язык; кроме этого сюда же принадлежат жития святых, поучения духовных лиц и сочинения тому подобного содержания, и наконец летописи. И так, следуя за ходом памятников, сообразно с влиянием языка, с временем появления его в сфере письменности и местом им в ней занимаемым, должны мы начать с памятников языка церковнославянского.
Древнейший памятник языка церковнославянского у нас, и языка церковнославянского вообще, есть перевод Евангелия Кириллом и Мефодием. Собственно мы имеем его в списке 1056—7 года. Этот истинно драгоценный памятник церковнославянского языка, всей его оригинальной жизни, может быть, сохранивший без изменения все формы, всеобороты, одним словом всю современную жизнь языка, на который сделан был перевод св. книг, у нас недавно издан[36]. В Евангелии Остромировом находится язык Славянский таким, каким его застало св. Писание, со всеми падежами, разностями, изменениями, со всею оригинальностью, составляющей физиономию отдельного, самобытного языка. В Евангелии Остромира правильность языка почти неизменна, если некоторые отступления мы станем считать за особенные, дозволенные, различающиеся употребления. Это уже язык, развивший свои формы склонения, спряжения, и сохраняющий всю тонкость и подробность различий; в нем видим мы все, о чем говорили мы выше, как о свойствах языка церковнославянского; в нем видим мы, вопреки мнению Добровского, и форму родительного падежа в именах мужеского рода единственного числа для падежа винительного; видим это тонкое различие тоже в именах мужеского рода множественного числа двух падежей именительного и винительного, находим эту, и в последствии долго сохраняемую, особенность сходства родительного с именительным в тисках женского рода на я и пр.; сверх того именно в этом, и почти только в этом памятник, находим мы полнейшую форму прилагательных, еще неутративших следа своего образования, как напр.: добрыих. Даже в древних памятниках языка, сохранившихся всоплеменных землях славянских, как в Суде Любуши, и в отрывках Евангелии Иоанна, относимых Шафариком к X столетию, не находим этой полной, явственно первообразно-древней[37] формы прилагательных; напротив там всегда употребляется или обыкновенная настоящая форма, или даже не достает этой полноты формы и там, где она сохранилась и до сих пор у нас, и где этот выпуск, этот недостаток чувствителен и ясно обозначается. Это встречаем в Суде Любушином, напр.: Всяк от свеи челеди воиеводи, или: розеня для свего, или гласы по народу свемоу[38]. Это ясно намекает на позднейшее их время в сравнении с языком Евангелия Остромирова. Мы не находим в них также того сходства, конечно произношением различающегося, именительного падежа с родительным единственного, и именительным и винительным множественного числа, в именах женского рода известного окончания, где у них становится е или ие, которые приблизительно могут быть употреблены, как замена ѫ, имевшего носовой звук, по справедливому мнению Г. Востокова; что видим и в других случаях, где есть соответствие с церковнославянским ѫ. В Суде Любуши, напр.: по Сватослав от любице беле[39], или в Евангелии Иоанна i kto nenаvidi duse svoje[40]. Также замечательно употребление в Евангелии Иоанна почти везде в винительном формы именительного, а не родительного падежа и именно тогда, когда в Остромировом Евангелии встречается уже форма родительного падежа, что указывает также на неразвитость языка этих памятников (во всяком случае эта форма явилась впоследствии), не противореча первому свидетельству о позднейшем его времени; ибо то, о чем упомянулимы выше, отсутствие полноты в образовании прилагательных, есть уже всегда потеря формы, необходимо долженствовавшей существовать; тогда как употребление формы родительного падежа в винительном могла еще долго не возникать. Надо не забывать между прочим, что мы говорим здесь о древности не рукописей, но языка, в них являющегося. Вот примеры винительного падежа: jeli že mnozi pron' chodiаchit iz judev i verichu v Jesus[41]. В Остромировом Евангелии: и веровааху в Иисуса[42]. Или: Vynide ze učennik drugy, jen-že bҐde znаm pаpežu, i reče dverny ivvede Petr[43]. В Остромировом Евангелии: введи Петра[44].
В Фрейзнегенских рукописях[45] встречается тоже отсутствие полных прилагательных и в такой же степени, напр.: i me delo, или pridetа otzа megа izvuoleni[46];но родительный падеж в именах женского рода на я и пр. сохраняет сходство с именительным, он встречается в рукописи только раз: окончание его написано а латинским, которое не различаясь от а, употребляемого во всех других случаях, не выражало этого тонкого различия между иа (или а после ч, ж, щ и пр.) и ѫ; точно также, как у нас без различия сохранялась эта форма родительного падежа, и буквы, принимаемые за равногласные, здесь и в других случаях часто перемешивались. Вот этот пример: jli ese iesem ne zpаsаl tiedelа[47]. Есть еще пример подобного родительного в прилагательном: od szlаuui bosige[48] (от слави божиие, как читает Кеппен). Здесь мы видим на конце е, но нет носового звука; а такого рода изменение возможно скорее в прилагательном и после гласных (и, думаем, не противоречит сказанному нами и оставляет во всей силе приведенный пример); мы также до сих пор говорим: ее, самое. Это, вопреки Кеппену, наводит на мысль, что эти памятники не принадлежали собственно той земле, в которой были написаны и вообще не были оригинальным памятником языка; одинаковость окончания в родительном и именительном падеж показывает присутствие носового звука, ибо только так являлась эта видимая одинаковость, различаясь в тоже время носовым звуком; теперь, в памятниках, эта одинаковость падежа сохранена, а свойство ее, носовой звук (в родительном падеже и пр.) не сохранен; только внешнее сходство, сходство букв схвачено. Ясно, что там, где написана была рукопись, не было носового звука; но ясно также, что слова, которые писались в этой рукописи, имели носовой звук: следовательно эти слова не принадлежали той стране, где писалась рукопись, не были тамошними. Одним словом, вероятно это был список латинскими буквами с церковнославянского подлинника, подлинника, написанного, по крайней мере, кириловскими буквами, — список, во многих местах исказивший оригинал, не смотря на что язык церковнославянский обозначается кажется явно; впрочем здесь в древние времена сходство могло быть само собою, (как напр.: Суд Любуши). Кеппен называет это исключением и напротив указывает на то, что буквы носовые ѫ и ѫ выражаются не так как у и я но что пишущие, не находя настоящих букв в латинской азбук для выражение этих звуков, выражали розно, стараясь приблизиться к их произношению; впрочем (что он и сам замечает) ѫ выражается более чрез латинское: и (у); и: о, прибавляет он; но, как это очевидно, преимущественно чрез: и. Кеппен говорит далее в защиту мнения, что носовой звук принадлежал языку Фрейзингенских рукописей; что ѫ преимущественно выражается чрез е, и что я (иа) через латинское ia;это справедливо, но не совсем. Как мог переписчик выразить смягчение в словах мя и пр. (где употребляется я), как не прибегая к заменению его буквою е; тем более, когда ударение не обозначало и по его произношению буквы: а в двугласном: я; составная буква латинская iaсовсем не то, что наша двугласная я, где нераздельно слышатся оба звука; это слитие еще сильнее после согласной. И так на этом основании, как нам кажется, писал переписчик иа и е, ставя е после согласных и иа вначале и после гласных, где звук этот слышится яснее и самостоятельнее, а не на основании различия я и носового ѫ. Это доказывается тем, что когда я встречается после согласных, то часто пишется е; напр.: do dineznego dine, nаtrovuechu, u vedechu, tepechu[49]; впрочем под строгое правило подвести этого нельзя; после согласной встречается и иа, которое заменяется иногда просто а; но зато оно пишется здесь и вместо ѫ; напр.: grechi vuаsа (ѫ)[50]. Если е считать приближенною заменою ѫ, потому что нельзя было выразить его латинскою буквою, то с другой стороны зачем же я не всегда писалось чрез иа, зачем же писалось оно и через е и зачем же встречается и ѫ, написанное чрез а даже? Также не везде в начале я пишется чрез иа, но иногда чрез е; напр.: ese sunt dela sotovinа, или, в сложном слове, vlichogedèn[51]. Это с другой стороны доказывает нерешительную замену ѫ чрез е; но может быть это сделалось просто, также как и у нас, без всякого носового звука, переменилось ясть в есть. В слове же неделя (nedelа) латинский выговор и без того мягок, и поэтому, так как (если принять это предположение) не было заметно разницы произношение носового между я и ѫ, написано было просто а. Наше предположение состоит в том, что все эти три рукописи были переписаны или переделаны с церковнославянского, от чего древность их, X столетие, ни сколько не теряет; впрочем все это одна гипотеза, которую далее мы не подтверждаем. Как бы ни были точно древни эти рукописи, относимые к IX, к X столетию, но язык их не есть язык совершенно древний, о котором мы имеем понятие; мы видим утраченную полноту прилагательных в окончаниях падежей и глаголов, также в спряжениях, хотя полнота глаголов не так очевидно необходима; стало быть Евангелие Остромирово, как рукопись, принадлежа к XI столетию, сохранило церковнославянский язык, а вместе с этим в нем язык славянский вообще, во всей его чистоте, во всем его древнем полном виде, в таком, смеем сказать, в каком застал его перевод Священного Писания.
И так лучший памятник языка церковнославянского и в тоже время (так как здесь он представитель) языка Славянского вообще — это Остромирово Евангелие. Чуждого элемента, нарушающего единство языка, мы не встречаем, и, списанное для посадника Остромира, русского, оно не имеет руссицизмов. Евангелие Остромирово представляет нам церковно Славянский язык во всей его чистоте; все особенности его, о которых хотя не вполне мы говорили, все хранятся там. Но и Евангелие Остромирово представляет иногда исключение из правил языка, в нем являющихся, — ошибки, если сметь так сказать; это были может быть видоизменения, может быть вследствие особенных правил и оснований. Между прочим, не говоря о форм родительного падежа в винительном, часто встречающейся, мы укажем еще на одну особенность, ярко поражающую в Остромировом Евангелии. Глагол: есмь, употребляющийся во временах сложных, совсем не непременно присутствует: не говоря о том, что он иногда не встречается в третьем лице, не встречается и во втором и в первом, когда тут находятся личные местоимения, (что мы увидим еще позднее и что надеемся объяснить), — мы видим, что они не встречается даже в первом лице, где нет личного местоимения.
В конце Остромирова Евангелия есть приписка тоже на церковнославянском язык; но здесь, вдруг встречается нам употребление несвойственное духу языка Остромирова Евангелия, употребление, принадлежавшее русской речи, ворвавшейся в язык церковнославянской, явившей, что под ним современно была самобытная живая речь, и оставившей таким образом первый, хотя бледный, свой памятник: это предложный падеж без предлога, который почти не встречается в Евангелии Остромировом, именно при собственных именах, где предложный падеж употребляется почти всегда с предлогом, употребление, носящее на себе признак юности, неразвитости языка, что и был наш язык в отношении к церковнославянскому. Здесь именно этот предложный падеж употреблен при именах собственных. Переписчик, в приписке своей (от себя) два раза употребляет его: Кыеве, Новегороде. Сам же Изяслав Князь правляаше стол отца своего Ярослава Кыеве. А брата своего стол поручи правити близокоусвоемоу Остромироу Новегороде[52]. Что это не ошибка, доказывается во-первых: двукратным употреблением такого падежа; во-вторых, это употребление очень часто подкрепляется позднейшими памятниками и, даже и до сих пор сохранившимися у нас, выражениями, которые объясняются, как предложный без предлога. Сверх того само Остромирово Евангелие может служить нам подкреплением. Предложный без предлога находится в Остромировом Евангелии, но встречается очень редко. В тексте, например: И отец твой, видяй втайне, воздаст тебе яве[53], яве очевидно есть предложный падеж, употребленный без предлога: в яве. Но это показывает следы такого употребления, которое уже не везде встречалось в языке церковнославянском Евангелия Остромирова; что оно было в этом язык, это естественно и даже необходим, и отсутствие его в нем показывало бы тогда, что язык перешел этот момент. И так в Остромировом Евангелии находится это употребление, но не в такой сил, в какой находится оно в современном язык русском; в последнем встречается оно особенно при именах городов, мест, которые именно употребляются в Евангелии Остромировом везде, или почти везде, с предлогом. В этом случае, этот древний памятник дает нам возможность довольно ясно исследовать в нем это употребление и оправдать слова наши, заключая в себе святцы, где так часто встречается местным предложный падеж, именно при именах собственных. И так мы находим здесь только два исключение из общего употребления, именно: святаго священномученика Петра Капетуляих и стра святаго мученика Климента Роумех[54]. Других примеров не находится, кажется; напротив, везде предложный местный употребляется при именах с предлогом. В этой приписке встречаем мы также полное прилагательное, написанное без сохранения полного своего произношения, именно: дариуи Бог стяжавшоумоу[55] и т. д. Но это произошло от того, что писцы наши, еще новые в знании азбуки, не понимали, какая польза будет в том, какая разница звуков произойдет от того, если две одинакие буквы напишут они рядом одну подле другой; различие это для них исчезало и две одинакие буквы сливались в их понятии, они принимали их за одну. Кроме этой приписки в самом Остромировом Евангелии, в приписанных к тексту примечаниях, о чтении Евангелии, встречаются подобные ошибки, описки, конечно;например, часто попадутся: новоумоу и новумоу лету и редко как надобно: новоуоумоу; также в слов святой, часто встречающемся, видим такого же рода ошибки. Мы не выписываем мест и не указываем на страницы, ибо эти ошибки попадаются часто и это было бы излишним. В этих же приписках встречается приписанное с боку: и прочим пророком[56]. Эти приписки были, вероятию, писаны не так тщательно; в них встречается еще другая ошибка: в родительной падеж употреблено Богородици: и бе на погребении стые Бци[57]. Сверх того, даже в самом тексте, находим мы такую же ошибку; там два раза употреблено: мьньших: единомоу от сих малыих брат моих мьньших, и далее: единомоу от сих мьньшихь[58]. Из этого же неумения отделять при написании одинакие или сходные буквы, думаем мы, происходит и вообще то, что в последующих, даже почти непосредственно, памятниках, мы не встречаем полных, написанных прилагательных: тогда, как гласно они сохранились и теперь в устах народа; он не потерял этих полногласных прилагательных, в иных случаях, по крайней мере; он употребляет их и теперь в своих старинных песнях, в песнях современных, и даже иногда в своем разговор. Другое для рукописи иностранные; там это употребление, если б было оно в одном языке, могло бы прорваться, как прорывалось и у нас и в позднейших рукописях; но там не встречается этого употребления; если же такого основания длязаключения было бы недостаточно, то выражения: свему и т. п. (примеры приведены выше) доказывают уже отсутствие в живой речи этой формы прилагательных. Потому в написании прилагательных, сокращенная их форма, или лучше, сокращенное их изображение нисколько не есть влияние русской речи, в которой, вместе с тем, эти прилагательные тоже самобытно существовали, по крайней мере не были ей чужды.
И так Остромирово Евангелие представляет нам самый древний, самый чистый памятник церковнославянского языка и вообще языка славянского; в нем является весь язык церковнославянский со всеми своими особенностями, изменениями, своим существом и устройством, как язык. Изучение Остромирова Евангелия есть изучение языка церковнославянского, который хотя и имеет другие памятники, но чище и древне не имеет.
После этого первого памятника письменности у нас, своим языком восходящего в самую отдаленную древность, списком же относящегося к 1056—57 году, является уже памятник оригинальный по содержанию, памятник писанный, а не списанный, но разумеется на том же церковнославянском языке, исключительном языке письма, которое само по себе было чуждо народу, чуждо его тогдашней национальной жизни, и, вместе с общим содержанием религиозным и церковнославянским языком, было принесено к нему. Письмо стало, следовательно, (согласно и с существом своим) на сторон общего, недоступного для народа, в каждое слово уже, касаясь бумаги, должно было становиться церковнославянским или принимать по крайней мере отпечаток языка церковнославянского; переход этот, это преобразование было возможно, по сродству языков. — Мы говорим теперь о Ярославовой Правде, относимой ко времени от половины XI до начала XII века включительно, и поэтому отчасти современной с припискою Остромирова Евангелия. Как и все тогда, писана она на языке церковнославянском; но опять мы видим, как Русская речь врывается иногда в него; он становятся то неправилен, то допускает чуждые ему формы, в только по этим неправильностям и изменениям в церковнославянском языке, можем вы видеть или лучше чувствовать темно, угадывать присутствие иной живой речи, русской речи, которая сама скрыта за языком церковнославянским, — только так в не более. Русская Правда писана на языке церковнославянском, писана правильно, но здесь уже часто сквозь язык церковнославянский пробиваются новые чуждые ему употребления слова: ибо Русская Правда была собственное сочинение, а не список, и в тоже время имела содержание народное, была памятник народный. В Русской Правде мы встречаем не менее, если не более формы именительного падежа, употребленной в винительном единственного числа в именах мужеского рода. Напр.: Аже кто познает челядин свои украден. Аже кто переимет чужь холоп. Пояти у него отрок. Аже кто не ведая чюжь холоп оусрячет. Аже кто крьнеть чюжь холоп. Холоп пояти[59] и пр. Далее: изменяется склонение церковнославянского языка; известно, что слова женского рода кончащияся на я, на жа и проч., должны были иметь в известных падежах тоже я, писавшееся чрез ѫ, имевшее носовое произношение; это различие не существует в Русском языке и родительный падеж имеет и в именах женского рода, так кончащихся, такое же, свое собственное окончание, как и в именах, обыкновенно кончащихся на а. В церковнославянских памятниках иногда свято соблюдается в склонении это сходство и вместе различие я, (иа — q1;), что впрочем сделалось у нас одним буквенным сходством, ибо иа и ѫ, не разнились у нас: носовой звук был нам чужд. В Русской Правде напротив видим мы, как уже нарушается или лучше вовсе не исполняется непонимаемое сходство, как изменяется употребление, что очень важно и придает Русской Правде особенный характер; видно, что она писана для народа, памятник народный; нет ни одного примера окончание в родительном и других падежах в известном случае на ѫ, или даже, по ошибке, на обыкновенное я (иа). Но чтобы на письме выразить неясное ив именах женского рода на я и пр. — окончание родительного и других падежей, — которому не соответствовала буква ѫ, рука, как будто была неверна, ошибалась и писала е, изменяя церковнославянское окончание, и наконец и. То встречаем мы в Русской Правде Вот примеры: Ві гривне продаже и везде, где встречается слово: продажа, в том же падеже. Также: Аже крадет скот на поли или овци или козы или свинье. — А детем не дати воле[60]. Но далее находим мы: а от бортнои земли, два раза — и от ролеинои земли[61] и пр. Еще новость, невиданного доселе употребления, встречаем мы в Русской Правд и, надобно заметить, с Правды Владимира; мы читаем: томоу взяти гривна куп. Закладаюче гороня купа взяти, а кончавше, ногата[62] и пр. форма именительного падежа в винительном, явление не церковнославянского языка, явление языка русского, которое часто и долго будет нам встречаться. Как объяснить это? Мы сказали прежде, что неподвижность слова в падежах есть характер первого периода языка; что в ту минуту, когда еще не выработались формы падежей, именительный падеж, как тот, из которого они потом вытекают, есть главная, на месте и других падежей встречающаяся, их вначале замыкающая падежная форма, из которой потом они освобождаются. Кажется, здесь видим мы подобный пример; но мы должны еще более вникнуть. Значение винительного падежа, в отношении к именительному, совершенно отлично от других; винительный падеж не изменяет именительного; он только выводит его из его непосредственного состояние спокойствия, становит его предметом, объективирует его одним словом; по этому, одно отношение именительного и винительного может назваться прямым, тогда как все другие косвенные. И так, в винительном падеже мы не встречаем ничего нового; это есть просто движение падежа именительного, только разрешение им своего непосредственного состояния; — и развитие чисто буквенное, звуковое выражает это. Отсюда это сходство падежей именительного в винительного. Что нового в звуках слова встречаем мы в падеже винительном? Он ничего нам не приносит и не может принести; поэтому форма именительного падежа сохраняется в винительном, как именительный падеж сохраняется в винительном; но там он объективировался, там двинулся он, если можно так сказать это, только, его прямое движение выражается в склонении в формах падежей; отсюда, как мы сказали уже, во первых: сходство падежей именительного и винительного; отсюда совершенное тождество этих падежей в именах среднего рода, рода, определяющего собственно предметы неодушевленные, вообще лишенные прямого собственного определенного движения, предметы неимеющие самобытности, где невозможно следовательно объективирование, ибо: все объект. Но во-вторых: в именах других родов, именно женского в языке церковнославянском, это объективирование именительного выражается, как значение падежей, так и самая форма их при переходе из именительного в винительный, сохраняясь тою же, только выражает движение в ней самой; это обозначается носовым звуком, почти везде встречающимсятаково окончание ѫ, в язык церковнославянском, ąв Польском в именах женского рода. Но в именах мужеского рода, в языке Славянском вообще, встречаем мы туже именительную форму именительного падежа в винительном в древних памятниках. Если смотреть на буквенное определение родов и слов, не как на бессмысленное и случайное, но как долженствующее выражать сущность рода; если находить в слове определение внутреннее, то мы можем сказать, что, если в среднем роде невозможна была потому разница, что он выражает только объект, не допуская самобытного движения, то в именах мужеского рода преобладает другая сторона, именно сторона субъективного, тоже недопускающая разницы, — так, что когда муж, например, употребляется в винительном падеже; напр.: посла свой муж, то, кажется, он не теряет своего субъективного, личного достоинства, не склоняется, не повинуется и идет сам. Да и самый ъ не допускает этого; он не может измениться в букву; к нему надо прибавить, а прибавка в винительном невозможна. Родительный падеж, заменяющий здесь винительный и потом определенно его заменивший, еще более указывает, что причина здесь сходства и различия падежей чисто внутренняя; ибо теперь, когда родительный падеж определенно заменяет винительный, имена одушевленные становятся, в случае винительного, в родительном падеже, а имена неодушевленные, по существу своему, относящиеся к среднему роду, сохраняют, как имена средние, и в винительном форму именительного падежа; тогда как видим другое в именах женского рода, где есть именно форма падежа винительного. Родительный падеж пришел здесь на помощь: посла своего мужа; здесь косвенно падает действие на имя: муж, как бы: от своего мужа; но муж не склонился. Это уступки со стороны усилия покорить мужа, или поставить в именительном падеже имя мужеского рода. Так в нашем русском и вообще славянском языке. В именах женского рода, составляющих средину между мужеским и средним, субъектом и объектом, и выражающих полноту, винительный падеж имеет свое образование, как мы упомянули уже, образование, которое мы определили; в нашем языке он имеет его довольно явственно, о чем намерены мы говорить дальше. Во множественном числе тоже, невидное почти различие именительного и винительного, встречается в церковнославянском язык в именах мужеского рода: не (Татарове) явная прибавка; ибо иногда сохраняется во всех падежах; впрочем ве не везде и является. Ие кажется одна из форм, сверх имеющейся формы множественного, форма с характером существительного, соответствующая, может быть, немецкому ge. Напр.: сук, мн. суки, по церковнославянски суци или сучие и: сучие, сучья, сучьё. Подобная форма встречается даже в женском: бабё. Ы вместо и — лишь грубо произнесенный звук; тот же падеж виден ясно; сверх того иногда винительный падеж имеет форму совершенно особенную от именительного; напр.: Князѫ. Во множественном числе нет субъективной силы; количество ее уже умеряет; по этому и в именах женского рода нет различия винительного от именительного; но в именах мужеского рода, гдепреобладает субъективная сила, во множественном, когда она умеряется количеством, появляется различие, соответственное с значением и отношением падежей. И этот закон о сходстве этих двух падежей и о различии их без существенного изменение их формы, т. е. большею частию чрез носовой звук, едва ли не общий. В языке Греческом в именах женского рода находим это, напр.: Шаблон:Lang\ — Шаблон:Lang\. Здесь новый звук является только определеннее, как v. В латинском языке видим mensа — mensаm, где носовой звук перешел уже в m; но в латинском языке и имена мужеского рода имеют это носовое окончание; в греческом тоже во втором склонении (надо рассматривать, мне кажется, собственно в единственном числе, почему? — мы уже упомянули об этом). Сходство не прекращается и во множественном числе в латинском язык, именно в третьем склонении, где уже является тождество. Вот образование винительного падежа; вот необходимость, как нам кажется, сходства его с падежом именительным, и вместе определение этого сходства. В церковнославянском языке это сходство выражалось: ѫ, имевшим носовой звук; но в языке русском, которому носовые звуки противны до того, что гнусный у нас значит брань, — это сходство и сродство двух падежей выражалось просто сходством или лучше тождеством двух окончаний. Так как винительный падеж вытекает прямо из именительного, то он более чем всякой другой мог иметь форму именительного, форму, как сходную, всегда ему более принадлежащую, но изменившуюся, как мы показали выше. У нас же первоначально это сходство не могло выразиться иначе; эта форма именительного, вместо юса встречаемая, совершенно принадлежит русскому языку, которым не помнил юса и вместо него вносил свои формы падежей. Рядом с этой тождественной формой вытекала и другая: у; случается, что одно итоже слово употребляется (в винительном падеж) и с а и с у; у — форма в которую должна была перейти первая, то изменение, которое должно было совершиться в форме первоначальной и тождественной; в окончании: у лежало что-то соответствующее носовому звуку ѫ в винительном падеже в других соплеменных языках; тем более, что у нас в других случаяъ, где нет церковнославянского ѫ, или вообще носового ему соответствующего звука других языков, звук носовой заменяется просто у. Стало быть было что-то общее между юсом, которым вместе выражал падеж винительный, между а, всегда полным звуком именительного и употреблявшимся у нас в падеже винительном, по существенному отношению этих падежей и при отсутствии у нас носового звука (выражавшего почти тоже), и у, которое потом сделалось господствующею формою винительного падежа. Очень может быть, что юс, принесенный к нам и принятый нами за у, прежде времени раскрыл вязыке форму у в винительном падеже; по крайней мере можем сказать, что в тоже время, с формою именительного падежа в винительном, встречается и эта последняя; не смотря на то форма на а, т. е. форма именительного падежа в винительном, постоянно и упорно является в памятниках письменности именно народных, и хотя уже образовалась и утвердилась определенная форма на у, но она долго сохраняет свою силу и доходит до времен Петра Великого. В письменности его времени встречаем мы такие примеры; эта форма даже теперь употребляется в иных губерниях, что доказывает, что это употребление глубоко лежит в языке, а подтверждает слова наши об отношении и буквенном выражении отношения, именительного и винительного падежей; хотя иопределенна форма винительного, но за то встречаем мы продолжительное и упорное употребление формы сходной или лучше тождественной. С другой стороны не позволяет предполагать, что, в самом деле, преждевременно, из церковнославянского языка чрез непонятный юс перенесена была к нам форма на у; но каком случае в древних памятниках мы видим, что определенная форма винительного падежа еще не утвердилась; и та и другая формы встречаются вместе; значение их мы показали; одна должна была уступить другой. Мы сказали, как мы объясняем форму на а; она есть древнейшая и настоящая русская; ее не встретишь в церковнославянском языке; она в него насильственно вторгается, есть всегда признак, след Русской речи, и здесь разумеется буква не обманывает звука, выражает звук, ибо здесь звук вводит букву; вместо ѫ могли написать оу по ошибке, но никак, вместо его, а. В хороших, настоящих памятниках церковнославянского языка встречается ѫ или оу в именительном падеже; но в памятниках, близких по языку или по содержанию даже, к речи народной, встречаете вы и эту форму на а, намекающую на живое современное употребление; следовательно она собственно принадлежала народу; ее существования, и живого, разумного существования, отрицать нельзя; присутствие формы на у показывало только, что возникала новая форма, но еще несколько не имела полной силы; и тоже время сохранялась первая форма, еще неуступившая своего места, форма, выражавшая первое буквенное определение винительного падежа и в тоже время форма, имевшая жизнь, опиравшаяся на живое употребление. — В Русской Правде встречаем мы еще важную ошибку, именно против различия между именительным и винительным во множественном числе в именах мужеского рода; там сказано; соже нань выведеть послоуси[63]. За простую описку это трудно принять: здесь переменена не одна буква, здесь перемешан падеж, что может служить доказательством, что это употребление и это различие было нам чуждо, было выучено и извне принято. И так вот как проявилась здесь, в Русской Правде, русская речь сквозь язык церковнославянский; вот как в самом церковнославянском языке, нарушая его целость и правильность, следовательно еще отрицательно, незаконно, являлась она и оставила себе памятники. Само содержание Русской Правды, законы, следовательно вместе и приложение их к народной живой жизни, давало возможность пробиться и речи русской, но только так, как мы видели, отрывочно, слабо, почти как ошибки в языке церковнославянском. Памятников русской речи в это время еще нет пред нами, и только по памятникам церковнославянского языка отрицательно, по изменениям, по ошибкам в этом языке, можем мы угадывать и следить русскую речь. (Мы говорили уже, что в русском древнем языке, сверх того, было и самобытное сходство с языком церковнославянским).
Памятники церковнославянского языка не прекращаются; они сохраняют нам выражения, если и не в русском слове, русского духа. В самом начале XIII столетия является замечательный во всех отношениях памятник: Летопись Нестора, писанная монахом, писанная о делах житейских, но не среди них, не современным их участником, а в кельи монастыря, смиренным отшельником. Лицо писателя и содержание рукописи, т. е. историческое повествование о делах прошедших мира сего, упрочивают еще более за ней язык церковнославянский. И вся летопись Нестора (мы берем Лаврентьевский список) написана, правильным церковнославянским языком, священным языком монаха. Грубая, буйная, живая жизнь, и вместе русая речь, как ее выражение, не проторгается сквозь стройные формы и фразы языка церковнославянского. (Разве в тех местах и то более синтаксически, где приводятся чьи-нибудь слова). Все грамматические оттенки языка соблюдаются строго, не смешиваются во множественном числе в именах мужеского рода падежи именительный и винительный, чему один пример видели мы в Русской Правде[64]; ни разу не встречается признак речи народной: форма именительного падежа на а в винительном в именах женского рода единственного числа, как часто в Русской Правд; в сложных прошедших временах глагола, и в третьем лице, большею частию сохраняется вспомогательный глагол, что не так часто встречается в Русской Правде; впрочем это не есть употребление, необходимо требуемое церковнославянским языком. Но, не смотря на эту правильность, мы замечаем постоянно сохраняющийся и часто попадающийся, один оттенок, признанный нами за оттенок Русской речи, — именно то, что в первый раз встретилось в приписке Остромирова Евангелия: это отсутствие предлогов в падеже предложном и даже вообще отсутствие предлогов при падежах, собственно при дательном вместо предлога: к, и при родительном вместо от, особеннo когда говорится о городах или местах. Напр.: Ссятослав бяше Переяславци. — Иде Волга Новугороду[65]. Примеров много, и не только для собственных имен городов или мест. Так объясняются и теперь встречающиеся употребления: горе, долу и пр. В летописи Нестора встречаем еще выражение: идише с данью домови[66]; тоже дательный падеж без предлога, который потом перешел через домов в домой и употребляется и теперь; как долови чрез долов, встречаемое в грамотах[67], перешло в употребительное и теперь долой. Сверх того, при сохранении всех законов и форм языка церковнославянского, могущих выразиться буквенно, мы видим, что несколько раз нарушается правило употребление ѫ в известных случаях в склонении, и пишется вместо него е или даже и, вероятно потому, что это была буква, нам непонятная, особенно посвященная на выражение звука, у нас не существовавшего; ее смешивали с я (иа), буквою совершенно чуждою дляродительного и других падежей, у нас, да и в самом языке церковнославянском[68]. Вот примеры нарушения этого правила, нарушения, которое всего чаще и всего скорее встречается даже и в самых правильных рукописях: Аще Бог хощет помиловати рода моего иземле Русские. Повеме исковати лжище, чужея земли ищеши и блюдеши[69], и пр. Вследствие этого непонимания ѫ нарушается и различие между именительным и винительным падежами множественного числа в именах мужского рода; напр.: Созва Володимер боляры своя и старци градские. Но дальше правильно: Созва Князь боляры своя и старца. Еще: и поча нарубати муже лучьише.[70] Это может быть и вина переписчика, но конечно не описка его пера. Список принадлежит к XIV веку; но может быть и сам Нестор невольно ошибаясь уступал употреблению своей русской речи. Не надо забывать, что тут же рядом встречается и правильная форма церковнославянского языка, очевидно известная писавшему, так, что иное употребление является как исключение, как нарушение правила. Замечательно, что в Русской Правде вовсе не встречается формы на ѫ, или на заменявшие ату букву я илипросто а в должных случаях, но везде е или и. Есть еще одно очень странное употребление в Несторовой летописи именительного падежа множественного числа в именах женского рода вместо творительного, употребление, не встречающееся и в русских последующих памятниках, но, и то очень редко, только в гораздо позднейших, и в песнях Кирши Данилова. Вот пример: с малыми дружины[71]. Это употребление так редко и так здесь странно, что можно подумать, не родительный ли это падеж единственного числа. Особенность церковнославянского языка, его устройство, склонения и спряжения, соблюдаются правильно в Несторовой летописи; склонение женского рода, как мать, церковь идр. сохраняется правильно с своими оттенками, но полногласия в прилагательных и глаголах нет. Впрочем в пределы нашего рассуждения не входит подробное исследование и разбор Несторовой летописи. И так мы ограничимся этими замечаниями, которые считаем достаточными для нашей цели.
Летопись Нестора важна еще, как первое сочинение оригинальное, собственное, а не перевод на языке церковнославянском, нашем, потому что он был у нас выражением известного великого содержания; и если язык церковнославянский не был живым языком писателя, то в этом сочинении видим мы по крайней мере русскую мысль, русской ум, в нем выражающийся. Драматичность рассказа еще более оживляет речь; некоторые обороты, если согласны с духом языка церковнославянского, то в тоже мгновение живо указывают, или являют коренные русские обороты. Здесь возникает вопрос, в какой мере язык греческий имел влияние на синтаксис языка церковнославянского, собственно языка Нестора; но этот вопрос, не смотря на весь его интерес и на все желание дать обстоятельный на него ответ, мы отстраняем; он мог бы быть предметом обширного изыскания и вероятно завлек бы нас далеко. Скажем только, что часто напрасно приписывают влиянию то, что самородно возникает в языке; что в церковнославянском языке, многие, хотя и не все, так называемые греческие обороты, если с ними и сходны, то в тоже время самостоятельно принадлежат и языку церковнославянскому, и что, наконец, перевод Остромирова Евангелия несравненно свободнее позднейших переводов и вообще сохраняет почти везде, если не везде, самобытность оборотов языка и не носит на себе следов робкой подражательности. В дальнейшем ходенашего исследование будем мыназывать обороты письменных памятников на церковнославянском языке, оборотами церковнославянскими, не разбирая, были ли которые из них перенесены в язык с греческого следствием влияния, или принадлежат самомуязыку самобытно по такому же праву собственности как и языку греческому; тем более, что церковнославянский язык не есть язык речи живой, и все обороты его могут и должны принять его наименование.
В других памятниках современных встречаем мы тот же характер, тот же церковнославянский язык и те же ошибки, производимые живою русскою речью; но, сохраняя один характер, все вообще памятники того времени разделяются между собою. В одних памятниках, собственно церковных, видим мы церковнославянский язык, принимаемый, как соразмерное единственное выражение писателя, Язык, который вместе и цель его, как язык, цель не всегда верно им достигаемая, но к которой очевидно он стремится; ошибки здесь против языка могут быть и теже, но за то множество оборотов, выражении, оттенков языка церковнославянского (собственно ему принадлежащих) сохранено, поставлено на вид, так как бы язык этот был природным языком писателя; встречается ошибка, но в тоже время и правильное употребление, так что к незнанию вы не можете относить ошибку. В других памятниках, где напротив народный интерес должен был явиться письменно, в памятниках собственно т. е. народных, жизненных, церковнославянский язык является только средством; слово, касаясь бумаги, непременно должно было явиться церковнославянским, словом языка, соединявшего письмо и письменность с собою. И русская живая речь, переходя в письменную, определялась церковнославянским; но здесь язык был только внешним определением, здесь все, что являлось, являлось в его сфере, им условленное; но самый язык церковнославянский здесь не мог выступать ссвоими оборотами, ссвоею собственною жизнью языка, давая только чуждому языку свои формы постольку, поскольку нужно было им развиться. Поэтому совсем другой характер имеют эти народные памятники, здесь вы встречаете полное отсутствие иных форм церковнославянского языка, которых не было в языке русском, которые не нужны были для того, кто только свои слова славянизировал и не заботился о том, есть ли еще иные грамматические формы в языке и когда бы, согласно с духом языка, надо было их употребить. Формы языка писателя определены по-церковнославянски; другие формы, хотя бы для того же отношения, находящиеся еще в языке церковнославянском, ему не нужны; жизнь этого языка с его оттенками до него не касается; если что принято, то принято только необходимое от него определение. Здесь язык не является с своею роскошью; здесь он средство, а не цель; а для того, чтобы писать совершенно в духе языка церковнославянского, не мог он быть иначе, как целью, ибо он был язык чуждый. Здесь встречаете вы постоянную ошибку, постоянно производимую живым присутствием элемента другого языка, ошибку не поглощаемую ученою памятью и целью писать по-церковнославянски; здесь встречаете ошибки, вовсе не входящие в памятники церковные, как скоро была возможность и в русском языке не ошибаться. Говоря подробнее, главные отличия народного памятника от церковного его отсутствие собственно прошедшего (несложного) времени, не свойственного ни сколько Русскому языку, иприсутствие окончание именительного падежа на а в винительном в именах женского рода единственного числа. Прочие изменения, формы, волнуются и могутбыть и там, и здесь. Два письменные памятника, на которые мы указали, отражают в себе порознь оба эти характера языка. Летопись Нестора и Русская Правда; мы уже сказали о их языке; но сравнив, мы, еще яснее определим их и вместе разницу самих языков. И так, главное отличие, о котором мы сейчас упомянули, разделяет эти два памятника; вРусской Правде находим мы отсутствие прошедшего и форму в винительном падеже на а в известных случаях. Далее, в сложном прошедшем времени в третьем лице, не является глагол есть, сохраняющийся только во втором и первом: еси, есмь. Это употребление глагола в прошедшем времени с отглагольным прилагательным не чуждо русскому языку, хотя в употреблении его, относительно церковнославянского языка, есть выше указанная разница; но о глаголе еси, в сложном прошедшем, надеемся поговорить ниже. В Русской Правде видим мы постоянную ошибку против языка церковнославянского в словах женского рода, кончащихся на я и пр.; нигде не употреблено в склонении непонятное для нас ѫ или я (иа), с которым однозначительно оно для нашего слуха, но е и потом и. В ней хотя и однажды, но нарушено различие именительного и винительного в именах мужеского рода множественного числа, именно: послоуси, что мудрено считать просто за описку; различие это впрочем в ней строго сохраняется и есть одно из необходимых церковнославянскихупотреблений, которые принимал ваш язык, являющийся церковнославянским на бумаге, но столько, сколько ему нужно. Все это дает языку Русской Правды свой особенный отпечаток. — Летопись Нестора имеет другой характер; здесь уже язык церковнославянский является с своею жизнию. Первое отличительное свойство этого языка — присутствие всех форм, хотя бы и употребляемых ошибочно и с ограничениями, языка церковнославянского. Наоборот, здесь встречаем мы настоящее прошедшее время глагола, отсутствие винительного падежа на а; есть, почти всегда после третьего лица в сложном прошедшем времени; ѫ или я в склонении, окончание, которому однако часто изменяет рука русского писателя; твердое, почти безошибочное, различие именительного и винительного падежей во множественном числе в именах мужеского рода. Все это дает нам другое представление. Ошибки против правильного употребление встречаются и вНесторе: мы привели выше примеры; в позднейших памятниках этого рода — еще более; но они не уничтожают характера слога. В памятниках этого рода везде видим мы хотя и неправильный, но все церковнославянский язык с его характером.
Из начала XII столетия сохранился до нас драгоценный письменный памятник, долженствующий был отнесенным к народным памятникам (на церковнославянском языке, разумеется). Это грамота Мстислава и Всеволода, данная Юрьеву монастырю. Она очень коротка, и в ней не встречается случаев, которые бы определяли точнее язык ее; но все мы должны скорее отнести его к языку Русской Правды, к народным памятникам в языке церковнославянском. В ней отсутствует прошедшее несложное время; встречается даже я (а не азь или аз, в которое оно переходит), употреблено за мое дети, но эта ошибка попадается и в церковнославянских памятниках[72]. Самое содержание еще более упрочивает ее за памятниками, с Русской Правдой однородными. К этой грамоте, по времени, должно отнести в другую, Князя Всеволода, данную Новгородской церкви Иоанна Предтечи; в ней мы находим все признаки, нами указанные, языка Русской Правды и вообще народных памятников; даже слишком много видим мы там неправильностей против церковнославянского языка, ошибок, употреблений, встречающихся уже гораздо позднее. Это заставляет нас даже думать, что причиною этому то, что грамота существует в списке XVI столетия. Не смотря на то, приведем примеры: Имати с коупець тая старина. Оу святого Захарьи, вероятно от именительного Захарья[73]. До сих пор мы еще не видим ничего, выходящего за пределы этого времени, но перемешанное двойственное число, но дательный падеж множественного числа в именах мужеского рода на ам или ям, а не на ом или ен, как напр.: от двоу берковска вощанных. А сторожом три гривны серебра. Ино коупцам положить[74] и пр. — явление позднейшего времени. Сюда же по языку и времени подходить устав Новгородского Князя Святослава Ольговича; список его гораздо древне предыдущего письменного памятника; он находится в древней рукописи XIII века, именно Кормчей, где находятся и другие многие памятники нашей письменности. Мы не встречаем уже в этом памятнике ошибок, на которые указали выше, как на позднейшия; напротив: и двойственное соблюдается, и дательный оканчивается на ом в именах мужеского и среднего рода множественного числа. Это также памятник народный и странно встречается: обретох, в нем, написанном совершенно языком Мстиславовой грамоты и Русской Правды; вспомним, что он списан позднее; кроме духа языка, везде, по крайней мере, где употребление должно обнаружиться, мывидим единство этих слогов; напр.: от всее земли, и даже, как в Мстиславовой грамоте, встречается я вместо азь или яз; что я оурядил; сверх того здесь встречаем прошедшее сложное в первом лице без есмь и также без я, без личного местоимения; при местоимении глагол есмь, и в первом и во втором лице, обыкновенно отсутствует, но без местоимения, как замена его, он выступает обыкновенно наружу. Здесь видим мы противное последнему, очень замечательное, очень редкое употребление: толико от вир и продажь десятины зрел;[75] первого личного местоимение нет и подле; правда употреблено в первом лице, в предыдущей фразе: обретох; но отношение все кажется нам далеко для того, чтоб перенести силу личного характера на глагол: зрел.
Поучение Владимира Мономаха, сохранившееся в Лаврентьевском списке и напечатанное отдельно, написано языком церковнославянским. Слог его, особенно в начале, очень правилен, и пелена церковнославянского языка так густа, что под нею и не заметишь Русской речи, если иногда ошибка не напомнит вам, что это не разговорный язык пишущего лица; разве иногда синтаксический оборот живой и простой, не противный впрочем и языку церковнославянскому, пахнёт на нас живым, звучащим словом. Искусно и верно по-церковнославянски написано поучение Владимира Мономаха. Есть некоторые ошибки; напр.; птицы небесныя, далее: и ты же птице и пр., да не преступни погубише душе свое от всякоя крови; не хотех бо крови твоея видети[76] и пр. Но в слоге очень соблюдается характер церковнославянского языка, его выражения, тонкости, особенности, обороты, и вообще он правилен. — К Владимиру Moномаху, как к ученому и любознательному человеку, сохранились два послание Никифора Митрополита, тем же слогом, разумеется, написанные: Послание об отступлении Латин от православной церкви и О посте и души. Язык этих посланий большею частию правилен; ошибки могли встретиться от переписчика, ибо они сохранились нам в рукописи XVI столетия; но не смотря на позднейший список, ошибки не важны, ошибки почти неизбежные. Напр.: от царское, и Княжское крови[77] вм. крове, церкви вм. церкве; разве единой суботы великое;[78] в змие[79]. Других ошибок, кажется, нет. На этих посланиях (в подтверждение их времени) лежит печать собственно церковнославянского языка древнего; онявляется с своим тонкостями, с изумительною правильностию. В нем находим мы употребление в разных падежах прилагательного первообразного или усеченного, — свойство древности церковнославянского языка; напр.: и телчи главе поклонишася, златом и сребром в пещи огнем сълиане[80]. Имена числительные, начиная с пяти, употреблялись как существительные в древности; это употребление сохраняется здесь; напр.: пятью слоуг своих; на семи соборов[81]. Встречается предложный падеж без предлога, — употребление, как вообще отсутствие предлогов при падежах, встречающееся только в давние времена и даже не часто уже в язык Остромирова Евангелия, употребление, считаемое нами в этом случае принадлежностью собственно Русского языка и признаком его древности и неразвитости. напр.: оставив доле люди[82]. Употреблено правильно я (ѫ) в винительном падеж множественного числа мужеского рода, в известном случае; напр.: иные жрьця сипоудные Вааломовы изрезав[83]. В этих посланиях сохранено много и других тонкостей и особенностей церковнославянского языка, о которых говорить далее мы не считаем нужным. Нельзя не сказать здесь кстати, что оба эти послание прекрасны, особенно о посте и потом о душе, писанное во время Великого поста, как на самого послание видно.
Нам известны, во второй половине XII века, сочинение Кирилла Туровского. Взглянем на них в отношении к языку. Эти проповеди, истинно прекрасные сами по себе, и другие сочинение Св. Кирилла Туровского, писанные церковнославянским языком, чрезвычайно замечательны в этом отношении. Они писаны необыкновенно правильно; это язык Остромирова Евангелия; из них большая часть сохранилась в двух списках XIII столетия, другие же в списках XIV[84]. Разница в сносках кладет некоторую, но впрочем небольшую, разницу в языке; эта правильность говорит в пользу подлинности и древности сочинений Св. Кирилла Туровского, и потом, эта малая разница, налагаемая разницею времени списков, говорит в пользу правильности самого оригинала. При такой необыкновенной, почти современной правильности языка, некоторые немногие ошибки можно считать чисто описками. Совсем тем упомянем о некоторых, кажущихся нам более важными. Напр.: и в одежи различные облечемся. Не положил ему будеть опитеми. Вложи в избраные старце. Или, что уже без сомнение описка, употреблено: Патриарси, в винительном падеже; но далее очень правильно употреблено в том же падеже: и вся церковныа (я) учителя. Или: и изиде кръвь[85] и пр. Не будем приводить примеры правильного употребления, как того не делали мы, говоря об Остромировом Евангелии; укажем только на некоторые особенности. Числительное пять и следующие употребляются как существительные, напр.; боле пяти сот братия явися Господь[86]. Сохраняется двойственное число, но есть и ошибки; вот примеры и того и другого: аз и отец придеве и обитель в тебе створим[87]; придеве вопреки грамматики Добровского[88] и согласно с Остромировым Евангелием[89]. Первообразное прилагательное сохраняется в разных падежах: два ангела в белах ризах; въскрсе целом печатем; на колесници огньне[90] и пр. Полногласие, находимое в Остромировом Евангелии, встречается и здесь, хотя не везде; напр.: вскрьсшааго, показавшааго, пришьдшааго; зрящиих, верьныих, благиим; подобааше, служааху, глаголааше[91] и пр. Встречается также предложный без предлога, как и в Остромировом Евангелии; напр.: даве, что и до сих пор употребляет русский народ, доле[92]и пр. Как признак древности языка можно заметить забыло употребляемое в смысле: забылось; или также употребление, впрочем сомнительное, неопределенного на т в известных случаях; так называемый супинум; приде обновить тварь и спаст человека. Но ограничимся этими замечаниями и не будем более распространяться об этом чрезвычайно важном и замечательном памятнике относительно языка не наше дело исследовать его; дальнейшее исследование было бы лишнее.
Любопытный памятник имеем мы в вопросах Кюрика черноризца, памятник, представляющий смешение двух, XII векевозможных, языков. Писаны они собственно на языке церковнославянском, и принадлежат к памятникам собственно этого языка. Здесь, при сохранении многих законов этого языка, сохранено довольно строго различие именительного и винительного падежей в именах мужеского рода множественного числа, хотя встречается яркая ошибка, если не объяснить ее иначе: того ради взбраниваю инем, ат и другыи бояся того же, аже без риз покаются[93]. Еще встречается древнее между прочим употребление: над младом дитятем[94]; встречаются впрочем и ошибки, какие находятся и в других подобных памятниках; напр.: разложи свечщи без опитемьи[95] и пр. Кроме этого здесь видим руссицизмы, находящиеся только в памятниках народных того времени, именно форма именительного на а и я (что все равно) в винительном падеже в именах женского рода; напр.: молитва твориши всякая; ясти проскурмисана проскура[96] и пр. Сверх того в этом памятнике также встречаем мы чрезвычайно частое употребление предложного падежа без предлога, что почитаем мы тоже более свойством русского языка; напр.: том дни не раздрешать (много раз); ополоспутися вечере, друзем месте и пр.; также при именах: Царигороде[97] и пр. Почти такой же характер, как и этот памятник, имеет послание Иоанна, Митрополита Русского, Иакову черноризцу. Такое же сохранение правил церковнославянского языка, такое же употребление первообразного прилагательного: с всяком хранением[98]; такие же ошибки, напр.: бес коръмли[99]; странное ошибочное употребление: святии правила взбраняют[100] (не ошибка ли, не так ли: правилы, придавая другой оборот смыслу?); встречаем еще странную, редкую ошибку, даже и в позднейших памятниках не часто являющуюся; это один из случаев, где особенно упорно долго сохраняется церковнославянское употребление, именно в форме творительного падежа; в этой памятник употреблено: моужами[101]. Здесь встречается также, хотя не ясно, предложный падеж без предлога; напр.: или под дьяконех на прочее потщися; закон божестьвных церквах[102] и пр. Но здесь в этом памятнике нет решительного руссицизма, нет формы на а или я в именах женского рода в винительном падеже. В этих двух письменных памятниках видно, что в первом простое лице, черноризец Кюрик, относился к лицам высшим и сам написал свои вопросы и на них ответы; во втором же высшее лице, Митрополит Иоанн, отвечает черноризцу Иакову на полученные вопросы иотвечая упоминает о вопросах его; отсюда и оттенок речи между этими двумя сочинениями; отсутствие в послании Митрополита, высшего духовного лица, образованного, и по местусвоему уже более знакомого с языком церковнославянским, — этого уже чисто русского, положительного употребление формы падежа именительного как винительного; и отсюда же, вероятно, более редкое употребление предложного без предлога. Мы можем указать еще и на коротенькое прибавление к церковному уставу Архиепископа Новгородского Ильи и Белгородского Епископа, написанное языком церковнославянским и заключающее в себя однако признак Русской речи, именно: и вземше одна потирь[103].
К этой же эпохе относится известное Слово Даниила Заточника, весьма интересное в отношении к языку. Писатель был человек светский, но писал по церковнославянски; его язык не только язык определенный церковнославянский, как язык Русской Правды и т. п.; нет, он берет намеренно, собственно язык церковнославянский с его оборотами и оригинальностию и делает его орудием выражения своих мыслей. Это не то, что мы видим у лиц духовных; там язык церковнославянский был языком совершенно приличным, соответственным вполне всему существу той сферы, служителям которой они являются, и потому, предаваясь исключительно этому языку, они стараются писать на нем, сохраняя и пользуясь его оборотами что и, естественно и необходимо; но здесь у Даниила Заточника, человека светского, для которого достаточно было бы определить собственный свой язык церковнославянским, является церковнославянским с его оборотами и оригинальностию — чистым притязанием; здесь видим мы, в какое уже отношение становится язык церковнославянский, язык книжный, ученый; знание и употребление его — признак образованного человека. И Слово Даниила Заточника писано, или предполагалось быть написано на языке церковнославянском; сфера этого языка видна с первого взгляда; но что приобретается, то может и не вполне быть приобретено; можно учиться и не доучиться: на пути знаний живут ошибки; и язык церковнославянский, употребленный здесь с претензией, беспрестанно страждет и в границах его беспрестанно проявляется русская речь, искажая его правильность и стройное течение. Но потому самому слово это очень интересно. Начнем бити сребреные органы[104], говорит Даниил Заточник, и в этих первых строках уже видна ошибка, непонимание языка церковнославянского. Можно сказать сребрены органы, взявши первообразное прилагательное и сохранить тогда некоторое сходство творительного падежа сребрены с именительным: сребрены но еслиуже взято полное прилагательное сребреныи, или сребреные, то падеж уже не может иметь своего тесного, сходного с именительным характера и должен окончиться на ми: сребреными или правильнее: сребреныими. Впрочем это может быть просто падеж винительный, или же может быть здесь отсутствие предлога, что будет согласно с духом русского языка, собственно в древности. Далее, встречается множество ошибок, в большем количестве, нежели прежде, которые мы видели в других памятниках и которые получили как будто силу обычая, какую-то законность, не считаем нужным приводить примеры. Встречается, разумеется, и правильное употребление; напр.: и разбих зле, аки древняя младенца о камень; мы уже не говорили, что не поставлено ѫ, но а, это все-таки показывает знание окончания падежа; также: под потонь капля[105]. Сверх того попадается множество ошибок, невстречавшихся прежде, имеющих особенный характер, показывающих уже незнание церковнославянского языка и вместе притязание на него: первое лицо глагола употреблено вместо третьего; напр.; ум мой, яко нощны вран на нырищи забдех[106], если тут не скрыто как-нибудь первое лицо. Или такое выражение: сеже бех написах[107]. Еще: притекох ко обычной моей любви[108]. В других памятниках есть ошибки в этом же склонении, но там в родительном падеже и заменено и под влиянием русского языка, а здесь напротив в дательном невпопад (как бы вследствие влияния церковнославянского языка) становится е, где и на церковнославянском должно быть и; эта ошибка является как бы неудачной претензиею. Смешан, чему так редко есть примеры, именительный с винительным, так что различие удержано, но неправильно употреблено: напр.: тако и добрые полки без доброго Князя погибают, тогда как за несколько строк правильно употреблено: полцы; но здесь еще ошибка проста, ибо мы думаем, что этого различия не существовало в языке русском; но вот: богат муж…. и в чюжей земле друзи имеет (впрочем может быть тут есть сродство с русским: друзья); или: напаяюще не токмо человецы[109]; это ошибка с претензией, потому что эта форма и против Русского языка, как мы думаем, и в тоже время невпопад употреблена против церковнославянского. Или еще: слузи[110], тогда как надо слугы, ибо это слово женского рода, кончающееся на чистое а. Здесь встречается также ошибка чрезвычайно редкая: употреблено настоящее Русское современное окончание дательного падежа множественного числа в именах мужеского и среднего рода: жерновам[111] вместо жерновом. В тоже время разумеется здесь есть и собственно руссицизмы: отсутствие предлога в предложном падеже; напр.: разбих зле; да не выплачуся рыдая, яко Адам раю[112]. Последний пример можно и просто объяснить дательным падежом. Также встречается употребление формы именительного как винительного; напр.: злая жена поняти[113] и пр. Что касается до самого слова, то везде в нем видна живая русская мысль, русский толк и соображение; самый язык, не смотря на неправильность и неровность, имеет однако же один характер, жив и отрывист. Если бы мы стали сомневаться вдревности этого сочинения, то все должны бы мы были признать в нем живую, самобытную русскую мысль и речь, в подлинности которых нельзя сомневаться. На самом сочинении лежит печать истины и неподдельности.
Нам следует упомянуть об одном памятнике, относимом к XII столетию, а именно о «Слове о полку Игореве». Нам должны быть ясны теперь условия, под которыми мог образоваться язык какого бы то ни было сочинения в то время. Или должно оно быть писано на языке церковнославянском, т. е. когда он, собственно, как язык принимается за соразмерное выражение мысли — памятники духовные; или же на языке, принявшем необходимое определение языка церковнославянского, без присутствия самого этого языка, как самобытного, с собственно ему сродными оборотами, оттенками и так далее — памятники, которые могут быть названы народными" И там и здесь встречаем мы ошибки против языка налагающего на мысль и на другой язык свои формы, языка церковнославянского, — ошибки, как мы сказали, необходимое следствие присутствия иной речи, живой речи русской, могшей тогда проявляться только ошибками против языка церковнославянского. Эти два языка, или лучше два слога, смешивались иногда, когда смешивалось и самое содержание, как в вопросах Кюрика9, и производили новую пестроту. В «Слове Даниила Заточника» по особенным причинам: именно потому, что это было лицо светское, намеренно писавшее на собственно церковнославянском языке, — произошли и новые ошибки против языка церковнославянского. Эти ошибки вообще составляют жизнь языка, отрицательную если угодно, в то время; живая цепь ошибок охватывает слог со всех сторон и, видоизменяясь беспрестанно, то являясь, то исчезая, показывает сна живое волнение слога, жизнь его, определенную эпохою времени, жизнь, которая непосредственно таким образом предстает вам при обращенном внимании. Именно этой-то жизни языка не видим мы в «Слове о полку Игореве»; мы видим в нем какую-то холодность, безучастие слога к жизни языка. «Слово о полку Игореве» не может быть отнесено к народным памятникам языка; церковнославянские формы глаголов встречаются с первого раза и продолжаются во всю песнь. Ни по содержанию, ни также по языку не может быть оно отнесено к сочинениям, собственно на церковнославянском языке писанным. Мы видим в нем и некоторые законы, некоторые обороты собственно языка церковнославянского, правильно, почти безошибочно употребленные, и в то же время видим безошибочно употребляемое собственно русское выражение или окончание, которое противоречит иногда требованию языка церковнославянского, является ошибкой против него, но так постоянно, что это уже представляется не ошибкой, а самобытным законным употреблением. Язык был в периоде борьбы и волнения, и этой борьбы и волнения не видим мы в «Слове о полку Игореве». И тот и другой элементы в нем присутствуют, но холодно, без участия друг к другу; они, не возмущаясь, проводятся сквозь всю песню, так что можно подумать, что тот, кто писал, имел возможность выбора. И тот и другой элемент признается, и в тоже время видно, что признается. Указания наши должны подтвердить это. — В продолжении всей песни, элемент церковнославянский постольку, поскольку он взошел, сохраняется строго; различие именительного и винительного падежа соблюдается с точностию даже тогда, когда вся разница в и и ы, (что часто не сохранялось в церковнославянских довольно правильных памятниках); — и не только в именах существительных, но и в именах прилагательных; напр.: ветри Стрибожи внуци веют; ту Немци и Венедици, ту Греци и Морава поют; ту пир доканчаша храбрии, Русичи; а погании с всех стран прихожаху[114]. Здесь есть исключения, но они теряются во множестве правильно употребленных окончаний. Мы можем указать на единственно яркое исключение: им луци спряже[115]. Положим, что эта разница (между именительным и винительным множественного числа) должна была бы встретиться и в народном памятнике как необходимое определение со стороны церковнославянского языка, хотя не так правильно; но потом видим, что в Слово о полку Игореве входят формы церковнославянских времен, без чего всегда обходились памятники народные — элемент, чисто церковнославянский. Тоже должны мы сказать о других оттенках церковнославянского языка, о падежах творительном и дательном множественного числа в именах мужеского и среднего рода — отличие, соблюдаемое впрочем и в других (даже народных) памятниках. Но с другой стороны, этот элемент, присутствуя, не возмутил элемента русского, который является в постоянно правильном употреблении многих руссицизмов. Нет церковнославянского окончания: и вместо русского: и, в склонений в известных случаях, что должно было бы произойти у того, в области ведения которого лежал и церковнославянский язык, кто имел его в своем знании, живом представлении языка; а таков был сочинитель Слова о полку Игореве, ибо язык церковнославянский входит (что видно особенно из времен глаголов) вслог его сочинения. Между тем почти ни одной ошибки против Русского языка; как бы совершенно внешним образом и равнодушно тут же находится другой элемент языка. Приведем примеры правильного употребления и некоторых ошибок: а всядем, братие, на свои (ѫ) бързый (ѫ) комони (ѫ); галаци (ѫ) стады бежять; лисици (ѫ) брешуть; из земли (ѫ) Половецъкои (ыѫ); ни нама красны девици (ѫ); почнуть наю птици (ѫ) бити[116] и пр. Но вот некоторые ошибки (против русск. употребления): чьрные тучи с моря идуть; и виде…. вся своя воя прикрыты[117]. Впрочем здесь есть различие именительного и винительного, которое вообще так соблюдается в Слове о полку Игореве; к тому же здесь разница ѫ (я) и и не так ощутительна. Оттенки склонения в прилагательных, т. е. окончания на а и ая, мя, относительно винительного и родительного и других падежей, не довольно постоянны, изменяются; но они сами по себе мало имеют разницы в обоих языках и потому не составляют важности. Мы видим в прилагательных те же ошибки, какие и в именах существительных, в подобных случаях; сверх того ошибки собственно свойственные прилагательным. Примеры приведены выше в других примерах; считаем это достаточным. Заметим, что двойственное число, часто встречающееся, соблюдается верно; напр.: оба есве Святъславличя[118] и пр.; исключения очень редки; напр.: говорится об Игоре и Всеволоде: н нечестно одолесте[119] и пр. Первообразное прилагательное употребляется также; напр.: земли незнаеме, неготовами дорогами[120] и пр. Мы встречаем также отсутствие предлога пред падежами, но не так как в других памятниках; везде перед именами собственными (в предложном падеж) находится предлог с Чьрнегове, в Кыеве, в Полотьске, в Путивле и пр.: но, перед именами несобственными предлог иногда отсутствует; напр.: Копие преломити конец поля Половского; конец копия въскърмлени[121]; обесися сине мгле, уношу Князю Ростиславу затвори Днепр темне березе[122]. Не думаем, чтоб это была ошибка, чтобы темне березе был винительный падеж, что было бы слишком яркая и несообразная с языком песни Игоря ошибка; к тому же уношу винительный падеж; надо думать, что и Князю Ростиславу должно было быть употреблено в винительном падеже; а что значит: затворил темные берега?-- тогда как затворил в темном береге имеет смысл; подобный образ видим мы в песни о Добрыне: Добрыня купался, змей унес[123]. Замечательно в Слове о полку Игорев употребление падежа дательного, согласно с духом Русского языка, но здесь особенно ярко выступающее; напр.: всъпеша на брезе синему морю; одевавшу его темными мглами под сению зелену древу[124] и пр. Считаем достаточным сказанное нами о Слове о полку Игореве.
Из сказанного нами, кажется, нам должно вывести, что язык этого «Слова» был составной, не живой язык того времени, которого условие, жизнь и движение обнаруживалось тогда необходимо ошибками. В таком случае нам надо бы усомниться в современности этого «Слова»; но так как в нем есть подробности, указывающие особенно на современность, и вообще оттенок современности, если не в языке, то в самом сочинении, то мы невольно должны дойти до другого результата. Если в языке «Слова о полку Игореве» не видим живого, современного движения языка, его внутренней жизни, известным образом проявляющейся, то мы должны сказать, что сочинитель был не самобытный участник в этой жизни языка, что судьбы языка не были для него судьбами его собственного слова; другими словами, что сочинитель не был русским, природным, по крайней мере. Самое употребление языка это доказывает; найдя у нас два элемента речи, сочинитель воспользовался и тем и другим, не в смысле того, что он употребил их как богатство, слога ради; но видя их необходимое в письменной речи присутствие, он не мог не взять и того и другого; эти элементы остались у него равнодушны друг к другу и рядом прошли сквозь все его сочинение[125]. Жизнь ошибки принадлежит только природному обладателю языка; он только может и имеет право, и смеет ошибаться и, разумеется, в известном случае, ошибка его может иметь важный смысл, тогда как иностранец боится ошибки, и, приобретая язык, хотя бы и от навыка и не через грамматику, но непременно через рефлексию, — говорит иногда правильнее коренного жителя. Разумеется, иностранец может ошибаться и ошибается, но его ошибки происходят от незнания. Мы представляем себе здесь иностранца, дошедшего своим путем до совершенного, полного знания языка из учения или из опыта; тогда язык его должен иметь более боязливой холодной правильности, нежели язык туземца. Мы говорим не в отношении к живости слога, но чисто в языковом отношении. Это находим мы в «Песне о полку Игореве», где именно ошибки должны были бы явиться как современное движение, жизнь языка; именно в то время происходила для пишущего русского та борьба между двух языков, которая и отражалась у него в слоге; и именно этой борьбы мы не видим в рассматриваемом произведении; видим, напротив, равнодушное присутствие, равнодушное и для самого писателя, двух этих языковых элементов, и вместе правильное их употребление; следовательно, только мертвое, холодное их значение: такое значение обличает иностранца. И так в самом языке находим свидетельство, что это писал не русский, под пером которого язык непременно принял бы другой вид. Теперь, кроме языка, самое содержание песни, внутреннее ее значение, приводит нас опять в недоразумение, которое может разрешиться или предположением, что это не подлинное сочинение, или другим, что это писал не русский. (Мы сказали, что принимаем последнее, и почему.) Во всей песне нет нисколько элемента религиозного, кроме слов на конце, что Игорь едет к божией матери Пирогощей. Это совершенно несогласно с характером русским, и особенно того времени. В «Слове Даниила Заточника» беспрестанно ссылки на св. писание; во всех позднейших памятниках сильно присутствует элемент религиозный, и отсутствие его в «Слове о полку Игореве» сильно заподозривает это сочинение. Сверх того, самые поэтические образы, там встречающиеся, так мало имеют народного русского характера, так часто отзываются фразами, почти современными, так кудреваты иногда, что никак нельзя в них признать русской народной поэзии, если и нельзя отказать сочинителю в поэтическом таланте, которому придал он только оттенок русицизма. В этой «Песне» выдается сочинитель, индивидуум, еще не могший возникнуть в русской земле, где пелись тогда народные песни. Кто же был этот сочинитель, откуда пришел он? Церковнославянский язык был ему хорошо известен, русский язык тоже; оба языка вошли в его сочинение, и мы уже определили, какой характер, какое отношение приняли они там; мы сказали, что это отношение обличает иностранца; но кто же был этот иностранец? На это отвечать, разумеется, мудрено; вероятно, гречин10, знавший церковнославянский язык еще прежде (что греки могли знать церковнославянский язык, не бывши в России, это увидим ниже) и в России научившийся русскому. Свои кудреватости и хитросплетения вложил он в сочинение, не имеющее нисколько того грандиозного вида народной русской поэзии, какой видим в древних стихотворениях, собранных Киршею Даниловым, — сочинение, оставшееся изолированным и не перешедшее в уста и в ведение народа, которому, несмотря на церковнославянский язык, довольно известно «Сказание о Мамаевом побоище»[126]. Отсутствие религиозного элемента не уничтожает предположения, что сочинитель был грек. Мы приняли от них христианскую веру, но религиозность была собственным элементом русской жизни, и грек мог и не иметь ее. Язык же витиеватый, который нравиться мог, но не вошел в народную жизнь, вероятно, принадлежит греку. Еще Владимир говорит у Нестора о греках: суть же хитро сказающе и чюдно слушати их[127].
В конце XII, или в самом начали XIII века, имеем мы прекрасное послание Симеона Епископа Суздальского к Поликарпу; оно написано на языке церковнославянском; послание написано правильно; но в нем, как и в других сочинениях, встречаются некоторые ошибки; их немного; напр.: аз желаю единоа крупици; или: от послушаниа отча и братии своей[128]. Двойственное число везде сохранено. Встречается полногласное употребление глагола: не вьспрещааше[129]. Язык вообще в его оборотах церковнославянский. Что касается до самого содержания, то в нем видно глубокое религиозное чувство со всею его умилительною простотою, проникающее все это прекрасное послание.
В XIII веке имеем мы еще памятник, интересный чрезвычайно и потому, что современность списка совпадает с его современностью. Это Правила Кирилла, Митрополита, памятник церковный и писанный на языке церковнославянском. Язык правилен, все особенности его соблюдены тщательно, и едва заметно пробирается неправильность сквозь строго сохраняемые формы языка. Мы находим пример предложного без предлога: неоустроение церквах[130]. И вместо е поставлено однажды, в словах: кровь, также в слове: время[131]. Встречаются в известных случаях склонения: и вместо ѫ, или, что для русских было равно, я; напр.: то ни приношения о них принимати рекши просфоури и коутьи ни свечи. В других местах в том же случае е заменяет это неуместное для русских я; напр.: от проскоурнице; от светлые неделе[132].
В XIII-же столетии встречаем мы весьма замечательные проповеди Епископа Владимирского Серапиона. Церковнославянский язык, которым они писаны, чрезвычайно правилен; тонкие особенности его соблюдаются верно; как: окончание на и в предложном падеж единственного числа в известных случаях, напр.: в солнци; — окончание на ѫ (я — а) и в винительном и других падежах, напр.: отца и братью нашю избиша, матери наши и пр.; вижю вы пременившася; вскрай земля нашея; чародейци и чародейца; также соблюдается отличие женского рода в причастии, напр.: мати, видящи[133], и др. т. п. Мы не приводим примеров не столько тонкого и более обыкновенного, правильного, верно соблюдаемого употребления. Изредка попадаются и некоторые ошибки, напр.: лже; овцы; с небеси[134]. Полногласие сохраняется в одном слове: живущиим[135]. Встречается предложный без предлога: не прикасайтеся делех злых и темных[136]. Замечательно употребление: волхвов[137] женского рода от волхв, как: свекор — свекровь. — Вообще эти, прекрасные по содержанию и по слогу также, проповеди написаны чрезвычайно правильно по-церковнославянски, с оттенком и особенностями древнего языка.
До сих пор, не имея, как мы сказали уже прежде, памятников русской речи, имея памятники только церковнославянского языка, что могли мы сказать о русском? Но по ошибкам в церковнославянском языке, ошибкам, производимым другою, под ним скрытою живою речью, могли мы узнавать, следить русскую речь, являющуюся для нас в первом периоде, именно, как живая связь ошибок в языке церковнославянском. Уже такие ошибки сами по себе показывают, что это язык не живой; показывают присутствие другого элемента живого языка и дают возможность следить его, ибо в них он является иногда и положительно. Мы старались исполнить это; поэтому до сих пор рассматривали мы так подробно каждый памятник письменности, не упуская ни одного, наблюдая здание церковнославянского языка и замечая все минуты его колебания от невидимой будто бы причины; это была русская речь, под ним скрытая и разнообразно его потрясавшая; и поэтому чрезвычайно интересны и важны все памятники письменности того времени. Но русская речь является здесь все еще как ошибки в церковнославянском языке; только в них она открывается; до сих пор не иначе как так могли мы видеть ее; церковнославянский язык был постоянно и везде перед нами, где только встречалась написанная бумага. Что же наконец могло вызнать язык наш народный на бумагу, заставляя его явиться в своем самобытном вид, разве с малыми, ничего незначащими оттенками церковнославянского языка? — Живые юридические отношения, грамоты и договоры. Здесь найдем мы оправдание многому тому, что как ошибка являлось нам в языке церковнославянском. Здесь увидим мы живой источник того, что было нам знакомо доселе, как неправильность, — источник, откуда шли живые струи слова, смущавшие течение языка церковнославянского. Мы подойдем к самому источнику, и многое переменит свой вид; как истинное, как стройное, как органическое явится нам то, что казалось прежде неправильным, ошибкой. В начале, или собственно с половины XIII столетия, начинается это новое проявление речи, новые памятники языка, — начинаются грамоты и договоры.
В начал XIII столетия имеем мы подлинную грамоту: это договор Мстислава Князя Смоленского с Ригою и Готским берегом, 1929 года. Древнейшая, нам известная, грамота Новгородская является в начале второй половины XIII столетия: это договорная грамота Новгорода с Великим Князем Тверским Ярославом Ярославичем, 1965 года. Мы читаем их, и еще неожиданная самобытность нового языка поражает нас; вот наконец речь, так долго скрывавшаяся и темно дававшая знать о своем присутствии; мы узнаем ее, мы узнаем и это и вместо ѫ, и потом эту неподвижность винительного как именительного на а в известном случае, уже знакомые нам и прежде. С другой стороны, мы узнаем ее, как нашу живую речь, которою и теперь говорим; мы слышим даже этот русский разговор, в Новгородских грамотах особенно. Что же мы видим, что является нам в этих грамотах особенностью непременно того времени, что кладет на эту речь печать известного определения, привязывающего ее к известной эпохе ивместе дающего ей жизнь современности? — Мы можем сказать вообще прежде всего, (подробный ответ заключается в саком рассматривании грамот) что все эти неровности слова, всеэти оттенки, какие можем мы отыскать в грамотах, различающие их от настоящего времени, суть чисто русские в тоже время, принадлежат к истории русской речи, к ее известной эпохе, имеющей, в этом смысле, и различие от настоящей русской речи, носящей на себе также печать эпохи. Оттенок языка незначителен. Мы сказали прежде, как просто уже время налагает свой характер на язык; как уже предшествование одно дает ему необходимо такой вид, такую физиономию; есть звуки, которые должны замолкнуть, есть звуки, которые должны возникнуть течением времени. И так уже это различие, различие времени должно лежать между языком грамот и нашим современным; и тоти другой составляют моменты развития языка русского вообще; но это различие принимает определенность, обозначается степенью развития, является под многими условиями, все это имеет дает языку полный известныйхарактер. Самый легкий оттенок языка церковнославянского лежит на языке грамот.
Грамота, Договор Мстислава с Ригою и Готским берегом заслуживает отдельного взгляда по превосходящей своей древности и по некоторому особенному оттенку языка. В ней видим мы употребление, свойственное языку малороссийскому или белорусскому, именно: оу Ризе, оу Роусе, и пр.; многие буквы явным образом ошибочно поставлены вместо других; е часто заменяет ъ, вероятно по сходству начертания. Здесь видим мы однажды употребленное прошедшее время церковнославянского языка: оже быхом что тако учинили[138]. Двойственное число соблюдается верно: оже не боудет двою послуху; та два была[139] и проч. Склонение вообще соблюдено согласно с языком церковнославянским; но здесь не встречается однако окончания на ѫ(я), и вместо него ять или е; напр.: Тиоуноу на Вълчце дати роукавици; оу стое Бце; также оу Латинской церкви[140]. Очень часто встречается винительный на а; напр.: такова правда оузяти Роусиноу; дати иемоу на събе порука; дати о двою капию въску весцю коуна Смольнескаиа[141] и пр. и пр. Грамота едва ли не была переведена с немецкого; по крайней мере одно употребление на это намекает, именно счет лет, когда написана грамота: а лето и с лето и и лето и к[142]. Предложного падежа без предлога не встречается; полногласия также. К тому же мы должны сказать, что отношения языка малороссийского и белорусского вероятно были другие к церковнославянскому языку; мы же пишучи о языке русском вообще, а не о наречиях его в отдельности, обращаем собственно внимание на язык великорусский. Теперь перейдем к Новгородским грамотам и имеет вообще к грамотам XIII столетия.
Язык грамот XIII века — язык совершенно русский, но язык, в котором еще не совершились явления дальнейшего движения. Мы встречаем много форм, окончаний, носящих на себе характер, если не первобытный, то ранний; мы видим, как при всех своих общих коренных русских началах, русский язык имеет здесь на себе особенности времени и именно времени раннего. Взглянем же на эти особенности, на то, что собственно составляет свойство того времени и различает тогдашнюю русскую речь от нынешней. Мы находим, уже знакомый нам, неподвижный падеж винительный на а; напр.: а та грамота Княже дати ти назад[143] и пр. падеж, уже нами объясненный прежде. Это употребление будем мы встречать долго. В грамотах, хотя гораздо менее, нежели в памятниках церковнославянского языка, встречаем мы однако же глагол есмь, собственно в первом и во втором лице, но не в третьем. Здесь можно кстати объяснить причину такого различия в употреблении. Всякой предмет, сам по себе взятый, есть третье лице, он; всякое прилагательное, как опредление предмета, тем болье в первообразном виде (усеченное, так называемое) есть тоже третье лице. Есмь же у нас употреблялось совсем не как вспомагательный глагол с причастием, а просто как глагол с прилагательным; напр.: они добр есть человек. Лучшим доказательством служит то, что и в церковнославянском языке, когда употребляется я или ты, глагол есмь отсутствует как ненужный, и наоборот, является при отсутствии этих личных местоимений. И так глагол есмь был просто заменою личных местоимений; так является он в звательном в русских песнях: гои еси добрый молодец. Поэтому очень понятен выпуск его в третьем лице, где само по себе прилагательное есть или имеет в себе третье лице; тогда, как естественно выступить глаголу с силою личности там, где уже не третье лицо, где является лицо второе: ты; от этого во втором лице мы почти всегда встречаем глагол есмь. Но и второе лицо еще не так далеко от предмета, не столько субъективно как первое, и потому в сочетании первого лица с прилагательным вообще, или отглагольным, встречаем мы всего чаще глагол есмь. — Характер неразвитости, характер раннего периода, имеющий в себев то же время и некоторое полногласие, лежит на этом нашем языке грамот XIII и XIV века. — Именительный часто в именах мужеского рода встречается в винительном, вместо употребляемого в наше время родительного, напр.: а держати ти свой тивун; а холопы и должники и подручникы выдавати[144] и пр. и пр. — Именительный множественного употребляется вместо родительного множественного же числа; напр.: что селца тягнуло к тым свободам; в другом таком же месте: что сельц; — а что головы поимаю; с обе половине[145]. — Употребление ты; напр.: а то ты Княже, не надобе[146]. Ти не исчезло и теперь в народе; оно употребляется как: те, и, как и в древних грамотах, различается от тебе или тобе; последнее употребляется тогда, когда на нем более опирается значение. — Есть употребление: предложного без предлога: лете[147]; но и до сих пор сохраняется это употребление в устах народа; народ говорит: утре вместо поутру; также употребление: молодецки, братски и пр. можно только объяснить предложным без предлога, от первообразного прилагательного неупотребительного в именительном: молодеци; у Нестора есть такое прилагательное: бе бо детеск; отсюда также: детский здесь только и заменяет е, что часто взаимно случается. — полногласие видим мы еще тогда же в недавно образованных ино (им, ина, ино) како[148], вместо которого народ употребляет им, как.-- Встречаем также полное неопределенное на ты; напр.: людий не выводити; а грамоте ти не посужати[149] и пр. и пр.; также до сих пор сохранившееся и в песнях и в речи народа и даже и в нашем разговор в иных случаях. — Видим полногласное прилагательное, уже утратившееся в памятниках церковнославянских в то время; напр.: и от всех старейшиих и от всех меншних; Новгородьскыих[150]. — Видим первоначально образовавшийся родительный мн. ч., как: волостий, свиний, и его видоизменение, объясненное нами выше в слове: волость.-- Также первообразный краткий родительный; как напр.: муж; что твое и твоих муж пошло[151]; этот родительный и теперь еще существует у нас в некоторых словах; напр.: пять пуд.-- Видим также первообразно являющийся возвратный глагол, где ся еще отделяется от глагола, что явно на себе носит характер первообразности и составляет собственное различие одной и той же речи, не мешая ее тождеству и единству, напр.: а что ее деяло[152] (об этом тоже говорили мы прежде). Двойственное число встречается также в грамотах; оно также нам принадлежало и должно было утратиться в течении развития; напр.: по в купе; а за вoлок ти слати своего мужа из Новагорода в дву насаду; а срок трем тысячамьи двема стома[153], и пр.
