Ломоносов в истории русской литературы и русского языка (Аксаков)

Ломоносов в истории русской литературы и русского языка
автор Константин Сергеевич Аксаков
Опубл.: 1846. Источник: az.lib.ru

    Константин Сергеевич Аксаков
    Ломоносов в истории русской литературы и русского языка

    Аксаков К. С., Аксаков И. С. Литературная критика / Сост., вступит. статья и коммент. А. С. Курилова. — М.: Современник, 1981. (Б-ка «Любителям российской словесности»).

    Пропуски восстановлены по первой публикации

    So fereit! Denu was dem Mann das Leben

    Nur halb ertheilt, muss ganz die Nachwelt geben.

    Goethe.

    История нашей литературы и тесно связанная с нею история языка до сих пор еще для нас предмет новый и почти неизвестный; у нас есть только некоторые указания, некоторые пособия, далеко не содержащие в себе исторических судеб кашей литературы, которая, должно сказать, до сих пор не возбуждала еще нашего настоящего ученого внимания. Но если до сего времени мы были развлечены посторонним, если, в продолжение столетия, влияние чуждое, необходимое следствие предыдущего периода, деспотически у нас господствовало, зато в настоящую минуту внимание наше обращено к судьбам отечества на всех путях, во всех выражениях его жизни. Энергически освобожденные Петром от оков исключительной национальности, пережившие период безотчетного подражания чуждому, наставший логически и необходимо непосредственно за предыдущим, — мы с полным сознанием, свободные от всякой возможной односторонности, возвращаемся к нашей истории, к нашей жизни, к нашему отечеству, нами снова приобретенному, и с большим правом, нежели прежде, называем его своим. Просвещение Запада, нас некогда ослепившее и сначала так односторонне на нас подействовавшее, не может уже у нас отнять его, ибо результатом этого просвещения, при настоящем его понимании, было необходимое сознательное возвращение к себе {Возвращение в смысле философском и потому не шаг назад, не отступление.}. В самой истине, нам открывшейся, нашли мы доказательство, сильную опору нашему народному чувству; мы поняли необходимость национальной стороны и в то же время ее значение и место. До Петра Великого мы были неразрывно соединены с отечеством, любили его; но любовь наша не была свободна, она была одностороння; в ней был страх чужеземного; только через незнание, через отчуждение думали мы сохранить свою национальность; здесь была темная сторона, которая давала возможность поколебать самое чувство. Так и случилось. Петр вывел на свет, что таилось во мраке; обличил и поразил односторонность и был поворотной точкой. Время после Петра Великого являет новую односторонность, ужасную крайность" до какой когда-либо достигал народ: доходило до того, что мы вовсе отрекались от нашей истории, литературы, даже языка. Столицей нашей стал город с чужим именем1, на берегах чуждых, не связанный с Россиею никакими историческими воспоминаниями. Это время новой односторонности, слепого отрицания памятно и нам; оно простирается даже до настоящей минуты; между прочим, отрицание от языка русского едва начинает утрачивать свою силу. Но теперь именно настает новый период; теперь союз наш с отечеством и ясная наша любовь к нему уже не имеет той односторонности, которая могла бы дать поколебать ее; не в удалении от иных стран, не в страхе ищет она опоры; нет, мы приняли в себя просвещение Запада, приняли его не даром и не боимся, чтобы оттого поколебался наш вновь возникший союз; односторонность исчезла, просвещение доводит всегда до истины; его сознательным путем дошли мы до необходимости национальной жизни, но не исключительной, как прежде, и уступая вместе влечению нашего чувства, никогда нас вполне не оставлявшего, мы возвращаемся, откинув далеко отчуждение предыдущего отрицательного периода, полные любви и разумного убеждения к отечеству, с которым союза нашего ничто уже расторгнуть не может: той прежней темной стороны в нем уже нет.

    Естественно, что в такое время, время уничтожения односторонности и оправдания всего действительного, мы обращаемся к памятникам нашей жизни в религии, истории, литературе, языке. Находясь прежде в первобытном непосредственном единстве сами с собою, могли ли мы понимать себя? Мы должны были оторваться сами от себя и вместе выйти из исключительной национальности, — и мы оторвались; мы долго, даже слишком долго находились в периоде отрицания, периоде также одностороннем, но также необходимом. Теперь же, когда мы понимаем эту односторонность, когда она кончилась (для сознания нашего, по крайней мере), одним словом, в настоящее время, о котором говорили мы выше, внимание мысли нашей вообще обращено к жизни нашего отечества — мысли, сфере которой по преимуществу природна истина, ибо она, по существу своему, первая видит право и указывает настоящий путь. У нас нет недостатка в богатстве во всех отношениях; всюду встречаем мы жизнь бодрую, мощную, самобытную, богатую содержанием, совершающую стройно путь своего развития. Мы надеемся, что скоро в этом многие уверятся, на которых еще неизвестность наводит сомнение.

    Предмет этого рассуждения — русская литература, и собственно одно, по преимуществу важное, историческое лицо ее — Ломоносов, лицо, с которым связано все ее предыдущее и последущее. Вместе с именем Ломоносова соединяется представление о многообразной деятельности, которой этот великий человек был предан. Указав на сферу, составляющую предмет нашего внимания, т<о> е<сть> — на сферу литературной деятельности, мы исключаем все труды его, сюда не входящие, труды, о которых, в их совокупности, может дать отчет только собрание ученых. Но самое слово «литература» требует определения, и, произнесши его, мы еще не сказали ничего положительного; границы нашего рассуждения оттого едва ли стали ясны. Это одно из тех несчастных слов, которые определяются через ограничение, стеснение извне. Такие слова сначала обнимают чрезвычайно много и потом мало-помалу лишаются своих значений, усекаемых одно за другим; объем их теснеет, и они доходят иногда до очень бедного круга понятий; и тут они не заключают в себе одного содержания (положим, с его возможными видоизменениями), их наполняющего, — нет, а впускают в себя по два, по три и более понятий, видимо только, близости ради, примыкающих друг к другу, и остаются лишенными единства настоящего значения. Слово «литература» имело такую же участь; начинает с определения, по которому сперва в литературу входит все, что только изображено буквами, но потом, найдя, что этим еще ничего не сказано, хотя по-видимому и очень много, начинают мало-помалу ограничивать теснее, отсекая одно значение от другого; является несколько литератур, доходят, наконец, до изящной литературы или до литературы собственно; в эту изящную литературу вместе с поэзией входит и красноречие, и историческое и ученое изложение. Таким образом пределы литературы произвольны и не тверды; нет основной мысли, из которой бы вытекало значение слова, органически, ясно, необходимо определенное и не принимающее в себя уже никакого постороннего, чуждого или лишнего понятия. Итак, здесь дадим определение этому слову, определение, которое, вероятно, будет противоречить обычному его употреблению; но в таком случае спор будет только о словах: слово «литература» может служить условным выражением понятия, тем более что оно так разно употребляется и так неверно и зыбко поставлено. Искусство вообще, и именно поэзия, как искусство в слове, переходя в действительность, осуществляясь, конкретируется в отдельных произведениях и вместе у такого или другого народа. Таким образом, поэзия, как отвлеченная сила, обнаруживаясь в отдельных произведениях, является последовательно, исторически; эти произведения, в которых являясь поэзия дает себе действительность, в их исторической совокупности есть — литература; и так как человечество существует в действительности, как совокупность народов, то и литература принадлежит именно тому или другому народу. Разница между поэзией и литературой ясна. Поэзия есть искусство в слове, понимаемое само в себе, тогда как литература есть совокупность самих отдельных произведений в их исторической связи, в которых необходимо конкретируется поэзия, находя в них свою действительность.

    Так определяем мы литературу; следовательно, только произведения поэтические или имеющие притязание быть таковыми могут входить в ее область. Итак, рассматривая деятельность Ломоносова в области литературы, мы устраняем его труды ученые; они не относятся к нашему предмету, и на них обратим мы внимание только в отношении к языку. Задача наша стала яснее, определеннее.