Вот оттенки, характеризующие русскую речь XIII и XIV столетий; ни один из них не случаен; все напротив являются ясно и законно, выражая собою известную степень развития собственно нашей речи, известное время; так что поняв их во времени, мы имеем перед собою нашу русскую родную речь, полную и свободную. Это доказывали мы и прежде, говоря об отношениях церковнославянского языка к русскому; мы основывались на тех же фактах. Все оттенки церковнославянизма слабы; то, что главное дает их еще слогу грамот, это письмо, которое, знакомое нам чрез церковнославянский язык, еще долго удерживало, по крайней мере отчасти, права свои; орфография грамот церковнославянская. Укажем на оттенки церковнославянизма. Мы встречаем е вместо ѫ (я) церковнославянского: еще не твердое следовательно употребление; но встречается также и и, русское окончание; напр.: от лодье; а судье слати тебе свое; земле[154] и пр. Далее это изчезает, и мы видим: от ладьи; а судьи слати тебе свои; а Новогородьской ти души блюстии а с Суждальской земли[155] и пр. За церковнославянизм принимаем мы дательный падеж множественного числа в именах мужеского и среднего рода на ом: бояром, дворяном[156] и пр., встречающийся в Новгородских грамотах; нам скажут, может быть, почему же не предположить и в русском языке возможность существования прежде такого окончания; но являющееся в тоже время другое окончание не письменное и согласное с настоящим, обнаруживает, что в устах народа была другая буква; напр.: по постояниям[157]. Еще более подтверждает это то, что между Новгородскими грамотами есть две (подлинные), в которых почти везде употреблено окончание на ам; напр.: боярам, дворянам, наместникам, купцам[158]. Вероятно это произошло от писавшего грамоты. Откудаже бы он взял такое употребление против другого, узаконенного письменностью, если б не из уст народа? Положим, могли бы сказать, что здесь явилось уже употребление новой образовавшейся формы; но в следующих грамотах падеж на он удерживает опять права свои; и так это действие церковнославянской орфографии. К этому же роду церковнославянского употребления причисляем мы предложный падеж множественного числа в именах мужеского и среднего рода, оканчивающийся на ех. — Как доказательство, что здесь было чуждое влияние языка церковнославянского, можем мы привести употреблёние родительного падежа в слове Владыка: в грамотах много раз написано: от владыце[159], тогда как здесь этой перемены не нужно; это будет падеж дательный; падеж же родительный: от владыкы. Также спутанно является в грамотах различие падежей именительного и винительного во множественном числе в именах мужского рода; напр.: почие послове свои слати. Повеле Юрью и Якиму послове Михаилове поняти[160]. Здесь именительный падеж с его различием употреблен вместо винительного. Но в грамотах нет прошедшего времени церковнославянского языка. Впрочем между Новгородскими грамотами есть одна, в которой встречаем церковнославянские формы глагола. Это легко объяснить внешним влиянием; но все может представиться вопрос, не явились ли эти церковнославянские формы, как исчезающие, как угасающий и вспыхивающий природный элемент языка. Мы сказали наше мнение об этом; но теперь эта грамота еще более подтверждает его. Вероятно писавший захотел пощеголять церковнославянским языком, ими намерение таким образом исказить, оклеветать русскую настоящую речь, и был за это наказан; в самом деле, сама грамота его изобличает: церковнославянские формы глагола перепутаны и неправильны, знак, что они были ему чужие, только знакомы, и плохо в тоже время знакомы. Эта грамота очень напоминает невежественное употребление, иногда и в наше время, форма церковнославянского языка в простом народе, когда почти к каждому глаголу прикладывает он ше. В грамоте употреблено ошибкою: послаше; — послаше Новгород, тогда как надобно: посла, если в единственном, в множественном же: послаша; можно бы подумать, что здесь поставлено множественное (разница была бы не велика), которое часто соединяется с именем собирательным в единственном числе, что не противно нисколько духу русского языка; но в других явственных случаях Новгород соединяется с глаголом в единственном числе; напр.: Новъгород все крест целует[161] и в этой грамоте далее: весь Новгород велел, что показывает, что выше ошибочно употреблен глагол в единственном числе. Далее: повелеше весь Новъгород, опять ошибочное употребление прошедшего от глагола: повелети; в единственном надобно бы: повеле иво множественном опять: повелеша[162]. Далее чрез несколько строк употреблено, кажется, безлично: а повелеша печати приложити. Наконец употреблено правильно: Новгород повеле[163]. И так здесь прошедшее от повелети, употреблено три раза и всякий раз различно. Надо прибавить, что в этой же грамоте перепутаны именительный и винительный падежи с их различием в известном случае, на что указали мы выше и привели примеры. И так есть одна между Новгородскими грамотами XIII и XIV столетия, где явились церковнославянские Формы глагола и явились, как доказательство того, что они чужды нашему языку — неправильно, искаженными. Другого влияния церковнославянского языка нет; все что есть — объясняется и отделяется следовательно как чужое, и мы имеем перед собою нашу русскую речь XIII и XIV столетия. Далее мы увидим, как церковнославянский язык вновь, но ученым образом, намеренно, как притязание входит в позднейшие грамоты; так что в этом отношении чем древнее грамота, тем чище в ней русский язык, хотя с другой стороны в позднейших грамотах более замечается нечаянное освобождение в русской речи, при дальнейшем ее ходе. Мы обратили здесь внимание собственно на грамоты Новгородские, договорные, писанные от лица народа и потому более народным языком; но и другие грамоты того же времени русских князей: Смоленского, Владимирского, что на Волыни, и Луцкого, и также одна грамота князя Литовского и наконец грамоты Московские не изменяют общему характеру; но писанные князьями, а не народом и не для народа, они не представляют той полной, по тогдашнему, национальности языка, какую видим мы с грамотах Новгородских. Первых немного; Московских же имеем мы довольное число; мы будем говорить, следовательно, собственно о Московских; но мы укажем при этом и на грамоты других князей. — Грамоты Московские, относящиеся уже к XIV столетию (грамоты других князей восходят некоторые к XIII) — или духовные, или договорные. Здесь можем мы положить тонкое отличие: грамоты духовные, при которых почти всегда выставляется имя писавшего грамоту, более имеют на себе этих знаков, следов церковнославянского языка, нежели грамоты светские. Мы можем указать на форму церковнославянского прошедшего времени в духовной грамоте Владимирского князя: создах[164]; также на употребление русское в предложном падеже множественного числа в именах мужеского и среднего на ах вместо ех; в светской грамоте Владимирского и Луцкого же Князя: а на горажанах[165]; но обе эти грамоты в списке. Духовная грамота Иоанна Даниловича, 1528 года, писанная дьяком Костромою, также и другая его же духовная грамота, того же года написанная, как и все, по-русски, — сохраняют в себе правильное употребление церковнославянского языка, почти во всех случаях, где он соприкасался с русским; так сохранено различие именительного и винительного падежа во множественном числе в известном случае; не встречается винительный на о, в именах женского рода; дательный во множественном числе в именах мужеского и среднего рода на он, а не на ам. Встречается также нерешительное употребление падежей на ѫ, которое заменяется е; напр.: моее, нашее[166]. В договорной грамоте Симеона Иоанновича видим мы уже слабейший оттенок церковнославянского языка; встречается русское народное употребление падежа винительного на а; напр.: исправа ны учинити; не сохраняется различие в падеже именительном и винительном множественного числа в известном случае; как: в бояре[167]. Но вслед за этою грамотою является духовная того же Князя, и в ней видим мы тот же самый слог, видим явственно смешанное употребление именительного и винительного падежа во множественном числе в известном случае; напр.: ключники; встречаем также и решительно употребленный родительный падеж на и вместо ѫ (я); напр.: своее купли, и даже предложный без предлога, очень редко уже встречающийся; напр.: а что буди судил когда великом Княжнье. Этот слог более русский, особенное участие, которым проникнута грамота, наконец отсутствие имени писца, и еще последние строки, являющие какое-то личное чувство, красивый оборот, которым как бы хотело выразиться само лицо: а пишу вам се слово того деля, чтобы не перестала память родителей наших и наша, и свеча бы не угасла[168], — все это намекает на то, что писал грамоту сам Великий Князь Симеон, а не писец, вероятно более знакомый с письменным языком. Следующая духовная грамота Иоанна Иоанновича уже не имеет этих особенностей[169]. Таким образом в духовных и светских грамотах Московских XIV столетие, видим мы основный характер языка Русской и в тоже время при нем видим, как переливается оттенок языка церковнославянского, выступает то ярче, — в грамотах духовных, то бледнее, — в грамотах договорных; но чем далее, темболее спутывается намеренное употребление особенностей церковнославянского языка, тем сильнее одолевает русский элемент, собственно в русской речи, хотя бы с другой стороны могли ученым образом входить церковнославянизмы, искажаясь в тоже время от неуменья и незнание, но все же входя в речь вследствие притязания. Тверже пишется и вместо ѫ(иа) в известных случаях. Что касается до и, то оно начинает являться теперь и там, где долго постоянное употребление постоянно встречавшегося слова мешало ему явиться; напр.: а что имела или земли; сабли золотые; судьи наши[170] и пр. и пр. Забывается и смешивается различие именительного и винительного в известном случае в множественном числе, напр.: пред нами наместницы; а коли, Господине, имем слати данцици; а что наши данщикы сберут, и ни исправу учинят, а твои наместники с ними[171] и пр. и пр. Как особенности русского языка, встречаем мы часто винительный единственного числа в известном случае, на а; напр.: знати своя служба; порука и целованье свести[172] и пр. и пр. Также имеющееся в Новгородских грамотах употребление именительного падежа множественного числа вместо родительного того же числа; напр.: с обе половины[173]; предложный падеж без предлога также встречается; напр.: бортници купленые под вечные варях[174]; падеж нисколько темен, но кажется это предложный падеж без предлога. Русская речь обозначается явственнее и явственнее. В ней самой независимо от влияния церковнославянского языка, в ней самой есть движение; двойственное число, свойственное также и русскому языку, исчезает мало-помалу, сохранилсь в слове два, как оно и теперь сохранилось в родительном: двух, где к дву прибавилось еще окончание х (см. выше), — в слове, числом самим указывающим на двойственность, — и не сохраняется иногда в стоящих с ним рядом и с ним должных согласоваться именах; напр.: из дву жеребьев; двема жеребьи[175] и пр. Мы видим, что е начинает, но очень слабо и редко, заменять первообразное и в родительном падеж множественного числа; напр.: моих детей[176]; впрочем подлинная грамота по ветхости дополнена списком, и вероятно это слово взято из списка (ибо это единственный кажется пример). — И так XIII и XIV век являет нам в грамотах русскую народную речь; так говорил народ (оттенки письменности легко отделяются) и так клал ее на бумагу, с некоторыми ясно определяющимися условиями. Это была та речь, тот язык, который и как язык, вполне выражал определение национальности, в котором находился народ; тогда как общее, для него недоступное, выражалось в отвлеченном от него, язык церковнославянский; самыми языками уже определялись известные формы жизни духа народа. Не то, чтобы русский язык был уже по существу своему непременно национален, но русский язык, как русский народ, был определен тогда национально, а не иначе, и по этому русский язык был тогда национальный уже потому, что был русский; сторону его видели мы в грамотах и договорах, известно определенную. Язык же церковнославянский, как язык чуждый и заключивший в себе общее, принесенное для нас, еще чуждое, содержание, был языком проникнувшимся, как язык, этим значением; языком, уже и потому отвлеченным для нас, что это был не наш язык, который или мог вовсе для нас не существовать или, если содержание его уже связывало его с нами, мог существовать для нас только как язык общий, весь условленный содержанием доставшихся ему в удел. — Мы имеем давно письменные памятники языка церковнославянского, но собственно памятники другого языка, языка национального, русского имееммы только с XIII столетия в грамотах и договорах, нами указанных. Эта национальность языка, кроме различия этимологического, различия важного и заметного, имеет, само собою разумеется, различие в синтаксисе, в строении речи. В синтаксисе открывается дух языка, степень его развития, в нем его субъективная сторона; объективная является в его этимологии. Здесь, только в синтаксисе, приводятся в движение все тесилы спора, которые видели мы в предыдущей сфере; тут получают живое отношение все формы языка, им себе прежде данные, и является ряд движений языка чисто внутренних, субъективная его эпоха, где он уже не творит новых форм, но действует духовно так сказать. Только на письме, только в письменном слоге, вполне является синтаксис, только там развеивает он все свои стороны, все богатство и разнообразие оборотов, чего не может допустить разговор, где язык находится в сфере случайности и ею условливается; и в самом деле, что хлопотать о фразе, когда жест, движение, голос, все дополняет смысл ее. Письмо освобождает язык от голоса, от произношения, от всех случайных отношений, условий. И с этой стороны является нам большая разница между языком церковнославянским и языком русским. С одной стороны, — в письменности церковнославянской, видим мы синтаксис с его разнообразием, с стройным течением речи; здесь может явиться вопрос, не греческий ли это синтаксис? Не вдаваясь в решение этого вопроса, который повел бы нас очень далеко и на которой бы мы вероятно отвечали отрицательно, скажем (что мы сказали уже выше), что в синтаксис церковнославянской письменности не находим мы ничего, противоречащего духу русского или вообще славянского языка. Для нашей цели довольно, если мы просто назовем этот синтаксис синтаксисом языка церковнославянского. Первое, что видим мы в письменности языка церковнославянского — это освобождение от разговора, свободное течение самой речи; здесь может не быть даже не только влияние греческого, но и вообще влияние чуждого языка; синтаксическая сторона языка, имея разумеется свои законы, всего более связана с духом самого пишущего, особенно когда язык сроден, и по этому, будучи управляема русским писателем, она не становилась чуждою духу русского языка; напротив выражала его в себе, но, как сказано, освобождалась своею сферою от оков случайности разговорной и представляла уже стройное синтаксическое течение речи. Одно можем мы сказать о синтаксисе церковнославянском, встречаемом нами в сочинениях, нами уже указанных: — мы видим полную свободу синтаксиса; мы видим здесь и длинный период, и глагол на конце, свойство синтаксической, письменной, к тому же еще отвлеченной письменной, сферы языка, — и вмести с тем видим много оборотов, собственно этой письменности принадлежащих, оборотов живых, открывающих дух языка, но не могших естественно перейти тогда к народу в его ведение[177]. И так как общее являлось уделом будущим жизни народной, — так же точно, как удел будущего для жизни слога, жизни языковой, являлся язык церковнославянский, с своим общим значением языка, с своею синтаксическою стороною. Летопись Нестора, просто написанная. Слава Кирилла Туровского и немногие послание духовных лиц не представляют еще сильного синтаксического развития; его намерены мы рассмотреть впоследствии. С другой стороны, с тех пор, как только появились памятники русской речи, видим мы напротив в них язык совершенно взятый из уст народа, и только что не произнесенный, а написанный. Совершенно как в разговоре, слова повторяются, синтаксическое движение прерывается, и, так как в разговор, начавшийся оборот перебивается другим, не будучи докончен, (как видим это у Геродота): все фразы произнесены отрывочно, стоят отдельно одна подле другой, и длятого, чтобы представить нечто целое и вместе продолженное, скрепляются между собою или т. е. свинчиваются союзами: а, ино и пр.; нет синтаксического стройного движения. Одним словом, печать разговора, этой живой сферы языка в народе, определенном как нация, лежит на памятниках его, на его грамотах и договорах, и таким образом язык этот составляет яркую противоположность языку церковнославянскому; — отношение, которое выражает взаимно внутреннее их значение. Так как синтаксис не столько привязан к известному времени, то мы намерены впоследствии подробно рассмотреть его, и вместе это синтаксическое значение и отношение языков церковнославянского и русского, и привести примеры, хотя бы и из предыдущего времени.
В XIV веке имеем мы послание к народу духовных лиц; и в этих посланиях видим, как сильно вошел русский элемент языка даже и в область деятельности пастырей церкви. Правда, именно в ту их деятельность, которая направлена к мирянам, но которая все-таки условливалась религиозным томом, языком. Здесь в посланиях духовных лиц видим мы даже решительное преобладание русской речи. Редко встречаются формы собственно церковнославянского языка, как: прошедшее время, ему свойственное, и слова и выражение именно ему принадлежащие; встречаются ошибки против языка церковнославянского, в тех случаях, где необходимо с ним соприкасается русский язык, ошибки, какие свойственны памятникам народным, русским. В послании Митрополита Феогноста встречаем мы постоянно и вместо ѫ (я); напр.: несколько раз попадается: братьи моей; также: а милость Божия и святой Богородицы[178]; в последнем случае обыкновенно сохраняется церковнославянская форма. В послании Митрополита Алексия видим тоже; однажды употреблено там согласно с церковнославянским языком: ибо овца словесные Христовы[179]. Но всего более является это в простых посланиях Киприана Митрополита; кроме употребления и, напр.: земли, никакой опитемьи или: милость Божия и пречистые его матери[180] и пр. — мы встречаем у него народный русский падеж на а, напр.: Великого Василя служба служивший[181] и пр. Мы находим у него и правильное употребление церковнославянского языка, особенно в одном послании его к игумену Афанасию; там встречам мыи руссицизмы также, о которых упомянули выше; напр.: окончание на а: трапеза же святая помывати[182]. Именно в этом послании находим мы весьма редкое и даже странное употребление русского предложного падежа: а черньцах же[183]. Самое строение речи в этих посланиях, особенно у Киприана Митрополита, становится просто, и почти такое же как в грамотах; хотя мы и не говорили еще собственно о синтаксической стороне языка и не сравнивали речи русской с речью церковнославянскою, но думаем, что и теперь тон речи, ее течение, понятно будет в своей простоте и народности; по этому приведем примеры: А что Денисий Владыка въплел ся не во свое дело, да списал неподобную грамоту, и яз тую грамоту рушаю, или далее: а что владычня грамота Денисьева, и ту грамоту пошлите ко мне, а тое я сам подеру: та грамота не в грамоту[184], и пр. Эта грамота (Митрополита Киприана Псковичам) особенно отличается простотою слога и склада речи. Правильно, хотя без особенной характеристики церковнославянского языка, написано послание Кирилла игумена Белозерского монастыря[185]. Оно написано стройно и довольно связно и в синтаксическом отношении, хотя тоже без особенной характеристика синтаксиса церковнославянской письменности, как и послание Киприана Митрополита к игумену Афанасия, тоже написанное стройнее других. — Казалось бы, что совершается преобладание русской речи; хотя все эти сочинение — послание к народу, но все же послание духовные, и могли бы, как после увидим, быть писаны на церковнославянском языке с возможным соблюдением форм его; — но нет, это только вторжение, вторжение временное. Русская речь не могла получить еще права гражданства вне национальной сферы, и то, что мы видим в XIV столетии, показывает только это взаимное внешнее влияние, возникшее между русским и церковнославянским языком, в случаях их соприкосновения; так и в XIV столетии преобладание русской речи — внешний временный факт. Скоро мы увидим, как церковнославянский язык, опираясь на права свои, возьмет опять верх, опять наложит печать свою на язык русский, преимущественно в тех сферах, где является притязание далее национальной только жизни. Сам в тоже время не сохраняясь в чистоте своей, искажаясь напротив более и более, он только закует, спутает русскую речь, неизбежно, необходимо долженствующую принимать его формы, внешним для нее образом, ибо выступая за пределы национальной жизни, она перепадает в его сферу. Мы говорим здесь о церковнославянском языке всоприкосновении с русскою речью, тогда как об эти сферы, вне их соприкосновения: церковнославянский язык с своим общим, вечным, религиозным содержанием, и язык русский с содержанием волнующейся народной жизни, сохраняют всё в них заключающееся значение, и в крайних пределах своих соблюдаются в своей особенности, не смешиваются и имеют только разве слабое на себе взаимное влияние; но язык церковнославянский имеет его несколько более, как язык все таки чуждый и только ученому знанию доступный.
И так в XIV столетии, в посланиях духовных лиц, видим мы сильное влияние русской речи; и вдруг среди этих почти русских посланий, встречаются некоторые, написанные в строжайших правилах языка церковнославянского. Откуда же идет среди этих русских памятников, среди слабых только отблесков языка церковнославянского, вдруг этот прилив церковнославянского языка? Из Цареграда, оттуда, откуда пришла к нам христианская вера, христианское учение на язык церковно славянском. Послание Константинопольского Патриарха Нила Псковичам написано самым чистым церковнославянским языком; ошибки, ярко бросающиеся в глаза в посланиях русских духовных лиц, здесь удалились, и являются едва заметные: церкви в р. и др.; однажды встречается и вместо ѫ (я) вцитате: в дом вшедшу ему Марии. (Впрочем, не дательный ли это?). Здесь синтаксис уже вполне согласуется с языком этого послание, ужевполне независимо выражается в течении речи. Замечательно в этой грамоте неупотребление звательного: сын мой посадник[186]. Таким же тоном и также правильно по церковнославянски написаны: грамота того же Патриарха Суздальскому Епископу Дионисию, настольная грамота Константинопольского Патриарха Антония Митрополита Фотию; сюда же должны мы отнести уставную грамоту Архиепископа Дионисия, писавшего явно под влиянием Патриарха Константинопольского, тем же тоном и так же правильно. Наконец находим еще послание Псковичам Патриарха Константинопольского Антония, написанное также как и предыдущее, по-церковнославянски, хотя не совсем также правильно; чаще встречается и вместо ѫ (я); напр.: от мытници; сии учители пианици суть; находим несоблюдение двойственного числа; напр.: пред ногами Апостола Петра; странно, вероятно ошибкою уже переписчика, встречается русской винительный падеж на а; понахида по них пети; встречается также несоблюдение звательного: ты же благородный посадник[187]; впрочем, здесь сила звательного могла опереться на ты. И так среди преобладание речи русской в церковных посланиях XIV века, вдруг совершился прилив языка чисто церковнославянского, напомнившего тем о правах своих, основанных на его великом значении.
Мы должны упомянуть еще об одном сочинении, относимом к XIV веку: это Сказание о Мамаевом побоище. Оно написано церковнославянским языком со многими и большими ошибками, ошибками против так строго в то время, и вообще долго, соблюдаемых употреблений; напр.: Нача… полцы оуряживати; Татаров же мнози стязи Великого Князя подсекоша, и пр: С Татарскими полками; полковникам[188] и др. т. п. Мы не говорим уже о других более обыкновенных ошибках, как: со всей Русской земли[189] и пр. Встречается иногда и правильное употребление, но очень редко; сохраняется иногда именительный множественного с его отличием, напр.: вестницы и пр.; также видим: святые Богородица; душа своея[190] и пр. Но тут же и нарушается правильное употребление. Мало того, здесь встречаем мы ошибки против употребления времен глаголов; напр.: Димитрей же…. слышах; воздвигошеся Велицы Князи[191] и пр. Двойственное много раз и вовсе не соблюдается; напр.: во обоих руках; от обоих стран[192] и пр. Употребляется предложный без предлога, напр.: воображен хрестьянских знамениях[193]. Замечательно употребление именительного на ы как творительного в именах женского рода, то, чего мы не встречаем еще, кажется, в этом столетии; со всеми русскими Князи и воеводы; под южными окны[194]. Это сказание не лишено поэтических мест, имеет какой-то общий, отличительный, важный характер и в тоже время все проникнуто духом религиозным. Вообще надо заметить, что язык этого сочинения, исполненный ошибок может быть и сам по себе, искажен очевидно переписчиком, так, что во многих случаях нет грамматического смысла; впрочем, такого искажения мы не находим в других памятниках, также дошедших до нас в позднейших списках; это заставляет думать, что не все виноват переписчик, хотя иные ошибки конечно описки. Сочинение это по ошибкам, по языку и по выражениям принадлежит кажется несомненно к гораздо позднейшему времени. на словах: Се же слышахом от верного самовидца, думаем, нельзя еще основывать мнение о времени сочинения этого Сказания. Странно при этом Слово о полку Игореве, с такою правильностию и единством языка дошедшее до нас в списке XVI века.
В XV веке встречаем мы те же памятники, т. е. по тем же путям и в таком же роде, только несравненно многочисленнее. Взглянем на язык. Народная речь продолжала переходить на бумагу в грамотах, особенно договорных; в ней замечаем мы свое грамматическое движение, видим необходимый ход языка по путям его, вследствие причин, в нем сокрытых. Мы сказали прежде, что в языке нашем было самобытное сходство с языком церковнославянским, условливаемое современностью, и именно там язык отклонился от форм церковнославянских, увлекаясь своим движением, где формы эти принадлежали и ему; это было собственностью и потому изменялось легче, незаметнее, как свое. Русский язык отклонялся также более и более там, где слишком противоречили ему формы церковнославянские. Так в известных падежах в именах женского рода известного окончания, окончание на ѫ (я) вместо и, становилось реже и реже и, наконец, почти уступило место и, исключая тех немногих случаев, где слово по характеру своему или принадлежало сфере религиозной или уже успело приобрести некоторую официальность; но и здесь употребление колеблется и пишется разно; напр.: в начале грамот пишется: во имя святые и живоначальные Троица[195]; но встречается также и здесь нарушение этого употребления; напр.: во имя святые и живоначальные Троицы[196] и пр. Странную пестроту представляют грамоты наши при этом употреблении; существительные имена, будучи определеннее в окончаниях, менее представляют разницы и скорее уступают окончанию и, но имена прилагательные, т. е. полные, изменяющиеся в двух последних буквах, пишутся чрезвычайно различно, подчиняясь тем же условиям, которые мы указали выше; хотя можно сказать, что и здесь вообще русская Форма более и более одолевает. Приведем примеры: без всякия хитросити без всякое хитрости, без всякие хитрости и пр.; твоее матери великие Княгини; пречистые его Богоматери и из меншми мои братьи[197] и пр. Есть и правильное употребление; напр.: казны твоей; ино на том на виноватом не будет милости Божьей[198] и пр. Все колеблется и все еще не может установиться падеж. Падежи именительный и винительный продолжают смешиваться беспрестанно; видно здесь, также как и в других местах, что слово, получившее официальность, уже готовое в употреблении, ужи не новое, сохраняет окончание с ним сроднившееся; но новое такое же слово тут же оканчивается иначе. Случается, что одно и тоже слово, через строку, разно употребляется; напр.: а што зберут нашы данщики; и те суды судят наши намесники; а на то послуси; а наместницы мои Звенигородцкии; через строку далее: и Рузскии мои наместники[199]. Мы должны сказать, что в этом веке, особенно в конце века, именительный падеж становится сходен с винительным, в чем собственно он и смешивается, но не наоборот; попадается довольно редко именительный падеж, с отличающеюся своею церковнославянскою формою. Вообще мало-помалу уничтожаются тонкости церковнославянского склонения; так напр.: и в предложном падеже и дательном в известных случаях вместо е; напр.: на моей Княгине; раздел земле[200] и пр. Совсем уже почти не встречается родительный множественного на ий; напр.: моих детей; а Князей; людей[201] и пр. Исключения очень редки; напр.: людий[202] и нек. др. Вообще надо сказать, что буква и переходила в е, и в тих случаях, где она и теперь не сохраняется; напр.: Василей; Дмитрей; в великом Княжение; Княженей[203]. Это, кажется, было особенным свойством Велико-Русского наречия. Двойственное число, собственно существующее в коренных языках, каков язык славянский, вообще существовало конечно и в языке русском; это было также его собственное сходство с языком церковнославянским (см. выше): но опять условливаемое тем же движением языка, оно исчезало мало-помалу; именно числительные два, оба, сохраняли его; но рядом с ними стоящее существительное уже было просто во множественном; это видели мы и выше; напр.: на обе стороны; в дву тысечах рублех; дву бояринов[204]; редко встречаются исключения; напр.: с городским или с волостным человекома[205]; но однако двойственное только еще уничтожалось, еще не было совершенно забыто в языке и это доказывается тем, что хотя двойственное окончание и не употреблялось при двойственном числе и при двойственных числительных, но за то не употреблялось уже вовсе в других случаях, — как теперь в именительном множественного числа мужеского рода, — заменяя множественное или делаясь его особенным видоизменением; это показывало, что хотя двойственное и переставало употребляться, но в тоже время чувствовалась его разность от множественного, его отличие, и первое никогда не употреблялось, как последнее; напр.: если можно было не сказать два города, а два городы, то за то никак окончание двойственное на а не говорилось при множественном числе и при множественных числительных; не говорилось г_о_рода или три город_а_, рубля, но три городы, рубли; явный опять признак, что двойственное существовало у нас самобытно и в то время еще не было забыто; но мало-помалу исчезло вовсе употребление двойственного, народ забыл его наконец, и окончание его перешло во множественное число, где имеет оно особенный характер, сообщая какую-то замкнутость и целость множеству предметов, но составляя уже вид множественного, следовательно не различаясь уже от него, потерявши эту разность, которую видим еще в XV столетии. Оно сохранилось следовательно и теперь в особенном смысл, в окончании множественного, придающего особенный характер совокупности множественному числу, и в словах, употребляемых народов в поговорку, и из темных, дальних времен перешедших неприкосновенно, по преданию, даже до времен наших; напр.: вочь_ю_, или в сложных, напр.: двесте (слова, которые от слишком большего употребление, так сказать, затвердились народом и не успели измениться), — и вообще в словах, изъятых почему-нибудь от изменения. Все это служит доказательством, что у нас самобытно было двойственное число. Наконец самое теперешнее склонение множественного числительного: дву, уже показывает некогда его двойственное окончание, окончание множественного: х только присоединено к родительному двойственного: дву, и составило: двух; творительный опять имеет другой характер, именно двойственного падежа, который принимает в окончании: двумя (двема), а не двуми; это же окончание на мя перенесено и на слова: три, четыре, по своему характеру отличающиеся от дальнейших: пять, шесть и д. (существительных единственного числа женского рода), и в этом случае близкие с числительным два; окончание на мя перенесено таким же образом, как потом стали говорить: три города и т. д. Дательный, слишком различаясь во множественном от двойственного окончанием, не сохранил с ним сходства в числительном два, и был произведен от дву, падежа двойственного родительного (как и все другие падежи), приняв окончание множественного: м: двум. Мы видели, в какой меренаходилось двойственное число в XV столетии; скажем еще, что в то время уже прибавлялось иногда множественное: х даже и к числу ва, — дву, и писалось уже как и нынче: двух (прочем примеров не много). В тоже время встречаются ошибки в двойственном числе, показывающие, что оно забывалось мало-помалу. Напр.: а о двух станех; у обоих (от обою)[206].
Мы сказали, как изменялось и слабло различие, вероятно чуждое, именительного и винительного падежей; мы видели, как уже совсем исчезли другие тонкие особенности церковнославянского склонения; но надо сказать, что долго и упорно еще держались в этом отношении другие падежи, именно: в именах мужеского рода, также в именах женского на ь, дательный на ом или ем, предложный на ех, или ох; также творительный на ы, в именах только мужеского и среднего рода; также долго сохранялось изменение согласных в падежах дательном и предложном обоих чисел. Исключений есть достаточно; напр.: в подлинной жалованной Новгородской грамоте Соловецкому монастырю встречается очень часто употребление дательного на ам, творительного на ами и предложного на ах: посадникам, боярам; ловищами; в тых островах[207]. Встречаются в других памятниках такие же исключения: боярам, ловищами, детям[208]. Еще встречается правильное употребление по церковнославянски: на их приказнице; о празницех; по дензе; по реце; по Оце; о лисе[209]. Эти слова, особенно последние, получившие официальное значение, долго постоянно так употреблялись, по крайней мере до конца XV века. Есть исключение против этого употребления; напр.: на его прикащике; по денге; на его прикащикех; о лихе; снохе своей; по Оке реке[210]. Эти исключение дают нам основание полагать, что встречаясь против употребление господствующей письменности, они могли иметь опору только в народе в его живой речи, в иных случаях сильнее, в иных слабо обнаруживавшейся сквозь церковнославянский язык. Мы не можем считать ошибками эти исключение, совершенно согласные с настоящим употреблением, нам могут сказать, что здесь могли быть древние первые определение языка, которые преобразовались мало-помалу. Мы сами признали в нем самобытно сходный с церковнославянским древний характер но во многих случаях, который исчезал в нем понемногу; но изменение собственных его окончаний к оттенков имеет другой ход, другой характер; мы можем показать, как, или уничтожилось то, что необходимо должно было существовать в языке во время его древности, или развеивалось то, что не могло еще прежде развеяться; в этих же случаях, не смотря на силу употребление, мы видим только внешнее определение, данное нашему языку церковнославянским, от которого с большим или меньшим успехом силится он освободиться, особенно на поприще, принадлежащем народу, в его грамотах. Такие внешние определение видим мы в приведенных вами надежах, которых не изменением, но заменою являются другие окончание, вдруг, нечаянно, чтобы снова потом, уступая обычаю, почти обратившемуся в привычку, особенно у людей, знакомых с религиозною сферою, дать место окончаниям церковнославянского языка. Подкрепим примерами слова наши. Мы сказали уже, что совершенно нам чуждые прошедшие времена глаголов церковнославянского языка, не встречались в самом начал нашей народной письменности; и именно в Новгородских грамотах видели мы, при полном отсутствий этих времен, силу народной речи; но здесь (в XV столетии, в Новгородских и других грамотах) встречаем мы их употребление, в которое опять вкрадываются ошибки, служащие доказательством их несвойственности нашему языку; напр.: се приехаша; се пожаловаша посадник… и все старые посадники[211] и пр. Замечательно, что именно в XV столетии и особенно в Новгородских грамотах встречаются окончание церковнославянские прошедшего времени, как: ее дахом; сложиша; отпустиша; заплатиша[212]. Но освобождаясь от церковнославянского языка и подвигаясь в тоже время вперед, язык наш уничтожал в себе много древних своих оборотов и оттенков (как напр. двойственное число). Что касается до употребление так называемого вспомогательного есмь, мы говорили уже, что это собственность нашего языка и определили выше смысл этого употребления; здесь при множеств памятников, можем мы яснее видеть, когда и как он употреблялся, и это еще более подтверждает сказанное нами выше. Мы говорили, что это не вспомогательный глагол, но что при употреблении с прилагательным отглагольным, не имеющим лица или лучше, имеющий, как всякой предмет, третье лице (он), употреблялся этот глагол, как определяющий личность, к которой относилось наше отглагольное прилагательное, единственно заменяющее нам прошедшее время глагола. Употребление есмь во временах глагола равняется употреблению его при прилагательных (есмь верен, еси верен); в третьем лице встречается он реже и реже, даже в памятниках достаточно правильных церковнославянского языка, что определили мы еще яснее выше; наше заключение подтверждается еще более употреблением есмь, встречаемого нами в грамотах. Есмь и еси, есмы и есте, не употребляется тогда, когда при предложении стоит я или ты, мы или вы, не употребляется, как ненужный глагол; как же скоро при предложении, хотя бы рядом идущем, оно отсутствует, тогда сейчас является глагол этот, указывающий, к какому лицу должно относиться прошедшее время или отглагольное прошедшее прилагательное, иногда даже просто прилагательное, это дилается с правильностию, подтверждающею наше заключение; примеров много, — приведем их. А писати мы ее с ним в докончальную грамоту, что есми с тобою один человек. А что есмь взял Царев ярлык. А который суды судил яз. Чем, брате, яз тобя пожаловал аль ти есми. Или что еси собе примыслил, или что собе примыслишь или что ты Князь, Великы взял[213]. Считаем эти примеры достаточными. В XV веке встречаем мы в именах женского рода тот же падеж именительный, употребляемый как винительный, не только в существительных, но и в прилагательных; здесь могло бы возникнуть мнение, что этот оборот получил официальность в выражениях юридических актов и потому уже так сохраняется; так напр.: в оборотах: исправа дати, порука свести, орда знати, згают своя служба и т. д.; но тот же падеж находим мы в словах, встречающихся нечаянно или редко в грамотах; напр.: знать тебе своя черна куна; взяти от поля гривна; имати тамга; ведать та вотчина[214]. Но что касается до падежа винительного мужеского рода, то мы должны сказать, что реже встречается в нем форма именительная; падеж родительный за невозможностию внутреннею формы винительного падежа, заменяет его; мы говорили о значении винительного падежа и о естественной замен его родительным при именах мужеского рода; здесь считаем нужным сказать об этом подробнее. — Родительный падеж указывает всегда на источник, на начало, откуда происходит вещь; он естественно заменяет винительный падеж в именах мужеского рода, где винительный со своею формою существовать не мог, где ъ не мог склониться. Мало-помалу этот родительный падеж, при развитии языка и имеет с тем при отсутствии особенной винительной Формы, совершенно удержался, вместо винительного, в именах одушевленных, а древний винительный, или именительный в винительном, остался в именах неодушевленных. Это употребление, образовавшееся со временем, образовалось не без причины; имена мужеского рода, слишком субъективные по характеру своему, не могли прямо склониться, объективироваться, и потому приняли косвенное склонение, падеж выражающий косвенное отношение; так мы говорим: и послал мужа; это имеет другой характер, не то что: я послал мужа, где нет-таки падежа винительного, но где по крайней мере, действие устремлено прямо на предмет; но когда вы говорите: я послал муж, то вы как будто посылаете не именно своего мужа, или лучше: как будто для вас существует этот муж (или что бы то ни было) как что-то общее, и вы говорите об этом так, или в таком же род, как сказали бы: дай мне воды и т. д. Употребление оставило за именами одушевленными, в которых разумеется само значение еще резче выдает характер этих имен мужеского, рода, падеж родительный вместо винительного падежа, который не образовался и не мог образоваться при развитии и ходе языка; этот родительный постоянно теперь употребляется. Имена же неодушевленные имеют свой винительный, который есть ни что иное, как именительный; значение их позволило им не выходить, при развитии языка, из пределов этого сходства именительного с винительным; и как родительный падеж сделался винительным имен одушевленных мужеского рода, так в имёнах неодушевленных напротив осталось сходство именительного свинительным. Сходство это теперь с течением времени получило кажется характер того сходства именительного с винительным, какое находится в именах среднего рода. Сверх того, родительный падеж является самобытно и там, где существует падеж винительный; он составляет особенный оттенок предмета действие, особенное косвенное отношение, их соединяющее; следовательно он и никогда не составляет собственно замену, но конечно выказывается там преимущественно, где может существовать, по созерцанию грамматическому, только косвенное отношение и где прямое трудно; — там, при невнимательном употреблении, где только этот один родительный падеж и встречаете вы на месте винительного, как в склонениях имен мужеского рода, — там употребляете вы его просто как замену винительного; и не видать его оттенка собственно как родительного падежа. Но там, где существует и падеж винительный, там употребление родительного на его мест не теряет своего характера и отсюда может быть много уясняется, почему в мужеском род в винительном и нет другого падежа, кроме родительного. Это видим мы в именах напр. женского рода единственного числа. Здесь ясно, что родительный не означает самого определенного предмета, но предмет как общее, в его сущности, идеал предмета, так сказать. Самый обыкновенный пример может нам показать это: дай воду, дай воды или в среднем, где винительный и именительный все равно: дай ведро, дай ведра; или также в именах неодушевленных муж. р. где опять винительн. и имен. — одно. С одной стороны видите вы предмет определенный, с другой предмет, как общее, отвлеченное, так что действие касается здесь не прямо известного предмета и не прямо общего, но какого бы то ни было осуществление этого общего; это называют genitivus partitivus; но такого рода определение слишком сжато и не точно и не может быть применено всюду. Так напр. оборот встречающиеся еще в Русской Правде: чинить мостов, а не мосты; здесь нет отношение части к целому, здесь разумеется: чинить все мосты без исключения; но здесь родительный показывает, что действие устремлено не на известные мосты, но на мосты вообще, на мостовую починку; здесь мосты взяты в общем отвлеченном смысле, относительно к которому все и мосты, какие бы ни встретились, должны быть чинены — все они осуществление этого общего. — Надо заметить, что употребление родительного в случае нами показанном и вместе различие его с винительным встречается и в Остромировом Евангелии. — Вот еще пример из XV столетия: сея грамоты слушал; здесь не сказано сию грамоту, и тонкое едва заметное различие выражается в обороте; дело в том, известна ли была Государю эта грамота, т. е. не сама она, но существование ее и вместе смысл, который она в своем существовании заключает и, сея грамоты указывает, нам кажется, на содержание и сущность грамоты, но не именно на самую грамоту. И так это тонкое различие и тонкой смысл родительного падежа, употребляемого как винительный, был у нас всегда; это значение родительного служит объяснением, почему наконец все имена мужеского рода одушевленные, при которых не мог развиться необходимый для них падеж винительный (формою именительного в винительном, не могли они довольствоваться, как имена средние одушевленные и неодушевленные) приняли, мало-помалу, решительно родительный падеж, также и во множественном числе, где тоже не развился и не мог развиться падеж винительный; — а неодушевленные отнеслись к категории имен средних. Такая нравственная причина различия достаточно, кажется, доказывает, что в им. ч.р. это не падеж винительный, и подтверждает слова наши, что это падеж родительный, заменяющий здесь, как и следует, винительный. Смысл этого падежа, как родительного в случае винительного, не потерям для нас и теперь, владеющих возможностию употреблять его, и при падеже винительном с собственною формою, илипри падеже именительном, употребляющемся как винительный. Он еще менее был потерян для наших предков, как показывают многие примеры, и то самое, что еще родительный падеж не исключительно занял место винительного в тех случаях, в которых теперь занимает. В XV столетии мы уже видим, как родительный, при неудовлетворительности в именах мужеского рода (одушевленных) простого сходства винительного с именительным (сходства некогда первоначального для всех имен), более и более является в случаях винительного. Напр.: сына Бог даст; послати своего данщика; хрестьян их судии, ведает игумен своих людей; посылают своих старцев[215] и пр. и пр. Впрочем говорится иногда и именительная Форма; напр.: судит те свои люди; а ведает и судит свои люди[216]. — Мы видим еще употребление родительного в случаях винительного там, где и теперь признаем его как правило, именно в отрицательных предложениях; употребление, согласное с духом родительного в этом случае, употребление вполне и глубоко, логическое. В отрицательном предложении например: я не видал жены, отрицается самое действие (видеть), если же отрицается самое действие, то естественно, что предмет, о котором идет речь, не мог испытать этого действия и не может стать следовательно простым предметом действие, падежом винительным; он связан отвлеченно с ним, с отрицательным действием. В таком случае предмет является общим отвлеченным, существует только в мысли, в воображении, как скоро потеряна живость и конкретность явления: сама отрицательная фраза уничтожает ее, и, становя общим образ предмета, как бы даже ни был он определен, показывает, что это общее, эта сущность, всегда существующая, не нашла себе проявление, не конкретировалась. И как здесь является необходимо то отношение неопределенного (в этом случае неопределенного, потому что не конкретировавшегося) общего предмета к действию, которое само будучи отречено, становит в таком свете и предмет, не уничтожая того косвенного отношение, которое выражается падежом родительным. Надо сказать, что это так глубоко лежит в разумной природе русского языка (синтаксиса), что употребляется всегда, постоянно, правильно, за очень — очень немногими, двумя-тремя исключениями. И так значение и употребление родительного падежа, — при форме или без формы винительного в склонении, словом сказать везде в случаях винительного, встречаемое нами с самых древних времен, — у нас не случайно, но очень важно и имеет глубокое основание. — Что касается до склонения местоимений личных, то скажем опять, что мы все извинение их считаем находящимися в русском языке (и даже доселе сохранившимися); так краткие, в скорой речи ставящиеся ти, ми, также соответствующие им мы, вы, в дательном падеже, служили естественными оттенками речи; до сих пор всего более в употреблении, особенно в народном языке, ты, перешедшее у нас в те, по преимуществу в нашем великорусском языке буквы ять, иногда доходящему до крайности в наших народных памятниках, чему мы привели уже примеры выше. Мя, тя, падеж винительный, также принадлежал нам (не есть ли это только вид родительного?), и последнее: тя, также употребляется ныне, особенно у народа, хотя с сомнительным произношением последней буквы. Родительный, что допускает и Добровский[217], и здесь часто употребляется в случаях винительного; но часто окончание церковнославянские заменяются окончаниями: меня, тебя и даже тобя, также и в возвратном себя, собя, что бывает и в других падежах этих местоимений. Впрочем здесь кажется нет того различия между тя или тебя и пр., какое между родительным и винительным; первое относится ко второму, как ты к тебе (тобе), т. е. употреблялось там, где не на нем собственно останавливается смысл фразы; напр.: целуй ко мне крест; а держати ми тебя; быти ты брате со мною; то и тебе недруг; а что мя еси…. пожаловал; имети ты меня себе братом; что тя есмь брате пожаловал; а где ми брате будет тобя послати[218]. — Между памятниками XV столетия встречается иногда несколько раз полногласное прилагательное окончание, как бы в доказательство, что в устах народа оно жило и тогда, и прорвавшись на бумагу, дало знать о своем существовании; оно перешло и к нам в песнях, и теперь в употреблении у народа; напр.: молодшиим; Московскими; волныим; в которыих[219]и др. Особенность старинного окончания: ти в неопределенном наклонении, употребляемая и доныне во многих случаях, встречается уже не так повсеместно как прежде, и вместо него становится: ть; вообще два вида этого окончание условливаются течением речи, в которой употребляются они. Большею частию встречается окончание на ти; особенно постоянно в договорных грамотах, которые пишутся почти одинаким образом. Впрочем есть исключения; напр.: призовут жить людей; ни черенов не наряжатии, ни лесов не полесовать никому же, мои ездоки имут ставиться; и ты тое пошлины имать не вели[220]. Ся, в сложных, встречаем мы иногда отдельно употребляющееся, иногда в соединении с глаголом; последнее встречается чаще, нежели прежде. Эта разница также зависит от течение речи и разумеется от движение языка во времени. Чаще пишется ее вместе с глаголом и, как во многих других случаях, пишется отдельно более там, где выражение становится официальным. Вот примеры такого различного употребления: а оже ся сопрут; отступил тис я есмь; и ты мой брате тое моее отчины отступился; а в то ся тебе честному Королю не вступати; а кто ся ослушает сие моее грамоты; не вступаются; а случитца суд; анхимандрит в их человека не вступается; архимандрит ее не вступает[221]. — Вот теслучаи, в которых проявляется движение нашего языка, его жизнь, — с одной стороны борясь и побеждая влияние церковнославянского языка, с другой двигаясь вперед самобытно в самом язык. Мы привели выше тому примеры. И так мы видим, как с одной стороны язык освобождается от Форм церковнославянского языка, с другой в тоже время, при своем движении вперед, оставляет и свои формы, самобытно сходные с формами церковнославянского языка. Это самое дало некоторым возможность думать, что наш язык в древности был церковнославянский, потому что в нынешнем русском языке не находят они тех форм, которые есть в языке церковнославянском, и видя их существование в последнем, и в тоже время находя их и в древних русских памятниках, относят все эти особенности к церковнославянскому языку, смешивая то, что принадлежит самобытно русскому языку, и то, что внешним образом вошло в него; потому что русский язык оставляя формы церковнославянского, оставлял в тоже время и сходные с ними свои собственные древние формы, которые, будучи сохранены в церковнославянском вместе с чисто церковнославянскими формами языка, кажутся для многих принадлежащими именно церковнославянскому языку. И так пестроту и ошибки, нетвердость в употреблении букв и окончаний до такой степени, что одно и тоже слово сряду пишется разно, видим мы и в XV столетии. Живая речь — разговор, и духовная письменность — преимущественно священные книги, составляют две крайние стороны нашего слова; на каждой свободно раздается оно, вполне оригинально определенное; но как определение самого народа, его национальная жизнь и вмести значение общего, встречаются между собою, хотя оставаясь каждое в своих пределах, — так и языки, служащие тому и другому, язык церковнославянский и русский национальный, встречаются между собою и невольно производят взаимное влияние. Эта борьба собственно происходит там, в отношений к языку, где встречаются невольно два языка, там, где живая произносимая речь переходит на бумагу, в письменность, от начала собственное достояние языка церковнославянского, где следовательно перестает уже она быть живою, звучащею речью; и это представляют нам памятники народной письменности. Но не только здесь, еще далее в собственных сферах этих двух слогов отдается их взаимное влияние; в самой живой народной речи сохранились до наших времен церковнославянизмы, вошедшие туда, как поговорка, как набожное восклицание; напр.: поделом! Боже! Царю мой небесный! (хотя все определительно нельзя сказать, чтобы звательный падеж, с формою как Боже, не был и в русском языке). Темна вода во облацех воздушных и пр. С другой стороны, в самом церковнославянском языке, не принимавшем влияние, не развивавшемся, но оставшимся как он был, вследствие вечного содержания, — в самых священных книгах, при переписке, постепенно исчезали формы несродные с русским языком, что впрочем ни сколько не изменяло его самобытного характера и независимости. В памятниках же народной речи, как сказали мы, видим мы особенно борьбу этих двух языков, которая не могла быть равна, ибо не равны были борющиеся стороны, и состояла в освобождении живого языка от налагаемых на него форм языка, отвлеченного от живого движение и развития; эту борьбу старались мы показать в слоге наших народных памятников, пестреющих разностью употребления. Так колебался церковнославянский язык, потрясаемый живою речью, еще незнакомою с бумагою и не завладевшею ею вполне; и множество ошибок, различий в употреблении, неровностей, разнообразный беспорядок являются нам в слог XV столетия; но этот хаос грамматический не бессмысленно предстает пред нами; он условливается внутренними причинами, положениями, значением необходимых для России языков, и от великой, глубокой, светлой идеи ведет свое начало. Все, что мы видим перед собою, в самых мелких, крайних точках языка, все это брожение, вся пестрота, являющаяся по-видимому в простых мелочах, в самых пустых безделицах, все это имеет смысл. Так бывает в развитии, но не всегда так смотрят на неважные и мелкие движение предмета, считая их пустыми и скучными, и не видят в них движение той же великой мысли, которая поражает сама собою. Но между тем это ее движение, и только тут, при повороте песчинок, видим, как все проникает электрическая ее сила; только тут видим мы ее вполне, и тогда великим становится созерцание песчинок и дает великое наслаждение; не скучны, не пусты становятся мелкие их движение, но получают живой, великий, серьезный интерес, и радуют созерцающий ум, проникнутые той же великою идеею и служащие той же великой идее.
Мы рассматриваем здесь, как это видно, язык в грамматическом отношении, которое выражало, сколько надо было, состояние нашего языка, отражало в себе влияние им испытываемое, одним словом все, что заключалось в современной судьбе его. Что касается до другого отношения, до субъективного духа языка, до его синтаксиса, то здесь резко и просто разделяются национальный и церковнославянский языки. Намереваясь здесь дать подробный отчет о синтаксисе, мы должны припомнить, что мы сказали выше. Живая речь, обитая в области произношение, в области разговора и случайности, не могла, разумеется, развить в себе синтаксиса, его настоящих сил, развеивающихся только на бумаг, в письменности; фразы говорились, и так слово, как слово, не было предоставлено самому себе и не развивало пред мыслию, уединенно присутствующею, все свои тайные обороты, все богатство свое, чтобы достойно воплотить ее. В разговоре, голосе, движении, все помогало слову, и само оно, являясь зависимым слугою, живою речью известного лица, покорялось его движениям; фразы перебивались, не досказывались, повторялись; одним словом, с синтаксической стороны своей, слог в живой речи предан был в жертву случайности и был взависимости от множества посторонних обстоятельств. Эту живую речь видим мы в народных памятниках, в договорах, жалованных и прочих грамотах; эта речь, касаясь бумаги, конечно отстаивалась, так сказать, и невольно устроивалась; она не переносила туда того, чего не могла перенести, ни движений, ни голоса; все это оставалось за пределами письменности, как и все мелкие оттенки; но синтаксический ее характер сохранялся сколько мог, и она становилась неловка на бумаг, нося на себе явные признаки речи произнесенной, но не имеющей уже сопровождающих ее внешних обстоятельств и лишенной следовательно своей живости. В национальных памятниках видим мы именно, как фраза перебивает одна другую, нарушая ее синтаксическое течение, как повторяется она часто, как фразы соединяются союзами предложение, или свинчиваются, как выразились мы выше; видно часто, что в периоде все фразы выстанавливаются, так сказать, рядом, потом уже делается заключение; ибо нет еще синтаксической силы, которая бы могла связать все предложение в одно целое; вся речь является разделенною по своим предложениям. Напр.: А ордынцы и делюи, а те знают своя служба по старине, а земель их не купити; А городная осада где кто живет тому туто и сести в осаде опроче путных бояр; А которые господине слуги потягли к дворьскому и черные люди к соцкому при твоем отцы Великом Князи и мне тех не примати также господине и тобе тех не примати; А Князя Данила в своей вине искати Великому Князю соби, а животы и села и остатки Князи Даниловы все, а то Великому Князю; Приедет мой даньщик или поищик на Белоозеро, в мою вотчину, и игумен моему даньщику дани не дает, ни описыватися не дает, а то игумену безпено; На которую грамоту грамоту свою дам, а на сию грамоту грамоты моее ины нет; А приедет мой пристав Великие Княгини по те люди по монастырские, ино им срок один в году, две недели по крещеньи[222]. Не видать еще в речи того господина-периода, который единовластно управлял бы всеми частями, покорный одной чистой мысли, нет того синтаксиса, который тогда весь предоставлен был другому языку, языку церковнославянскому, языку в свою очередь только книжному, в котором отвлеченно должен был храниться и пребывать синтаксис. Но не смотря на то, мы можем уже видеть те элементы синтаксиса, из которых должен некогда он создаться и развиться вполне в языке; живая речь не чужда слогу письменному: и там и здесь один и тот же язык; но в последнем случае является он очищенным, свободным вполне от случайности, во всей силе и красоте своего выражения. И так во столько, во сколько является синтаксис в живой речи и потом в той же речи перенесенной на бумагу, во столько можем мы видеть, уже и здесь, его начала и элементы. Следовательно в народных памятниках мы их уже видим; мы видим уже свободу синтаксиса и там; видим в конструкции фразы не только простое сцепление слов на основании ближайшего отношение их между собою; напротив, часто бывают они расположены вследствие мысли, современно объемлющей все части фразы, которая потому получает некоторую замкнутость; напр.: А пошлю своих Воевод, и тобе с ними посланий своих Воевод. А вотчины ты нашей Москвы и Коломны, и всех волостей Московских и Коломенских, что потягло к Москве и к Коломне по реку по Оку, и всего моего Княжениа Великого под нами не обидети не вступатися ни которою хитростью. Также ти, брате, в нашу отчину в Великий Новгород и во вся Новгородцкая места не вступатися, и блюсши и не обидети, ни подыскивати всего нашего Великого Княжение подо мною под Великим Князем, и под моим сыном под Великим Князем, и под меншими моими детьми никоторою хитростию[223]. И в живой речи встречаем мы такие обороты, которые казалось бы удобнее написались на бумаге; напр.: мы видим часто глагол на конце, замыкающий все предложение: А чем тя, Господине, благословил отец твой Князь Велики Василей Васильевич своею отчиною Великим Княжением в Москве и Коломною с волостьми и всем Великим Княженем; и что еси собе промыслил, или что собе промыслите: и мне того всего под тобою под Великим Князем, и под твоим сыном под Великим Князем, и под меншими твоими детми блюсти и не обидети, не въступатися. — И Господин бы Князь Велики пожаловал им земель монастырских Спаских всех писцам писати и дани с них имати не велел[224]. Видим, как определяющие слова становятся пред определяемыми (что есть и в Немецком языке и то в тоже время основано совершенно на духе русского языка); напр.: А с кем будет мне Великому Князю Василью Васильевичю любовь. — И о его детех о добре или о лихе[225]. Видим оборот, который встречается разве только у Римлян и которого нет в языках современных: Что к тем потягло и старины местам; — а кто, Господине, иметь жити твоих бояр[226]. Таки теперь говорит народ; напр.: не твоего дело ума. Вообще одно скажем мы: не находя здесь еще полного периода в конструкции фразы, мы видим уже полную свободу синтаксиса, ни сколько не запутывающего смысла, — свойство важное в русском языке; эта возможность сосредоточивать силою мысли слова в одно целое, как бы по видимому ни произвольно расположились они, и отсюда возможность выражать невыразимые в других языках оттенки — эта возможность, великое свойство синтаксиса, встречается нам и в наших народных памятниках, в которых видим живую речь. Вот пример свободного оборота, идущий и к последним приведенным сейчас примерам: И отчина ты, Господине, наша Великму Князю держати под нами[227].
Таковы памятники нашего народного национального языка и слога национальной сферы; взглянем на памятники другой сферы и другого языка и слога. В прошедшем столетии видели мы, как народная речь сильно проторглась и в эту сферу; но несколько посланий, писанных довольно строгим церковнославянским языком, показали нам, что он не потерял прав своих в письменности. И точно; это явление не обмануло. В XV столетии, в посланиях Митрополитов, Епископов, Игуменов является вновь церковнославянский язык, строго храня (за небольшими исключениями) свои освященные формы и резко различаясь от русской речи, уже обильно изливавшейся на бумагу. — Первое, что нам встречается еще на границе этого столетие, — это послание Кирилла, игумена Белозерского монастыря; они написаны правильно церковнославянским языком, соблюдены родительные падежи на я (а), даже не на ее и пр.. хотя иногда встречается ошибка против тут же соблюдаемого правила; здесь является, впрочем очень слабо, глагольное время, которого отсутствие так заметно в народных памятниках. Вот примеры правильного употребление и ошибок: всея земля русския; — от всея душа своея; — Пречистые Госпожа Богородица Матере своея; — любве радии — пречистей его Матери Госпожи Богородицы; — и потом: Пречистые Богородицы; — а души гибнут; — церковь наречется; — детках[228]. Все послание Кирилла и духовные грамоты имеют тот же характер; вместе с тем они отличаются какою-то простотою речи. — В начале же XV столетия является целый ряд посланий Фотия Митрополита, посланий духовных увещательных; в них раздается голос церкви и в тоже время содержанием возвышаясь над национальною сферою, является он в формах языка церковнославянского. Фотий был грек, человек, который только вероюпослан был в Россию и пришел с нею в соприкосновение, который может быть знал церковнославянский язык прежде, нежели русской; и потому слог его посланий, вся речь его проникнута характером языка церковнославянского, и, совсем тем, именно в посланиях Фотия, при решительном господстве языка церковнославянского, при употреблении всех его форм, опускаемых, обходимых мимо другими духовными писателями, правильно впрочем на нем писавшими, — при всем этом у Фотия встречается более руссицизмов, нежели у других духовных писателей. Вот примеры в доказательство слов наших. Мы встречаем различие именительного и винительного; напр. нечюдитеся, възлюблении о Господи, аще пастырие образом суще, паче же волци быша; — се убо сборная и апостольская церкви; — нынешнего времене; — душа своя положиша за овца[229]; и в тоже время встречается: Еуангелиам, делам, Христову церкву, волкы суще, литургия пети[230], (вероятно не родительный). Замечательно употребление: правилми; духми; веленми[231] и пр., очень часто у Фотия встречающееся. Видно, как отсюда может образоваться падеж творительный на ами, что вероятно доказывает прежде сказанную мысль нашу, и вероятно не есть уступление формы мужеской и средней форме женской, иначе было бы сейчас на амии, во есть развитие падежа в окончании. Есть также народное употребление полногласного прилагательного; напр.: сборныих, некыих[232]. Двойственное число начинает и здесь колебаться; напр.: на двою церквах; духовных очию[233]. Употребляется так называемое усеченное прилагательное; напр.: слове блазе[234]. В посланиях Фотия встречаем мы чрезвычайно замечательное употребление звательного падежа: это форма родительного в звательном падеже; напр.: О безмерной дерзости! о мерзкого починания! о безместию и погибели вашей![235], — употребление понятное по смыслу, который имеет родительный падеж, выражающий общее и вместе с тем часть его, прикосновение его к действительности. Мы имеем теперь употребляющийся в русском народ и особенно в простонародьи замечательный звательный, употребляющийся как похвальное восклицание, который можем мы объяснить родительным падежом в звательном, нами здесь в древних памятниках встречаемым; это: молодца! — Народный винительный падеж на а отсутствует. Руссицизмы не странны в писаниях, приближающихся к народному языку, где едва мелькает слабою тенью язык церковнославянский, как напр.: отчаоти в посланиях Кирилла и большею частию Геннадия (см. ниже); но там, где выказывается он наиболее, как объяснить это обильное присутствие руссицизмов, чего нет, как мы видели, у других духовных писателей, у которых не всеми формами присутствует язык церковнославянский? Объяснение кажется нам возможным, и оно заключается в том, что Фотий был не русский, — грек. Для всякого русского существовала в то время живая борьба этих двух языков, борьба, составившая особенную среду слога, всякий русский знал известные выражения, которые обегал он, пишучи на церковнославянском язык. Русская речь вторгалась живо в его слог; но зная ее как русский, имея длясебя живую борьбу языков, он умел удержать русскую речь в известных случаях; к тому же для него имела смысл сама эта образовавшаяся письменность, уже так давно продолжавшаяся в России. На Фотий был иностранец; отвлеченно изучивши язык церковнославянский, потом выучившись языку русскому, он не мог так как русский знать эту борьбу языков, так сочувствовать ей; и потому в его писаниях, при преимущественном более нежели где-нибудь присутствии языка церковнославянского, прорывается русская речь, становясь рядом подле строгих церковнославянских форм, в техслучаях, в которых никогда не прорывается она у русских духовных писателей, знающих и пишущих по-церковнославянски. Будучи иностранцем, не мог он чувствовать этой живой борьбы; не мог найти той среды слога, которая образовалась у нас для писаний духовного содержания; он не знал меры слов, оборотов, употребления русских окончаний, что доступно только длярусского, знающего как русский свою речь, он не знал жизни языка, этой жизни ошибок, являвшейся и в XV столетий в письменности духовной, не знал этого живого участного соприкосновения двух языков; и по этому мы можем здесь употребить опять, как и прежде, выражение: в писаниях Фотия видно равнодушие языков между собою, элементов нашего слога в то время, т. е. национально русского и отвлеченно общего церковнославянского, — равнодушие понятное, вытекающее из указанной нами причины. Мы замечали уже это отношение вСлове о полку Игореве и употребили уже там это выражение. Слог посланий Фотия еще более кажется убеждает нас в вашем мнении о Слове о полку Игореве.
Во время Фотия находим мы послание Новгородского Архиепископа Симеона, написанное простым слогом по-церковнославянски, нос ошибками, большими против других таких же посланий, ошибками довольно важными; между правильными употреблениями, как напр.: святые Богородица; тыя…. судья, и пр., встречаются ошибки, как: почнет…. мирьстии люди подъимати или судии[236] и пр. Сверх того имеем послание другого Новгородского Архиепископа Евфимия, написанное также просто на языке церковнославянском с небольшими обычными против него ошибками; соблюден дательный падеж на и в именах женского рода известного окончания; напр.: к сбору святей Троици; к сбору святей Софии[237]. Здесь это считаем мы дательным, а не родительным, по преимущественному употреблению первого в русской и вообще в славянской речи, примеры такого употребление попадаются, мы видели их выше. Впрочем падеж на ѫ (я) не встречается; вместо него пишется русское окончание и; напр.: с Русской земли[238]. Русское первообразное прилагательное соблюдено не только в именительном падеже; напр.: во всяком деле блазе[239]. Тоже должны мы сказать и о Исповедании православной веры того же Новгородского Архиепископа Евгения, кроме того, что там, при несоблюдении, встречается и правильное окончание церковнославянское на ѫ (а); напр.: сея Епископиа[240]; замечательно также употребление, ошибочное конечно, числительного седьмь; напр.: святых вселенских седмих сборов[241]. Вообще как то, так и это послание, хотя в них не выказывается особенно церковнославянская речь с своим характером и формами, написаны довольно правильно, так как писали в этом духе русские духовные писатели, без особенных оттенков русской речи, каковы послание Кирилла игумена Белозерского, Киприана Митрополита (собственно некоторые) и пр.
За посланиями Фотия, проникнутыми, дышащими глубоко характером речи церковнославянской, не смотря на указанное и объясненное нами присутствие русской речи, следуют послание заступившего его место Митрополита Ионы. Здесь мы видим решительное тоже господство языка церковнославянского, утвердившегося вновь в XV столетии в посланиях духовного содержания; но Иона был русский и в его посланиях не видим мы уже таких проявлений русской речи, какие есть у Фотия: не видим напр.: окончания вдательном множественного числа на ам, как делам и пр. (см. выше у Фотия). Мы встречаем различия именительного от винительного в посланиях Ионы напр.: тые честний старци; отступници[242]. Встречается также разница именительного единственного числа (в некоторых случаях); напр.: Богомати[243]. Творительный падеж на ми встречается, также как и у Фотия, очень часто: запечатленми; мужми[244] и пр. Встречается довольно постоянно и я (ѫ) в известных случаях, как напр.: всея Русскиа земли; душа вашя насладятся[245] и пр. Но есть довольно и ошибок против такого употребления; напр.: нашие земли[246] и пр. Большею частию встречается и в родительном падеж в известном случае вместо е, как словеси встребуете; от святые сборные церкви[247] и пр. Редко е вместо и, как: Богоматере[248]. В родительном множественного числа утвердилось и здесь в духовной письменности е вместо и; так напр.: обителей, Государей, детей, людей[249] и пр. и пр. Исключение есть, но их не много; напр.: писаний, ересий, зверий[250]. Довольно строго соблюдается и в известных падежах; напр.: о единой души; святей Живоначальной Троици; Богородици…. Марии[251]. Исключения довольно редки: напр.: Владычице[252]. Сохраняется изменение букв в падежах, свойственное языку церковнославянскому; напр.: веце; владыце[253], также а в прилагательных именах: Русстей; апостольстей[254] и пр. и пр. Есть и ошибки против этого употребления в прилагательных, впрочем очень мало; напр.: апостольской[255]. Так называемое усеченное прилагательное встречается и здесь тоже: напр.: от чиста сердца[256]. Что касается до предложного без предлога, то он встречается только в прилагательных в форме наречий; напр.: душевне, телесне, волне, добре[257] и пр. и пр. В посланиях Митрополита Ионы часто встречается полногласное прилагательное; напр.: от многиих; прочиими преподобныими; духовныими; нашиим; Константиноградцкиим; святыих[258] и пр. и пр. Что касается до двойственного числа, то оно хотя является и правильно, как напр.: с обою страну; две начале;[259] и пр. и пр., за то исчезает иногда даже и в числительных; напр.: с обоих стран; обеих тех Великих Государей[260]. Числительное четыре является в творительном, так как и следует, на ми: четырми[261]; оно еще не приняло общего потом окончания для числительных прилагательных в этом падеже, отразившегося на них отчислительного: два, — окончание двойственного искаженного. Числительное существительное (с пяти) встречаем мы здесь употребленным уже не как существительное; напр.: на всех Святых седьми Сборех; по седьми Святейших и Вселеньских Сборех[262]. Замечательны слова: посполно[263], которое напоминает польское слово посполитый ипроисходит кажется от русского слова полный, сполна; также замечательно выражение в послании Ионы, где он жалуется на то, что конюшего и дворян его перебили, что милостию Божиею все живы, а в прок два их и три без века[264], т. е. вероятно лишены века, полного века, не доживут века; отсюда кажется объясняется слово увечит, увечный, лишить века, лишенный века. — Послание Ионы вообще писаны церковнославянским языком, сохраняющим явственно свои характер с некоторыми ошибками против него, постоянно обличающими, что, не смотря на полное знание языка, это не был язык русский, живой, которым говорил пишущий; словом сказать, мы здесь видим ту же живую цепь ошибок, которую заметили прежде, но при решительном господств и в пределах церковнославянского языка. Слог пестреет; рядом с правильным употреблением окончаний и форм церковнославянского языка, показывающим его знание, встречается ошибочное против него употребление, взятое из живой речи.
Кроме послании Ионы находим мы и другие памятники религиозной письменности в его время, и встречаем в них тот же церковнославянский язык, хотя не так выдающий свои собственные формы, и те же ошибки. Мы находим в это же время письма Великого Князя Василья Васильевича к патриарху и царю Константинопольскому, написанные правильно, по крайней мере с знанием всех тонкостей церковнославянской грамматики, и в тоже время с ошибками, почти всегда присутствующими в ту эпоху, против тут же соблюдаемых правил. Напр.: от своея земля; от тоя сборныя церкве[265]; встречается: братий[266]; правильно употреблено двойственное: две начале[267]. Правильно соблюден именительный падеж во мн. ч., с его различием: малий же и велиции, убозии и богатии[268]; полногласие: писаше[269]; также окончание на и вместо нашего ять в известном случае и перемена букв в падежах; напр.: во многочеловечней Рустей земли[270] и пр. и пр. Замечателен винительный: во вся…. градовы[271].Ошибок вообще мало, и он встречаются собственно в другом послании позднейшего списка; напр.: Пречистые Владычица нашия Богородици; Русския земли; любви…. хочем[272] и пр. В исповедании Ростовского Архиепископа Феодосия находим мы и те же правильные употребления (от пища[273]и пр.) и те же ошибки. Одна ошибка замечательна: глаголам[274]; замечательно также встречающееся полногласие: божественныими[275]. — Окружная грамота Архиепископа Федосия написана вообще правильнее церковнославянским языком; одна ошибка против правильного употребление существительного в р.: Архиепископии[276]. Есть еще несколько других подобных ошибок, как напр.: нашие Ростовские[277] и пр. — Присяжная грамота Тверского Архиепископа Геннадия[278] написана совершенно правильно. — Но не смотря на все эти ошибки, в тих случаях, где встречается русская речь с церковнославянской, язык церковнославянский совершенно сохраняет свой характер, особенно там, где в употреблениях своих он не встречается с русскою речью, именно в употреблении времен; вообще видно, что эти ошибки — ошибки в пределах церковнославянского языка, которые твердо обозначены беспрестанно встречающейся тонкости языка, иногда строго соблюдаемые; отсутствие народных иных окончаний (падежа на а) (впрочем в послании Великого Князя Василия Васильевича встречается: мужа имам[279], — и наконец синтаксис, кладут резкое различие между памятниками народной и религиозной письменности. Особенно является это в общем послании Российского Духовенства Углицкому Князю Димитрию Юрьевичу, где приводятся места из грамоты. Это послание написано церковнославянским языком, как и другие рассмотренные нами послания, с большими, может быть, сравнительно ошибками. Здесь встречается правильно двойственное число: от твоею руку[280]; также употребление числительного существительного, уже не как существительного: в пяти человецех[281]; но язык вообще церковнославянский; — и вдруг среди этого является: а орда управливати[282], и вообще народный строй речи: эти выписки из грамот. — Другие послания русского духовенства: соборные грамоты русских епископов[283] написаны с обыкновенными соблюдениями правильного употребления и обыкновенными ошибками, что мы уже видим и рассмотрим в других памятниках языка. Послание русских епископов к литовским все написано по церковнославянски, но ошибочно; кроме других ошибок, не соблюден даже именительный церковнославянский: а они сами отметникы и отступникы[284]. — Что касается вообще до ошибок, то иногда видим строго соблюденные тонкости, иногда почти вслед за ними ошибки; (выше были уже приведены примеры таких и правильных и ошибочных употреблений). Мы должны заметить, что скорее кажется изменяются теобороты, формы ивообще употребление в церковнославянском языке, в которых он самобытно и свободно сходится с языком русским, разумеется по мере того и как изменялись они в русском языке; это понятно: ибо здесь не чувствовалась разница языков и движение и изменение в формах сходных с церковнославянский языком, было перенесено и в церковнославянский язык, что могло казаться движением этих самых форме вообще, и в церковнославянском следовательно языке. Тогда как теформы, в которых он отличался от русского, были долго и упорно хранимы, ибо здесь на различии была основана особенность, самобытность языка; как например: падежи на ом и ех, именительный в именах мужеского рода с его различием, и пр., за исключением тех случаев, где или было некоторое сходство или слабое различие, или же употребление совершенно противоречило духу русского языка. В примере первых изменяемых форм, мы можем указать на изменение двойственного числа, на употребление числительных существительных не как существительных, на перемену родительного на ий — в ей, что уже очень сильно преобладало в XV столетии; на присоединение ся в глаголах возвратных; напр.: а надеемся; тщатися[285], что является, не исключая и раздельного употребление, в нашей церковнославянской письменности, и пр. В посланиях Ионы (как и вдругих) Замечаем мы употребление полногласия в прилагательных и даже в глаголах (чему мы видели примеры); это полногласие согласуется с древним церковнославянским языком, но вероятно взято из русской речи (в церковнославянских памятниках оно уже перестало встречаться), в которой оно и до сих пор сохранилось собственно в прилагательных.
В следующих памятниках XV столетия, в посланиях Митрополита Феодосия, замечаем тот же характер, тот же слог, если, в некоторых впрочем посланиях, не более ошибок против церковнославянского и не более простой речи; так например встречаются в посланиях его ошибки против именительного: и который посадник; аще ли будете…. преобидникы; и в том поручникы[286] и пр.; но в тоже время встречается разумеется и правильное употребление; напр. прежни святии велицеи исповедницы[287]. Грамот Феодосия не много. — Грамоты Филиппа Митрополита, наследовавшего Феодосию, написаны красноречиво и чрезвычайно правильно по-церковнославянски за некоторыми исключениями в тех случаях, где различие, тоньше и ошибке произойти легче. Так напр.: приать многих душя и старца и уноты и младенца[288]; соблюдено двойственное: ко обемяиндесять коленома Израелевыма[289]; именительный является очень строго-правильно: все благочестиа държателие приснопамятнии Велиции Князи[290]; также в единственном числе: церкви…. есть небо[291] и в другом месте: царствующий град и церкви Божия Костянининополь доколе…. стоял[292] и пр. Особенно правильно написано послание Новгородскому Архиепископу Ионе и Новгородцам[293]. В других посланиях его мы не видим такой строгой правильности; но послание эти касаются светских отношений; сюда входят уже слова получившие постоянное употребление не согласно с правилами церковнославянского языка (остоявшиеся), сохраняющиеся и в письменности духовной. Самые выражение, принадлежащие национальной сфере, вносятся сюда с своим характером и отличаются резко от других окружающих их оборотов, от самого послания; напр.: а в земли и в воды…. не вступатися[294]; не соблюдено двойственное: двою месяц[295] и пр. и пр.. В посланиях Филиппя встречаются ошибки, замечательные относительно почти постоянного их отсутствие, даже и не в церковнославянских памятниках; напр.: о тех…. исправлениях[296]; вот еще пример такой же ошибки и вместе употребление существительного числительного не как существительного, которое встречается у Филиппа Митрополита и которое видели мы уже прежде: в тех прежних пяти сборах[297]. Замечательно употребление, которое считаем мы народным и являющим ту неподвижность падежей, которую мы видели и о которой говорили выше: с конь ссел[298]. В одном месте встречаем мы выражение: сто и два служителей церковных[299]; но здесь мы не находим ошибки, т. е. в том, что с два, множественным, или лучше двойственным числом в именительном, не согласовано: служители церковныи это употребление возможно, оно составляет только особый оттенок, показывает особенное отношение, в котором здесь числительное два находится к последующим существительному и прилагательному; это отношение состоит, как мы думаем, в том, что здесь число не объемлет все предметы, но относится к нему, как определенная часть к неопределенному целому, т. е. не два или сто два церковные служителя, но сто два церковных служителей, то есть: из, от церковных служителей; точно также, как и само прилагательное, напр.: добрый, может быть в таком же отношении к существительному; напр.: добрые люди, добрые людей, т. е. из, от людей, — оборот, встречающийся часто в древних памятниках наших; напр.: а кто моих Князей служебных; а хто имеет жити твоих бояр и детей боярских и слуг[300]. В XV столетии, кроме разных грамот, находим мы еще памятники замечательные, другого рода церковнославянской письменности; это чин поставления Епископа, 1456 года (список очень близок к сочинению: принадлежит к концу XV или началу XVI века). Язык этого памятника очень правилен; соблюдены многие тонкости и редко встречаются ошибки, так напр.: соблюдено двойственное число: обою страну; двема дьяконама[301]; но перед этими словами, в согласующемся причастии тут же ошибка; предъидущим[302]; как и далее: с инеми двема[303]; соблюдается ѫ (а): пророка Предтеча; душа въверенныа; священныа одежда[304]; исключений очень мало: некоторые нуждии братьи своеа[305]. Встречается: дверий[306]; также предложный без предлога; доле[307]; вообще, как мы сказали, все написано правильно, — исключений не много. Памятники церковнославянского языка после Филиппа Митрополита не изменяют своему характеру. Грамота Архиепископа Феофила, 1477 года, — грамота написанная просто, не выказывающая и не блестящая формами церковнославянского языка (в не нет его глагольного прошедшего); в остальном она, то согласуется с этим языком, то тут же нарушает его правила; словом сказать, изобилует обыкновенными ошибками того времени и таких грамот, в техслучаях в которых формы и окончание церковнославянского языка разнствуют с формами русского языка, из пределов которого не выходят эти грамоты, имеющие юридических характер; напр.: святыя… Троици; всея Русии[308] и пр.; замечательно употребление: Князий[309]. — Но около того временивстречается памятник очень замечательный, особенно потому, что это подлинник; это завещание Преподобного Евфросина Псковского; в этом простом завещании видно однако же, какую силу имел язык церковнославянский, как прочно уже утвердился он (в XV столетии), основывались на правах своих, на своем высоком значении и, как увидим, уже утвердился на все продолжение национального периода, не смотря на изменение и ошибки, происходившие в пределах его. При пестроте речи вообще, находим мы прошедшее время глагола, принадлежности языка церковнославянского, что встречается во всех памятниках церковнославянского здесь замечаем мы это употребление особенно по простоте речи и отчасти по юридическому характеру памятника; напр.: учиних[310]; водим соблюденными многие правила, хотя иногда по естественному и живому определению языка в то время, есть ошибки; так: спасения ради, душа своеа; добрые воли; ни мылни держати[311] и т. п. Замечательно употребление, после разного исчисления: и всему сполу[312], что согласно опять с словами: сполна.-- Отреченная грамота Архиепископа Феофила написана довольноправильно и имеетхарактер церковнославнской речи, с известными ошибками; напр.: бессмертные души; будущего страшного… судьи[313]; замечательно здесь употребление ей вместо ий; в родительном падеже множественного числа в таких словах, где оно реже встречается: писаней; преданей[314]. — Соборное послание Российского Духовенства, отреченная грамота Суздальского Архиепископа Феодора и потом послание Митрополита Геронтия написаны тем же церковнославянским языком, являющимся иногда с своими тонкими особенностями, напр.: церкве; от душа[315] и пр., но в тоже время: пречистые Богородици; праведного судьи[316], и даже не соблюден именительный: наследники будут[317]; — это в соборном послании Российского Духовенства (от Геронтия и от других духовных особ). Отреченная грамота Суздальского Архиепископа Феодора (она очень кратка) не представляет правильного употребления на ѫ; в ней мало соблюдены оттенки церковнославянского языка. В посланиях Митрополита Геронтия встречается правильно именительный множественного с его отличием: зовущеся священници и учителие християнстии[318] и пр.; находятся и другие особенности церковнославянского языка, обыкновенно встречаемые; замечательно употребление: яз его богомолец уже то ныне конечне послал есми[319], — яз впрочем отдалено от глагола, но все кажется довольно прямо с ним связуется. Впрочем послания эти вообще написаны просто; в них встречается довольно ошибок; как: Рускиа митрополии; из земли[320] и пр.; также: спискех[321], и также не соблюден именительный церковнославянский множественного числа: наместники…. казнят[322]; последние два примера в грамоте, которая написана не строже других и проще. В конце XV столетия находим мы послание Новгородского Архиепископа Геннадия, ревнителя православия; эти послание писаны, вопреки всем современным посланиям, почти простою русскою речью. Церковнославянский язык дает речи свое определение, но оно беспрестанно нарушается живою народною речью, со всем характером своим выступающею на бумагу} в его послании нет форм прошедшего церковнославянского; почти постоянно уже наблюдается различие в именительном множественного мужеского рода от винительного; встречается падеж русский именительный на а, и иногда вовсе исчезает определение церковнославянского языка и слышится настоящая живая русская речь. Вот примеры нами сказанного: мужикы…. поют; побежали ставленикы; каковы те списки; и те еретики сбежали; божественая служба совершати; принести каша да гривна; та грамота свести[323]; не соблюдается изменение букв в падежах: в подлинникех; в подлинники[324]; Великорусское е заменяет и церковнославянское даже и там, где мы и теперь говорим и; напр.: Генадей; третей год[325]; мы не говорим уже о других несоблюдениях форм и окончании церковнославянского языка. Замечательна ошибка против творительного: употребление, уже и прежде не раз встречавшееся в народных памятниках, русского окончания: С своею братьею Архиепископом и Епископами[326]; замечательно употребление русских простых слов и оборотов: а подьякы веть робята глупые; по мне ино те не пригожи в попы; теперво; а тутошним[327] и пр. и пр. Такой же характер имеет и отписка Филиппа Петрова; те же встречаем ошибки, или, лучше, то же употребление русской речи; напр.: священники… поистязанни и пр. Владыке[328]. Употреблено, редко встречавшееся, я вместо яз; которое конечно самобытно принадлежало русскому языку: и я тут же был[329]; соблюдено двойственное, впрочем в приводимых словах священников: две начале[330]; интересно употребление слова: извон (извне): извон божественных Правил и Събор[331]; употреблено простое слово в собственных уже словах того, кто писал, т. е. Филиппа Петрова: отмолвили[332]. — Послание Митрополита Симона, писанное около этого же времени (1495—1505), не имеет характера церковнославянского языка; в нем почти не встречается прошедшее церковнославянское, и правила, особенности языка не строго соблюдаются; напр.: от всей братьи; прося милостыни[333]; не встречается вовсе окончание на ѫ в известных случаях в существительном. В прилагательном тоже ошибки: той честной обители[334] и т. и.; встречается и правильное употребление: пречистыи Владыце[335] и т. п. — В конце же XV века имеем мы два письменные памятника: чин поставление на митрополию Симеона и также чин венчание Князя Димитрия Иоанновича. Они также написаны церковнославянским языком; описание первого не важно и не заключает в себе ничего особенного; довольно правильно соблюдены некоторые оттенки церковнославянского языка; встречаются обыкновенные ошибки; как: всея Руси[336] и т. п.; употреблено, впрочем, правильно и в предложном: на седалищи[337]; не соблюден также именительный церковнославянский множественного: дьяки[338]. Описание второго довольно пространно и больше являет церковнославянский язык; здесь также встречаются обыкновенные, приведенные выше нами много раз ошибки, как: одежи[339]; в существительном не встречается окончание на а; в прилагательном встречается: святые твоея соборные[340] и пр. Здесь также соблюдены обыкновенные оттенки, как предложный на ех; местех[341] и пр., не соблюден именительный множественного: священники и дьяки[342]; двойственное число соблюдено не вполне: двема Архимандритом[343], и наконец вовсе не соблюдено: обеих Великих Князей[344]; замечательно также употребление дательного ти вместо твоего; это употребление встречается почти во всех посланиях, и совершенно согласно с тем, что мы говорили о дательном вообще; напр.: здесь: и наследник будет небесного ти царствия[345] и пр. Нельзя наверное сказать, чтобы звательный надеж был совершенно чужд языку русскому, по крайней мере великорусскому, хотя скорее можно заключить, что его у нас не было, и что это был церковнославянизм; удерживать его у нас могло официальное употребление; так, в договорных грамотах встречается: Господине и брате; но за этим следующие слова не находятся в звательном падеже, что впрочем объяснить можно тем, что дальнейшие слова являются уже как определения: господине и брате старейший Князь Велики Иван Васильевич[346]и пр. и пр.; но без официальных выражений слово не находится в звательном; напр.: а на сем на всем Князь Велики Иван Васильевич целуй[347] и пр. (если это не пропуск). Также набожное значение слова, набожное восклицание могло удержать звательный падеж; как: Боже! и т. п. (выше мы приводили еще тому примеры). Здесь в рассматриваемом нами памятнике мы видим звательный в словах Митрополита, в словах молитвы, где слово имеет религиозное, священное значение: Господи Боже наш! Госпоже Дево Богородице![348] что совершению понятно, ибо здесь является этот священный церковнославянский язык, проникнутый вечным, религиозным содержанием. Мы видим также звательный падеж в словах Великого Князя к Митрополиту: отче Митрополите![349] видим в словах Митрополита к Великим Князьям Ивану Васильевичу: преславный Царю Иване Великий Князь![350]и Димитрию Иоанновичу: Господине сыну мои Князь Великий Дмитреи Ивановичь![351] Но в словах Великого Князя Ивана Васильевича к его внуку Дмитрию Ивановичу видим: внук Князь Дмитреи![352] что намекает кажется на то, что в простои речи (по крайней меретогда) звательный падеж с его отличием не употреблялся. — Наконец в самом конце XV века, около 1500 года, видим мы Уставную и Наказную грамоты о общежитии монастырском, написанные на церковнославянском языке, нобез строгого соблюдение оттенков, без особенного присутствия его характера; правильно соблюден именительный множественного церковнославянский: иноци; священници[353];не соблюдается окончание на а собственно в существительных именах: кроме своея келыи; кроме братьи[354],и в то же время является правильное употребление: духовные любве[355]; замечательно уже употребление двойственного окончания в числительном три: при сохранении его в числительном два: перед двема или трема послухи[356]. — Около 1499 г. находим мы замечательные памятники церковнославянской письменности: поучение церковнослужителям. Здесь церковнославянский язык сохраняет свой собственный характер; он ясно выражается здесь; многие особенности и оттенки строго соблюдены; здесь сама речь носит на себе его характер; напр.: ѫ соблюдается: за тех душа; лишитесь… лжа; развее великие нужа[357]; именительный сохраняется даже и там, где различие в и и ы, даже и в прилагательных; напр.: недостойнии ангели; немощнии[358] и пр. и пр.; встречается разница именительного в единственном числе в известных случаях: да будет свята церкви[359]; первообразное прилагательное употребляется также: Об будущем веце горце; на месте святе[360]; двойственное число употребляется правильно: руце от лихоиманиа очищене; своима рукама[361]; и заменяет е очень часто не только в родительном множественного, но и в других случаях: писаний; сластий; ни бий[362] и пр.} употреблено правильно в родительном: от церкве[363] и т. п.; и соблюдено в дательном единственного в известных случаях; напр.: души бо человечестый[364] и т. п.; соблюдена тонкость церковнославянского языка в причастии, различие окончании на я, на щи и ще; напр.: сиа творя сам ся спасеши; мнящеся не делаем; и вы сынове и чада послужише Богови верою и преступающе…. славящее; всее несущи[365]. — Есть, впрочем, ошибки, напр.: развее…. свещи; без воли; от церкви; без времяни[366] и пр.; встречается в родительном окончание на ей место ий: строителей; от…. детей[367] и пр. и нек. др. Повторяем, исключений очень немного; вообще в этом сочинении видим мы церковнославянский язык с его собственным характером, с его особенными оттенками.
Памятники юридической письменности духовной сферы писаны языком юридической письменности светской, вообще тем языком, которым писаны письменные памятники национальной сферы; грамоты договорные, жалованные и прочие.
Таковы были изменение и состояние церковнославянского языка собственно в отношении к его грамматическим формам; но то, что резко различало его от языка русского, от народной речи, как мы видим ее и в то время во многих ее памятниках — это синтаксис или лучше присутствие синтаксиса, развитого в памятниках церковнославянского языка. В письменности этого языка вообще, отделенного от случайности разговора, далекого от произвольного произношение, языка собственно книжного, должна была преимущественно, в ущерб другой, развиться та сторона языка, которой мешала случайность разговора и которая развеивается тогда, когда язык получает общее значение и наполняясь общим содержанием, чего не могло быть там, где речь определяется исключительно национальностью. Это развитие совершается преимущественно на бумаг, когда не просто речь на нее только записывается, но когда пишется то, что собственно назначено для бумаги. Мы сказали, что над национальным определением народа у нас была целая сфера общего, отвлеченная сфера, имевшая также отвлеченный от народного устного употребления язык, следовательно назначенный для письменности (книжный); в нем, в этом язык письменном должен был развиться синтаксис, должны были развеяться его силы, и мы встречаем этот синтаксис развившийся в церковнославянской письменности и так резко отличающий ее от памятников речи народной. Противоречие является явственно: нет отрывочных кратких фраз речи народной, связываемых беспрестанно союзами; одна фраза не вмешивается в другую, нарушая синтаксическое течение; напротив, является длинный, связанный во всех частях период, все предложение относится одно к другому, вытекая одно из другого; но этот синтаксис, который мы здесь видим, есть синтаксис вязыке отвлеченном, языке чисто книжном, ипотому отвлеченно развившийся, что еще резче отличает его от народной речи. Таков синтаксис в письменности церковнославянской. Период растягивается иногда чрезвычайно; отношение предложения к другому иногда слишком отдаленны; является темнота, туманность. Что касается до отдельных синтаксических оборотов, то они мало отличаются от оборотов языка русского; мы находим разве только то, что в церковнославянской письменности являются такие обороты, которые отсутствуют в письменности народной; но конечно там являются и обороты такие, которых нет может быть в русском языке, которых он м. б. и не допускает, каковы дательный самостоятельный, или винительный вместо русского творительного; напр.: сего ради помраченникы назвати мы убо вас, а не просветители[368] и пр. Но мы говорим здесь собственно о синтаксической течении, об ordo verborum, о целом периоде который есть полное выражение синтаксического духа, но который является вполне собственно там, где язык освобождается от случайности; его именно видим мы в письменности церковнославянского языка, но (как мы сказали) являющимся отвлеченно. Церковнославянская письменность XV столетия именно замечательна тем, что представляет нам этот синтаксис, таким образом развившийся. В XIV столетии мы того не видим, за исключением некоторых посланий; мы видим там преимущество народной речи даже и в этой сфере. Но в XV столетии находим мы вновь церковнославянский язык, восставший в силе своей. В XV столетии в начале видим мы, Фотия, грека который овладел церковнославянским языком, и не удержанный ничем в уединенной своей мысли, вдался весь в синтаксическое развитие языка церковнославянского, отвлеченного, нового, замечательного свободою своего синтаксиса, языка, который мог принять в себя всякую конструкцию и таким образом воспитывался в духе отвлеченно-синтаксическом. Он покорялся мысли Фотия, одевая ее в свои формы, не в том смысле, чтобы он принимал формы языка греческого, но в том, что он послушно облекал собственно мысль Фотия (мысль уединенную, как мы сказали), выражал отвлеченную ее деятельностью согласно с своим отвлеченным значением как языка, выражавшего одно вечное, общее, тогда отвлеченное содержание. И так, отвлеченно развивался в нем синтаксис; эта отвлеченность, и следствия ее, темнота, запутанность и неясность, особенно выдаются в посланиях Фотия. Мы можем привести замечательные примеры: И о сем же убо о всем, любимии о Господе, по долгу духовного мы настоятельства, преже убо мног-крат от самые истины Еуангелиа, и от Апостол же и от Пророку и от божественных Отец предание и от всего божественного Писания, преже и пространно словесми духовными и учителными писах к вам о вашей ползе духовный, предлагая вашей любви трапезу, не брашна гибнущего, но пребывающего в животе вечнем, услажающего и просвещающего душю. И о сем же убо и ныне, по пригождению мы духовному к вашей любви, еще и отдалением места от вас удален есм, но началства вашего, великие ради веры к Богу и теплоты духовныя, и вашего о всем благочиние и попечение и благостояние истинного православные вашея державы, и о всем есть всегда духом яко неразлучно наше смирение с благоверием вашим и якоже слышах того всегда о благопреспеянии всяком православного вашего пребывания, и духовно о семь радуяся бех[369]. Тот же характер видим мы в посланиях Ионы, тоже, хотя не столь сильное отвлеченное развитие синтаксического духа языка; напр.: О том тобе своему сыну вспоминаем, а сам испытно веси, како божественая и священнаа правила святых и верховных Апостол и святых и богоносных Отец повелевают, а запрещают нашему смирению и сущим настоятелем и окрмителем и учителем, от Бога устроенным святым Божиим велиим и сборным церквам и всему православному великому християньству, комуждо нас своеа паствы, каково великое смотрение и попечение нам имети о святей православней и християньстей вере, юже приахом от Седми святых и вселенских Сборов и от Царствующего града, и от нашеа Руссийскиа земля просветителя и учителя, святого и равного Апостолом Великого Князя Владимера, просветившего Русьскую землю святым крещением, и како нам святое предание сблюдати и имети крепце неподвижна, и душу свою полагати за то, а к новине не приставати никакоже, по великого святого верховного Апостола Павла словеси: «пачи преданного от него аще и ангел благовестит, или и сам той инно что взглаголет, анавема да будет, еже есть, проклят!»[370] Здесь образовывалась эта необходимая для мысли, так называемая тяжелая конструкция, конкретная, органическая, которая уже составом своим воплощает мысль и ее движение; конструкция, которую, в таком род по-крайней мере, встречаем мы у Римлян, у Немцев, и которой нет у Французов, не ставших выше языка разговорного и в письменности. — В посланиях других духовных лиц не встречаем такого длинного периода, такого развития отвлеченного синтаксической стороны языка; но нети отрывистой народной речи, и предложение являются стройно и связно между собою; напр.: в послании Кирилла, игумена Белозерского монастыря, написанном прекрасно: егда всхощет Бог кую землю показнити за нечестие, посылает преж проповедники дабы обратились, и аще обратятся, отводит Господ от них свой гнев, мимоводит скорбь, и прелагает печаль на радость и показует на них свою милость[371]. Также в другом его послании: и аще, господине, сице обратитесь к Богу, и яз грешный поручаюся, яко простит вам, благодатию своею, вся сгрешениа ваша и избавит вас от всякие скорби и беды, а Княгиню твою здраву створит[372]. Далее: О всех же сих, господине, мы грешнии ничто же можем вздати тебе, но Пречистая Богородица воздаст ти множае и в сей век и в будущий; а яз, господине, грешный с твоею братицею рад Бога молити и Пречистую Его Матерь о твоем здравии и спасении и твоея Княгини и о твоих детках и о всех крестьянах порученных тебе[373].В исповедании Ростовского Архиепископа Феодосия мы встречаем тоже простую связность речи: мнози же прилучишася тогда ту, от священников и иноков, и от мирских благоразумных человек, много возбраняху мы таковых не творити; аз же, объять дияволским искушением, а своим грехом, не послушах их, ни внимах глаголам их, и отвещах им токмо единою речью, неделным днем, не ставя себе греха[374]. В других памятниках церковнославянской письменности встречается, при церковнославянском синтаксис полная простота речи, иногда особенно подводящая даже к речи народной; таково особенно местами духовное завещание Преподобного Евфросима Псковского[375]; также исповедание православной веры Новгородского Архиепископа Евфимия, пред посвящением его в сан Архиерейский[376], по содержанию своему (хотя стройнее) имеющее характер несколько официальный, и многие другие. — В посланиях Великого Князя Василия Васильевича видим мы более, нежели простую стройность речи, видим то. синтаксическое развитие, которое является как бы притязанием; напр.: И того ради просим святое ти владычьство, послете к нам честнейшее ваше писание, яко да помощю Божиею и благодатию Святого Духа, и, споспешением святого Царя и с благословением святого ти владычетва и божественного и священного Собора, по святым правилом, сбравше в отечетвии нашей, в Рустей земли, боголюбивые епископы отечества нашего, и по благодати Святого Духа избравше кого человека добра, мужа духовна, верою православна, да поставят нам Митрополита на Русь[377]. Слышахом от приходящих к нам они ваших стран от наших тоземцев и от иных туждых стран пришелцов, про ваше великое царство (его же из первых времен от Бога желахом), яко Божиею волею и тому крепкою помощию и многим милосердием, и Пречистые Владычица нашия Богородица и приснодевы Мария вже к Сыну ее Господу нашему Иисусу Христу молением и ходатайством и предстательством, и по изначальству великих ваших святых прародителей и родителей, благочестивых и приснопамятных и блаженных Царей, по сродству, всприял еси свой великий царский скипетр, свое отечество, во утверждение всему православному християнству ваших держав, и нашим владетелствам Русские земли и всему нашему благочестию в великую помощь[378]. — Замечательно послание Российского Духовенства Углицкому Князю Димитрию Юрьевичу; в нем есть иногда этот же отвлеченно развившийся синтаксис, есть стройность речи; с этим представляет сильное противоречие народная речь, приводимая в выписках из договорных грамот; напр.: и о том тобе своему господину воспоминаем, не от собе свое, но от божественного Ветхого Писания, токмо воспоминаюче тобе, самоведущему прежебывшее, како по изначальстиву вражды общего нашего душегубного супостата и врага всему человеческому роду диявола, кознми его и наветы, како праотцу нашему Адаму позатде и положи ему с сердци равнобожество, яко да будет яко и Бог, разумевая добро и зло[379]. — Но, господине, узрели есмы в ваших докончяльных грамотах писаные строки, по чему вам межи себе жити и правити, по крестному целованью. Первое у вас в начале написано: быти с своим братом, с Великим Князем Васильем Васильевичем везде за один и до своего живота, а кто будет Великому Князю друг, то и тобе друг, а кто будет Великому Князю недруг, то и тобе недруг! а с кем будешь в целованьи, а к тому ти целованье сложити[380]. В посланиях Митрополита Феодосий, в некоторых по крайней мере, встречаем мы тот же характер синтаксиса. Но особенно видим его в красноречивом послании Митрополита Филиппа; напр.: И того ради, сыну, писах тобе Ионе Архиепископу, что же твои дети некотории посадници и тысятцкий, да и от Новогорецов мнози въставляют некая тщетная словеса, мудръствующе себе плотскаа, а не душевнаа, яко забывше Божиа страха и казни его, и непщуя ничтоже, ни поминающе скорьбных и печалных, еже им бывшим во время ее, мнящеся сами яко бессмертни суще, а хотят грубость чинити Божией церкви и грабити святые церкви и монастыри[381]. Тоже находим, хотя не столько, и в других его посланиях; в некоторых видим мытуже противуположность церковнославянской и народной речи, когда приводятся слова, взятые из сей последней; напр.: в посланиях Митрополита Новгородцам, слова, взятые (хотя не целиком) из грамот: а жалуют, держуть вас, свою отчину, в докончании и в крестном целовании в старине, а вам их, господ своих, держати имя их честно и грозно без обиды, а в земли и в воды и с пошлине их не вступитися[382]. Или слова явно простой речи: Отчина моя Великий Новгород не правит, учнет ми бити челом, а исправится, и язь жаловати хочу; а не учнет ко мне посылати бити челом, а не учнуть ми правити, и вы бы на них были с мною. — А всътавливают деи ваши не добрые, на моего господина сына на Великого Князя то и слово: «опас господин наш Князь Великый нам давши, а Пьсков на нас подымает, а хочет на нас идти». — И Василей Ананин о вашем неисправлении ни сякова слова не молвил, ни челобитья его о том не было, а молвячи так: «о том Великый Новгород с мною не приказал»[383]. Очень замечательно, что встречается в прилагательном народный винительный падеж на а: такова грубость чинить[384]. Тоже синтаксическое развитие видим мы в соборном послании Российского духовенства (от Геронтия Митрополита и всего духовенства); напр.: (мы приводим это место в пример длинного, вяжущегося в своих частях периода, думая, что оно здесь яснее, нежели где-нибудь его выказывает; мы начинаем его еще не сначала, ибо оно и так имеет целость): И молим, Всемилостивого Господа Бога всех Творца и Зиждителя и его Пречистую Богоматерь о благостоянии святых Божиих церквей, и о многолетном здравии великого твоего господства, и сына твоего благородного и благоверного Великого Князя Ивана Ивановича всеа Руси, и о твоей братьи молодшей, о благоверных Князех, Андреи, и Борисе, и Андреи Васильевичех, и о всх ваших Князех и о болярех и воеводах, и о всем вашем христолюбивом воинстве, людех православных, и о подвизе вашем, еже с Божиею помощию и заступлением, мужествене, добре стоите за дом Святые и Живоначальные Троица, Отца и Сына и Святого Духа, и за дом Пречистые Богородица и великого чудотворца Петра Митрополита, и за вся Божие святые церкви всеа Русские земля, и за свою святую чистую нашу пречестнейшую веру, яже во всей поднебесной, якоже солнце, сияние православие в области и дръжаве вашего отчьства и дедства и прадедства великого твоего господства и благородие, на тоже свирепует гордый он змий, вселукавый брат дияволь, и создвизает на то лютую брань поганым царем и его пособники поганых язык, их же последняя зря…. во дно адово, идеже имут наследовати огнь неугасимый и тму кромешную[385]. В других посланиях Геронтия Митрополита[386] видим мы, хотя не столько, это отвлеченное синтаксическое развитие, но также стройность речи. — Опять, среди всех этих посланий, отличаются своею народностью, и в синтаксическом отношении, послание Архиепископа Геннадия; мы слышим в них народную, прерывистую, разговорную речь; находим почти полное отсутствие стройности и связи синтаксической; речь, которая сходна с простым слогом грамоты и которая иногда своею живостью отличается от их слога, имеющего несколько официальный, затверженный характер; напр.: (мы приведем здесь несколько примеров, ибо слог этих грамот кажется нам чрезвычайно важен и интересен, и до сих пор встречается только у одного Геннадия; это наша живая Русская речь): Диаки ведь у церкви велено ставленые дръжати, простому не велено на амбоне ни чести ни пети; а се и священники ставиш ты, господин Отец наш, первое в свещеносци, сиречь, в пономарии тоже опять в диакы, в чтеци и в певци, да после в подиаконы[387]. — А хотел есми того велми, чтоб мне быть на твоем поставлении, господина отца нашего; а здесь паки господине, наказ Государя Великого Князя о его великих делах, а велел ми того беречи, а к Москве ехати не велел за своими делы; да и владыки ми писали в своей, грамоте, что тебе уже избрали да и на митрополичь двор возвели, а за коими делы будет ти нелзе ехати и тыб де к нам прислал грамоту свою поволную. А ныне беда стала земская да нечесть государьская великая: церкви старые извечные выношены из города вон, да и монастыри старые извечные с места переставлены. — Здесе прижал жидовин новокрещеной, Данилом зовут! а ныне хрестьянин, а мне сказывал за столом во все люди: понарядился де есми из Киева к Москве, ино де мне почали Жидова лаять: «собака де ты, куды нарядился? Князь де Великий на Москве церкви все выметал вон»; а сказывал то пред твоим сыном боярским пред Вяткою: ино како то бесчестие и нечестие государству великому учинена? — А церкви Божии стояли колико лет, а где священник служил, руки умывал, и то место бывает непроходно, а где престол стоял да и жертвенник и те места неогороженны, то и собаки на то место ходят и всякой скот. А что дворы отдвинуты о града, ино то и в лепоту, а церкви б стояли вкруг города, еще бы честь граду болшая была[388]. — «А се приведут ко мне мужика, и яз велю ему апостол дати чести и он не умет ни ступити, и яз ему велю псалтырю дати и он и потому едва бредет, и из его оторку, и они извет творят: „земля, господине, такова, не можем добыти, кто бы горазд грамоте“; ино де ведь-то всю землю излаял, что нет человека в земле, кого бы избрать на поповство. Да мнебьют челом: „пожалуй деи, господине, вели учити“; и яз прикажу учити их октении, и он и к слову не может пристати, ты говориш ему то, а он иное говорит; и из велю им учити азбуку, и они поучив мало азбуки да просятся прочь, а и не хотят ее учити».[389] — Отписка Филиппа Петрова, в отношений к синтаксису, сходна с посланиями Архиепископа Геннадия. Памятники письменности другого рода, не послание, но описание, так сказать, как напр.: Чин постановления Епископа, Митрополита, чин венчания на Великое Княжение, писанные не от лица, не заключают в себе такого развития синтаксического, отвлеченного; но они написаны стройно и связно, как сочинения письменные, в которых присутствует синтаксис; напр.: «И егдаж совершися Божественая служба и приспе время, иж возвести на место Митрополита, глаголет Князь Великии. — Быс же посаженые его сице: в Пречистои, среди церькви уготоваша место большое, идж стителеи ставят, и учиниша на том месте три стулы: Великому Князю Ивану, да внуку его Князю Дмитрею, да Митрополиту. И егда приспе время, облечесь Митрополит, и Архиепископы, и Епископы, и Архимандриты, Игумены, и весь собор во освященые одежи, и посреди церкви поставиша налои, а на нем положиши шапку Манамахову, да бармы»:[390]. Особенно замечателен чин постановление Епископа, в котором является более синтаксис; напр.: «Сзывает Митрополит всех Епископов, елици суть под ним во всем пределе его; аще ли ж немощно будет некоторому от них приити к тому избранью, на уреченый рок и день, или немощи ради великиа, или пакы некоей великой нужды належащи, иже имут все людье ведати, и тъйже посылает грамоту своеа руки, да еже аще что сътворит сбор, или кого изберут събравшиися боголюбивии Епископи на поставление, но и тому того ж избраниа держатися и не разлучену быти своеа братья, а еже аще что они съдеют по преданию святых Апостол и богоносных Отец».[391] Мы не приводим более примеров; думаем, мы уже достаточно привели их выше, и что из вышеприведенных можно иметь ясное понятие о слоге и синтаксисе. Сюда же надо отнести уставную и наказную грамоты, написанные несколько сухим, скорее юридическим тоном, как и самый предмет это допускает, и в языке и в синтаксис, имеющие тот же народный оттенок; напр: «А кто данные сеа нашея грамоты уставления порушит и о сем нашем писании нерадити начнет, а не Бога ради житье имеет жити, соединение и совуза духовные любви межи собою не имеет держати, или который брать имет без Архимандрича слова и благословение и без братийского ведание имет торговати или села строити собе на собину, и яз (имярек) Митрополит всея Руси приказал Архимандриту того, яко чинораздрушителя иразвратника общему иноческому житью, обоимать на монастырьскую потребу, а самого из манастыря выслати»[392], и пр. Также сюда относятся поучение священнослужителям; это сочинение, напротив, касается внутренних обязанностей духовных лиц, написано правильно по церковнославянски, за исключением небольших ошибок, как мы уже замечало, и в тоже время написано очень стройно и связно, хотя здесь неттого излишества, того исступления синтаксического, какое замечаем мы в иных посланиях, там, где говорит лицо, личная мысль; но в то же время здесь является уже синтаксическая сторона языка, как она развивается в письменности, в сфере языка, оторванной от случайности; это скорее правила, написанные, как бы, не от лица, а как бы, сами по себе составленные. Вот примеры: «Потщися, о презвитере, представити себеделателя непостыдна, правяща слово истинно: николи же да не станиши, вражду има на кого, паче же в время святого приношениа, да не отженении Духа Святого, но всегда в церкви пребывай, молвы не твори, молися и дочитай святые книги до часа, в оньже подобает ты свершити божественную службу, и тако предстани, с страхом и с умилением и чистым сердцем святому жертвенику, не озираася семо и овамо, но в страсе и трепете предстоя небесному Царю. — Слынии, о иерею, к тобе миесть слово: понеже нареклъся еси земный ангел и небесный человек, ты с Ангелы предстоиши, ты с Серафимы носиши Господа, ты сводинии Дух Святый с небеси, и претворяеши хлеб в плоть и вино в кровь Божию. — Ты же, брате, в сих пребывай, в сих непрестанно поучайся, леность всякую оттрясши. — Се тебе, чадо, Господь поручи священия службу страшней тайне, рукоположением Вселенских Сборе и послушеством разумных сил, в няже желают Алнгели и сами приникнути. — А на собор приходи, и на исправление церковных вещей, и на приятие истинного разума, да можеши дати благодать послушающим тебе и явитися всем, по имени твоему, свет миру. — Весть бо Бог, колико немощнии можем, ленящеся не делаем»[393]. — В этом синтаксическом движении церковнославянского языка, развеивался отвлеченно синтаксис языка русского; движение своего, как языка, церковнославянский язык не мог имеет; на нем писали русские; дело в том, что здесь тогда действовала одна личная, отвлеченная, но русская мысль; синтаксис приготовлялся (для русского языка) в этих отвлеченных, чистых формах языка церковнославянского. Здесь возникала эта тяжелая конструкция, глагол на конце; мы не приводим особенных примеров, потому что в приведенных примерах (см. выше) является и эта конструкция; начало, элемент ее видим мы в грамотах (см. выше). Употребление определяющего слова, прежде определяемого, также встречается в язык церковнославянском; напр.: «аще убо он великий еже Божиею рукою созданный первый человек»[394] и т. п. (Примеров можно найти много). И так эту конструкцию, этот порядок слов видим мы в наших памятниках; но главным остается свобода синтаксиса, конструкции. Вот пример, между прочим: «И нам видится, что ее велми непригоже тому смятению у вас так быти церковному»[395]. — Мы сказали уже, что мы встречаем в письменности церковнославянского языка вместе и обороты, свойственные ему, может быть, собственно, и встречающиеся в нем в самые древние времена; напр.: дательный самостоятельный, употреблявшийся впрочем с тою особенностью, с которыми находим его у Нестора и вообще в наших памятниках церковнославянского языка; может быть еще и другие обороты, особенности синтаксические языка церковнославянского, как употребление иже, яже, еже, сочинение в одном падеже двух винительных, когда в русском языке употребляется один из падежей в творительном; напр.: «вас постави стража и пастуха»[396], и пр. Впрочем мы не находим в этом употреблении прямого противоречия с языком русским. Замечательно употребление причастие, как прилагательного, что также мы нисколько не находим противоречащим языку русскому и что могло быть и в нем: «К сему же предахом вам и херотонию, церковного ради исправлениа и вашего ради священьства чистоты, и за мирьское спасение, да сих смотряюще, обрящете путь правый, ведущий в живот вечный, и стадо паствы вашиа предпущающе»[397]. И может быть еще другие, тому подобные обороты; вообще различия в синтаксисе церковнославянского языка и русского весьма мало, как в сочинении падежей, так еще менее в синтаксисе собственно или в оборотах. Мы встречаем в тоже время обороты чисто русские; напр.: «а ему было…. послушну быти»[398], или: «идеже будет ему седети; и внегда сести им ясти; и Князю было Дмитрию прислати своего посла; малым гласом, елико слышати предстоящим Святителем и отвещавати»[399], — оборот, вероятно народный и тогда. Замечательное употребление неопределенного: «Господи Боже наш, за еже немощи человеческому естеству Божества понести существо, твоим смотрением подобострастны нам учителя уставив, твой предержащий престол, в еже приносити тебе жертву и приношение о всех людех твоих»[400]. — Синтаксические начала и обороты лежат всегда в народной речи. Наш язык очень любит употребление неопределенного наклонения; оборот будущего сложного, встречающийся в церковнославянском языке, не чуждый и нам, напр.: имею делать, также образован с помощию неопределенного наклонения; встречается употребление будущего в настоящем, которое так любит русская речь (напр.: в древних стихотворениях Кирши Данилова: «А и будет он середи двора», или; «Как возговорит Царь Иван Васильевич»), напр.: «Святитель же прочитает писание»[401] и пр.; мы думаем, что будущее здесь употреблено в смысл настоящего, ибо на всем рассказе употребляется настоящее, что указывает на совершенную особенность и самобытность времен глагола. Находятся и еще может быть тому подобные обороты, особенности синтаксические языка русского, народного под национальным определением, или если самобытно принадлежавшие церковнославянскому языку, то не чуждые и русскому по крайней мере. Главное, повторяем, что встречаем мы в церковнославянских памятниках — это свобода синтаксиса, свойство русского языка; в синтаксисе церковнославянского языка выражается русская мысль; церковнославянский язык не чужд и не упорен (его свойство — отвлеченность) и потому может выражать, облекать в свои формы чисто отвлеченное ее движение; норусский язык — родственный языку церковнославянскому, такой же славянский как и он; и потому свобода синтаксиса, то, что вообще мы в русском языке находим, может и самобытно принадлежать языку церковнославянскому.
Мы сказали, что памятники юридической письменности духовной сферы писаны языком народной письменности в этимологическом отношении мы находим тоже самое и в синтаксическом отношении.
Итак сделаем общее заключение о языке нашем в XV столетии. В XV столетии видим мы вновь церковнославянский язык, утверждающий свое место в письменности, на основании своего глубокого значение, великих, священных прав своих. Мы видим памятники народной речи, в которых находим и узнаем народную речь под известным определением. Волнение ошибок продолжается; но в тоже время замечаем движение вперед русского языка и видим изменение в этом присутствии ошибок; ошибки уже не тесамые (выше мы рассмотрели подробно язык этого столетия). В тоже время, как народная речь является и на бумаге как разговор, в своей случайности, и еще не пробудилось в ней синтаксическое развитие, — видим мы, как отвлеченно развивается синтаксис в языке, отторгнутом от разговора, от случайности; с одной стороны русский язык, народная речь, как и народ, национально определенная, не наполненная общим содержанием и неразвивающая еще в себе общего в языке не выходит из своей национальной сферы и отзывается живым разговором; с другой стороны язык церковнославянский, язык того общего, недоступного, возвышающегося над народом в святыне церкви, далекий от всякой случайности, проникаемый общим содержанием развивает в себе общие символы языка, недоступные тогда для языка народного, верного одному с народом определению; развивает их в себе, в своей чистой сфере, отвлеченно. В священном отвлеченном языке отвлеченно движется, воспитывается и хранится синтаксис собственно до того времени, когда уничтожится определение национальности, общее станет содержанием народа, и язык его, освободясь от исключительно-национального определения, проникнется общим содержанием, найдет для него выражение и формы, и тогда необходимо возникнет в нем общее языка — синтаксис в собственном значении. Но еще не близко это время.
Таково было состояние языка у нас в XV столетии.
Мы особенно подробно рассмотрели язык XV столетия, потому именно, что в нем он видимо определяется, и состояние его, в отношении языков церковнославянского и русского, выступает явственно; дальнейший ход языка представляет дальнейшее движение этого отношения, нами выше указанного. В XVI столетии видим мы тот же церковнославянский язык, отделенный от русского, и тот же русский, живой язык, выражающий только национальную жизнь народа; при дальнейшем развитии деятельности, при большем количестве лиц, выступающих на поприще письменности, видим мы, что столкновение двух языков и взаимное их влияние также изменяется; язык церковнославянский остается, как и прежде, при тогдашнем национальном определении, отвлеченным выражением всего, что возвышается над жизнию народною, но теруссицизмы, которые встречали мы в нем, являются в большем количестве, чаще, не изменяя со всем тем ни сколько отвлеченности, отдаленности и характера его сферы, остающейся по-прежнему не народною; умножение руссицизмов ни сколько не есть шаг к языку русскому, напротив они входят туда как невольные ошибки, портят язык; но он сам сохраняет свою самостоятельность и становясь дурным языком, все же остается именно самим собою; самое то, что он делается испорченным, а не поглощаемым неприметно, показывает его самостоятельность, ибо показывает нарушение ему именно свойственного существа; перехода и разрешение в нем нет; сохраняется его ограда, внутри которой делаются искажения; но сама ограда, сфера соблюдается, остается, и часто искажение языка не уничтожает, но смешивает его формы, неправильно употребляет их и все же эти формы остаются чуждыми другому языку, причине искажения первого. Изменения эти, ошибки стали чаще, испорченность сильнее. Кроме того, что там наконец, где формы языка церковнославянского встречаются с формами языка русского, т. е. в народных письменных памятниках, тверже и сильнее выступают формы русского языка; кроме этого, внутри сферы самого языка церковнославянского видим мы более встречающихся форм языка русского и более искажение собственных форм языка церковнославянского, но без нарушения, как сказали мы, его отвлеченной самобытности. В народных памятниках, делающихся многочисленнее, встречаем мы более русскую речь; чаще становится окончание русского падежа на ах, на ам, (собственно с половины XVI столетия), до сих пор еще редко являвшееся; напр.: их детям; их государствам; на поручниках; с половины XVI столетия (1553 года), слова уже почти постоянно утверждающиеся в этом употреблении: — боярам; людям; на подворьях; при великих чудотворцах, в почипках; правилам; волостях (это слово, со второй половины XII века, начинает также постоянно так употребляться) крестьянам,[402] встречается часто творительный на амии, напр.: живут о себе дворцами; Князьями со всеми угодьями[403]; встречаются уже многие изменения, доселе не встречавшиеся или встречавшиеся редко, напр.: вместо ти — ть: торговать; платить[404]; старинное слово послух, употребляется в именительном несколько раз: послухи, в Судебнике Иоанна IV; тут же замечательна ошибка, уже почти не встречающаяся, употребление именительной отличительно формы в винительном (ибо именительный в этом столетии и в предыдущем неимеет уже различия с винительным); папр: пошлется на послуси[405]; выражение: о лисе употребляется уже вэтом столетии: о лихе[406]; двойственное число уже перешло в современную форму; т. е. оно относится и к числительным три и четыре; напр: четыре алтына; три столбца; три алтына[407]; замечательно употребление двойственнного окончания в числительном четыре, окончание, которое теперь не употребляется, именно в дательном: четырма человеком[408]; это показывает, как изменялось оно, как колебалось, и как наконец числительные могли принять современную форму, которую они теперь имеют; что касается до числительных существительных, то они употребляются все еще как существительные; напр: восм рублев Московская; десять денег Московская[409]; но это же прилагате ьное встречается и с числительными: два, три, четыре; напр.: дал четыре рубли Ноугородскую; по две денги по Московскую[410] и пр.; замечательно употребление существительных числительных, как прилагательных числительных с двойственным окончанием; напр.: да крестьяном пятма или шестмя[411], что все показывает нетвердость еще не установившегося употребления числительных; находится, встречавшееся прежде в грамотах, употребление: домов, (домови): поехал вон домовь[412]; слова, получившие официальный характер, сохраняют иногда, но гораздо реже, свое прежнее церковнославянское употребление; напр.: наместницы[413] и пр. и т. п. Вообще употребление русские, нами выше указанные, заменяющие церковнославянские употребления, встречаются видимым образом чаще и постояннее в XVI столетии.
С другой стороны в сфере языка церковнославянского, как сказали мы, встречаем мы уже более руссицизмов, ошибок и искажений. Мы видим это в посланиях духовных; напр.: а есть…. 4 священники; а вкладчики которые прийдут; сказывали…. десятники; что де и вы…. священники[414] и пр.; замечательно ошибочное употребление, уже редко встречающееся, именительного с отличительною формою, в творительном: с священници[415]; также: другоженцами и треженцами; лучами[416] ипр.; в летах; в…. житиях; в кубках, в серцах[417] и пр.; по подворям; по божественным правилам[418] и т. п. В одном послании Митрополита Макария, в посланиях которого вообще встречаются соблюденными многие тонкости языка церковнославянского, находится употребление падежа на а: имети истинная правда и непорочная и теплая вера[419] и пр. Замечательно употребление формы именительной в звательном в таких словах, которые освящены своим религиозным значением и которые приводятся как выписка: благый мой раб и верный[420]; замечательно явление предлога при употреблении предложного падежа в тех словах, в которых он обыкновенно употребляется без предлога, что вместе объясняет это употребление, т. е. именно, как употребление предложного без предлога: вдуховне[421]; впрочем здесь может быть это имеет смысл на едине, наисповеди: вдуховне заперся; но в дальнейшем пример это, может быть, имеет обыкновенный смысл: и ты бы его…. духовне наказал[422]; далее это употребление имеет кажется опять первый смысл: и ты бы…. того священника…. надуховне…. испытал[423]. Вообще среди ошибок, умножающихся в религиозной письменности, встречаем мы употребление и правильные; напр.: мнози бо праведницы и силнии и храбрии и святии цари; апостольстии наследницы; от всея душа; разореныа алтаря моя создасте[424] и т. п. Особенно встречается правильное употребление церковнославянского языка в посланиях Константинопольских и вообще Греческих Патриархов и духовных; преимущественно правильно написано послание Александринского Патриарха Иоакима (прекрасное послание об освобождении Максима Грека)[425]. Очень замечательно деяние собора, бывшего в Вильне, которое написано довольно правильно церковнославянским языком, хотя есть ошибки, как напр.: о священниках[426] и т. п. Это сочинение носит на себе отпечаток Польского языка; напр.: святых отец зряжением; вчинихом; маем; нехай[427] и пр. — Сам Иоанн, лицо светское, но когда вступает в сферу духовную или даже вообще в сферу мысли, сферу общую, отвлеченную от народа и заключенную в пределах языка церковнославянского, пишет уже этим необходимо здесь являющимся языком. Послания его писаны очень хорошо, искусно и красноречиво и вообще правильно; много особенностей и тонкостей церковнославянского языка соблюдено, более нежели у других; прекрасен ответ его Макарию на послание последнего к нему, где он говорит: на твоем жалованье челом бьем на просвященных словесех[428]; очень правильно написано послание его к Максиму Греку, с сохранением в нем многих тонкостей церковнославянского языка; в нем находится одна странная и яркая ошибка; употреблена в именительном множественного форма винительного множественного церковнославянского языка (по крайней мере иначе нельзя объяснить это): спрестолники, святыя и богоносныя Отця, ясно предаша[429] и пр., тогда как встречается в других местах правильное употребление именительного падежа церковнославянского множественного числа. Особенно замечательно длинное послание Царя Иоанна Васильевича в Кирилло-Белоозерский монастырь игумену Козме с братиею; здесь встречаются ошибки, но мало, напр.: свет же миряном иноки; всиж легки яко странники; началники уставили[430] и пр.; замечательно употребление падежа народного на а или я; дати воля Царю (вероятно это единственное, а не множественное число); опала своя положити[431] и т. п.; в этом послании видим мы церковнославянский язык, особенно в иных местах являющийся очень правильно, со всеми своими тонкостями (тациж и уннии мниси по них сущее; одежа брачныа имущеи; на иные стезя[432] и пр.); но некогда язык становится прост, слышится народная речь и тогда является этот народный падеж на о, который указали мы выше. Замечательно употребление родительного падежа согласно с ним, как мы определили его прежде; плакатися грехов своих[433]. Есть еще два коротеньких послания Ивана Васильевича, но они написаны просто почти народным языком и носят на себе его характер.
Мы должны упомянуть также о сочинениях и посланиях еп. Иосифа Волоцкого (жившего вконце XV и в начале XVI века); он написал сказание о жидовской ереси и шестнадцать кратких слов против нее[434]; сказание написано правильно, за исключением некоторых немногих ошибок. То же мы должны сказать и о посланиях его[435], хотя они в тоже время написаны простым языком; ошибок нашего; встречается: в трех лицах; с ангелах[436]; херувимами[437]. Все, что только возвышается над народною жизнью, что является, как сфера мысли, общего, необходимо принимает формы языка церковнославянского, хотя бы они и искажались; это, как мы объяснили выше, не вредит его самобытности. Так История Князя Курбского, переписка его с Иоанном написаны на том же языке. В этой Истории Князя Курбского и других сочинениях его, среди правильных употреблений церковнославянских тонкостей встречаются ошибки, яркие употребления русских окончаний, форм русского языка; напр.: в военных вещах; по коликих делах; при делах; торжествах[438] и пр.; по стогнам; но торжищам; по другим градам; сердцам[439] и т. п. В Истории его заметно влияние иностранных языком и языка польского: бают фабулы; в…. каморах[440]; он употребляет слово; шляхта: от Рязанские шляхты[441]; он говорит даже, как изменник, отчуждаясь от России: велицые гордые пани по их языку боярове[442]. То же самое должны мы сказать о переписке, особенно о позднейшей, Курбского с Иоанном Грозным; опять то же неприятное впечатление производит употребление польских и других иностранных слов в посланиях Курбского: пред маестатом Христа моего; трудные декреты[443]. В других посланиях к иностранцам Андрея Курбского это встречается еще сильнее: людей зацных; елокуцию; шкода[444] и пр. и пр. В посланиях Иоанна к Князю Курбскому мы, как и в других его посланиях, видим правильный церковнославянский язык, с его особенным характером, более нежели у Курбского и те же, хотя не в таком числе, ошибки: встречается: в…. прородительствиях (здесь ошибка не так ярка); местах; его дочерям[445] и т. п. В посланиях Курбского мы видим относительно особенных оборотов церковнославянского языка, ошибки, показывающие, что знание или привычка не соответствовала притязанию; напр.: нехотящу и немыслящу ей о том; мы заслониша; пишеши… акы научающе…. и наказующе[446], что не уничтожало церковнославянского языка, а напротив показывало притязание на него. В посланиях Иоанна видим мы правильное употребление; но там, где речь его становится проста, встречается: и я его и матерь от того свободи; а мы написахом не гордяся, ни дмяся[447] (последняя ошибка, как не столько яркая, встречается чаще).
В XVI веке имеем мы еще послание четырех бояр: Бельского, Мстиславского, Воротынского и боярина Ивана Петровича к Сигизмунду и Хотквичу; в них видим те же руссицизмы, ошибки, то же искажение форм церковнославянского языка, (при соблюдении иногда его тонкостей: во трех лицех; не снести душа[448]) и наконец те же иностранные и собственно польские слова. Вот примеры сказанного нами: с предками; войсками и пр.; Государствам и пр.; в вертепах[449] и т. п. В этих посланиях мене притязание собственно на церковнославянский язык, на его обороты; это видно из следующего: прошедшее время церковнославянское почти не встречается; но есть ошибки против тех оборотов церковнославянского языка, которые тут находятся: а наш пан род великий будучи…. вышел[450]. Мы видим в этом послании уже более являющиеся формы русскога языка: и, также я, часто уже заменяется ь, щ — ч: хочешь; учнешь; поддатись; иметь; ведаючи[451]; иностранных слов встречается много: прокураторы и лотрове и фалшери; заховати; обецуете; нехай[452] и пр. Встречается здесь то же народный падеж на а: также и того не бывало, что Литве Москва судити[453].
Что касается до синтаксиса, то мы должны сказать тоже, что сказали и прежде, говоря о XV столетии} относительно оборотов, порядка слов и относительно периода надо заметить впрочем, что церковнославянский синтаксис в течении слов становился проще, то есть не столько выдается отвлеченный, терявший конец свой, период, и кажется более связи. В русском же периоде в посланиях Иоанна замечательно, что там, где он, оставляя общую сферу, свои рассуждение, где является церковнославянский язык: («В нынешнем времени их же и слышание странно, а еже последствовати святых невозможно, но точно дивитися сих добродетелей высоте, яко же мы не достизаем сих добродетелей и постнических трудов»[454]) — начинает говорить как лицо, — живой русский язык выступает со всею силою; напр.:
«А Шереметеву как назвати братиею? ано у него и десятой холоп, которой у него в келье живет, ест лучши братий, которые в трапезе едят. И велицый светилницы, Сергий и Кирил, и Варлам и Димитрий, и Пафнутий, и мнози преподобнии в Рустей земли, уставили уставы иночьскому житию крепостные, яко же подобает спастися; а бояре к вам пришед, свои любострастные уставы ввели»[455]. — «Князь Иван Кубенской был у нас дворецкой; да у нас кушание отошло приезжее, а всенощное благовестят; и он похотел тут поести да испити, за жажу, а не за прохлад; и старец Симон Шубин и иные с ним не от болших (а болшие давно отошли по кельям), и они ему о том как бы шутками молвили: Князь Иван-су, поздо, уже благовестят; да сесь сидячи у поставца с конца ест, а они с другого конца обирают, да хватился хлебнуть испити, ано ни капли не осталось, все отнесено на погреб»[456]. — В посланиях Курбского к Иоанну не видим мы такого резкого отпечатка народной речи; но в посланиях Иоанна к Курбскому, собственно во втором, находим мы ту же простую речь, как и в других его посланиях: «Ты чего для понял Стрелецкую жену? Только б есте на меня с попом не стали; ино б того ничего не было: все то учинилося от вашего самовольства»[457]. — «Что его достоинство к Государству? которое его поколенье? Развее вашея измены к нему, да его дурости? Что вина моя перед ним?»[458]. — Здесь образовывается уже настоящий прекрасный слог, встречающийся в некоторых оборотах у Курбского и у Иоанна. У Курбского: «Пока рече, Юрт стояние и место главное, идеже престол Царев был, потые ж до смерти браняхомся за Царя и отечество; а ныне Царя вам отдаем здрава: ведите его ко Царю своему! А остаток нас исходит на широкое поле — испити с вами последнюю чашу!»[459]. — «Правду во истинну глаголю, и дарованна духа храбрости, от Бога данна мы, не таю»[460]. У Иоанна: «Мы же хвалим за премногую милость, происшедшую на нас, еже не попусти доселе десниц нашей единоплемянною кровию обагритися: понеже не восхитихом ни под ким же Царства, но Божиим изволением и прародителей и родителей своих благословением, яко же родихомся во царствии, тако и возрастохом и воцарихомся Божиим велением и родителей своих благословением свое взяхом, а не чюжее восхитихом»[461]. — «Якоже рекосте: несть людей на Русиии! некому стояти! — и ныне вас нет: кто же ныне претвердые грады Германские взимает? Сила Животворящего креста, победившая Амалика, и Максентия, грады взимает! Не дожидаются грады Германские бранного бою, но явлением Животворящего креста поклоняют главы свои».[462]. — «А писал себе досаду, что мы тебя в дальноконечные грады, кабы опаляючеся, посылали: ино ныне б мы, Божиею волею, своею сединою и дале твоих дальноконечных градов прошли, и коней наших ногами переехали все ваши дороги, из Литвы и в Литву, и пеши ходили, и воду во всех тех местах пили: ино уж линельзя говорить, что не везде коня нашего ноги были?»[463].
Но в сочинениях имению светских, отчасти и духовных, встречаются слова новейшие, слова взятые из жизни современной. Отдельные личности, преданные современной жизни, переходя в область общего и имеет языка церковнославянского, приносили туда с собой и эти чуждые ему слова, запечатленные современностью, часто слова иностранные, которые дико являются, среди его форм, так отрешенных от всего преходящего, исторического, так отвлеченных. Здание стояло, но внутри его уже не было так строго и чисто, как прежде; уже много постороннего нанесено было туда, что, хотя и не разрушало самого здание, но сильно противоречило с его характером. Мы видим это в истории Курбского, в его переписке с Иоанном и в других его письмах, также в посланиях самого Иоанна, но не в такой степени. В посланиях четырех Бояр (см. выше), посланиях, написанных, как заметили мы, довольно просто, видим мы тоже чуждые слова, которые помещаются между словами и среди форм языка церковнославянского. Мы видим это здесь более, нежели где-нибудь.
И так в XVI столетии находя то же отношение между языками, мы видим, как в языке русском, в его собственно памятниках выступают более ему принадлежащие формы, и как с другой стороны в еще сохраняющейся и самобытно стоящей сфере церковнославянского языка являются гораздо в большем и возрастающем числе руссицизмы, ошибки, искажение, чуждые слова. Народ был исключительно национален, не имел общего, и язык его выражал только национальность, не был и не мог быть орудием общего, от него отвлеченного; язык же церковнославянский был выражением общего, был отвлечен от народа. Другого выражения общего не было; естественно, что индивидуум, восходя к общему и отрешаясь от народа, переходя в отвлеченный от него мир, переходил в сферу языка церковнославянского собственно, даже и потому, что другого выражение общего не было, и вместе приносил с собою слова из своего случайного, исторического и в тоже время национального мира, а таким образом искажал характер языка церковнославянского. Это ложь, которая происходит от взаимного отношения той и другой сферы. (Здесь не было освобождения индивидуума от национальности; содержание, которое приносилось на основании только личного участия, не было общее; тогда как характер религиозный, которого выражения был язык церковнославянский, сам в себе есть общий, истинный, вечный).
Наконец наступил XVIII век, век столько замечательный в России своими историческими событиями, переворотами, волнениями, век, начинающийся Борисом и заключающийся Петром. Вторжение насильственное, в начале столетия, иностранцев со всех сторон в русские пределы; волнение, всколебавшее все города, села и деревни, от средоточия Москвы до самой крайней окружности, поднявшее народ на защиту отечества; беспрестанно пробуждающееся сочувствие, пробегавшее по всей земле русской от места до места; беспрестанные вследствие тога сношение и воззвание друг к другу, сношении и договоры с врагами, — все это подарило нам бездну драгоценных памятников, много и много освещающих существо русского народа, объясняющих исторические судьбы его, драгоценных и в отношении к языку. Результаты этих событий оказываются во все продолжение столетие, пока Петр внес еще разительнейшие особенности в Россию и вместе в язык ее.
В начал столетие, при Борисе, видим мы такое же отношение между языком Русским и языком церковнославянским, такое же состояние и того и другого вообще. В прощальной грамоте Иова находим мы правильное с небольшими исключениями употребление склонений церковнославянских и вообще грамматики; напр.: Руские Митрополия; неразделимая Троица; Руские земля; святая церкви; святые церкве[464] и пр.; но разумеется встречаются ошибки; напр.: Великия Государыни Царицы[465] и др.; впрочем ошибок немного, и грамота, что уже встречалось не часто, написана почти правильно церковнославянским языком. Те же особенности слога и языка находим в других государственных грамотах; народный язык выдается в них все более и более. — Но скоро стройный порядок нарушился и царствование избранного (не всею землею) нового царя Василия Ивановича не было спокойно. Явился новый самозванец, предлог и причина возмущений, ворвались поляки, потом шведы, из союзников ставшие неприятелями, народ поднялся, возникли частые сношение и вместе умножились грамоты; в грамотах народным являлась народная речь с большими особенностями, с более выражающимся своим складом; примеров множество, напр.: целовальникам; делам; сапогам; вестям[466] и пр. и пр.; на молебнах; о рубежах; в судах; с чернцах[467] и пр. и пр.; неводами; мужиками; с стрелцами; противниками и врагами[468] и пр. и пр. Можно сказать, что Русские окончание начинают уже попадаться чаще или по крайней мере столько же, как и окончание церковнославянский, даже и в техслучаях, где упорно сохранялись последние, в случаях, примеры которых мы сейчас привели. Такое, встречающееся часто в грамотах этого столетие, употребление Русских окончаний, указывает ясно на то, что они употреблялись в народе, и в тоже время употребление церковнославянских окончании, напр.: пошлинником; бояром; гонцех; в полкех; ни которыми делы; с дворяны; даже встречается наместницы[469] (впрочем это употребление церковнославянского именительного встречается очень редко, собственно только в официальных словах и особенно в слов наместники) — указывает на то, что следовательно это было принадлежностию собственно языка церковнославянского; ибо тут же приводятся другие формы, этому языку несвойственные. Мы находим в это время, очень часто попадающееся, употребление творительного имен женского рода, сходного с именительным, чего никогда мне было в язык церковнославянском и что встретилось раз даже у Нестора; напр.: и грамоты с ним никто не сослался; перед боярином и воеводы обыскал… посадскими старосты; рыбными ловли[470], и пр. и пр. Это подтверждает мнение, что такая форма падежа не была особенною формою, собственно тому падежу принадлежащею только в именительном множественного имеем мужеского и среднего рода и различавшеюся от именительного тонким оттенком ы от и; также переменою букв мягких в твердые. Основание ее в Русском языке было просто первобытное сходство с именительным всех падежей, соответственно сходству с именительною формою (на а) в винительном падеже единственного числа имен женского рода; употребление чисто русское и часто попадающееся. Это же доказывает нам часто встречающееся в грамотах уже с давнего времени употребление именительной формы в родительном падеже множественного числа, напр.: в словах с обе стороны (что находим и в XVII столетии: с обе стороны, также со все стороны[471]); двойственное должно было бы быть с обою сторону, множественное с обоих или с обеих сторон; но здесь встречаем мы просто именительную форму множественного числа. Замечательно появление предлога при словах, употреблявшихся без предлога; например: в зиме[472] и пр., тогда как употребляется в других случаях без предлога, как прежде: зиме[473] и пр. Вообще русская речь является сильнее и сильнее, чаще и чаще с своими формами, с одной стороны освобождая их от языка церковнославянского, с другой стороны развеивая их самобытно, приближаясь к современным формам. Мы замечали уже прежде особенности Русской речи, еще не сильно, не часто являющиеся; здесь эти особенности уже являются гораздо сильнее и чаще; русская речь выступает уже твердо в этом столетии, хотя конечно еще не вполне, и в письменности. В смутное время писались послания от духовных лиц, и в них слышим церковнославянский язык, иногда довольно строго и чисто являющийся; это находим мы в приветствии Благовещенского протопопа Димитрию Самозванцу[474]; оно написано очень правильно и замечательно по своему содержанию; грамоты о молебствии Митрополита Филарета[475] и др., в самом начале XVII столетия, написаны с слабым только оттенком церковнославянского языка; формы русской речи встречаются уже часто. Во время смутное междуцарствия особенно замечательны воззвание Патриарха Ермогена: они написаны очень правильно по ц. с. (на пр.: помилуйте своя душа[476] и пр.); одна встречается только яркая ошибка: на крылах[477]. Далеко не так правильно написаны воззвание Троицко-Сергиева монастыря Архимандрита Дионисия и келаря Авраамия, напр.: где иноки Пречистой Богородицы; о подвиге[478]; встречается даже употребление: со многими воеводы[479]; в одной грамоте встречается даже дательный падеж большею частию на ам; напр.: Архиимандритам и игуменам; дворянам[480] и пр. и пр. В тоже время видим мы народные грамоты, вкоторых находим характер и особенности собственно русской речи, что привели мы уже выше. Мы должны сказать несколько слов о синтаксисе этого времени; это время произвело много грамот народных, не официальных, и также много грамот духовных, живо устремленных к народу. В этих грамотах язык, хотя без дальнейшего своего развитие, становился прост с одной стороны, с другой все оставаясь народною речью, не так отрывист, более связен. Что касается собственно до русского синтаксиса, то слова наши, сказанные выше а нем, продолжают здесь подтверждаться; мы встречаем здесь те же вольные, иногда замкнутые обороты (напр.; «мы вам меншие болшим не указываем; сами-то можете своим премудрым Богом данным разумом рассудити»[481] и пр. и пр.) и вообще туже свободу синтаксиса. Приведем некоторые примеры: «И вам бы господа, попамятуя Бога и Пречистую Богородицу и Московских Чудотворцов, Петра, Алексея, Иону, собрався с ратными людми и сослався с околными городы и с нами, итти к царьствующему граду Москве, на которые городы вам податне; а мы, наперед себя, отпустили из Нижнего Новагорода в Володимер голов с сотнями, а с ними дворян и детей боярских, Литву и Немец, и многих людей, да голову стрелецкого с его приказом стрелцы, февраля в 8 день, а сами со всеми людми, с околными многими городы, и с нарядом, за ними тотчас идем. И вам бы, господа, однолично поспешити походом, чтоб нам Московскому государьству вскоре помочь учинити. А с Рязани думной дворянин Прокофеи Ляпунов, а с Колуги бояре, по ссылке с Сиверскими и с Украйными городы, ко царьствующему граду Москве на Полских и на Литовских людей пошли»[482]. — «Будте с вами обще» за одно, против врагов наших и ваших общих; помяните одно: толко коренью основанье крепко, то и древо неподвижно; толко коренья не будет, к чему прилепиться?[483] — и такую их неправду, видя все городы Московского государьства, сослався меж собя, утвердилися на том крестным целовавьем, что быти нам всем православным християном в любви и в соединении, и прежнего междусобства не счивати, и Московское государьство от врагов наших, от Полских и от Литовских людей, очищати неослабно до смерти своей, и грабежей и налогу православному християнству отнюдь не чинити, и своим произволом на Московское государство Государя без совету всей земли не обирати[484]. — А втретье вы к ним писали, Генваря в 30 день, Соли Вычегоцкие с посадцким человеком с Олешкою Лукиным, что они, по то число, ратных людей к Государю на помощь не посылывали; да и по сю пору их ратные люди мимо нас не прохаживали, ни один человек и Государевым ратным делом не радеют и не промышляют, и с нами Усолцы о том Государев о ратном деле не советуют, и то Государево великое дело ставят в оплошку. — А пишут они Пермичи к нам и к вам на Устюг ложно, словом, а не делом, все ставят в откладку, чтоб им ратных людей не послати, и людей посылают с грамотками для вестей, чтоб им за другим пробыти[485]. — Да тот же ден Черемисин сказал: пришла де из Казани Государева Царева и Великого Князя Василья Ивановича всеа Руссии сила, Татаровя и Чуваша и Черемиса, две тысячи да триста стрелцов Свияжских; а как де тот Черемисин от Царева поехал, и учало оружье говорити под Царевым, стала Казанская сила ко Цареву приступати; а Черемисин де для того в Яранской и приехал, выбирати Черемисы против Казанские силы, с дыму по человеку, и чают деи, Генваря в26 день им из Яранского насылка будет[486]. — И ты речи были у нас на Лобном месте, в суботу сырную, да и разъехались, иные в город, иные по домом поехали, потому что враждующим поборников не было, и в совет их к ним не приставал ни кто; а которые и были не многие молодые люди и они им не потакали ж, и так совет их вскоре разрушился, и праведным судом Божиим, вскоре постиже их гнев Божий, и нападе на них страх и ужас, и бежаша никим же гоними, от света во тму и от живота в смерть, и аще не обратятся и не покаются, будут во ад; солгалось про старых то слово, что красота граду старые мужи, а тестарые и молодому беду доспели и за тех им в день страшного Христова суда ответ дати"[487]. — Иногда послание духовное пишется простым языком и сохраняет только общий характер и, в некоторых местах, особенно выдающиеся выражение церковнославянские; напр.: в грамоте Патриарха Гермогена: «Бывшим братиям нашим, ныне же и не ведаем как и назвати вас, понеже во ум нам не вмещается сотвореная вами, ни слухи наши никогда же таковых прияша, ни в летописаниях видехом, каковая не вместимое человеческому уму содеяшася вами; кто о сем не удивится, или кто не восплачет?[488] — А вы, забыв крестное целованье, немногими людми возстали на Царя, хотите его без вины с царства свести, а мир того не хочет да и не ведает, да и мы с вами в тот совет не приставаем же»[489] и пр. — Иногда послание народное принимает, местами особенно, характер церковнославянской речи; напр.: «И мы бояром Московским давно отказали и к ним о том писали, что они, прелстяся на славу века сего, Бога отступили и приложилися к Западным и к жестосердным, на своя овца обратились[490]. — И великого пресветлейшего отцем отца, Патриарха Ермогена Московского и всеа Русии, с престола сведечи, и в нужной смертной тесноте держат, второго Златоуста, исправляющего по истинне слово истинны и обличающего несуметельным бесстрашием, предателей и отступников веры християнские, и многой бесчисленной народ християнской лютой смерти предаша»[491]. — Вообще надо заметить, что были как в том, так и в другом языке слова освященные в их употреблении временем, слова официальные, как мы назвали их, они почти не изменяются; и не только встречаются слова, но целые выражения, обороты, именно в языке церковнославянском, которые переходили от одного к другому, не изменяя своей формы; в вышеприведенных примерах можно видеть такие выражения. Нельзя не заметить также, что в смутное время некоторые из русских предателей, передавшиеся полякам, старались подделываться под польский язык, что является ясною, видимою уликою их измены земле своей; напр.: в письме Федора Андронова Литовскому Канцлеру Сапеге: «А тож, милостивый пане, промеж иншими речми напотребнейши, чтобы какое войско в теразнейший час под столицею задержало, полского доброго гусара колонадцать рот, положився где в певном мест, чтобы ее с своего табору, по весях, яко товарыщ, так и пахолик, нигде не выезжал[492]». — В письме печатника Ивана Грамотина Литовскому Канцлеру Сапге же: «А о иных наших справах мовилом шире с его милостью с паном старостою Велижским. Прошу вашей милости, росскаж мы себе ваша милость служити, а я барзо рад»[493]. Но такое искаженное изменою слово является исключением.
Вообще язык этого времени, язык грамот, посланий духовных лиц и грамот народных, прекрасен; выше мы уже привели много примеров, из которых можно судить о язык; но это далеко не все, он является во многих местах в огромном количестве грамот этого времени, необыкновенно стройно и сильно, необыкновенно прекрасно.
Наконец весь этот период волнений заключается избранною грамотою на царство Михаила Феодоровича Романова. Эта грамота написана языком церковнославянским, по крайней мере с соблюдением или лучше притязанием на его окончание и формы: (Германстии родове; и церковные пастыря[494] и пр.; являются формы церковнославянского прошедшего времени глагола, и т. д.), хотя тут же с ошибками против них; хотя в ней видно притязание на язык церковнославянский; но ошибок довольно: а которые… недруги и непослушники и пр.; летами и пр.; в поведениях; в своих государствах и пр.; местам[495] и т. п. Звательный падеж встречается здесь без своего отличия с формою именительного (но не везде): о Святейший Архиепископ![496] и пр. Замечательно употребление народного падежа на а; напр.: разорити истиная наша непорочная православная христианская вера[497]. Синтаксис, или, скорее, порядок слов, период, — церковнославянский, хотя является не во всей своей особенности, какой достигал он в языке церковнославянском; напр.: а благолетным премененнему единого Христа возлюби и восприимь пресветлый Ангелский образ, наследия ради будущих вечных благ небесного царствия, и нареченна бысть во Ангельском образе Александра[498]; впрочем в это время мы не видим этого периода в сочинениях принадлежащих к религиозной сфере или вообще возвышающихся над исключительною национальностию, в такой отвлеченной, исключительной форме, в какой он мог являться.
Россия успокоилась, восторжествовав над насильственными притязаниями врагов своих, которые хотели навязать ей свои взгляды, элементы и имеет себя; но другим путем, не насильственно, не открыто, но сокровенно и тайно, льстиво вошли в нее элементы польские и вообще западные; древний быт разрушался, по крайней мере тогдашнее определение русского быта; тучи собирались, все предвещало грозу, долженствовавшую очистить воздух, вновь явить солнце еще ярче и прекраснее. Такое современное состояние слышится, кто хочет только быть внимательным, и в самом язык времени, последовавшего за междуцарствием. Язык грамот носил на себе еще отпечаток древней официальной русской речи, еще хранил всебе, извне некогда наложенные формы церковнославянского языка (разумеется, что руссицизмы и образовывающиеся формы вместе с движением языка утверждались более и более), но в то же время в нем начинают встречаться (конечно редко) слова иностранные {солдаты; роты; рейтары)[499], странно противоречащие с характером слога, характером, который между тем сам исчезал более и более, и современная речь чаще и чаще, но все еще внутри так сказать прежних границ, врывалась в письменность. Мы можем указать на многие примеры и кроме грамот, на отчеты в посольствах и путешествиях, совершавшихся в то время; напр.: в путешествии Российского посланника Федора Исаковича Байкова в Китай, также в посольств Чемоданова в Венецию, видим мы уже решительное преобладание форм русской речи; напр.: местами; кораблями; волами; городами[500]и пр. и пр.: на верблюдах и быках; в тех местах; приставах[501] и пр. и пр.; людям; посланникам; городам; ворам изменникам[502] и пр. и пр.; употребление правильное (т. е. относительно церковнославянского языка) встречается реже (с поминки; людем; о…. делех[503]); встречается употребление сходное с именительным множественного в творительном падеже множественного же числа в именах женского рода: жили посланники…. за подводы четыре недели[504] и пр.; множественное на а, перешедшее из двойственного, решительно уже образовалось; напр.: три корабля; четыре человека[505] и пр. и пр. Здесь также встречаются иностранные слова: шкоду чинят; витались[506] и пр. — В описании посольств Потемкина мы находим несколько более употребление церковнославянских форм. Что касается до синтаксиса относительно оборотов (относительно порядка слов, периода, он прост, сух, скорее несколько отрывист и не представляет ничего замечательного), то мы видим в нем теособенности русского языка, которые встречали и прежде; напр.: посмотреть монастырского строение и пр.; хто ныне начальных людей[507] и т. п. — Мы должны упомянуть еще о замечательном сочинении Кошихина о России в царствование Алексия Михайловича, в котором находим тот же самый язык, те же самые формы и особенности русской речи, являющиеся уже часто вместе с формами языка церковнославянского, что видим и в других сочинениях (во всяких делах; в людях; по тех родах; с младенцами; боярами; листами; послам; по селам; ворам)[508] и т. п.; некоторые слова, как напр.: полк, поход, съезд, город и др., соблюдают окончание церковнославянское в этих падежах, особенно в предложном; другие же, как: лес, письмо, озеро, столник[509] и пр. не соблюдают. Разумеется в этом сочинении беглеца и изменника встречается более чем у других иностранных слов; напр.: потентат, вахта[510] и пр. — Эта противуположность новых иностранных слов и оборотов с древнею русскою речью еще не так ярка здесь, но несравненно ярче выступает она в языке собственно церковнославянском. При дворе Алексия Михайловича уже явились попытки поэзии им национальных песен: явление не живое само по себе, свидетельствовавшее только о разрушении сферы национальной; но так как все, что возвышалось над народною сферою, не было причастно народу, было отвлеченно от него, и выражалось на язык церковнославянском; так и эти поэтические попытки, комедия и другие сочинение, в которых тоже выражалось отвлеченное от народа, хотя скорее формально, отрицательно, общее содержание, писались на церковнославянском же языке. Но именно здесь всего поразительнее выступает в язык состояние того времени. Язык церковнославянский имел всегда и не потерял своего отвлеченно-важного, великого значения; и так не изменившись еще с этой стороны, он становится орудием произвольных вымыслов, своими священными формами облекает шутки и насмешки; поразительно звучат в нем, резко противополагаясь с его характером и формами, тривиальные народные и иностранные слова и выражения, на которых лежит печать современности, мимотекущего теперешнего времени, которые врываются именно в язык, отвлеченный от преходящего, от настоящей бегущей минуты, ибо он предан отвлеченному общему. Такое положение языка указывает на то, что уже колебалась национальная сфера, над которой отвлеченно возносилось общее и язык его, и что общее странно еще и отрицательно, пробуждалось в самой России, в народе, и вместе выражались в слове, являлось в языке, назначенном общему; но дико и отрицательно, смешанно и резко, противоположно является оно там с грубою, живою народностью, перемешивая с ее выражениями общие, важные, отвлеченные формы. И странный вид приняло здесь тогда слово, странные противоречия, диссонансы явились в нем; оно пестреет без порядка нарушающими единство формами и выражениями. Этот беспорядок, это странное, будто бы разрушающееся состояние указывает на новый порядок, на новую жизнь, уже ближущуюся и смутившую прежнее состояние, еще пребывавшее, — но с тем, чтоб внести новый порядок, новое состояние вообще в Россию, в жизнь ее и вместе также в самое слово, язык, слог. Вот примеры такого состояние языка, о котором мы сейчас сказали, в комедии Навуходоносор, принадлежащей Симеону Полоцкому; эта комедия отличается особенною веселостью.
…И они да возложат на большую главу, яже между сими безразумными главы обртаетца, коруну[511].
Одежду от нее взяв про себя бых держал, но дву моему милостивому Господину Капитану дарил бых.
….Капитаны и все начальники, солдаты, и все воинские люди, послушайте вельможнейшего Воеводы нашего Олофернова повеления…. Воевода хощет сам генеральной смотр учинити. Дерзайте, дерзайте ко нарочитой войне; живи Навуходоносор!… Слыши товарище, тамо слышют желания нашего. Барабанщик! зри, приими ефимок за тое радостную весть[512].
Тихо, тихо! ее тамо войсковой маршалок![513]
Сполох, Дворяне, сполох, сполох![514]
Аз есмы от природы моея доброй Ковалер и Господина Порутчика Ванея от кладязев наших сюда даже в дом его проводил; но во Вефулии град весьма грубо гордые люди обретаются, которые Ковалера в малой чести имеют, понеже нихто мя не хочет ныне паки назад на стан мой проводити.
На виселицу ты, собако! тамо тебе майстер Никель, се есть палачь, в провожатых постановлен есть.
Но ты Генеральной Воевода всех изменников, межении еще тако пересмехати; знаеше-ли еще меня?[515].
Господине мой Ахиор! вся, о них же просиши, не имать быти ты отказано. Солдаты! возмитеж тогда его, и поведите его к спекулатору к Доеху; к утрию глава ему да усчена будет, тебе же изменниче краткое действо учинится[516].
Мы должны упомянуть еще о стихах Сильвестра Медведева, написанных силлабическим размером, который пришел к нам с юга России; напр.: о стихах его к Царевне Софии Алексеевне, при вручении ей привилегии на Академию; в них видиы ь много соблюденных тонкостей церковнославянского языка, но самые стихи и вместе употребление иностранных слов и слов новейших, и обороты изменяют уже важный характер церковнославянского наыка, которым написано это послание. Вот пример:
Тако дюбезный ты брат Феодор Царь,
Мудростилюбец, великий Государь,
Яко бы злато многое собрал есть,
Академий Привили создал есть.
Но не изволя Бог той укрепити
Ему, и славу ону улучити,
Благоволя бо тебе оставити,
И то начало делом совершити.
Мудрости бо ты имя подадеся,
Грекам София мудрость наречеся;
Тебе бо слично науки начати;
Яко премудрой оны совершати (*).
(*)Там же, ч. VI, стр. 395.
В сочинениях собственно религиозных не встречая такой резкой противоположности, мы видим иногда еще удержанными формы и характер церковнославянского языка, иногда видим, как формы русские заменяют в нем формы собственно ему принадлежащия; напр.: в прощальной грамоте российского Патриарха Иоасафа встречаем мы: на седьми соборах; на… боях; в…. городах; также: детям; людям; старцами правилам[517] и т. п.; замечательна также ошибка: в осадех[518]. — В других сочинениях видим мы тоже самое, с примесью еще иногда малороссийского и чрез него отчасти польского и вообще южного оттенка в языке; это видим мы у Игнатия Иевлевича, у Симеона Полоцкого и пр.
Но церковнославянский язык того времени выразился во всей возможной чистоте в сочинениях св. Димитрия Ростовского; здесь явился он очищенный, изящный, но такой, какой он был в то время, в XVII столетии; это был современный церковнославянский язык. В языке Димитрия Ростовского встречаем мы множество форм языка Русского; даже можно сказать, что последние берут решительный перевес; но нет грубых ошибок, затемнявших смысл, неверно написанных слов; напротив, все то, что там встречается, употребляется твердо и определенно. Это придает слогу уже характер чего-то образовавшегося; но этот слог изящный и стройный, нисколько не церковнославянский язык; он не показывает, как другие памятники, брожение слова; ибо в нем, как мы сказали, употребление твердо и определенно; но именно в этой уже удержанности так сказать слога, именно при этом характер красоты являются нам все искажение и неправильности собственно церковнославянского языка, все изменение против существа его, вошедшие, допущенные в него, ибо они являются в нем уже в изящном слоги. Одним словом, состояние языка церковнославянского в то время, состояние искаженное находим мы в слоге Димитрия Ростовского, но выразившиеся вместе определенно при стройности и изяществ форм и изложения. Мы можем привести множество примеров: его сочинение многочисленны. В Розыске о Брынской вере он употребляет уже преимущественно окончание на ах там, где в церковнославянском на ех; таинствах; обрядах; соборах; правилах; часах; о усах[519]и пр. и пр.; также на амии чинами; чудотворцами; местами; летами; веками; местами[520]; на ам вместо ом: яблокам; речам; правилам; к веществам; словесам; обрядам; попам[521]; встречаются, но редко, большею частию в одних и тех же словах, употребление церковнославянские; напр.: во градех и селех; пред человеки и пр.; христианом[522] и пр. Здесь соблюдается довольно правильно (разумеется и с ошибками) именительный множественного с его отличием в известных случаях: святии Апостоли; нецыи; мученицы бо первии[523]. Замечательно правильно сохраняется родительный падеж на е единственного числа в известных случаях; напр.: до времене; всея по вселенней сущие церкве[524]. Сохраняются (но не всегда) и другие тому подобные особенности языка церковнославянского. Замечательны некоторые ошибки: двойственное часто не соблюдается (двема рыбами)[525], употребление числительных вероятно от исчезания двойственного и перехождении его форм в числительные, принимает странный оборот; напр.: пят хлеби; пятьма хлебами[526]. У Димитрия Ростовского видим мы уже более развившийся падеж родительный на ов вименах мужеского и среднего рода; напр.: Апостолов; учеников[527] и пр. и пр., так что это окончание на ов является как решительная неправильность и против русского языка в слове: невеждов, невежев[528]. Замечательно также употребление слов иностранных и слов соплеменных, но чуждых; напр.: еговым оружием; церемоний церковных[529]. Вообще же язык Димитрия Ростовского очищен и прекрасен.
Что касается до синтаксиса того времени, то особенного сказать мы ничего не можем ни касательно собственно оборотов, ни относительно порядка слов, периода. В этом столетии, с возшествием на престол Романовых, видим мы в слоге тоже, что и прежде, а характер отрывистой речи сохраняется еще в грамотах, имеющий, как мы сказали, официальное значение; в других сочинениях мы хотя видим русскую живую речь, но не видим отрывистого характера грамот официальных. Примером русской простой речи, хотя перемешанной иногда с церковнославянскими формами, почти разговорной, могут служить письма и послание Алексея Михайловича: «И посидя немного я встал и его поднял; и так его почало знобить, не смог и „Достойно“ проговорить, „Славу“ проговорил с отпуском насилу; да почал ко мне прощение говорить, что говорят в среду на страстной, и я ему отвещал по уставу, да сам почел прощение к нему творить да поклонился в землю ему, а он малой поклон сотворил да благословил меня да вели себя весть провожать меня, а ноги те волочит на злую силу; и я стал, и учал его ворочать: „воротися, государь, ей пуще тебе будет“»; и он мне жалует говорит: «ино су я тебя и в другоредь благословлю»; и я молвил: «пожалуй же, государь великий святитель, благослови и третицею»; и он пожаловал и в третий благословил, да как благословит и руку дает целовать и в херувим; и я благословясь да поклонился в землю ему и поцеловал в ногу, и он смотря на меня благословляет и прощает, да и воротился, да и провели его в задние кельи, а я пошел к себе"[530]. — или еще: «А денги он государь копил, только которые камки и отласы и всякие дары, и мои и ваши святительские и всякие приносные, немного держал у себя, со сто или с двести аршин, а то все отдавал в домовую казну, да денги по оцик за всякой аршин имал в келью, да на теденьги хотел себе купить вотчину и дать по себе в собор и перед смертью дни за два торговал, да Бог не изволил; а я купить без его именного приказу не смел, роздал болшую половину бедным прямым на окуп, которым ввек откупиться нечим, да в монастыри бедные, и досталние туды же пойдут. Да и в том меня, владыко святый, прости; немного и я не покусился иным судам, да милостию Божиею воздержался и вашими молитвами святыми; ей, ей, владыко святый, у меня столко, что и вчетверо цену ту дать, да не хочу для того, ее от Бога грех, ее от людей зазорно, а ее какой я буду прикащик, самому мне имать, а денги мне платить себе ж?»[531].
В сочинениях, писанных церковнославянским языком, как заметили мы уже и выше, не встречаем мы периода в такой отвлеченности, в какой он являлся прежде; синтаксис, порядок слов, период, становится прост; как будто по воспоминанию употребляется в известных местах отвлеченный, длинный период церковнославянский. Напр.:
«Отнюду же убоявся аз грешный смертного и внезапного посещение страшных и бесконечных оных мук, яко истинный раб вышнего Бога, исполнитель веры и закона, вся привременная и тщетная мира сего прелестного возненавидех, ко оным же привечным и неразоряемым небесного Иерусалима мыслию тремусихся обителем, по Божественному Апостолу глаголюще: Не имамы зде града, но грядущего взыскуем»[532]. — Или еще столько раз встречавшееся выражение:
«Да соблюдении во веки неподвижиму и непоколебиму православную нашу чистую и непорочную Христианскую Греческого закона вру, яже во всей вселенней яко солнце сияет православием повсюду, и во странах скипетродержавства великого вашего Царского благородия и величества»[533].