    Мы оказали, что литература, будучи совокупностью отдельных произведений, являющихся последовательно, представляет историческое развитие поэзии в явлениях. Развитие поэзии, как сферы абсолютного духа, заключающей в себе абсолютное содержание, — необходимо; множество произведений случайных не должны нас смущать; они носят смерть в самих себе и исчезают без следа; только те, в которых выразилось искусство, имеют постоянное значение, пребывающий интерес — те, на которых запечатлело оно судьбы свои. Таким образом, всякое явление {Мы говорим, само собою разумеется, о таких явлениях, которые почему бы ни было привязаны существенно к литературе, к ее истории, отлагая здесь вопрос, имеют ли они сами по себе достоинство.} в литературе есть ее момент, совокупность которых в историческом развитии она представляет. Всякое такое явление, всякое лицо относится к ней, как исторический ее момент, сказали мы, — и в этом состоит все значение этого явления или лица. Явление Ломоносова в нашей литература есть также необходимый ее момент. Признавая его деятельность и значение, его неотъемлемое место в литературе, мы признаем его моментом, и потому наша задача определить литературную деятельность Ломоносова представляется нам вопросом:

    Ломоносов как момент в истории русской литературы?

    Не признай мы за собою права этого вопроса, тогда бы не могло вовсе существовать вопроса о литературной деятельности; ибо все то, что имеет только значение в области литературы, есть уже необходимый ее момент при ее историческом развитии, и в этом заключается смысл всякого существенного литературного явления. Итак, вот вопрос, который должны и можем мы сделать, как скоро обращаем внимание на литературное значение Ломоносова.

    Определив явление, как момент литературы, открыв смысл его деятельности, мы поняли его само в себе, in abstracts, т. е. момент получает действительность, конкретируясь, и если уже это исторический полный момент, то он является конкретированным; не может оставаться отвлеченным то, чего условие есть конкретное; момент, понятый нами, как момент, получает свою действительность, необходимо переходя в явление. Мы должны проследить это конкретирование, мы должны решить: как же осуществляется этот момент? В истории литературы, как мы уже сказали, является развитие поэзии в произведениях. Всякое существенное явление в литературе есть необходимо исторический момент ее, но не всякое явление в литературе художественно; литературное явление может быть необходимым истинным явлением, и в то же время не иметь само по себе поэтического значения, может быть явлением чисто историческим. Поэзия и вообще искусство, в развитии своем, проходит такие исторические моменты, которые сами, по существу своему, должны выражать отсутствие искусства, и в то же время это моменты того же искусства; они являют, что отсутствует именно искусство; одним словом, они являют присутствие отсутствия его; таковы, например, моменты возникновения, перехода, упадка. Так как это моменты того же искусства, то они совершаются в его же сфере; должно быть явно, что это его же судьбы, его же исторический ход. Это историческое движение совершается в той общей среде, в которой являются все моменты искусства, в среде, запечатленной его духом даже и там, где он являет свое отсутствие. Эта среда есть — стиль, которому здесь придаем мы, может быть, более обширное значение; под ним разумеем мы образ какого бы то ни было искусства, образ, иногда не исполненный жизни, не проникнутый его духом, красотою, отвлеченный, но всегда принадлежащий искусству и являющий на себе его исторические судьбы; так, например, пестрая скульптура. Стиль вообще показывает тайное: сочувствие с искусством самого материала являет точку их соприкосновения, через которую материал теряет свою тяжесть и грубость, и искусство определяется. Это-то соотношение удерживает искусство и тогда, когда сам дух его оставляет произведения; тогда является одно его соотношение с материалом, которое служит ему, выражая его историческое развитие. Стиль выдается тогда особенно, когда явление становится чисто историческим, не имеет другого достоинства — достоинства художественного, и он, один оставаясь, связывает его с искусством, свидетельствует, что это явление — момент искусства. Так, в примере, нами указанном, скульптура имеет чисто характер только стиля. Орудие поэзии (здесь собственно говорим мы об ней) есть слово; но слово само по себе не есть еще та среда, в которой совершается движение поэзии, как не один мрамор (тогда был бы вопрос о самом материале, отвлеченно от искусства), — из которого может быть сделан шар, ваза, — являет движение скульптуры; не краска, которой может быть выкрашена комната, — движение живописи; нет, а стиль, образующийся на мраморе, — в скульптуре, на красках, — в живописи. Так и здесь не слово, а стиль, который образуется на слове поэзиею, и показывает в себе ее историческое движение. Сочувствие искусства с материалом растет по мере перехода, при развитии его из одной формы в другую; постепенно являются архитектура, скульптура, живопись, музыка, где достигает высшей степени это сочувствие, и, наконец, поэзия. Слово — материал самый благородный и потому всех более имеющий сам по себе значение, сам по себе воплотивший органически мысль и никогда ею не покидаемый; материал, следовательно, и сам по себе заслуживающий большее внимание и участие; но, как мы сказали, не всякое слово являет поэзию, а опять та среда, которая выражает все ее моменты, даже и те, в которых нет ее собственно, а являются чисто исторические ее судьбы, — одним словом — стиль, как мы определяли его выше, или (так как существует здесь особенное слово) слог, который понимаем мы как стиль в поэзии. Когда мы спрашиваем, как осуществляется момент в литературе, у нас еще нет вопроса, какой это момент; мы хотим знать, как он осуществляется, и следовательно, смотрим на него только с исторической стороны и потому должны видеть, как осуществляется он в той среде, в том материале, где осуществляются все моменты поэзии в литературе, то есть в языке, в слоге. Итак вопрос: как осуществляется Ломоносов как момент русской литературы, есть вопрос:

    Ломоносов в отношении к языку, к слогу.

    При осуществлении момента вообще мы не спрашивали: какой это момент: естественный ход конкретирования еще не допускает этого вопроса. Мы смотрели только с исторической стороны и не разбирали, чисто ли это момент исторический, только в одной среде, или лучше в стиле, в слоге принадлежащий искусству, — или в то же время момент поэтический, не только в историческом смысле, но проникнутый духом поэзии, момент и сам по себе поэтический. Но теперь возникает этот вопрос, основанный на существе самого момента, на дальнейшем исследовании его существа, и мы спрашиваем: идет ли конкретированне далее и момент из исторического момента, связанного с искусством только движением его, получает ли индивидуальное живое значение и предстает ли нам как лицо, где уже вполне совершается явление момента, где он является возможно конкретным? Этот вопрос есть вопрос необходимо вытекающий, исчерпывающий полноту момента, последнюю степень его конкретирования, вполне определяющий момент. Этот вопрос есть:

    Был ли Ломоносов поэт, или Ломоносов — как поэт?

    Таким образом, смотря на Ломоносова, как на лицо в нашей литературе, согласно с вышесказанным ее определением, мы вправе предложить один вопрос: Ломоносов как момент в истории русской литературы, вопрос, который в своем собственном развитии, вместе с конкретированием самого предмета, является как вопрос: Ломоносов в отношении к языку, к слогу, — и как вопрос: Ломоносов как поэт.

    В сущности эти три вопроса не что иное, как один: Ломоносов как момент в истории нашей литературы, — вопрос возможно полный и единственный, который в своем развитии ставит моменты своего конкретирования сообразно с моментами конкретирования самого предмета (ибо вопрос, исследование есть не что иное, как сознание самого предмета и им условливается) и разделяет таким образом, диссертацию нашу на три части, именно:

    I. Ломоносов как момент в истории литературы, момент сам в себе, in abstracto.

    II. Ломоносов в отношении к языку, к слогу, момент чисто исторический.

    III. Ломоносов как поэт; где мы от чисто исторического определения переходим к нему самому как индивидууму, и где момент получает полнейшее конкретирование и имеет значение сам для себя — момент личный.

    Третья часть есть не что иное, как только заключение, окончательный вывод, результат осуществления момента. Подробнейшее исследование Ломоносова как поэта обратилось бы в критику отдельных его произведений, которая не есть предмет нашего рассуждения.

    I

    Поэзия, конкретируясь в своем развитии, является в отдельных произведениях, совокупность которых понимаем мы под словом: литература; это развитие поэзии совершается в них последовательно, конкретируя в них свои моменты; история такого развития есть история литературы. Итак, если все они, эти отдельные явления — осуществление поэзии, то поэзия есть то общее, которое соединяет, содержит их, как свои явления поэтические. Мы видим здесь общее, предстающее в совокупности своих явлений; это общее переходит в явления, следовательно, отрицает себя как общее, как чистое общее, и вместе с тем не теряет, а находит себя и сохраняет в совокупности своих отдельных явлений, следовательно, при отрицании себя как чистого общего. Связь явлений с общим понятна, необходима; то, что является отдельно, уже содержится в общем и, следовательно, может выразить только это общее и вместо себя, ибо оно в нем содержится. С другой стороны, общее, чтобы быть, явиться, должно непременно не быть общим, а быть явлением, следовательно отречь себя как общее, — выразиться в явлении, в котором оно выражает необходимо и себя, ибо это его явление, его необходимое условие осуществления; и так: общее, — явление — не что иное собственно, как только моменты развития одного и того же. В законе развития лежит причина и объяснение значения и отношений этих моментов, перехождение общего в явление или отрицание общего, как общего. Это перехождение общего в явление, это полное конкретирование совершается необходимо в живом законе развития, условии всего. На него обратим мы теперь внимание. Это только видимо отдаляет нас от предмета; общие начала необходимы, и нам необходимо рассмотреть их для дальнейших следствий. Они нужны для полного обнятия предмета; это мы увидим далее. Трудно избежать здесь темноты и повторений, при желании изложить общую мысль понятно, и в тоже время во всей ее строгости и отвлеченной чистоте.