Сверх того в сочинениях, писанных по церковнославянски, но принадлежащих к свётской сфер, сфер еще формально общей, образовался уже очень у прощенный синтаксис, относительно собственно порядка слов, периода, хотя все синтаксис церковнославянской. В вышеприведенных примерах из комедии: «Навуходоносор» можно видим образец этого синтаксиса. Что касается до синтаксиса св. Димитрия Ростовского, то в его сочинениях, принадлежащих к духовной сфере, образовался чрезвычайно стройный, не отвлеченный, простой, прекрасный синтаксис (порядок слов, период), но все в пределах церковнославянского языка и все носящий на себе его отпечаток, в оборотах по крайней мере. Это не была разговорная, живая речь, но это не был отвлеченный, темный период; это был связный и прекрасный, простой, в тоже время письменный слог. — Приближаясь к языку простому национальному, св. Димитрий Ростовский приблизился и в синтаксисе к разговорному, понятному характеру слога, и оставил отвлеченные длинные периоды, в которых наконец почти исчезал смысл; и вообще язык, принимая более в себя и положительные элементы народной речи, приближался к синтаксису разговорному, если и не становился языком собственно русским, каким он является в народных и государственных грамотах с большими или меньшими оттенками, налагаемыми письменностию. Вот примеры синтаксиса в сочинениях св. Димитрия Ростовского, который является здесь опять представителем церковнославянского языка того времени со всем его изяществом, не мешающим впрочем церковнославянскому языку, как именно церковнославянскому, быть искаженным.
В Розыске о Брынской вере: Часть и, глава 5: «Егда убо кланяемся иконе святей, кланяемся не дске, ни вапам, ни переводам, ни ветхости, ни новости, понеже не вещества в икон ищем, ни вещество во иконе почитаем, но на святыню взираем, святыню почитаем, и изображентю начертанного поклоняемся. Кое наше поклонение по святого Василия великого извествованию, восходит, на первообразное, на того цже на небесех есть»[534].
Часть 2,глава 16: «Время, есть мера видимого сего мира, и жизни нашея, и всех деемых в поднебесной, по Божию устроению, меримая денми, месяцами, летами, веками сотенными, и веками тысящными. Длится же время на три части: на мимошедшее, настоящее и будущее. Мимошедшее время вемы яко бе, но уже преиде и погибе, инже бо возвратится когда. Будущего же времени чаем, но не вемы каково то будет. Настоящее же мнимся имети, но ни сего имамы кроме единого краткого часца глаголемого: ныне. Ныне есть, и абие несть, прейде бо паки и настанет ныне, паки и то преходит: яко же в делаемых и настрояемых часах минуты, едина по друзей идет не становяся: и якоже в текущей колеснице колесо не стоит на едином месте, но с места на место течет не удержаваемо: сице настоящее жизни нашея ныне, несть стоящо, но непрестанно текущо. И есть то наше ныни, аки предел между мимошедшим и грядущим временем: мимошедшее окончаваяй, грядущее же начинаяй. И аки в книзе и строке точка между речениями разделяющая, едино речение окончавающая, другое же начинающая. Но точка на едином стоит месте, наше же настоящее время глаголемое ныне, не есть стояти, но выну течет, аки капля некая в низ текущая, и черту по себе оставляющая, на преднее же простирающаяся, донеле же оскудеет и иссохнет»[535].
В род повествовательном: Часть 3, глава 10: «В та же времена, во уездех Кинешемском и Решемском, и на плеси, явишася инии раскольники глаголемии подрешетники, нареченнии тако от учителя своего, его же имеяху некоего поселянина прозываемого Подрешетников, иже последуя ересиарху Капитону, учаще людей не ходити в церковь Божне, ни отцев духовных имети, ни к благословению иерейскому приходити, и всех таинств церковных чуждатися. Тии сами в домех своих творяху некие церковные службы по чину иерейскому, неосвященни бывше, и младенцы крещаху. Причастие же у них бяше некое волшебно, не хлеб, но ягоды изюм глаголемые, чарованием напоенные, ихже причащахуся чином сицевым: изберут от между себе едину девку, и в подполье избы введше ю, в цветное платье нарядят. Та, по час, исходит из подполья, носяще на главе своей решето покрытое чистым платом, в решети же ягоды изюм. А во избе множество собравшихся мужей и жен и детей. Вышедши убо из подполья девка с решетом на главе своей носимым, глаголет по подобию иерейскому: Всех вас да помянет Господь Бог во царствии своем, всегда ныне и присно и вовеки веков. Они же поклонишеся отвещают, аминь. Сие же девка оная глаголет трижды, а они трижды, аминь отвещавают. И потом девка та дает им то богохулное приношение, вместо причащение святых таин. Вкусившие же от тех ягод, абие желают себе смерти аки бы за Христа, или сожещися, или удавитися, или в воде утопитися, аки исступлении от ума. И многие тако себе сами погубили»[536].
Часть 3, глава 11: «В пределех Нижнего Новаграда, обретаются села дворцовые, Княгинино прозванием, и Мурашкино. От тех сел, и от окрестных слобод и деревень, собравшеся множество мужей и жен со детьми, приуготовашася сожещися на гумне некоем во овине, я иричастившеся своего волшебного причастие, повязашеся тонкими вервами по два и по три в снопы, оставиша же от между себе двух человек, на то, дабы огнь подложили и возжгли их. Человецы же тии, аще и прияние в руце свои причащение их, но не снедоша, Богом соблюденни бывше, на уведание погибели окаянных оных мучеников демонских. Егда же тия два возжгоша огнь, и объят пламень весь овин оный, и хотяху уже и сами тии два в разгоревшийся огнь себе вринути на сожжение: абие узреша верх пламене в дыму двух бесов черных по подобию Ефиопов по воздуху летающих, криля имеющих яко нетопыри, радующихся и плещущих руками, и вопиющих гласно: Наши, наши есте. То бесовское, над погибшими радование она два человека узревше, содрогнушася и реша друг ко другу. Видите ли брате како погибаем от учение проклятого; и начаша крестное знамение на себе творити, и бежати оттуда. Пришедши же к священнику веси своея, исповедаша ему вся, и каяшася. Не точно же священнику, но и всем прочим с плачем поведаху то, еже видеша над погибшими бесовское радование. И благодаряху Бога избавившего их от тоя погибели»[537].
Наконец настало новое время; то, чего признаки уже являлись прежде, наконец наступило. Явился Петр. В первой части нашего рассуждение определили мы его значение в Истории Русской, и это значение в истории народа осуществилось, и должно было необходимо осуществиться в языке; и язык следовательно должен был испытать и выразить характер этой эпохи. Вместе с началом отрицательно чуждого влияние и язык подвергся той же участи. Целый потоп иностранного хлынул к нам с Запада. Русский язык быстро наводнился иностранными словами и оборотами, часто без нужды употребляемыми; слово, которое служило Петру, вся государственная письменность, все сочинение, проповеди, все, что подверглось его образованию, звучало чуждыми, невразумительными звуками; и все это повершилось иностранным именем, названием новой столицы, созданной Петром, в которой так чудно встретились дело со словом, и определили вместе характер города. Кроме разве писем, разговора, да и то (если сказать наверное) разговора простого народа, и еще, может быть, монахов, пишущих в своих трапезах (в кельях писать было запрещено указом), сказание или духовные сочинение, все приняло чужой, иностранный вид. Слог грамот, бумаг официальных и пр., который был до Петра Великого, изменился, разумеется, сообразно с направлением времени ис внутренним содержанием государственной письменности. Еще до Петра Великого, как мы уже сказали, попадаются в бумагах официальных иностранные слова, хотя и не в большом числе. Это уже предвещало имеющее наступить потом время, это входило уже как разрушение старого, (что совершалось и в жизни современной), но сила была еще не на той стороне; наконец время переворота решительного наступило. Мы встречаем, однако, некоторую постепенность; язык грамот не вдруг изменился и не вдруг представил из себя странную смесь, выставку иностранных слов, которая так поразительно является после. В 1699 году Января 30 вышел указ о бурмистрах, утвердивший законно это имя в русской письменности[538]; Ноября 17, того же года, указ об именовании бурмистрской палаты Ратушею[539]; 1700 года Февраля 18 Окольничего Языкова велено писать Генерал-Провиантом[540]; того же дня и года боярина Князя Долгорукого писать Генералом-Коммиссаром[541]. Вместе с этими словами, названиями должностеи, официальными, входили слова иностранные, просто, употребление ради; так встречается в указе 1700 г. Июня 17слово: копии[542]. В договорных статьях января 12 1701 г. читаем: аз нижеименованный Его Царского Величества ближний боярин и Посольской Канцелярии Президент[543]. Далее в указе декабря 16, 1702 г. упоминается слово: куранты[544]. Наконец 1703 г. Мая 10[545] Петру Великому была поднесена грамота, и как грамота от новопреобразованных Русских своему преобразователю (желавших сделать ему приятное), она вся почти пестреет иностранными словами, которых в таком количестве еще доселе не встречалось. Вот эта грамота: «Капитану бомбардирскому, за взятие неприятельских двух кораблей дан воинский орден святого Апостола Андрея, в походной церкви, после отдания благодарения Богу за тот над неприятелем одержанный авантаж; тот орден положил на него Г. Капитана Великий Адмирал и Канцлер Граф Головин, яко первый того ордена кавалер. За туж службу таковым же образом и Генерал-Губернатор Александр Данилович Меншиков учинен кавалером реченного ордена». — В 1703 году июня 28[546], в трактат между Государем Петром Первым и Речью Посполитою Великого Литовского Княжества, заключенным боярином Федором Головиным, читаем мы: «Аз нижеименованный, Его Священного Царского Величества Ближний Боярин и Адмирал и Государственной Посольской Канцелярии Верховный Президент и Наместник Сибирской и Кавалер». Наконец июля 31 1705 г. упоминается Петербург[547], еще новое иностранное слово. Слова иностранные продолжали входить все более и более, то, как сказали мы, опираясь на официальном значении, или на фактическом, то просто употребление ради, — и пестрили русскую речь. В том же году, в указе сентября 1[548] читаем: «Великий Государь указал: городы Пешехоны, Белоозеро, Каргополь с уезды, всякими доходы ведать к Олонецкой верфи, где корабли строят, кавалеру и Губернатору А. Д. Меншикову. И техгородов воеводам, чрез повеление его кавалера и Губернатора, от Олонецкого Коменданта по письмам, во всем быть послушным и тех городов переписные книги прислать на Олонецкую верфь», и пр. Еще 1704 года Января 7[549] указ начинается так: "На Москвь и во всех городах и уздах с торговых и с домовых бань денежный сбор ведать в Ижерской канцелярии Светлейшему Российскому Князю Ижерские земли и Генеральному Губернатору над провинциями Ингриею и Эстляндиею, Его Царского Величества Государственных дел Министру и Генералу главному над всею Кавалериею Кавалеру и Подполковнику Преображенского регимента и Капитану Кампании бомбардирской от первейшей гвардии Его Величества и Подполковнику над двумя конными и над двуми пехотными полками Александру Даниловичу Меншикову, а у того сбора быть Стольнику Алексею Синявину, и о том даны ему статьи, а в статьях написано: " и пр. — приведен в пример еще один указ 1705 г. марта 8[550]: «Генералу Коммисару Князю Долгорукову с товарищи указал Великий Государь о поведении нынешней Свейской войны, что у Его Великого Государя Фельдмаршалов и Генералов и у прочих правительствующих офицеров в воинских походах с неприятели с Шведы или на службах будет чиниться и о тех о всех поведениях писать им Фельдмаршалам и Генералам и прочим правительствующим офицерам к Великому Государю о всяком поведении немедленно; а из Приказа военных дел о том поведении с отписок их присылать в Государственной Посольской Приказ к боярину Федору Алексеевичу Головину, с товарищи списки, длятого, что указал Великий Государь по именному своему Великого Государя указу, в Посольском приказ о сей Свейской войн делать диариуш; а когда Великий Государь изволит быть в походе и в те времена им Фельдмаршалам и Генералам и правительствующим офицерам писать о всяких поведениях потому ж немедленно в Посольскую походную канцелярию, чтоб о тех о всех поведениях в диариуш писать подлинно». — Надо сказать, что иностранные слова, собственно название должностей, и еще удерживающиеся русские (мы привели примеры, из которых это видно) представляют странную смесь, странное зрелище. Да, странная смесь, но она не долго продолжалась; скоро иностранные название, вытесняя русские, все покрыли, заняли все места, и совершенно исчезли и скрылись: воевода, боярин, окольничий и пр. Чем далее, тем чаще решительные и многочисленнее являлись иностранные слона, наименования. Мы привыкли к ним; столетнее употребление приучило нас без удивления и вопроса слышат чуждые звуки в русском деле, но тогда это должно было иметь всю резкость переворота, и если мы примем в соображение время, то появление этих слов получает для нас большой интерес. Не станем следить за ними в подробности: это было бы слишком пространно и излишне, особенно здесь; удовлетворимся только тем, что мы уже сказали, т. е.: что слова иностранные всякого рода и свойства более и более входили в нашу речь, занимали целые строки, почти страницы, и укажем еще на никоторые примеры, которые выдают более и резче особенность языка, слога этого времени. 1706 г. Января 17[551], «по Его Великого Государя указу велено Якову Римскому-Корсакову быть во всей Ингерманландской губерний Ландрихтером (земским судьею) и писаться ему Комендантом над Копорьем» и пр. 1708 г. Января 5[552] в указе читаем: 1) «Фортецию Московскую надлежит где не сомкнуто, сомкнуть, буде не успеют совсем хотя бруствером и палисадами, понеже сие время опаснейшее суть от всего года. 2) Гарнизон исправить а пр., також и конных, понеже настоящее время сего зло требует», и пр. — 1708 г. Ноября 12[553] издан указ, где говорится о предании Мазепы проклятию. Замечательно, как искаженно является церковнославянский язык, все еще непременно употребляемый в тех случаях, когда хотели говорить слогом возвышенным: «А по молебном пении, бывшего Гетмана Ивашку Мазепу, который по внешнему образу был сосуд потребен, а потом явился сосуд диавол, понеже по письму Царского Величества к сыну его Государеву, Благородному, Государю Царевичу, за его Ивашкину к нему Великому Государю измену, что он оставя свет, возлюбил тьму, от нее же внутренние ослепоста ему зеницы и в той слепоте с правого пути совратясь и отъехав ко мрачной адов пропасти, пристал к его Государеву недругу Свейскому Королю, и от того в армии генералом и прочим командирам и офицерам и рядовым в полку, над тем неприятелем учинил нестроение, и за такое богомерзкое, а ему Великому Государю и всему Государству непотребное дело», и пр. — 1708 г. декабря 18[554] указ об учреждении губерний. — 1709 г. февраля 5 манифест[555] о действиях изменника Гетмана Мазепы ко вреду России, наполнен множеством иностранных слов, становящихся рядом с русскими словами и выражениями, и вместе служит образчиком слога того времени. Здесь встречаются слова: персональный, факция, протестация, баталия, трактаты, акции, корпус, и пр. Он важен также, как мы сказали, в отношении к синтаксису, к слогу. — 1711 года февраля 19[556] вышли штаты полков кавалерийских и пехотных; все наименование должностей и чинов почти без исключение не русские; между прочим генералы кригс-цейхмейстеры, генералы вагенмейстеры, Генералы гевальдгеры, генеральной шивалрон. — В указ 1711 Июля 15[557] Петр писал в Сенат: «Гда Сенат! хотя я николиб хотел к вам писать о такой материи, о которой ныне принужден есмь, однакож понеже так воля Божия благоволила и грехи христианские не допустили. Ибо мы в 8-й день сего месяца с турками сошлись и с самого того дня даже до 10 часов полудня в превеликом огне не точно дни, но и ночи были и правда никогда как и почал служить в такой дисперации не были, понеже не имеликонницы и провианту; однакож Господь Бог так наших людей ободрил, что хотя неприятели вяще 100000 числом нас превосходили, но однакож всегда отбиты были, так что принуждены сами закопаться и апрошами яко фортеционамии единые только рогатки добывать, и потом, когда оным зело надокучил наш трактамент, а нам вышереченное, то в вышереченной день учинено штиль штанд и потом подались и на совершенный мир, на котором положено все города у турков взятые отдать, а новопостроенные разорить и так тот смертный пир сим кончился и потом мы взяли свой марш до Животца (Польское место). P. S. Сие дело хоть есть и не без печали, что лишиться тех мест, где столько труда и убытков положено, однакож чаю сим лишением другой сторон великое укрепление, которая несравнительною прибылью нам есть». — В Регламенте Кригскомиссариату 1711 декабря 10[558] читаем (выписываем оттуда некоторые места илипримера) в параграфе 3: «а ежели которой полк против прочих или рота против роты во всех тех вещах[559] худое состояние имеет, а в услугах и в фатигах были в равенств: и о том должно разыскать и жалованье у несохраняющих офицеров удержать, по валеру учиненного убытка». — Под пунктом 24: «Обер-Кригс-Коммисары и прочие им подчиненные ни у кого не должны быть под командою, ктоб какой высокой шаржи ни был, кроме Его Сиятельства Генерала Пленипотенциара Кригс-Коммисара Князя Долгорукова и Генерал-Майора и Обер-Штер-Кригс-Коммисара Чирикова, и имеют такой авторитет, что всех генералов, штаб, обер-, унтер-офицеров и рядовых могут в казне Царского Величества или на квартирах, в порционах и рационах, что за него зайдет считать, и начтенные в жалованье зачитать». — Несколько далее встречается: «токмо обсервовать в послушании помянутые персоны». — 1712 года февраля 8[560] вышел штат артиллерии; в конце этого штата, в ответе на артиллерийское дополнение, слова Петра интересны совмещением в нескольких строках стольких иностранных именований русского войска: "После сего доношение все писано собственной Его Царского Величества рукою: "Вместо секунд и капитанов быть капитанам-поручикам и подпоручикам; петардиров отставить, а дела их могут управлять бомбандиры; инженерным кондукторам быть 24, а не 12; артиллерийским служителям и офицерам, русским против русских, иноземцам, против иноземцев градус свыше в жалованье; а инженерам, которые не имеют в артиллерии чинов, против прочих полков офицеров, штык-юнкерам против прапорщика; инженерным кондукторам по 48 рублей на год, ценхвахтерам быть по табели, писарям всем быть против других писарей, сержантам, капралам и рядовым, бомбардирам и канонерам, подкопщикам, фузелерам и готлангерам по табели; шталмейстеру против капитана русского, фуриерам против табели, фурмейстерам, унтер-фурмейстерам и фурлейтам против табели ж, цейхвахтерам, обер-цейхвахтеру 150, а унтер 100, их динерам против табели, обер-вагенмейстеру и унтер поменше цейхвахтеров, кузнечному директору против табели, прочим мастеровым против табеля.) — 1713 января 28[561] в указ встречается выражение: содержать над ними (офицерами) кригс-рехт. — Того же года января 28[562] же в указе выражение: ежели они (генерал-фельдмаршалы) где будут обретаться на гаупте, а команды их полки на винтер-квартирах и пр. — Того же года февраля 2[563] указ о устроении в Киевской губернии Ландмилиций (ладмилиц, как напечатано). — 1714 г. ноября 24[564], когда было объявлено о возложении ордена св. Великомученицы Екатерины на российскую Царицу Екатерину Алексеевну, был приложен также устав того ордена; не выписываем оттуда примеров, ибо мы уже их довольно выписали. Заметим только там слово: шляхетнейший орден, слово, взятое из другого языка, ибо на русском для выражение этого понятия (noblesse, adel) вовсе не было слова, как не было и самого дела. — В посланных при указе 1716 апреля 10[565] кондициях, предложенных со стороны Государя Петра к примирению Польского Короля с Речью Посполитою, встречается бездна иностранных слов: медиатор, контрибуция, пленипотенциар, пленипотенция, адгерент, фундамент и т. д. — 1717 декабря 12[566] читаем в указ: «выбирать советников и асессоров президентам сим образом: 1. чтоб не были его сродники или собственные креатуры» и пр. — 1718 Апреля 28[567] в указ читаем : «а которые пункты в Шведском Регламенте неудобны или с ситуациею сего государства не сходны», и пр. — 1718 Ноября 20[568] объявлено от Генерал-Полицеймейстера об ассамблеях и об устройстве и порядке оных. — 1719 апреля 17[569] читаем в указ: «Великий Государь указал: всех губерний Ландратам и Комиссарам для определения к делам быть в ведении Камер-Коллегии, а Ландрихтерам в Юстиц-Коллегии; а которые из них Ландратов и Ландрихтеров в оных Коллегиях куда и к каким делам выбраны будут, о том для определение объявлять доношениями и их самих представлять в Сенат». — Скажем также, что все регламенты Коллегии и данные инструкции разным чинам пестреют множеством иностранных слов, часто вовсе не нужных, как: натура, преферативы и пр., которые тут же иногда и переводятся как бы в знак того, что их можно бы написать и по-русски. Что касается до синтаксиса официального слога времени Петра Великого, то в нем мы находим немного изменений, несколько большую текучесть и связность речи; находим, что и находили прежде, тяжелую конструкцию фраз (так называемую латинскую) и в более резком еще виде; мы встречаем и винительный на а, хотя редко, который заметили мы прежде, и иногда творительный множественного числа, сходный формою с именительным, хотя также уже гораздо реже. Выписанные прежде места могут представить нам примеры сказанного нами.
Что касается до сочинений духовных, и вообще сочинении в это время, то основанием их слога был все язык церковнославянский, но еще более в самом себе испорченный, неправильный, искаженный. В это время находим мы двух знаменитых духовных писателей: Стефана Яворского и Феофана Прокоповича; после них осталось множество сочинений. Сочинение Стефана Яворского (напечатанные церковнославянскими буквами), проповеди и другие писаны языком церковнославянским; нельзя не узнать его; спряжение его глаголов, это резкое отличие от русского языка, являются беспрестанно; но какой это церковнославянской язык! Иногда сохранены его тонкие оттенки, его тонкие особенности и тут же беспрестанное грубое нарушение этих самых сохраненных правил. Сверх того видим мы в нем множество выражений, слов русских, употреблений русского языка, также слов малороссийских и польских. Но ко всему этому еще прибавилась новая сильная примесь иностранных слов, которые дополняют странное зрелище, какое представляет язык церковнославянской, и без того замешанный языком русским; из этой странной смеси составляется слог, слог вообще того времени, и также Стефана Яворского; но у него еще резче может быть встречаются эти несходные элементы слога, во-первых потому, что он их все в равной степени сохраняет, во-вторых и потому, что внезапная тривиальность его сравнении влечет за собою и тривиальность выражений, оборотов и слов. Дико становятся в ряды фраз церковнославянских, окруженные иногда древними формами этого священного языка, слова иностранные, носящие вместе на себе печать яркую текущей современности. Много примеров можем мы привести в образец этого слога, в доказательство сказанного нами. Она будут приведены все вместе, ибо не стоит приводить отдельно умножившиеся, беспрестанно встречающиеся ошибки и иностранные и народные слова. Что касается собственно до синтаксиса, то когда фразы, обороты, слог официальный, в котором всегда преимущественно выражался народный слог и язык, стал несколько связнее и более объемлющ в синтаксическом отношений, — слог писателей церковнославянских стал отрывистее и мене объемлющ; и то и другое утрачивало свой характер, и то и другое только слабило и портилось; таковы по крайней мерь с обеих сторон были эти изменения. Таков и слог Стефана Яворского. Приведем примеры из его проповедей для всего вышесказанного нами. Слог его сочинений, кроме проповедей и слов, имеет тот же характер: попадаются иностранные слова, народные выражение, если не столько сколько в проповедях и словах, обращенных к слушателям:
«Позабыл я еще жену Лотову, а не велел ее Христос забывати: поминайте, рече, жену Лотову. Как же ю, Спасителю мой, поминати: панихиду ли за ню пети, или в ектениях ее поминати; не ведаем, как ея имя. Поминайте жену Лотову: а для чего не Сарру, не Ревекку, не Есфирь, не Иудифь; для чего не твоя любимые ученицы: Магдалину, Марию и Марфу сестры Лазаревы; все теи прочие изрядные женщины минувши, Христос велит едину поминати жену Лотову; поминайте жену Лотову. Слушаем, Спасителю мой, твоего повеления: но что в той жене Лотовой особенного паче иных женщин; буди тое, что столпом сланым, что солью стала: многие суть и ныне жены такие, которые в первых сахаром мужу своему бывают, а потом солью»[570].
«Видиши ли сию жену; а чтож ту, Спасителю мой, в той женщине зрения достойно; не вижу и в ней ничто же удивительно: аще тому велиш присматриватися, что хорошо устроилася, червленицею (румянами) и белилом лицо умастила, чело свое, что кожу на барабан, вытянула, очи бесстудные очернила, брови естественные искоренивши, иные брови себе сделала, жемчугами, многоценным камением и златыми одяньми телосвое любодейческое червиям на снедь готовое украсила: сицевому украшению, на прелесть очесам здланному, аще велиим присматриватися, Спасителю мой, крикнет, паче же слышу ко всякому из нас царствующего твоего пророка Давида глаголюща»[571].
«Рцы нам огнепальным своим языком, пепельная головне, всегдашний миролюбче, насытиша ли тебе оная твоя повседневная пирование, тучна ароматная ядение, нещадная без меры виноразлияния»[572].
«Смотри только, пресланный Царю Давиде, ее мало не вся вселенная тебе кланяется, тебя богися, тебе верное подданство с должным воздает челопреклонением честь. Поклони только уши в глаголы уст человеческих: колику славу имаши за твое мужество, крепость и труды кавалерские»[573].
«Родится Великий Александр, а орел седит на царских кабинетах или полатах[574]».
«Ныне убо обет мой исполняю, и хощу Божиею помощию не с колесничного ряду, но с Библии от книг Иезекииля пророка выкатити вам сию колесницу»[575].
В ответе своем в Парижскую Академию Стефан Яворский употребляет следующие слова: Однако между тем ничтоже возбраняет быти приватным разговорам между вашими и нашими некиими феологами чрез взаимные, якоже обычай есть, послания, ащи вам сие благоволится[576]. — Во втором ответ употребляет он слово Малороссийское, именно: знакомитое — Преславное оное и всему миру знакомитое Сорбонское Парижское училище[577].
Впрочем именно у Стефана Яворского, не лишенного поэтического представление, встречаются иногда обороты прекрасные и свободные, вытекающие из духа языка русского, намекающие на великое, самобытное развитие синтаксиса, именно на его изящную, стройную (внутреннему закону подлежащую) свободу. Вот примеры: «Ныне паки, егда из гроба красные правды нам воссия солнце, светлейшие свои простирает лучи»[578]. — «Сеет человек зерно семян голо, ничим же одеяло, в землю, еже падшее по словеси Христову умирает, и тако плот творит»[579]. — «В нынешнем Евангелии, на божественной литургии чтенном, слышахом море волнующееся, это противен, корабль покрываемый волнами, Петра утопающа, учеников от страха возопивших».[580] — «Радуйтеся и веселитеся христоименитии людие, ликуй торжествуй Церковь Божие, и православная Великороссийская держава! Ее ныне время благополучно и благоприятно: уже бо лютая зима прейде, скорбное преста безведрие, буря свирепых ветров неприятельских утолися, облак темный и громогласный разгнася; стужа жестокая, печали и воздыхание мимо идоша: цветы же радостей и веселия явишася в земли нашей Великороссийской»[581].
Слог Феофана Прокоповича имел один общий характер, о котором мы сказали уже, всех писателей этого времени; но конечно в нем есть своя особенность. Прежде всего заметим, что самые первые его слова и проповеди, говоренные еще в Киеве, написаны на церковнославянском языке вполне почти правильно, с совершенным его знанием; тогда встречаются ошибки, уже неизбежная принадлежность церковнославянского языка того времени; но речь, обороты, выражение, все принадлежат церковнославянскому языку. Таково слово на пришествие в Киев Петра 1706 г., таково Слово на Полтавскую победу (еще не викторию) и поздравление Меншикову. (Примеры приведем ниже). Синтаксис этих Слов совершенно церковнославянский; мы встречаем те же длинные периоды (хотя периоды не столько объемлющи как прежде, и не теряются в своей связи), которые, может быть, уже в себе отражают период латинский; мы видим вообще характер церковнославянской речи, без примеси почти русских выражений и слов, без всякой тривиальности, и встречаем некоторые еще робко являющиеся иностранные слова, встречаются также слова Малороссийские. Вот примеры в доказательство слов наших: рукама своима; своима очима; ты многия грады отеческие от ига Оттоманского и от уз еретических мечем свободил еси; о нас благополучных! — О благословение на нас твоего Боже наш![582] — «Немного во истинну в иных народех и Государствах таких прикладов обрящеши, якие в отечестве нашем видим ныне; видим различие людей в одеждах, в домовых зданиях и именах, на суде различия не видим; все равни суть»[583]. — «Егда Пресветлое Пресветлого Величества твоего лице Царскою честию, и дивною неописанной победы красотою сияюще, в сем нашем, паче же твоем жительстве (еже есть верх благополучия нашего) видети сподобляемся Пресветлейший и Великодержавнейший Всероссийский Монархо и Преславный войск Свейских Победителю! кое иное датите б приветствие, и что большее в дар гостинный имамы принести Тебе, разве неслыханной еси Богом тебе, и тобою всем нам дарованной победы похвалу, и раждшейся от нее общей Всероссийской радости извещение?»[584]. — «Повествует славный стихотворец Римский Виргилий, яко егда Греки пленяху и разрушаху град Трою, неции от Троян побивше сшедшихся с собою некиих воев греческих, броня их и щиты себе возложиша, и таким покровенны суще видом, многих иных супостатов нечаянно побиваху: мняху бо тии, яко свои суть, и без опаства схождахуся»[585]. — «Не отступай и в последние дни верного твоего служителя Православного Монарха нашего, ополчаяся окрест Его, и укрепляя оружие Его, дондеже испразднятся все жестоковыйний и непослушливии раби, дондеже покорятся вси востающии нань врази, дондеже все языци бранем хотящий, крайним ударенни страхом, утихнут и не рекут, где есть Бог их? но купно с нами прославят Отца и Сына и Святого Духа, Ему же слава во веки. Аминь!»[586] — «Не всуе убо Светлейший Римского и Российского Государств Княже Господине наш премилостивейший, не всуе воздвизохомся ко оглашению для твоих, егда Светлость твою внутрь сего учительного собрание блеснувшую узрехом: глаголем не от ласкательства, не от притворства, не от ухищрения, глаголем, яже веми и видим: глаголем, яже всему миру известна суть.
Да ослепнут и помрачатся, аще кии суть завистницы твои толиких твоих дел неведящии, или паче видети не хотящии».[587] — Но чем более сближался Феофан с современным ходом дел в России, чем более входил в дух дл Петровых, тем более язык его принимал характер соответственный современному состоянию, что необходимо и законно, ибо язык передает и должен передавать, особенно в такое время, современное состояние народа, которому принадлежит он. Так в 1716 году в С. Петербург говоренное Слово на день рождение Царевича Петра Петровича[588] уже изобилует иностранными словами. В словах духовных, говоренных около того же времени, как напр.: в Слов о почитании св. икон[589], в день Рождества Господа нашего Иисуса Христа[590], еще видна прежняя чистота слога. В Слов о баталии Полтавской (1717)[591] уже ярко является характер тогдашнего слога, — эта смесь церковнославянского языка, простонародных и тривиальных слов, тривиальных выражений и оборотов русских и слов иностранных. Здесь разумеется изменяется и синтаксис, слог делается отрывистым, теряет свой церковнославянский характер. Напр.: виктории.[592] — далее: «Что еще не доставало к сим? еще нечто было, чего не завидели нам соседи, и было нечто, о чем боялися, дабы не было. Не была еще регула воинская, не были искусства инженерские, не были обоего чина архитекторы, не был флот, не была сила на море».[593] — «Что ее есть? (промыслила в себе зависть) туды пошла Россия? таков успех ее? сего мы на мой дождалися?» — [594] «И ее не пошло по желанию, не сталося по высокому вашему вам мнению супостаты: мы начаялись, что уже весьма сломленное русское оружие, и не глав ваших досязати, но под ноги вам поврещися готово: и ее не так, не туды».[595] — «Но приступим уже ближе к самому крайнему делу. А тут в первых и есть пред очи скверное лице, мерсская машкара, струп и студ твой малая Россие, измена Мазепина».[596] — Тоже видим уже в речи поздравительной Петру; напр.: он говорит о России: «Не она ли видела его усмотревающа, собирающа и чинно располагающа полки воинства, и в нем всю арматуру яко аммуницию, вся оружие, еще же и самый той кошт, им же бы содержати воинство? — реку ли о штурмовании и взятии градов?[597] — Услыша сие одно бодрствуя лев Свейский, и поскоряе поджал хобот свой под себе».[598] — Вслед за тем в 1717 году видим уже вошедшие иностранные слова и в духовном Слове в неделю осмую надесят[599], которое впрочем оканчивается почти как светское (встречаются слова: перегринация, политики школа; физических экспериментов[600]. В последствии слог духовных слов его стал таким же, как и светских, как и вообще слог сочинений того времени. Мы должны сказать о Феофане, что в нем при таком слоге, как у всех пишущих тогда, не видать важности и педантства в употреблении церковнославянского языка, как у Стефана Яворского, и в тоже время видна какая-то откровенность в употреблении тривиальностей простонародных слов и выражений; он употребляет их от души, с увлечением, тогда как Стефан Яворский употребляет их с целию, с намерением и расчетом, сохраняя всю свою важность и употребляя эти выражения, как краску, которая нужна, как украшение, как ораторское средство, с какою-то гордой, надменной претензией, с педантством и вместе как будто с снисхождением; поэтому слог Феофана носит более печать какого-то единства этой беспорядочности и смеси, ежели можно так выразиться, с перевесом просто народного характера; у него обратились все эти разные элементы в какую-то сирую краску, тогда как у Стефана Яворского они встречаются и смешиваются, сохраняя свой цвет; смесь элементов, царствующая в слоге последнего, представляет их в куч перемешанными, но отдельно удержанными в своей особенности, и по этому у него резко столкновение этих разных элементов. Слог Феофана стремителен и естествен, при сохранении иногда форм церковнославянского языка, но слог Стефана исполнен до невыносимости аллегорий и надут, при часто встречающихся и как бы охотно и намеренно употребляемых тривиальностях. Вот примеры из слога Феофана. В числе примеров приведем также отдельно некоторые встречающиеся иностранные слова, которые ярче и необыкновеннее других. В Слове в день Св. Благоверного Князя Александра Невского: «Вопросим естественного разума, ты кто либо еси, имееш невольные рабы, или и вольные служители, скажи же, молю тебе, когда служащему тебе велиш: подай мне, а он шапку принесет, угодно ли? знаю, что скажешь: и вельми досадно. Что ж, когда велиш ему на село ехать осмотреть работников, а он ни же помыслит о том, но стоя пред тобою кланяется тебе, и хвалить тебе многими и долгими словами, сие уже и за нестерпимую укоризну тебе почитать будешь. Еще вопрошаю: пошлеш ли ты его коня седлать, а он тое оставя, пойдет в жерновах молоть, не досадно ли? не достоин ли жестокого наказания? извинится ли тем, что труднейшее дело делал, аще бы и целые сутки молол? да для чего ты не делал повеленного? кричать будешь. И таковой крик и наказание преслушнику воистинну праведно есть, и разве скот, а не человек будет, который бы к сему не приговорил»[601].
«Не бывают ли таковые лица скаредная, что и поглянути на них мерсско! а однако такии, или такая когда в зерцале видят себе, судят о себе, что вельми пригожы?»[602]
«Суесловие есть, естьли не безумие некиих стихотворцев, котории так плавания водного ненавидят, что и первых того изобретателей проклинают. Обычно господа онии вымыслы своя нарицают некиим восхищением, или восторгом, да часто им в восторгах своих недоброе снится. Охуждают навигацию, да плодов ее не отметают»[603].
«Естьли бы к нам добрии гости, не предвозвестя о себе, морем ехали, узревше их, помощно бы уготовати трактамент для них, как же на так нечаянно и скоро нападающего неприятеля мощно устроити подобающую оборону? едина конфузие, един ужас, трепет и мятеж»[604].
«Довольно в том Швеция, которая не вчера уже твердит философию политическую, и в школах, и в Сенате, и в учении, и в практике»[605].
«Старочинное стрелецкое воинство, как дельно было, всем доселе есть известно: и добро, что тогда ексавторовано и отставлено: была бы то гингрена некая, свое, а не чуждое теловредящая»[606].
«Что поличести учители диссимуляциею нарицают, и в первых царствование полагают регулах.[607] таковии малконтеиты…. царствовавших жен ексемпли, или образы…[608] ….к Фамилии Божией»[609].
«Когда слух пройдет, что Государь кому особливую свою являет любовь, как все возмятутся, все к тому на двор, все поздравляти, дарити, поклонами почитати, служити ему, и умирати за него будто бы готовы, и тот службы его исчисляет, которых не бывало, тот красоту тела описует, хотя прямая харя, тот выводит рода древность из за тысящи лет, хотя бы был харчевник или пирожник: так, что уже многии в народех Государи народное сие безумие нарочно себе в забаву употребляют. Но хотя бы и прямо кто и достойно возлюблен был от толиких лиц, тебе что из того? то чуждее, то не твое щастие. Да однакож: да чтож однакож? Чтоб слово доброе заложил, или хотя бы не повредил. Правда. А с тем, кто в такое добро вбрел, что делается, тот уже и сам себя забыв кто он, не ведомо что о себе мечтает. Между тень от зеркала не отступит, и делает экзерцицию, как бы то честно и страшно являти себе, как то и сидети, и похаживати, и постаивати, и поглядывати, и поговаривати»[610].
Что касается собственно до синтаксиса и периода Феофана, то в этом случае можно сказать тоже, что мы сказали о синтаксисе и период Стефана Яворского и вообще о синтаксисе того слога; местами слог (период) Феофана отрывистее, разговорнее и вообще живее, нежели слог Стефана; из вышеприведенных примеров эхо можно видеть. У Феофана также встречаются обороты, обнаруживающие дух русского синтаксиса, обороты изящные и одушевленные, прекрасные, если не поэтические места. Напр.: «Но не награждается единым студом грех сей, влечет за собою тучу и бурю, и облак страшный бесчисленных бед. Не легко со престола сходят Царие, когда не по воле сходят. Тот час шум и трус в Государств: больших кровавое междоусобие, менших добросовестных вопль, плачь, бедствие, а злонравных человек, аки зверей лютых от уз разрешенных, вольное всюду нападение, грабительство, убийство. Где и когда нуждею перенеслся скипетр без многой крови, и лишения лучших людей, и разорение домов великих? И якоже подрывающе основание, трудно удержати в целости храмину; тако и зде бывает: опровергаемым властем верховным, колеблется к падению все общество»[611]. «Инако и лучше ныне российское на море воинство благословил Бог. Не хотел дабы воздух делился с нами славою виктории; но и вопреки умножил ветром трудности к морскому бою, дабы умножилася слава победителем, послужил и нам ветр, да противством своим: послужил к славе, а не к побде: и понеже противился победе нашей: того ради явственно показал славу нашу, так что виктория нынешняя может таковым надписанием украшена быти: Неприятель и ветр побежден есть»[612]. «А Екатерина во дни воздыхание и стенание своего все то исполняла, и тако исполнила, что многая от Петра намеренная произвела в дело, многая начатая совершила: и не познало Российское оружие руки женские, и не ощутило море Петровой смерти»[613]. Сверх того у Феофана встречаются замечательные, чисто русские слова: недознание[614]; перебыть в смысле преодолеть, вынести; он говорит о Петре: трудно было перебеный завистное препятствие, оно тайное и лестное, оно же и явное — перебыл[615]. Надо также прибавить, что у Феофана встречаются слова малороссийские, или польские, что также находим и у Стефана Яворского; напр.: требе, треба[616]; мусим;[617] и пр. Что касается до сочинений Феофана кроме Слов, то они написаны языком церковнославянским довольно правильным, хотя в них и находятся слова иностранные; синтаксис также языка церковнославянского, но умеренный; периоды не длинны и не так объемисты. Некоторые из этих сочинений нисаны еще в Киеве[618]. Мы не указываем на мелкие, обыкновенные и уже давно начавшие встречаться ошибки против языка церковнославянского, также на руссицизмы; мы указывали на них еще прежде в предыдущих столетиях.
Современником обоих писателей быль Гавриил Бужинский, оставивший нам несколько своих слов. Он был обер-иеромонах и проповедник флотский. Он не имел ни учености, ни значения, ни силы, ни важности обоих проповедников. В слоге его, также отражавшем современное состояние, находим мы большое сходство с характером слога Стефана Яворского. Та же хитросплетенная, придуманная, риторическая тривиальность, тот же невыносимый символизм, часто облекающийся в эти тривиальные формы, с целию, чтобы насмешить. Но он уступает Стефану Яворскому в замысловатости, уступает ему в его риторическом искусств, в одушевленных местах также, и вообще не выражает того, что выражал Стефан. В нем, как и в Стефане (хотя в последнем еще более), видно невыносимое самодовольство, и именно в этих тривиальных местах, при разных замысловатостях, — чего ни в Феофане, которого речь горда и бранчива под час, но всегда искренна и не самодовольна. В словах иностранных у Гавриила Бужинского нет недостатка; они встречаются часто и довольно ярко. Надо заметить, что последующие слова его более ими изобилуют, и все вообще написаны слогом испорченным, соответствовавшим тому времени. Приведем некоторые примеры слов иностранных: дискурс; великими волюминами написана; аргумент; шпады[619] и пр. Вот образцы самого слога: «Се то воистинну специали предражаишие, клейноти превожделенные, яже уготова Бог любящим Его! Но сия вся ключем сим себе отвориши, сим единым инструментом вся оные отверзении. И в первых, хощеши ли предражайший клейнот, жизнь вечную получити?» — [620] «Прежде сего читывали токмо в Фабулах Езоповых, как то лев товарищил с конем; ныне же самым делом видим, левна конскую надеется силу, обаче промысл Божий яко же льву камением российским побивал зубы, обломал ноги и самые внутренние обессилил»[621]. «Лютая убо сия смерть. Рассудим еще, слышателие, откуду свой род ведет, каковые она фамилии, от коего племени происходит. Смерть есть дщерь треклятого родителя греха; а мать кто? похоть. О несчастливии родителие, сие ненасытимое страшилище, весь мир пожирающее, родившии! Несчастливую ее фамилию описуют Духом Святым движимии Апостоли святии, и тако Павел о погибельном отцеее глаголет»[622]. — «Се уже имание Россие пластырь на сердечную язву твою!»[623]. Гавриил Бужинский был совершенно предан современному перевороту, являвшемуся так односторонне; у него есть Слово в похвалу Петербурга; ослепление доходит до такой степени, что он становит красоту местоположение Петербурга выше всех других; он говорит: «ибо не токмо всю Россию расположением и красотою превосходит место, но и в иных Европейских странах не только равное, но ниже подобное обрестися может, самим в созидании градов искусным архитектором повествующим»[624]. Синтаксис его таков же, как и у других; и у него также встречаются любопытные обороты, открывающие дух русского языка, его замкнутость и свободу, — не надо забывать, что синтаксис неразговорный является все в пределах, или на основании церковнославянского языка. Если русская речь и являлась здесь, то являлась среди языка церковнославянского. — Приведем один пример: «Твори убо, еже хощеши, Сауле, изостряй мечь, мещи копие, не даждь сна очесам твоим, и веждам твоим дремание, гони по горам и вертепам неповинного и всего себе вдавшего промыслу Божию Давида, но вся твоя попечение вотще произыдут. Аще бо и крайние двигнеши силы твоя, аще вся советы и ухищрение употребиши, препятия тамо не положиши, не запнении пути, идеже смотрение действует Божие. Но по многих трудех и по величайших умышлениях будет сие, яко сам, никому же насилующу тя, или, принуждающу, явственно изречеши»[625]. У Гавриила Бужинского встречаются также слова малороссийские, или польския; напр.: выроки[626] и пр.
К этому же времени принадлежит Кантемир, писавший силлабические стихи, известный преимущественно сатирами (он писал также оды, басни, эпиграммы); он хотел не быть причастным тогда этой странной смеси, составлявшей слог писателей; он хотел писать русским языком, оставил эту смесь, и вышел на чистое поле, но не мог управиться; он хотел писать простым слогом, но это уже не мог быть язык грамот; русский язык должен был явиться здесь уже языком писателя. Сатира, род, предпочтительно избранный Кантемиром, по своему характеру всего болеедопускала притязание на русский язык; но русский язык, до сих пор еще живший в стихии разговора, в устах, непривыкший к письму, странно ложился на бумагу, принимал неловкие, неудобные обороты; слова были русские, язык русский, но все чужда ему была бумага, чужд синтаксис собственно; в языке не пробудился характер общего, не проник он его, да будет язык соразмерим, выражением общего содержания. Язык русский не перешел в высшую свою сферу; он все был языком разговорным и исключительно национальным вместе; когда являлся письменный синтаксис хотя и простои, то все являлся он в пределах языка церковнославянского. Можно было записывать целиком разговорные русские выражения; но надо, чтоб язык был возведен в другую сферу, если этим не ограничиться. Гений только мог возвести его в эту высшую сферу общего; но им не былКантемир.
В сатирах его мы не встречаем оборотов или форм церковнославянского языка (разве только творительный падеже на ы; напр.: уставы[627] и пр.); в них только русский язык, — это правда; но язык этот остался и на бумаг таким, как был тогда, то есть только разговорным; он является, кроме, так сказать, общего синтаксиса, встречаемого нами у других современных писателей, — или в разговорной написанной фразе, или в неловких (тяжелых), натянутых оборотах или же изогнут, в оборотах иностранных. Вот примеры в доказательство слов наших:
Живали мы преж сего не зная Латыне
Гораздо обильнее, чем живем мы ныне.
Гораздо в невежестве больше хлеба жизни,
Переняв чужой язык свои хлеб потеряли.
Буде речь моя слаба; буде нет в ней чину,
Ни связи, должно ль о том тужить дворянину!(1)
Приростет ли мне с того день к жизни, иль в ящик
Хотя грош? Могу ль чрез то узнать, что прикащик,
Что дворецкий крадет в год? Как прибавить воду
В мой пруд? Как бочек число с винного заводу? (2)
Состоянием своим всегда недовольны.
Купец, у кого амбар и сундуки полны
Богатств всяких, и может жить себе в покое
И в довольстве, вот не спит и мыслит иное,
Думая, как бы ему сделаться судьею:
Куда де хорошо быть в людях головою.
И чтят тебя и дают; постою не знаешь;
Много ль, мало ль для себя всегда собираешь.
Став судьею, ужь купцу не мало завидит,
Когда по нещастию пусто в мешке видит. (3)
Чернец. . . . . . . . . . . . . . .
Сегодня не то поет, рад бы скинуть рясу,
Скучили ужь сухари, полетел бы к мясу:
Рад к чорту в товарищи, лишь бы бельцом быти,
Нет мочи ужь Ангелом в слабом телеслыти. (4)
(1) Соч. кн. А. Д. Кантемира, Спб. 1836. стр. 25.
(2) Там же, стр. 85.
(3) Там же, стр. 91-92.
(4) Соч. кн. А. Д. Кантемира, Спб. 1836. стр. 93.
Здесь видим простую, записанную только речь. Вот примеры тяжелых, даже темных оборотов:
Цветы вещей каковы собой, тот неволен
Видеть, но желты все мнит, кто желтухой болен. (1)
Слыша его, колесо мельницы шумливо
Воду двигать мнится ти, в звучные обраты. (2)
Вот примеры иностранных оборотов:
Повесь цепь на шею от злата. (3)
И когда батюшка к ним промолвил хоть слово,
Заторопев, онемев, слезы у иного
Текли из глаз с радости…. (4)
И слыша просителеи у дверей вздыхати. (5)
Сего ужеразнуздав Богиня плешива,
Ты сам суди, как с одной рыскал на другую
Пропасть, потеряв совсем дорогу прямую. (6)
(1) Там же, стр. 71.
(2) Там же, стр. 72.
(3)Там же, стр. 28.
(4) Там же, стр. 33.
(5) Там же, стр. 92.
(6) Там же, стр. 84.
Свойство Русского синтаксиса есть свобода; но здесь. полное ее злоупотребление; здесь она не служит к полному выражению мысли; обороты нестройны, беспрестанно рознятся между собою; конструкция то является замкнутою, то совершенно напротив; слова приставлены друг, к другу по соседству, по близости смысла, неорганически, одним словом, разбродятся во все стороны, как куда попало; напр.:
Чтоб летам сходен был цвет, чтоб тебе в образу
Нежну, зелен в городе не досажал, глазу. (1)
Поутру сквозь тесные передни насилу
К нему кто доступал. Просьбы и поклоны
Как Юпитер принимал, и кивком на оны
Одним весь ответ давал, иль власть свою чая
Тем являть, или, как мню говорить не зная. (2)
Малый в лето муравей потеет, томится,
Зерно за зерном таща, и наполнять тщится
Свой амбар. Когда же мир унывать бесплоден
Мразами начнет, с гнезда станет неисходен,
В зиму наслаждаяся тем, что нажил летом. (3)
Еще, естлиб наша жизнь на два, на три веки
Тянулась, не столько бы глупы человеки
Казалися, мнению служа безрассудну,
Меньшу в пользу большие времени часть трудну
Снося, и довольно дней поправить имея
Себя, когда прежние прожили шалея. (4)
(1) Соч. кн. А. Д. Кантемира. Спб. 1836. стр. 37.
(2) Там же, стр. 84.
(3) Там же, стр. 91.
(4) Там же, стр. 94.
В посвящении Елисавете в 1742 году встречаем мы формы церковнославянского языка; напр.: любве мати[628]; может быть потому, что это не сатира, и слог следовательно как бы возвышеннее; также тяжелые обороты, о которых говорили мы, и обороты иностранные; напр.:
Есть ли же знак хвального благодарства дати
Твоего, какой либо, Августе желаешь. (1)
Явно бо что, книжку раб дая Еи такую,
Другом добродетели весь свит признал Тую. (2)
(1)Соч. кн. А. Д. Кантемира. Спб. 1836. стр. 16.
(2) Так же, стр. 16.
Мы были бы неправы, если б не сказали, что у Кантемира есть сильные, прекрасные места, даже поэтические. Приведем в пример некоторые:
Пел петух, встала заря, лучи осветили
Солнца верхи гор, — тогда войско выводили
На поле предки твои; а ты под парчею
Углубленмягко в пуху телом и душею
Грозно сопешь. (1)
Видел я столетнего старика в постели,
В котором лета весь вид человека съели,
И на труп больше похож; на бороду плюет. (2)
(1) Там же, стр. 36.
(2) Там же, стр. 90.
В оде 1-й (оды вообще написаны более возвышенным тоном):
Разны животных оживил он роды;
Часть пером легким в воздух тела бремя
Удобно взносит, часть же сечет воды,
Ползет или ходит грубейшее племя. (1)
(1) Там же, стр. 192.
В посвящении Елизавете I:
Трижды строил лиру я, и дрожащи персты
Трижды на струны навел; и уста отверсты
Готовили Тебе песнь; трижды разделяя
Быстро воздух, прилетел из вышнего края
Небес белокурый бог. (1)
(1) Соч. кн. А. Д. Кантемира. Спб. 1836. стр. 16.
В 1754 году издано было сочинение в стихах, Буслаева, под следующим заглавием: «Умозрителство душевное описанное стихами о переселении в вечную жизнь превосходительной Баронессы Марии Яковлевны Строгоновой, изданное в Москве 1734, Января в 22 день, чрез усерднейшего слугу ее Петра Буслаева». — Содержание сочинение не допускало автора писать простонародно по своей серьезности, и требовало церковнославянского языка (как тогда было необходимо). Оно может служить образцом тогдашнего слога. В слоге решительно удержан характер церковнославянский, встречаются формы его и обороты, конечно с переносом русских употреблений при этом важном характере церковнославянской речи встречаются еще слова иностранные; таким образом сочинение это показывает состояние слога в России в то время (собственно слога серьезного, по преимуществу общего, или почитаемого общим, содержания). Приведем примеры сказанному нами:
Трость, копие, и гвозди: страстей инструменты;
От чего трепетали Света Элементы. (1)
(1) Умозрителство душевной, ч. 1, стр. 5.
Странных приемнице, мать сирот милосерда.
Многим в советах мудра, в постоянстве тверда. (2)
(2) Там же, стр. 14.
Марие: ты благу часть от мене избрала,
Живущи в мире, мира страсти все попрала.
Люты были болезни, света ты с напасти,
Но аз подкреплях, всегда моими тя страсти.
Скончала течение, соблюла ты веру,
Сего ради приях тя, возлюбив над меру.
Присем всемогущую простер к ней десницу,
Осенив просветил ю, как светлу зарницу. (1)
В то время приидоша: зело красны лицы,
Во одеждах пресветлых, как чистые девицы. (2)
Крила несли до Бога верьх эмпирейской сферы. (3)
На небесном театре триумф отправляти. (4)
Благи дела: Марию возводили чесно,
Торжество человеком было ее не вмесно.
Устретала ж персона, с неба еще ина.
Можно знать: что, Мария была Магдалина. (5)
Красен был вратник, лицем, в морщинах с брадою,
Навислы были брови, с главою седою,
Ажно он был Апостол Петр, Христу теплейший,
Держал в руках своих, ключь, паче звезд светлейший. (6)
Первием Господь взыде с матерью своею
Приять Марии душу, со свитою всею. (7)
(1) Умозрителство душевное, ч. 2,стр. 95.
(2) Там же, стр. 26.
(3) Там же, стр. стр. 28.
(4) Там же, ч. 2, стр. 35
(5) Там же, стр. 39.
(6) Там же, стр. 41.
(7) Там же, стр. 43.
Что касается до синтаксиса, то в стихах он не может предстать весь; условия стиха редко позволяют развиться периоду; то же и у Кантемира; но Кантемир, пишучи простым языком, отважился перешагнуть и в стихах обыкновенные и даже нетяжелые узы оборота; перешагнул вместе с этим почти и пределы стиха. Но собственно отпечаток того, или другого влияние лежит на слог, на оборотах, на формах слов, на словах даже, и вообще на всем, что может выражать тот или другой характер; целое непосредственно составляется из мелких, часто ничтожных особенностей. И здесь в этом сочинении некоторые обороты носят оттенок языка церковнославянского: вообще же лежит этот характер на всем слоге. Из вышеприведенных примеров это, надеемся, видно. В этом сочинении есть достоинства слога и достоинства поэтические, что также, надеемся, видно, несколько по крайней мере из вышеприведенных примером. К этому стихотворению присоединены примечание, объясняющие смысл стихов, которые написаны таким же слогом, и так как они в прозе, то обнаруживающийся здесь период носит характер церковнославянской. Приведем и отсюда некоторые примеры в доказательство слов наших: «Должно памятовать: яко ничтоже приятнее, сладше, желательнее, милостивее и любезнее Бога быти может».[629] — «В алтерацию многие пришли, и несколько в молчании прибыли». «Адской вопль чрез фигуру поэзии: Гипербола; разумеется, превеликой вопль: которым кричали без памяти, ничего бо помнить не хотели; кроме отлучения ее».[630] — «В девических же персонах: яко живописцам, тако и поетам, сия описывать обычаи есть».[631] «Никтоже, и ничтоже верующих истинно от любви Божией разлучити имать свободность, якоже и Марию сию»,[632] и пр. и пр.
В 1734 же году была написана ода на взятие Гданска, Тредьаковского. В ней видим мы тот же или почти тот же характер, как и в стихотворении Буслаева. Впрочем в ней гораздо меньше церковнославянизмов и вообще оттенка церковнославянского языка; она написана более по-русски, тем ужасным изломанным русским языком, которым тогда писали; но в этом отношении язык у Тредьяковского совсем не то, что у Кантемира, — несравненно ниже и хуже. Разница еще в том, что у Буслаева есть поэтические места и вообще поэтический и какой-то особенный, важный характер; а у Тредьяковского ничего этого нет; видна одна бездарность и ломаный, безобразный язык; одни его неуклюжие формы, совершенно ничем неодушевленные, ни мыслию, ни жизнию слова. Ода посвящена Бирону — он был достоин этого; уступаем ему Тредьяковского.
Выпишем примеры из оды; она говорит сама за себя.
Воспевай же лира песнь сладку
Анну то есть благополучну
К вящему всех врагов упадку
К нещастию в веки тем скучну
. . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . .
Что хотели быть долго в споре
С оружием в действе пресильном
И с воином в бои неумильном.
Все Виетлою ныне рекою
Не Скамандру ли называют
Не Иде лиимя налагают
Столценбергом тамо горою.
Ищет и помощи в народе
Что живет при брегах Секваны
Тот в свои проигрыш барабаны
Ее Веиесминды бьет в пригоде.
Гордый огнем Гданск и железом
Купно воинами повсюду
Уж махины ставит разрезом
ВРоссов на роскатах вне уду;
И что богат многим припасом
Виват Станислав кричит гласом
Ободряет в воинах злобу
Храброго сердца неимущих
Едино токмо стерегущих
Соблюсти б ногами жизнь собу.
. . . . . . . . . . . . . . .
Магистрат зря с стены последней
Что им в помощи несоседней
И что в приятстве Станислава
Суетная была надежда
Стоя без смысла как невежда
Ах! кричит: пала наша слава
Анна Августа Августнйша! (1)
(1) Ода торжественная о здаче города Гданска сочиненная в вящую славу имени Всепресветлейшие Державнейшия Великие Государыни Анны Иоанновны Императрицы и Самодержицы Всероссийские чрез Василья Тредиаковского Санкт-петербурские Императорские Академиа Наук Секретаря. Спб. 1734. (с Немецким переводом).
Таково было состояние Русского слога.
Повторим теперь вкратце все сказанное нами и сделаем общее заключение. Исключительное определение национальности, под которым находится народ, обнимает и язык самый, который, с отсутствием общего, имеющего пробудиться в народе, служит только народной его жизни, составляет только речь народа, в таком случае и в языке самом не пробуждается элемент общего; все горит исключительностью, резням, национальным характером, везде слышится звук голоса и живая речь народа; — разговор — вот настоящая сфера его. Таков был язык русского народа, находившегося под определением исключительной национальности; над языком, как выражающий отвлеченное для народа общее, доступное лишь для возможного созерцания в религиозной форме, являлся церковнославянский язык, понятный ему, но извне, недоступный ему, как орудие в его жизни. Историю этих языков, этого двойственного слога мы представили если не вполне, то достаточно подробно, думаем, для нашей цели. В период национальности все, что только возвышалось над ее исключительностью, при выражении в слове письменном, непременно должно уже было переходить в сферу языка церковнославянского, ибо исключалось народною жизнью и не находило места в языке русском, тогда строго национальном. Наконец это определение национальности потряслось, и граница, лежавшая между двумя языками, нарушилась. Мы видели уже при Алексее Михайловиче12 возмутившимся быт народный; настало в русском народе стремление перейти в высший момент, момент, в котором общее становится его содержанием; возникла потребность индивидуума, с пробуждением которого в народе могло быть только доступно общечеловеческое, — общее, до сих пор отвлеченно хранившееся для него в сокровищнице религии. Вместе с тем и язык должен был оторваться от своей национальности, стать выражением общего; в нем должен был развиться новый синтаксис и возникнуть новый слог, который отвлеченно до сих пор являлся ему в языке церковнославянском вместе с отвлеченной сферой общего в религии, которого выражением был этот язык. Переходы случаются постепенно; предыдущее состояние должно прежде потрястись в себе, явить ложь в нем заключающуюся, чтобы уступить место другому, новому; иначе, если оно крепко, полно жизни — никакие великие характеры не сладят с ним и разобьются об него, как детская игрушка. Вместе с новым стремлением в народе пробудилось новое движение и в языке, пробудилась потребность нового слога, соответствующего новому, требуемому содержанию, и язык прежний исказился; в нем появилась странная, небывалая смесь слов церковнославянских и русских, ставшая слогом того времени. При Алексее Михайловиче, когда еще внутри и без признания сокрушался быт народный, писались комедия, произведения, по форме своей принадлежащие литературе, и силлабические стихи еще с отблеском религиозного содержания. Они писались слогом, в котором странно и дико становились церковнославянские слова и формы с самыми простонародными. Это не было сочинение на церковнославянском языке; это не была русская речь; нет, это была смесь, порожденная новой потребностью; язык вместе с народом должен был оторваться от определения национальности, в нем пробудилась потребность общего, в нем должен был вполне развиться синтаксис, он должен был дойти до письменности во внутреннем значении этого слова. И состояние самое языка в России, потрясенное в прежнем своем виде, свидетельствовало уже о том, что новый момент должен явиться. Язык, способный выражать общее содержание, перешедший от определения исключительно национального, вместе с народом, вместе с содержанием своим, к общему, в то же время вполне развивает все свойственные, собственно ему именно, силы; и как народ, перешедший уже в сферу общего, возвеличивает свою национальность и становится выше как народ, так и язык его, вместе с ним отрываясь от национальности, переходя в общее, становится выше сам как язык, развивая всю глубину и обширность собственных своих сил и представляя меру постижения общего. Не будучи простым внешним орудием мысли народа, но имея свою неотъемлемую самостоятельность и жизнь, язык именно в своей сфере, как язык, а не как просто знак, развивается и наполняется общим содержанием, вполне сохраняя вместе с народом свою личность, самобытность, не переставая быть национальным, но вполне только развертываясь в новой высшей, обширнейшей сфере. Итак, не потеряна национальность языка, не потеряна, но еще возвышена, как говорили мы прежде о народе самом. Национальные выражения, национальные особенности, даже исключительная физиономия не пропадут так же, как не пропадут и особенности национальные народа, как скоро общее действительно проникнет народ и уничтожится односторонность отношения; только односторонность, исключительность составляет препятствие; она уничтожится, — и вид, и жизнь, физиономия национальная в период исключительности, ничему не мешает, напротив, возвращает свои права: все состояло в отношении, во взгляде. Только через индивидуума может стать доступным общее народу; только через индивидуума может и в языке возникнуть общее; если индивидуум (в своем значении, а не в смысле какого-нибудь известного лица) должен был возникнуть в народе, чтобы повести его далее, то должна была вместе раздасться речь индивидуума, новая, неслыханная речь, как индивидуум отторгнутая от сферы жизни и речи национальной. Когда, двинувшись к новой сфере, весь всколебался язык, у нас были попытки, только показывавшие потребность нового определения, стремления к нему; у нас появились писатели, появились имена, отделившиеся в общем кружении от народа, — ибо и сам народ переставал быть тем, чем был, — являвшие тем, что миновало время национальности. Но это еще ничего не значило; не внешнее влияние имей и лиц могло это сделать; оно только намекало на индивидуума, оно только указывало, занимало его место; но значение индивидуума должно было быть внутренним. Только в гении этой сферы языка мог явиться желанный индивидуум. Состояние слога, нами описанное и объясненное, слога, этого существенного знамения человека, требовало гения. Час пришел. Он не замедлит явиться.
В то время, когда переворот, потрясший всю Россию, потрясал вместе и язык, когда Стефан Яворский и Феофан Прокопович, свидетели и вместе действующие лица великого переворота, говорили Слова, писали свои сочинения, когда Кантемир начинал только писать, свои силлабические стихи; в это время, далеко от сцены этих переворотов, на краю земли русской, близь Холмогор, молодой рыбак томился беспокойством и жаждою познанья; этот юноша был Ломоносов. Он был не причастен этому движению, — почти без всяких средств, почти не видящий следов просвещения, не имея никаких данных, залогов, оснований, кроме своего душевного стремления, снедающей жажды, которой не было почти никакой возможности удовлетворить; он даже не мог звать просвещения — все оно было в нем, в его стремлении; самые предметы знания были ему неизвестны; вдали от наук, от движения мысли и знания, он один, этот юноша томился неопределенною, глубокою жаждою просвещения. Все, что мог он отыскать здесь, были церковные книги, которые читал он, и которые первые положили основание его образованию. Церковнославянский язык был первое, с чем он познакомился. Не находя никакого средства удовлетворить дальнейшей своей потребности 16-ти летний юноша решился бросить свою родину и идти в Москву. Подробности его побега так известны, что не нужно, думаю, повторять их. Он был так счастлив, что добрался до столицы; судьба помогла ему; в Москве был он определен в Заиконоспасское училище, где наконец миг учиться и учился ревностно, как можно было ожидать. Феофан Прокопович узнал его, и тот, вся жизнь которого была посвящена наукам и знанию, умел оценить понятное и сродное ему стремление в молодом человеке; Феофан постоянно был его покровителем и защитником. Ломоносов был переведен в 1735 году в Петербургскую Академию и потом чрез два года отправлен за границу; там продолжал он приобретать разнообразные познания и в 1741 году он возвратился в Россию, где наконец развил свою многообразную деятельность; литературная составляет предмет нашего внимания. Дело Ломоносова — видимость факта. Ломоносов создал язык, преобразовал по крайней мере; это найдено всеми: это также видимо, как Петр преобразовал Россию, и это повторяется всеми, не смотря на то, что эти выражения, по нашему мнению, не соответствуют настоящим образом делу, обозначают только его и на него указывают. Но в чем состоит значение этого преобразования, в чем состоит значение великого подвига, так всеми признанного, — вот вопросы, которые надо решить.
Из предыдущего нашего определения развития языка вообще и состояния языка нами показанного, видно, чего требовал, чего ожидал язык; отсюда уже понятно определение имеющего возникнуть явления. Уже разрушилась национальная сфера языка; он должен был перейти, как язык, в сферу общего; он требовал индивидуума, с которым только был возможен этот переход; индивидуум явился; этот индивидуум был Ломоносов. Вот глубокое, существенное значение Ломоносова. Ломоносов понял современное состояние языка, он понял требования языка русского, современное отношение языка церковнославянского к языку русскому и значение первого для последнего; он понял все это, и новый язык явился. Ломоносов разрешил, наконец, эту странную смесь, признал за языком нашим право перенестись самому в высшую сферу, очистил его от странных славянизмов, и возвел его в эту высшую область, постановив его языком, в котором может выражаться общее; в тоже время он понял всегдашнее значение церковнославянского языка для русского. Кончилась смесь, отделились славянизмы, сталкивающиеся с простонародными выражениями; навсегда удалены церковнославянские формы, чуждые языку или, если, и нечуждые, в нем уже не находившиеся. Свободный от этой старинной примеси, от древних притязаний церковнославянского языка, вследствие коих вторгался он насильственно в язык русский, русский язык свободно вознесся в новую сферу, в сферу общего. Великое дело совершилось; язык преобразился. Вдруг в 1759 году явилась первая ода Ломоносова, и вдруг послевсего того, что было писано, чем являлся язык, изумленное ухо было поражено звуками нового, неслыханного слова. Мы не разбираем здесь этой оды в поэтическом отношения, а только в отношении к языку; просим теперь припомнить все примеры, нами приведенные существовавшего доселе слога. Мы просим также сколько возможно оторваться от настоящего, от живой его современности и перенестись в тот момент, иметь за собою только прошедшее до того момента. Мы знаем, что это иногда бывает трудно, но это необходимо, чтобы понять истину, находящую себе осуществление в моментах. Мы знаем, как особенно невозможно это будет для тех, которые прицеплены к настоящему времени, пользуются следственно современным удобством мысли, никогда не возвысятся над современностью, от которой надобно оторваться, от этой текущей современности, которая проходит, давая исторически жизнь являющемуся моменту, — оторваться от случайности, одним словом. Свое время, которого они плод, необходимое ограниченное последствие, считают они мерилом для всего, для всех времен и не понимают движения истины и великих, ею проходимых моментов, моментов предыдущих, которых часто спесивым результатом они являются; но это не их вина и они безвредны, как случайные явления; они составляют хвастливость именно случайной стороны момента при его современности, настоящности; но мы о них собственно не говорим. Пустоцветов нет в движении истории, но их довольно бывает в современной случайности еще настоящего момента, и эти пустоцветы носят характер времени, в котором они являются, и пустоцвет XIX разнится от пустоцвета XVII столетия. — Сверх того, всего труднее кинуть свежий взгляд именно на Ломоносова, все мы оды его давно слышали, прежде нежели давали себе отчет о них, сравнивали их просто с современностью нашею и вообще смотрели на них, как на современные; к тому же он конечно наши; наш язык и литература прямо к ним примыкают, и мы смотрим на них сквозь последующее, тогда как надо смотреть сквозь предыдущее, в связи моментов, чтобы понять их настоящим образом; мы чувствуем это сродство, которое лежит в нашем представлении о Ломоносове; оно доказывает, что Ломоносов связан с нами, связан как начало; утверждает за ним этот его великий подвиг и в тоже время мешает быть нам, — в чувстве простого современного созерцания, не возвышенного общею мыслию, — вполне свободными и беспристрастными, и нам несравненно легче кинуть свободный и свежий взгляд на Кантемира, нежели на Ломоносова. Пусть же теперь, освободясь от современного ограничения времени, (что признаем труднее при Ломоносове, нежели при ком-нибудь) припомня все примеры, нами приведенные существовавшего доселе слога, особенно стихотворение Буслаева и оду Тредьяковского, взглянут на оду Ломоносова и поймут великое значение, с нею соединенное. Выписываем здесь несколько строф из нее, чтобы указать на появление Ломоносова в языке; о стихосложении мы не говорим:
Вот первая строфа первой оды Ломоносова:
Восторг внезапный ум пленил,
Ведет на верх горы высокой,
Где ветр в лесах шуметь забыл,
В долине тишине глубокой.
Внимая нечто ключ молчит,
Который завсегда журчит,
И с шумом вниз с холмов стремится;
Лавровы вьются там венцы,
Там слух спешит во все концы,
Далече дым в полях крутится.
Далее:
Что так теснит боязнь мой дух?
Хладеют жилы, сердце ноет.
Что бьет за странный шум в мой слух?
Пустыня, лес и воздух воет?
В пещеру скрыл свирепство зверь;
Небесная отверзлась дверь:
Над войском облак вдруг развился,
Блеснул горящим вдруг лицом;
Умытым кровию мечом
Гоня врагов, Герой открылся.
Не сей липри Донских струях
Рассыпал вредны Россам стены?
И Персы в жаждущих степях
Не сим ли пали пораженны?
Он так к своим взирал врагам,
Как к Готеским приплывал брегам,
Так сильну возносил десницу;
Так быстрый конь его скакал,
Когда он те поля топтал,
Где зрим всходящу к нам денницу.
Герою молвил тут Герой:
Не тщетно я с тобой трудился.
Не тщетен подвиг мой и твой,
Чтоб Россов целый свет страшился.
Чрез нас предел наш стал широк
На север, запад и восток,
На Юге Анна торжествует,
Покрыв своих победой сей,
Свилася мгла, Герои в ней,
Не зрит их око, слух не чует.
Как в клуб змия себя крутит,
Шипит, под камень жало кроет,
Орел когда шумя летит,
И там парит, где ветр не воеть,
О как красуются места,
Что иго лютое сбросили,
И что на Турках тягота,
Которую от них носили!
И варварские руки те,
Что их держали в темноте,
В полом уже несут оковы!
Что ноги узами звучат,
Которы для отгнанья стад
Чужи поля топтать готовы!
Пастух стада гоняет в луг,
И лесом безбоязно ходит,
Пришед, овец пасет где друг,
С ним песню новую заводит.
Солдатску храбрость хвалит в ней;
И жизни часть блажит своей,
И вечно тишины желает
Местам, где столь спокойно спит;
И ту, что от врагов хранит,
Простым усердьем прославляет (1).
(1) Полное собрание сочинений М. В. Ломоносова. Спб. 1803. ч. I, стр. 57— 60. 61. 62. 64. 66. 67.
Откуда возник этот язык, эти стихи? Какое неизмеримое расстояние от предыдущего.
Теперь постараемся рассмотреть ближе и полнее подвиг Ломоносова.
Ломоносов был тот гений, который совершил великое дело пробуждения общего, который прекратил, наконец это смутное состояние слова, и решительно освободя язык от определения национальности, возвел его в сферу общего; исчезла нестройная смесь, образовавшаяся под условием предыдущего определения и вместе потребности нового — слог, который как-нибудь смешанно соответствовал или силился соответствовать современной потребности и движению. Русской язык освободился и перешел наконец в высшую сферу, получил полное право письменности; и наконец освобождение индивидуума и вместе общего, явилось и в языке. Ломоносов образовал язык, язык, которым мы пишем и который употребляем, которым будем писать. Рассмотрим, как совершил он свое дело. — Он освободил язык русский прежде всего от примеси языка церковнославянского и ему, как русскому языку, дал гражданство в письменности; мы не встречаем уже с его времени спряжений, падежей и вообще форм церковнославянского языка, или даже и таких форм, которые были некогда и русскими, сходствуя самобытно с церковнославянским, но уже изменились с течением времени в языке русском и сохраняясь только в церковнославянском языке, стали в ряду собственных форм его и приняли отпечаток церковнославянского языка. Употребление их в нашей письменности простиралось до самого Ломоносова. Исчезла эта пестрота и, одним словом, с его времени русской язык получил самобытное значение и в сфер письменности. Но отделяя и освобождая русский язык от языка церковнославянского, давая сему последнему самобытное место и возводя его в высшую сферу языка, в сферу общего, письменности и вместе литературы, Ломоносов в то же время понял существенное отношение языка русского к церковнославянскому, основанное на исторических причинах и вместе на значении, характере и сфере обоих языков. Первым его делом было определить эти отношения и положить границу между языками. Воспитанный на церковнославянских книгах, он хорошо вникнул в дух и важность этого языка и мог понять смысл его в нашем слов. Таким образом уничтожив влияние церковнославянского языка, его преимущество и притязание на язык собственно письменный, и имеет смесь от того происходящую. Ломоносов не только не уничтожил, но утвердил отношение между двумя языками, отношение такого рода, что язык русский, единственное основание всякого письменного слога, мог и должен был пользоваться богатством языка церковнославянского, собственно словами и отчасти оборотами; но здесь уже самобытно стоит язык русский; здесь он не врывается в церковнославянский язык, как незваный и незаконный пришелец, и здесь не путается он сам в формах церковнославянского языка, встречающих, сторожащих его доселе всюду, гдеоставляет он только уста человека, где он вступает в письменность, предмет притязания языка церковнославянского, смущающих его совершенно и обращающих его в жалкую странную смесь. Нет, самобытен он теперь; рука гения превратила времена; нет прежних пут; и теперь он, без страха, как самобытный и основный язык, становится в определенное отношение к языку церковнославянскому и заимствует от него, что может. Это отношение и заимствование слов из церковнославянского языка есть отношение внутреннее и вечное, отношение существенное, которое положено и определено Ломоносовым навсегда, ибо основано на существе вещи. Мы сказали, что исторические причины и значение языков оправдывают вполне это отношение. Церковнославянский язык, как мы уже видели прежде, в период национальности, был языком посвященным на служение вечному, религиозному, тогда как язык русский, при определении национальности, был языком народа, языком исключительно национальным и по этому только ограничивающимся национальностью, не заключающим общего, языком преимущественно устным, разговорным. Это придало церковнославянскому языку сообразный важный, торжественный характер; содержание общее, единственное его содержание, проникло его всего и всякое слово его освятилось и приняло общий, важный отпечаток. Язык русский должен был вместе с народом выйдти из пределов национальности и общее должно было стать его уделом и сам он, как язык, должен был возвыситься до выражения общего. До этой минуты, оставаясь под своим исключительным определением, он беспрестанно соприкасался с языком церковнославянским (что мы видели исторически довольно подробно), смешивался с ним; но это было только смешение, внешнее смешение и притом подчиненное со стороны языка русского. Еще прежде видели мы, как слова из русского языка врывались в церковнославянский, ибо он только был языком сочинений, он был основанием письменного слога. Как нарушения, как ошибки входили в него русские слова и становились руссицизмами; как цитаты из лучшего благороднейшего языка встречали мы церковнославянские слова в русской речи еще в самом начале, еще до времена смешения. То, что было разделено никогда, но разделено потому, что и самые сферы были разъединены, смешалось, когда потряслись обе в своей отвлеченности, и наконец когда язык русский оторвался от национальности и в нем пробудился элемент, явилась потребность общего. Смешение, не соединив внутренно, представило внешнее соединение и того и другого языка. Ломоносов возвел русский язык в сферу общего, освободил его вместе от церковнославянского и в тоже время и темсамым открыл ему сокровищницу языка церковнославянского; она была заперта, недоступна ему доселе; но язык русский сам перешедши из сферы национальности в высшую сферу, мог самостоятельно понять так сказать и принять в себя элемент церковнославянский; между русским языком и церковнославянским установилось внутреннее, свободное отношение. Церковнославянский перестал быть уже таинственным исключительным языком, одним только выражающим общее, ибо и русский достиг той же степени; тогда элемент общего вместе с элементом церковнославянского, не скажем вошел, но примкнулся к нашему языку; это не было уже слово, употребляющееся, как цитаты; нет, теперь церковнославянские слова получили право гражданства в нашем языке, который наконец дорос до него. Только тогда, когда самостоятельно стал русский язык в сфере общего, отверзлось для него не бесплодно с своим значением внутреннее языка церковнославянского. Давнее знакомство, хотя и с внешней стороны, тесно связало оба языка, и теперь только настало разумение и вместе истинное право; настало разумное отношение и заимствование. Русский язык, как язык самостоятельный, не принял под творческой рукой Ломоносова форм церковнославянского языка, ни собственно принадлежащих ему оборотов; вся связь состояла в принимании слов, отчасти оборотов, понятных, разумных для русского; но теперь в русский язык, ставший языком письменным, вошли церковнославянские слова и уже не как славянизмы, а как достояние родственного языка русского. Язык русский во всяком случае есть язык живого употребления, разговора, язык связанный тесно с случайною сферою, — и приветно встречает он в сфере общего слова, от века полные лишь общим содержанием. Церковнославянский язык стал постоянным источником сил и богатства вашей письменной речи, сохраняя для народа собственно возможность разумения, недоступный как и прежде употреблению обыденному, но доступный нашей речи письменному слогу, в котором уже является не разговор, не исключительно национальный оттенок, но общее богатство языка для выражения общего содержания. Таким образом соприкосновение здесь с языком церковнославянским именно в том разумном, свободном и самостоятельном смысле, в котором произошло оно у Ломоносова, придает русскому языку этот характер общего, свидетельствует вместе о самобытном его гражданств в этой сфер и есть один из видов освобождения языка и возведения, перехода его как языка, в высшую сферу, сферу общего. Отношение же это русского языка к языку церковнославянскому есть, как мы сказали уже, отношение истинное, существенное, и потому не преходящее. Это отношение вечно, простирается и до нашего времени, и всегда будет существовать в нашем языке, слоге. Ему обязаны мы чудными, изящными красотами слова, чудными стихами и вообще красотою слога письменного, при всей русской национальности, выражающего общее. — Таким образом, освободив русский язык, определив и установив отношение к церковнославянскому, Ломоносов, повторим, перенес язык в сферу общего, язык, который после него уже принимал изящные формы под пером Пушкина и других, язык, которым мы теперь пишем и вечно писать будем, перед которым бесконечный ход развития, на пути им проходимом. Ломоносову мы за то обязаны. Сюда к положению об отношении церковнославянского языка к русскому примыкает вопрос об отношении языка письменного иразговорного; но об этом мы намерены говорить далее, как и опять об отношении русского к церковнославянскому. Ломоносов понимал это отношение, и выразил не только делом, не только в слоге своем; его слог есть уже факт этого нового момента; нет, он сознавал это и высказал свое мнение об отношений церковнославянского языка к русскому в своей статье О пользе книг церковных. В этом кратком рассуждении он делит язык на три слога: высокий, средний и низкий это разделение, произвольное и неверное само всебе, здесь имеет всю истину, ибо таково было историческое определение русского слова. Ломоносов был совершенно прав; разделяя таким образом, он видел с одной стороны церковнославянский язык с его высоким характером, с другой русский под своим тогда еще тесным, преимущественно исключительно национальным, определением, собственно же, как факт слога, была перед ним пестрая смесь того и другого с примесью слов иностранных; и здесь это разделение показывает только глубокой взгляд Ломоносова, понявший значение и отношение языков церковнославянского и русского. Наконец здесь же выражает он свое желание, чтобы удалить наводнение иностранных слов, являвшихся как бы за недостатком русских для выражения их значения, и советует для того обратиться к языку церковнославянскому, — совет совершенно справедливый; если эти слова выходят за предел национального, то именно здесь, при таком их характере (мы не говорим решительно везде) может выступить язык церковнославянский, и дать нам такие слова, имеющие характер общего, неупотребляемые в разговоре народом, но разумные для него. Выпишем из статьи слова самого Ломоносова. Ломоносов говорит:[633]
"Как материи, которые словом человеческим изображаются, различествуют по мер разной своей важности, так и российский язык чрез употребление книг церковных по приличности имеет разные степени, высокий, посредственый и низкий. Сие происходит от трех родов речений российского языка. К первому причитаются, которые у древних славян и ныне у россиян общеупотребительны; например: Бог, слава, рука, ныне, почитаю. Ко второму принадлежит, кои хотя обще употребляются мало, а особливо в разговорах; однако всем грамотным людям вразумительны, например: отверзаю, Господен, насажденный, взываю[634]. Неупотребительные и весьма обветшалые отсюда выключаются, как: обаваю, речены, ивегда, свене и сим подобные. К третьему роду относятся, которых нет в остатках славянского языка, то есть в церковных книгах, например: говорю, ручей, которой, пока, лишь. Выключаются отсюда презренные слова, которых ни в каком штиле употребить непристойно, как только в подлых комедиях.
"От рассудительного употребления и разбору сих трех родов речении, рождаются три штиля, высокой, посредственной и низкой. Первой составляется из речений славенороссийских, то есть употребительных в обоих наречиях, и из славенских россиянам вразумительных и не весьма обветшалых. Сим штилем составлятися должны героические поэмы, оды, прозаичные речи о важных материях, которым они от обыкновенной простоты к важному великольпию возвышаются. Сим штилем преимуществует российский язык перед многими нынешними Европейскими, пользуясь языком Словенским из книг церковных.
"Средний штиль состоять должен из речений больше в Российском языке употребительных, куда можно принять некоторые речения Славенския в высоком штиле употребительные, однако с великою осторожностию, чтоб слог не казался надутым. Равным образом употребить в нем можно низкие слова; однако остерегаться, чтобы не опуститься в подлость. И словом, в сем штиле должно наблюдать всевозможную ровность, которые особливо тем теряется, когда речение Славенское положено будет подле Российского простонароднаго. Сим штилем писать все театральные сочинения, в которых требуется обыкновенное человеческое слово к живому представлено действии. Однако может и первого рода штиль имеет в них место, где потребно изобразить геройство и высокие мысли; в нежностях должно от того удаляться. Стихотворные дружеские письма, сатиры, еклоги и елегии сего штиля больше должны держаться. В прозе предлагать им пристойно описания дел достопамятных и учений благородных.
"Низкий штиль принимает речения третьего рода, то есть, которых нет в Славянском диалекте, смешивая со средним, а от Славенских обще неупотребительных во все удаляться, по пристойности материи, каковы суть комедии, увеселительные епиграммы, песни, в прозе дружеские письма, описания обыкновенных дел. Простонародные низкие слова могут иметь в них место по рассмотрению. Но всего сего подробное показание надлежит до нарочного наставления о чистоте Российского штиля.
"Сия польза наша, что мы приобрели от книг церковных богатство к сильному изображению идей важных и высоких, хотя велика; однако еще находим другие выгоды, каковых лишены многие языки; и сие во первых по месту и пр.
Несколько далее:
«Рассудив таковую пользу от книг церковных Славенских в Российском языке, всем любителям отечественного слова беспристрастно объявляю, и дружелюбно советую, уверяю собственным своим искусством, дабы с прилежанием читали все церковные книги, от чего к общей и к собственной пользе воспоследует: 1) По важности священного места церкви Божией и для древности чувствуем в себе к Славенскому языку некоторое особливое почитание; чем великолепнее сочинитель мысли сугубо возвысит. 2) Будет всяк уметь разбирать высокие слова от подлых и употреблять их в приличных местах по достоинству предлагаемой материи, наблюдая ровность слога. 3) Таким старательным и осторожным употреблением сродного нам коренного Славенского языка купно с Российским, отвратятся дикие и странные слова нелепости, входящие к нам из чужих языков, заимствующих себя красоту из греческого, и то еще чрез Латинской. Оные неприличности после небрежением чтения книг церковных вкрадываются к нам нечувствительно, искажают собственную красоту нашего языка; подвергают его всегдашней перемене и к упадку преклоняют. Сие все доказанным способом претчется; и Российский язык вполной силе, красоте и богатств переменам и упадку не подвержен утвердится, коль долго церковь Российская славословием Божиим на Славенском языке украшаться будет».
Сколько важной и глубокой истины сказано здесь, хотя многие, может быть, не увидят ее за выражениями и вообще за формами, в каких она здесь является. Но это не помешает нам увидать, определить, объяснить и оправдать содержание слов Ломоносова. Мало того, мы находим истинными самые формы, в которых выражается истина, и постараемся оправдать их. Сверх того, самые обороты слов и слог, определенный тем временем, может затемнять для настоящего, современного понятия, для которого образовалась своя колея слога и которое не в силах от нее скрываться — простои, прямой смысл, лежащий в сочинении. Кроме того встречаются слова, имевшие согласно с временем, согласно с возрастом, так сказать, и историей своей жизни, известное значение теперь изменившееся, но в сущности тоже, ибо на основном воздвиглось это новое, из него вытекшее. Но современное понятие часто не может отделить от них смысла своего времени и не то читаем в словах, что в самом делев них заключается. Так у Ломоносова встречаем мы слово: подлый, которое не значит у него, что значит теперь, хотя выражение: подлые слова, и у него, и в наше время имеет смысл; но теперь нравственный смысл слова выдался вперед, и простое, равнодушное качество обратилось уже в укор, который слышен и в приведенном нами выражении, если его понимать современно; тогда как этого не видать еще у Ломоносова, и нет ни сколько брани в его выражении: подлые слова; он хотел сказать низкие (низменные), но и то не в смысле брани, а в смысле отношения к высоким; как есть слова высокие, так есть и низкие, которые имеют свое место и которые он же сам будет употреблять, как слова, приличные для разговоров, комедия и пр., слова, если угодно, разговорные, простонародные. Слово: искусство, как до Ломоносова, так и во время его употреблялось в другом значении, нежели как ныне, — более близкому к его этимологическому образованию, которое как будто было еще в памяти; оно употреблялось, именно в значении опыта, от слова искусить, испытать. Так слова имеют свои возраст, свою историю и сообразно со временем служат для выражения понятий, отличающихся более или менее друг от друга, хотя (без особенных посторонних причин) между ними лежит постоянно связь, ибо они возникают друг из друга и вместеиз одного зерна, из одного основного начала.
Но обратим внимание на самое дело, на то, в чем выразился подвиг Ломоносова, одним словом, на самые произведения его, и в них в осуществлении рассмотрим значение его подвига. Важный вопрос о синтаксисе, имеющий здесь такой великий смысл, рассмотрим мы вместе, как дальнейшую подробность (разбирая самые произведения).
Произведения Ломоносова писаны и в стихах и в прозе. Некоторые из них не напечатаны; исчислим напечатанные. Вот его сочинения в стихах. Им написаны Оды, согласно с духом того времени, духовные и похвальные, (первых 11, вторых 19). Также: перевод стихотворения: Венчанная надежда Российской Империи, Юнкера. — Разговор с Анакреонтом. — Перевод Оды на счастие, Руссо. — 49 надписей, из которых три в проз. — Стихи Императрицы Елисавет на фейерверк. — еще четыре стихотворения: Письмо к Шувалову; к Пахомию; Отрывок; также стихи на дороги в Петергоф, и к И.И. Ш. — Сверх того он сочинил две песни героической поэмы: Петр Великий, Письмо о пользе стекла и две трагедии: Тамира и Селим, и Денофонт. — Вот прозаические его сочинения: Предисловие о пользе книг церковных. Письмо о правилах Российского стихотворства. — Похвальное слово Императрице Елисавете. — Похвальное слово Петру Великому. — Краткий Российский Летописец. — Российская История до Ярослава I включительно. Он написал также Русскую Грамматику и Риторику. Из других ученых его сочинений мы знаем слова: О пользе химии. О явлениях воздушных, от электрической силы происходящих. О происхождении света, новую теорию о цветах представляющее. О рождении металлов от трясения земли. Также Рассуждение о большой точности морского пути, и: Явление Венеры на солнце. — Все эти ученые сочинения не носят на себе отталкивающего отпечатка односторонней учености, не сухи и не отвлеченны; они согреты живым чувством поэтического одушевления, в них всегда виден при всех специальных изысканиях простой сочувствующий человек. — Он написал также большое сочинение: Первое основание металлургии. Сверх того напечатаны некоторые его письма к Шувалову. — В его прозаических произведениях часто встречаются стихотворения или отрывочные стихи; особенно видим это в Риторике, где он должен был приводить примеры, и за неимением их должен был брать из своих сочинений или писал тут же, а иногда переводил. Все нами названные сочинения находятся в издании под заглавием: «Полное собрание сочинений Михаила Васильевича Ломоносова, с приобщением жизни сочинителя и с прибавлением многих его нигде еще не напечатанных творений. Третьим тиснением. В Санктпетербурге. Иждивением Императорской Академии Наук. 1803 года. В шести частях». Впоследствии гораздо позднее издан: «Портфель служебной деятельности М. В. Ломоносова. Из собственноручных бумаг, хранящихся у наследников. Изд. А. Вельтман. Москва. 1840 года». В этом изданий находятся его письма, проекты, разные замечания и т. п., что все любопытно и очень важно дляизучения Ломоносова. Кроме того потом в журнал Москвитянин были напечатаны некоторые еще неизданные бумаги и сочинения Ломоносова в небольших отрывках[635]. — Сочинения вне его литературной деятельности, как мы определили это слово, имеют значение и важность для нас относительно языка и также поэтических мест, в них встречающихся.
И так язык, образованный Ломоносовым, предстает нам в двух видах, то есть в стихах и прозе; но здесь в тоже время есть разница условленная существом того и другого вида. И в стихах и в прозе является нам язык им образованный, который мы намерены рассмотреть и там и здесь. После всех произведений, написанных таким странным, можно сказать искаженным языком, какой мы видели доселе, явилась в 1739 году ода Ломоносова, первое явление нового периода языка. Выше говоря о появления Ломоносова, вообще вслед за предыдущим искаженным периодом языка, привели мы из нее примеры. Мы просим здесь припомнить их. Таким представлялся уже язык у Ломоносова при начале этого нового своего периода, в первые так сказать минуты своего нового существования. Событие, которое, положим, осуществляло бы совершенство или свободу, все носит на себе яркий отпечаток, именно этого события; даяние каких бы то ни было благ, полной свободы, все на себе имеет характер даяния, и самая эта свобода имеет на себе тот же характер: это еще освобождение. Так и язык Ломоносова, язык, отселе ставший на высшую степень, вошедший в новый полный период своего существования, имеет на себе еще характер этого периода, вшествия в этот период, так сказать; он ярко дается чувствовать в его слоге, и каждая строка напоминает о том образовании русского языка, которое совершилось, чтобы продолжаться, которое понимал и делом и мыслию Ломоносов. Минута, в которую совершается дело не минутное, но в века идущее, имеет яркий характер, преизбыток этого дела; далее будет уже самое дело, без этого резкого характера, о нем напоминающего; но в минуту своего свершения, оно имеет говорящий отпечаток события сбывшегося, хотя бы и для жизни в будущие времена, отпечаток современной минуты. Кроме того, кроме этой особенности минуты, так как язык должен был в этом новом периоде вполне развиться, пройти степени своего развития, то все таки вытекая из начала, с Ломоносовым только возникшего, он, поэтому, необходимо должен был тогда уже, у него, имеет на себе особый характер, показывающий степень, на которой он находится, и также: что есть впереди и другие степени и путь развития. — Но, не смотря на все это, гений Ломоносова возвысился до полного, совершенного проявления языка, какой должен и может быть в этой высшей сфер, и основал нам много образцов слога, оправданных только нынешним временем или даже еще имевших быть оправданными; самая сущность его дела дозволяла это: ибо дело его не было односторонне; оно уже было полно по существу своему, как зерно, заключая в себе в тоже время возможность дальнейшего развития; и эта-то полнота и положительная действительность подвига, хотя условленного, в известном отношении, временем, давала возможность явить полноту и совершенство слога. Напр.; указываем сперва на стихи:
Во храме возвещу великом
Преславную хвалу твою,
Веселым гласом и языком
При тьмах народа воспою. (1)
Но я, о Боже, возглашу
Тебе песнь нову повсечасно;
Я в десять струн Тебе согласно
Псалмы и песни приношу. (2)
Одеян чудной красотой,
Зарей Божественного света,
Ты звезды распростер без счета
Шатру подобно пред собой. (3)
Где был ты, как передо мною
Безчисленны тьмы новых звезд,
Моей возженных вдруг рукою
В обширности безмерных мест
Мое величество вещали;
Когда от солнца воссияли
Повсюду новые лучи,
Когда взошла луна в ночи? (4)
Стремнинами путей ты разных
Прошел ли моря глубину
И счел личуд разнообразных
Стада, ходящие по дну?
Обширного громаду света
Когда устроить Я хотел,
Просил ли твоего совета
Для множества толиких дел?
Как персть я взял в начале века,
Дабы создати человека,
Зачем тогда ты не сказал,
Чтоб вид иной тебе Я дал? (5)
(1) Полн. собр. соч. М. В. Ломоносова. Спб. 1803. ч. I, стр. 33.
(2)Там же, стр. 40.
(3) Там же, стр. 43.
(4) Там же, стр. 47.
(5) Полн. собр. соч. М. В. Ломоносова. Спб. 1803. ч. I, стр. 50.
Как можно иначе и лучше сказать нынче? да и кто еще скажет! У кого встречается такой язык и стих? У Пушкина, у Языкова?
Мечи твои и копья вредны
Я в плуги и в серпы скую;
Пребудут все поля безбедны,
Отвергнув люту власть твою.
На месте брани и раздора
Цветы свои рассыплет Флора.
Разить не будет серный прах
Сквозь воздух, огнь и смерть в полках,
Но озарив веселы ночи,
Восхитит зрящих дух и очи. (1)
Царей и царств земных отрада
Возлюбленная тишина,
Блаженство сел, градов ограда,
Коль ты полезна и красна!
Вокруг тебя цветы пестреют
И класы на полях желтеют,
Сокровищ полны корабли
Дерзают в море за тобою.
Ты сыплешь щедрою рукою
Свое богатство по земли. (2)
Толикое земель пространство
Когда Всевышний поручил
Тебе в щастливое подданство,
Тогда сокровища открыл,
Какими хвалится Индия:
Но требует к тому Россия
Искусством утвержденных рук,
Сие злату очистит жилу,
Почувствуют и камни силу
Тобой восставленных наук. (3)
Необходимая судьба
Во всех народах положила,
Дабы военная труба
Унылых к бодрости будила,
Чтоб в недрах мягкой тишины
Не зацвели водам равны,
Что вкруг защищены горами,
Дубравой, неподвижны спят,
И под ленивыми листами
Презренной производят гад. (4)
(1) Там же, стр. 83.
(2) Полн. собр. соч. М. В. Ломоносова. Спб. 1803. ч. 1, стр. 120.
(3) Там же, стр. 156.
(4) Там же, стр. 190.
Какие стихи и как выражается здесь сильная деятельная душа, и негодование против бездействия и лени!
Пою наставший год: он славен,
Он будет красота веков,
Твоим намерениям равен,
Богиня, радость и покров! (1)
Зваянным образом, что в древни времена
Героям ставили за славные походы,
Невежеством веков честь божеска дана,
И чтили жертвой их последовавши роды,
Что вера правая творить всегда претит.
Но вам, простительно, о поздые потомки,
Когда услышав вы дела Петровы громки,
Поставите олтарь пред сей геройский вид. (2)
Являя Дщерь Его усердие святое,
Сему защитнику воздвигла раку в честь
От первого сребра, что недро Ей земное
Открыло, как на трон благоволила сесть. (3)
Где в свете есть народ, земля, страна и царство
Подобная стране, Монархиня, твоей?
От Запада твое простерлось государство,
От юга, севера и утренних полей. (4)
Как туча грозная вися над головой,
Минута пламенем сокрывшимся водой,
Напрягшуюся внутрь едва содержит силу,
Отъемлет почернев путь дневному светилу,
Внезапно разродясь стесняет громом слух,
И воздух двигаясь вгруди стесняет дух,
Сугубят долы звук и пропасти глубоки,
И дождь и град шумит, и с гор ревут потоки. (5)
Настал ужасный день, и солнце на восходе
Кровавы пропустив сквозь пар густой лучи,
Дает печальный знак к военной непогоде
Любезна тишина минула в сей ночи.
Отец мой воинства готовится к отпору,
И на стенах стоять уже вчера велел.
Селим полки свои возвел на ближню гору,
Чтоб прямо устремить на город тучу стрел.
На гору, как орел, всходя он возносился,
Которой с высоты на агнца хочет пасть;
И быстрый конь под ним как бурной вихрь крутился;
Селимово казал проворство теми власть. (6)
(1) Там же, стр. 114.
(2) Полн. собр. соч. М. В. Ломоносов. Спб. 1803. ч. I, стр. 271.
(3) Там же, стр. 874.
(4) Там же, стр. 307.
(5) Там же. ч. 8. стр. 38.
(6) Полн. собр. соч. М. В. Ломоносова. Спб. 1803. ч. 2, стр. 83.
Приведем некоторые примеры и из прозы, хотя полное совершенство языка достигается собственно в стихах, как в изящной по сфере уже своей, согласно с содержанием, форм слова:
«Справедливость сего доказывается сравнением Российского языка с другими ему сродными. Поляки преклонясь издавна в Католицкую веру, отправляют службу по своему обряду, на Латинском языке, на котором их стихи и молитвы сочинены во времена варварские, по большой части от худых авторов, и потому ни из Греции, ни из Рима не могли снискать подобных преимуществ, каковы в нашем языке от Греческого приобретены».[636]
«Напрасно хитрая Натура закрывает от ней свои сокровища толь презренною завесою, и в толь простых ковчегах затворяет: ибо острота тонких перстов химических полезное от негодного и дорогое от подлого распознать и отделить умеет, и сквозь притворную поверхность познает внутреннее достоинство».[637]
«И так явствует, что ненавидя Римского ига и любя свою вольность, Славяне искали оной в странах полунощных, которою единоплеменные их, пользовались, в местах пространных по великим полям, рекам и озерам».
«Новгородцы удержали не одно токмо имя свое Славенское, но и язык сродных себе Славян, около Дуная и в Иллирике обитающих, которой много сходнее с Великороссийским, нежели с Польским, не взирая на то, что Поляки живут с ними ближе, нежели мы, в соседстве».
«Потом как Римская Империя стала приходить в упадок, тогда Славяне стараясь отмстить древнюю предков своих обиду, предпринимали от Севера на полдень сильные и частые походы, особливо при Иустиниане великом, Царе Греческом, чему пример даю из Прокопия».[638]
Но еще видно было, как мы сказали, ярко было видно, что совершилось, и церковнославянский элемент, вошедший законно, в Русском язык явственно видится; у Ломоносова даже встречается, но в известном выражении и не случайно, а взятый как бы с намерением, родительный церковнославянского языка: О плод от корене преславна! — О ветвь от корене Петрова![639] Это было заимствование и заимствование свободное, а не беспорядочно и случайно, от расстройства языка, вошедшее в русский язык. Русский язык также дает Ломоносову слова свои, как напр.: никак смиритель стран Казанских; — обстоятельства, до особенных людей надлежащие, не должны ожидать здесь похлебства[640]. Мы встречаем даже (очень редко) в стихах падеж творительный на ы; напр.: Уже со многими народы[641]; также в прозе: четырми образы[642], падеж, который имеет оправдание в русском народном языке, в русских песнях. Надо заметить, что только в похвальном Слове Императрице Елисавете Петровне встречаются две формы церковнославянские, нам чуждые и не встречающиеся более нигде у Ломоносова, может быть, вследствие оттенка церковнославянского языка, который допускал он в Словах, написанных высоким слогом, именно: во градех; человеком[643]. В язык русский у Ломоносова вошло иного слов церковнославянских, хотя совершенно в том смысле, в каком мы сказали выше, что может быть было собственно особенностью его дела. Этого нельзя отнести ко времени в том смысле, что это был язык, находившийся в употреблении, имевший объективную принудительную силу; как напр.: употребление слова искусство и т. д.; нет, это был язык созидаемый, образуемый Ломоносовым, и так условленный уже собственно сущностью его дела, а не внешним влиянием; конечно в то время этот язык не был языком, вне существующим, не был языком того времени. Впрочем, не могло и быть иначе; разговорным, народным быть он не мог, а язык письменный, дотоле существовавший, был предмет его отрицания; он сам был этим новым языком, восстающим неожиданно и могущественно из предыдущего; он сам носил в себе законы, условливающие его существо, его явление, его вид; он заключил в себе все развитие русского слова, из него только могло двинуться оно далее и истинно; — и не было вокруг него суда и меры, не с чем было сравнить его. И так в сущности самого дела лежали причины слога, что мы надеемся рассмотреть ниже. Вот примеры в подтверждение сказанного нами, т. е.: что церковнославянские слова замечательно часто попадаются в языке Ломоносова, преимущественно в стихах. — Твои плещи Петром скреплены; Се паки Петр с Екатериной; О мати всех племен земных! И купно бег светил по чину; Колика ныне добродетель; И вяще укрепить державу и[644], такие слова встречаем мы и в прозе; напр.: щедротою достойные толикого родителя дщери; токмо; якобы заемные; паче общенародного чаяния[645]. Впрочем мы ни сколько не объявляем себя против церковнославянских слов даже и тех, которые ярко встречаются у Ломоносова (мы говорим про слова, а не про формы склонении, спряжений и пр., чего и нет у Ломоносова).
Но в тоже время в языке был элемент, который принадлежал времени и в отношении которого Ломоносов прямо может опереться на время; это были слова, ближайшие к своему источнику (корню), даже употребления, даже обороты, но не слог; а такие слова между тем очень замечательны; они обнаруживают нам дух слова, что важно и для настоящего его значения и что также вновь открывает нам богатство слова, затертое в переходах языка, но не потерянное, — могущее и в наше время явить свой смысл и достоинство, открывающееся вновь, когда вновь наконец приходить время, отдающее ему справедливость и вновь возвращающее ему (как и всему, что их имеет) права свои; и таким образом язык наш обогащается вновь целыми новыми словами. Мы не говорим решительно обо всех словах; на некоторых лежит отпечаток исторический, известного времени, не допускающий, может быть, их современного в прежнем смыслеупотребления; вообще же они важны и нисколько (само собою разумеется) не должны мешать достоинству и полному совершенству современного слога. Мы укажем на слова такие; напр.: Пускай земля как поит трясет (в смысл трясется); Ступает по вершинам строгим; Избавив от навильных рук; Сердца жаленьем закипели; В пространстве заблуждает око; С полудни веет дух смиренный; Мой дух течет к пределам света, охотой храбрых дел пленен; Утешь печаль твоих людей; Велико дело есть и знатно; Не вам подвергнут наш предел; Но хищный волк пота противника терзает, пока последняя в нем кров еще кипит; Едина видит то с презорством добродетель; Для толь поспешного Мамаева прихода[646]. Мы видим тоже и в прозе: и подобной сбытие (вместо осуществление) в нем исполняется; кроме сего (кроме употреблено в смысл без); внезапно змея изо лба выникнув, с ногу ужалила; и тем взять большинство (превосходство) над Россами и Поляками[647]. Согласно с словами самого Ломоносова, не во всякой прозе (как и в стихах), встречаем мы возвышенный характер слога; иногда не видать церковнославянских слов, входивших вместес своим значением, которое имели и должны были они иметь в то время; тогда язык имеет ту особенность современности, о которой сейчас мы упомянули, и вместе сам подчиняется общему характеру языка того времени, хотя кажется и является он на свободе без всяких уз и стеснения.
Недостаток языка исключительно национального, языка разговорного большею частию, есть недостаток синтаксиса в его настоящем полном развитии. Элементы его лежат и в языке национальном, но развиться здесь они не могут; живая речь и разговор соединены близко с посторонними обстоятельствами, с лицом человека, и не нужно много хлопотать о том, чтобы быть понятным; если же язык национальный перестает быть собственно разговорным, становясь рассказом или песнию, или замкнутым выражением, заключающим в себе мысль, живой образ (пословицею, поговоркою), врезываясь в таком случае и без письменности в памяти народа и повторяясь из уст в уста со всею точностию, как будто бы был написан: то и тогда язык, выражая немногосложную национальную жизнь и возникая притом, во всяком случае в сфере разговора, при всем изяществе и прелести, все не заключает в себе всей силы развитого полного синтаксиса. Только когда общее пробудится внароде, когда общий элемент пробудится и в языке, — возникнет в нем синтаксис со всею своею силою. Когда уже не только живая речь, всегда более или менее отрывистая, не сфера разговора, будет сферою языка, равно общею для всех в народе; нет, когда перед индивидуумом, освободившимся в народе, индивидуумом, с которым вместе открывается целый мир общего, откроется целый мир иязыка, когда индивидуум уединенно остается с своею мыслию, уже общею по содержанию, когда вместе с этим возникают в нем особенности и оттенки личного воззрения, и вместо звука голоса и живой речи, перед ним лежит молчаливая бумага, и он как лицо, один, уединен с своею общею мыслию: тогда другим становится язык, восходит на высшую степень, развивает все свои общие, от случайности оторванные силы и в нем вполне является синтаксис. Песни и сказки запоминаются слово в слово, их язык может быть и верен и превосходен; но они не сочиняются, не пишутся, они сказываются и поются; они возникают в сфере разговора и конечно носят на себе ее отпечаток; мы же рассуждаем здесь вообще о самой сфере разговора и о сфере письменности. Выражения в песнях и сказках точны и необходимы; но сфера сама есть сфера случайности, не дающая развить вполне языку общей стороны его, общего значения. Слово здесь может и сказаться и не сказаться, фраза прерывается другою фразою и т. д.; но в сфере письменности, когда мысль уединенно, не в словопрении, свободно облекается в слово, не преданная случайности устного изложения, — язык, один с мыслию, на свободе развивает все силы свои, сжатые и не успевшие развиться в потоке разговора, национальной жизни, волной кипения и случайности и не заботившейся о дальнейшем ходе языка. Здесь, в сфере письменности, в сочинениях, когда язык проникается общим содержанием, выступает его субъективный дух; язык обогащается, слова самые изменяются, как мы и видели выше. Разумеется, не букве придаем мы эту силу; может быть записана с точностию простая, отрывистая речь. Мы говорим про сферу общего, когда она возникает вместе с индивидуумом и когда письменность получает вполне свое настоящее значение. Начала языка всегда и везде одни и те же во всех его моментах; следовательно в сфере разговора также лежат элементы, которые потом могут развиться в сфере письменности; то же существо языка, но в известном первом своем моменте. Основываясь на этих своих началах, образуется язык в высшей сфере, язык письменный.
Мы видели, что в период национальности в России был язык народный, исключительно национальный и в то же время возвышался над ним язык сферы общего, язык религиозный, отвлеченный от исключительно национального определения народа, именно: язык русский и язык церковнославянской. Во всем строении обоих языков была эта разница, следовательно и в отношении к синтаксису, этой душе языка. Сферою языка русского, согласно с его определением, был разговор; фраза его носила отпечаток разговора даже и тогда, когда записывалась на бумагу. Фраза и речь русская вообще, дыша жизнию и действительностию современности, в тоже время выражала только исключительность национальной жизни, и вместе с тем только жизнь слова в случайности, не зная и не имея форм, принадлежащих уже другой высшей сфер. С другой стороны над этим национальным языком возвышался язык церковнославянский, напротив весь посвященный общему отвлеченному содержанию, язык, по этому, отвлеченный. Здесь наоборот; здесь фраза, лишь знающая одну бумагу, одну письменность[648], образуясь, представляла чрезвычайное синтаксическое развитие; преданная общему содержанию, отвлеченная от языка разговорного, должна была фраза иметь все свои синтаксические силы, развиваемые лишь общим содержанием, в письменности. Но в тоже время на фразе должен был лежать отпечаток отвлеченности, ей свойственной; синтаксис должен был развиться односторонне, преимущественно, — и в церковнославянском языке находим мы излишество синтаксиса, ничемнеудерживаемого. Вместо отрывистой речи, прерываемого предложения, видим мы более и более все охватывающую собою, замкнутую конструкцию; видим бесконечную связь речений; период растет беспредельно, так что, наконец, теряется грамматический смысл его. Такое исступление синтаксическое встречаем мы в языкецерковнославянском. Примеры той и другой речи (церковнославянской и русской народной) мы приводили выше. Мы просим припомнить их.
Такое отношение между языками продолжалось до Ломоносова; разумеется были оттенки, показанные нами по возможности в предыдущем историческом исследовании. Когда смешивались языки между собою, нарушалось их отношение, нарушалось и отношение синтаксическое. Наш язык не был возведен в высшую сферу общего, и в нем не пробуждался синтаксис, в своем высшем значении; синтаксис являлся в нем во время перехода и смешения, как нарушение его пределов. Ломоносов первый, освободив решительно язык от прежнего исключительно национального определения и введши в сферу общего, пробудил в нем и синтаксис в высшем значении я развил его в его крепости и силе. Но что же, какой характер представляет вам синтаксис Ломоносова, синтаксис языка русского? Откуда мог он вывести этот синтаксис, из каких начал, где основание и оправдание его? Мы знаем, что многие, или лучше общее мнение думает, что синтаксис Ломоносова не русский, что он сформирован по латинскому и частию по немецкому; но мы невольно спрашиваем: где же критериум этого суждения? на чем опираясь, произносит оно свой приговор; где нашло оно синтаксис русский, против которого погрешил Ломоносов? Нам скажут разговор, живая речь; но между разговором и письменностью лежит необходимая разница. Их нельзя сравнивать между собою. Язык, являющийся в разговоре, должен быть основанием синтаксиса языка письменного, как мы сказали выше; но он не стоит с ним рядом; это два, один за другим последующие момента, и разговор, как сравнение, не может служить критериумом. Что же встретил Ломоносов и в том отношении, в котором разговор важен, имеет значение для синтаксиса высшего, то есть как основание его? Что вообще нашел Ломоносов, чтоб постигнуть, создать или, лучше, вывести русский синтаксис? что нашел он в русском национальном языке? В русском языке нашел он, в том национальном виде, в котором он был, полное разнообразие оборотов, полную синтаксическую свободу. Безделица! Это было основанием, собственностью Русского синтаксиса, который, кроме этого общего начала (т. е. синтаксической свободы), еще точнее и подробнее, согласно с ним, определился даже и в национальном период. — Вот что нашел Ломоносов в русском языке. Сверх того перед ним был язык, преданный общему, отвлеченному от народной жизни, — язык, в котором лежало отвлеченное общее России же, язык, который, хотя не был русским и не принадлежал по своему значению у нас никакому народу, но в котором выражалась русская же мысль. В церковнославянском языке мысль не была ни к чему привязана; она находилась в сфере отвлеченной, в языке отвлеченном и носила на себе тот же характер; но совсем тем мысль, выражаясь вслове, непременно будучи русскою, принимала русские или свойственные русскому языку синтаксические формы. И так синтаксическое ее движение и образование в слов было в тоже время русское, кроме того, может быть, что было налагаемо особенностью языка церковнославянского как языка, и что основывалось на употреблении, бывшем в самое первое его время, и что следовательно удержалось постоянно более или менее и служило основанием в речи церковнославянской. Вспомним и то, что есть общая характеристика синтаксиса письменного. Это уже один из моментов языка вообще, кроме, разумеется, условий национального отличия языка, никогда не теряющегося и существующего в сфер общего, как отреченный в своей исключительности, но присущий вечный момент. Здесь должны мы определить ближе эти моменты языка: сферу разговора и в тоже время сферу национальности, — сферу письменности, и в тоже время сферу общего, в их внутреннем значении. — Язык в первом своем моменте, язык являющимся, как разговор, как разумное представление природы и всего окружающего, составляющий связь между людьми, становящийся истинным элементом человека, в котором движется вся человеческая жизнь его, — почти всегда предстающий не уединенно, но в разговоре, являющийся всегда на устах, всегда звучащий в появлении своем, — такой язык образует в себе, жизни и случайности покорную, от нее зависящую фразу. Слог идет, куда ведет его случайность; мы уже говорили, что фраза перебивается несколько раз, конструкция остается решительно недоконченною; но кроме этого, когда и не перебивается конструкция, когда может онах свободно, плавно выразиться в речи, и тогда элемент, сфера языка, образуют ее согласно с собою, представляют ее свободно бегущею; Фраза, при отсутствии твердой, постоянной мысли, вполне ею владеющей, является всегда легкою, незамкнутою, открытою; по мер того, как понятия, в течении самой речи восстают одно за другим, присоединяются к ней слова. Всегда можно их к ней прибавим и отбросить (в последнем случае, разумеется, если не дойдем до зерна фразы; но тогда уже подрывается самое ее существование) без ущерба ее смысла, — и фраза расширится, укоротится, не теряя своего вида фразы. Здесь совершенно наращение и убавление, условленное случайностию сферы; такая фраза есть фраза неорганическая, собственно разговорная. Запомнится ли она сказанною и будет ли повторяться с точностию, избавленная таким образом от случайности, — все равно: она возникла в сфере случайности, и если осталась такою, утвердила ль в своей форме вследствие посторонних причин, как пословицы, например, — то удаленная внешним образом от изменений, она, само собою разумеется, носит все отпечаток этой случайности, своего неорганического бытия. Здесь на фразу действуют внешние обстоятельства, здесь она среди них, зависит от них, — и сама видимость разговора, голос, лице, движения, весь образ человека помогает мысли, понятию, внутреннему выразиться, и не делает необходимым полного явления слова; здесь оно является чистым словом, опирающимся лишь за само себя дли выражения мысли. Таков слог, такова конструкция вэтом момент языка, момент разговора, текущей жизни, случайности и вместенациональности; ибо в ней, до пробуждения общего в народе вполне силен этот момент случайности, жизни и разговора. Вспомним здесь русскую пословицу, хорошо выражающую разговорную речь: Слово не воробей: вылетит — не поймаешь. Но как скоро, отторгнувшись от этого своего определения, от жизни разговора, внешних обстановок, дух человека переходит в другую сдеру, гдемысль общая, глубокая содержанием, не умещается в разговор и требует уединенного деяния, где умолкает следовательно пред человеком звук слова, где нет ни образа, ни движений, где перед мыслию остается одно, чистое слово, долженствующее облечь ее и выразить, — там, в сфер общего, начинается иная деятельность, язык вступает в иную область, где слово развивает все своя силы и предстает в глубоко соединенном строении. Здесь-то на свободе зиждется вполне собственно синтаксис, — и все сокровища слова, все многообразные его изгибы, движения и обороты, вся его жизнь, все существо предстают во всем объеме; слово не торопится, побуждаемое речью, внешними обстоятельствами; здесь тихо развивает оно свои силы, и от присутствия общего пробуждается элемент общего в ней самой. Оно все проникается мыслию, — и соразмерно образуется и возникает иная фраза, не стесняемая, свободная от окружающих условий, свободная от случайности, фраза, на самом строении которой лежит отпечаток мысля. Это фраза полная, замкнутая, объемлемая основным понятием; от нее нельзя оторвать слова и нельзя к ней прибавить, как в живом разговоре; сама мысль оконченно здесь является, в оконченном образования, а не как сцепление понятия и представлений; фраза получает согласный с нею характер и новая почва предстает ей, не звук, не произношение, но буква, письменность. Письмо соответствует такой фразе, не в течении разговора составляющейся, фразе, где слово ждет, пока сомкнется вся она, совокупит в одно целое все свои части; где слова должны измениться, пока предстанут в общем строении, — следовательно неудобной для разговора, фразе, где часто глубоко, подолгу обдумывается выражение; такая фраза есть фраза органическая. Здесь встречаем мы эту твердую, незыблемую, так называемую тяжелую конструкцию; она вполне конкретно являет мысль, общее в слове. Вспомним здесь также прекрасно определяющую письменный слог русскую пословицу: Что написано пером, того не вырубишь топором. Есть люди, которые находят эту конструкцию ложною, но самое появление ее уже показывает, что ей должна быть причина, что не может она быть без основания. Язык всякого народа, отрывающегося от сферы случайной жизни, переходящего в сферу общего, проходит эти степени развития, и от сферы разговора восходит до сферы письменности. Этот слог письменности отдельно взятого языка имеет самобытно в себя характер общего, встречаемый во всяком языке, именно эту органическую фразу, эту замкнутую твердую конструкцию, это проникнутое мыслию строение слова, видоизменяемое только собственными особенностями. Это удел всякого языка, способного оторваться от случайности речи. Наш язык должен был также, движимый развитием общего в народе, освободиться от разговорной и перейти в эту общую высшую сферу, и в нем должна была пробудиться и предстать, но под условиями его особенностей, органическая речь, оконченная, железная конструкция, природная этой сфере. Если же вязыке могло пробудиться общее, то само собою разумеется, конструкция, служащая этому общему, ему свойственна. Мы видим, что наш язык вместе с народом оторвался от национальности, разговора, и перешел в высшую сферу общего, в сферу письменности. В нем должен был выразиться весь характер момента, в который он возвысился вместе с народом. Ломоносов, гений которого выразил этот момент общего в нашей литературе, возвел и язык в эту высшую сферу письменности. Что же мог представить нам наш язык в этой сфере, как образовались и явились его общие формы? Повторяем здесь: где нашел Ломоносов те основания, по которым мог возвести язык самобытно на дальнейшую степень его образования? Прежде всего скажем, что если наш язык способен вступить на нее, он должен исполнить это самобытно, и самобытно в нем должна возникнуть принадлежность языка в этой сфере, органическая фраза. Ее признаем мы заранее в нашем язык, как и во всяком, который может свободно и самобытно перейти в эту высшую область. В русском языке вообще, и в период национальности, должны лежать элементы того общего, которое является в языке при полнейшем его развитии.
Кроме языка национального, выразившегося в грамотах, песнях и пр. и живущего в устах народа, кроме языка церковнославянского, в котором отвлеченно развивался синтаксис, движимый русскою мыслию, Ломоносов имел перед собою языки латинский и немецкий, у которых уже были образовавшиеся общие формы. Язык латинский в особенности их обработавший и имеющий огромный авторитет, более всего действовал на Ломоносова. И принимая его обороты, Ломоносов с первого взгляда подвергался обвинению в латинизмах. Но вспомним, что синтаксис и вообще слог этой высшей сферы имеет в себе общее, собственно свойственное этой сфер, и следовательно встречающееся естественно во всех языках. Русский язык не был еще в сфере письменности, еще не явились, не определились его обороты (письменные), тогда как латинский язык является уже вполне развившимся, с готовыми оборотами. Введение их, если бы они были и вполне свойственны, должно показаться заимствованием. Сверх того надо сказать, что кроме этого общего сходства в письменной сфере, в русском языке лежит возможности, которая даже осуществлялась, оборотов, конструкций периода, сходных и с латинскими и могущих, если угодно, так называться. Вообще надо быть осторожнее при рассматривании оборотов по-видимому заимствованных и посмотреть, не принадлежат ли они также самобытно и тому языку, который обвиняется в заимствовании; время появления, отдаленность, запутанность в истории развития и вообще многие обстоятельства могут здесь смутить суждение и сделать его ошибочным. Для узнания истины надо обратиться к самому языку. Общее латинской конструкции, вследствие уже закона самого развития (выше показанного) доступно языку русскому; но та особенность, которая принадлежит собственно латинскому языку, должна остаться чуждою языку русскому. Здесь не надо принимать за латинизмы то, что есть общее, доступное и другому языку. Теперь возникает вопрос, в какой мере общее присутствует во фразе, в какой мере является самобытное сходство и где начинается латинизм? Собственно само проявление этого общего может самобытно принадлежать языку, и даже особенность латинского языка может быть самобытною особенностью русского. И так надо решить, где в слоги Ломомосова, при общем элементе, принадлежащем сфер, являются обороты самобытные, сходные может быть самобытно с латинским языком, и где латинизмы? Для этого надобно обратиться к существу вашего языка, к его духу, и посмотреть, нет ли в нем оправдания этих оборотов, принадлежащих сфере письменной.
Период и конструкцию, вообще синтаксис языка латинского более нежели в других сочинениях Ломоносова, находят в его похвальных Словах, где конечно более, нежели где-нибудь, является в своей силеорганическая речь. И так обратим внимание наше преимущественно на эти слова, как и вообще на другие его прозаические сочинения; прозаические, ибо стих не может дать вполне места синтаксическому развитию слова. Прежде всего, выпишем первый период похвальной речи Елисавете: «Если бы в сей пресветлый праздник, слушатели! в которой под благословенною державою всемилостивейшей Государыни нашей покоящиеся многочисленные народы торжествуют, и веселятся о преславном Ее на Всероссийский престол восшествии, возможно было нам радостию восхищенным вознестись до высоты толикой, с которой бы могли мы обозреть обширность пространного Ее владычества, и слышать от восходящего до заходящего солнца беспрерывно простирающиеся восклицания и воздух наполняющие именованием Елисаветы, коль красное, коль великолепное, коль радостное позорище нам бы открылось!»[649] Порядок слов, вот первое, что назовут латинским; если мы вглядимся в самую конструкцию, то увидим, что то, что является в развитой фразе, в целом период, замкнутость, повторяется и в малейших видах конструкций; так видим, напр.: в пределах пространного периода отдельные выражения: «в селах плодородием благословенных; при морях от военной бури и шума свободных…. в полях довольством и безопасностию украшенных, на горах верхи свои благополучием выше возносящих и на холмах радостно препоясанных»[650], или в более кратком, отдельном периоде: «Но кто ревностным усердия зрением яснее оный видит, как сие для распространения наук в России Петром Великим установленное общество, несказанным ее великодушием обновленное? — Велико дело и меру моего разума превосходящее предприемлю, когда при толь знатном собрании, именем сего ученого общества, за несказанное благодеяние, величайшей на свет Государыне, благодарение и похвалу приносить начинаю. — Она отеческим духом и верою к Богу воспаляется, они ревностию к ней пылают. Она приближаясь к победе, кровопролитной победы не желает, они всему свету стать противу за оную усердствуют». — [651] И так это организирование фразы, собственно порядок слов, очень важное дело в синтаксисе; если мы станем следить далееэти слова и вообще сочинения Ломоносова, то мы увидим ту же самую особенность, тот же порядок слов. В этом только и выражается влияние языка латинского, которое находят в произведениях Ломоносова. Мы можем встретить кроме того еще несколько употреблений, принадлежащих языку латинскому; но они и редки и не важны; разумеется в тоже время они самобытно возможны и находятся даже в русском языке. К числу таких употреблений, но менее может быть свойственных, можно отнести следующее: «Ничто на земли смертному выше и благороднее дано быть не может, как упражнение»[652] Вообще же латинский язык не имел и не мог иметь влияния на нашу грамматику, на ту нашу часть синтаксиса, которая называется управлением слов; нельзя же было явиться латинскому творительному самостоятельному; нельзя же было слову становиться в творительном падежи после сравнительной степени и пр.; сходство здесь могло быть, как мы сказали, только самобытно. Что касается до двух именительных и до двух винительных в известных глаголах, то мывстречаем это вцерковнославянском языке. Все влияние латинского языка могло быть на конструкцию, на порядок слов, на период. Обратим же внимание на порядок слов в обширном смысли, на все, в чем видят латинизм, и посмотрим, принадлежит ли он, и в какой мер, самобытно русскому языку, рассмотрим его в подробностях, в его более малых, отдельных частях, в его видоизменениях; взглянем на различные его стороны и обороты.
Вообще в письменной фразе (в обширном смысле этого слова), и во фразе Ломоносова замечаем мы замкнутость, видим на конце поставленный глагол, твердо, окончательно заключающий фразу; это видно из примеров, нами выше предложенных. Приведем их еще: «Свидетельствуют многочисленные их сочинения в разных народах, в разные веки свету сообщенные. Много препятствий неутомимые испытатели преодолели, и следующих по себе труды облегчили: разгнали мрачные тучи, и чистое небо далече проникли. — И ежели чего точно изобразить не можем, не языку нашему, но недовольному своему в нем искусству приписать долженствуем»[653]. Мы не спорим, что это оборот латинский; но из этого не следует, чтобы он не мог быль оборотом и другого языка. Потом, в оборотах отдельных, внутренних, т. е., в расположении слов, в разных видах их порядка, встречаем мы ту же замкнутость, особенность, вытекающую из того же начала фразы органической. Фраза, развиваясь, становится полнее и полнее, во всех частях своих сохраняет этот характер замкнутости, и по этому при всех ее видоизменениях, замечая главные ее пункты, мы видим, как определяющее становится пред определяемым, как все стремится к этим главным пунктам, выражая таким образом характер сосредоточенности и замкнутости, — общий характер всей органической фразы. Приведем еще примеры: «Не снисканием многословного мыслей распространения увеличено, не витиеватым сложением замыслов, или пестрым преложением речений украшено, ниже риторским парением возвышено будет сие мое слово: но все свое пространство и величество от несравненных свойств Монархини нашей, всю свою красоту от прекрасных ее добродетелей, и все свое возвышение от устремления к ней искренние ревности, примет. — Тогда математическому и физическому учению, прежде в чародейство и волхвование вмененному, уже одеянному порфирою, увенчанному лаврами, на монаршеском престоле посажденному, благоговейное почитание, в священной Петровой Особе приносилось».[654] Но сверх того обратим внимание еще на особенности и порядка слов, изгибов принимаемых мыслию во фразе. Напр.: "Однако человеческого достояния и наследства не имело разума. — Прерывно блещет в разные времени расстояния. — Бывают в верхней атмосферы тонком воздух — разные Славян поколения: — [655] Мы можем принести здесь даже примеры из стихотворений, допускающих в своем размере такие перестановки слов, изгибы и обороты: «Еще ль мы мало утомились житейских тягостью, времен…. Богиня новыми лучами красуется окружена…. ГдеВолга. Дон и Днепр текут…. Тебе обильны движут воды…. Там мерзлыми шумит крылами»[656] и пр. и пр. Это основано вместе на свободе синтаксиса, показывает более или менее его гибкость, необходимую, разумеется, принадлежность этого его свойства. Вот теособенности, телатинизмы, которые находим мы у Ломоносова. Повторяем, что если бы мы встретили и решительные обороты латинские, то из этого не следовало бы, что они заимствованы или что они чужды, несвойственны русскому языку: сходство могло быть самобытно.
Обратим же теперь наконец внимание на русский, собственно национальный язык, и потом на язык церковнославянский, языки, составлявшие русское слово, которые имел перед собой Ломоносов, и посмотрим, что они нам представляют.
Мы можем видеть наш язык в тех проявлениях, которые он дал себе в памятниках письменных: в грамотах и пр. (примесь, какая могла быть, легко отделяется, что и старались мы сделать выше). Еще свободнее предстает он нам в русских песнях, поговорках и т. п. Мы можем даже исследовать наш язык и в настоящем простом разговоре народа; наш же язык образованный не может быть еще критериумом, ибо подвергался известным изменениям.
Элементы этой органической Фразы, этот глагол, становящийся на конце, встречаем мы и в грамотах. Мы привели выше довольно примеров, просим припомнить их. Но все для большей видимости приведем здесь еще хотя нисколько: «А приставов ти с низу в всю в Новогородьскую волость не всылати. — А приставов мы в твой удел в твою вотчину, чем тя есмь пожаловал я на Городец, ни моему сыну Князю Великому Ивану Васильевичю, ни моим детем меншим не всылати. — И тебе моему Господину Великому Князю, и твоему сыну Великому Князю, и твоим детям, которых ти даст Бог, моее отчины под моею Княгинею и под моими детми блюсти, а не обидети, ни вступатися, и печаловатися вам моею Княгинею и моими детми».[657] Ясное доказательство, что не чужда была языку эта конструкция, что крепким умом одарен русский народ; в грамотах же встречаем мы и дальнейшие подробности такой фразы. И здесь также приведем опять примеры: «А хто будет мне Великому Князю и моему сыну Великому Князю друг, тот и тобедруг»[658] и пр. Мы находим далее, эти особенные обороты, показывающие гибкость русского языка, эту чудную перестановку слов. Напр. «А которой ты брат; а хто моих Князей отъедет к тебе служебных».[659] Тоже самое показывают нам наши песни и язык нашего народа. Напр.
А кто мне-ка знает сопротивницу
Сопротивницу знает красну девищу….
И ту рушала Княгиня лебедь белую….
А от пару было от кониного… (1)
(1) Древн. Рос. стихотвор., собр. Киршею Даниловым, стр. 86. 189. 212.
Мы можем также принести примеры из народной речи, которую мы, вероятно, всякой более или менее слышим в народе человек говорит напр.: Не нашего дело ума и пр. — И так все выражения Ломоносова, на которые мы указали (стоит только припомнить их) находятся целиком, или имеют свое основание в русской речи, чему мы привели кажется ясные примеры. Но все это сводится к одному: к полной свободе синтаксиса (не в смысле управлений слов, а в смысле конструкции), свободы, которая, следовательно, уже дает возможность возникнуть органической фразе, вполне развиться в высшей сфере синтаксису; дает место всемэтим гибким оборотам, встречающимся у Ломоносова и прямо встречающимся в нашем языке; мало того, дает возможность языку превзойти в этом отношении другие языки, превзойти ихв богатстве и гибкости оборотов, в разнообразии строения слова. И потом, этом характер свободы, лежащий на языке далеко отличает его, в каждом даже его обороты, от других. И так свободно может у нас быть весь ход, все должное богатство развития слова. Наш язык, наш синтаксис имеет особенный характер, и то, что можно сказать на русском, едва ли можно сказать на каком-нибудь языке. Приведем в пример такие слова нашей песни:
Я убатюшки в терему, в терему,
Я уматушки в высоком, в высоком.
Здесь удивительное отношение между словами, удивительная память, так сказать, мысли в языке, при устройстве слова. Две кажется фразы, но их проникает синтаксическая связь; можно бы подумать, что говорится про два терема и разделяются слова: у батюшки, у матушки, тогда как напротив они прямо относятся друг к другу, и тесно соединяются; фраза такова: я у батюшки и у матушки в высоком терему, но не смотря на разделение, сохранена связь между словами, и над отдельными формами фраз является сила синтаксиса, соединяющая их в одну; так что если надписать одну фразу над другою, то каждое слово соединяется с написанным под ним словом. Здесь выражается особенная грация, особенная сила и гибкость синтаксиса; здесь видим мы явление, знаменующее полную его свободу. Мы можем привести такие же и подобные тому примеры из древних русских стихотворений, собранных Киршею Даниловым:
Отстает доброй молодец от отца, сын от матери…
Так же:
Пир на веселе, повел столы на радостях….
Как бы бела лебедушка по заре она прокликала…. (1)
1)Древн. Росс.стих., собр. Киршею Даниловым, стр. 296. 58. 45.
Так же нельзя не принести здесь русскую песню:
Как вечор мне подруженьки косыньку расплетали,
Оне золотом перевили мою,
Оне жемчугом убирали ее.
Сверх того пред Ломоносовым был язык церковнославянский, язык, как мы сказали, служивший также все Русской мысли, язык, выражающий отвлеченное развитие синтаксиса, являющий множество отдаленных значений в периоде; он представлял Ломоносову также элементы и уже образы, формы общего синтаксиса, но доведенного до крайности, в своем отвлеченном развитии. Синтаксис языка церковнославянского мог быть доступным русскому, или как общее, или как русский синтаксис, который должен был однако при употреблении измениться; впрочем некоторые части могли взойти как есть. Примеры такого синтаксиса мы уже привели кажется достаточно выше. Не считаем нужным приводить здесь новые и обременить рассуждение еще длинными выписками. Ломоносов же, мы знаем, читал церковнославянские книги, это было первое его чтение; он сверх того сознательно признавал важность церковнославянского языка, и следовательно влияние этого языка на его речь возможно, естественно, и даже не подлежит сомнению.
И так вот что было перед Ломоносовым, вот элементы, являвшиеся ему в жизни русского языка или вообще слова. Мы видим в них оправдание Ломоносовских латинизмов. Сверх того даже и у всех перед ним, и у Петра Великого была в слоге тяжелая конструкция; причина, следовательно, тяжести языка должна была лежать в другом (а не во влиянии Латинского языка). Мы видим, что на этих элементах основывается тот синтаксис, который упрекают в латинизме, — конечно лишь более стройный и болееразвитый, чем в них. Язык русский мог согласно с существом своим подняться в эту высшую сферу языка, сферу общего, открывающуюся тогда, когда общее пробуждается в народ, — и он возвысился до все; следовательно сфера эта и формы общие языка принадлежат ему потому уже самобытно; в существе его лежит возможность этих форм, этого синтаксиса; в нем уже, — и в национальной его сферы, и так же в отвлеченном развитии мысли в слове, — видим мы эти начала, и видим главное — свободу синтаксиса. Ломоносов был гением языка, возведшим его в эту высшую сферу; дело его было свободно, и формы, принятые языком, принадлежали уже ему вполне, вытекали из его духа, что, думаем, мы доказали. Однако ж мы должны в тоже время согласиться, что фразы Ломоносова имеют отпечаток латинский, собственно в оттенке внешнем; что он обращал внимание на латинский язык, его избирал, иногда по крайней мере, примером своим; но в образ этого языка видел и находил он общее; он брал эти обороты как выражающие общее в языке, обороты высшей его сферы и свойственные следовательно языку русскому. Он брал их, как достояние языка русского, и потому еще, что язык русский, как именно русский, самобытно имел их или подобные им в себе, и взятое по-видимому из чуждого не было чуждое; он занимал с полным правом собственности, — и оборот как бы вновь вырастал на русской почве, шел из русского языка и с помощию полной его свободы становился русским; язык русский и церковнославянской, как мы видели, доказывают это и вполне оправдывают Ломоносова. Легкой, волнующийся отпечаток и некоторые употребления латинские остаются сами по себе в его слоги, не противореча существу дела. Конструкция Ломоносова, порядок слов, наконец, слог его — вполне русской, выходит из элементов русского языка. — Мы должны обратить здесь внимание на некоторые особенности слога Ломоносова, не противоречащие нисколько словам нашим. Сперва обратим внимание на отдельные слова, о которых мы уже отчасти упоминали выше. Он употребляет слово снести вместо сравнить: снести своих и наших предков[660]; тот где мы употребляем он или даже оный; напр.: Дугу поставил в знак покоя и тою с ним завет чинил; предпринимая тех описаний[661]; слово внешний в смысле иностранный: имя Славянское поздно достигло слуха внешних писателей[662]; слово одержат в смысле владеть: Трояне одержали оные земли[663]; слово поведение кажется в смысле развития, хода вперед, пути, или скорее обычая; он говорит о Славянах: Кроме разделения по местам, разность времени отменяет поведения[664]; слово знатный в смысле великий, знаменитый, значительный: для знатного идольского пирования[665]; слово пишет употребляет он, как обыкновенно в грамотах, вместо пишется, про Словенова сына Волхва пишет, что….[666]; даже: подтверждает в смысле подтверждается: и то самое подтверждает происхождением имени Колоксава[667]; обыкновенностьвсмысле обычай, обыкновение; предлог за вместо в пользу; напр: за обыкновенность сих Варягов ходит на Римские области явствует из многократных военных нападений[668] и пp.; мы бы сказали совершенно иначе: обыкновение или обычай…. явствует, доказывается и пр.; советовать, что согласно с древним употреблением, вместо советоваться: советовал с единомышленниками своими[669]; порядочный в смысле устроенный, определенный, как прилагательное, происходящее от порядка: установлять порядочные дани[670]; поворотился всмысле воротился; с малым числом людей поворотился[671]; любим употребляется как прилагательное любимый: был любим Ольге[672]; густость в смысл густоты: Где густостью животным тесны[673]; жалость в смысле сожаления, участия, любви: с жалостию и радостию целовал мать и детей своих[674]; выпали в смысле сделали вылазку: сидевшие Россияне из города выпали[675]; рассудили с винительным падежем, в смысле обдумать или размыслить: рассудив малое число своего войска,[676] выступ вместо выступление: не дозволял жителям из него выступу[677] и т. п. Мы выписали преимущественно из Русской Истории Ломоносова; но эти и подобные слова встречаются везде в его сочинениях. Как русский старинный оборот можно еще заметить: два сына Петровы Болгарского Государя[678]; встречаются иногда церковнославянские формы; напр.: одного корене (также пример нами приведенный выше в стихах); о Славяненх, в Полянех[679]; но эти употребления встречаются скорее как опечатки; употребляется еже: еже задолго прежде создания монастыря Печерского[680], Встречается также и дательный, так называемый самостоятельный, — оборот, который кажется нам нельзя решительно отнять не только у церковнославянского, но и у русского языка, оборот по крайней мере сомнительный: напр.: приспевшу времени выходит поединщики на сражение; во рву коню его спотыкнувшись, от падения повредил ногу[681]; выражения: поклонясь садится изумленным лицом[682] вместо с изумленным лицом, взято со слов Нестора. Мы находим период, который не считаем вполне русским, по крайней мере по месту и отношению слова: который, — период Латинский: Чехи по описанию того ж Прокопия, жительствовавши на берегу Евксинского понта, которым в прежние времена ставил королей Римский Император, а тогда ему уже не были ни в чем послушны[683]. Но следующее место, по слогу, признаем мы совершенно в духе русского языка, что мы доказывали и объясняли выше: «Таким образом по единой крови и по общей пользе согласные между собою Государи в разных местах утвердясь, шатающиеся разноплеменных народов члены крепким союзом единодушного правления связали. Роптать приобыкшие Новгородцы страшились Синеусова вспоможения Рюрику; ибо он обладал сильным Белозерским Чудским народом, называемым Весью. Трувор, пребывая в близости прежнего жилища, скоро мог поднять Варягов к собственному и братей своих защищению. И так имея отвсюду взаимную подпору, неспокойных голов, которые на избрание Руриково не соглашались, принудили к молчанию, и к оказанию совершенной покорности, так что хотя Синеус по двулетном княжении скончался, а Трувор после него жил не долго; однако Рурик в великий Новгород переселился, и над Волховым обновил город».[684] Все это, как мы сказали, вполне согласно с словами нашими, остающимися во всей силе.
Язык, как было уже объяснено, является сперва в сфере разговора и имеет в сфере исключительной национальности, и здесь предстает эта неорганическая фраза, способная и убавиться и прибавиться, без изменения во всем составе. Мы сказали, что язык вместе с народом достигает сферы общего, где изменяется, развивается, образуется иначе, оторванный от случайности разговора и перенесенный в соответствующую сферу новому бытию своему, в письменность, где является уже органическая фраза, фраза высшего состава. И так всякой язык проходит эти степени развития. Но язык французский, так как и народ самый, выражающий в себенациональность по преимуществу, остался на степени языка разговорного, неорганической фразы, и, так как и народ, не открылся для общего; эта фраза неорганическая перешла и в письменности она стала необходимым условием языка французского, неспособного к другой конструкции, и в нем преимущественно живет она. Язык немецкий образовал в себе твердую конструкцию, явное, видимое присутствие общей мысли; оборот такой фразы стал необходимым законом в его письменности, и как нельзя в языки французском образовать замкнутую фразу, так напротив в немецком нельзя сказать фразу неорганическую; глагол на конце непременно в известных случаях должен быть поставлен. И там и здесь язык развившись, дал себенеуклонные формы, закон необходимый, принудительный, ибо и тот и другой язык развили только стороны языка вообще, а тот идругой язык односторонни. В русском языке напротив видим мы и ту и другую сторону, видим и тот и другой момент, видим полную всесторонность. Нам доступна речь неорганическая, французская; но там она необходимость, форма, в которую отлился язык; у нас напротив она свобода. Нам доступна и твердая конструкция немецкая, составленная по глубоким основам языка, но там она необходимость, принуждение, у нас — свобода. И так свобода — великое преимущество нашего всестороннего языка! Но сверх того, что всесторонний дух языка и вместе полная его свобода, заключают в себе моменты, разделенные в других языках, вследствие одностороннего развития, сверх того, — полная свобода языка русского, делая доступный ему обороты других языков, давая самобытно ему на них право, кроме разве индивидуальных, так сказать, особенностей, — обогащает его бесчисленным разнообразием оборотов и не имеющихся в других языках, необыкновенною их гибкостью, и вместе с тем кладет на всякой оборот отпечаток свободы, элемент, в котором живет и движется язык. Таково преимущество, свойство языка русского, так глубоко совпадающего с глубоким существом самого русского народа. Это свойство имеет великое значение, которое может быть предметом важного исследования. И так на языке нашем являются только исторические моменты языка, и ни один не застаивается на нем, не делает его односторонним, как это видим в других.
Наш язык, обладая этим свойством свободы, перешел, как мы сказали, вместе с Ломоносовым в высшую сферу языка, сферу синтаксиса органической фразы. Дело это вполне совершенно, вполне право; но, между тем, будучи таким, оно имеет свою необходимую односторонность, односторонность историческую. Самое то, что Ломоносов пробудилв языке общее, запечатлело его подвиг. Мы говорили, что начало, введение самой свободы, самой истины будет все иметь на себе ярко этот характер появления, характер начала, и тогда лишь он исчезает, когда введенное сделается уже спокойным достоянием. Так издесь: перенесение языка в сферу общего, став характеристикою, определило слог и придало ему односторонность; в Ломоносове видно, что это собственно, совершил он: история по существу своему обозначила этот момент и ярко его отличила. Введение этого общего племени, исторически необходимо стало отвлеченным. И так признавая здесь в Ломоносовском языке, таким образом характер, односторонности, мы признаем в нем отчасти и латинское влияние, как фактически, так и по смыслу самому; ибо здесь общее, и по преимуществу общее, входило в язык, — и как общее по преимуществу, явилось латинское влияние, латинские фразы, которые не противореча самобытному свойству русского языка, сохраняли свой отвлеченный латинский характер; именно в то время, в которое они появились, этот как бы чуждый характер фраз (мы не говорим про всякую их форму и вообще) имеет значение оправдываемое моментом; это было не заимствование, скорее сочувствие нашего языка с латинским. До Ломоносова письменность была чужда языку; но не была приобретенная сфера, в которой он получил свободные права гражданства; и потому вообще, касаясь бумаги, он или принимал неловкие формы, подобные тем, которые встречает в грамотах, формы пишущегося разговора, или принимал формы отвлеченные, тяжелые, условленные отчасти церковнославянским, отчасти может быть иностранным синтаксисом. Откуда же причина этому? Причина лежит в отвлеченности письменной, общей сферы, и вместе в той необходимой потребности иметь ее, занять в ней место. Этот характер письменного языка много объясняет язык Ломоносова против мнения о латинизмах[685].
И так Ломоносов был первый индивидуум, возникший в истории нашей литературы и начавший собою новый ее период. Он оторвал русский язык от исключительной национальности и поставил существенные, истинные отношения между им и церковнославянским, ввел язык в высшую сферу и дал ему там самобытное место, право гражданства. Вот великий подвиг, осуществляющий в себе великое значение Ломоносова! Но в тоже время дело, при всем своем совершенстве и полноте, имелохарактер односторонности, состоявшей в самом совершении этого дела, в яркости выступления этого общего, долженствовавшего возникнуть в языке русском; этот факт был историческим моментом. Дело Ломоносова, совершенное в самом себе, явившись необходимо односторонностью, должно было развиться, пойти далее. (Мы уже отвечали на обвинения в латинизмах, во влиянии иностранном). Весь дальнейший ход есть не что иное, как только развитие его великого подвига, ему вполне принадлежащего.
Вслед за Ломоносовым, в истории языка настал период, развивший односторонность его дела; язык отвлекал, как бы, вновь собственно одну сторону и имел характер новой отвлеченности. Тяжелая, твердая конструкция являлась исключительно в письменности, являлась там как закон, как необходимый образ мысли на бумаге, следовательно совершенно противно русской свободе языка. Этот период односторонности истинного подвига, выражавшийся также в отвлеченном употреблении языка церковнославянского, наставший вслед за Ломоносовым, разумеется представил живее, присущую слогу последнего, односторонность; там она была принадлежностью самого явления, здесь напротив взята была собственно одна односторонность и остальному из этого велено было молчать. Дело Ломоносова было понято (согласно с ходом исторического развития), односторонне и односторонне стало развиваться. За Ломоносовым явилось множество писателей. Писатели сделали себе необходимое правило из тяжелой конструкции, из славянизмов, взяли отвлеченно только эту сторону синтаксиса, — и таким образом образовался односторонний, тяжелый слог, удалявший простую форму фразы. Это противоречило совершенно существу русского языка, который допускает свободно все, формы оборота. Сумароков, Державин, Херасков и др., все имеют этот общий характер в слоге и в выборе слов. И если, у Державина особенно, проявляются слова простые, то видна сейчас смелость их употребления, и это ясно в то же время показывает, что они не имеют свободного права гражданства. И так, этот отвлеченный, односторонний, слог (при таком положении слога было сочувствие с латинским, немецким, церковнославянским языками), противоречивший существу русского языка, стал тяготеть над русским словом. Русское слово его не отвергало, но не его одного: оно не было исключительно. Самые также те выражения, которые кажутся тяжелыми, получают другой характер, когда занимают одно из меств слове, когда при них свободно становятся другие, когда они не исключительны, когда являются в элементе полной свободы. Направление это было ложно; ложь односторонности должна была обличиться; должна была вполне быть оправдана другая сторона, сторона разговора. — Как защитник этой другой стороны, живой, законной и забытой в языке при отвлеченном и тяжелом, господствующем присутствии этого общего, явился Карамзин. Карамзин подал голос в пользу разговорного языка и, имея полное право в своей защите против односторонности, восстал односторонне; его право дало ему силу; переворот был решителен. Карамзин удалил язык в другую крайность; он восстал за целую сферу слова, вытисняемую из слога. Он был также неправ, как и последователи Ломоносова, но он также был прав, как защитник стороны языка, и в тоже время за него была историческая потребность. Он расторгнул эту твердую конструкцию мысли, он удалил эту органическую фразу и явил эту легкую, ничем не замкнутую, открытую конструкцию, неорганическую фразу; текущий слог его — эта вечно бесконечная, доступная приращению конструкция, — справедливый в своем протесте, был решительно неправ сам по себе, в своей исключительности; он низвел язык со степени его могущества, его синтаксической силы; он явил нам жидкую фразу, как нитка тянущуюся. Слог Карамзина, вообще, лишен силы, часто изнежен и манерен, при видимой своей естественности. Карамзин в слоге своем, что и понятно, сочувствовал языку французскому, и потому у него часто встречаются галлицизмы. Об нем здесь кстати можно сказать то, что говорит о французах Ломоносов: Французы, которые во всем хотят натурально поступать, однако почти всегда противно своему намерению чинят.[686] Если в своей русской истории и возвращался он несколько к конструкции более твердой, то значение его состояло именно в этом образовании другого слога, основанного на разговор вообще, и даже в самой крайности его, вызванной крайностью противоположного направления. Карамзин произвел последователей или лучше все последовало ему, и слог вдался в другую односторонность. Карамзин был именно историческое лицо, исторический момент в нашей литературе, так как мы выше определили этот момент вообще. Он не был поэт, он не мог занять самостоятельного места в литератур. Слог, вот его стера, сфера чисто историческая, и сфера, в которой занимает он такое великое, могущественное место. Направление им данное явилось в своей односторонности; была разрушена крепкая органическая фраза; вместо нее явилась фраза легкая, лишенная силы, фраза одним словом неорганическая. Она имеет такое же законное место в нашем языке, и обвинение на нее, как и в предыдущем противоположном направлении, падает в односторонности, которая дает ей тип повсеместности, этот слабый, нетвердый характер, что уничтожилось бы присутствием другой стороны языка, и сама она, как мы сказали о фразе противоположной, получила бы другой приличный ей характер и полное оправдание и сохранила бы все неотрицаемые права свои и все принадлежащее ей достоинство, явилась бы как сторона в общем элементе свободы языка. — Это направление продолжалось или лучше продолжается и до вашего времени; в пользу естественности и разговорности восстают на коренные Формы языка, на никогда неотъемлемое его достояние; вместе с защитой языка разговорного соединено нападение на церковнославянизмы (не только в оборотах, но и словах), что очень понятно, ибо они проникнуты общим характером. Здесь впрочем является уже крайность самого Карамзинского направления, до которой он сам никогда не достигал и не хотел достигать. Крайность эта не имеет силы, ибо она слишком напряжена и искусственна и не может сдержать крепкий и сильный язык. Крайность крайнего направления, всегда более доступная для людей ограниченных, которым надо резкое, — она думает восставать на церковнославянизмы в русском языке; но в таком случае надо бы вычеркнуть большую половину стихов Пушкина[687] и др., прозы Гоголя; надо бы уничтожить то, что составляет и силу и красоту языка, что составляет наше преимущество перед другими. И так это одностороннее направление продолжается и до наших дней. Но нельзя однако отрицать реакции против него.
Какой же результат таких направлении, такого развития? Что же такое наш язык, в чем же существо его? Мы видели два направления после великого дела проникновения языка общим, перенесения это в сферу общего. Одно, прямо примыкаясь к великому моменту, есть одностороннее следствие совершенного дела, следствие, объясняемое историческим развитием; направление языка отвлеченно письменное, отвлеченно общее. Другое, как всегда при развитии одностороннем, есть необходимое опровержение предыдущей односторонности, совершенно справедливое, во опять являющееся в новой односторонности; направление языка отвлеченно разговорное, отвлеченно случайное. И то и другое было односторонне, и то и другое имеет право и место в русском языке, и то и другое делалось необходимо. Дело Ломоносова должно было получить полное развитие. Неправо то, когда органическая фраза, необходимая, проникнутая строгостью построения, фраза мысли, имеющая полную законность присутствия в нашем языке, исключала из его существа фразу легкую, случайную, разговорную. Неправ Карамзин, когда восстав за разговорную фразу и дав ей место в языке, которое бесспорно она имеет, — неправ он, когда разрушил крепкую, железную конструкцию, всю исполненную силы, когда не понял ее и заменил ее своею фразою. Это было новое притязание национального разговорного языка, от начала существующего, притязание в новой сфере языка, в которой конечно должно выражаться все существо его письменности, в которой и предъявили свои права, и разговорный случайный элемент, и элемент собственно мысли общей, — предъявила права свои, одним словом, великая свобода языка. Карамзин дал языку разговорному это законное место в письменности; но только место имеет он, и ложно то, когда отвлеченно, односторонне убегает замкнутой органической конструкции, когда заменяет ее, как почти до сих пор, фразою мелкою, неорганическою. Результат этих направлений, — непременное соприсутствие и той и другой стороны, не как двух односторонностей, но как двух сторон языка, в элемент свободы; существо нашего языка есть полная свобода слова. Этот результат недаром достался; он должен был быть определен развитием, и он оправдан развитием. Но теперь односторонность должна уже исчезнуть, теперь место языку разговорному уже дано, и мы должны признать вновь другую сторону языка нашего, фразу органическую, фразу, появившуюся впервые у Ломоносова и продолжавшуюся потом, признать наперед, отрицанием ее односторонности, не перед положением другой стороны языка, но после, как свободную, необходимую сторону языка. Мы должны дать другой характер фразе Карамзина, понять ее, не в ее исключительном требовании, но опять, как только свободную сторону языка. Слог Карамзина не может быть нашим слогом, взятый со всей его характеристикою, как исторический момент. В нем слишком слышно противодействие, освобождение, а освобождение не есть свобода. Да, теперь именно должны быть отдания права фразе органической не в односторонности ее, а в истине. Существо нашего языка, повторяем, есть полная свобода слова. Письменность уже по сфере своей отличается от разговора; писать так как говорят, нельзя; иначе надо было бы также запинаться, перебивать свою фразу, вдруг изменять конструкцию, и тогда такой письменный язык был бы похож на язык наших древних грамот. Но письменность, являющая все существо языка, все его элементы, имеет в себе элемент разговорный, но очищенный от случайности разговора, но как элемент. Когда мы защищаем органическую фразу, называем ее фразою письменною по преимуществу, мы нисколько не думаем признавать только ее одну в письменности; это была бы односторонность противная духу русского языка. Мы вполне допускаем и разговорную фразу, везде, где может она явиться; мы только против ее притязания исключить другую, органическую фразу. Везде, где разговор и по форме и по содержанию, везде имеет она там место, а особенно в некоторых сочинениях, где самый разговор выступает на сцену, как в комедиях Гоголя. Или лучше сказать, не назначая место ни той, вы другой конструкции, мы признаем их в языке, как образы (формы), в которых он является, как соприсутствующие его моменты, стороны. Мы должны определить и ту и другую конструкцию; все значение их предстает из определения их существа; из этого явится и соответственность их с содержанием; но неестественно назначить их для употребления там или здесь и таким образом извне наложить их, как формы. И так отделив вообще письменность от разговора, посмотрим, какое отношение между фразой общей органической и случайной неорганической в письменности. Мы сказали уже, что в разговорной фразе язык еще не оторвался от сферы случайности, в ней нет твердого сочленения, проникнутого мыслию; она вся полна блеска и движения, полна жизни пролетающей, и как час к часу, день ко дню, время ко времени, она может прибывать, открытая всегда течению времени; она вся говорит, но зато она вся в случайности, вся предана ей, имеет ее достоинства и недостатки, выгоды и невыгоды. Но эта живость случайности не есть еще предел развития. Нет, дух идет далее, отрешается от случайности и переходит в сферу общего. Так развивается и язык; от этой неорганической фразы переходит он к другой, которая опять, как фраза, уже свободна от случайности, уже, как фраза, опять проникнута общим; это фраза органическая; мысль, общее проникло весь ее состав, оторвало от случайности и организировало ее в неколебимое целое; в ней является твердое сочленение, проникнутое мыслию; разговор с своею случайностию бессилен перед нею, не может разрушить ее стройного состава; она возникла на почве уединенной мысли, не в звуках разговора, но в молчаливом воплощении идеи, и ее сферою преимущественно может назваться письменность. Это фраза общая, фраза мыслящая. Легкомысленно называть ее тяжелою и нападать на нее, не понимая ее. Такая фраза есть торжество мысли в слове. Французы, эта национальность по преимуществу, по преимуществу только живущие, имеют только неорганическую, случайную, разговорную фразу. Немцы, не имеющие жизни национальной, единственной, необходимой жизни народа, по преимуществу мыслящий народ, имеют преимущественно фразу мыслящую, общую, органическую. Благо нам, что мы, — и мыслящий и живущий народ, и национальный и общий, — имеем свободно и ту и другую, что свобода есть существо нашего языка, и ложно было бы, еслиб мы не признавали эту глубокую по своему составу, мыслящую органическую фразу. Напротив, согласно с историческим положением нашего времени, мы отдаем полное, свободное гражданство в нашем языке фразы органической, и таким образом оправдывается и является в своей истине великое дело Ломоносова. Что касается до отношения языка письменного к разговорному, то я думаю мы уже выразили нашу мысль, мы определили уже его, определив Фразу органическую, по преимуществу письменную, и неорганическую, по преимуществу разговорную. Мы признаем в письменности язык разговорный, очищенный уже самою сферою, признаем вполне его право; но мы решительно против его притязания на какую бы то ни было исключительность в сфере нашей письменности.
Вместе с отношением фразы органической и неорганической, языка письменного к разговорному, является отношение языка церковнославянского к русскому. Как в направлении до Карамзина были принимаемы церковнославянизмы, так были они отвергаемы потом в направлении, данном Карамзиным, доведенном до крайности и продолжающемся до нашего времени. Ломоносов постановил отношение церковнославярского языка к русскому; но также как все его дело, о чем выше мы говорили, оно приняло характер односторонности. Язык церковнославянский есть язык проникнутый весь общим, неупотребляемый в разговоре, но доступный всякому русскому, доступный и для употребления. Между ним и русским языком лежит тесная связь, именно связь общего, связь, освященная издавна его религиозным, общим значением. Слова церковнославянского языка оторваны от случайности, и всегда, когда язык наш наполняется общим содержанием, являются они, им полные, и прекрасно придают языку этот характер, совершенно свободно, без всякой дисгармонии, являясь в нем, на правах общего. Это не цитаты из чужого языка, из латинского напр. — это доступные, родные слова его, это наш общий язык, находящийся в постоянной живой связи с русским, вследствие общего. Современно с первым, отвлеченно общим направлением, он отвлеченно употреблялся, и ему придавалась та же соответствующая исключительность, какая и замкнутой конструкции вообще. Потом также отвлеченно отвергался он, во имя Русского языка; и там и здесь было такое же право и такая же односторонность; отрицание его, и как вообще Карамзинское направление, продолжается и до вашего времени и также ложно. По этому пути мы бы должны были отказаться от красот нашего слога. Нет, язык церковнославянский имеет постоянное значение для нашего языка; отношение и живая связь его с нашим необходима и истинна; характер общего, ему принадлежащий, проникает каждое его слово и употребление слов его делает этим общим. Вечную пищу общей жизни хранит он длянашего языка, и при его постоянно важном и общем характере, вполне разнообразно развивается и живет наш изменяющийся язык, отношения же их, как мы сказали, родственны и как отношения языков и в тоже время как отношения, освященные историею. Язык церковнославянский, как небо подымается над нашим языком, и он величествен и прекрасен как небо; и если мы не всегда готовы быть в случайности, часто темной и ничтожной, если мы можем отвлечься от нее и поднять голову, то конечно церковнославянский язык вполне тогда является нам со своим значением, вполне важен для нас, и мы его понимаем. Мы опять должны прибавим что здесь мы говорим собственно об языке, слоге, остаемся в сфере языка и следовательно говорим собственно о его достоинствах, свойстве, преимуществах, сущности. Итак церковнославянский язык имеет право гражданства (в словах и даже отчасти оборотах) в нашем языке. Мы признаем, что эти отношения должны были быть вновь оправданы, принимая историческое условие нашего времени. Эти отношения вековечны, или что еще лучше выражает, существенны. — И таким образом здесь вновь оправдывается и является в своей истине великое дело Ломоносова, положившего отношения между церковнославянским и русским языками, так существенно связанные с его подвигом вообще.