    Общее, как общее, не существует; это бытие в отвлеченности, in abstracto. Например: вы не можете найти человека, как общее, искусство, как общее и т. д.; вы видите людей, произведение искусства и т. д. В этом множестве явлений, в котором вы видите как бы стремление общего удалиться от самого себя, вы узнаете однако общее, их связующее, их проникающее. И так с одной стороны вы видите присутствие этого общего, с другой видите также, что оно может предстать только в явлениях, следовательно не как общее (общее, не как таковое), — так сказать, при отсутствии самого себя, как общего. И так общее, не существуя как таковое, чтобы перейти в существование, должно отречь себя, как общее; в путь, который избирает оно, дабы явить себя, есть следовательно путь отрицания, путь необходимый. На него-то устремим наше внимание.

    Обще, бытие в отвлеченности, явиться не может; понятие чистого общего исключает понятие явление и наоборот; следовательно, если мы удержим общее, как общее, отсюда необходимо происходит невозможность его явления, необходимо оно должно остаться в отвлеченности, следовательно оно не может быть, оно в небытии. Общее — понятие отвлеченное; вот причина, по которой уже оно должно явиться, выйти из отвлеченности. Все отвлеченное само по себе — не может быть, и не может так оставаться, — есть ложь; все отвлеченное само в себе, т. е. могущее остаться без проявление, следовательно и неотвлеченным втоже время — невозможно. Оставаясь при этом (удерживая представление общего, как отвлеченного), мы дойдем до ничто, и очутимся у начала логики Гегеля и всей философии. Но оставаться мы при этом (при отвлеченном общем) не можем. Тогда мы бы отняли значение его, как момента. — Здесь мы не вдаемся более в объяснение: этот трудный вопрос логики сюда не входит; это был бы предмет долгих рассуждений и доказательств, который не есть собственно предмет нашего внимания; мы исследуем здесь вопрос философский, сколько то нам нужно и сколько то возможно без полного исследования вне самой философии. И так пойдем далее. — Всякое явление есть уже отрицание общего, как такового. И так общее, чтобы явиться, чтобы быть, должно следовательно отречь себя, как общее. Это отрицание необходимо, ибо говоря, что общее не может существовать как общее, мы с одной стороны признаем его, и в тоже время в нем самом находим отрицание его самого; мы видим в общем бытие in abstracto, и в тоже время невозможность быть, явиться ему; отсюда рождается противоречие, которое разрешается необходимым отрицанием общего, обличением того, что лежит в существе вещи, или лучше сказать: здесь понятие об общем имеем мы уже при его отрицании, как общего; так что момента общего, как общего, самого по себе выразившегося, нет. Мы имеем его говоря: общее, как общее, не существует; он тут несомненно, он момент положительный и начальный, — самая фраза уже доказывает это. И так общее, как общее, отрицает себя и становится начальным моментом, точкою отправления. Общее разрешило противоречие, отвлеченность первого своего определения, момента, и отрекло себя. Вспомним, что у нет никаких других представлений, кроме чисто отвлеченных. Как же определило себе общее, признав в себе невозможность быть таковым? что совершило оно чрез это? Оно отрекло себя; в этом втором своем моменте, общее не находит себя; этот момент есть только отрицание общего, логическое следствие предыдущего. — Здесь является необщее, здесь заключен и первый момент, но он все решительно отделен, и в этом определении общее теряет себя. Между тем этот путь развитие есть путь самого общего, и отсюда вновь является противоречие: общее движется его исключающим путем, общее (эта точка отправление, начало, источник всего) — не есть общее. Отрицание само есть вместе и подтверждение; вспомним, что мы ничего не видим, кроме отрицания; в таком случае, отрицая вещь, мы не признаем, и становим моментом самое отрицание. Мы говорим, что общее существовать не может; следовательно: если его нет, оно было, могло быть, т. е., ибо мы имеем представление о нем же при отрицании его; — но оно быть не могло вообще. Вновь являющееся отсюда противоречие должно разрешиться, и если чувствуется, что отрицание момент, то момент должен явиться моментом, пройти, перейти в другой момент развития, двинуться далее и противоречие тогда разрешится. Как же может разрешиться это противоречие? Оно разрешается чрез обличение противоречия; отрицание общего, как общего, отрицается (при неимении других определенных представлений, иного и быть не может), и общее вновь себя находит. Путь абсолютного отрицания привел его к нему самому же, оправдал его существование; но для того, чтобы найти себя, общее должно было пройти круг отрицания. Общее, которое вновь находится, не есть общее отвлеченное, но общее, на котором было отрицание, общее оправданное, испытанное, доказанное, так сказать. Таким образом общее заключает круг своего развития, своего абсолютного отрицания. — Здесь проследили мы самое отвлеченное движение абсолютного отрицания и его моменты, отрицания, являющегося также само по себе конкретным. Эти моменты отрицания имеют образ, так сказать, характер и определение, конкретирующее в себе их значение, — определение, сохраняемое ими всюду, где только является развитие и необходимые его моменты. Здесь этот характер, это определение есть их характер и определение вообще. Общее, отрицая себя как общее, являясь как необщее, принимает характер необщего — особности (Besonderheit) — отрицание общего, как общего. — Это отрицание вводит нас в область количества, в область множества бесконечного явлений, произведенных отрицанием, явлений, смысл которых, — каждого, — есть — не общее. И нет конца явлениям, как нет конца этому определению; необщее дало право возникнуть этому безграничному количеству; в этой количественности, ничем неудержимой, в этой области особности теряется общее. И здесь, в сфере особности, видим мы осуществляющимся то противоречие, которое заметили мы уже прежде во втором моменте (моменте отрицания общего, как общего). Эти бесчисленные отдельные, особные явления без конца, это бесчисленное количество, в котором теряется общее, — как противоречие и момент, отрицается. Это новое отрицание совершается уже в этой сфере, ему предшествовавшей, в сфере предыдущего отрицания; следовательно на (an) количестве (точно также, как отрицание отрицания необходимо совершается на отрицании общего). Количество отрицается пред единым, значущим само по себе, носящим в себе невозможность повториться; это количественное определение, определение множества бесчисленных отдельных явлений, где единицы имели количественное значение, исчезает пред определением единого; особность отрицается до единичности (Einzelnheit) — отрицание отрицания. Общее, отрицая себя до особности, в которой теряется, отрицает свое отрицание, особность до единичности, в которой вновь ceбя находит, и особность низводится до момента. Но это вновь нахождение себя не может быть шагом назад, возвращением общего к самому себе, как к отвлеченному общему, в первобытное состояние. Это не есть общее в первом, чисто отвлеченном своем моменте — до отрицания; это есть общее, на котором уже было отрицание, момент особности — общее по отрицании, и только с отрицанием отрицание общее доходит вновь до себя, получает действительность; и новое отрицание, с которым вновь освобождается общее, условливается предыдущим моментом, моментом отрицания общего как общего, моментом особности. И так общее является здесь, как единое, возникшее только чрез отрицание количества, особности. Особность становится необходимым присущим моментом, ибо она уже есть в самом ее отрицании, которое следовательно, — и как вместе момент, отсюда являющийся, единичность, — условливается ею. Только отрицание дало возможность общему (отрицая отрицание себя) найти само себя и следовательно выразиться, осуществиться. Es ist um der Negation reicher geworden. Отрицание отрицания есть само по себе непременно положительное нахождение самого себя, ибо как скоро отрицаю я то, что меня отрицает, я нахожу самого себя. И так общее отрицает отрицание, отрицает себя от особности до единичности, в которой находит оно вновь само себя и таким образом заключает круг своего абсолютного отрицания. Это последнее отрицание общего, последнее его определение, единичность, есть также только момент его, момент заключительный, в котором оно находит вновь себя, находит свободу своего проявления; только совершая свой путь развития, путь, в котором все моменты необходимы и все — моменты, находит оно действительность, освобождая и совокупляя таким образом все свои, с последним моментом освобождаемые моменты. И так общее, невозможное для выражение как общее чистое, в отвлеченном определении, in abstracto, проходят круг абсолютного отрицания, лежащего в нем самом, который необходимо совершает оно, чтобы перейти в действительность, быть действительно тем, что оно есть, и только в совокупности своих моментов: общего как общего, отрицание общего (особности) иотрицание отрицания (единичности), находит оно свое действительное, истинное, единое, конкретное выражение. Этот путь отрицания имеет место во всех сферах духа — всюду, где есть развитие.

    Искусство, деятельность духа в одной из абсолютных его сфер, и именно поэзия, искусство в слове (предмет нашего внимания), как поэзия вообще, не существует и, следовательно, отрицает себя как поэзию вообще и переходит от общего в область особности. Здесь является бесконечное множество произведений поэзии на этой степени, произведений, как необходимое отрицательное движение, вытекших из самой поэзии, и которых она себя не находит; ибо всякое отдельное, особное произведение в поэтической сфере уже по существу своему отрицает поэзию, как общее. В этом отрицании поэзия исчезает; ибо здесь отрицает она себя только как поэзию вообще; другого условия нет, и потому всякое отдельное только произведение имеет право здесь явиться, и поэтому нет конца произведениям. Мы должны помнить, что не говорим здесь о неопределенном общем; мы берем определенную, абсолютную деятельность духа, мы говорим о поэзии как общем, следовательно, в отрицании, из нее истекающем, необходимо является, что это отрицание поэзии (а не чего-нибудь другого), ибо это есть ее движение, и всякое явление, всякое произведение в ее сфере должно быть запечатлено ее характером, должно носить отпечаток ее духа, результатом движения которого оно возникает. Всякое произведение значит как отдельное: не-общее; и именно здесь: не-общее — поэзия, не поэзия вообще.

    Итак, с первым отрицанием поэзии мы находимся в области отдельных поэтических произведений, в которых теряется поэзия. На всякий случай приведем пример, который, надеемся, уяснит нашу мысль: трагика не является как трагика вообще; для того, чтобы явиться, она должна отречь себя как общее; тогда она является как трагедия, которая, каждая, есть отрицание трагики как общего; но в этом отрицании общего, в этой сфере не-общего, особного, общее себя не находит. Трагика в своем отрицании, как общего, отрицании, которое выразилось как множество трагедий, не находит себя; здесь является еще только определение трагики как не-общего, по которому всякая особая трагедия (ибо всякая особая трагедия исполняет это требование) может явиться — и нет конца их числу. Но выразилась ли в этом определении поэзия-трагика, находится ли она здесь? В таком случае каждая трагедия была бы уже произведением искусства, произведением изящным. Неужто же трагедия уже потому произведение искусства, что она трагедия; разве не может быть плохой трагедии? С этим спорить нельзя, и так это показывает, что это определение особности еще недостаточно для поэзии, что явление трагедии, как отдельного произведения, есть только отрицание трагики (ибо мы взяли ее в пример) вообще. Дело в том, что в этой области особности является только видимым, что отрицание совершается в сфере трагики или вообще поэзии; что здесь, следовательно, только принадлежание к сфере поэзии; что, следовательно, в области, которая есть только отрицание поэзии как общего, нет еще поэзии; что в этом определении особности (как простом только отрицании поэзии как общего) поэзия теряется. Но отрицание поэзии есть отрицание в ее же сфере; это ее же необходимое движение; итак, степень, ее не удовлетворяющая, не может оставаться; поэзия проходит ее, идет далее, она отрицает свое отрицание, отрицает особность и переходит в область единичности, отрицает бесчисленное количество отдельных произведений искусства, которые только потому произведения искусства, что суть произведения в области искусства, — к единому произведению, значащему для себя, мгновенно отрывающемуся от всего множества, исчезающего перед ним, произведению, имеющему индивидуальный смысл и достоинство, — здесь поэзия вновь себя находит. Это отрицание совершается на предыдущем определении, единое возникает из множества; итак, отдельность произведений, грозившая поглотить поэзию, на себе приняла это новое отрицание, и только условила его; из области, особности, из множества произведений возникло единое произведение, в сфере единичности. Здесь находим мы вновь поэзию, совокупляющую свои моменты, поэзию, прошедшую через отрицание себя, через особность, через отдельность произведений и вновь нашедшую себя в сфере единичности, в едином произведении, отрекшем особность и вместе ею условленном, — произведении, которое значит для себя и с которым уже, не как отвлеченное общее, является поэзия конкретно в присутствии всех своих моментов. Мы можем повторить пример, нами приведенный, и провести его дальше. Трагическая поэзия как общее не существует; она отрицает, следовательно, себя как общее и является как трагедия; все произведения трагики имеют потому только смысл, что они произведения трагики, что они не трагика вообще, следовательно, трагика в особенности, в своих явлениях — трагедии; но, как сказано выше, в трагедиях {Мы употребляем здесь множественное число, как выражающее естественно особность, ибо здесь лежит количественное неограниченное значение.} еще нельзя найти поэзии трагической потому только, что они в ее сфере; трагедия еще не поэтическое трагическое произведение, потому что она только трагедия в трагедиях, одна из трагедий. Итак, трагическая поэзия отрицает эту степень, в которой «только трагедии», отрицающие ее как общее; отрицает, следовательно, множество, и множество бесконечное, ибо здесь степень дает равное право проявляться всем возможным произведениям и доходить до единого {Не до единственного. Во всяком художественном произведении, для себя значащем, есть это единое, индивидуальное, не могущее повториться.}, — прямого отрицания всей предыдущей области, которая вся исчезает перед единым (имеющим индивидуальное значение), следовательно, носящим в себе невозможность того движения, многоразличия, невозможность повториться. Единое значит (gilt) само для себя; как отрицание, вытекшее из предыдущей сферы, оно имеет ее на себе как момент; таким образом, трагическая поэзия, как таковая, как общее, отрицая себя до трагедии (особности), от трагедий опять (особности) отрицает себя до трагедии (единичности), в которой находит она вновь сама себя, и выражается вполне таким образом, в присутствии всех своих моментов. Так как об этом было уже говорено и в другом месте и другими словами, то мы думаем, что не нужно пояснять еще более слова наши. История развития искусства оправдывает этот взгляд.