Ломоносов возвел наш язык, оторвав его от исключительной национальности, в сферу общего, дал нам органическую фразу (не стесняющую свободу языка) и вместе определил отношение церковнославянского языка к русскому, что существенно в его деле. Ломоносов дал нам язык (письменный, общий), можем мы сказать. Все дальнейшее развитие есть только оправдание его великого дела; и только теперь является полное его значение, его правда. Как бы мы ни ушли далеко, мы всегда будем пользоваться плодами его положительного дела, дела свободного иистинного.
III
правитьМы определили Ломоносова как исторический момент, мы видели значение его в слоге. Но существо момента здесь еще не исчерпывается вполне. Момент может быть чисто исторический (историческим он необходимо должен явиться), и может идти далее, иметь постоянное, самобытное, положительное значение. Мы говорили выше о таком осуществлении момента в его определениях и о различии его в них. Таков вопрос, предстающий нам теперь, вопрос о полном осуществлении или о мере осуществления момента. С этой точки зрения должны мы разобрать исследуемый нами момент, а потому должны рассмотреть, имеет ли Ломоносов, будучи явлением в сфере литературы, где мы его рассматриваем, только историческое значение, — в слоге, или имеет он значение и для себя, поэтическое, — другими словами: поэт ли он? Значение момента вообще и его полное определение вытекают из его существа. Мы должны видеть здесь, не из существа ли рассматриваемого момента, не из значения ли Ломоносова как момента вытекает уже, что он поэт? И если это так, то каким именно образом такое определение осуществляется, выражается далее; какие условия принимает оно; как именно и в чем становится оно вполне живым явлением, и какое в то же время личное значение, достоинство Ломоносова? Здесь является Ломоносов вполне уже как лицо.
Значение, которое имеет Ломоносов как момент, есть значение индивидуума в литературе. Вместе с явлением его разрушается сфера исключительной национальности (особности); вместе с ним является, только с ним вместе могущее явиться, общее. Это значение Ломоносова как индивидуума осуществляется в языке, который был (не только относительно содержания, но и относительно самой формы, самого слога) — им оторван от выражения народа, национально определенного, и стал выражением лица и вместе с тем общих интересов (опять не только относительно содержания, но и самого слога). Самое существо явления индивидуума выражает великий момент литературы, не только внешние исторические судьбы, но момент внутренний; с индивидуумом открывается внутренний мир. Значение индивидуума есть необходимо личность; только индивидуальная сила, одаренная, следовательно, всею энергиею индивидуума, только личная природа, конкретирующаяся как один индивидууму могла произвести все это. Первое такое явление индивидуума, в литературе, первое лицо есть автор, поэт, восставший из безграничной национальной сферы. Итак, здесь самое значение существа момента требует лица, без силы которого как лица невозможен такой подвиг. Это понятно; ибо явление лица, индивидуума вообще, могло совершиться только лицом, индивидуумом; здесь же, в этой сфере, индивидуум есть поэт. Ломоносов исполнил это дело, следовательно, Ломоносов необходимое лицо, поэт.
Посмотрим же теперь, какое осуществление должен принять момент и в чем состоит особенность Ломоносова.
Мы говорили, что язык самый оторвался от сферы национальности; мы сказали, что в нем выразилось значение момента; но в то же время дело это, возведение его в сферу общего, постановление его вместе с тем личным глаголом, не могло быть делом внешним: оно требовало личной силы, энергии и восторга, по существу своему будучи внутренним подвигом, важным переворотом, положительным началом новой сферы, делом, требовавшим творчества; и так самое дело это в языке должно было быть поэтическим. — Вот прямое определение, требуемое самим моментом, требуемое историческою его сферою, языком, слогом, — которая в этот раз только личного, поэтическою и для себя имеющею значение силою, впервые проступившею наружу, могла оживиться, могла откликнуться на зов лица только. Следовательно, язык сам есть первое определение поэтической деятельности; поэтическая сила должна была проявиться в языке.
Здесь обратим мы внимание на место, которое занимает язык в поэзии, как и на самый язык вообще; определим отношение языка к поэзии, и далее значение стиха.
Язык, это необыкновенное, чудесное явление, каждый день повторяющееся; это необыкновенное существование всего сущего мира в новых соответственных формах, но созданных на почве сознания, но проникнутых его духом и даже подвластных человеку, — язык есть необходимая принадлежность разума, конкретно явившего, выразившего обладание природою через сознание и только через это обладающего ею; язык — это существо человека, — это человек самый. Он не может быть только просто знаком; нет, надо было иметь равномерно конкретное бытие, чтобы выразить конкретное бытие сущего вокруг мира, и язык имеет это равномерно конкретное бытие, только уже в другой сфере, только в сфере, проникнутой сознанием, и вместе уже в другой и внешней, сфере существования, в сфере звука, звука определенного, достигшего тем до высшей степени, а именно буквы, слога и слова. Мы не станем далее распространяться о языке в таком отношении; это может быть предметом исследования, рассуждения и собственно грамматики. Мы упомянем здесь об языке в этом отношении столько, сколько нам нужно для нашего предмета.
Итак, язык по существу своему, не как знак или намек, а конкретно, выражает весь сущий мир. Первое объективирование природы в языке; первое оторванное от случайности ее созерцание, бесцельный рассказ о том — разумеется, изящен. Но язык имеет разные судьбы и служит разным целям. Иногда передавая движения человеческого духа или быстрые его созерцания внешнего мира — передавая с тем же совершенством конкретного бытия, — язык сам однако же как язык как бы удаляется, только становясь потоком, на котором гордо несутся посторонние явления; слово как будто не удерживает нетерпеливо излетающей из него мысли, как бы остается пустым, лишенным соразмерного содержания. Здесь язык является как бы средством, но это только видимость; нет, и здесь он не средство. Во-первых, если бы даже и принять это, и принять, что, выработав сознательное явление всего бытия, он удалился, как бы снизошел до знака, то и тогда только это выработание могло дать ход мысли и развитию вообще человека; следовательно, оно всегда тут уже в результате, и только всегдашнее присутствие этого знака, если угодно, дает возможность идти развитию своим путем; первое предположение ложно и объяснение его само собою его разрешает. Но, во-вторых, язык никогда не становится знаком; видимо, мысль как бы уносится из слова, как бы становит его своим орудием и средством; между тем в самом высшем своем полете, своем существовании, она носит на себе это слово, отвлекаемое вместе с нею; конечно, побледнели краски слова, не видать его богатой, сложной организации; оно стало тенью, и только как тень может нестись за мыслью в ее высших стремлениях, в сфере, где все исполнено света, в отвлеченном ее движении; или за созерцанием в его быстром движении, когда созерцание не останавливается, не медлит на предметах, а несется к какой-нибудь цели, и с быстротой его ничто сравниться не может. Но слово тут, и без него нет и не было бы мысли: и всегда остановившись можно вглядеться в конкретность его существования, выражения, формы. С другой стороны, и слово само по себе не остается как бы одно, покинутое мыслию, совершающею собственно для себя быстрый ход своего развития, идущею идеальным своим путем. В нем всегда мысль; слово выразило ее; дух сознания его создал; мысль воплотилась в этот свой чистый, высокий духовный организм слова, — и нераздельна связь мысли со словом, как нераздельна связь содержания с выражением, идеи с формой, конкретно выразившаяся. Нераздельно существует связь и тогда, когда мысль достигает высшей отвлеченной, чистой своей сферы, но где также есть выражение и где даже есть конкретное, доведенное до самого чистого, тончайшего существования. Но здесь есть разница между полным созерцания языком и между языком, служащим, по-видимому, как орудие; здесь есть освобождение, если угодно, из непосредственной созерцательности слова в ту сферу, где утончившееся слово едва прикрывает мысль, где слово только дает чувствовать мысль, его переступающую, где слово все проникнуто сквозящею сквозь него мыслью, где слово, по-видимому, становится орудием. Так, но это освобождение совершается в сфере самого же слова, если будем мы смотреть на него и на отношение его к мысли, — точно так же, как и в сфере духа совершаются все его моменты, точно так же, как и романтическое искусство, перешагнувшее уже как бы за форму, все имеет форму художественную, все искусство, все конкретно выражается. Или, лучше сказать, точно то же представляет нам и мир самый. Но как в целом мире явления могут приниматься с самой обыкновенной стороны, так и в слове. Только искусство возвышает изящно образ, непосредственно отрывая его в то же время от случайности, от грубой действительности; только искусство совершает точно то же в слове. Сказать, что слово знак, невозможно; в таком случае все только знак. Не в самом ли воззрении на мир лежит его отвлечение? — Мир имеет объективную жизнь, которая все та же; я прошел мимо дерева, мимо реки, они промелькнули передо мной, едва нарисовавшись в воображении моем; но дерево тем не менее покрыто зелеными листьями, возвышает свои ветви, углубляет корни и медленно шумит в движении ветра, такого же явления природы, как и оно; — и река катит свои волны, моет берега, отражает и горы и деревья; — и жизнь природы также полна и конкретна, как всегда, и не заботится о человеке. А человек? — Человек предан другому закону; он не имеет за собой этой сферы непосредственной жизни; в нем живет дух, вечно стремящийся вперед. Среди вечио готовой природы стремится как бы вечно не готовый человек! Разум вечно работает, подвигается далее и далее; внутренняя природа его беспрестанно изменяется, — другой взгляд, другое мнение, другая внутренняя объективность; и часто движение и труд разума изменяют наружность человека, потрясают его физическую жизнь, которой принадлежит он природе. Много путей ему, много переходов; много внутренних потрясений, много темных, не ведомых никому битв, глухих испытаний и борений в каждой индивидуальности. Свой неизменяемый образ, принадлежащий природе, облёк он изменяемой, сообразной с его развитием одеждой, на которой лежит тоже печать духа, и так и наружность, и образ самый стал изменяемым, человеческим, стал также принадлежать человеку. Развитие — вот путь, вот жизнь человека. — Слово, этот мир, эта природа человека, имеет также свою объективность. Эта объективность близка развивающемуся духу, вся им проникнута, она не то, что природа; она вознесена к нему, и потому отторжения здесь быть не может, ибо она выражает самое его отторжение. Это объективность прозрачная, если можно так сказать; слово как бы просвечивает. Слово показывает степень сознания, употребляемое и как орудие: это самое здесь ее обозначает; в том близость его к духу, что он может явить его предметом и воплощением всей своей деятельности, всего своего многостороннего развития. Но здесь, сказав о слове вообще, мы не сказали о слове в искусстве. Слово — целый мир, оно служит всем интересам, всем областям духа; оно служит всему, что только, как бы то ни было, выражается человеком; как целый мир, оно все в себе заключает, и употребляясь орудием, мы сказали, оно сохраняет свою объективность; отвлеченно является оно в философских созерцаниях, служит средством в точных, материальных, индустриальных сведениях, в нуждах человека. Здесь является механическое понимание слова, похоже на то, как из живых, самобытных деревьев строится хижина. Другое значение имеет оно в искусстве. Там, в этой прекрасной изящной области, слово не средство. Здесь является другая задача; здесь в образе и именно в образе слова, этом соразмерном образе духа, является изящная, объективная деятельность: поэзия. Уже как материал, слово имеет здесь место и долю, и сверх того какой материал! материал вполне конкретный и созданный, проникнутый духом. Здесь является его существенная сторона; здесь именно выражение в слове берется в соображение, и слово становится частью создания, имеет значение как слово, выражающее в своем великом устройстве непосредственно мысль искусства. Существенное дело искусства есть оторвание от случайности; во всех сферах своих совершает оно это дело. Слово, само по себе взятое, есть целый мир, оторванный от случайности, простирающийся над всем природным миром; поэтому слово само по себе уже изящно. И так язык, сам по себе, простое выговаривание, вещание, есть уже изящное явление; но разумеется, когда здесь именно возвещается то, что есть, — и слова поэтому, насупротив природы, т<ем> с<амым> сохраняют весь свой полный смысл, все свое равновесие. Когда таким образом выговаривает человек свое созерцание, оставаясь во глубине и не стремясь за пределы слова, он производит изящное, это — просто созерцание и выговаривание того, что есть, но в то же время это — высшая, совершеннейшая поэзия, это поэзия слова в глубоком, всеобъемлющем смысле этого выражения. Первобытное созерцание и первобытное слово таково, что оно видит и наполняется совершенно созерцаемым предметом, при всем существе своем, при всем достоинстве и высоте, как созерцание. Это слово, обращенное лицом к природе, так сказать, ее изящно отражающее, возвышающееся над нею, являющее все свое величие уже присутствием и существом, делом своим, — во всей простоте, во всем спокойствии, как сама природа. Это признание и сознание природы; это человек, ставший среди природы и взирающий на нее; ибо взор его, взор духа, сознающий и тем сознанием приобретающий себе, признающий и возвышающий природу, — есть слово, в простом и существенном значении. Такова поэзия древних. Нужды здесь не смущали человека; никакие другие стремления, ни внутренние, ни материальные, не увлекали его; взгляд его был устремлен на мир и видел весь мир. Но слово не осталось и не могло остаться в таком положении; человек имеет свой путь, свои заботы, свою частную жизнь, свою частную природу и свои новые требования, перешагивающие за границы природы собственно. Слово последовало с ним; оно стало выражением его нужд, стало выражением его человеческой жизни, стало ему орудием, — и возмутилась его созерцательная ясность, побледнели его краски, стал отвлеченным его образ. Искусство, поэзия, хранившая слово как соразмерный себе образ, сама поэзия уже иначе обладала им, уже не то было оно и в поэзии. Искусство в других сферах, переходя от одного момента к другому, избирало новый образ; так архитектура, скульптура, живопись, музыка; но в поэзии не так: слово облекает близко дух самый, есть его создание, в нем собственно он живет и движется. Как его созерцание, его сознание, простирающееся над всем, простирается и оно над всею природою и над всеми временами, выражая в себе все эпохи, состояния и переходы жизни. Здесь искусство не берет себе новых форм, нет, в слове совершает оно свой путь, слово все выражает сознание, так, что движение духа и именно движение искусства, все переходы его, в нем являются, и самое отношение, в котором находится дух к слову, то место, которое оно занимает, выражает степень и характер развития.
Мы говорили о первом его характере; при дальнейшем развитии, когда человек пошел своим путем, то и слово стало его орудием, как будто сопровождая его на этом пути. Среди нового состояния, среди новых нужд и потребностей и успехов, с одной стороны, мелких, материальных, внешних, с другой стороны, возвышенных движений мысли и сознания, — слово быстро являлось в уме и устах человека; едва касаясь его, шел он и развивался, оно стало как будто намеком, равновесие его нарушилось; оно как бы подчинилось другим интересам. Вспомним, что слово облекает собой целый мир; в его области все возможные явления находят место; его сфера необходима человеку как воздух, как условие его существования; мы говорили о том отношении, которое получает этот мир слова к природе, о том естественном его изяществе; но мы сказали, что это не осталось и не могло оставаться так и что слово потеряло свой просто изящный характер. Сопутствующее человеку, оно с ним вместе пошло далее; вместе с этим утратился характер его созерцательности, утратилось его отношение. Переменилась сама жизнь — и вместе утратилось свойство повсеместности у так сказать, его изящества; оно само стало другим, выражая другое. Иначе явился человек, и слово, как и всегда, обхватывало и теперь все его интересы, все самые мелкие и пустые стороны его жизни. Слово стало отвлеченным, но все же самая отвлеченность слова, самое значение его в этой сфере ему же принадлежит; и как бы ни был бледен его образ, но этот образ — его, и никогда орудие и намек; красота его как бы ни была отвлеченна, все его красота; оно никогда не теряет своей самостоятельности. В других искусствах среди природы, человек, создавая, мог взять один предмет, бросить другой, мог выбрать, одним словом, — и являлось изящное создание, свободное от окружающей жизни природы. Но здесь иное, здесь человек постоянно в слове, в том слове, которое для всего ему служит. Если бы нам сказали, что всякое явление природы также в природе; на это мы можем сказать: во 1-х, что связь общая жизни есть здесь, конечно; но эта связь становит и человека со словом сюда же, разница же собственно природы в другом заключается. Здесь не находим мы этой общей среды, общего, следовательно, материала, из которого бы создана была природа; тогда как слово в одну свою общую сферу собрало, совлекло всю природу, дав ее сознанию человека. Во 2-х, мы видим, как природа изменяется под рукою человека, следует новым законам; природа не ваяет, и мрамор не принимает у нее форм скульптуры, ни масса — строений архитектуры, ни краски — видов картины, ни звуки — явлений музыки. Здесь не ее развитие; здесь везде человек к ней касающийся и изменяющий ее; но в слове опять иное, здесь человек в своей среде, здесь все его; с тех пор как из звука явилась буква, явилось слово, — оно все создание и достояние человека. И так здесь не выходит человек в иную сферу, и слово не подлежит другим, чуждым ему, его изменяющим, законам, чтобы так отрываться от случайности. Все, что ни творится и ни образуется, есть развитие самого слова, всюду развиваются его законы; здесь нет чуждого деяния, — здесь внутренний путь должно совершать оно; дело человека здесь свое; слово само создано человеком от природы. А оно, как мы сказали, обхватывает собой весь мир, все деяния человека и выражает все его состояния, все, что ни производит он, и даже самое отвлеченное и мелкое.
Среди этой жизни, обращенной в другую сторону, полной других интересов, в то же время мелкой и ничтожной, слово само получило характер, достойный ее состояния. Среди жизни уже другой является не как зеркало ее, не простирающаяся над нею, но как область в ней, — поэзия. Поэзия сама уже не может быть та, что была прежде; содержание ее, также и жизнь переменились; она отрывает от случайности эту жизнь; перед ней падает в прах все мелкое, все корыстное и низкое, — и то высокое стремление, которое несется в жизни, с одной стороны, та скорбь и горькая насмешка, юмор, с другой — одушевляют ее. Этой жизни служит слово; и поэзия, отрывая жизнь от случайности, при этом новом состоянии жизни человеческой, себе преданной, не удовлетворяясь созерцанием жизни: с одной стороны, отрывая ее благородное внутреннее стремление, с другой, — противопоставляя ей, ее образу, более или менее человеческий юмор, — поэзия отрывает от случайности и самое слово; тогда как прежде слово само было оторвание от случайности и было уже потому изящно; в поэзии является эта вечно прекрасная и великая область, великое благородное наслаждение, деятельность человека, освобождающая человека от случайности и дрязга жизни, дающая мир его душе, дающая простое, человеческое наслаждение. Поэзия, вечная хранительница благородного существа духа, вечная уверительница во всей глубине и возвышенности, во всей необходимости и истине, бесконечности его; она так просто хороша, и она никогда не оставит мир, как никогда не оставит человека его человеческое достоинство. Поэзия, это существенная принадлежность человека; конечно, идя вслед за его движением, иное высказывала она, иной характер имело и в ней слово; но это была все же она, поэзия, глубоко человеческую живую потребность осуществляющая: без нее, если бы это можно было вообразить, мир представил бы ледяную поверхность, страшную отвлеченность, жизнь, в которой бы не было сердца. Человек не должен забывать ее, это глубоко понимал великий Шиллер; так говорит он:
Berauscht von dem errungnen Sieg.
Verlerne nieht die Hand zu preisen.
Die an des Lebens odem Strand
Den weinenden verlassen Waisen,
Des wilden Zuffals Beute fand,
Die friihe schon der Kunftgen Geisterwiirde
Die junges Herz im Stillen zugekehrt
Und die befleckende Begierde
Von deinem zartem Busen abgewerht {*}
{* Schillers sammtliche Werke 1838, Stuttgart und Tubingen, ч. 1. Die Kunstler12.}
В поэзии вновь является изящным слово, вновь во всем благородстве предстает оно, и, не имеющее уже созерцательного характера, как прежде, оно своею же силою, как слово, выражает, осуществляет внутреннее духа человеческого, содержание поэзии, какой бы ни было. Поэзия по существу своему уже признает слово, и как слово; поэзия, как непосредственное представление истины в образе, ей соразмерном, признает, следовательно, ее образ и непосредственность и сохраняет как материал. Но здесь еще, сверх того, является значение самого слова, облекающего собой, заключающего в себе, воплощающего весь человеческий мир. Итак, среди этой жизни только поэзия освобождает слово от случайного, мелкого, подчиненного употребления; в поэзии слово находит свое оправдание, обновление, достоинство. Вспомним, с другой стороны, что, когда слово имело в первобытные времена все свое значение, было самостоятельно, так сказать, — оно было уже поэтическим. Слово вообще есть уже акт поэтический, оторвание от случайности целого мира, явление его в новом образе; так и было прежде, когда оно стояло лицом к природе. Потом, когда жизнь человека замешалась, когда он пошел далее и когда слово потеряло и свою самостоятельность и свое поэтическое значение, тогда поэзия среди жизни часто мелкой, часто ничтожной или преданной другим интересам является вновь; тогда вместе с тем оправляет (реабилитирует) она слово, освобождая его от случайности, от подчиненности, получающее в ней вновь свое самостоятельное и изящное значение. Итак, поэзия отрывает здесь от случайности и жизнь и слово и в свою очередь делает его поэтическим, здесь опять, как с необходимым материалом, также полна и свободна.
Отсюда видим, что язык в поэзии имеет другое, более настоящее, значение, нежели в другом месте; как язык предстает он с своим богатством, со своею силою. В поэзии и для поэзии имеет он самостоятельное место. Поэзия в свою очередь, являя в слове, им признаваемом, свою деятельность, свое изящество, свои тайны, открывает в нем новые стороны как в слове, воспитывает его, так сказать; она дружна с ним. Хотя, конечно, другое значение имеет слово в последующие времена, когда сила поэзии освобождает его и вновь возвращает ему его права; но все же слово значит в поэзии как слово, имеет в ней свою самостоятельность, и изменением своего значения не теряя значения своего самостоятельного, оно выражает также степень, характер в поэзии, в которой более или менее выражается характер времени, степень, особенность человеческого развития вообще. (Об этом мы уже говорили.)
Итак видев, какое важное, самостоятельное значение имеет слово в поэзии, посмотрим, что сделал собственно Ломоносов как поэт для русского слова, что принесла собственно поэзия слову у нас, как ознаменовалось оно собственно в поэзии.
Ломоносов был поэт; это выходит, как мы сказали прежде, из существа самого момента. Но это постараемся мы показать при рассматривании самого его, самых его произведений, прежде всего, как мы сказали, в языке; ибо здесь язык самый должен был и мог выразить поэтическое само по себе начало. В языке должна была и могла явиться личность поэтическая. Далее возникает вопрос: в чем выразилась именно личность поэта Ломоносова, его особенность; потом нам должно предстать поэтическое лицо, элемент, талант самого поэта, и наконец, мы должны увидеть, как собственно выразился этот момент языка и поэт Ломоносов. Мы должны прочесть стихи его; здесь момент требует полной конкреции, здесь не примеры уже, а полное конкретное явление.
Ломоносов писал много и в прозе и в стихах. Цель его жизни, его деятельности была наука или, лучше, просвещение; стихи, поэзия не наполняли его жизни; он писал много намеренно; в его записках находим заметку: писать оду. Это многие ставят ему в упрек и, нейдя далее, отвергают его поэтическое достоинство. Но это совершенно ничего не значит. Что бы ни делал, как бы ни понимал вещь человек; но если у него есть поэтическая натура, его поэтическая натура пробьется наружу назло всему, несмотря на его понятия, на противоречия их с существом поэзии, на способ, как принимается он за дело; она нечаянно явится и среди прозы, и среди сухих изложений, и среди ложных взглядов и поразит беспристрастного читателя. Тогда как есть много людей, готовых всю жизнь остаться в области поэзии, вечно только стихи пишущих; много даже людей умных, глубоко, истинно понимающих, одаренных чувством изящного — но нет у них дарования, и то, что пишут они, как бы ни было согласно с теорией поэзии, с эстетикой, какое бы поэтическое ни было содержание, — обличает только отсутствие поэтического, творческого дарования. И так вышеприведенное обвинение кажется нам поверхностным и ничтожным, и мы оставляем его в стороне. Мы сказали, что Ломоносов писал много и в прозе и в стихах; но в прозе, хотя дело его, как мы говорили выше, вполне свободно и истинно, в прозе, однако, он, согласно с значением этого дела, писал с преимущественным оттенком общего; обороты его и весь язык имеет там характер односторонности, и к тому же прозой написаны у него рассуждения, и вообще сочинения прозаического содержания. В стихах видим мы другое. Впрочем, можем мы здесь указать на одно поэтическое место (поэтические места встречаются у него и в прозе) в его рассуждении: о пользе чтения книг церковнославянских14. Мы должны, разумеется, беспристрастно, объективно прочесть эти строки, отрываясь от современного характера нашего времени. Конечно, здесь есть отпечаток той эпохи, есть понятия, которые ошибочны, есть мысль о меценатстве, мысль совершенно ложная и оскорбительная. Но здесь есть порыв, есть поэтическое движение, и это место прекрасно; прекрасно, ибо как бы ни выразилось чувство, хотя бы в смешных даже формах, но человеческое сочувствие человека, свободное от затемняющей его односторонности понятия, от ограниченности горизонта, проложит к нему дорогу, найдет его всюду. Нам кажется, что такое воззрение истинно; оно должно всюду утвердить свои права, оно должно стряхнуть много пыли со старины и воззвать к сочувствию много поруганных явлений; оно должно отдать справедливость всему и всюду, что только носит на себе отпечаток искреннего движения, несмотря на объем, на образ или место, им занимаемое. Разность и времени и понятий да исчезнет как преграда между живым же чувством человеческим, выразившимся теперь, и между чувством, выразившимся прежде; это одно, эта одна струя, — и между всеми выражениями чувства да будет сочувствие, да проложит его себе человек ко всем временам, во всех народах. Это нисколько не во вред победоносному торжеству настоящего времени, его скипетродержанию мира15, и также живому сочувствию, теснейшему и ближайшему со своим народом, условием нашего бытия; от народа отправляясь, идем мы во все земли, и как себя, так и его обогащаем, принося новое содержание, новое богатство, возвышая свой дух и дух своего народа, нас определившего, и передаем нами приобретенное в общее достояние. Человек и народ нераздельны; человек не имеет никакого значения, никакой действительности без народа. Эти слова идут не к оправданию только нескольких строк, в которых хотим показать поэтическое одушевление человека, и доныне еще предмета односторонних похвал, которыми давно его величали, и, может быть, уже предмета порицаний, также односторонних, так что теперь, когда время односторонних похвал проходит и почувствовали их ложную сторону, — для многих вместе с этим исчезает и значение и достоинство Ломоносова; его порицатели принимают похвалы за самого человека; они правы в отношении одностороннего взгляда, которым и они условлены; но не правы в отношении к предмету; сверх того, они могут быть просто односторонни, как были их предшественники, и близоруки, как они. Нет, наши слова идут вообще к точке воззрения. Вот эти строки Ломоносова: «Счастливы греки и римляне перед всеми древними европейскими народами. Ибо хотя их владения разрушились, и языки из общенародного употребления вышли; однако из самых развалин сквозь дым, сквозь звуки з отдаленных веках, слышен громкий голос писателей, проповедающих дела своих героев, которых люблением и покровительством ободрены были превозносить их купно с отечеством. Последовавшие поздние потомки, великою древностию и расстоянием мест отделенные, внимают им с таким же движением сердца как бы их современные одноземцы. Кто о Гекторе и Ахиллесе читает у Гомера без рвения? Возможно ли без гнева слышать Цицеронов гром на Катилину? Возможно ли внимать Горациевой лире, не склонясь духом к Меценату, равно как бы он нынешним наукам был покровитель?»[688].
Но Ломоносов, как мы сказали, является поэтическим в стихах потому уже, что стих есть собственно форма поэзии, и потому, что здесь язык его является свободнее, даже вполне свободен и прекрасен, так что он имеет тоже достоинство и для нашего времени и вообще для всех времен; ибо он достигает полного совершенства. Здесь можно бы сказать вообще о значении стиха, значении весьма важном; но мы ограничимся немногими словами.
Язык, становясь изящным, получает уже значение как язык; утверждает свои формы, изящно созданные; они не распадаются, не уносятся потоком жизни, они повторяются, ибо они сами изящны. Это есть первое основание стиха, как нам кажется; простая поэтическая речь, повторяясь, являет уже изящные формы; строй ее постоянен. В слове лежит музыкальный элемент, оно все создано из звука; он освобождается, когда свободно, свободно от случайности, само по себе является слово; он значит в нем, когда оно все значит. Но строй первой, изящной речи не установлен; он потом развивается более и более и наконец получает определенные формы; является определенный размер, являются вместе его видоизменения и разнообразие размера; является стих, речь оторванная от случайности, и становится по преимуществу выражением поэзии и вместилищем изящного явления языка. Итак, стих есть законная, свободная, разумная форма поэзии; в стихе собственно выражается она. Там является так сильно и прекрасно музыкальная, существенно ему принадлежащая сторона слова; в размере и в звуках самых слов выражается изящное. Из этого не следует, чтобы мы говорили, что только в стихах выражается поэзия, но преимущественно и соответственно в стихе проявляется поэтическая деятельность и преимущественно в стихе выразилась поэтическая деятельность Ломоносова, и вместе, разумеется, изящество языка.
Ломоносов писал во всех родах, в лирическом, эпическом и драматическом. Как мы уже сказали, не он ввел эти роды поэзии: они были уже обработаны на Западе и отчасти известны и занесены прежде, хотя не в полном развитом своем виде, оттуда к нам. Он взял их готовыми, как и все брали тогда вообще, вследствие Великого Прыжка17. Он взял готовым также стих тонический и вместе размер его. Ни в каком произведении его не находим мы одного целого; мы не можем указать на какое-нибудь одно произведение, как на полное, оконченное создание. Но во всех этих произведениях находим целое их связующее, одно изящное создание, в котором могущественно является поэтический гений, — это язык, это стих, дошедший до наших времен, и только у Пушкина вновь раздавшийся во всей своей силе, во всей внутренней поэтической красоте своей. Очень ошибутся те, которые подумают, что гладкость стиха принимаем мы за его достоинство или что великолепие языка понимаем мы здесь отдельно; нет, это не так; у Ломоносова именно полный содержания стих, стих, который никогда не может стать условным, стих, который может быть создан только поэтическим талантом, устремленным к самому языку, так сказать, — языку, который таким образом сам становится изящным. Мы нисколько не думаем, чтобы в том все заключалось; содержание поэтическое само по себе необходимо — и у Пушкина, имевшего и стих Ломоносова, было великое поэтическое содержание. Но в то же время мы должны видеть и здесь не отвлеченное достоинство стиха, как это и бывает часто, но полное, конкретное, изящное его образование, только поэтическою природою даруемое изящество языка, такого рода создание, которое и требовалось в то же время законно самою эпохою, самым моментом. Надо сказать также, что часто в стихе слова не имеют всего своего значения, что в рамы размера вставляются они не искажая только смысла и звучно наполняя пространство стиха; и немного таких стихов, в которых каждое слово требует внимания — и подает раздельно, явственно свой голос, недаром становясь в стих, не звуча только в нем, но в то же время не только извне по смыслу своему, но и как слово, прекрасно в нем являясь. Такой-то стих видим мы у Ломоносова, стих лишь поэтической природой созданный, — его величайшая, полная, истинная заслуга; но в то же время видим мы у него, при этой общей его заслуге, множество поэтических мест, являющих его поэтическую природу, присутствие которой необходимо уже для самого языка и которая должна же как-нибудь прорываться наружу.
Итак, в стихах Ломоносова является русский язык во всей своей силе и красоте; он открывает новые свои обороты, новое богатство, в нем всегда лежавшее, и если обороты, даже употреблявшиеся прежде, то теперь получившие окончательное утверждение и занявшие прочно свое место. Здесь именно видим мы язык и не в отвлеченном его смысле, являющийся прекрасно. Освобожденный и движимый поэтической природой Ломоносова, принимает он новые изящные образы, раздается вся его звучность, и наконец, покорный его гению, становится он в стройные, изящные формы, только истинной поэтической природой могущие быть произведенными. И сверх того, эта поэтическая сила, так направленная к языку, выходит сама изящно, доказывая истинность поэтического гения, образующего язык. Мы постараемся показать это. Язык и собственно стих Ломоносова, именно потому, что Ломоносов был истинный поэт (мы устраняем особенности времени, они не составляют существенного), до нашего времени прошел неповторенный, и только (скажем еще) у Пушкина, вполне по крайней мере, вновь раздался. Здесь удивляемся мы именно русскому языку. Вопрос языка был вопросом момента; отсюда является второстепенность самого создания поэтического.
Обратим внимание на самые произведения Ломоносова, укажем на них и постараемся объяснить, если можно, их достоинство.
У Ломоносова, как мы сказали, нет целого художественного произведения, но много прекрасных изящных поэтических мест как относительно языка, который составляет общее его достоинство, так и относительно достоинства просто внутреннего, поэтического. Они встречаются всюду. Обратим же на них внимание {Ломоносова обвиняли в подражании немецкому стихотворцу Гюнтеру, его современнику; но мы не находим никакого подражания и никакой даже близости, кроме размера стихов, строфы и разве строя оных. Считая нужным отыскать, нет ли какого-нибудь сходства и, следовательно нет ли оправдания этому повторяемому мнению, мы могли найти только следующее место, которое имеет какое-то натянутое сходство:
Вообще очень трудно делать разбор поэтических красот. Если говорить о изящном языке, тогда надобно исследовать язык собственно; но это совершенно особенный и важный вопрос, сюда не совсем входящий; отчасти же мы это исполнили. Что же касается собственно до поэтических мест, то надо определить воззрение на них, поставить их в известном свете, — и потом они сами уже говорят за себя. После определения такого воззрения, чтение, почти одно чтение, — вот что нам остается. Мы думаем, что уже определили воззрение, и теперь надобно нам только кинуть взгляд на самые произведения. Итак, мы просто указываем, делая сколько то возможно более близкое определение поэтической особенности Ломоносова.
В 1739 году появилась первая ода Ломоносова. Мы уже на нее указали и привели из нее некоторые примеры, собственно, относительно языка18; но они могут служить (некоторые по крайней мере) и примерами поэтического достоинства, как и другие примеры, приведенные во второй части, из переложений псалмов. Приведем теперь примеры из других его произведений; укажем прежде всего на Оду Девятую, Преложение из Иова19, так нам знакомую, так опрофанированную частыми повторениями и учебниками:
Кто море удержал брегами
И бездне положил предел,
И ей свирепыми волнами
Стремиться дале не велел?
Покрытую пучину мглою
Не я ли сильною рукою
Открыл, и разогнал туман
И с суши сдвинул океан?
Возмог ли ты хотя однажды
Велеть ранее утру быть,
И нивы в день томящей жажды
Дождем прохладным напоить,
Пловцу способный ветр направить,
Чтоб в пристани его поставить,
И тяготу земли тряхнуть,
Дабы безбожных с ней сопхнуть?
Стремнинами путей ты разных
Прошел ли моря глубину?
И счел ли чуд многообразных
Стада, ходящие по дну? {*}
{* Полн. собр. соч. М. В. Ломоносова. Спб., 1803, ч. 1, стр. 47-48.}
Каков стих! Здесь является полное его совершенство; разница может быть только в видоизменениях. И это было сказано вдруг, в то время, каким-то чудом, силою гениальной личной природы! Как хорош русский оборот последних двух стихов! Далее —
Стесняя вихрем облак мрачный,
Ты солнце можешь ли затмить,
И воздух огустить прозрачный,
И молнию в дожде родить,
И вдруг быстротекущим блеском
И гор сердца трясущим треском
Концы вселенной колебать
И смертным гнев свой возвещать?
Твоей ли хитростью взлетает
Орел, на высоту паря,
По ветру крыла простирает
И смотрит в реки и моря?
Воззри в леса на бегемота,
Что мною сотворен с тобой,
Колючий терн его охота
Безвредно попирать ногой.
Как верви сплетены в нем жилы.
Отведай с ним своей ты силы!
В нем ребра как литая медь;
Кто может рог его сотреть?
Ты можешь ли Левиафана
На уде вытянуть на брег?
В самой средине Океана
Он быстрый простирает бег;
Светящимися чешуями
Покрыт, как медными щитами,
Копье и меч и молот твой
Считает за тростник гнилой *.
{* Полн. собр. соч. М. В. Ломоносова. Спб., 1803, ч. 1, стр. 48-49.}
У Ломоносова встречаем мы чудные рифмы, в которых так является звучность языка, например:
Парящей поэзии ревность
Твои дела превознесет;
Ни гнев стихий, ни ветха древность
Похвал твоих не пресечет.
В моря, в леса, в земное недро
Прострите ваш усердный труд,
Повсюду награжду вас щедро
Плодами, паствой, блеском руд {*}.
{* Там же, стр. 119—172.}
Укажем сперва замечательные, отдельные выражения, прекрасные эпитеты, например:
Когда томит протяжный день…
Коль тщетно пышное упорство…
Смущенный бранью мир мирит господь тобой… {*}
Которой лишены пугливые невежды…
{* Там же, стр. 142, 184, 278.}
Но кроме этого, у Ломоносова видим мы, так у немногих настоящим образом встречаемую, верность, простоту и безыскусственность эпитетов — глубокое поэтическое свойство, находящееся, собственно, только у древних, например:
Где в мокрых берегах крутясь печальна Уна,
Медлительно течет в объятия Нептуна…
Затем прохладные поля свои любя…
Когда лишась цветов, поля у вас бледнеют…
Простерся мягкий снег в спокойстве на полях… {*}
{* Там же, ч. 2, стр. 14, 18, 192, 300.}
Сколько поэтических мест в его одах, так называемых похвальных. Вообще надо сказать, что похвала, случай, на который он пишет оду, часто у него бывает только предлогом; часто оставя предмет в стороне, удаляется он в поэтический образ, и часто делаемое сравнение является у него именно поэтическим произведением. Скажем здесь, что в стихах Ломоносова особенно является человек любящий и понимающий природу и часто естествоиспытатель и ученый; видно, что Петр сильно на него действовал и одушевлял его, видно также, что великое пространство России поражало его. В примерах, которые приведем мы, это будет видно. Наши слова относятся и не к одам одним, но и ко всем его стихотворениям. Мы выписываем много, но мы не можем удержаться, чтоб не выписать. Несмотря на то, наши примеры далеко не заключают в себе всего, мы думаем, что выписки этих прекрасных, по нашему мнению, поэтических мест, выставленных на вид, интересны и имеют свою, и большую, важность. Нам кажется, что после наших исследований мы должны представить и прочесть его поэтические произведения[689].
Мы сказали уже, что мы у Пушкина видим стих Ломоносова, или по крайней мере у обоих видим мы один стих, одного рода. Приведем в доказательство тому хотя бы один небольшой пример из Пушкина.
Чем чаще празднует Лицей
Свою святую годовщину,
Тем робче старый круг друзей
В семью стесняется едину,
Тем реже он; тем праздник наш
В своем веселии мрачнее,
Тем глуше звон заздравных чаш
И наши песни тем грустнее.
Давно ль, друзья… Но двадцать лет
Тому прошло; и что же вижу?
Того царя в живых уж нет;
Мы жгли Москву, был плен Парижу,
Угас в тюрьме Наполеон,
Воскресла греков древних слава,
С престола пал другой Бурбон,
Отбунтовала вновь Варшава {*}.
{* Сочинения А. Пушкина. Спб., 1841, т. 9, стр. 157.}
Сверх того, скажем, что, хотя сам Ломоносов пренебрегал своими поэтическими произведениями, хотя часто в них виден был восторг ученого; но с другой стороны, по природе своей, согласно с своим значением, он был по преимуществу поэт; он был поэт везде: и в жизни своей, и в своих ученых занятиях, и в своих произведениях, какие бы они ни были. Мы уже упоминали прежде о том, как одушевленно написаны его ученые рассуждения; повторяем это здесь. Самое то даже, что в его поэтические произведения входят ученые предметы, показывает, как он смотрел на них, сколько видел в них прекрасного, живого, поэтического. Повторим: Ломоносов был поэт по природе своей и был им всюду, во всей многообразной деятельности, из которой одну, собственно литературную, мы рассматриваем.
Итак, думаем, мы достаточно показали, что Ломоносов поэт, что внутри его был поэтический огонь, проявлявшийся в его сочинениях. Это, как мы сказали, необходимо уже по значению момента, им выражаемого. Это видели мы по значению того же момента в языке; ибо дело языка могло совершиться только так. Это видели мы в самом уже языке, столько изящно и ощутительно являющемся: что все вытекает согласно с необходимым значением, осуществлением момента. И наконец это видели мы просто проявляющимся в его произведениях, как поэтические места. От общего его значения как момента перешли мы через момент исторический, необходимо его конкретирующий, и дошли наконец до него самого, до лица, до полного конкретного проявления, где предстает уже он сам со всею своею деятельностью, где наконец мы его читаем, где является его свободная личность. Здесь при полном осуществлении момента мы дошли до свободы, до свободы законной, допущенной и оправданной. Выведем же общее заключение и взглянем на весь ход нашего рассуждения, на значение и явление Ломоносова как момента.
Ломоносов выражает момент отрицания исключительной национальности, особности в литературе, прекращение круга только — национальных песен; он есть момент индивидуума, лица, единичности в литературе — есть поэт; и вместе с тем и потому самому есть явление общего, только через лицо могущего явиться, — общего и лица вместе; в то же время он есть начало собственно литературы, где уже является общее, не уничтожая национальности, становя ее присущим моментом. — Момент общего.
Этот момент конкретируется в языке, слоге, как среде, в которой является и совершает, как литература, развитие свое поэзия. Здесь момент является как прекращение исключительной национальности языка и отвлеченного общего значения в слоге, языка церковнославянского, как пробуждение в языке национальном общего, возведение его в эту сферу, и вследствие того живое, уже родственное, отношение его с языком церковнославянским, что также могло совершиться только индивидуумом, лицом, ибо язык, в котором выражается общее, должен был явиться, раздаться как голос индивидуума, лица. Но это момент еще только исторический. — Момент особности.
И наконец этот момент необходимо, сообразно с существом своим, конкретируется еще далее, вполне. Ломоносов является нам как лицо, как оправдание, полное явление этого момента, как поэт, ибо момент его есть момент лица и только лицо могло совершить это. И так он должен был явиться, как лицо, как поэт, и он является нам, как поэт, и собственно в языке, где выражается его гений, как лица, следовательно: в изяществе языка; но вместе с этим его поэтическая природа, необходимая для такого явления и для изящества языка, слога, проявляется сама поэтически, во многих прекрасных местах. — Момент единичности[690].
И теперь мы стоим перед Ломоносовым, как перед лицом; и лицо, соразмерно выразившее великий момент, получает, как лицо, колоссальный характер и влечет наше внимание и удивление. Этот колоссальный образ является нам в нашей литературе, разделяя ее, — на рубеже национальной поэзии и литературы собственно. Здесь Ломоносов предстает нам уже вполне конкретно и живо, уже просто как великий человек. И сама наружность его была исполнена силы: широкие плечи, могучие члены, высокий лоб и гордый взгляд. В груди его жил пылкий до бешенства дух, неукротимый характер, не знающая отдыха деятельность, бескорыстная, глубокая любовь к знанию. Сама необыкновенная судьба его много придает интереса этому огромному явлению нашей литературы, столь важной сферы духа, столь важной области народа. Судьба и призвание нашли его рыбаком на берегах Ледовитого моря, и оттуда, послышав призыв и кинув верное, спешил он, влекомый жаждою знания, на подвиг ему соразмерный, великий, согласный с любовью, желанием души его, но представлявшийся ему еще тогда в неясном, неверном, сомнительном свете.
Он принялся за дело свое, и дело пошло. Но Ломоносов во все время своей деятельности, и за границей и в России, ревностно принимая плоды просвещения от Запада, оставался и душою и характером и всем — русским вполне. Он скоро заметил необходимую односторонность подвига Петра и необходимое одностороннее направление — внешнюю форму и результат этого подвига. Он видел, как, во имя науки, чужеземное одолевало русское, как выписывали немцев, чтобы объяснять русским русскую историю, немцам чуждую совершенно, как во всех отношениях одолевала немецкая партия. Ломоносов видел все это; великий сын русской земли, он восстал против этой односторонности, тогда сильной, ибо она была в естественном ходе развития. Одаренный гением, он понимал настоящее значение просвещения, общечеловеческих благ; может быть, и сама сфера, в которой был он, по праву, истинным деятелем, сфера поэзии, сфера полная, становила ему это доступным. Ломоносов видел, что вместо просвещения, вместо общего, человеческого, чего он желал для России, в России составилось общество немецких ученых, со всею немецкой особенностью, — немецкий университет; и он вступил в жаркую, непримиримую борьбу с немецким направлением; здесь обнаруживался его пылкий, неукротимый характер. В то же время он излагал свои необыкновенно верные и глубокие мысли, необыкновенно ясно выраженные об устройстве Университета и вообще ученой части, и замечания на современное состояние учения в России. Видя, как выписывают из-за моря профессоров, видя немецких ученых, приехавших за деньги в Россию, не имеющих ни малейшего к ней сочувствия, нисколько не заботящихся о просвещении и вместе с тем забирающих в руки все его средства; видя, что деятельность их нисколько не переходит в обладание России и остается чуждой для нее, — Ломоносов негодовал всею душою, и в одной отметке на поле проекта Академического Регламента, им составленного, он говорит: «Дивлюсь, что и студентов из-за моря не велено выписывать»[691]. Ломоносов соединял любовь к просвещению с любовью к России и с резкою бранью нападал на немцев в России, противников своих, ведя за Россию и за ее просвещение неутомимую, ожесточенную борьбу; это видно во многих его письмах и бумагах. В письме к Теплову он говорит: "Одобряйте, чтоб Академии чрез их противоборство никогда не бывать в цветущем состоянии, и за то ожидайте от всех честных людей и роптания и презрения, или внимайте единственно действительной пользе Академии, откиньте льщения опасных противоборников наук российских, не употребляйте Божьего дела для своих пристрастий, дайте возрастать свободно насаждению Петра Великого. Тем заслужите не только в прежнем прощение, но и немалую похвалу, что вы могли себя принудить к полезному наукам постоянству.
«Что ж до меня надлежит, то я к сему себя посвятил, чтоб до гроба моего с неприятелями наук Российских бороться, как уже борюсь двадцать лет; стоял за них смолода, на старость не покину».
Зачеркнутый постскриптум:
P. S. «Вчерашнего числа КлеинФельд удалился. Тауберт отозвав меня к сторону просил никому того не сказывать ради чести Академии. А про Софронова дурную смерть ходит везде сказывать, что русские такие-то, сякие, не думал про честь Академии»[692].
Он говорит про Миллера в своей записке, переписанной и поправленной его рукой: «16. Не токмо в ежемесячных, но и в других своих сочинениях всевает, по обычаю своему, занозливые речи, напр. описывая Чувашу, не мог пройти чтобы их чистоты в домах не предпочесть российским жителям. Он больше всего высматривает пятна на одежд российского тела, проходя мимо многие истинные ее украшения»[693]. Он нападал на немца Шлецера; в собственноручной черновой записке о издававшейся в печать Шлецеровой Грамматике Российской, разбирая его нелепое в самом делесловопроизводство, он говорит между прочим: «3. Из сего заключить должно, каких гнусных пакостей не наколобродит в Российских древностях такая допущенная в них скотина»[694]. Но это было неодносторонне; он уважал великого Эйлера и был также им уважаем и переписывался с ним. Немцы не могли обвинять его в односторонности, в невежестве, его, который так высоко стоял в сфере знания, которого так высоко ценил, которому удивлялся великий немецкий ученый Эйлер. Стремление Ломоносова было благородно и душа его была также благородна; это видно из его заметок черновых, из писем, из всего того, что он писал, одним словом. На клочки бумаги, гденаписаны разные заметки, находится между прочим:
«8. Multa tacui, multa pertuli, multa conccssi».
«9. За то терплю, что стараюсь защитить труд П. В., чтобы выучились россияне, чтоб показали свое достоинство pro aris etc.».
«10. Я не тужу о смерти, пожил, потерпел, и знаю, что обо мнедети отечества пожалеют».
«11. Ежели не пресечете — великая буря восстанет»[695].
Одно, в чем можем мы упрекнуть и в тоже время оправдать его, это понятии о меценатстве, понятие того времени и сверх того имевшее силу и прелесть классического понятия, хотя у него это была скорее одна форма. (Мы разумеем под меценатством это оскорбительное, снисходительное покровительство, а не служение науке и искусству); но если живо что-нибудь его волновало, он писал к своим меценатам прямые и жесткие письма. Мы уже выписали несколько из письма к Теплову, из чего также можно видеть его прямой и открытый тон. Выпишем из этого письма еще несколько мест, в которых особенно и резко в тоже время, этот тон выражается.
«Кроме многих недавнейший пример сами довольно помните, и в совести своей представить можете, что вы осердясь на меня, по бессовестным и лживым жалобам двух студентов, кои отнюдь требовали быть адьюнктами по недостоинству, а сами от Университета вовсе отстали, и из коих, как я после уведомился, один вам сват, зделали неправое дело.[696] Поверьте, Ваше Высокородие, я пишу не из запальчивости; но принуждает меня из многих лет изведанное слезными опытами академическое несчастие. Я спрашивал и испытал свою совесть; она мне ни в чем не зазрит сказать вам ним всю истинную правду. Я бы охотно молчал и жил в покое, да боюсь наказания от правосудия и всемогущего Промысла, который не лишил меня дарования и прилежания в учении и ныне дозволил случай, дал терпение и благородную упрямку и смелость к преодолению всех препятствий к распространению наук в отечестве, что мневсего в жизни моей дороже».
«Некогда отговариваясь учинить прибавку жалованья профессору Штрубу писали вы к нему: L’académie, sans académiciens, la cbancelerie sans membres, l’université sans étudiens, les règles sans autorité, et au reste une confusion jusque à présent sans remède. Кто в том виноват, кроме вас, и вашего непостоянства?»[697] «Но все не смотря еще есть вам время обратиться на правую сторону. Я пишу ныне к вам в последний раз, и только в той надежде, что иногда примечал в вас и добрые о пользе российских наук мнения. Еще уповаю, что вы не будете больше одобрять недоброхотов российским ученым. Бог совести моей свидетель, что я сам ничего иного не ищу, как только чтоб закоренелое несчастие Академии пресеклось. Буде ж еще так все останется и мои праведные представления уничтожены от вас будут; то я забуду вовсе, что вы мненекоторые одолжения делали. За них готов я вам благодарить приватно по моей возможности. За общую пользу, а ocoбливо за утверждение наук в отечестве и против отца своего роднова восстать за грех не ставлю».[698]
Вот одно письмо его к Шувалову: «Никто в жизни меня больше не изобидел, как ваше высокопревосходительство. Призвали вы меня сего дня к себе — я думал может быть какое-нибудь обрадование будет по моим справедливым прошениям. Вы меня отозвали и тем поманили. Вдруг слышу: Помирись с Сумароковым! — то есть сделай смех и позор; свяжись с таким человеком, от коего все бегают; и вы сами не рады. Свяжись с тем человеком, который ничего другого не говорит, как только всех бранит, себя хвалит, и бедное свое рифмачество выше всего человеческого знания ставит; Тауберта и Миллера для того только бранит, что не печатают его сочинений, а не ради общей пользы. Я забываю все его озлобления, и мешать не хочу никоим образом, и Бог мне не дал злобного сердца. Только дружиться и обходиться с ним ни каким образом не могу, испытав чрез многие случаи, и знаю каково в крапиву…… Не хотя вас оскорбить отказом при многих кавалерах, показал я вам послушание; только вас уверяю, что в последний раз и ежели не смотря на мое усердие будете гневится, я полагаюсь на помощь Всевышнего, которой мне был в жизнь защитник, и никогда не оставил, когда я пролил перед ним слезы в моей справедливости. Ваше высокопревосходительство имея ныне случай служить отечеству вспомоществованием в науках, можете лучшие дела производить, нежели меня мирить с Сумароковым. Зла ему не желаю, мстить за обиды и не думаю, и только у Господа прошу, чтобы мне с ним не знаться. Буде он человек знающий искусный, пускай делает пользу отечеству, я по моему малому таланту так же готов стараться. А с таким человеком обхождения иметь не могу и не хочу, которой все прочие знания позорил, которых и духу не смыслит. И сие есть истинное мое мнение, кое без всякие страсти ныне вам представляю. Не токмо у стола знатных господ, или у каких земных владетелей, дураком быть не хочу; но ниже у самого Господа Бога, которой мнедал смысл, пока разве выкинет. Г. Сумароков привязавшись ко мне на час столько всякого вздору наговорил, что на весь мой век станет и рад что его Бог от меня унес. По разным наукам у меня столько дела, что я отказался от всех компаний, жена и дочь моя привыкли сидеть дома, и не желают с комедиантами обхождения. Я пустой болтни и самохвальства не люблю слышать. И по сие время ужились мы в единодушии. Теперь по вашему миротворству должны мы вступить в новую дурную скимосферу. Ежели вам любезно распространение наук в России; ежели мое к вам усердие не исчезло в памяти; постарайтесь о скором исполнении моих справедливых для пользы отечества прошениях, а о примирении меня с Сумароковым как о мелочном делепозабудьте. Ожидая от вас справедливого ответа, с древним высокопочитанием пребываю».[699]
Никогда не хвастался он тем, что он бросил все для науки, что он, сын рыбака, ставший ученым; однажды говорит он об этом со всем благородством в двух (одно за другим как кажется следующих) письмах своих к Шувалову, вызванный, как видно из его слов, сим последним; говорит также о науке прекрасно и благородно. Мы выпишем оттуда:
«Высочайшая щедрота несравненныя Монархини нашея, которую я Вашим отеческим предстательством имею, может ли меня отвести от любления и от усердия к наукам, когда меня крайняя бедность, которую я для наук терпел добровольно, отвратить не умела. Не примите Ваше Превосходительство мне в самохвальство, что я в свое защищение представить смелость принимаю. Обучаясь в Спаских школах, имел я со всех сторон отвращающие от наук пресильные стремления, которые в тогдашние лета почти непреодолимую силу имели. С одной стороны отец никогда детей кроме меня не имея, говорил, что я будучи один, его оставил, оставил все довольство (по тамошнему состоянию), которое он для меня кровавым потом нажил, и которое после его смерти чужие расхитят. С другой стороны несказанная бедность: имея один алтын в день жалованья, нельзя былоиметь на пропитание в день больше как на денежку хлеба, и на денежку квасу, протчее на бумагу, на обувь и другие нужды. Таким образом жил я пять лет, и наук не оставил. С одной стороны пишут, что зная моего отца достатки, хорошие тамошние люди дочерей своих за меня выдадут, которые и в мою там бытность предлагали; с другой стороны школьники малые ребята кричат и перстами указывают: смотри де какой болван лет в двадцать пришел латыни учиться! После того вскоре взят я в Санктпетербург и послан за море и жалованье получал против прежнего в сорок раз. Оно меня от наук не отвратило; но по пропорции своей умножило охоту, хотя силы мои предел имеют. Я всепокорнейше прошу Ваше Превосходительство втом быть обнадежену, что я все своя силы употреблю, чтобы те, которые мне от усердия велят быть предосторожну, были обо мне беспечальны; а те, которые из недоброхотной зависти толкуют, посрамлены бы в своем неправом мнения были, и звать бы научились, что они своим аршином чужих сил мерить не должны»[700].
«Полученное вчерашнего числа от 24 мая письмо Вашего Превосходительства, в котором я чувствую непременной знак особливой Вашей ко мне милости, премного меня обрадовало; особливо тем, что Вы объявить изволили свое удостоверение о том, что я наук никогда не оставлю. В рассуждении других не имею я никакого особливого удивления, за тем, что они имеют примеры в некоторых людях, которые только лишь себе путь к щастию учением отворили, в тот час к дальнейшему происхождению другие дороги приняли и способы изыскали, а науки почти совсем оставили, имея у себя патронов, которые у них наук мало или и ничего не спрашивают, и не как Ваше Превосходительство в рассуждении меня дел требуете, довольствуются только одним их именем. В помянутых оставивших в своем счастии учение людях весьма ясно видит можно, что они только одно почти знают, что в малолетстве из под лозы выучились, а будучи в своей власти, почти никакова знания больше не присовокупили. А напротив того (извольте, милостивый государь, не ради тщеславия, но ради моего оправдания объявить истину) имеючи отца хотя по натуре доброго человека, однако в крайнем невежестве воспитанного, и злую и завистливую мачиху, которая всячески старалась произвести гнев в отце моем, представляя, что я всегда сижу по-пустому за книгами. Для того многократно и принужден был читать и учиться, чему возможно было, в уединенных и пустых местах, и терпеть стужу и голод, пока я ушел в Спаские школы. Ныне имея к тому по Высочайшей Ее Императорского Величества милости совершенное довольство, Вашим отеческим предстательством, и трудов моих одобрение Ваше и других знателей и любителей наук, и почти общее в них удовольствие, и, наконец, уже не детское несовершенного возраста рассуждение, могу ли я ныне в моем мужестве дать себя посрамить пред моим детством. Однако перестаю сими представлениями утруждать Вашу терпеливость, ведая Ваше справедливое мнение»[701], — и далее говорят он о науках и о новых опытах. Всюду выражается его пылкий характер, его искренность и жаркое участие, твердость в своих убеждениях, благородство и сила духа его; слог его вообще сильный и твердый, особенно когда подвигнут его дух, — часто становится резок и жесток, когда досада волнует его[702].
Таким является Ломоносов, по нашему мнению, выразивший собою великий момент в нашей литературе. Суждения о нем были ошибочны; безусловные похвалы поставили его высоко, окружили классическим блеском и скрыли настоящее достоинство и великость; с другой стороны, было бы ошибочно нападать на него и мерить мерою настоящего времени, не понимая всего его великого значения, не вникнув в смысл его гения. Ложен и страх противоречить авторитету, ложен и страх с ним соглашаться. Теперь, во время сознания нас самих, время светлое, оправдывающее все, полное жизни, — пришла, кажется, пора настоящей оценки, настоящего, справедливого взгляда для Ломоносова. Мы сказали, как мы его понимаем, как понимаем его великое значение и деятельность в нашей литературе, столь важной сфере народа. Скажем в заключение: колоссальное лицо Ломоносова, которое встречаем мы в нашей литературе, является не формальной, но живой точкой начала; вся наша деятельность, явившаяся, и являющаяся, и имеющая явиться, вся примыкает к нему, как к своему источнику; он стоит на границе двух сфер, дающий новую жизнь, вводящий в новую полную сферу. Развитие двинулось и пошло своим путем, своими односторонностями, — это уже исторический ход самого дела; но выше всего этого стоит образ Ломоносова, и как бы ни пошло развитие, он является, как давший его. Да замолкнут же все невежественные обвинения и толки, от наших дней требуется свободное признание его великого подвига и полная, искренняя, глубокая благодарность. Образ его исполински является нам, и этот исполинский образ возвышается перед нами во всем своем вечном величии, во всем могуществе и силе гения, во всей славе своего подвига, — и бесконечно будет он возвышаться, как бесконечно его великое дело.
К стр. 132.
В XII же, столетии находим мы чрезвычайно интересный памятник; это сочинения Илариона, Митрополита Киевского: два его Слова и исповедание веры[703]. В них встречаем мы язык Остромирова Евангелия почти совершенно удержанный, более чем во всех других дальнейших памятниках; близость времени делает это естественным. Поэтому мы и не выписываем примеров правильного употребления. — Кроме соблюдения особенностей окончаний в склонениях, соблюдения тонкостей языка церковнославянского, мы видим также сохраняющееся полногласие в прилагательных образованных; как: глаголание; мудрыих; разумныих;[704]; также употребление прилагательных первообразных как существительных, в падежах и кроме именительного: в странах многах[705]. — Встречаются иногда ошибки, но по большой вероятности это описки переписчика; их не много; напр.: от Девицы; земля твоей; сердечныими очима; мы бо …. овце паствы твоей; души наши; младенце[706]. — Как особенности употребления, заметим: на Христаныих и т. д., как прилагательное. Далее встречается: Христианми[707]; это могло быть ми, окончание творительног. падежа, потом гораздо позднее встречающиеся и в подобных словах, или же это объясняется предыдущим употреблением этого слова, как прилагательного. — Также замечательны слова: стень; напр.: прежде стень, ти потом истина; также; бегуки; — быхомь бегуки; своего Владыкы[708] — в первом Слов: О законе Моисеом даннем ему и пр., есть сравнение Иисуса Христа как Бога и человека, которое потом если не повторяется, то напоминается много в проповеди Кирилла Туровского на святую Пасху. — Все сочинения, особенно упомянутое Слово, прекрасны; язык вообще носит отпечаток древности.
К стр. 207.
Собр. Госуд. грам. и догов., 1813 г., т. 1, стр. 23. — договорная грамота Новгорода с Великим Князем Тверским Борисом Александровичем, 1426—1461 гг.
А на сем на всем, Господине Князь Великий Борис Олександровичь, челуй крест ко всему Великому Новугороду. А старый, Господине Князь Великий, рубеж земли и воде дай промежи Тферью и Кашином, и Новгородчкой отцине, и Торжком и Бежичкым верхом; и Князь Великий Борис Олександровичь дал рубеж земли и воде промежи своего Великого Княженья Тфери и Кашина, и промежи Новгорочкой отцине, и Новоторжской земли и воды и Бежичкой, по Великого Князя грамоте Ивана Даниловича. А как почелует крест Князь Великий Борис Олександровичь к Великому Новугороду, а земли и воде даст старый рубеж, по Великого Князя грамоте Ивана Даниловича; ино дати Князю Великому Борису Олександровичу своего Боярина судьею на рубеж, а Великому Новугороду дати своего Боярина судьею на рубеж; а тым судьям судити порубежных людий, татей и разбойников с обе половине по хрестному челованью. А на кого възговорят из Новгорочкых волостей на Тферьского татя или на разбойника, а възмолвят нет; ино ему и потом не быти во Тферьскых волостех; а будет, ино его без суда выдати по хрестному челованью: а на кого взговорят из Тферьскых волостей на Новгорочкого татя или разбойника, а възмолвят нетъ; ино ему и потом не быти в Новгорочкых волостех и в Новоторжскых; а будетъ ино его без суда выдати по хрестному челованью. А судьи слати Князю Великому Борису Олександровичу и Великому Новугороду на рубеж через год. А Князю Великому Борису Олександровичу, и его братьи, и его детем, и его Княгини, и их Бояром земли и воды Новгорочкой и Новоторжской не купити, ни даром не принмати, ни закладщиков не держати. А хто почнет Новгородцев или Новоторжцов во Тфери жити, или во Тферьском Княженьи, или в Кашини, земля их к Новугороду, а Князю Великому Борису Олександровичу то не надоби: или хто почнет Тферичь жити в Новегороде, или в Торжку; земля их Князю Великому Борису Олександровичу, а Новугороду то не надоби. А имуть чего нскати на Новгородцех или на Новоторжчех; суд с Новгородцем в Новгородк, а с Новоторжцем в Торжку: или цего имут искати Новгородци или Новдторжци на Тферитяне; суд им в Тфери, а судити с обе половине по хрестному человавью, а посула не взяти с обе половине. А в Русе ив Торику имати у Тферичь гостиное по старине, а во Тфери у Новгородцев и у Новоторжцов имати гостиное и мыт по старине. А приведут Тферитина с поличным к Новгорочкому Посаднику или к Новоторжскому; судити его по хрестному челованью, а посуда не взята с обе половине; а приведут Новгородца или Новоторжца с поличным на Тфери к Великому Князю, или к его Наместнику; судити его по хрестному челованью, а посула не взяти с обе половине; а где орудье почнет, ту его и концать. А гостю гостити всякому с обе сторое, путь чист без рубежа; а ворот ты не заторяти и всякый гость пустити в Новгород; а силою ты гостя Новгородчкого и Новоторжского во Тферь не переимати. А черес рубеж ты в Новгородчкую волость и вНовоторжскую Дворян и приставов не всылати; а посломНовгорочкым, и Новгородцем и Новоторжцем ездити сквозе Киная Великого отцину Бориса Олександровича, путь чист бес пакости. А холопы, и робы, и беглеци выдати с оби стороне по исправе и по хрестному челованью. А на том на всем Князь Великий Борис Олександровичь челуй, Господине, крест к Великому Новугороду, по любви в правду. А похоцет Князь Великий на той грамоте за то ятяся; и Великий Новгород повелел за то ятися Павлу Федоровичу: или Князь Великий Борис Олександровичь того не похочет; ино ВеликомуНовугороду на Павла не помолвити.
Акты, собр. Арх. Эксп., т. 1, стр. 35. — Грамота Белозерского Князя Михаила Андреевича и Великого Князя Василия Василиевича Федору Константиновичу.
От Князь Михайла Андреевича Федору Костянтиновичу. Присылал ко мне игумен Еким и старец Мартемьян Ферапонтовы пустыни и вся братья, старца Еустратья, а бил ми челом о том, а сказывает, что являл им староста Волоцкой мою грамоту такову, что им приимати к себе в волость, в твой путь, на Волочек, из Мартемьяновских деревень монастырьские половники в серебре, межень лета и всегды, да кто деи выйдет половник серебряник в твой путь, ино деи ему платитися в истое на два году без росту: и из пожаловал игумена Екима и старца Мартемьяна и всю братью, и ты бы манастырьских людей серебреников от Юрьева дни до Юрьева днине принимал, а принимал бы еси серебреники о Юрьеве дни о осеннем, и которой поидет о Юрьеви дни манастырьских людеи в твой путь, и он тогды и денги заплатит, а ту есми полетную подернил, а игумену есми и всей братьи от Юрьева дни до Юрьева дни из своих деревень серебреников пускать не велел, а велел есми тисеребреников отпускать за две недели до Юрьева дни и неделю по Юрьеве дни; а которые будут вышли в манастырском серебре в твой путь, и они бы дело доделывали на то серебро, а в ceребре бы ввели поруку, а осень придет, и они бы и серебро заплатили. А прочет сию грамоту да отдай назад огумену Екиму и старцю Мартемьяну и всей братьи.
Акты, собр. Арх. Эксп., т. 1, стр. 38. — Жалованная грамота Великого Князя Василия Васильевича Троицкому Сергиеву монастырю.
Святыя деля Живоначалныя Тронцы, ее из Князь Великий, Василей Васильевичь пожаловал есми игумена Мартемьяна с братьею Сергиева монастыря, или кто по них иный игумем будет: что у них в Галиче две варницы да треться варница Семеновская Морозова, и из Князь Великий их пожаловал, с тех варниц немадобе им никоторая моя дань и тамга, ни поминок, ни плошки, ни иная никоторая пошлина, а которой соли противен есть, а сей соли монастырьской противня нет; а коли закличет мой соловар продавать мою соль, а монастырьскому соловару волно соль продавати и тогды, а мой ему соловар не возброняет. Да что им же дал Князь Юрьи Дмитреевичь двор попов Опурим, да что их деревня Гнезниковская, да деревня Верховье, да в Раменье их пустошь Красникова, да Рошково, да в Жилине их деревня Погорелое, на Горце, на Солде; и кого к себе в тот двор, да в те деревни, да и на те пустоши людеи окупив посадят, и тем их людем ненадобе моя дань, ни писчая белка, ни ям, ни подводы, ни тамга, ни восминича, ни мыт, ни коски, ни коня моего не кормят, ни сен моих не косят, ни иная никоторая пошлина ненадобе, ни к старосте не тянут ни в которые пошлины, ни в которое дело, ни двора волостелина не ставят, а волостели мои Усолские и их тиуни к тем их людем доводчиков своих не всылают ни почто и не судят их ни в чем, опричь душегубства; а праветчики поборов у них не берут, ни иных ни которых пошлин. А смешается суд смесной их монастырьским людем с волостными людми, и волостели мои Усолские и их тиуни судят, а игуменов заказник с ними судит: а прав ли будет, виноват ли, монастырьской человек, и он в правде и в вине монастырьскому заказнику, а волостели мои не вступаются, ни в правого, ни в виноватого, в их человека; а волостной человек прав ли будет, виноват ли, и он в правде и в вине волостелю, а заказник монастырьской не вступается в волостного человека. А коли кто приедет мой пристав Великого Князя по их соловаров, или по их людей по монастырьских, и пристав мой им дает два срока в году, на Сбор да другой срок уговев Петрова говейна неделю; а опроче дву сроков на них кто на иные сроки срочную накинут, и кто что на них опроче тех сроков двою по тем срочным и безсудную возмет, ино та моя безсудная не в безсудную. А коли привозит монастырьской их заказник продавати соль в город, ино ему ненадобе моя тамга, ни восминичья, ни иная никоторая пошлина; а дрова монастырьскому соловару волно купити у моих людей. И через ею мою грамоту кто их чем изобидит, или кто у них возмет, быти в казни, а на ею мою грамоту иныя моей грамоты нет. А дана грамота на Москве, в лето 6961 Июля в 3 день. — А сзади на грамоти написано: «Князь Великий».
Собр. Гос. грам. и дог., т. 1, стр. 76. — Жалованная грамота Вологодского Князя Андрея Васильевича Кириллову монастырю.
Се яз Князь Андрей Василиевичь пожаловал есмь игумена Игнатиа с братьею Кирилова монастыря, или по нем кто иный игумен будет уПречистыя в Кирилове монастыре; что их деревни монастырские на Колкаче, и в те дни их деревни из моих волостей ездят попрашаи жита просити, также и мои дети боярские ездоки в тех деревнях ставятся и кормы деи и проводники у них емлют силно, да и псари деи мои с собаками в их деревни ездят полничити, и из Князь Андреи Василиевичь пожаловал игумена Игнатья с братьею: попрашаи жить просити в их деревни не ездят, также и ездоки мои в их деревнях не ставятся, ни кормов ни проводников у них не емлют, ни псари мои в их деревни полничити не ездят, ни по деревням по их не ставятся ни кормов не емлют; а кто попрашаи поедут по их деревням жить просити, или мои ездоки имут ставиться и кормы имати, или псари мои имут по их деревням полничити, и у кого что стравят силою, игумен Игнатей с братьею на тех сроки наметывают по сей грамате и учинят им срок перед меня Князя Андрея Васильевича.
К стр. 244.
Акты исторические, ч. 1, стр. 63. — Послание Митрополита Фотия Псковичам.
Слышание мое, сынове, еже впреизначалных жителств ваших православных, еже межди вас, богоизбранного Христова стала, сущих ныне некоторых нововъзмущенных от пропинаемых диявольских сетей, и того яда отрыгновением, слышу, тех некоторых, яко отступлены от Бога, о своем хрестьаньстве небрегуще, но и чин великаго Божиа священьства и иночьства яко ни во что же полагающе, но и умаляюще.
Акты исторические, ч. 1, стр. 485. — Грамота Митрополита Фотия.
Весте, еже из начала началственаго всяко ухищрение лукавьственое и попущение есть от сувостата врага дьявола на род человеческый, паче же того коварьств и многых сетей пропинаемых на род человеческый, убивством и татбами и иными таковыми Богу оттуждаемыми мерзостьми, и всеми таковымя далече от Бога сътворяя душа человеческая и кровь погыбели ниизпоревая: и ее убо оттуду древле, весте, коликым ухищрением того общаго врага дьявола, ради лакомьства, праотца вашего Адама на преслушание введе и рая изгна; того же пакы врага сетми и коварьствы, и Каина подвиже на убийство Авелево; и по сем того же супостата врага ухищрением, Июду от лика Апостольска отлучи и на предателство его введе, еже сребролюбья ради Творца небу и земли Июдеем прода; и по сих многочислены суть сети его, пропинаеми на род християньский, всякими прелестьми и мерзостьми душа человеческая отлучая.
Акты исторические, ч. 1, стр. 486. — Грамота Митрополита Фотия.
И сего ради убо и выи? ты о сем пишу, яко да блюдении о сем, внимая, каковых откуду сприобщеваеши понеже прибегше в заветренее пристанище, в святую кую обитель, и въспримающе ту смирения великый ангельскый образ, и всяку нужу и скорбь обещевающе себе до последняго издыхания ту понести, и тое тогда о сем исповедание от Ангел написано есть и держимо в руку вашего Творца Христа Владыкы, к немуже таково обещание положихом, и явленно убо будет пред лицем вашим в день великого суда.
Акты исторические, ч. 1, стр. 95. — Послание Митрополита Ионы Киевскому Князю Александру Владимировичу.
Божиею пак, сыну, благодатию и освящением Святаго Духа, господин ваш и сын вашего смирения, благородный и благоверный и благочестивый и христолюбивый Великий Князь Васялей Василиевичь, побораа по Божией церкви и по законе и по всем православном христианьстве, по древнему благолепию, разжишася сердечною теплотою и ревнуя святыим своим прародителем, благочестивому святому первому православному, равному святым Апостолом Царю Констянтиву и Великому Князю Владимеру, взирая в божественаа и священная святых Апостол и богоносных Отец святаа правила и во все святое божественное писание, и со всеми Святители своея земля, с боголюбивыми Епископы и с преподобными архимандриты, с честнейшими игумены и со многими духовныими мужми с разсудителными, и со всем священьством беседуя, съединяяся волне, во многия времена, и с вами с православными Князьми обсылаясь во вся места, а и нашия Русскиа земля обыскиваа старику, и по святым правилом и по разсужениу святительскому и священничьскому, и по старине, обыскав того, что переж того в Руси бывало поставленье Митрополитом, аще не на Москве ни в Володимере, но на Киеве: понеже, сыну, и о том добре веси, еже в тогдашнаа времена было господарьство того православного святаго Самодержца всея Русскиа земля Великого Князя Владимера на Киеве, а поставление бывало на Русскую митрополью Митрополитом, не токмо, якоже нывешного ради еже во Цариграде церковьного нестроениа, во токмо еже в господарьствех Русскиих Господарей со Цариградскими Цари негладости ради.
К стр. 286.
Розыск о раскольнической Брынской вере, часть 3-я, глава 12, лист 492—497. — О делех расколнических.
От града Вологды, в пути ведущем к Каргополю, на стране яже от моря, в месте пустынном, живяше некий враг Божий, волхв и чародей, пустынножителное носяй имя, и лицемерную имеяй добродетель, и мнимый бяше от окрестных поселян свят и преподобен; и мнози пришедши сожителствоваху тому, имуще его себе учителя и наставника. Не точно же мужей, но и жен и девиц та пустыня уже наполнилася бяше: учением бо его лестным и лицемерным житием, влекоми бяху к нему аки к великому угоднику Божию. Учаше же той окаянный мнимыйсвятец тайно, еже всем жити блудно без всякого зазора, глаголя: Яко несть грех плотьское совокупление по согласию, но любовь есть, токмо да не венчаетеся ниже да благословитеся всупружество. Некиа же человек от Вологды града, отягчен быв многими грехами, и в чувство пришед, каяшеся пред Богом. И положи обет, еже прочее время жизни своея пожити чисто, и ити в пустыню, да в безмолвии пожив, получить от Бога прощение грехов своих. Слышав же о оном пустынножителе, яко мнози к нему собравшеся живут в пустыне, пойде тамо, не ведый такаго их жития блудного. И пришед ко оному пустыннику и пустынножителей блудных началнику, моля его, да повелит ему при себе жити в пустыне яко же и прочым. Он же глагола пришедшему: Брате любимый, добре пришел еси к нам: ныне бо несть уже на земли церкви Божия: все уклонишася и непотребни быша, понеже в церквах поют и читают по новому; а у нас еще зде милость Божия покрывает, и новости ни каковои не приемдем, и крестимся по преданию блаженного Феодорита: а Никонова предания не приемлем: добре убо сотворил еси избежав о антихриста. Человек же той слышав сие, со умилением рече к нему: Аз, честный отче, молю тя, да наставиши мя на муть спасения, сего бо ради приидох ко твоей святыни, слышав твое по Бозе житие, могущее приводити душы ко Христу Богу, спаси убо мене жалающаго спастися. Окаянный же той пустынник отвещав, рече: Чадо доброе, подобает тебе прежде постом искуситися, да не яси ниже виении дни пиеши, дондеже вам известит о тебе Господь Бог, и тогда тя приимем с радостию. Он же обешася вся повеленная ему творити без сумнения, спасения ради души своея. Пустынник же повеле ввести его во внутреннюю едину от келий своих храмнику малу, яже бе присовокуплена ккеллии его, идеже сам живяше. В храминке же оной едино токмо бяще оконце, на путь зрящее, зеломалое, точию да свет будет в храминке, вход же затверди крепце, во еже всажденному никакоже изыти оттуду.
Пребывая же человек оный в затворе том дни три без пищи и пития, начат в стене келлии ко оному пустыннику творити малу скважию, между бревнами мох истерзая, и сотворив, смртряше что творит тои пустынник. Зрящу же ему оною скважиею, ее приидоша до пустынника два человека, глаголюще: отче святый, девицу оную беремянную Бог простил есть, родила младенца мужеска полу, что повелеваеши о нем творити. Той же окаянный мнимый святый пустынник, рече им: Не рек ли вам прежде сего, да егда та девица родит отроча, абие у новорожденного младенца можем подняв груди, измите сердце, и да принесите на блюде ко мне: идите убо и сотворите якоже рех вам. Они же абие отшедше, по малом часце принесоша на блюде древяном оное новорожденнаго младенца сердце, еще живо сущее и движущееся, и владоща ему. Он же взем нож, своими руками разреза е на четыре части, и рече им: Приимите сие, и в печи изсушив истолките. Сквернии же тии слуги окаянного оного пустынника, шедше сотвориша повеленное им, и паки принесоша к нему истолченное на муку то младенческое сердце. Пустынник же взем лист писчия бумаги, и на малыя бумажки раздробив, вложи по малой части истолченнаго сердца в те бумажки. И призвав некия послушники своя, рече им: Возмите бумажки сия со святынею, (чарование свое святынею нарек) и идите во грады, и веси и деревни, и входяще в домы глаголите людем, чтоб отнюдь не ходили в церковь, и у попов нынешних благословения не принимали бы, и к ним бы не исповедалися; и никаковой святыни церковной не причащалися бы: а крест бы на себе творили двема персты, а троеперстного сложения да никакоже приемлют, то бо есть печать Антихристова. И аще вас послушают или не послушают, вы от сего данного вам истолчения, тайно влагайте им в брашно или в питие, или в сосуд идеже у них вода бывает в дому, или в кладязь. Егда от того вкусят, тогда к нам обратятся на истину, и имут веру словесам вашим, и самоизволнии мученики будут.
Сия видев и слышав седяй в затворе человек, весь от страха оцепене, и не ведяше что творити. Начат же прилежно молитися ко Господу Богу и Троице Святей славимому о своем от таковыя беды избавлении, и крестное знамение на себе начат трема персты творити: (прежде бо двема персты то творяше, якоже от скверного оного пустынника научен бысть). Бог же молящыяся ему в бедах слушаяй, человеку тому в затворе сидящему, посла свобождение сицевым образом: Во утрие купцы некия путем мимо келлии тоя грядяху; затворенный же тих узрев, и рукою ко оконцу призвав, исповеда им тайно вся яже о себе и о пустыннике, что виде, и что слыша, и моляще их, да избавят его оттуду. Како же бы им его избавити, научи: да скажут, яко раб их окрад имения их, бежа, и крыется зде, и да молят пустынника, отдати им раба их. Купцы же сожалевшеся зело о затворенном том, притворишася, аки бы ищут раба своего окрадшого их, и бежавшого от них, и аки бы уведаша, яко крыется в пустыне той: и молиша пустынника того, да отдаст им раба их. Пустынник же призвав от затвора человека, глагола ему: Что ее сотворил еси брате, оболстил еси нас, сказуяся аки бы спасения иский, ты же окрад господей своих, притекли еси к нам. Человек же той пад на землю, глаголаше: Согреших отче на небо и пред тобою, злии люди на сие мя наусташа; но молю тя, да не предаси мя вруце господей моих, яко не быти мне живу от них. Пустынник же рече: Иди брате, и служи им, якоже велит Апостол: Раби повинуйтеся господем своим. Моляше же пустынник притворных господеи тех; да не сотворят зла рабу своему, аще имение их возвратит. Они же даша слово пустыннику, еже не озлобити раба своего, и поемше человека того отидоша.