    Итак, вот путь, необходимый путь отрицания искусства вообще и, следовательно, поэзии. Но самый этот путь конкретирования, понятый как сам в себе, конкретируется также. Искусство, как абсолютная деятельность человеческого духа, являет на себе необходимо определение самого этого человеческого духа: это определение нисколько не стесняет его, напротив, согласно с его сущностью, а следовательно, необходимо дает ему истинную, стало быть свободную, действительность, Человек, как человек, как общее, не существует; он отрицает себя как общее, переходит в сферу особности: здесь на степени особности является он как только ряд, собрание индивидуумов, как множество, здесь отношение чисто количественное. В таком определении является нам человек, как народ, как нация {Здесь употребляем мы собственно слово нация, ибо это слово (как понимаем мы) выражает определение; тогда как народ есть то, что определяется.}. Если мы будем помнить путь отрицания, то увидим, что здесь на степени национальности отрицается общее человека, и вместе он не имеет значения индивидуума, значения единого, которое является только в области единичности, которая, как отрицание отрицания, есть вместе с тем возвращение, освобождение, т<о> е<сть> общего, утраченного в предыдущем отрицании особности. Итак, на степени особности, определение человека есть чисто национальное; где нет общего, — чего не допускает исключительная национальность и нет значения индивидуума, как такового, которое также невозможно в сфере национальности. Здесь каждый индивидуум имеет постольку смысл, поскольку он нация; на этой степени особности, выражающейся в развитии человека, как национальность, — поэзия, деятельность человека, соответствуя, следовательно, степени его развития, может быть определена только до особности и, другими словами, может быть только национальна. Мы сказали выше, что поэзия на степени особности заключает в себе все возможные произведения поэтические, только бы принадлежащие поэтической области, только имеющие поэтическую форму (известно уже, что здесь не в смысле достоинства принимается слово: поэтический, а в смысле просто принадлежания поэтической сфере). Итак, мы можем сказать, что поэзия на этой степени определила себя только как отдельные произведения, и в то же время отрицая общее, дала возможность всякому явлению уже быть поэтическим потому только, что оно принадлежит к сфере ее. Следовательно, нет конца поэтическим произведениям, когда нет другого условия на этой степени развития; выше мы видели, что здесь необходимо заключается противоречие, что поэзия на степени первого отрицания не находит полного осуществления, — и выразили это ощутительными и для здравого смысла словами, говоря: разве трагедия имеет поэтическое достоинство, разве она хороша потому только, что она трагедия. Итак, на степени особности все поэтические произведения имеют значение постольку, поскольку они — особные произведения в поэтической сфере. Этот момент особности поэзии конкретируется в человеке, которого она абсолютная деятельность, и именно в народе, необходимом определении человека, условливающем и поэзию вместе с тем и дающем ей действительность. Здесь возникает вопрос, как становится этот момент поэзии конкретным, историческим? Другими словами, как осуществляется он в истории литературы? Мы сказали, что человек является исключительно, как народ или, лучше, как нация, будучи на степени своего отрицания особности. Поэтическая его деятельность определена, следовательно, также до этой степени, поэзия народа в эту минуту также национальна и может выразить только его. Только исключительно национальную жизнь народа отражает она; здесь не может быть общего, общих человеческих интересов, не может быть единичной, индивидуальной жизни; индивидуум на этой степени значит лишь постольку, поскольку он нация; итак, жизнь индивидуума только в народе и только как народ может выразить поэзия. Какую же форму принимает она, как является на степени своего отрицания, особности, получающей действительность в человеке, в развитии человеческого духа и становящейся историческим, конкретным ее моментом и потому приобретающей постоянный смысл, значение? Эта форма поэзии, определенной до особности, исключительно национальной поэзии, — есть народная песня. В народной песни выражается жизнь народа, только народа, под исключительно национальным определением. Здесь нет общечеловеческого содержания, отреченного уже самым определением народа, нации, моментом особности; здесь нет и индивидуальной жизни человека, недопускаемой еще той же степенью. Песня определена только жизнью народной; поэтому песня равно принадлежит всякому в народе, поэтому народную песню поет весь народ, имея весь на нее равное право, поэтому на песни нет имени сочинителя, и она является вдруг, как бы пропетая всем народом. В период развития национальности поэзия, с нею получающая свое осуществление и, следовательно, ей соответствующая, именно находится на такой степени, на которой отдельность поэтического произведения, или лучше поэтическая форма, сама, отвлеченно взятая, есть уже ручательство за достоинство. Мы уже оказали прежде, что на этой степени форма покуда все; ложность этого условия мы уже видели выше. Это условие, единственное условие поэзии, определенной до особности, здесь совершенно выполняется, и, получая в народе возможность осуществления, становясь историческим, имеет пребывающее значение. Национальная песня потому прекрасна, что она национальная песня; здесь, следовательно, форма есть уже ручательство за достоинство, и такое ручательство, которое не обманывает; но зато это и есть единственная форма поэзии, заверяющая в достоинстве поэтическом (трагедия, комедия и прочее не суть такие формы). Если это еще не кажется необходимым с первого взгляда, то постараемся объяснить, В определении народа осуществляется здесь определение поэзии. Момент отрицания поэзии получает исторический, пребывающий смысл. Народ есть всегда действительное лицо, есть необходимое определение; поэзия, отражающая только народ, только нацию постоянно, будучи произведением только нации, необходимо действительна и истинна, ибо содержание всегда неизменно, необходимо, действительно. Вся субстанция народа, со всею глубиною своею и богатством, со всеми своими сторонами, но только как народная субстанция, выражается в поэзии. Народ является еще одною цельною, массою, поглощающею индивидуумов: поэтому неизменяем, всегда себе верен; поэтому и национальная поэзия всегда истинна и, имея в то же время поэтическую форму, всегда прекрасна. Итак, есть точно сфера, в которой первое отрицание поэзии до особности получает пребывающий исторический смысл, сфера, в которой форма есть единственное ручательство, и вместе с тем верное ручательство, за поэтическое достоинство. Эта сфера, эта поэзия, определившаяся действительно вместе с народом и в народе до особности, есть поэзия национальная, народная песня. Здесь поэтов нет, здесь поэт — народ. Следовательно, везде, где есть народ, есть и национальная поэзия и народные песни. Великое значение имеет народная поэзия, выражая вечную и истинную сущность народа; она открывает нам его, она всегда остается верною опорою, верною порукою за будущее народа, к каким бы сомнениям и противоречиям ни привело нас его дальнейшее развитие, разрешившееся от целости чисто национального, необходимо-верного, определения. Эту степень, как мы сказали, имеет в своем движении каждый народ; она уже необходимо в нем, потому что он народ, нация.

    Но, как можно уже заключить, эта сфера не есть полная истинная сфера; это только момент, эта степень развития есть только степень, и потому развитие должно перейти ее и идти далее, сохраняя свое, данное этой степенью, определение только как момент. Выше было объяснено значение первого отрицания особности и необходимость разрешения, необходимость отрицания отрицания. Здесь нет еще общего, в этом простом его отрицании. Только с единичностью возможно конкретное проявление общего.

    Отсюда уже вытекает необходимость разрешиться сфере национальной. Сфера национальная отрицает, поглощает, тем самым, человека вообще, и, будучи вместе с тем не что иное, как степень развития человека вообще, она таким образом заключает в себе противоречие, долженствующее разрешиться. Мы объяснили переход из сферы особности, мы показали, что отрицание особности есть единичность. В нации, определении человека к особности, должен совершиться тоже этот переход. Он совершается. Из национального определения, где каждый имеет постольку значения, поскольку он нация, — человек вырывается, исторгает себя, отрицает особность — национальность, и является как единичность, как индивидуум, значит, как индивидуум, и вместе с тем, как человек вообще. Только с единичностью возможно проявление и общего, только с индивидуумом или с значением индивидуума (как индивидуума) возможно в народе общее человеческое значение. Точно так же как единичность, будучи отрицанием отрицания, предыдущее отрицание — особность полагает в себе как момент, ею условливается; так точно и индивидуум, отрицая национальность, необходимо полагает ее в себе как момент, ею условливается. Период исключительной национальности проходит, индивидуум освобождается и в то же время освобождается человек вообще; но национальность как необходимый момент не теряет своего места, а только становится как момент вечно пребывающий. Здесь образуется, отсюда выходит индивидуум, освобождающий и являющий в себе общее, но, — как индивидуум такого-то народа, определенный таким-то народом, дающим ему действительность, и, стало быть, действующий из него, его стороною, его участием, значением в общем, его силою и вместе его средствами и орудиями, носящими, разумеется, то же определение народа. Укажем, например, на язык. Национальность, переставая быть исключительною, нисколько от того не теряет, напротив, в дальнейшем развитии народа, при наполнении его через индивидуумов общим содержанием, она возвышается, ибо в ней, стало быть, лежала, лежит эта возможность возвыситься до общих интересов; тут только, на этой третьей степени, постигается и значение народа, и его отношение к общему, ко всему человечеству, — и чем выше, чем обширнее проявляется в народе общее, человеческое, тем, стало быть, выше становится нация, пребывающая всегда условием такого понимания; здесь хвала нации; тогда-то получает она истинный, глубокий смысл. Народ восходит на высшую степень своей деятельности; в этой его сфере в одно и то же время является человек, нация и индивидуум. Эти моменты родные друг другу, говоря не философски; следовательно, между собой дружественно связаны. Не нужно и говорить (это видно само собою), как далеки мы от космополитизма, от того недействительного и жалкого усилия создать сферу в самой себе ложную и потому навсегда далекую от действительности. В то же время мы также смотрим на исключительную национальность, как на исторический момент, и, следовательно, также не останавливаемся на ней.

    Такое же развитие, такой же шаг совершается вместе с народом и в истории литературы, где в народе осуществляется и получает действительность необходимое движение, развитие поэзии. Всякий человек перестает иметь значение постольку, поскольку он нация, принадлежит ей. Определение ложное проходит, становится моментом. Отдельность поэтического произведения, форма, перестает уже быть ручательством за достоинство; оно перестает иметь значение потому только, что оно произведение в сфере поэзии, — какова национальная песня. Поэзия переходит в единичность, вместе с тем общее становится ее содержанием. В области поэзии разрушается песенная сфера; освобождается дух, наконец могущий развить всего себя, всю глубину свою, все свое значение, и зиждеть новую область, истинную область поэзии, вполне ей соразмерную; произведение в ней получает новое высшее значение. С разрешением особности и с явлением единичности произведение значит само для себя как единое; получает, так сказать, собственное индивидуальное достоинство. Это развитие конкретируется в народе и с народом, как развитие литературы. Вместе с разрешением особности и национальности — разрешается песенная сфера. На национальных песнях зиждется новая сфера — литература. Поэзия не отражает уже в себе только жизни целого нераздельного народа, национальной жизни: народ сам уже не живет этой нераздельной жизнью; общее вместе с пробуждением индивидуума проникает в него. И так поэзия, не отражая уже только национальности, наполняется общим содержанием, могущим явиться только с пробуждением единичности в поэтическом мире. Определение поэтической формы разумеется недостаточно; только в области особности, осуществляющейся в народе исторически в национальности, — в народных песнях, могла она иметь законное место как форма. Здесь, напротив, она становится только необходимым присущим моментом поэтического создания. Вместо песенной формы являются со всеми различиями драма, эпос, предчувствие которых и, подчиненный общему условию, образ лежал уже и в периоде национальности, и собственно вместо песни — лирика. Вместе с необходимостью всякому произведению иметь свое индивидуальное достоинство лежит возможность явиться и множеству плохих произведений, чего не могло быть прежде; ибо в этой новой сфере, в сфере единичности, форма по-прежнему доступна, но не по-прежнему ручательство верное за достоинство. Если же здесь взглянем мы на народ, то с пробуждением в нем индивидуальной жизни увидим и пробуждение всех индивидуальных оттенков, неровностей, ошибок; разность индивидуумов, освободившихся теперь, их собственная неровная деятельность — все это потому самому является и в сфере искусства, отношение которого к развитию народа так близко и глубоко и которое явило новые высшие формы, с требованием индивидуального достоинства. Со всем тем только избранные, только художники проникают в его священный мир, а дерзкие и слабые бьются только с формою, уже лишенной своего смысла, который она имела именно через их отсутствие как индивидуумов. И так необходимость единичного достоинства уничтожает равенство поэтических произведений и дает возможность быть многим произведениям, которые хотя и поэтические произведения, но плохи. Плохие произведения, новость доселе неизвестная, то, о чем и не слыхать было в периоде национальности, где форма была всё. Соответственно с этим, пробужденная деятельность индивидуумов в народе нарушает первобытную его целость, производит то же самое; вместе с этою свободою являются непризванные и становятся плохими сочинителями, чего также не могло быть прежде; ибо в периоде национальности, где индивидуумы вообще значили постольку, поскольку они нация, творцом была нация, вечная сущность (субстанция), следовательно, всегда необходимая, неизменная и ровная. Итак, вместе с пробуждением единичности в народе, как индивидуума, и, соответственно, в поэзии, как единого, для себя значащего, произведения — является возможность плохих индивидуумов — производителей и плохих отдельных произведений; но тем выше стало искусство, которого и требования стали выше.

    Оно совершило полный круг своего развития, оно вышло из неподвижной сферы первого отрицания, из которой вышел и человек, оставив свою исключительную национальность. Конечно, противоречие, присущее поэзии на степени конкретировавшейся в народе особности, — национальности; поэзия освободилась от него и достигла сферы единичности, в которой она вновь себя находит как общее, — сферы, где возможно ее полнейшее выражение — литературы собственно; эта сфера, эта степень единичности есть сама не что иное, как момент; она не уничтожает предыдущего развития; будучи моментом, она не исключает, а полагает в себе и предыдущие моменты. Таким образом, здесь видим мы и общее, и особность, и единичность. В едином художественном произведении выражается и поэзия вообще как искусство, поэзия как поэтическое отдельное, особное произведение, и вместе как единое, само для себя значащее произведение, имеющее индивидуальный, неотделимый смысл и потому не могущее повториться. Поэзия совершает сей внутренний путь своего развития, и совершает его конкретно в совокупности своих произведений, — в литературе вообще, где, вместе с тем переходя в действительность, как деятельность человеческого духа, осуществляется она в развитии человеческого духа, в народе; являясь на степени особности, как национальная поэзия, именно национальная песня; на степени единичности, как литература собственно. Определение национальности стало необходимым присущим моментом. Эта литература, содержанием которой вместе с едиными, для себя значащими произведениями, стало общее, — не отражает исключительно народ, но выражает это общее через него же, возвысившегося до общечеловеческого значения; она может принадлежать только именно такому-то народу; самое живое орудие ее — язык — принадлежит непременно известному народу. Здесь выражается, как именно в таком-то народе проявилось общее в сфере литературы. Таким образом в литературе видим мы и общее (общечеловеческое), и национальность, и индивидуальность произведения; в индивидуальном произведении видим мы и общее содержание, и национальное определение, и в то же время индивидуальное значение. В этой высшей области литературы вообще видим мы уже разнообразные роды поэзии, в ней вполне определяющиеся; то, что было предчувствием, может быть, в народе, покоряясь общей песенной форме, развилось в определенных родах поэзии; сама песня возвысилась до лирического стихотворения {Здесь может возникнуть вопрос: роды поэзии (лирика, эпос, драма) и виды человека вообще: народы, и пр<очее;>, где получают свое разделение? Разумеется, оно заключается в самом общем; общее, конкретируясь, проявляет свои стороны, также общие, необходимо в нем лежащие и развивающиеся при конкретировании, сперва в области особности, которая представляет их отвлеченными сначала. Впрочем, здесь устраняем мы вопрос этот о разделении поэзии и вообще о разделении общего: это удалило бы нас слишком в сторону.}. Эти роды определенны в своем различии; это не только одна песня и песня, обнимавшая собою некогда все, всю жизнь народа, цельно, нераздельно проходившую; нет, народ вышел из этого состояния, и поэзия также вместе с ним доходит до полного развития, где и предыдущая степень не теряет своего значения, но становится присущим моментом; полнее стал народ, полнее стала поэзия. Как ни высоко и ни истинно философское воззрение, как ни вполне примиряются перед ним все противоречия, и многообразная жизнь является только вечного гармонией, чудною теодицею2, — но свойственно полноте души человеческой отрываться от этого великого воззрения и жалеть о минувшем времени, о исчезнувшем величии. Становится грустно, когда взглянешь на колоссальные развалины некогда исполинского великого здания, когда посмотришь на следы прошедшего, некогда полного, кипевшего одною жизнию, хотя оно и уступило место другому высшему явлению и хотя в общем развитии все прекрасно, — прекрасно самое развитие. В ком, человеке, не пробуждалось грустное чувство при взгляде на светлый мир Греции, на Рим, на средние века, некогда жившие полно и исчезнувшие? Так и умолкшие, утратившие свою всеобъемлемость песни народа, памятники его национального периода, невольно наводят печаль на душу. Но кроме этого человеческого чувства, само философское воззрение чтит с благоговением в исчезнувшем моментальное выражение вечной истины, хотя наслаждается самым ее развитием, — и это воззрение полно любви, все обнимающей, все живящей. Одни профаны и невежды, полные грубой дерзости, готовы топтать эти памятники, крича: старое, старое! и ругаться над ними: им недоступно знание, и они лишены человеческого чувства; дети чисто преходящего, они уносятся без вреда и следа в потоке времени.

    Взглянем теперь на результат наших исследований.

    Итак, поэзия, как общее, проходит необходимый путь отрицания; мы видели, что этот путь совершается в человеческом духе, в развитии которого поэзия, деятельность человеческого духа, находит свое конкретирование. В нем осуществляются моменты поэзии и получают истинное историческое значение. Таким образом поэзия, при осуществлении своем являясь литературою, в моменте особности является, как национальная поэзия, национальная песня, вполне отражающая народ и только народ, находящийся на степени особности, в сфере исключительной национальности. Момент особности, национальных песен разрешается, и поэзия переходит в момент единичности, где она является как литература собственно, в которой уже совершается новое требование; всякое произведение, истинно изящное, имеет значение само для себя, индивидуальное, и вместе с тем общее значение: поэзия не отражает уже только народ, но вмещает в себе общечеловеческое содержание, возникшее в народе, — который вышел из момента исключительной национальности, особности и который, вместе с освобождением индивидуума, переходит в момент единичности, где индивидуум значит как индивидуум и где вместе с тем является общечеловеческое значение в народе.