По отшествии же купцов тех с человеком оным, возвещенно бысть пустыннику, яко вся тайны его ведомы сотворишася купцем оным от человека бывшого в затворе. Пустынник же той собрався со всеми ученики своими и мужеским полом и женским, и келлия оныя сожег, иде в пределы великого Новаграда, и вселишася в пустыни на езере некоем, в монастыре Палеостровском, и завладеша монастырем тем: начаша бо и тамо к нему мнози от окрестных весей собиратися, учением его лестным прелщаеми, и волшебством привлекаемы. Слышав же о них преосвященный Корнилий Митрополит великого Новаграда, посла к ним честныя мужы от духовного чина и мирского, увещати я к согласию церковному. Тии же развратники пустынножители с предводителем своим, не точию увещания не послушаша, но и погибели предашася. Ибо хуливше первее много святую церковь и вся православныя христианы, затворишася в момастыре том, и зажгоша церкви, и келлии, и ограду окрест, и тако все с монастырем сгореша и погибоша.
Кстр. 311.
Проповеди Стефана Яворского. Москва, 1805 года, часть третья, стр.
Хвалю я сию звездочетцов мудрость, что время жатвенное львом изобразили, и по их разумению без льва жатва быти не может. А о Марсовой победительной что возглаголем жатве? О воистинну без льва Марсовов быти несть мощно! Свидетельствуйте истинне вы все, которые духом Марсовым дыхаете, непреодоленнии кавалери Российстии! Может ли жатва ваша победительно быти без льва, без мужества? Орете мужественнии воини мечем аки ралом, по шиях неприятельских аки по нивам мещете семенатрудов ваших, кровавыми дождями орошаете Марсовую ниву, а победоносная жатва под таким знамением созревает. Под знамением льва не имелибысте так изобильного в победные лавры и финики процветающего жнива, аще не бы в сердечном вашем зодиаке яснело знамение льва, то есть мужества. Под сим то знаком созревают вам класы мечем победительным пожинаемые. Засеваете горчичныя зерна, горькие труды полагающе, но жатва победы о коль сладка!
Феофана Прокоповича Слова и Речи. Спб. 1765 года, часть 3, стр. 279.
Видели мы уже, колико грех тяжкий есть грешнику, посмотрим еще сколь и другим, он мерзок и заразителен. В первых яко же тело прокаженного нестерпимый смрад от испорченных влажностей из себе испускает, так и грешник, а наипаче мерзостями телесными зараженный хотя бы не ведаю в какие скрылся углы, однако явит его мерзская воня, еже не иное что ести только гласный слух и слава о делах его. Яко же благо; ханием Христовым святый Апостол доброе имя Христианское нарицает, так и злых людей исполненную бесчестия славу не иным чем, как только сатанинским смрадом подобает называти. А что еще дивнее, нещастливый всяк сицевый хотя бы о нем, что, он таков, и никто не знал, однако сам себе будто по неволи являет, не может болезни своей утаити. Худо, как то не ведаю, пахнут и повороты и ход такового, и взор и поглядывания, и шутки: а наипаче из уст адский некий смрад исходит.
К стр. 291.
Манифест о действиях изменника Гетмана Мазепы ко вреду Росси.
Божиею споспешествующею милостию, мы пресветлейший и державнейший великий Государь, Царь и Великий Князь Петр Алексеевичь, Самодержец Всероссийский и пр. всем вообще коемуждо особливо же верным нашим подданным Малороссийского народа духовным и мирским объявляем: что хотя мы, в первых своих граматах о всем на выданные неприятельские Шведские и изменника Мазепы прелестные к народу Maлороссийскому письма, с явными доводами описали в каком намерении к порабощению народа Малороссийского оный неприятель с изменником богоотступным Мазепою согласясь, в сей край пришед; також и каких ради праведных причин, мы, Великий Государь сию войну против короны Шведской начали, так что и не потребно б было более сего повторяти. Но понеже нам в сих числех донесен выданный за подписью и печатью Короля Шведского от 16 декабря месяца прошлого 1708 года бесстыдный универсал на Малороссийском языке, который наполнен грубой лжи, касающейся высокой персоны нашей, и ради нескладной, явной всем и простым, а не то что умным людям лжи, самохвальства и кичения, его удобнее может студным и возмутительным пасквилем нежели королевским универсадом назван быти. И хотя мы, Великий Государь, во всю сию, с Королем Шведским, войну, от всех таковых бесплодных и между политическими и христианскими зароды, а не то что коронованными главами незвычайных хул к персоне его Королевской как в письмах так и в разговорах удерживались, однако принуждены были уже многократно от него такие Королевским особам неприличные худы особе своей, славе народа нашего касающиеся высокодушно сносити и наипаче оные правостью оружия вашего, нежели тщетными взаимными укоризнами письменными оную обиду нашу мстить намеряя. Но ныне видя в сем названном универсале наипаче прежнего оные хулы и лаи, меру превзошедшие и како признаваем по совету и составлению богоотступного изменника Мазепы подданным нашим Малороссииского народа для возмущения выданные; принуждены на оные взаимною мерою ответствовать повелети не для такого намерения, яко бы мы чаяли, что оные клеветы у верных наших подданных веру обретут, в чем не сомневаемся, видя к себе непоколебимую верность оных; но наипаче дабы не вменил себе вышеписанный и самохвальный наш неприятель то вразум и похвалу, яко бы не могли мы студную его ложь ясными доводами опровергнути. И первое объявляется в том его клевет исполненном возмутительном письме: будто бы преломив мирные договоры с тиим Королем Шведским без причины воевать провинцию его начали; и то первое есть ложи ибо уже довольно в первых грамотах наших праведные причины начинанию сея от и войны объявлены, что мы, мстя свою персональную и послам нашим нанесенную обиду в Риге, за которую управу на грубого Губернатора Рижского по публичному прошению нашему чрез послов Шведских учиненному, он Король Шведский вам дать явно отрек; також и для отыскания и превращения от многих столетних времен предкам нашим, Великим Государям Российским принадлежащих провинций: Ижерской и Корельской, которые корона Шведская, по истине рещи, изменнически, а не честным военным способом во время трудных и от неприятелей иностранных в Российском Государстве тогда свирепствующих по обычаю своему древнему как со многими Государствы оная корона тож учинила, вкравшись притворною своею приязнию и будто помощию, за мирным постановлением вероломно и неправедно отторгнула и вначале будто в залог в претендованных никаких деньгах хотя и за непоказанную помощь, но несколько оными завладела; а потом усмотря наше труднейшее Российскому Государству военное время с Королевством Польским, взятием коварным Новаграда и добыванием Пскова до невольного уступления оных вышепомянутых провинций принудила. И понеже всякий Государь обязан усматривая доброй случай о привращения неправедно от Государств своих отторгнутого старание свое прилагати; того ради невинно сея гордый неприятель нас Великого Государя такими хульными словесы за то поносит не имея силы оружием оные отобрать; и того ради ищет, по древнему обычаю своих вероломных предков, подысками и изменами и возмущениями бесчестных подданных против Государя своего ктому намерению достигнути; ибо оные предки его не токмо от нашего Российского Государства, но и от Римского Императора и от Датского и Польского Королевств, многие пространные провинции и города неправедно и вероломно за трактами и союзами отторгнули и завладели, усмотря смятение междоусобное или иностранных неприятелей на те Государства тогда сильно наступающих; как и он Король оным последуя в сей воине не своею силою оружия, по наипаче изменами и учиненными факциями и возмущении подданных в Польше и Саксонии большую часть делисправил и в силу пришел; ибо под образом защитителя вольностей в Польшу и Саксонию вменясь и подданных обольстя, права их и вольности переламов и имении пограбя войско свое гладное и безоружное размножил, вооружил и удовольствовал; и под таким же образом и злым намерением склоня изменника Мазепу обещании своими, вошел в Украину, хотя ему поработить народ Малороссийский и отторгнуть от нашея державы, принесть паки под прежнее несносное ярмо Польской и послушника воли своей, Лещинского, как то явно народу Малороссийскому доказано и из перенятого подлинного листа изменника Мазепы, к Лещинскому писанного показано, вкотором письме оной его на завоевание Украйны призывает, называя его Государем своим, а Малую Россию наследием оного. Из чего их враждебные умыслы о порабощении сего народа явные, хотя в сем своем письме, Король Шведской ложно того отрекается, объявляя, будто никогда того ненамеривал, чтоб Украйну Польше завоевать и от Польши себе, что присвоить: на то первое уже явно из письма помянутого Мазепина к Лещинскому писанного; второе ж из присвоения Княжества Курляндского к Шведской области, в котором и Губернаторы Шведские уже постановлены. Что же напоминает Король Шведский о преступлении изменническом Мазепы, будто б первенствующими народа Малороссийского, и что по прошению будто народному то учинено, для отвращения раззорения и получения обороны сему краю, и то явное ж всему народу Малороссийскому ложь и обман; ибо известно им самим, что собою и без совета и ведома народного, оный богоотступный изменник Мазепа ту измену учинил длясобственной своей тщетной славы и властолюбия, и факциями своими в сей край, впроводил неприятеля изнищалое и оголодалое войско Шведское паки отчасти поселил, которое при Смоленских рубежах при продолжаемом проходе с гладу и нужды стояв и от войск наших достатку разорено быть могло. И кто же из Малороссийского народа кроме самых малых единомысленников и поставленных в знатные уряды особ при нем изменнике ныне остались, из которых многие пребывая в крепком карауле Шведском не могущи убегнути тамо остатися принуждены; ибо от какой бы неволи всему народу Малороссийскому обороны себе еретической требовати когда под высокодержавною вашею рукою в таком нарядном и довольном состоянии, при вере благочестивой, при правах и вольностях своих, живучи, день от дня умножался; понеже мы, Великий Государи ниже пенязя в казну свою со всего Малороссийского народа никогда и брали и не требовали, но разве от того ж изменника Мазепы какие обиды и налоги без ведома нашего свой претерпел и кроме службы их звычайной казацкой во время нужное и военное ничего с них не спрашивали себе; а какую добротливость король Шведской по тому своему фальшивому обещанию к народу Малороссийскому по вступлении своем в сей край являет и како свой раззоряет и какими тяжкими поборами под видом несносных провиантов отягчает, то темизвестно, в которых местах они Шведы были; також как уже многие места свирепо по указу его позжены и невинные жители, яко верные Государю своему тирански порублены. Что же принадлежит о самохвальных его Короля Шведского ложных объявлениях о победах будто над войском нашим, причитая уступления войск ваших с доброго воинского рассуждения учиненное для утомления его войск к побегу. И тако надлежит то по осмотрении имети, что в нынешние веки и сильнейшие и обученнейшие войска и славнейшие генералы, кроме отчаянных вертоглавов, без крайней нужды и усмотренного фортелю, никогда до главной баталии не приступают; но воинские свои действа отправляют вымыслами, утомляя неприятеля маршами и партиями; ибо трудно на одной баталии главное участие и благосостояние своего Государства отважить; но с помощию Вышняго мы усмотря удобное время и место и от оной баталии не отречемся. Какие же однако с помощию Вышняго воинскими нашими действы приключены неприятелю уроны, то признавают сами Шведские главнейшие особы в перенятых от них письмах до Шведской земли писанных, також и взятые от них пленные и приходящие непрестанно перебежчики; ибо из главного Королевского войска близь половины, по выходе из Саксонии, оного убыло, и не то что удивлению, то смеху достойно, что в том письме Шведского Короля не токмо Головчинскую акцию, при которой они однакож вдвое или больше перед нашими людей потеряли, но и побиение части своего войска при Черной Капе, где 6 знамен их взято, но что еще удивительнее и совершенную победу над Левенгауптом, который от 1600 человек войска, на силус тремя тысячами к нему Королю привел и все пушки и большую часть знамен потерял и с 8-ю тысячами возов нашим в добычу оставил, которое все и с 1500 пленных в Смоленск явно в знак победы привезено так, что едва оный Генерал вплавь с остальными чрез реку бегством спастись ушел; однакож себе с бесстыдною в лице всего света ложью впобеду и побиение нашего войска приписует; такоже и Генерала Либетрова корпуса разрушение, который видя свою погибель, постреляв всех у конницы своей коней насилу с остальными людьми на корабли ушел, признать не хочет; и не знамо, какими никогда бывалыми будто находками над войски нашими хвалятся, где всегда войска не мало потерял, яко и на Десне, которой ради удержание, ради крутых с другой стороны берегов и наступавших морозов, от которых оная в некоторых местах покрываться льдом было уже начала и ради потребного взятия Батурина с единомышленниками Мазепиными не возможно было, но по знатном уроне неприятелю приключенном войски нашими для потребнейшихдействий оттуда отведены; такоже он Король Шведский и урок своих под Сенным от наших войск претерпенной с явною ложью себе в выигрыш приписует. О которых всех тщетных похвальбах более смеху нежели почтения достойных не рассуждаем потребно быть распространять ибо оные их лжи и самохвальство всему уже свету известны и никто в Европе их Шведским разглашаемым ведомостям яко от всегдашних лживцев происходящих веры не подаст и Король их лживый во всей Европе никому не имоверен. Но уповаем мы при помощи Вышняго, во время удобное ему гордому неприятелю своему в самом деле оружием нашим показать, что то его поношение войск наших ложно, как и Левенгауптов корпус, который усильнее нашего корпуса числом был, то довольно чувствовал; что же принадлежит лживой его Короля Шведского клевете, где прикрывая ненависть свою к благочестивой вашей церкве и православной вере и знатно по злобному и боготступному совету Мазепину напоминает будто оное, Великий Государь, с Папою Римским и соединении веры праотцем; и то паче посмеянию нежели имоверно достойно, и да сохранит нас Вышний дабы мы, яко поборитель о благочестии и в мысли о том имели; чего во веки истиною доказати никто не возможет. А что он в довод тоя лжи представляет, будто от нас позволены Римлянам Костелы на Москве имети и иезуитом школы отправляти: и то не есть новое от нас позволение, но от предков наших, Великих Государей, Царей Всероссийских, для иноземцев в службе нашей сущих и в государствах наших купечество отправляющих позволено, не одной Римской но и Лютеранской и Кальвинской веры костелам быти и школы им для обучения детей их держати в одной Немецкой слободе, где они живут; в Казани же и Астрахани и Сибири и в иных ваших землях позволено издревле и бусурманам мечети, а Калмыкам и иным поганым мольбищи свои имети; и знатно что ввержены сии лживые плевелы по внушению воровскому Мазепину, для наведения какого либо на нас, Великого Государя, подозрения и для прикрытия показанного грабежа и ругательства Шведского церквей благочестивых и святыни в Литве и в здешнем Малороссийском крае, о чем пространнее прежде сего объявлено. Обнадеживание же его Короля Шведского здешнему Малороссийскому краю обороны, как ложно, так и невозможно; ибо как может он в таком отдалении земель своих от сего края пребывая, оной оборонять? К тому же укоряет он вас отягчением земель наших не объявляя о себе, како его земли от многих поборов и выборов рекрут так разорены, что многие пусты остались; а провинция Лифляндская, которую предки его за клятвою при таких кондициях, что оная при вольностях и правах своих содержана быть имеет, из под Польской власти отторгнули, в такую неволю отец его и он поработили, какой больше нигде быти не может; ибо всю шляхту, без всяких причин, маетностей их и имений лишили и откупщикам оные отдали, которые же из них знатные, на привилегии свои ссылаясь, просили в том пощады, вносили протестации, и тих многих мучительными смертьми тирански казнили. Однакож не устыжается он Король Шведский такие свои немилосердия к подданным на нас возлагати, чего вам доказать не может; ибо мы всех подданных своих при правах и вольностях их не нарушимо всегда содерживаем, а особливо Малороссийскому народу все обещанное при принятии их под высокодержавную отца нашего блаженные памяти Великого Государя Его Царского Величества руку содерживали и впредь содерживать будем. Прочие же его Короля Шведского против коронованных глав обычая нанесенные на нас клеветы и хулы, сокращения ради не рассуждаем достоины быти ответу, ибо не надлежало б потентату честолюбивому обходиться такими возмутителям одним обычными делами; но наипаче мы уничтожая оные, яко самые клеветы милуем и токмо вышеписанное верным нашим подданным на улику лжи втом хульном письме содержанной объявить сие потребно быти рассудили, напоминая им притом паки Милостиво, дабы на сии злодейственные к конечной погибели и порабощению их с совета изменника Мазепы вымышленные прелести не смотрели, и ни обещаньями, ни угрозами неприятельскими, себя от начатой своей к нам Великому Государю, верности отступать не допускали; но оному при Великороссийских наших поисках везде мужественно отпор и промысл над ними чинили; ибо уповаем на милость Вышняго, что вскоре оной неприятель наипаче утомлен и от нашего оружия поражен и из государств наших выгнан будет и оные верные наши подданные по прежнему при правах и вольностях своих вечно в покое и тишине благополучно жительствовать могут; от нас же за ту свою показанную верность вящшую милость и награждение получат.
8) Когда будут в полках офицерские плацвакансы и на те места будут присылать указы от генерал-фельдмаршалов: я те указы принимать и по оным в заплате исполнять от нижнего офицера даже до подполковника; токмо в окладах смотреть, чтоб авансирующий на ваканс чрезвычайного оклада не получил, кроме пововыезжих иноземцев, которые в его Царского Величества в службу по капитуляциям призываны и дабы теих капитуляции в ордерах генерал-фельдмаршалов именно были описаны, а от генерал-аншефтов, которые отлучатся от команд генералов-фельдмаршалов принимать ордеры в повышении чинов от вышнего даже до капитана и в заплате те чинить, как о том в сем пункте вышепомянуто. А ежели от помянутых господ генерал-фельдмаршалов и прочих генерал-аншефтов будут ордеры присыланы выше градусов помянутых чинов, хотя и на плац-вакансию: о том отписываться с вышним комиссариатом, а между тем оным повышенным персонам или вновь принятым в службу Царского Величества выше тех оффиций жалованья удержать, дабы резолюцию получить от вышнего Коммиссариата, под прещением, как в 4-м пункте помянуто, кроме именного его Царского Величества указа, о котором именно в указах будет объявлено.
12) Впрепозициях учрежденного Коммиссариату Г-м Губернатором предложено, дабы увсякого полка был особый коммиссар, которые всегда будут под повелением Обер-Кригс-Коммиссара требовати и те Цаль-Коммиссары всегда должны безотлучно быти при тех порученных им полках для заплаты, куда оные ни будет в марш определен; а настиговать фискалам в обеих местах в братье и краже денег при коммиссарстве и прочего, как казенного, так и с людей на квартирах и по всюду, а в неисполнения службы, убийствах, драках и прочих преступлениях подобных им у генералитстства.
13) Смотреть того, чтоб никто, как из вышних так и из нижних Г-д офицеров не употреблял как драгуна, так и солдата и всего данного из казны Царского Величества к своим услугам и корысти, чего ради фискалы должны в том обсервовать и противу тех у Коммиссариату протестовать и по протестации помянутых фискалов во отлучении главного Коммиссариату, Обер-Кригс-Коммиссар должен доношение иметь главному командующему, дабы того, на кого протестация подана будет, отсылать для розыска и наказания втом деле совершенности до коммиссарства и потому соверша инквизицию требовать офицеров кКригс-рейху, а потому делу окончание чинить, как сентенция буде подписана. Будет же дело великому валеру и знатнему убытку состоит; описываться с главным Коммиссариатом; а ежели к тому розыскуобязана, будет Генеральная персона; то приняв у фискала протестацию ежели не в дальности будет отстоят, писать тако ж до главного Коммиссариата, а будет разлучится в дальности о том чинить, не описываясь, розыск, как о том вышепомянуто, дабы между тем в переписке его Царского Величества интересу чего не упустить.
Именный данный Сенату. — О примирении Короля Польского с Речью Посполитою на предложенных кондициях со стороны Царского Величества.
Г-да Сенат! О сдешнем объявляю, что дело между КоролемПольским и Речью Посполитою почитаю окончали, ибо пункты на чем быть миру между Королевскими Министры и послами Конфедератскими здесь на мере поставили и обе стороны приняли, и отданы послу Кидаю Долгорукому, который едет в Ярославль и там яко медиатор при съезде вершить будет, с которых посылаю при сем список, из которых увидите, что сами так себя обязали в волю медиаторскую, что впхнуть нельзя.
Кондиции, предложенные со стороны Царского Величества к примирению меж его Королевским Величеством и чинами сконфедерованными Речи Посполитой и войск обоих народов с случая ссор между ими и войски его Королевского Величества Польского Саксонскими учинившихся, чрез интерпозицию его Царского Величества, на которые его Царское Величество Королевское Величество для имеющей своей приязни к Речи Посполитой, склонять изволил, и его Королевское Величество уже склонность свою к соизволению явить обещал, и понеже его Царское Величество рассуждает, что оные согласны с желанием Речи Посполитой, того ради уповать, что и от оных приняты будут.
1) Чтоб конгресс, как наискорее учинен быть мог и для трактования Король своих пленипотенциаров послать соизволяет, и дабы Г-да Конфедераты своих пленипотенциаров с пленипотенциями туда назначили, а место конгрессу к тому примирению определяется быть в Ярославле по предложению Г-д послов.
2) Время же оному конгрессу назначинается быть в средних числах Маия по новому стилю.
3) Чтоб с посланным ныне офицером от его Царского Величества Конфедераты прислали к послу, Князю Долгорукому, который определен от его Царского Величества, яко медиатора, полномочным послом на тот конгресс, пашпорты для его и Королевских пленипотенциаров, которые имеют на съезд ехать, и дабы на имена во оных оставлено было место, чтоб его Королевское Величество по своему изволению мог кого определить в оные вписать, кого он соизволит послать, также его Королевское Величество також будет тем доволен, кого они от себя похотят на тот конгресс послать и для того б прислали и они роспись, кого к тому конгрессу от себя назначинают, против которой и к ним для свободного проезду от его Королевского Величества паспорты присланы будут, також, чтоб с обеих сторон в войсках публиковать и на крепко приказать, дабы почты для пересылки с обеих сторон имели свободное хождение.
4) Такожде и курьерам с паспортами с обеих сторон, и прочим людям, на тот конгресс приезжающим, свободный проезд был.
5) Чтоб на месте конгресса войску быть с обеих сторон по 300 человек пехоты для караулов.
6) Обещается, что тотчас сначала оного конгресса, при объявлении армистиции, отставление всех неприятельских поступков, також и контрибуций должно иметь быть соглашено вдруг с обеих сторон.
7) А по заключении трактата, вывод всех войск Саксонских из Полыми и Литвы, во время 4-х недель за границы имеет быть учинен и не оставит Король более из своих Саксонских войск в землях Речи Посполитой кроме гвардии по статутам в 1200 человеках состоящей, которую однакож на своей плати содержать изволит.
8) Сейм его Королевское Величество, по скончании трактата, назначить соизволяет как наискорее.
9) Чтоб Речь Посполитая его Королевскому Величеству довольную безопасность дала и обязалася, что она, по выходе Саксонских войск, в случае нового нападения Короля Шведского, пока сия война не кончится, сама себя и Королевское Величество оборонять будут, не требуя тогда от Королевского Величества какого вспоможения.
10) Чтоб разрешение и отставление обоих конфедераций войсковой и воеводств, по выступлении за рубеж в 4 недели, после окончания и подписанного договора, войск Саксонских, наидалее потом в 2 недели действительно следовало под кондициею, что внутренняя безопасность, как в целости персон, так и в имении их в трактате с обеих сторон заключена и постановлена была.
11) Чтоб совершенное безопасение его Королевскому Величеству исходатайствовано было, против всех, как внутренних замешаний, так и особливо против Шведских адгерентов и всяких иных наружных неспокойств. Сие ныне за фундамент предлагается.
И Его Царское Величество, ради постановления и заключения трактата между обеими сторонами, определяет с своей стороны, яко медиатор на тот конгресс своего чрезвычайного и полномочного Посла Действительного Тайного Советника Господина Князя Долгорукова, снабдя полною мочью и стакою инструкциею, дабы имелдобрыми своими средствы обе партии к примирению принести, а ежели которая партия на добрых кондициях, которые согласны суть с правою, как выше изображено, паче чаяния помириться не захочет, чтоб в таком случае он посол объявил, что его Царское Величество другую партию возмет ипротив той, которая примириться не хочет, себя объявить, на что в нужном случаеиметь будет он посол полной указ к Генералу Царского Величества Рену, чтоб оный по его определению с войски Царского Величества из Украйны маршировать и против того действовал, кто внутреннему покою противен, на что его Королевское Величество, делпя истинное намерение к примирению, соизволил; також обещает его Царское Величество Г-дам сконфедерованным чинам трудиться, чтоб тот трактат от его Королевского Величества содержан был[709].
П. с. з. Р. И. т. V. стр. 596—7. 3244. — 1718 Ноября 26. Именной. — Об определении в губерниях должностных людей, согласно с Шведским Земским Управлением о даче им инструкций и о введении в С.-Петербургской Губернии нового управления с 1-го Июля.
В губерниях, всех людей во всем управлении определить, нам дать инструкции и прочие порядки все против Шведского (или что переправя), дабы все распорядить нынешним годом; а в правление ее вступать им с будущего 1750 года, но управлять по старому, а с 1720 года почать по новому.
А дляпримера лучшего, вС. Петербургской Губернии зачать с 1-го июля по новому управлять.
1) Ландс-гевдинг, Голова земский.
2) Обер-ландсрихтер, Вышний земский судья,
3) Ланд-секретарь, Земский Дьяк.
4) Бухгалтер, Земский Надзиратель сборов.
5) Ланд-рект-мейстер, Земский Казначей.
6) Ланд-фискал, Земский фискал.
7) Ланд-мессер, Меженщик.
8) Проссол, Староста тюремный.
9) Ланд-комиссар, Земский Комиссар.
10) Ланд-рихтер, Земскмй Судья.
11) Лаед-шрейбер, Подъячий Земский.
12) Кирхшпиль-Фохт.
П. с. з. Р. И. 670 стр. 3316. — 1719 Марта 3. Именной. — Об утверждении и исполнении приговоров Военных Судов.
Великий Государь указал: над всеми офицерами и рядовыми, кто какого чина ни будет, которые подержанными над ними кригсрехты явятся не в смертных винах чинить экзекуцию при тех командах, где такие кригс-рехты будут держаны однако наперед, те кригс-рехты конфирмовать командующим теми корпусами генералам. А которые офицеры приличатся в смертных винах и те кригс-рехты подписав под ними командующим генералам свою сентенцию, для совершенной конфирмации присылать в Военную Коллегию, а в Военной Коллегии текригс-рехты конфирмовать и о экзекуции докладывать Самому Его Царскому Величеству, а без того экзекуций не чинить. А над унтер-офицерами, над рядовыми и неслужащими, которые приличатся в смертных винах: чинить экзекуцию по конфирмации в Военной Коллегии.
П. с. з. P. И. стр. 691. 3350 — 1719 Апреля 9. — Декларация о Коммерции на Балтийском море.
Его Царское Величество Всероссийское повелел всем Своим при иностранных неутральных держав дворах и городах пребывающим министрам и агентам высокие Свои Указы дать: помянутым Державам и городам объявить, чтоб оные ныне домогались Королевство Шведское к тому склонить, дабы купецким кораблям всех их подданных, которые как в Его Царского Величества, так и Королевства Шведского на Северном и Балтийском мори лежащие пристани Коммерцию свою отправлять намерены суть, свободно и без препятствия ходить позволено было; и того ради всем их военным кораблям, регатам и арматорам крепко заказано было: ни из вышепомянутых мест в пристани Его Царского Величества идущих, ниже оттуда с грузом возвращающихся купеческих кораблей брати по оным свободную и невозбранную навигацию позволить. И ежели Швеция без всякого исключения и изъятия на все товары генерально позволит, то Его Царское Величество равным образом из вышепомянутых мест, с какими б товарами оные ни были, в Швецию идущим и оттуда возвращающимся купеческим кораблям свободный и невозбранный проезд позволить, и для того всем своим военным кораблям, фрегатам и арматорам именно запретить повелит оным в торговле и проездах их ни малейшего препятствия не чинить. Но ежели Швеция по предложению вышереченных Держав и городов нагруженным купеческим кораблям в пристани Его Царского Величества хотя на свободной пропуск позволит, однакож с изъятием некоторого, что оные тогда за контрабанд почесть, и длятого с оными вещами брать велит, то Его Царское Величество тож Себе предоставляет, и в рассуждении того повелит своим военным кораблям и фрегатам те торговые корабли из вышепомянутых кораблей в Швецию идущие, которых товары контрабанд не могут почтены быти, свободно допускать, но прочие которые с контрабандом будут, кому бы оный ни принадлежали, по учиненному осмотру брать и приводить велит. Единым словом, ичто Швеция в таком случае себя декларует, то и от Его Царского Величества позволено будет, но ежели помянутые неутральные Державы и города Королевству Шведскому как прежде сего коммерциум в России не токмо запретить, но и весьма запереть стараться будет то Его Царское Величество противу того равным образом поступит, и всем Своим военным кораблям и фрегатам указы дать повелит, дабы всех тех неутральных Держав и городов в Швецию идущие и из Швеции возвращающиеся купеческие корабли со всеми нагруженными купеческими товарами без разбора брать и приводить, еже тогда Его Царскому Величеству помянутые Державы и города никоим образом зазрить, ниже за несправедливо толковать не могут; ибо Его Величество никоим образом снесть того не может, чтоб его неприятель чрез коммерциум и взятие тех многих знатных призов к продолжению войны против оного одного так великие авантажи получил. До нонеже в сей Декларации токмо неутральные Державы и города упомянуты, а Его Царского Величества высоких союзных подданные в том не выражены и то учинено того ради, понеже оные и без того насилы между Его Царским Величеством и оных высокими принципалами учиненных союзов, в том обязаны, и ради великого резона весь коммерциум в Швецию яко общего неприятеля запретить и всем удобомышленным образом Королевству Шведскому, как в коммерции, так и в прочем ущерб чинить и ни до малого авантажа не допускать, того ради оным сим декларуется, что их корабли ни в которое время свободны не будут. Но ежели некоторые из купецких кораблей, которые в Швецию пойдут или оттуда возвращаться будут и оные от Его Царского Величества военных кораблей, фрегатов и арматоров на море найдены будут, то оные от них без дальнего рассмотрения взяты быть имеют, разве когда наперед кому из оных кораблей о свободном пропуске у Его Царского Величества потребныепасы исходотайствованы будут. И дабы каждый по сему поступать и от всякого следования благовременно предостерегать себя мог, и того радии сия декларация напечатана и всюду публикована.
Вот указание, критическое отчасти, поэтических мест в стихотворениях Ломоносова.
В одевторой:
Взойди на брег крутой выской,
Где кончится землею понт;
Простри свое чрез воды око,
Коль много обнял горизонт;
Внимай, — как юг пучину давить,
С песком мутит, зыбь на зыбь ставит,
Касается морскому дну,
На сушу гонит глубину (1)
(1) Полн. собр. соч. М. В. Ломоносова. Спб. 1803, ч. 1, стр. 93. 90. 103.
Последний стих напоминает стихи Языкова;
И бегут чрез крутояры
Многоводной Ниагары
Ширина и глубина.
И так вот где отозвалось это смелое и прекрасное употребление слова.
Из оды пятой:
На встоке, западе и юге,
Во всем пространном света круге
Ужасны Росские полки
Мечи и шлемы отложите,
И в храбры руки днесь возмите
Зелены ветьви и цветки.
Союзны царства утверждайте
В пределах ваших тишину,
Вы бурны вихри не дерзайте
Подвигнути ныне глубину.
Как сладкий сон вливает в члены,
Во дни трудами изнуренны,
Отраду, легкость и покой,
Как мысль в веселье утопает
О коль прекрасен свет блистает,
Являя вид страны иной!
Там мир в полях инад водами;
Там вихрей нет, ни шумных бурь;
Между млечными облаками
Сияет злато и лазурь.
Теперь во, всех градах Российских
По селам и в степях Азийских
Единогласно говорят:
. . . . . . . . . . . . . . .
Не будет страшной уж премены
И от Российских храбрых рук
Рассыплются противных стены
И сильных изнеможет лук. (1)
(1) Полн. собр. соч. М. В. Ломоносова. Спб. 1803, ч. 1, стр. 93. 90. 103.
Из оды шестой:
Нам в оном ужасе казалось,
Что море в ярости своей
С пределами небес сражалось,
Земля стонала от зыбей,
Что вихри в вихри ударялись,
И тучи с тучами смирились,
И устремлялся гром на гром,
И что надуты вод громады
Текли покрыть пространны грады.
Сравнять хребты гор с влажным дном.
Сладка плодам во время зною
Прохлада влажныя росы.
И сон под тенью древ густою
Приятен в жаркие часы
Да возрастет Ея держава,
Богатство, щастье и полки,
И купно дел геройских слава;
Как ток великия реки
Чем дале бег свой простирает,
Тем больше вод в себя вмещает,
И множество градов поит;
Разлившись на поля восходят,
Обильный тук на них наводит,
И жатвы щедро богатит. (1)
Из оды седьмой:
Там муж звездами изпещренный
Свой светлый напрягает лук,
Диана стрелы позлащены
Сним мещет из прекрасных рук.
Вот между прочими доказательство слов наших, что сравнение становится и на первом плане и собственно поэтическим местом:
Ты суд и милость сопрягаешь,
Повинных с кротостью казнишь,
Без гневу злобных исправляешь,
Ты осужденных кровь щадишь.
Так Нил смиренно протекает:
Брегов своих он не терзает,
Но пользой выше прочих рек!
Своею сладкою водою,
В лугах зеленых пролитою,
Златой дает Египту век.
Тогда от радостной Полтавы
Победы Росской звук гремел,
Тогда не мог Петровой славы
Вместить вселенныя предел;
Тогда Вандалы побеждены
Главы имели преклонены
Еще при пеленах Твоих;
Тогда предъявлено судьбою,
Что с трепетом перед тобою
Падут полки потомков их.
Да будет тое (счастие) невредимо,
Как верьх высокия горы
Взирает непоколебимо
На мрак и вредные пары;
Не может вихрь его достигнуть,
Ни громы страшные подвигнуть
Взнесет к безоблачным странам,
Ногами тучи попирает,
Угрюмы бури презирает,
Смеется скачущим волнам. (1)
(1) Полн. собр. соч. М. В. Лононосова. Спб. 1803, ч. 1. стр. 116—120.
У Державина:
Плывет по скачущим волнам.
Из оды восьмой:
Царей и царств земных отрада,
Возлюбленная тишина,
Блаженство сел, градов ограда,
Коль ты полезна и красна!
Вокруг тебя цветы пестреют
И класы на поляхжелтеют;
Сокровищ полны корабли
Дерзают в море за тобою,
Ты смолешь щедрою рукою
Свое богатство по земли.
Когда на трон она вступила,
Как Вышний подал Ей венец:
Тебя в Россию возвратила,
Воине поставила конец;
Тебя прияв облобызала:
Мне полно тех побед, сказала,
Длякоих крови льется ток.
Я Россов щастьем услаждаюсь,
Я их спокойством не меняюсь
На целыйзапад и восток.
Ужасный чудными дымами,
Зиждитель мира искони
Своими положил судьбами,
Себя прославить в наши дни,
Послал в Россию человека,
Каков не слыхан был от века.
Он говорит про победу:
И шум в полкахсо всех сторон,
Звучащу славу заглушает,
И грому труб ее мешает
Плачевный побежденных стон.
Толикое земель пространство
Когда Всевышний поручил
Тебе в щастливое подданство,
Тогда сокровища открыл,
Какими хвалится Индия:
Но требует к тому Россия
Искусством утвержденных рук;
Сие злату очистит жилу,
Почувствуют и камни силу
Тобой восставленных наук.
Хотя всегдашними снегами
Покрыта северна страна,
Где мерзлыми борей крылами
Твои взвевает знамена;
Но Бог меж льдистыми горами
Велик своими чудесами:
Там Лена чистой быстриной,
Как Нил народы напояет
И бреги наконец теряет,
Сравнившись морю шириной.
Коль многи смертным неизвестны
Творит натура чудеса,
Где густостью животным тесны
Стоят глубокие леса,
Где в роскоши прохладных теней
На пастве скачущих еленей,
Ловящих крик не разгонял;
Охотник где не метил луком;
Секирным земледелец стуком
Поющих птиц не устрашал.
У Державина:
Леса, которые от века
Ни стук секир, ни человека
Веселый глас не возмущал.
Далее:
Там тьмою островов посеян,
Реке подобен океан;
Небесной синевой одеян,
Павлина посрамляет вран.
Там тучи разных птиц летают
Чтопестротою превышают
Одежду нежныя весны;
Питаясь в рощах ароматных
И плавая в струях приятных,
Не знают строгия зимы. (1)
(1) Полн. собр. соч. М. В. Ломоносов. Спб. 1805, ч. 1, стр. 120. 128.
Из оды девятой:
Заря багряною рукою,
От утренних спокойных вод,
Выводит с солнцем за собою
Твоей державы новый год.
Пушкин пародировал с любовью эти стихи в Евг. Онегине:
Заря багряною рукою; и пр.
Далее:
Благословенное начало
Тебе, богиня, возсияла
И наших искренность сердец
Пред троном Вышнего пылает
Да счастием твоим венчает
Его средину и конец
Да движутся светила стройно
В предписанных себе кругах,
И реки да текут спокойно
В тебе послушных берегах.
С способными ветрами споря,
Терзать да не дерзнет борей
Покрытого судами моря
Пловущими к земли Твоей:
Да всех глубокой мир питает
Железо браней да не знает,
Служа в труде безмолвных сел.
В луга усыпанны цветами
Царица трудолюбных пчел,
Блестящими шумя крылами,
Летит между прохладных сел;
Стекается, оставив розы
И сотом напоенны лозы,
Со тщанием отвсюду рои.
Но море нашей тишины
Уже пределы превосходит,
Своим избытком мир наводит,
Разлившись в западны страны.
Прекрасная мысль; вот значение и назначение России. Ломоносов кажется понимал его.
И меч твой лаврами обвитый,
Не обнажен, войну пресек.
В полях исполненных плодами,
Где Волга, Днепр, Нева и Дон
Своими чистыми струями
Шумя, стадам наводят сон,
Сидит и ноги простирает
На степь, гдеХину отделяет
Пространная стена от нас;
Веселый взор свой обращает,
И вкруг довольства исчисляет,
Возлегши локтем на Кавказ. (1)
(1) Полн. собр. М. В. Ломоносова. М. 1845, ч. 1. стр. 130—136.
Из оды десятой:
Коль часто долы оживляет
Ловящих шум меж наших гор,
Когда богиня понуждает
Зверей чрез трубный глас из нор!
Ей ветры в след не успевают;
Коню бежать не воспящают
Ни рвы, ни частых ветвей связь:
Крутит главой, звучит браздами,
И топчет бурными ногами,
Прекрасной всадницей гордясь. (1)
(1) Там же, ч. 1, стр. 143.
Из оды двенадцатой.
Когда на холме кто высоком
Сидя, вокруг объемлет оком
Поля в прекрасный летний день,
Сады, долины, рощи злачны,
Шумящих вод ключи прозрачны
И древ густых прохладну тень,
Стада ходящи меж цветами,
Обильность сельского труда,
И желты класы меж браздами;
Что чувствует в себе тогда?
Там в круг облек Дракон ужасный
Места святы, места прекрасно,
И к облакам сто глав вознес!
Весь свет чудовища страшится,
Един лишь смело устремиться
Российский может Геркулес.
Един сто острых жал притупит
И множеством низвергнет ран,
Един на сто голов наступит,
Восставит вольность многих стран.
В своих увидит предков явны
Дела велики и преславны,
Что могут дух природы дать.
Уже младого Михаила
Была к тому довольна сила
Упадшую Москву поднять,
И после страшной перемены
В пределах удержать врагов;
Собрать рассыпанные члены
Такого множества градов.
Сармат с свирепостью своею
Трофеи отдал Алексею.
Он суд и правду положил,
Он войско правильное вскоре,
Он новый флот готовил в море;
Но все то Бог Петру судил.
Но ныне мы не зная брани,
Прострем сердца и мысль и длани
С усердным гласом к небесам,
О Боже крепкий Вседержитель,
Пределов Росских расширитель,
Коль милостив бывал Ты нам!
Воззри к нам с высоты святые,
Воззри, коль широка Россия,
Которой дал ты власть и цвет.
От всех полей и рек широких,
От всех морей и гор высоких,
К тебе взывали девять лет. (1)
(1) Полн. соб. соч. М. В. Ломоносова. Спб. 1805. ч. 1, стр. 151—166.
У Языкова:
Из равнин, степей широких,
С рек великих, с гор высоких,
От осьми твоих морей.
Из оды тринадцатой:
Он (Петр) жив, надежда и покров;
Он жив, во всестраны взирает,
Свою Россию обновляет;
Полки, законы, корабля
Сам строит, правит и предводит,
Натуру духом превосходить,
Герой в морях и на земли.
Божественный певец Давид
Священными шумит струнами,
И Бога полными устами
Исайя восхищен гремит. (1)
(1) Там же, стр. 166—172.
Из оды шестнадцатой:
Безгласна видя на одре
Защитника, отца, героя,
Рыдали Россы о Петре.
Везде наполнен воздух воя,
И сетовали все места:
Земля казалася пуста:
Взглянут на небо, не сияет;
Взглянут на реки, не текут,
И гор высокость оставляя
Натуры всей пресекся труд.
Необходимая судьба
Во всех народах положила,
Дабы военная труба
Унылых к бодрости будила,
Чтоб в недрах мягкой тишины
Не зацвели, водам равны,
Что вкруг защищены горами,
Дубровой, неподвижны спят,
И под ленивыми листами
Презренной производят гад.
Ведет Творец, Он идет в след;
Воздвиг нас. Россы ускоряйте,
На образ в знак Его побед
Рифейски горы истощайте,
Дабы Его бессмертный лик,
Как солнце, светел и велик,
Сиял во все концы земные. (1)
(1) Полн. собр. соч. М. В. Ломоносова. Спб 1805, ч. 1, стр. 187.
Из оды семнадцатой:
Когда по глубине неверной,
К неведомым брегам пловец
Спешит по дальности безмерной,
И не является конец;
Прилежно смотрит птиц полеты,
В воде и в воздухе приметы,
И как уж томную главу
На брег желанный полагает,
В слезах от радости лобзает
Песок и мягкую траву. (1)
(1) Там же, стр. 201.
Из оды восемнадцатой:
Как хорош оборот:
Любовь твоя к Екатерине,
Екатеринина к тебе,
Победу даровала ныне
Обширность наших стран измерьте,
Прочтите книги сданных дел,
И чувствам собственным поверьте:
Не вам подвергнуть наш предел.
Исчислите тьму сильных боев,
Исчислите у нас героев
От земледельца до Царя,
В суде, в полках, в морях и селах,
В своих и на чужих пределах,
И у святого олтаря. (1)
(1) Там же, стр. 266. 211.
Из оды девятнадцатой:
Пою наставший год: он славен,
Он будет красота веков,
Твоим намерениям равен,
Богиня, радость и покров!
Среди торжественного звуку
О ревности моей уверь,
Что ныне чтя Петрову внуку,
Пою, как пел Петрову дщерь.
Сам Бог ведет, и кто противу?
Кто ход его остановит?
Как океанских вод разливу,
Навстречу кто поставит щит!
Где звуки? где огни и страхи?
Где, где всегдашний дым и прахи?
В них Вышний не благоволил,
В свою не принял благостыню.
Превыше облак восходящий
Недвижно зрит от звезд Атлант,
На вихрь в подножиях шумящий.
О ты, пресветлый предводитель
От вечности текущих лет,
Цветущих, дышущих живитель,
Ты око и душа планет,
Позволь к твоему мне дому,
Ко храму твоему златому,
Позволь приближившись воззреть!
Уже из светлых врат сапфирных
Направил коней ты эфирных,
Ржут, топчут твердь, спешат лететь.
Ты с новым торжествуя годом,
Между блистающих колес
Лазуревым пустился сводом,
Течешь на крутизну небес;
Стремясь к приятствам вешней неги,
Одолеваешь зиму, снеги!
Таков Екатеринин нрав.
Далее: опять доказательство сказанного нами о сравнениях.
Когда с преимспренних несносной
Приближится на землю жар;
То дождь прольешь нам плодоносной,
Подняв, сгустив во облак пар.
Умеришь тем прекрасно лето….
Уже по изобильном
Достигнет солнце, где весы
Равняют день и ночь на свете.
Я слышу нимф поющих гласы,
Носящих сладкие плоды;
Там в гумнах чистят тучны классы:
Шумят огромные скирды.
Среди охотничей тревоги,
Лесами раздаются роги,
В покое представляя брань.
"Цветут во славе мною царства,
"И пишут правый суд цари;
"Гнушаясь мерзостью коварства,
"Решу нелицемерно при.
"Могу дела исчислить задни,
"И что рождается по вся дни;
"О будущем предвозвещу;
"Мои полезны всем советы;
"От чтителей моих наветы
«Предупреждая отвращу».
"Господь творения начало
"Премудростию положил;
"При мне впервые воссияло
"На тверди множество светил;
"И в недрах неизмерной бездны
"Назначил словом беги звездны.
"Со мною солнце он возжет,
"В стихиях прекратил раздоры,
"Унизил дол, возвысил горы,
«И предписал пучине брег».
Смотри, смотри, внимай, вещают,
В обширны русские края,
Где сильны реки протекают,
Народы многие поя;
Из них чрез гор хребты высоки
Прольются новыё потоки
Екатерининой рукой.
Дабы, чрез сочетанны воды,
Друг другом пользуясь, народы
Размножили избыток свой (1).
(1) Полн. собр. соч. М. В. Ломоносова. Спб. 1803, ч. 1, стр. 214—222.
Надо помнить, что мы выписываем и относительно языка.
Сколько есть прекрасных стихов в его Разговор с Анакреоном:
Мне петь было о Трое,
О Кадме мне бы петь,
Да гусли мне в покое
Любовь велят звенеть.
Я гусли со струнами
Вчера переменил,
И славными делами
Алкида возносил,
Да гусли поневоле,
Любовь мне петь велят.
О вас герои боле,
Прощайте, не хотят. (1)
(1) Там же, стр. 258.
Мне девушки сказали:
Ты дожил старых лет,
И зеркало мне дали;
Смотри, ты лыс и сед.
Я не тужу нимало,
Еще ль мой волос дел,
Иль темя гладко стало,
И весь я побелел. (1)
(1) Полн. собр. соч. М. В. Лономосова. Спб. 1803, ч. 1, стр. 243.
Мастер в живопистве первой,
Первой в Родской стороне,
Мастер научен Минервой,
Напиши любезну мне.
Напиши ей кудри черны,
Без искусных рук уборны;
С благовонием духов,
Буде способ есть таков.
Дай из роз в лице ей крови,
И как снег представь белу.
Проведи дугами брови
По высокому челу.
Не своди одну с другою,
Но расставь их меж собою,
Сделай хитростью своей,
Как у девушки моей. (1)
(1) Там же, стр. 241.
Как хороши еще стихи его из Анакреона; так они просты и грациозны:
Ночною темнотою
Покрылись небеса,
Все люди для покою,
Сомкнули уж глаза.
Внезапно постучался
У двери купидон;
Приятной перервался
В начале самом сон.
Кто так стучится смело?
Со гневом я вскричал.
Согрей обмерзло тело,
Сквозь дверь он отвечал;
Чего ты устрашился?
Я мальчик чуть дышу,
Я ночью заблудился,
Обмок и весь дрожу.
Тогда мне жалко стало,
Я свечку засветил,
Не медливши ни мало
К себе его пустил.
Увидел, что крылами
Он машет за спиной;
Колчан набит стрелами;
Лук стянут тетивой.
Жалея о несчастье,
Огонь я разложил,
И при таком ненастьи
К камину посадил.
Я теплыми руками
Холодны руки мял,
Я крылья и с кудрями
До суха выжимал (1).
(1) Полн. собр. соч. М. В. Ломовосова. Спб. 1803, ч. 6, стр. 440—441.
Сколько также прекрасных и сильных стихов в перевод оды на счастие, Руссо, особливо когда сравнить с переводом Сумарокова:
Слепые мы судьи, слепые,
Чудимся таковым делам!
Одни ли приключенья злые
Дают достоинство царям?
Их славе бедствами обильной,
Без брани хищной инасильной
Не можно разве устоять?
Не можно божеству земному,
Без ударяющего грому
Своим величеством блистать?
Вотще готовит гнев Юноны
Енею смерть среди валов;
Премудрость! чрез твои законы
Он выше рока и богов (1).
(1) Полн. собр. соч. М. В. Ломоносова, 1803, ч. 1, стр. 253—261.
Как хорош его шестистопный ямбический стих, как слышен он у Пушкина с своею простотой и важностию вместе; напр.: в надписи к статуе Петра Великого:
Се образ изваян премудрого героя,
Что ради подданных лишив себя покоя,
Последний принял чин, и царствуя служил,
Свои законы сам примером утвердил,
Рожденны к скипетру простер в работу руки,
Монаршу власть скрывал, чтоб нам открыть науки.
Когда он строил град, сносил труды в воинах,
В землях далеких был и странствовал в морях,
Художников сбирал и обучал солдатов,
Домашних побеждал и внешних супостатов. (1)
(1) Там же, стр. 271.
Надпись 4:
Зваянным образом, что в древни времена
Героям ставили за славные походы,
Невежеством веков честь божеска дана,
И чтили жертвой их последовавши роды,
Что вера правая творить всегда претит.
Но вам простительно, о поздые потомки,
Когда услышав вы дела Петровы громки,
Поставите олтарь пред сей геройский вид. (1)
(1) Полн. собр. соч. М. В. Ломоносов. Спб. 1803, ч. I, стр. 274.
Надпись 20:
Повсюду ныне мир возлюбленный цветет,
Лежит оружие, и с кровью слез не льеть;
И земледелец плугвыносит безопасно (1).
(1) Там же, стр. 281.
Надпись 22:
Желая некогда преславный остров Род
Пловущих по морю спасти от непогод,
Себе хвалу снискать, другим давать отраду,
Поставил на брегу пречудную громаду;
Великий исполин седмидесят локтей
Светильник чрез всю ночь держал поверх зыбей,
Далече блеск пускал чрез море неустройно,
И корабли вводил в пристанище спокойно (1).
(1) Там же, стр. 283.
Надпись 23:
Когда ночная тьма скрывает горизонт,
Скрываются поля, леса, брега и понт.
Чувствительны цветы во тьме себя сжимают,
От хладу кроются и солнца ожидают;
Но только лишь оно в луга свой луч прольет,
Открывшись в теплоте сияет каждый цвет,
Богатство красоты пред оным отверзает,
И свой приятной дух, как жертву проливает. (1)
(1) Там же, стр. 285—284.
Надпись 25:
Победе следует весело торжество,
Герой приемлет честь и жертву божество.
Звучат в полках трубы, на пленниках оковы,
В противничей крови несут щиты багровы. (1)
(1)Полн. собр. соч. М. В. Ломоносова. Спб. 1803, ч. 4, стр. 286.
Надпись 26:
Хотя счастливые военные дела
Монархов громкая на свете похвала;
Но в ясной тишине возлюбленного мира
Прекраснее ко всем сияет их порфира.
Велико дело в том, чтоб часто побеждать;
Но более того всегдашний мир держать.
В победах надлежит полкам большая доля,
В победах счастию почти дана вся воля.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Производить плоды природно только лету,
И кроткий мир един дает богатство свету.
То правда, надлежит и зиму тем хвалить,
Что может суровство поветрий отвратить,
И вредны умертвить в лесах и нивах гады.
Подобные дает счастлива брань отрады.
Но как между стихии с зимой минет война,
И нам является прекрасная весна;
От ней неистовы Бореи убегают:
От ней приятные Зефиры вылетают;
Дыхая по земле, дыхая по водам,
Велят всходить цветам, велят упасть волнам.
Ведут суда в моря и земледельца в нивы,
Готовят сладкой плод и в пристань путь счастливый.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
В довольстве спеет трут, довольствие в труде
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Толиким множеством божественных даров
Довольствуемся мы имея всем покров. (1)
(1) Полн. собр. соч. М. B. Ломоносова. Спб. 1803, ч. 1, стр. 286—287.
Надпись 27.
Не зубы стер боец пред Римлянами львице,
Ниже кто облетелвсех прочих в колеснице. (1)
(1) Там же, стр. 288.
Надпись 29:
И тщится ускорить щедротой всход наук,
И хитрость разную художественных рук. (1)
(1) Там же, стр. 200—201.
Надпись 38:
По правде вечность есть пространный Океан,
Что вихрям завсегда на колебанье дан.
В ней лета, корабли, что скоро пробегают,
И вдальности себя безвестной закрывают.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Сии наполнены довольством корабли
Мы видим веселясь со счастливой земли.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Да многие потом довольств увидим полны,
Не ведая, что вихрь, не ведая, что волны. (1)
(1) Там же, стр. 208—200.
Стихи Ея Императорскому Величеству Елисаветы Петровны. В них особенно видно, как сильно поражало Ломоносова пространство России, о котором так прекрасно говорит Гоголь:
Где в свете есть народ, земля, страна и царство
Подобная стране, Монархиня, Твоей?
От запада твое простерлось государство,
От юга, севера и утренних полей.
Как утренним лучом престол Твой здесь сияет,
Другую часть страны Твоей покоит ночь;
Как утрення заря Камчатку озаряет,
Вечерняя отсель тогда отходит прочь;
Когда имеет ночь народ Твой южный летом,
То северный народ в трудах полдневных бдит;
Как звездным Астрахань в ночи блистает светом,
То Кол во полнейшем блистанье солнце зрит.
Начавши от Двины огнь праздничный пылает,
По дальнейший Амур, что Хин от нас делит.
И с восклицанием во всех странах шумящим
Языки разными вещает твой народ. (1)
(1) Полн. собр. соч. М. B. Ломоносова. Спб. 1805, ч. 1, стр. 307—308.
Письмо к И. И Шувалову:
Прекрасны летни дни сияя на исходе,
Богатство с красотой обильно сыплют в мир;
Надежда радостью кончается в народе;
Натура смертным всем открыла общий пир.
Созрелые плоды древа отягощают
И кажут солнечным румянец свой лучам,
И руку жадную пригожством привлекают;
Что снят своей рукой, тот слаще плод устам.
Сие довольствие и красота всеместна,
Не только жителям обильнейших полей
Полезной роскошью является прелестна,
Богинь влечет она приятностью своей.
Чертоги светлые, блистание металлов.
Оставив, на поля спешит Елисавет;
Ты следуешь за ней, любезный мой Шувалов
Туда, где ей Цейлон и в севере цветет,
Где хитрость мастерства преодолев природу,
Осенним дням дает весны прекрасный вид,
И принуждает в верх скакать высоко воду,
Хотя ей тягость вниз и жидкость течь велит.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Отрада вся, когда о лете я пишу;
О лете япишу, а им не наслаждаюсь,
И радости в одном мечтании ищу. (1)
(1) Полн. собр. соч. М. В. Ломоносова. Спб. 1805, ч. I, стр. 311—312.
Выпишем хотя несколько мест из его поэмы: Петр Великий.
Закрылись крайней пучиною лица;
Лишь с морем видны вкруг слиянны небеса
Тут ветры сильные имея флот во власти,
Со всех сторон сложась к погибельной напасти,
На Запад и на Юг, на Север и Восток
Стремятся, и вертят мглу, влагу и песок:
Перуны мрак густой сверкая разделяют,
И громы с шумом вод свой треск соединяют;
Меж морем рушился и воздухом предел;
Дождю на встречу дождь с кипящих волн летел;
В сердцах великой страх сугубят скрыпом снасти.
Но промысл в глубину десницу простирает;
Оковы тяжкие вдруг буря ощущает.
Как в разных разбежась свирепый конь полях,
Ржет, пышет, от копыт восходит вихрем прах;
Однако доскакав до высоты крутые,
Вздохнув кончает бег, льет токи потовые:
Так Север укротясь впоследни восстенал.
По усталым валам Понт пену расстилал;
Исчезли облака; сквозь воздух в Юге чистый,
Открылись два холма и береги лесисты.
Меж ними кораблям в залив отверзся вход,
Убежище пловцам от беспокойных вод.
Бездонный океан травой как луг покрыт.
Достигло дневное до полночи светило,
Но в глубине лица горящего не скрыло,
Как пламенна гора казалось меж валов,
И простирало блеск багровый из-за льдов.
Среди пречудные при ясном свете ночи
Верьхи златых зыбей пловцам сверкают в очи.
Между высокими камнистыми горами,
Что мы по зрению обыкли звать мелями.
Уборы внутренни покров черепокожных,
Бесчисленных зверей, во глубине возможных.
Там трон жемчугами усыпаный янтарь;
На нем сидит волнам седым подобен царь.
"Твои, сказал, моря, над нами царствуй век;
"Тебе течение пространных тесно рек:
«Построй великой флот; поставь в пучинестены».
Принесши плод земля, лишилась летней неги;
Разносят бледный лист бурлящих ветров беги;
Летит с крутых верхов на Ладогу Борей,
Дожди и снег и град трясет с седых кудрей.
Наводит на воду глубокие морщины:
Сквозь мглу ужасен вид нахмуренной пучины.
Смутившись тягостью его замерзлых крыл,
Крутится и кипит с водой на берег ил. (1)
(1) Полн. собр. соч. М. В. Ломоносова. Спб. 1803, ч. 1. стр. 11. 12. 13. 14. 15. 16. 55.
В пример простых, но прекрасных разговорных стихов приведем:
Пахомей говорит, что для святого слова
Риторика ничто; лишь совесть будь готова.
Ты будешь казнодей лишь только стань попом,
И стыд весь отложи. Однако врешь, Пахом.
На что риторику совсем пренебрегаешь?
Ее лишь ты одну, и то худенько знаешь. (1)
(1) Так же, стр. 312—313.
В пример того же приведем басню, ненапечатанную в его стихотворениях, но вРиторике:
Лишь только дневной шум замолк,
Надел пастушье платье волк,
И взял пастуший посох в лапу,
Привесил к посоху рожок,
На уши вздел широку шляпу,
И крался тихо сквозь лесок,
На ужин для добычи к стаду.
Увидел там, что Жучко спит,
Обняв пастушку Фирс храпит,
И овцы все лежали сряду.
Он мог из них любую взять;
Но не довольствуясь убором,
Хотел прикрасить разговором,
И именем овец назвать.
Однако чуть лишь пасть разинул,
Раздался в роще волчий вой.
Пастух свой сладкой сон покинул,
И Жучко бросился с ним в бой;
Один дубиной гостя встретил,
Другой за горло ухватил;
Тут поздно бедный волк приметил,
Что чересчур перемудрил,
В волах я в рукавах связался,
И волчьим голосом сказался;
Но Фирс не долго размышлял,
Убор с него и кожу снял.
Я притчу всю коротким толком
Могу вам, господа, сказать:
Кто в свете сем родился волком,
Тому лисицей не бывать (1).
(1) Полн. собр. соч. М. B. Ломоносов. Спб. 1803, ч. 6, стр. 438—459.
Здесь есть один отрывок, который указывает, что Ломоносов просил об учреждении Университета; он интересен и не в поэтическом отношении:
Любитель тишины, собор драгих наук,
Защиты крепкие от бранных ищет рук….
И славный слух, когда твой Университет,
О имени Твоем под солнцем процветет!…
В России древности, в натуры тайны вникаем….
Для славы Твоея, для общего плода,
Не могут милости быть рано никогда (1).
(1) Там же, стр. 314—315.
Мы должны сказать еще об одном замечательном произведении Ломоносова, которое все заслуживает полного внимания: это письмо к Шувалову о пользе стекла. Наука много значила для Ломоносова; она наполняла всего его, наполняла живо, и он был не сухой ученый, ремесленник. Наука имела для него всю поэтическую сторону. Это видим в послании о пользе стекла. Мы считаем нужным сделать из него сравнительно большие выписки. Удивительно, как здесь обращается он с языком, как вмещает он в него свои мысли и трудные, почти технические выражения, и как силен и соразмерен является язык. Вот наши выписки:
Не должно тленности примером тое быть,
Чего и сильный огнь не может разрушить,
Других вещей земных конечный разделитель;
Стекло им рождено; огонь его родитель.
С натурой некогда он произвесть хотя
Достойное себя и оные дитя.
Во мрачной глубине, под тягостью земною,
Где вечно он живет и борется с водою,
Все силы собрал вдруг, и хляби затворил,
В которы Океан на брань к нему входил.
Напрягся мышцами и рамена подвигнул,
И тяготу земли превыше облак вскинул.
Внезапно черный дым навел густую тень;
И в ночь ужасную переменился день.
Но ужасу тому последовал конец:
Довольна чадом мать, доволен им отец.
Прогнали долгу ночь и жар свои погасили,
И солнцу ясному рождение открыли.
Но что ж от недр земных родясь произошло?
Любезное дитя, прекрасное стекло….
Огромность тяжкую плода лишенных гор
Художеством своим преобратив в фарфор.
Потом как человек зимой стал безопасен;
Еще при том желал, чтоб цвел всегда прекрасен
И в северных странах в снегу зеленый сад,
Цейлон бы посрамил, пренебрегая хлад. —
И удовольствовал он мысли прихотливы.
Взирая в древности народы изумленны,
Что греет, топит, льет и светить огнь возженный,
Иные божеску ему давали чести
Иные знать хотя, кто с неба мог принесть,
Представили в своем мечтанье Прометея.
Не огнь ли он стеклом умел сводить с небес
Боясь падения неправой оной веры,
Вели всегдашню брань с наукой лицемеры;
Дабы она, открыв величество небес,
И разность дивную неведомых чудес,
Не показала всем, что непостижна сила
Единого Творца весь мир сей сотворила.
Астроном весь свой век в бесплодном был труде,
Запутан циклами, пока восстал Коперник,
Презритель зависти и варварству соперник.
В безмерном углубя пространстве разум свой,
Из мысли ходим в мысль; из света в свет иной.
Везде божественну премудрость почитаем,
В благоговении весь дух свой погружаем.
Чудимся быстрине, чудимся тишине,
Что Бог устроил наш в безмерной глубине
В ужасной скорости, и купно быть в покое,
Кто чудо сотворит кроме Его такое?
Уже Колумбу вслед, уже за Магелланом,
Круг света ходим мы великим Океаном,
И видим множество божественных там дел,
Земель и островов, людей, градов и сел,
Незнаемых пред тем и странных там животных,
Зверей и птиц и рыб, плодов и трав несчетных.
Преломленных лучей пределы в нем (стекле) неложны
Поставлены Творцем; другие не возможны.
В благословенной нам и просвещенной век
Чего не мог дойти по оным человек?
Но в нынешних веках нам микроскоп открыл,
Что Бог в невидимых животных сотворил!
Коль тонки члены их, составы, сердце, жилы,
И нервы, что хранят в себе животны силы!
Не меньше, нежели в пучине тяжкий кит,
Нас малый червь частей сложением дивит.
Велик Создатель наш в огромности небесной!
Велик в строении червей, скудели тесной!
Стеклом познали мы толики чудеса,
Чем он наполнил Понт, и воздух и леса.
Услышав в темноте внезапный треск и шум,
И видя быстрой блеск, мятется слабый ум.
Дабы истолковать, что молния и гром,
Такие мысли все считает он грехом.
Вертясь стеклянный шар, дает удары с блеском,
С громовым сходственный сверканием и треском;
Дивился сходству ум: но видя малость сил,
До лета прошлого сомнителем в том был;
Довольствуя одни чрез любопытство очи,
Искал в том перемен приятных дни и ночи.
Внезапно чудный слух по всем странам течет,
Что от громовых стрел опасности уж нет;
Что та же сила туч гремящих мрак наводит,
Котора от стекла движением исходит;
Что зная правила изысканы стеклом,
Мы можем отвратить от храмин наших гром.
Единство оных сил доказано стократно:
Мы лета ныне ждем приятного обратно.
Тогда о истине стекло уверит нас,
Ужасный будет ли безбеден грома глас?
Ходя за тайнами в искустве и природе,
Я слышу восхищен веселый глас в народе. (1)
(1) Полн. собр. соч. М. В. Ломоносова. Спб. 1803, ч. 2, стр. 188—201.
В стихах Ломоносова вообще, и в этом произведении особенно, часто является наука, так им любимая, и в тоже время глубокое сочувствие природы; везде, где он только ее касается, стихи его становятся прекрасны.
Ломоносов написал две трагедии: Тамира и Силин, и Демофонт. Ни ту, ни другую нельзя назвать целым поэтическим созданием; но и в той и в другой, особенно в первой, есть истинные поэтические места не только относительно языка. Так как эти трагедии имеют маловсеобщей известности, то мы изложим одну из них, именно первую, в которой более достоинства, и выпишем оттуда замечательные места; сверх того в ней в самых характерах лиц, в положениях, есть много изящного.
Действие в Крыму, в Кафе; лица: Мумет Царь Крымский, Мамай Царь Татарский. Тамира дочь Муметова, Селим Царевич Багдадский, Нарсим брат Тамирин, Надир брат Муметов, Зайсан визирь Муметов, Клеона мамка Тамирина, два вестника и воины. Основание взято из исторического сказания, что Мамай, разбитый Димитрием на Куликовом поле, бежал вКафу и был там убит. Содержание самой трагедии состоит в том, что Селим осадил с войском Кафу, что Мумет обещал в супружество Мамаю свою дочь и послал к нему в помощь Нарсина с войском. В начал трагедии ни Мамая, ни Нарсима еще нет. Селим видел на стенах Тамиру и полюбил ее, и любим взаимно; вследствие этого он готов дать мир Мумету, и вступает с ним в союз. Так начинается эта трагедия. Тамира, в первом явлении с Клеоной, говорит:
Настал ужасный день, и солнце на восходе
Кровавы пропустив сквозь пар густой лучи,
Дает печальный знак к военной непогоде;
Любезна тишина минула в сей ночи.
Отец мой воинству готовится к отпору,
И на стенах стоять уже вчера велел.
Селим полки свои возвел на ближню гору,
Чтоб прямо устремить на город тучу стрел.
На гору, как орел, всходя он возносился,
Который с высоты на агнца хочет пасть,
И быстрый конь под ним как бурной вихрь крутился;
Селимово казал проворство тем и власть.
Он ездил по полкам, пока тень мрачной ночи
Закрыла от меня поля, его, и строй.
Потом и томные хотя сомкнулись очи,
Однако видела его перед собой:
Во сне либыло то, или то было въяве;
Смущался мысльми сон, смущались мысли сном;
Селим казался мне великолепен в славе,
Таков осанкою, Клеона, и лицом,
Как в перемирны дни скакал перед станами,
Искусством всех других и взором превышал,
И стрелы пущены уже под облаками,
Направленными в след стрелами рассекал (1).
(1) Полн. собр. соч. М. B. Ломоносова, ч. 2, стр. 53-54.
Она усылает Клеону смотреть, не началось ли сражение; оставшись одна, она старается себя уверить, что противник их не Селим, а отец его, который послал его против Мумета, и невольно увлекается в другую сторону, все думая о Селим. Это место истинно поэтическое; мы его выпишем:
Что он противу вас вооружился в поле,
Сыновняя любовь и должности велят.
И как родительской не согласиться воле?
Отец его! отец, не он ваш супостат.
Он счастлив, что ему есть в старости замена;
Благополучна мать, что в свет произвела!
И ежель есть сестра, то коль она блаженна,
Что слет младенческих с ним купно возросла!
Но коль родилась та на свет благополучно,
Которой щедрая устроила судьба,
Чтобы с Селимом жить до смерти неразлучно! (1)
(1) Полн. собр. соч. М. В. Ломоносова Спб. 1803, ч. 2,стр. 55.
Клеона возвращается и говорит, что Селим кажется идет прочь от Крыма. Тамара, еще не признаваяся Клеону в любви, говорит, что верно какой-нибудь предатель изменил Селиму —
Или отец объят нечаянно войною,
И требует себе его на помочь сил.
Я чаяла конца и по паденье мнимом,
Оплакав кровь граждан и стен оставший прах,
Мне будет следовать во узах за Селимом,
И при Евфратских жить невольницей брегах (1).
(1) Там же, стр. 57.
Клеона видит ее смущение, спрашивает, от чего? —
Или ужасные и грозные мечтанья
Обеспокоили младую мысль во сне? (1)
(1) Там же; стр. 67.
Наконец Тамира признается; здесь прекрасные, поэтические стихи:
Что делать мне теперь, когда он прочь идет?
Уже все мысли с ним на берег обратились;
Я с ним, я с ним среди морских валов плыву,
И горы Крымские от нас из виду скрылись!
Какой объемлет хлад и мрак мою главу!
Уедет, о моей любови неизвестен,
И слез моих себе не будет представлять! (1)
(1) Полн. собр. соч. М. В. Ломоносова. Спб. 1803, ч. 2, стр. 59.
Клеона говорит ей, что Селим считает блаженством только —
Как стены падают и города дымятся,
Когда мечи блестят, течет по копьям кровь. (1)
(1) Там же, стр. 59.
Тамира отвечает.
За ним бы следовать ни горы мне высоки,
Ни конским топотом смущенный в поле прах,
Ни копья, ни мечи, ниже кровавы токи,
Ниже какой иной не возбранил бы страх.
Любовию горят не редко и герои,
От ней избавиться не можно никому.
Кому любезнее сражения и бои
И жить всегда в шатрах, как брату моему?
Однако ныне он последуя Мамаю,
Хотя в Российской край пошел вооружен,
Но мысли все свои, Клеора, верно зная,
Все мысли клонит к той, которой уязвлен. (1)
(1) Там же, стр. 59—60.
Мумет приходит и возвещает дочери о мире сСелимом, и что Мамай назначен ей женихом; Тамира отвечает:
Что я с младенчества родительскую волю
Привыкла исполнять, довольно знаешь сам;
Своею почитать не отрицаюсь долго,
Которую мне дать угодно небесам (1).
(1) Полн. собр. соч. М. B. Ломоносова. Спб. 1809, ч. 2, стр. 63.
Но просит, его погодить по крайней мере. Она остается одна и не знает, что делать. Так оканчивается первое действие. — Во втором действии Селим вместе с Надиром; они видятся и с изумлением узнают друг друга, они вместе были в Индии. Здесь является намек на прежнюю, другую, вне настоящего действия лежащую жизнь Селима; это прекрасное место; оно обнаруживает поэтическую природу. Не нужно для трагедии, не нужно для хода действия, знать, что Селим был в Индии. Но это совершенно поэтическое явление, когда бросается свет на другую, сюда не входящую жизнь человека, на другие его дни; это дает знать, что была иная жизнь, иные годы, иные интересы, — и в неверном, неопределенном свете является другая часть многообразной жизненной деятельности человека, и невольно поднимается ряд возможных картин и возможных явлений жизни; думаешь, что иначе жил человек, было для него другое время. Прекрасно, когда какое-нибудь слово, какой-нибудь намек напоминает, указывает на это. Это мы здесь видим, и это показывает истинное поэтическое чувство (такой отчасти намек встречается еще, когда упоминается о Димитрии Донском, о Куликовой битве, о русских вообще). Надир и Селим, сказали мы, узнают друг друга. Нарсим был также вместе с ними в Индии, где они не говорили друг другу о своем происхождении. Надир говорит:
Мне радостен сей мир; но на тебя взирая,
Сугубо чувствую веселие в себе.
Такой его был взор и бодрость в нем такая,
И именем и всем подобен был тебе,
Селим, которого любовь и добродетель
К Нарсиму и ко мне коль искренна была,
Тому прекрасный брег Геоских вод свидетель.
Селим.
Седины вижу те, и те черты чела!
Теперь мне небеса надежду укрепляют!
Возлюбленный Надир, тебя здесь вижу я,
Которого поныне места воспоминают,
Где праведна еще цветет хвала твоя,
Но где твой сын, мой друг?
Надир.
На брань пошел с Мамаем,
Однако он царем не мной на свет рожден (1).
(1) Полн. собр. соч. М. В. Ломоносова. Спб. 1803, ч. 1, стр. 67.
Селим признается Надиру в любви своей к Тамире:
Узнаешь нынешних от прежних мыслей разнь,
Тебе все склонности и жизнь моя известна,
Как был я в Индии с Нарсимом и с тобой,
Бывала ль красота очам моим прелестна?
Бывал линарушен любовью мой покой?
Всегда исполнен тем, что мудрые Брамины
С младенчества в моей оставили крови,
Напасти презирать, без страху ждать кончины,
Иметь недвижим дух и бегать от любви;
Я больше как рабов имелсебя во власти,
Мой нрав был завсегда уму порабощен;
Преодоленны я имел под игом страсти,
И мраку их не знал наукой просвещен.
Других волнения смотрел всегда со брегу.
Но ныне под общий я подвержен стал закон,
И мыслей быстрого сдержать не силен бегу,
Я им последую и отдаюсь в полон.
Не ради слабых сил оставил я осаду,
Любовь исторгнула из рук военных меч;
Тамира, не полки, была защита граду,
Она мнешлем с главы, броню сложила с плеч (1).
(1) Полн. собр. соч. М. B. Ломоносова. Спб. 1805, ч. 2, стр. 68.
Селим говорит Надиру, что он видел Тамиру на стене, что он боролся с тех пор сам с собою, воевать лис Муметом, или поставить мир; он решился было на первое —
Я в руки принял меч, но сердце вопияло:
Селим, за то ли ты дерзаешь устремлен,
Чтоб око нежное на кровь граждан взирало…
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
И чтоб в слезах лице Тамирино прекрасно
От падающих стен покрыл сгущенный прах (1).
(1) Там же, стр. 60.
Приходит Тамира, видит Селима; Селим говорит, что ее любит. Здесь прекрасные стихи:
Тебя, пред коею жар бранный погасает
И падают из рук и копья и щиты,
Геройских мыслей бег насильный утихает,
Удержан силою толикой красоты! (1)
(1) Там же, стр. 71.
Он уговаривает ее соединиться с ним, идти за собою:
Последуй мне в луга Багдадские прекрасны,
Где в сретенье тебе Евфрат прольет себя,
Где вешние всегда господствуют дни ясны,
Приятность воздуха достойная тебя;
Царицу восприять великую стекаясь,
Богинею почтит чудящийся народ,
И красоте твоей родитель удивляясь,
Превыше всех торжеств поставит твой приход (1).
(1) Полн. собр. соч. М. В. Ломоносова. Спб. 1803, ч. 2, стр. 72.
Тамира открывает ему все, и уходит. Являются Мумет и Заисан. Селим объявляет Мумету, что залогом и печатью союза должна быть его дочь; Мумет дает неопределенный ответ. Остаются Мумет, Надир и Заисан; Мумет в недоумении, тем более, что Нарсим ненавидит Мамая; два последние дают противоположные советы Мумету: Надир за Селима, Заисан за Мамая. Прекрасны слова Надира, когда Заисан угрожает могуществом Мамая:
Что меру превзошло, — стоит над стремниною, (1)
Чтоб гордости пример паденьем звучным дать;
Безумна власть падет своею тяготою;
Что срамно приобресть, — срамнее потерять.
Видал я быстрые уже иссохши реки,
Засыпанны песком, что рвали с берегов.
Так царства, что цвели во славу многи веки,
Упали тягостью поверженных врагов.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Насильна власть стоять не может долговечно.
Кто гонит одного, тот всякому грозит.
Россию варварство его (Мамая) бесчеловечно
Из многих областей в одну совокупит.
На плач, на шум, на дым со всех сторон стекутся;
Рассыпанных враждой сберет последний страх.
Какою силою в единстве облекутся,
Владимир наш пример и храбрый Мономах.
Сей вредные своей земли отмстив набеги,
Лавровым верьх венцем и царским увенчал,
А оный здешние покрыв полками бреги,
Супругу в сих стенах и виру восприял (2).
(1) Здесь, как и вдругих местах, кстати заметим, ударения насловах Ломоносова другие, не так как теперь у нас.
(2) Полн. собр. соч. М. B. Ломоносова. Спб. 1803, ч. 2, стр. 76-77.
Приходит вестник с Придонских полей с вестью, что Мамай победил. Здесь стихи, которые как то отзываются в стихах Озерова:
Одно несчастие Мамая сокрушает,
Что сильный Челубей пронзен в крови лежит,
Лежит и поля часть велику покрывает (1).
(1) Там же, стр. 78.
В третьем действии является Мамай, бежавший с Куликова поля; он хочет скрывать свое поражение, он думает, что погубил Нарсима и что некому сказать о его поражении; он рассказывает Мумету и другим о своей победе и о том, что Нарсим остался еще на полях Российских и что он (Мамай) пожаловал его краем:
Лугами тучными меж Доном и Днепром.
Является Тамира. Мамай объявляет ей о своем желании на ней жениться; Мумет и Надир уходят; из ответа Тамиры Мамай замечает, что она его не любит, и объявляет ей это. Тамира говорит, что она любит другого, и удаляется. Из слов Клеоны Мамай видит, что Тамира любит Селима. Мамаи, оставшись один с Заисаном, спрашивает о Селим. Заисан ему рассказывает; Мамай приходит в гнев и решается отмстить Селиму; они уходят. Выходят вновь Тамира и Клеона. Тамира усылает Клеону и остается одна; она намерена бежать с Селимом, борется сама с собой, и наконец решается бежать с ним. Она говорит:
Беги, беги отсель, Тамира, и спасайся,
Пока тиранских ты не чувствуешь оков,
Беги насильных рук, на град не озирайся:
Селим принять тебя на корабли готов.
Он с берегу очей минуты не спускает,
И плаватели все направилися в путь;
И небо искренней любови поспешает:
Уже нам и Бореи способный начал дуть.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . .
От року бегая, на явный рок дерзаю.
Мне пагубой земля, вода грозит бедой.
Непостоянное я море представляю,
И бури хищные ревут передо мной….
. . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Спеши, спеши от мест Мамаем зараженных,
Спеши за Понт, за Тигр, за Нил, за Океан.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Прости, дражайшее отечество, прости! (1)
(1) Полн. собр. соч. М. В. Ломоносова. Спб. 1836, ч. 2, стр. 89-91.
Так оканчивается третье действие. В четвертом действии Заисан объявляет Надиру, что он встречал Taмиру бегущую к судам Селима, воротил ее и ввел в дом; он хочет объявить об этом Мумету. Надир говорит:
Хотя смягчи удар приятностью какою;
Между веселых слов печаль сию вмести (1).
(1) Там же, стр. 94.
Клеона приходит к Надиру и рассказывает ему о горести и слезах Тамиры. Надир говорит, что подозревает Мамая в хитрости. Клеона говорит:
Для толь поспешного Мамаева прихода
Слух в городе прошел, что он совсем побит?
Надир.
Всегда есть Божий глас, глас целого народа;
Устами оного Всевышний говорить (1).
(1) Полн. собр. соч. М. B. Ломоносова. Спб. 1803, ч. 2. стр. 94.
Далее Надир говорит что небо —
Горами потрясет, и воспалит пожары,
Или опустошит поветрием луга,
Или от глубины возвысив волны яры,
Потопом скверные очистит берега (1).
(1)Там же, стр. 97.
Далее говорит он же (Надир). Какие прекрасные стихи!
Хоть радостен Мумет, но войска не имеет;
Что будет, как Селим к стенам приступит вновь?