    Всякая литература (под литературой, как мы сказали уже, разумеем мы поэзию, конкретирующуюся исторически необходимо в совокупности своих произведений у такого-то народа), всякая литература должна, следовательно, пройти в своем историческом развитии эти необходимые степени; ими-то, этими существенными моментами, знаменуется ее развитие; эти моменты составляют ее главные эпохи и вместе с тем эпохи жизни народа, в развитии которого она конкретируется и которого бытие в поэзии, в этой одной из сфер бесконечного духа, она представляет.

    Определив таким образом необходимые моменты развития поэзии в литературе, взглянем теперь на нашу литературу и посмотрим, как выразился и определился в ней этот общий закон развития; бросим взгляд на все ее историческое движение, на круг, обнимающий все ее явления. Тогда литература наша в своей истории представится нам стройным целым, в последовательности своих необходимых моментов; явления ее получат смысл, отнесутся к известному месту; мы уразумеем их отношение к общему развитию, одним словом, уразумеем их историческое значение.

    Россия является нам сперва строго под определением особности; степень, на которой находится сначала русский народ, есть степень исключительной национальности. В этом круге времени раздаются песни от края до края, обнимая собою и выражая всю сущность народа, как народа — нации, — цельную, истинную, со всеми многоразличными сторонами. Едва только явился народ, уже должна была петься песня, и потому взор наш теряется в неверной, исчезающей дали этого песенного периода, из-за которой гремят нам, наконец уже едва слышные, едва понятные, отрывочные звуки; но чем ближе, тем громче раздаются песни, и в середине этого круга времени гремят они вполне торжественно в своих многоразличных тонах и напевах, но принадлежащих одному народу. Вся жизнь народа в этом определении, все находит в них прямой отголосок; все сознание его самого, его верования, его дела и предания, его фантазия, его исторические подвиги и семейная история сердца, его радость и горе, веселье и тоска — все, все раздается в его песнях, которые звучат стройным, гармоническим хором над его национальною жизнию.

    Круг наших национальных песен многообъемлющ и обширен широко простираясь, гремят они звучно, выражая все интересы народа, как народа. В национальных песнях можем мы видеть, как велико содержание, как велика сущность народа, вся в них цельно высказывающаяся; поэтому изучение национальных песен, с которых должна начинаться история литературы народа, очень важно; дух народный решительно открывается в них; это полный мир, где все связано между собой, где все существует под одним общим определением нации. Как ни мало издано у нас по этой части, как ни мало знакомы мы по собственной воле с этим великим периодом народа, но все мы не можем не признать и не удивляться богатству нашему в этой сфере. Всем нам более или менее известен мир наших песен; их протяжный напев, так нам знакомый, встречал нас у колыбели, сопровождал нас в детстве и вводил нас таким образом прямо в сферу жизни того народа, к которому мы принадлежим; мы становились прежде всего причастны общей субстанции народа — одним словом, мы входили сперва прямо в период национальной песни, так действительно воспитывавшей наш дух, чтобы потом перешагнуть за эту грань, выйти из этой исключительно национальной области и с полным правом продолжать наше развитие уже в другой высшей сфере, но в том же отечестве, на его же пути, с его же силами. За многими из нас лежит это время, где национальность, где народная песня с преданиями и сказками составляла всю нашу жизнь; потому почти каждый из нас знаком хотя отчасти с этою сферою и знает какую-нибудь песню, какое-нибудь предание, им особенно услышанное — обломки некогда полного, все обнимавшего периода. Чувство человеческое всегда заставляет нас внутренно трепетать при звуках наших песен, а знание, удаляя ложные мнения и суждения, заставляет нас понимать их глубокое значение.

    Мы имеем большой отдел песен религиозных, духовных, так называемых стихов. Здесь выразилось великое, религиозное созерцание народа; эти стихи не популярны; их не запоет крестьянин, едучи в телеге, по необозримой степи; для них надобно особое расположение духа, важное, далекое от шутки; они поются кем-нибудь пред народом, их слушающим. С этим родом песен мы всего менее знакомы; а они именно исполнены изумительно глубокого и могущественного созерцания. Наши песни исторические, где народ сознает себя как историческое лицо, в образах, вполне его выражающих, его представителях, — в разные эпохи своей жизни, — составляют особенный круг; это мир живых, определенных образов; всякое лицо имеет свой характер и ни одно, встречаясь несколько раз, нисколько не изменяет себя, — и понятно: народ, цельная субстанция, не может ошибаться, не может противоречить себе. Каждая эпоха в этих исторических песнях отличается от другой; вы никак не смешаете песни о богатырях Владимира с песнью времен Новогородских, Иоанна Грозного, хотя и там и здесь является богатырская сила. Но бесчисленны, бесконечны в своих оттенках, поются песни семейные, частные песни народа. Это не думы его в песнях религиозных, ни объективные образы в песнях исторических, в которых колоссально он является; нет, это просто его внутренний, субъективный мир, с радостями и бедами, с долею и бездольем, с временем и безвременьем. Но здесь можете вы сказать: так вот он, этот народ, у которого такие думы, такие могущественные, исполинские, объективные образы, которым дивились вы в других песнях; вот он сам, вот он как тоскует и веселится — то, чего не видать еще было в других песнях. Эти-то домашние, личные песни неразлучны с человеком в народе, под национальным определением; они всюду у него на устах; они-то оглашают далекие степи и широкие реки, сопровождаются скоком лошади и плеском весла. Тут любовь и кручина, тут всегда печальное замужество. Невеста горюет; это не ее беда, не беда какой-нибудь одной невесты; это общая участь, удел невесты в народе. Все здесь принадлежит каждому в народе, ибо здесь индивидуум — нация, здесь он живет чисто под этим национальным определением, о котором так долго говорили мы выше. Разнообразные и истинные, всегда ровные, верные сами себе, всегда полные одною определенною жизнию, стройно и невозмутимо поднимаются песни над народом, живущим в периоде исключительной национальности.

    Мы не станем далее распространяться о песнях; не они собственно предмет нашего внимания; нам необходимо было взглянуть на них, как на момент в истории литературы, без чего бы у нас не было полного и живого созерцания ее исторического развития. Только до этой степени интересуют нас эти песни. И так пойдем далее.

    Русский народ, находясь в своем песенном периоде, в периоде исключительной национальности, принял христианскую религию. Но вместе с христианской религией дано было ему то общее, уже готовое (fertig für sich), для которого он еще не развился, которого принять и понять не был он в состояний. Естественно, что все великое, общее, лежащее в христианской религии, не могло перейти в народ, понявший ее истинно, но в своей тогда сфере, постольку, поскольку он мог ее понять. Общее же в христианской религии должно было как клад вручиться народу, клад, который тогда только должен был открыться, когда народ ступит на степень достойную для обладания им. И это великое религиозное содержание общего заключилось в сокровищницу, ограждавшую от народа святыню глубокой истины, великий удел его будущего. Церковные книги, богослужение, одним словом вся христианская письменность была перенесена к нам на языке церковнославянском {Мы не будем входить в исследования, до нас теперь не касающиеся, к какому собственно наречию славянскому должно отнести язык, на который переведены церковные наши книги; мы скажем здесь только, что этот язык никогда не был язык русский, отделился от него по крайней мере так, как особое наречие, что надеемся мы впоследствии отчасти доказать.}, языке не нашем, который стал таким образом сокровищницей святыни религии, хранителем ее среди толпы народной, понятный, но не доступный для нее, гремевший для нее в храмах, где с благоговением внимала она его звукам. Церковнославянский язык, перенесенный к народу, им не говорившему, и посвященный на служение вечному, проникнутый вечным, божественным содержанием, был оторван тем от случайности, оторван от изменений, налагаемых преходящим, увлекающим с собою все, что не отделилось от неге, — и остался неизменен и вечен в своей первобытной форме; всякое слово там освятилось, всякое выражение, свободное от обыденного употребления, приняло важный, торжественный характер; все случайное языка отброшено было в сторону от языка церковнославянского; на нем нельзя было разговаривать, употреблять его выражением своих страстей и минувших мимоидущих движений, и даже более важных житейских дел. Чудное зрелище в самом деле представляет этот язык, весь освятившийся вечным содержанием, всего его проникнувшим язык, понятный для народа, но никогда не сходящий в мир его нужд и забот, никогда не могущий сделаться орудием его затей и намерений: так точно, как прекрасное небо простирается над ними, доступное для нашего созерцания; мы поднимаем к нему взоры и любуемся его вечною красотою, — но оно никогда не сойдет к нам на землю, оно никогда не будет нам доступно и всеизменяющая деятельная рука человека никогда не достигнет его. По этому, когда мы входим только в самый язык церковнославянский, оторванный, т. е, как небо от земли, от всего случайного, мы чувствуем уже себя перенесенными в другой мир, где все вечно, где все как в храме, в котором он раздается, освящено присутствием бесконечного Божества. Таково было у нас, со времени принятия христианства, значение языка церковнославянского, скрывавшего от народа общее, собственно в сфере религии, в период его национальности. Народ усердно молился в храмах, исполняясь весь глубоко-религиозного благоговении, но никогда не преступал и не мог преступать за священную ограду, и, верный себе, — пел свои песни, оглашая ими все дела своей жизни, своей национальной жизни, над которою, как светлый мир, являлся Церковнославянский язык с своим вечным, религиозным содержанием, с своим общим, тайною, уделом будущего.