Погибнем, ежели не рассудя посмеет
Озлобить меч в руке держащую любовь.
Мамая гордый дух чембольше возвышает,
Тем может рок его скорее поразить.
На пышны гор верхи гром чаще ударяет.
Беги высот, когда безбедно хочешь жить.
Цветут спокойные не зная бурь долины,
Где редко молнии возможно досягать.
Никто на свете так не обязал судьбины,
Кто б завтрешне себе мог щастье обещать.
На лживость оного никто не полагайся:
Что утром возросло, то вечером падет.
Никто в нещастии спасенья не отчайся:
Что вечер низложил, то утро вознесет.
Неутомимый рок все колом обращает.
С Мамаем рушиться внезапно может Крым.
Когда кто с высоты великой упадает,
И тех с собой влечет, что с низу шли за ним.
Но сим смущаются лишь только подлы души,
Которы на морской волнами шумный путь
Смотря, колеблются с недвижимые суши,
И чают на брегу высоком потонуть (1).
(1) Полн. собр. соч. М. В. Ломоносова. Спб. ч. 2, стр. 97, 98.
Приходит Селим и узнает, что Тамира поймана на пути к нему; он говорит, что вновь обратит воинство против города.
Ударит женский стон здесь вместо песней брачных,
И вместо праздничных огней пожар сих стен (1).
(1) Там же, стр. 99.
Наконец он оставляет это намерение и хочет драться с Мамаем; он отвечает Надиру:
Владеет наших дней Всевышний сам пределом;
Но славу каждому в свою он отдал власть.
Коль близко ходит рок при робком и при смелом;
То лучше мне избрать себе похвальну часть.
Какая польза тем, что в старости глубокой
И в тьме бесславия кончают долгий век?
Добротами всходить на верьх хвалы высокой
И славно умереть родился человек (1).
(*) Там же, стр. 102.
Надир его удерживает, говорит ему об его родителях:
Они во сретенье давно к тебе взирают,
И простирают мысль чрез горы и валы,
И в нетерпении минуты все считают,
Твоей насытиться желая похвалы.
Возобнови свои премудрые уставы,
Которым преж сего себя ты покорял,
И вспомни прежние свои на сей час нравы,
Которых мерностью ты старых удивлял. (1)
(1) Полн. соб. соч. М. В. Ломоносова. Спб. 1803, ч. 2,стр. 107.
Селим отвечает:
Уж я не тот Селим…. (1).
(1) Там же, стр. 102.
Является Мамай; между им и Селином завязывается жаркий спор; они бросаются драться друг с другом, но их разнимают.
В пятом действии Мумет объявляет Тамире, что она должна соединиться с Мамаем, Клеону же приказывает бросить в темницу. Надир утишает Тамиру и говорит:
Поверь мне, что Мамай хотя теперь возвышен,
И гордости своей не знает где предел;
Но скоро упадет, и звук лишь будет слышен,
С какой он высоты повержен в низ летел (1).
(1) Там же, стр. 103.
Приходит вестник и рассказывает о поединке Ceлима с Мамаем:
Сверкнули острые и дали звук мечи;
. . . . . . . . . . . . . . . . .
Но руку сильную занес в размах Селим;
Ударил по щиту, звук грянул меж горами,
Распался разом щит и конска голова. (1)
(1) Полн. собр. соч. М. В. Ломоносова. Спб. 1803, ч. 2, стр. 108.
В то время, как Селим одолевал Мамая, прибежали Мамаевы мурзы и бросились на Селима. Вестник в это время оставил место поединка; Надир уходит мстить за Селима, а Тамира остается одна; она уверена, что Селима больше нет; она говорит, что ей нет отрады —
Одно спасенье мне, не ожидать спасенья. (1)
(1) Там же, стр. 110.
Все это место также вообще прекрасно. Она решается последовать за Селимом:
И смерть зовет меня к спокойству от трудов!
Героев светлый лик Нарсима там встречает.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Что должно потерять, то должно презирать….
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Ты умер для меня, я следую тебе. (1)
(1) Там же, стр. 111. 112.
Она хочет заколоться. В это время являются Селим и Нарсим; они говорят, что Мамаи убит. Приходит и Мумет с прочими. Нарсим рассказывает поражение на Куликовом поле:
Сквозь пыль, сквозь пар едва давало солнце луч,
В густой крови кипя, тряслась земля багрова,
И стрелы падали дождевых гуще туч.
Уж поле мертвыми наполнилось широко,
Непрядва трупами спершись едва текла.
Различный вид смертей там представляло око,
Различным образом повержены тела,
Иной с размаху меч занес на сопостата;
Но прежде прободен, удара не скончал,
Иной, забыв врага, прельщался блеском злата;
Но мертвый на корысть желанную упал.
Иной от сильного удара убегая,
Стремглав на низ слетел и стонет под конем.
Иной пронзен угас, противника пронзая;
Иной врага поверг, и умер сам на нем. (1)
(1)Полн. собр. соч. М. B. Ломоносова, Спб. 1803, ч. 2,стр. 114.
В это время, когда победа клонилась на сторону татар, Мамай, послав его (Нарсима) отыскивать Димитрия, окружил его Нарсима своими воинами, чтобы истребить с его войском; тогда вдруг войско русское вышло из засады; татары, (также и напавшие на Нарсима) побежали:
Я к верху мутные возвел свои глаза,
Тогда над русскими полками отворились,
И ясный свет на них спустили небеса.
Ударил гром на нас, по оных побороя. (1)
(1) Там же, стр. 116.
Селим оканчивает рассказ и говорит о том как Нарсим, в то время, как он (Селим) был окружен, явился и убил Мамая:
Как тигр уж на копье хотя ослабевает,
Однако посмотрев на раненый хребет,
Глазами на ловца кровавыми сверкает,
И ратовище злясь в себе зубами рвет:
Так меч в груди своей схватил Мамай рукою;
Но пал, и трясучись о землю тылом бил.
Из раны черна кровь ударилась рекою,
Он очи злобные инебо обратил
Разинул челюсти, но гласа не имея,
Со скрежетом зубным извергнул дух во ад. (1)
(1) Полн. собр. соч. М. B. Ломоносова, ч. 2, стр. 117.
Мумет соединяет Селина и Такиру, и прощает Клеону, — и трагедия оканчивается.
Мы выписали все или почти все поэтические места. Из наших выписок видно, как прекрасны, как совершенны часто стихи Ломоносова, и как далеко выше эта трагедия трагедии Озерова.
Трагедия «Демофонт» не имеет такого достоинства, как трагедия «Тамира и Селям»; но и здесь есть прекрасные места и прекрасные стихи. Удержимся от многих выписок, и выпишем одно место из рассказа Мемнона Полимнестору:
Внезапно солнца вид на всходе стал багров
И тусклые лучи казал из облаков,
От берегу вдали пучина почернела,
И буря к нам с дождем и с градом налетела,
Напала мгла как ночь, ударил громный треск,
И мрачность пресекал лишь частых молний блеск.
Подняв седы верхи, стремились волны яры,
И берег заревел, почувствовав удары.
Тогда сквозь мрак едва увидеть мы могли,
Что с моря бурный вихрь несет к нам корабля,
Которы лютость вод то в пропастях скрывает,
То вздернув на бугры, порывисто бросает,
Раздранны парусы пловцы отдав ветрам,
Уж руки подняли к закрытым небесам.
Мы чаяли тогда Енеева прихода,
С остатками Троян, несчастного народа.
Объята жалостью, подвигнута бедой,
Царевна на берет без страху шла за мной
Тут алчный Понт пожрал три корабля пред нами,
И в части раздробив, изверг на брег волнами.
Увидев, что с водой там бьется человек,
С рабами я спешил и на песок извлек (1).
(1) Полн.собр. соч. М. В. Ломоносова, ч. 2, стр. 133. 134
I.
правитьВопрос литературы не может рассматриваться отвлеченно; но должен быть изложен всвязи с историею народа.
II.
правитьЯвление Ломоносова тесно соединено с явлением Петра Великого; деятельность и того и другого имеет внутреннее соотношение между собою.
III.
правитьЗначение Петра в истории русской есть значение индивидуума, лица в народе, которое воплотилось в Петре.
IV.
правитьЗначение Ломоносова в литературе есть значение индивидуума, лица в поэзии, иначе: поэтической отдельной личности, дотоле поглощаемой цельною, заключительно-национальной жизнию, народными песнями.
V.
правитьЯзык церковнославянский был орудием отвлеченной общейдеятельности в религиозной сфере, служил Вечному — язык по преимуществу письменный. Язык русский был орудием деятельности народной в сфере его национальной жизни, служил случайным живым движениям — язык по преимуществу разговорный, устный.
VI.
правитьИстория слова в России до Ломоносова представляет беспрестанное смешение того и другого языка, по мере столкновения тех областей, которым по преимуществу служили они — в грамотах и договорах с одной стороны, в посланиях духовных лиц к народу, с другой. Это производит пеструю смесь и волнующуюся цепь ошибок очень живую, понятную вследствие внутренних причин.
VII.
правитьЯзык русский, не смотря на кажущуюся ошибочность и недостаточность правописания в грамотах и пр., с изумительною строгостью сохраняет многие свои оттенки; ибо здесь есть присутствие народной грамматики, живой, естественной, истинной. Это видим напр.: в употреблении родительного падежа после частицы не; в оттенках употребления отглагольного прилагательного с есмь, еси, есть; в употреблении ти и тобе, и пр.
VIII.
правитьСферы церковнославянского и русского языков возмутились в своей отвлеченности перед явлением Петра Великого, церковнославянский язык утратил свою неприкосновенность и был употребляем для комедии, где перемешивался с самыми пошлыми, обыденными словами. Ломоносов внес порядок в этот хаос слога. Он возвел русский язык в общую сферу и определил его живое отношение к языку церковнославянскому. Права сего последнего в русском языке и слове — вечны.
IX.
правитьЯзык Ломоносова имеет свое основание и оправдание в языке церковнославянском, и в языке русском, — языке грамот, народном.
X.
правитьЛомоносов, явившись как лицо в поэзии, — необходимо поэт; это определяется существом его подвига.
XI.
правитьЛомоносов — поэт преимущественно в языке; это всеобъемлющий его подвиг. Но его поэтическая природа высказывается также прекрасными поэтическими местами в его произведениях. Мало того, его поэтическая природа является и в науке и в прочих его занятиях, как существенная, основная, необходимая его принадлежность. И потому Ломоносов во всей своей многообразной деятельности — поэт.
В настоящий сборник вошли избранные литературно-критические и историко-литературные работы братьев Константина и Ивана Аксаковых. Тексты даются по первой публикации, которая для статей и рецензий К. Аксакова была и единственной, с сохранением некоторых особенностей орфографии и пунктуации, характерных для их индивидуальных стилей.
Отдельное издание. М., 1846, с подзаголовком: «Рассуждение кандидата Московского университета Константина Аксакова, писанное на степень магистра философского факультета первого отделения» (Цензур. разр. 12 декабря 1846 г.). Публикуется в сокращении.
1 То есть Санктпетербург.
2 Теодицея (греч.) — оправдание положения о всемогуществе и доброте бога, несмотря на все существование зла и несправедливости на земле.
3 Чембур — отдельный (третий) длинный повод, за который водят и привязывают коня.
4 Прокопович Феофан (1681—1736) — видный украинский и русский писатель, оратор, теоретик литературы и общественный деятель Петровской эпохи.
5 Полоцким Симеоном (1629—1680) были написаны «Комедия притчи о блудном сыне», «Трагедия о Навходоносоре царе» и др.; Ростовский Димитрий (Даниил Саввич Туптало, 1661—1709) написал «Комедию на день Рождества Христова», «Комедию на Успение Богородицы» и др.; пьесы царевны Софьи Алексеевны (Романовой, 1667—1704, сестры Петра I) до нас не дошли.
6 Имеется в виду Киево-Могилянская академия (1632—1817).
7 Яворский Стефан (1668—1722) — писатель-публицист, оратор, церковный деятель.
8 Цитата на стихотворения Ф. Шиллера «Идеал и жизнь»:
Но своим последним мощным взмахом
Он свершает чудо с прахом:
След усилий тщетно ищешь ты.
Массы и материи не стало,
Стройный, легкий сходит с пьедестала
Образ воплощенной красоты.
9 Имеется в виду «Вопрошение Кириково» — памятник древнерусской словесности XII в. Кирик (1103-после 1136) — писатель и математик, регент хора Антониева монастыря в Новгороде; составил новгородский летописный свод 30-х годов XII в. и календарно-астрономический трактат «Учение им же как ведати человеку числа всех лет» (1134). Его «Вопрошение», написанное в те же годы, состоит из вопросов, касавшихся как быта новгородцев, так и религиозных догм, с ответами на них епископа новгородского Нифонта. Отсюда отмеченная К. Аксаковым разнохарактерность содержания и стиля (слога) этого памятника.
10 То есть грек.
11 Монаха.
12 Алексей Михайлович (1629—1676) — царь.
13 Цитата из стихотворения Ф. Шиллера «Художник»;
Гордясь победою своей
Воспой спасительную руку,
Которая нашла тебя,
Когда ты, обречен на муку,
Пустыней мира брел, скорби,
Ту, что вела тебя к прекрасному служенью,
Сиявшему далеко впереди,
И не дала коснуться вожделенью
Твоей младенческой груди.
14 Имеется в виду «Предисловие о пользе книг церковных в российском языке».
15 Скипетр (греч.) — посох, жезл; одни из знаков верховной власти. Таким образом К. Аксаков подчеркивает преобладающую власть времени над миром, действительностью: оно, как скипетр, держит мир в своих руках.
16 Цитата из «Предисловия о пользе книг церковных в российском языке».
17 То есть петровских преобразований, способствовавших превращению России в одну из великих держав.
18 Эта часть в настоящей публикации опущена (см.: Аксаков К. Ломоносов в истории русской литературы и русского языка. М., 1846, с. 329—334).
19 Имеется в виду «Ода, выбранная из Иова, главы 38, 39, 40 и 41».
20 Эта часть в настоящей публикации опущена (см.: Аксаков К. Ломоносов в истории русской литературы и русского языка, с. 471—517).
- ↑ Возвращение в смысле философском и потому не шаг назад, не отступление.
- ↑ Мы говорим, само собою разумеется, о таких явлениях, которые почему бы ни было привязаны существенно к литературе, к ее истории, отлагая здесь вопрос, имеют ли они сами по себе достоинство.
- ↑ Мы употребляем здесь множественное число, как выражающее естественно особность, ибо здесь лежит количественное неограниченное значение.
- ↑ Не до единственного. Во всяком художественном произведении, для себя значащем, есть это единое, индивидуальное, не могущее повториться.
- ↑ Здесь употребляем мы собственно слово нация, ибо это слово (как понимаем мы) выражает определение; тогда как народ есть то, что определяется.
- ↑ Здесь может возникнуть вопрос: роды поэзии (лирика, эпос, драма) и виды человека вообще: народы, и пр<очее;>, где получают свое разделение? Разумеется, оно заключается в самом общем; общее, конкретируясь, проявляет свои стороны, также общие, необходимо в нем лежащие и развивающиеся при конкретировании, сперва в области особности, которая представляет их отвлеченными сначала. Впрочем, здесь устраняем мы вопрос этот о разделении поэзии и вообще о разделении общего: это удалило бы нас слишком в сторону.
- ↑ Мы не будем входить в исследования, до нас теперь не касающиеся, к какому собственно наречию славянскому должно отнести язык, на который переведены церковные наши книги; мы скажем здесь только, что этот язык никогда не был язык русский, отделился от него по крайней мере так, как особое наречие, что надеемся мы впоследствии отчасти доказать.
- ↑ Послания Никифора Митропопита к Владимиру Мономаху. Послание Российского Духовенства к Уницкому Князю Дмитрию. Послания Митрополитов в разине города. Слово Вассиана Рыла Великому Князю Иоанну III, и пр.
- ↑ Таковы например: послания Великого Князя Василия Васильевича Темного и Константинопольскому Патриарху и Царю Константину Палеологу; послание Иоаннa Грозного в Кирилло-Белоозерский монастырь; переписка его с Курбским; история князя Курбского; — история вообще была уделом религиозной же сферы, — и пр. и пр.
- ↑ Мы не рассматриваем здесь вопроса, именно и Борис убил Димитрия царевича; во всяком случае, он былвиною его смерти; самое явление его есть знак прекращения прежней династии, и в понятии народа он непременно является ее превратителем.
- ↑ Собр. Госуд. грам. и догов. — Москва, 1819 г., т. 2, стр. 299, 300, 301, 306.
- ↑ Надо вспомнить, что мы здесь не определяем форм искусства; они имеют полное определение; здесь ограничиваемся мы отношением их к материалу.
- ↑ Предпринимая проследить историческое движение нашей литературы в слоге, мы не думаем писать историю языка и именно языка русского. Это была бы другая задача; мы уже отделили язык, слово от слога (см. выше); но так как материал поэзии есть материал того же человеческого духа и так как он здесь находится в высшем сродстве с искусством, поэзией, то история самого языка соединена с историей слога.
- ↑ Вспомним, что здесь не всегда одинаковость; часто только сходство, а часто и разница; хотя формы вообще носят на себе отпечаток древний и теперь уже не встречаются.
- ↑ Эту неподвижность языка не должно смешивать с тою неподвижностью, которая является в последний период языка и, — как первая была зародышем, началом его жизни, так эта есть уже конец, истощение ее; и то и другое состояние различаются резко собственно в язычных формах; сейчас видно, что это настоящая неподвижность; движение слов, гибкость его членов, можно сказать, исчезла; многие буквы потеряли голос, разнообразная деятельность, изменяемость утратилась, слово стало, и является неподвижность; но это не та неподвижность, о которой говорили мы; нет, изэтой неподвижности не разовьется уже жизнь; она результат истощения сил, отсутствия жизни языка. Напр. языканглийский.
- ↑ Впрочем в слове мужи твор. сходен с имен., а не с винит., который: мужа.
- ↑ Грамм. яз. славянского, Добровского. Спб. 1833 г., ч. 9, стр. 2, 5.
- ↑ Остр. Еванг, изд. Вост. 1843 г., лист 6: и о узре Иисуса идуща, лист 7: и обрете Филипа, лист 8 на об: имам живота вечнаго, лист 19 на об: тако взлюби Бог мира, яко сына своего единочадного дасть и принять.
- ↑ Грамм. яз. Славянского, Добровского, Спб. 1833 г., ч. 2, стр. 24—25, и Остр. Еванг., 1843. Грамм. прав. стр. 8—9.
- ↑ Собр. Гос. гр. и дог., ч. I, грам. Новог.
- ↑ Собр. Гос. грам. и догов., ч. 1. Грам. Новг. стр. 3, 4, 6. Грам. в государств. В. К. Василия Димитриевича, ст. 67.
- ↑ Древн. Росс стих., собр. Киршею Даниловым, стр. 99.
- ↑ Собр. Гос. Грам. и дог., ч. 1. Грамоты Новгородские, стр. 9, 15.
- ↑ Мы приводим здесь преимущественно Новгородские грамоты, тем болеетеперь, при общем обзоре, потому что в нихвсего болееявляется простой русский язык, народная речь, ибо грамоты шли от народа.
- ↑ Собр. Гос. гр. и дог. — Грамоты Новгородские.
- ↑ Под буквою мы разумеем не начертание, но определенный звук, этим начертанием выраженный.
- ↑ Собр. Гос гр. и дог., ч. 1, стр. 23. Грам. Новгородские. Гр. 18. См. древн. грамоты.
- ↑ Дальнейшее определение, почему при образовании слова являются такие буквы, такие формы, окончания, удерживаемся мы предлагать и оставляем это до другого труда.
- ↑ Остромирово Евангелие. 1843. Ев. от Мат. XXV. 8, лист 148. — Там же Ев. от Иоанна V. 30, д. 14: Рече Господь к пришедшим к нему Иудеом.-- Там же от Луки VI. 35, л. 91: аще благотворите благотворящим вам. — Там же от Марк. 1, 8, л. 56. Аз оубо крестих бы водою ать крестить вы духом святыим. Это употребление твердо существует в Остромировом Евангелии.
- ↑ Собр. Гос. грам. идог., т. 1, Грамоты Новгородские стр. 7. — Грамоты В. К. Г. стр. 124—30.
- ↑ Мы не признаем этого обеднения, как единственного хода языка от начала, от прежнего богатейшего состояния, которое иначе нам неизвестно, как в развалинах.
- ↑ Собр. Гос. гр. и дог., т. 1. Грам. Новг.стр. 2, 15.
- ↑ Также почти употребляются, хотя реже, и другие личные местоимения.
- ↑ Собр. Гос. гр. и дог., т. II. Грам. Новгород. стр. 11, 14.
- ↑ Мы знаем мнение, отвергающее развитие языка; но слова наши вэтом случае относятся собственно до дальнейшего хода языка, не входя в рассуждение, развитие ли это или нет.
- ↑ Я руководствовался до сих пор отрывками из Остромирова Евангелия, помещенными в Собрании Словенских памятников, находящихся вне России. Спб. 1827. Кеппена; в Glаgolitа Cloziаnus. Копитара; в Экзархе болгарском, у Греча, в Истории Русской Литературы; у Шафарика. Рассуждение это было уже окончено, как появилось издание Остромирова Евангелия, и поэтому я не могу представить столь подробный отчет и исследования, как бы желалиоб этом важном памятник, чего во всей полноте я быни в каком случаене мог сделать, ибо тогда это составило бы особое сочинение. Указания свои делаю я на недавно изданное Остромирово Евангелие, которое изучил, сколько успел.
- ↑ Die Аelsesten Denkmаbler der Böhmischen Sprаche Kritisch bekuchtet von P. S. Sаfаrik und Frаnа Pаlаcky. стр. 34, 35, 36.
- ↑ Там же стр. 35.
- ↑ Там же, стр. 114.
- ↑ Там же, стр. 114.
- ↑ Там же, стр. 113.
- ↑ Ост. Евангелие, 1843. л. 143 об. Ев. от Иоанна, II, 11.
- ↑ D. A. D. der Böhrаischen Sprаche и т. д. стр. 118.
- ↑ Остр. Ев. 4843. и. 178. Ев. от Иоан. XVIII. 16.
- ↑ Собрание Славянских памятников, находящихся внеРоссии, книга 1, отделение 1.
- ↑ Там же, книги 1, отделение 1, стр. 5.
- ↑ Там же, стр. 5.
- ↑ Там же, стр. 9.
- ↑ Там же, стр. 8, 10. 11.
- ↑ Там же, стр. 11.
- ↑ Там же, стр. 9, 8.
- ↑ Остр. Евлнгедие, 1843. лист 391 об.
- ↑ Там же, лист 199 об.
- ↑ Там же, лист. 328.
- ↑ Там же, лист. 299 об.
- ↑ Там же, лист. 128.
- ↑ Там же, лист. 228.
- ↑ Там же, лист. 151 об., 152.
- ↑ Русские достопамятности, ч. 1, стр. 36, 56, 67. Русская Правда.
- ↑ Русские достопамятности, ч. 1, стр. 33, 37, 45. Русская Правда.
- ↑ Там же, стр. 46.
- ↑ Там же, стр. 46, 53.
- ↑ Русские Достопамятности, ч. 1, стр. 38. Русская Правда.
- ↑ Есть исключение: три отроци от пещи. Лет. Нест. по древнейшему списку мниха Лаврентия. 1894. стр. 33. Но здесь отдален винительный от именительного; к тому же это можно принять за описку, ибо это разделение именительного и винительного строго и долго сохраняется и в позднейших памятниках, не говоря уже о Летописи Нестора. Есть еще исключение: Там же 61 стр.: во оны дние; но это поправил издатель Тимковский; в подлиннике днии, что скорее можно допустить как описку, как ошибочное повторение и, и как бы то ни было скорее нежели дние — положительно падеж именительный.
- ↑ Летопись Нестора по древнейшему списку мнихаЛаврентия, 1884. стр. 36, 31.
- ↑ Там же, стр. 27.
- ↑ Собр. Госуд. грам. и догов. ч. 1. стр. 25. Грам. Новгород. гр. 19: А с нас правда долов, и др.
- ↑ Юс другое дело; юс смешивали с у; но у была у нас возможная и, впоследствии, образовавшаяся форма из тождественного с именительным окончания; и так буква выражала по крайней мере то, что под ней подразумевали здесь правильность (если назвать правильностью смешивание оу и ѫ) языка церковнославянского и отсутствия формы на а понятно, ибо под буквой понимали то, чему современное употребление хотя и противоречило, но что не было чуждо языку, а может быть только предупреждало его форму.
- ↑ Летопись Нестора по древнейшему списку мниха Лаврентия, 1824, стр. 35, 37, 89.
- ↑ Там же, стр. 72, 74, 85.
- ↑ Лет. Новг. по др. сп. мн. Лаврентия, 1824, стр. 43.
- ↑ Труды Общества Истории и Древностей Российских, ч. III, кн. 1, стр. 26.
- ↑ Русские Достопамятности, 1815. ч. 1, стр. 81. 78.
- ↑ Там же, стр. 79, 78, 78.
- ↑ Русские Достопамятности, 1815. ч. 1, стр. 83, 85, 84, 83.
- ↑ Духовная В. К. Владимира Всеволодовича Мономахе, 1793, стр. 18, 13, 17, 56.
- ↑ Русск. Дост. 1816. ч. 1, стр. 65.
- ↑ Памятн. Российск. Словесности XII века 1821, стр. 159.
- ↑ Русск. Дост. ч. 1, 1815. стр. 65.
- ↑ Там же, стр. 66.
- ↑ Русск. Дост., стр. 68. Пам. Рос. Сл. XII в. 1831. стр. 157.
- ↑ Руск. Дост. 1815. ч. 1, стр. 88.
- ↑ Там же, стр. 66.
- ↑ Памятн. Pocc. Слов. XII века. M. 1831. Предисловие, XXV, VII, VIII, IX, XXX.
- ↑ Памятн. Росс. Словесн. XII века 1821. стр. 92, 98, 106, 3, 25.
- ↑ Памятн. Росс. Словесн. XII в. стр. 68.
- ↑ Там же, стр. 107.
- ↑ Грамм. Добромск. 1833. ч. II. гл. II.
- ↑ Остр. Еванг. Грамматические правила, стр. 21.
- ↑ Памятн. Росс. Слов XII в. 1891. стр. 13. 39.
- ↑ Там же, стр. 87, 88, 73, 6, 18, 84.
- ↑ Там же, стр. 15, 111.
- ↑ Памятн. Росс Слов. XII в. 1831. стр. 183.
- ↑ Там же, стр. 184.
- ↑ Там же, стр. 174, 182-3.
- ↑ Там же, стр. 178, 199.
- ↑ Памятн. Росс. Слов. XII в. 1821. стр. 176, 189, 188.
- ↑ Русские достопамятности, ч. 1. 1815. стр. 93.
- ↑ Там же, стр. 90.
- ↑ Там же, стр. 15.
- ↑ Русск. Дост. ч. 1, 1815. стр. 98.
- ↑ Там же, стр. 99. 101.
- ↑ Памятн. Росс. Слов. XII в. 1821. стр. 933.
- ↑ Памятн. Росс. Слов. XII в. стр. 234.
- ↑ Памятн. Росс. Слов. XII в. стр. 229, 235.
- ↑ Памятн. Росс. Слов. XII в. 1821. стр. 229.
- ↑ Там же, стр. 230.
- ↑ Там же, стр. 230.
- ↑ Пам. Росс Слов. XII в. 1821, стр. 234, 231, 235.
- ↑ Пам. Росс. Слов. XII в. 1821. стр. 234.
- ↑ Там же, 239.
- ↑ Там же, стр. 229. 231.
- ↑ Там же, стр. 237.
- ↑ Песнь о полку Игореве, изданная Михаилом Максимовичем, стр. 14, 24, 20, 22.
- ↑ Там же, стр. 49.
- ↑ Песньо полку Игореве, изданная Михаилом Максимовичем. Киев, стр. 6, 8, 10, 42, 46, 48.
- ↑ Там же, стр. 14, 6.
- ↑ Песнь о полку Игореве, изд. М. Максимовичем; Киев, стр. 8.
- ↑ Песньо полку Игореве, изд. М. Максимовичем, Киев, стр. 28.
- ↑ Там же, стр. 10, 10.
- ↑ В позднейших памятниках мы встречаем подтверждающее это употребление; так в грамотах XV столетия находим: Дуб что стоить конец Парфеньевского болота; еще: мои купли конец Боровтцкого моста (Собр. Гос. гр. и дог. М. 1819 г., ч. 1. стр. 332, 337). Здесь слово без предлога конец употребляется как бы предлог. Впрочем не является ли здесь может быть именительный вместо творительного вследствие первобытной неподвижности?
- ↑ Песнь о полку Игореве, изд. М. М., стр. 6, 8, 38, 46.
- ↑ Там же, стр. 28, 44.
- ↑ Древние Российские стихотворения собранные Киршею Даниловым. 1818 г. стр. 345, 357.
- ↑ Только помня различие именительного с винительным во множественном числе и сохранение этого различия в Слове о полку Игореве, можем мы объяснить такое место (стр. 40 того же издания) и рози нося им хоботы пашут. Объяснители думали, что: носят рога; следовательно принимали рози за падеж винительный, тогда как винительный будет рогы, и если где можем мы основательно принимать в соображение разницу именительного и винительного падежа, так в Слове о полку Игореве, где именно эта разница соблюдается строго. Нося вероятно относится к рози, как к подлежащему; нося есть причастие единственного числа, но оно могло быть употреблено вместо множественного; в Слове же о полку Игореве находим: Се бо Готьскыя красныя девы…. Звоня Руськым златам, поют время Бусово (стр. 28 того же издания), что доказывает, что в Слове о полку Игореве это причастие так употреблялось и что в настоящем случае можно принимать его также. Таким образом грамматическое объяснение будет следующее: рози нося им хоботи пашут — рога носящие (нося) им (это слово можно отнести или к рогам как замену: себе, или Князьям) носящие им хвосты (хоботы) пашут. Итак: рога носящие хвосты пашут. Вот грамматическое объяснение; другого кажется сделать нельзя. Но что же это значит? Мы знаем, что есть в народе подобное фигуральное изображение коровы: четыре ходаста, два бодаста, да седьмой хлебестун. Есть и другое подобное. И так здесь не есть ли это фигуральное изображение коровы или быка? быки пашут. Это кажется нам, пока, единственною вероятною догадкою.
- ↑ Находят сходство между этими двумя произведениями; но если сходство и есть, то выражения «Слова о полку Игореве» перешли сперва в другое сочинение и там уже удержались в народе.
- ↑ Летопись Несторова по древнейшему списку мниха11 Лаврентия. 1824. Москва, стр. 72.
- ↑ Памятники Российской Словесноти XII века M. 1821. cтp. 251, 253.
- ↑ Там же, стр. 252.
- ↑ Русские Достопамятности. Москва. 1815. стр. 107.
- ↑ Там же, стр. 114, 109.
- ↑ Там же, стр. 115, 112. 116.
- ↑ Творения Святых Отцев в русском переводе. М. 1843. книжка 1, стр. 99. 99. кн. 9 стр. 103, кн. 3 стр. 194. 900, кн. 2 стр. 103.
- ↑ Творения Святых Отцов вРусском переводе. Москва. 1843. книжка 1, стр. 100, кн. 3, стр. 204. 195.
- ↑ Там же, книжка 3 стр. 194.
- ↑ Там же, книжка 3, стр. 196.
- ↑ Там же, книжка 3, стр. 202.
- ↑ Собрание Государственных грамот и договоров. Москва, 1819 года, часть 9, стр. 2.
- ↑ Там же, стр. 2, 4.
- ↑ Собрание Государственных грамот и договоров, М. 1819. ч. 2, стр. 4.
- ↑ Там же, стр. 3, 3, 4, 4.
- ↑ Там же, стр. 4.
- ↑ Собрание Государственных грамот и договоров. М. 1819. ч. 2, стр. 3.
- ↑ Собр. Гос. гр. и дог. М. 1815. ч. 1, стр. 2. и 5.
- ↑ Собр. Гос. грд. и дог. М. 1815. ч. 1, стр. 9. С. 15, 22.
- ↑ Там же, стр. 4.
- ↑ Там же, стр. 8. 10 и пp.
- ↑ Собр. Госуд. гр. идог. Москва. 1815. ч. 1. стр.
- ↑ Там же, стр. 3 и пр.
- ↑ Там же, стр. 7.
- ↑ Собр. Гос. гр. и дог. Москва. 1815. ч. 1. стр. 3.
- ↑ Там же, стр. 19.
- ↑ Собр. Гос. гр. идог. Москвы. 1815. ч. 1. стр. 4, 10, 16.
- ↑ Собр. Госуд. грам. и догов. М. 1815. ч. 1, стр. 2. 4. 7 и пр.
- ↑ Там же, стр. 7. 10. 11. 14 и пр.
- ↑ Собр. Гос. гр. и дог. М. 1815. ч. I, стр. 11. 12. 13 ипр.
- ↑ Там же, стр. 14.
- ↑ Собр. Гос. гр. и дог. М. 1815 г. ч. 1. стр. 10. 11. 12.
- ↑ Там же, стр. 6. 7. 19 и пр.
- ↑ Там же, ч. 1. стр. 17.
- ↑ Собр. Гос. гр. и дог. М. 1815. ч. 1, стр. 9.
- ↑ По Добровскому должно сказать: повелесте. См. его Грам. ч. II, стр. 88. Но мы следуемздесь Остр. Евангелию (см. Остр. Ев. грам. правила стр. 232), которое с нимразнствует.
- ↑ Собр. Гос. гр. и дог., ч. 1, гр. XIII, стр. 16-17.
- ↑ Собр. Госуд. грамм. и догов. М. 1815., ч. I, стр. 7.
- ↑ Там же, стр. 8.
- ↑ Там же, стр. 31. 32. 33. 34. 35.
- ↑ Собр. Гос. грам. и догов. Москва. 1815. г. гр. XXIII. стр. 35. 36. 37.
- ↑ Там же, гр. XXIV. стр. 37. 38.
- ↑ Там же, гр. XXV, стр. 34, 40, 41.
- ↑ Собр. Гос. гр. и дог. М. 1815, ч. I, стр. 47. 51. 54.
- ↑ Там же, стр. 48. 50. 56.
- ↑ Там же, стр. 44. 64.
- ↑ Там же, стр. 48.
- ↑ Собр. Гос. гр. и дог. М. 1815, ч. 1, стр. 23, 41.
- ↑ Там же, стр. 42. 68.
- ↑ Собр. Гос. гр. и дог. М. 1815. ч. 1, стр. 67.
- ↑ Мы замечаем в языке церковнославянском оборот, которого свойственность русскому языку, по общему мнению, сомнительны; это так называемый дательный самостоятельный. Конечно, дико показалось бы вам теперь его употребление; но нам кажется, что он нисколько не противоречит духу русского языка и вытек из значения падежа дательного, и из того места, которое он у нас занимает. Вспомним, как много употребляется у нас дательный падеж, какой широкой дается ему объем, что выражается им. Дательный падеж выражает не прямое отношение предмета, но присутствие его, соединенное с принятием участия; одним словом: участвующее присутствие предмета выражает дательный. Как понятно, что он часто заменяет родительный; мы не говорим уже о примерах, где он так поразительно, резко заменяет родительный, мы приводили их выше из Слова о полку Игореве; но не только там встречаются такие примеры, дательный заменяет и другие падежи и является в других случаях, где тесно-правильное употребление не дозволяет ему явиться; напр.: говорится: поди мне туда, у Нестора: Волдимер ти идет на тя (Лет. Нест. по древн. списку мниха Лаврентия. Москва. 1824. стр. 44) и проч. Этот дательный падеж легко мог развиться и из него образоваться оборот; таким образом: мне хотящу или хотящему иди; и вот имеем мы уже дательный самостоятельный, по крайней мере один из его видов. Мы не говорим о случаях, где дательный употребляется согласно с смыслом глагола; напр.: напиши мне; но о тех, где глагол его не допускает, как в приведенном примере; — выражение очень употребительное, совершенно русское, где, как нам кажется, скрыт дательный самостоятельный. Тогда конечно нельзя его уже назвать самостоятельным; нам кажется, что это так и есть. Вообще если принимать определение дательного самостоятельного у нас, как падежа самостоятельного других языков, то он не следует этому определению, употребляется сбивчиво. Приведем из Нестора примеры дательного самостоятельного, которые кажется должны показать, что он свойствен русскому языку, что он не дательный самостоятельный и что вообще он не следует по крайней мере определению и употреблению грамматическому падежа самостоятельного; напр.: Оньдрею оучащю в Синапии и пришедшю ему в Корсун, оувиде. — Идущу-же ему опять, приде к Дунаеви. — Во время же хотящим родити аще родится отроча, погубят. — Сънемъшемъся обема полкама наскупь, суну копьем Святослав на Деревляны. Влекому-же иему по ручаю к Днепру, плакахуся иего невериши людье, и проч. Как указание значение дательного, приведем следующий пример: хотя отмстити сыну своему (т. е. за сына своего). Но столько же или еще чаще употребляется дательный самостоятельный, относясь к подлежащему глагола; тогда конечно он не дательный самостоятельный; напр.: Князю Святославу възрастъшю и възмужавшю нача кои совкупляти. Здесь можно объяснить дательный самостоятельный употреблением русским; напр.: он пошел себе. Опять это также может быть распространено, как в подобном примере, приведенном нами выше. Вообще дательный самостоятельный употребляется сбивчиво, что говорить также против его употребление и значение, как дательного самостоятельного; напр.: Полеы же жившем особе и володеющем роды своими, иже и до сее братье бяху Поляне и живяху кождо с своим родом, и пр. Единою бо ми и сварящу и оному мьнущю оусние разгневавтся на мя, преторже череви рукама, и пp. и пр. — (Летопись Нестора по древнейшему списку мниха Лаврентия. Москва. 1824. стр. 29. 31. 43. 4. 6. 9. 35. 5. 87).
- ↑ Акты исторические, Спб. 1841. т. 1, стр. 1, 3.
- ↑ Акты исторические. Спб. 1841. т. 1, стр. 4.
- ↑ Там же, стр. 17, 20, 17.
- ↑ Там же, стр. 19.
- ↑ Акты историч. Спб. 1841. т. 1. стр. 478.
- ↑ Там же, стр. 479.
- ↑ Акты историч. Спб. 1841. т. 1. стр. 19.
- ↑ Там же, стр. 21.
- ↑ Акты историч. Спб. 1841 г. т. 1. стр. 6. 6. 5.
- ↑ Там же, стр. 19. 13. 15. 9.
- ↑ Древнее сказание о победе В. К. Димитрия Иоанновича Донского над Мамаем. М. 1829. стр. 43. 57. 33. 49.
- ↑ Там же, стр. 31.
- ↑ Там же, стр. 18. 63.
- ↑ Там же, стр. 46. 30.
- ↑ Там же, стр. 49, 50.
- ↑ Там же, стр. 44.
- ↑ Там же, стр. 18. 28.
- ↑ Собр. Госуд. грам. и догов. М. 1813 г. ч. 1, стр. 370.
- ↑ Там же, стр. 202.
- ↑ Собр. Госуд. грам. и дог. Москва. 1813 г. ч. 1, стр. 99. 109. 115. 101. 124. 172.
- ↑ Собр. Госуд. грам. и дог. М. 1813 г. ч. 1, стр. 161. 139.
- ↑ Там же, стр. 158. 197. 350. — Акты ист. Спб. 1841. ч. 1. стр. 24.
- ↑ Собр. Гос. гр. и дог. М. 1813. ч. 1, стр. 138, 143.
- ↑ Там же, стр. 138. 150. 180.
- ↑ Акты ист. Спб. 1841. ч. 1, стр. 130.
- ↑ Собр. Госуд. грам. и догов. М. 1813. ч. 1, стр. 124. 144. 224. 311.
- ↑ Собр. Госуд. грам. и догов. М. 1813. ч. 1. стр. 211. 251. 115.
- ↑ Акты, собр. Арх. Эксп., стр. 87.
- ↑ Собр. Гос. грам. и догов. М. 1813. ч. 1, стр. 207. 89.
- ↑ Акты, соб. Арх. Эксп., т. 1. стр. 47.
- ↑ Собр. Гос. грам. и догов. М. 1813. ч. 1, стр. 838. — Акты ист., ч. 1, стр. 36.
- ↑ Акты, собр. Арх. Эксп., т. 1, стр. 46. 59. 100. Собр. Гос. гр. и дог. М. 1813. ч. 1, стр. 143. 234.
- ↑ Акты, собр. Арх. Эксп., т. 1, стр. 85. 92. 94. — Собр. Гос. грам. и дог. М. 1813. т. 1., стр. 249. 294. 301. 322.
- ↑ Собр. Гос гр. и дог. ч. 1, стр. 96. Акты, собр. Арх. Эксп., т. I. 1830 г. стр. 39.
- ↑ Акты, собр. Арх. Эксп., 1831 г. т. 1. стр. 24. 41. 45.
- ↑ Собр. Гос. грам. и догов. ч. 1. Москва. 1833, стр. 96, 100, 101, 108, 110.
- ↑ Акты, собр. Арх. Эксп. 1836 г. т. 1. стр. 63. 100. Акты историч. 1841 г. т. II,стр. 130.
- ↑ Собр. Гос. гр. и дог. 1813 г. т. 1, стр. 147, 161. Акты ист. 1841 г. т. 1, стр. 106. Акты, собр. Арх. Эксп. 1836 г. т. 1, стр. 76.
- ↑ Акты ист. 1841 г. т. 1, стр. 98. Акты, собр. Арх. Эксп. 1836 г. 1, стр. 35.
- ↑ Грамматика языка церковнославянского.
- ↑ Собр. Госуд. грам. и догов. Москва. 1813 года, том 1, стр. 99, 100, 107, 134, 145, 153, 158.
- ↑ Собр. Госуд. гр. и дог. 1813. т. 1. стр. 194, 135, 136, 138.
- ↑ Акты, собр. Арх. Эксп., т. 1, стр. 45, 47, 76. Акты ист. стр. 144.
- ↑ Собр. Гос. гр. и дог. т. 1, стр. 98, 178, 833. Акты, собр. Арх. Эксп., т. I, стр. 63, 85, 94. Акты ист. стр. 157, 158.
- ↑ Собр. Гос. гр. и дог. ч. 1, стр. 91, 95, 200, 250. — Акты, собр. Арх. Эксп., т. 1, стр. 33, 31.
- ↑ Собр. Гос. гр. и дог. ч. 1, стр. 143, 260.
- ↑ Собр. Гос. гр. и дог. ч. 1, стр. 263, 272.
- ↑ Там же, стр. 143, 249.
- ↑ Собр. Гос. гр. и дог. ч. 1, стр. 134, 141.
- ↑ Собр. Гос. гр. и дог. ч. 1, стр. 134.
- ↑ Акты ист. стр. 21, 22, 25, 26. — Там же, стр. 22, 25, 26.
- ↑ Акты ист. т. 1. стр. 28. 31. 34. 35.
- ↑ Там же, стр. 28. 29. 46. 65.
- ↑ Там же, стр. 31. 35.
- ↑ Акты ист. т. 1, стр. 36. 39.
- ↑ Там же, стр. 47. 63.
- ↑ Там же, стр. 54.
- ↑ Там же, стр. 30. 31.
- ↑ Акты ист. ч. 1, стр. 50.
- ↑ Там же, стр. 6.
- ↑ Акты ист. ч. 1, стр. 61.
- ↑ Там же, стр. 61.
- ↑ Акты, собр. Арх. Эксп., ч. 1, стр. 463.
- ↑ Там же, стр. 463.
- ↑ Акты ист., ч. 1, стр. 92. 111.
- ↑ Там же, стр. 93, 3.
- ↑ Там же, стр. 74, 95.
- ↑ Акты, ист., ч. 1, стр. 95, 115.
- ↑ Там же, стр. 86.
- ↑ Там же, стр. 108. 109.
- ↑ Там же, стр. 116.
- ↑ Там же, стр. 92. 100. 104.
- ↑ Там же, стр. 91. 114. 115.
- ↑ Акты ист., т. 1, стр. 91. 107.
- ↑ Там же, стр. 107.
- ↑ Там же, стр. 93.
- ↑ Там же, стр. 95. 110.
- ↑ Там же, стр. 94.
- ↑ Там же, стр. 108.
- ↑ Акты ист., ч. 1, стр. 94. 95. 111.
- ↑ Там же, стр. 93. 94. 104. 113.
- ↑ Там же, стр. 88. 110.
- ↑ Там же, стр. 89. 100.
- ↑ Там же, стр. 111.
- ↑ Акты ист., ч. 1, стр. 92. 94.
- ↑ Там же, стр. 97.
- ↑ Там же, стр. 99.
- ↑ Акты ист., ч. 1, стр. 72. 73.
- ↑ Акты, исторические, том 1, стр. 73.
- ↑ Там же, стр. 74.
- ↑ Там же, стр. 74.
- ↑ Там же, стр. 74.
- ↑ Там же, стр. 72.
- ↑ Там же, стр. 72.
- ↑ Акты ист., ч. 1, стр. 83. 85.
- ↑ Там же, стр. 105.
- ↑ Там же, стр. 105.
- ↑ Там же, стр. 106.
- ↑ Там же, стр. 114.
- ↑ Там же, стр. 114.
- ↑ Там же, стр. 506.
- ↑ Акты ист., ч. 1, стр. 73.
- ↑ Акты ист., ч. 1. стр. 77.
- ↑ Там же, стр. 76.
- ↑ Там же, стр. 78.
- ↑ Акты ист., ч. 1, стр. 108, 110.
- ↑ Там же, стр. 503.
- ↑ Акты ист., ч. 1, стр. 73. 110.
- ↑ Акты ист., ч. 1, стр. 124, 127.
- ↑ Там же, стр. 507.
- ↑ Акты ист., ч. 1, стр. 131.
- ↑ Там же, стр. 131.
- ↑ Там же, стр. 131.
- ↑ Там же, стр. 131.
- ↑ Там же, стр. 513, 514.
- ↑ Там же, стр. 130, 133.
- ↑ Там же, стр. 512.
- ↑ Там же, стр. 517.
- ↑ Там же, стр. 513.
- ↑ Акты ист., ч. 1, стр. 519, 520.
- ↑ Там же, стр. 515.
- ↑ Там же, стр. 519.
- ↑ Собр. Гос. грам. и догов. ч. 1, стр. 212, 217.
- ↑ Акты, соб. Арх. Эксп., ч. 1, стр. 471.
- ↑ Там же, стр. 471.
- ↑ Там же, стр. 471.
- ↑ Там же, стр. 467, 468, 473, 473.
- ↑ Там же, стр. 467.
- ↑ Там же, стр. 468.
- ↑ Там же, стр. 471.
- ↑ Акты ист., ч. 1, стр. 520.
- ↑ Там же, стр. 520.
- ↑ Акты, собр. Арх. Эксп., ч. 1, стр. 83.
- ↑ Там же, стр. 83.
- ↑ Там же, стр. 83.
- ↑ Там же, стр. 477.
- ↑ Там же, стр. 477.
- ↑ Акты ист., ч. 1, стр. 137, 138.
- ↑ Там же, стр. 137, 138.
- ↑ Там же, стр. 138.
- ↑ Акты, собр. Арх. Эксп., ч. 1, стр. 141.
- ↑ Там же, стр. 142.
- ↑ Там же, стр. 142, 143.
- ↑ Там же, стр. 522.
- ↑ Там же, стр. 522.
- ↑ Акты ист., ч. 1, стр. 147, 148. Акты, собр. Арх. Эксп., ч. 1, стр. 478. Акты ист., ч. 1, стр. 147, 148. Акты, собр. Арх. Эксп., ч. 1, стр. 482.
- ↑ Акты, собр. Арх. Эксп., ч. 1, стр. 486.
- ↑ Акты ист., ч. 1, стр. 144. Акты, собр. Арх. Эксп., ч. 1, стр. 489.
- ↑ Акты, собр. Арх. Эксп., ч. 1, стр. 488.
- ↑ Акты ист., ч. 1, стр. 147. Акты, собр. Арх. Эксп., стр. 478, 482.
- ↑ Акты ист., ч. 1, стр. 523. 522.
- ↑ Акты ист., ч. 1, стр. 523.
- ↑ Там же, стр. 523.
- ↑ Там же, стр. 523.
- ↑ Там же, стр. 593.
- ↑ Так же, стр. 146.
- ↑ Акты ист., ч. 1, стр. 146.
- ↑ Там же, стр. 140.
- ↑ Собр. Гос. гр. и дог. 1819. ч. 2, стр. 26.
- ↑ Акты ист., ч. 1, стр. 36.
- ↑ Там же, стр. 26.
- ↑ Собр. Гос. гр. и дог., 1819. ч. 2. стр. 37.
- ↑ Там же, стр. 28.
- ↑ Там же, стр. 27.
- ↑ Собр. Гос. гр. и дог. 1819, ч. 1, стр. 28.
- ↑ Там же, стр. 28.
- ↑ Там же, стр. 29.
- ↑ Там же, стр. 28.
- ↑ Собр. Гос. гр. и дог. 1819, ч. 1, стр. 278.
- ↑ Там же, стр. 283.
- ↑ Собр. Гос. грам. и догов. 1819. ч. 2, стр. 28.
- ↑ Там же, стр. 28.
- ↑ Там же, стр. 29.
- ↑ Там же, стр. 29.
- ↑ Собр. Госуд. грам. и догов. 1819. ч. 8, стр. 29.
- ↑ Акты, собр. Арх. Эксп., ч. 1, стр. 483.
- ↑ Там же, стр. 483.
- ↑ Акты, собр. Арх. Эксп., ч. 1, стр. 483.
- ↑ Там же, стр. 484.
- ↑ Акты ист., ч. I., стр. 160. 163.
- ↑ Акты исторические, том 1, стр. 159. 162. 163.
- ↑ Там же, стр. 168.
- ↑ Так же, стр. 159.
- ↑ Там же, стр. 159. 169.
- ↑ Там же, стр. 160.
- ↑ Акты исторические, том 1, стр. 160.
- ↑ Там же, стр. 160.
- ↑ Там же, стр. 161. 163.
- ↑ Там же, стр. 162. 163. 160. 162.
- ↑ Там же стр. 161. 163.
- ↑ Акты ист., ч. 1, стр. 31.
- ↑ Акты ист., ч. 1, стр. 58.
- ↑ Акты ист., ч. 1, стр. 116.
- ↑ Акты ист., ч. 1, стр. 36.
- ↑ Акты ист., ч. 1, стр. 55.
- ↑ Там же, стр. 66.
- ↑ Акты ист., ч. 1, стр. 105.
- ↑ Акты, собр. Арх. Эксип., ч. 1, стр. 83.
- ↑ Там же, стр. 463.
- ↑ Акты ист., ч. 1, стр. 75.
- ↑ Акты ист., ч. 1, стр. 68.
- ↑ Акты ист., ч. 1, стр. 76.
- ↑ Там же стр. 78.
- ↑ Там же, 132. 133.
- ↑ Акты ист., ч. 1, стр. 513.
- ↑ Там же стр. 513. 515.
- ↑ Там же, стр. 132.
- ↑ Акты ист, ч. 1, стр. 137.
- ↑ Акты ист., ч. 1, стр. 141. 143. 521. 522.
- ↑ Акты ист., ч. 1, стр. 144.
- ↑ Акты, собр. Арх. Экс., ч. 1, стр. 478. 481.
- ↑ Акты ист., ч. 1, стр. 147.
- ↑ Акты, собр. Арх. Эксп., ч. 9, стр. 26. 27.
- ↑ Акты, собр. Арх. Эксп., ч. 1,стр. 467.
- ↑ Акты собр. Арх. Эксп., ч. 1, стр. 483.
- ↑ Акты ист., ч. 1, стр. 159. 160. 161. 162. 163.
- ↑ Акты ист., ч. 1, стр. 76.
- ↑ Акты ист., ч. 1, стр. 132.
- ↑ Акты ист., ч. 1, стр. 160.
- ↑ Там же, стр. 115.
- ↑ Акты ист., ч. 1, стр. 101.
- ↑ Акты, собр. Арх. Эксп., ч. 1, стр. 470, 473. Акты ист., ч. 1, стр. 101. Акты, собр. Арх. Эксп., ч. 1, стр. 472.
- ↑ Акты, собр. Арх. Эксп., ч. 1, стр. 471.
- ↑ Акты, собр. Арх. Эксп., ч. 1, стр. 471.
- ↑ Собр. Гос. гр. и дог., ч. 1, стр. 460. 465. 479. 490. Акты, собр. Арх. Эксп., ч. 1, стр. 107. 119. Акты ист., ч. 1, стр. 275. 314. 331. 339. 488.
- ↑ Акты, собр. Арх. Эксп., ч. 1, стр. 209. 341. Акты ист., ч. 7. стр. 461.
- ↑ Собр. Гос. гр. и дог., ч. 1, стр. 695.
- ↑ Акты ист., ч. 1, стр. 123.
- ↑ Собр. Гос. гр. и дог., ч. 1, стр. 404. 411. 427. 435. и пр.
- ↑ Акты ист., ч. 1, стр. 276. 286. Акты, собр. Арх. Эксп., ч. 1, стр. 177.
- ↑ Акты, собр. Арх. Эксп., ч. 1, стр. 351.
- ↑ Акты ист., ч. 1, стр. 230. Акты, собр. Арх. Эксп., ч. 1, стр. 361.
- ↑ Акты ист., ч. 1, стр. 304. Акты, собр. Арх. Эксп., ч. 1, стр. 209.
- ↑ Акты, собр. Арх. Эксп., ч. 1,стр. 284.
- ↑ Акты ист., ч. 1, стр. 481.
- ↑ Акты, собр. Арх. Эксп., ч. 1, стр. 135. 136 и др.
- ↑ Акты ист., ч. 1, стр. 196. 196. 543.
- ↑ Там же, стр. 537.
- ↑ Акты ист., ч. 1, стр. 543. Акты, собр. Арх. Эксп., ч. 1, стр. 430.
- ↑ Акты, собр. Арх. Эксп., ч. 1, стр. 530. 532. 160. Акты ист., стр. 431.
- ↑ Акты, собр. Арх. Эксп., ч. 1, стр. 161. Акты ист., ч. 1, стр. 331.
- ↑ Акты ист., ч. 1, стр. 288.
- ↑ Акты ист., ч. 1, стр. 534.
- ↑ Акты, собр. Арх. Эксп., стр. 275.
- ↑ Там же, стр. 276.
- ↑ Там же, стр. 275. 276.
- ↑ Акты ист., ч. 1, стр. 293. 339. 289. 534.
- ↑ Там же, стр. 194—195.
- ↑ Акты ист., ч. 1., стр. 527.
- ↑ Там же, стр. 525. 526. 527. 528.
- ↑ Акты ист., ч. 1, стр. 296.
- ↑ Там же, стр. 297.
- ↑ Актыист., ч. 1, стр. 372. 376. 380.
- ↑ Там же, стр. 380, 384.
- ↑ Там же, стр. 388. 377. 391.
- ↑ Акты ист., ч. 1, стр. 372.
- ↑ Древн. Росс. Вив. изд. 2, М. 1790. ч. XVI, стр. 120. 123. ч. XIV стр. 128. 147.
- ↑ Древн. Росс. Вивл., чч. XIV и XVI.
- ↑ Там же, ч. XIV, стр. 221. 225.
- ↑ Там же, стр. 234.
- ↑ Сказания Князя Курбского. Спб. 1833. ч. 1, стр. 150. 120, ч. 2, стр. 4.
- ↑ Там же, ч. 1, стр. 6. 15. ч. 2. стр. 5.
- ↑ Там же, ч. 1, стр. 85. 143.
- ↑ Так же, стр. 147.
- ↑ Там же, стр. 5.
- ↑ Сказание Княза Курбского, ч. I, стр. 105. 149.
- ↑ Там же, ч. 2, стр. 171. 173.
- ↑ Сказание Князя Курбского, ч. 2, стр. 14. 114. 112.
- ↑ Там же, ч. 1, стр. 2. 17. 144.
- ↑ Сказание Князя Курбского, ч. 2, стр. 113. 114.
- ↑ Древн. Росс. Вивл., т. XV, стр. 20. 25.
- ↑ Там же, стр. 44. 58. 54.
- ↑ Древн. Росс. Вивл., т. XV, стр. 57.
- ↑ Там же, стр. 23. 28. 44. 45. 53.
- ↑ Там же, стр. 30. 34. 45. 46.
- ↑ Там же, стр. 74.
- ↑ Акты ист., ч. I, стр. 377.
- ↑ Акты ист., ч. 1, стр. 379.
- ↑ Акты ист., ч. 1, стр. 383.
- ↑ Сказ. Кн. Курбского, ч. 2, стр. 119.
- ↑ Там же, стр. 113.
- ↑ Сказ. кн. Курбского, ч. 1, стр. 41.
- ↑ Там же, стр. 43.
- ↑ Сказ. кн. Курбского, ч. 2,стр. 14.
- ↑ Сказ. кн. Курбского, стр. 111—114.
- ↑ Там же, ч. 2, стр. 114.
- ↑ Соб. Гос. грам. и дог., ч. 2, стр. 179. 180. 182. 184.
- ↑ Там же, стр. 181.
- ↑ Акты ист., ч. 2, стр. 38. 51. 56. 221.
- ↑ Там же, стр. 89. 224. Акты, собр. Арх. Эксп., ч. 2, стр. 119. 279.
- ↑ Акты ист., ч. 2, стр. 106. 917. 246. Акты, собр. Арх. Эксп., ч. 2 стр. 300.
- ↑ Акты ист., ч. 2, стр. 104. 118. 174. Акты, собр. Арх. Эксп., ч. 2. стр. 180. 199. 204. Акты ист., ч. 2, стр. 75. Акты, собр. Арх. Эксп., ч. 2, стр. 122. 140.
- ↑ Акты ист., ч. 2, стр. 35. 63. 82. 100.
- ↑ Акты, собр. Арх. Эксп., ч. 2, стр. 281. Акты ист., ч. 2, стр. 211.
- ↑ Акты ист., ч. 2, стр. 84.
- ↑ Так же, ч. 2, стр. 89.
- ↑ Акты, собр. Арх. Эксп., ч. 1, стр. 383. 385.
- ↑ Там же, стр. 126. 136. 166. 168.
- ↑ То же, стр. 287.
- ↑ Там же, стр. 291.
- ↑ Акты, собр. Арх. Эксп., ч. 2, стр. 239.253.
- ↑ Там же, стр. 251.
- ↑ Собр. Гос. грам. и догов., ч. 2, стр. 577.
- ↑ Акты, собр. Арх. Эксп., ч. 2, стр. 323.
- ↑ Акты, собр. Арх. Эксп., ч. 2, стр. 296.
- ↑ Акты, собр. Арх. Эксп., ч. 2, стр. 298.
- ↑ Там же, стр. 249.
- ↑ Акты ист., ч. 2, стр. 166.
- ↑ Акты ист., ч. 2, стр. 169.
- ↑ Акты, собр. Арх. Эксп., ч. 2, стр. 200.
- ↑ Акты, собр. Арх. Эксп., ч. 2, стр. 287.
- ↑ Там же, стр. 290.
- ↑ Акты, собр. Арх. Эксп., ч. 2, стр. 301.
- ↑ Там же, стр. 315.
- ↑ Акты ист., ч. 2, стр. 355.
- ↑ Акты ист., ч. 2, стр. 357.
- ↑ Собр. Гос. грам. и дог., стр. 601. 604.
- ↑ Там же, стр. 602. 590. 602. 601. 610.
- ↑ Собр. Гос. гр. и дог., ч. 1, стр. 619.
- ↑ Там же, стр. 604.
- ↑ Там же стр. 603.
- ↑ Акты, собр. Арх. Эксп., т. 4, стр. 199. 361. 175. 389.
- ↑ Древн. Росс. Вив., т. IV. стр. 126. 139. 150. 174.
- ↑ Там же, стр. 130. 177. 182.
- ↑ Там же, стр. 135. 181. 190. 266.
- ↑ Древ. Росс. Вивл., IV, стр. 134. 155. 225.
- ↑ Там же, стр. 178.
- ↑ Там же, стр. 152. 155.
- ↑ Там же, стр. 181. 325.
- ↑ Древн. Росс. Вивл., т. IV, стр. 311. 209.
- ↑ О России, в царствование Алексия Михайловича, современной сочинение Григории Кошихина. Спб. 1840. стр. 2. 3. 18. 2. 19. 80. 48. 66. 79.
- ↑ Там же, стр.
- ↑ Там же, стр. 43. 71.
- ↑ Древн. Росс. Вивл., т. VIII, стр. 193.
- ↑ Древн. Росс. Вивл., т. VIII, стр. 198—199.
- ↑ Там же, стр. 223.
- ↑ Там же, стр. 272.
- ↑ Там же, стр. 381.
- ↑ Древн. Росс. Вивл. ч. VII, 284.
- ↑ Древн. Росс. Вивл., т. VI, стр. 339, 341. 344. 343. 344. 346.
- ↑ Там же, стр. 343.
- ↑ Розыск о раскольнической Брынской вере. Киев. 1748 года. лист 14. 34. 36. 206. 299. об.
- ↑ Розыск о раскольнической Брынской верее. Киев. 1748. лист. 76. 77. 205. об. 248 об.
- ↑ Там же, лист. 8 об. 31. об. 48. 74. об. 90. 267. 286. об.
- ↑ Там же, лист. 245. 326. 217.
- ↑ Там же, лис 129. 157. 226.
- ↑ Так же, лист. 16. 114.
- ↑ Розыск о раскольнической Брынской вере. Киев. 1748. лист. 321 об.
- ↑ Там же, лист. 391 об.
- ↑ Там же, лист. 89.
- ↑ Там же, лист. 39. об. 326.
- ↑ Там же, лист. 181 об. 266.
- ↑ Акты, собр. Арх. Эксп., т. 4, стр. 19.
- ↑ Акты, собр. Арх. Эксп., т. 4, стр. 85.
- ↑ Древн. Росс. Вибл., т. 6, стр. 338—339.
- ↑ Древн. Росс. Вивл., ч. 6. стр. 349.
- ↑ Лист 23.
- ↑ Об. 205 листа, 206 лист и на об.
- ↑ Лист 489 на об., 490.
- ↑ Лист 491. 492.
- ↑ Полн.собр. зак. Росс. Ими. т. III, стр. 598, № 1674.
- ↑ Полн. собр. зак. Росс. Имп. т. III, стр. 669 № 1718.
- ↑ Там же, т. IV, стр. 13, № 1764.
- ↑ Там же, т. IV, стр. 14, № 1766.
- ↑ Там же, т. IV, стр. 59, № 1794. — А сказки из крепостей копии писать в те же тетради.
- ↑ Полн. собр. зак. Росс. Имп. т. IV, стр. 129, № 1884.
- ↑ Там же, т. IV, стр. 201, № 1921.
- ↑ Там же, т. IV, стр. 216, № 1931.
- ↑ Полн. собр. зак. Росс. Имп. т. IV, стр. 210 № 1934.
- ↑ Полн. Собр. зак. Рос. Имп. т. IV, стр. 224 № 1939.
- ↑ Полн. Собр. зак. Росс. Имп. т. IV, стр. 225 № 1943.
- ↑ Полн. Собр. зак. Росс. Имп. т. IV, стр. 230 № 1954.
- ↑ Полн. Собр. зак. Росс. Имп. т. IV, стр. 398 № 2040.
- ↑ Полн. Собр. зак. Росс. Имп. т. IV, стр. 364, № 2135.
- ↑ Полн. Собр. зак. Росс. Имп. т. IV, стр. 401, № 2184.
- ↑ Там же, стр. 438, № 2213.
- ↑ Полн. Собр. зак. Росс. Имп. т. IV, стр. 436, № 2218.
- ↑ Полн. Собр. зак. Росс. Имп. т. IV, стр. 444, Nо 2224. В приложенияхвесь этот манифест.
- ↑ Там же, стр. 690, № 2319.
- ↑ Пон. Собр. зак. Росс. Имп., т. IV, стр. 716, № 2549.
- ↑ Полн. Собр. зак. Росс. Имп. т. IV, стр. 764—770, № 2456.
- ↑ Которые даны от казны.
- ↑ Полн. Собр. зак. Росс. Имп. т. IV, стр. 792—801, № 2480.
- ↑ Полн. Собр. зак. Росс. Имп. т. V, стр. 12, № 2638.
- ↑ Там же, т. V, стр. 12, № 2640.
- ↑ Полн. Собр. зак. Росс. Имп. т. V, стр. 13, № 2643.
- ↑ Там же, стр. 129—133, № 2860.
- ↑ Полн. Собр. зак. Росс. Имп. т. V, стр. 460, № 3014. Указ о кондициях, см. вприложениях.
- ↑ Полн. Собр. зак. стр. 525, № 3128.
- ↑ Тем же, стр. 565, № 3197.
- ↑ Там же, т. V, стр. 598, № 3146.
- ↑ Там же, стр. 693, № 3354.
- ↑ Проповеди Стефана Яворского. Москва. 1805. Ч. I, стр. 97 и 98.
- ↑ Там же, стр. 113 и 114.
- ↑ Там же, стр. 187.
- ↑ Тамже, стр. 194.
- ↑ Проповеди Стефана Яворского. Москва. 1805. ч. 2, стр. 153.
- ↑ Там же, стр. 186.
- ↑ Там же, стр. 286.
- ↑ Там же, стр. 289. — Не можем удержаться, чтоб не выписать еще одного интересного примера: «Умолчу иная, величия скудости ради и ума и времени, не вспомяну и нынешние преславные над крепостию и фортециею шлиссельбургскою победы. Но аще бы мне о семпришло глаголами и дело по достоянию прославляти, подобало бы Иисуса Навина разоряющего, Давида со львами аки со овцами играющего, Даниила уста львов заграждающего изобразити: равное бо и здесь вижу действие, равное мужество и великодушие, равную над рыкающим зверем победу и одоление. О Орешек претвердый! добрые то зубы были, которые сокрушили тот твердый Орешек. Бывает часто так твердый орех, яко нужда есть на сокрушение его каменя. Твердый был и сей орех, фортеца прекрепка, не только стенами, валами, пушками и всякою стрельбою и бронями вооружена: но наипаче самым естеством, самым естественным положением, самым неприступным островом, самыми быстрыми водами отвсюду окружаема. Зубов сей Орешек и прекрепких не боялся, зубы первее надобе было сокрушити, нежели Орешек, и невредим бы пребывал доселе, аще бы сицевую твердость твердейший не поразил камень. А камень не иный только, о нем же глаголет истина Христос: Петре! ты еси камень. Ныне же Снейтембург нарицается Слисембург, то есть Ключ город, а кому же сей ключ достался: Петрови Христос обещал ключи дати. Зрите убо ныне, коль преславно исполняется обещание Христово». (Там же, ч. 5, стр. 169—170).
- ↑ Проповеди Стефава Яворскаго. Москва. 1805. ч. 1, стр. 4.
- ↑ Там же, ч. 1, стр. 22.
- ↑ Там же, стр. 244.
- ↑ Там же, ч. 1, стр. 240.
- ↑ Феофана Прокоповича Слова и речи. Спб. 1760. ч. 1, стр. 5. 48.
- ↑ Там же, ч. 1, стр. 7.
- ↑ Феофава Прокоповича Слова и речи. Спб. 1760. ч. 1, стр. 91.
- ↑ Там же, стр. 29.
- ↑ Там же, стр. 50.
- ↑ Феофана Прокоповича Слова и речи. Спб. 1760. ч. 1, стр. 69.
- ↑ Там же, стр. 90—119.
- ↑ Там же, стр. 78-95.
- ↑ Там же, стр. 131—141.
- ↑ Там же, ч. 1, стр. 143—165.
- ↑ Там же, стр. 149.
- ↑ Феофана Прокоповича Слова и речи. Спб. 1760. ч. 1, стр. 149.
- ↑ Там же, стр. 151.
- ↑ Там же, стр. 153.
- ↑ Там же, стр. 155.
- ↑ Там же, стр. 179.
- ↑ Там же, стр. 192.
- ↑ Там же, стр. 197—212.
- ↑ Там же, стр. 206. 208.
- ↑ Феофана Прокоповича Слова и речи. Спб. 1760. ч. 1, стр. 7.
- ↑ Там же, стр. 24.
- ↑ Там же, стр. 51, 52.
- ↑ Феофана Прокоповича Слова и речи. Спб. 1760. ч. 2, стр. 54.
- ↑ Там же, стр. 74.
- ↑ Там же, стр. 78.
- ↑ Там же, стр. 100.
- ↑ Там же, стр. 189.
- ↑ Там же, стр. 253.
- ↑ Феоф. Прок. Сл. и Речи. Спб. 1760. ч. 3. стр. 34. 35. — Выпишем также здесь еще один замечательный пример: «И каковое неистовство в сердце многих вселялося! аки бы другий желает как спастяся, а что по званию своему должен, о том ниже помышляя, но и многажды еще званию своему противное творя, ищет пути спасенного у сынов погибельных, и вопрошает: как спастися? у лицемеров мнимых святцев, и разве для того безгрешных, яко о грехах своих не помышляют: что же они? видения сказуют, аки бы шпионами к Богу ходили, притворные повести, то есть бабия басни бают, заповеди бездельные, хранение суеверная кладут, и так бесстудно лгут, яко стыдно бо воистинну и просто человеком, не точно честним нарещися тому, кто бы так безумным разказщикам верил: но обаче мнози веруют, увы окаянства! О слепии спасения искатели! которых такое суесловие услаждает. Сей ли путь спасения? яко помрачен забобонами не знаешь, что ты должен еси Богу, Государю, отечеству, всякому собственно ближнему, словом рещи; что должен званию своему» (Там же, ч. 9, стр. 16).
- ↑ Феофана Прокоповича Слова и Речи. Спб. 1760. ч. 1, стр. 265. 966.
- ↑ Там же, ч. 1, стр. 58. 59.
- ↑ Там же, ч. 2, стр. 196.
- ↑ Там же, стр. 283.
- ↑ Там же, стр. 148.
- ↑ Феофана Прокоповича Слова и Речи. Спб. 1760. ч. 1, стр. 221.
- ↑ Там же.
- ↑ В издании его сочинений находятся Слова, о которых говорится в примечании, что они писаны в Киеве (Феоф. Прок. Сл. иР., ч. 3, от 254 стр. до конца), но какого времени, не известно, мы не знаем, вкакой мере это верно; это не из всехСлов видно; из этих Слов некоторые, и одно, которое прямо указывает на место — Киев (Слово в день Св. Равноапостольного Князя Владимира, стр. 330—349), писаны довольно правильно, без примеси иностранных и простонародных слов и выражений. В других напротив встречается и то и другое, но сравнительно гораздо менее.
- ↑ Полное собрание поучительных слов, сказыванных Гавриилом Бужинским, в Москве, стр. 69. 72. 80. 102.
- ↑ Там же, стр. 118.
- ↑ Там же, стр. 182.
- ↑ Там же, стр. 236.
- ↑ Полн. собр. поуч. слов, сказ. Гавр. Бужинским, в Москве, стр. 15. 153. 154.
- ↑ Там же, стр. 241.
- ↑ Там же, стр. 15.
- ↑ Там же, стр. 228.
- ↑ Соч. Кн. А. Д. Кантемира. Спб. 1836, стр. 77.
- ↑ Там же, стр. 16.
- ↑ Умозрителство душевное, стр. 3.
- ↑ Там же, стр. 11.
- ↑ Там же, стр. 26.
- ↑ Умозрителство душевное, стр. 37.
- ↑ Полн. собр. соч. М. В. Ломоносова. Спб. 1803, ч. 1, стр. 5.
- ↑ Здесь явная ошибка, описка или опечатка; то, что относятся ко второму, должно относиться к первому, и наоборот. Это видно и изсамого смысла и из дальнейших слов. См. ниже.
- ↑ Именно: Рассуждение о размножении и сохранении Российск. народа (Москвит. 1842 г. № 1). Труды Ломоносова для Русской Географии. Письмо кМиллеру (Там же, № 3).
- ↑ Там же, ч. 1, стр. 4.
- ↑ Там же, ч. 3. стр. 19.
- ↑ Полн. собр. соч. М. B. Ломовосова. Спб, 1805. ч. 5, стр. 105, 106.
- ↑ Там же, ч. 1, стр. 88. 102.
- ↑ Полн. собр. соч. М. В. Ломоносова. Спб. 1803. ч. 1, стр. 61, ч. 5, стр. 80.
- ↑ Там же, ч. 1, стр. 106.
- ↑ Там же, ч. 3, стр. 145.
- ↑ Там же, ч. 2, стр. 201. 210.
- ↑ Полн. собр. соч. М. В. Ломоносова. Спб. 1803. ч. 1, стр. 94. 97. 115. 114. 134. 147.
- ↑ Там же, ч. 2, стр. 223. 234. 236. 238.
- ↑ Полн. собр. соч. М. В. Ломоносова. Спб. 1803. ч. 1, стр. 60. 76. 86. 88. 90. 94. 106. 111. 211., ч. 2, стр. 77. 98. 96.
- ↑ Там же, ч. 3, стр. 16. 19, ч. 5. стр. 154. 161.
- ↑ Фраза церковнославянская произносилась также; но это произношение ее было необходимо и строго повторялось (об цитатах говорить нечего). Произношение также необходимо и в письменности, но мы говорим про те случаи, где оно служило уже полною областью. Как речь заключительно разговорная могла записываться только формально, так и речь исключительно письменная могла только формально произноситься, но разумеется последняя, как сфера высшая, предполагала и включала всебя звук, произношение, живой элемент слова.
- ↑ Полн. собр. соч. М. В. Ломоносова. Спб. 1805. ч. 9, стр. 103.
- ↑ Полн. собр. соч. М. B. Ломоносова. Спб. 1803 ч. 2, стр. 203. 204.
- ↑ Там же, стр. 205. 206. 212. 213.
- ↑ Полн. собр. соч. М. В. Ломоносова. Спб. 1803, ч. 3, стр. 3.
- ↑ Там же, ч. 3, стр. 100, ч. 6. стр. 6.
- ↑ Полн. собр. соч. М. В. Ломоносова. Спб. 1803. ч. 3, стр. 207. 235.
- ↑ Полн. собр. соч. М. В. Ломоносова. 1803. Спб. ч. 2, стр. 261, ч. 5. стр. 68, ч. 5 стр. 94.
- ↑ Там же, ч. I, стр. 185. 199. 200.
- ↑ Собр. Гос. грам. и догов., ч. 1, стр. 10. 188. 242.
- ↑ Там же, ч. II,стр. 254.
- ↑ Там же, стр. 175. 176.
- ↑ Полн. собр. соч. М. В. Ломоносова. Спб. 1803. ч. 1, стр. 78.
- ↑ Полн. собр. соч. М. B. Ломоносова. Спб. 1803. ч. I, стр. 71, ч. 5. стр. 80.
- ↑ Там же, стр. 88.
- ↑ Там же, стр. 90.
- ↑ Там же, ч. 8. стр. 91.
- ↑ Там же, стр. 99.
- ↑ Там же, стр. 104.
- ↑ Так же, стр. 119.
- ↑ Там же, стр. 158.
- ↑ Там же, ч. 5, стр. 145.
- ↑ Полн. собр. соч. М. В. Ломоносом. Спб. 1805. ч. 8, стр. 148.
- ↑ Там же, стр. 161.
- ↑ Там же, стр. 108.
- ↑ Там же, ч. I, стр. 128.
- ↑ Там же, ч. 5, стр. 175.
- ↑ Там же, стр. 188.
- ↑ Там же, стр. 183.
- ↑ Там же, стр. 222.
- ↑ Там же, ч. 8, стр. 176.
- ↑ Там же, стр. 155. 158. 159.
- ↑ Там же, стр. 125.
- ↑ Полн. собр. соч. М. В. Ломоносова. Спб. 1805. ч. 5, стр. 221. 228.
- ↑ Там же, стр. 209.
- ↑ Там же, 112.
- ↑ Полн. собр. соч. М. B. Ломоносов. Спб., 1805. ч. 4, стр. 144.
- ↑ Что касается до влияния немецкого направления, то некоторые может быть захотят видеть его во многом употреблении неопределенного наклонения; тогда мы отсылаем их к русскому народному языку, к грамотам и другим письменным памятникам, из которых мы привели выше довольно примеров. (См. выше).
- ↑ Полн. собр. соч. М. В. Лононосова. Спб., 1803. ч. 1. стр. 16.
- ↑ Ея пленительные очи…. Ты мне была святыней. Пред ней же я притворствовать не смеюи пр. и пр.
- ↑ Полн. собр. соч. М. В. Ломоносова. Спб., 1303, ч. 1, стр. 9-1016.
- ↑ Чтение поэтических мест в стихотворениях Ломоносова, как нарушающее течение самого текста «рассуждения», помещаем мы в конце книги в «приложениях». Чтение это составляет отчасти критику его произведений вместе с избранием мест, имеющих поэтическое достоинство, чего мы не предположили себе в нашем рассуждении20.
- ↑ Мы показали выше значение языка, слога относительно поэзии, литературы.
- ↑ Портфель служебной деятельности Ломоносова. М., 1840, стр. 52.
- ↑ Портфель служебной деятельности Ломоносова. М. 1840 г. стр. 38. 39.
- ↑ Там же, стр. 78.
- ↑ Там же М. 1840. стр. 46.
- ↑ Портфель служебной деятельности Ломоносова. М. 1840, стр. 40.
- ↑ Портфель служебной деятельности Ломоносова. М. 1840. стр. 34.
- ↑ Там же, М. 1840. стр. 35—36.
- ↑ Портфель служебной деятельности Ломоносова. М. 1840. стр. 58.
- ↑ Из рукописи.
- ↑ Полн. собр. соч. М. В. Ломоносова. Спб. 1803, ч. 1, стр. 324—325.
- ↑ Полн. собр. соч. М. В. Лононосова. Спб. 1803. ч. I, стр. 326—328.
- ↑ Вприведенных выписках есть тому примеры. Выпишем еще одно место из рассуждения о распространении русского народа: Ломоносов здесь распространяется о значения поста: «А сверх того», воображает Ломоносов речь Святителей, «ученьем вкорените всем в мысли, что Богу приятнее, когда имеем в сердце чистую совесть, нежели в желудке цинготную рыбу; что посты учреждены не длясамоубийства вредными пищами, но для воздержания от излишества; что обманщик, грабитель, неправосудный, мздоимец, вор и другими образы ближнего повредитель, прощения не сыщет, хота бы он вместо обыкновенной постной пищи в семь недель елщепы, кирпич, мочало, глину и уголье, и большую бы часть того времени простоял на голове вместо земных поклонов. Чистое покаяние есть доброе житие, Бога к милосердию, к щедротам и к люблению нашему преклоняющее. Сохрани данные Христом заповеди, на коих весь закон и Пророки висят: Люби Господа Бога твоего всем сердцем и ближнего как сам себя…» Москвитянин, 1848 г., N 1, стр. 156.
- ↑ Творения Святых Отцов в русском переводе, книжка 2, книжка, 5. 1844. Прибавления; стр. 223—255. — стр. 295—296.
- ↑ Твор. Св. Отц. год 2-й. кн. 9. приб. стр. 250.
- ↑ Там же, стр. 239.
- ↑ Там же, стр. 251. 247. 248. 249. 280. 282.
- ↑ Там же, стр. 228. 236.
- ↑ Там же, стр. 225. 250.
- ↑ Таковые кондиции подписаны и заключены с обеих сторон министрами апреля в16 день 1710 года.