    За этою оградою была своя уединенная деятельность. Отделившиеся от мира, обрекшие себя на служение вере, подвижники изливали на бумагу мирное созерцание сокровищ духовных, христианское чувство любви и смирения. Из тишины кельи, смотря на ряд событий, несшихся мимо, — описывали они также, «не мудрствуя лукаво». Нередко голос их раздавался из-за стен монастырей, то наставительный, то увещательный, иногда указующий {Послания Никифора Митропопита к Владимиру Мономаху. Послание Российского Духовенства к Уницкому Князю Дмитрию. Послания Митрополитов в разине города. Слово Вассиана Рыла Великому Князю Иоанну III, и пр.}. И люди принадлежащие миру, в том числе князи и цари наши, удалялась в эту священную область религиозной жизни и сами становились причастны духовному содержанию и вместе языку Церковнославянскому. Но это опять нисколько не противоречит тому, что мы сказали выше; эта сфера религии все не менее была отделена от народа, и те, которые туда входили, еще не служат свидетельством, чтобы эта религиозная жизнь переходила в народ; они сами удалялись туда и принимали вместе и язык церковнославянский, орудие истин религиозных; все люди мирские, писавшие о духовном по-церковнославянски, были, если можно так выразиться, более или менее дилетанты, любители, отделявшиеся сами в ту минуту от своей обычной жизни {Таковы например: послания Великого Князя Василия Васильевича Темного и Константинопольскому Патриарху и Царю Константину Палеологу; послание Иоаннa Грозного в Кирилло-Белоозерский монастырь; переписка его с Курбским; история князя Курбского; — история вообще была уделом религиозной же сферы, — и пр. и пр.}. Не всякое и религиозное сочинение заключало, впрочем, в себе общее, хотя и принадлежало к сфере религии. Общее религии было часто недоступно самим деятелям той сферы, как общее. — Мы не можем отрицать того, что в речи людей, знакомых с духовною письменностью, встречались часто, так что речь пестрела, выражения церковного языка; но эти выражения встречались, как цитаты, которые не проникают самую речь и остаются ей чуждыми, как бы цитаты из Латинского и других иностранных, положим хоть и соплеменных, языков. Или же это были слова — следствие привычки, притязания, а иногда и особенного пристрастия: точно так, как мы и теперь вмешиваем слова иностранных языков в наш разговор. В сущности же, это самое сближение показывает границу, лежавшую между миром религиозным и жизнию народа, или что нераздельно с этим, между языком церковнославянским и русским, их представителями. Мир религиозный с своим общим, как мы сказали, пребывал и действовал в себе, отдельно от народа, жизнь которого была чисто национальна; поэзия же выражалась соответственно только в национальных песнях. Так развивалась и шла наша история, ваша литература, впериод национальности. Мы не станем преследовать его подробно, во все его продолжение, со всеми изменениями, событиями, в нем случившимися; во весь этот период пелись песни, ибо таково были определение народа. Бросим беглый взгляд на это пространство времени, сколько то нужно для нашей цели,

    В период национальности вырабатывалось политическое тело России. Беспорядочное, вечно волнуемое время уделов представляет это брожение, результатом которого была Москва; она была внутреннею, существенною целью, задачею предыдущего периода, тем плодом, к которому стремится кругоразвития. Беспрестанное стремление, искание, которое видим мыв предыдущее ей время, кончилось, как скоро найдено было то, чего искалось. Москва является нам, как единство Русского государственного, и еще более земского, организма, начавшего отселе победоносную свою деятельность. Улеглись мало-помалу шумные волны, и даже до пределов России распространилась тишина; умолкли частные подвиги, утихли шум и беспорядок пред важным и стройным шествием государства. Скрылись удельные князья; явился один царь Московский и всей России. Скоро пределы наши далеко раздвинулись; без жажды завоевания, без воинственного исступления, всегда краткого и непрочного, не как река в половодье, шумно и быстро выходящая из берегов своих, — тихо расширялась Россия, приобретая область за областью, страну за страною, так что расширение ее можно было назвать не покорением чуждых земель, а свободным ростом ее собственного исполинского организма. Скоро заняла она положительное место среди государств Европы. Судьба России долго отделяла ее от Европейского Запада; не одни исторические события, впрочем, произвели это; ее сущность, религия, ею принятая и вполне сродная ее сущности, все резко отделило ее от других государств и поставило если не во враждебное, то в противное положение Западу. Вместе с Москвою национальность ее, современное ее определение, обозначалась явственнее, стала могущественною, ибо Россия, не выходя из этого определения, стала могущественным целым. Внешние соприкосновения с Европой, мирные и бранные, не изменили нисколько ее физиономии. Все, что принимали мы, — принимали мы не с тем, чтобы переменить себя, но принимали точно также, как приобретали чуждые страны и народы, вводя их в свои пределы. Однако, вместе с тем, пользуясь чисто внешним образом открытиями Европы, мы не приняли в себя духа, их производившего. Россия оставалась в своей исключительной национальности, обезопасенная своим могуществом, найден был истинный центр, все скрепивший и все содержащий — Москва, которая, будучи центром России, была, само собою разумеется, и центром национального духа, ее оживлявшего.

    Так стояла Россия под определением исключительной национальности во всей силе могучего государства, наконец имеющая единый центр и вместе единого царя. Ей нечего было опасаться, ей, сплоченной так крепко; враги ее с робким изумлением смотрели на дивное явление, возникшее пред ними из-под цепей татар, из беспорядков внутренних; чуждые государства искали ее дружбы. Но при всем том могла ли Россия остаться всегда под исключительным определением национальности? Русской народ был ли таким народом, который мог бы довольствоваться тесным кругом своей жизни и никогда не достигнуть общей человеческой сферы, народом, следовательно, отрешенным от самобытного значения в сфере общего, самобытного участия в общей жизни? Должна ли была Россия вырваться из сферы исключительной национальности, должна ли была шагнуть за эту степень и стать на другую, высшую, где освобождается индивидуум и, вместе с освобождением индивидуума, непоглощаемого уже исключительно национальною жизнию, общее становится содержанием народа? — Такова ли была Россия, чтобы сфера исключительной национальности могла удовлетворить, обнять и вполне определить ее субстанцию? Вот важный вопрос, важная задача. Для того, чтобы разрешать ее, посмотрим на дальнейший исторический ход России.

    Мы сказали, что Россия приняла постоянное, твердое определение национальности. Цари правили ею наследственно, восходя на престол один за другим. Прочие потомки Рюрика лишились значения властителей, как скоро одна Москва соединила все государство. Таким образом явилась и одна династия Московских царей, династия, образовавшаяся в периоде крепкой национальности, тесно, нераздельно соединенная с народом, славноцарствовавшая и возвеличившая государство; ни один голос не подымался против, никто не думал восставать на царей. Но эта крепкая национальная жизнь в самой себе носила уже свое разрешение; но при этой национальной династии не могла разрушиться сфера национальности: чтобы развитие двинулось вперед, династия должна была прекратиться. Под сению неколебимой династии, любезной народу, видим мы, является новое лицо, имеющее особое, новое значение. При Иоанне IV, царе облеченном всею грозою власти, является царедворец, не привязанный родом к России; его любит Иоанн; при нем уже можно угадывать его начинающуюся значительность. В этом юноше, которого ласкает Иоанн, таится гибельная гроза его династии и вместе всей национальной жизни России. Но смерти Иоанна, Борис Годунов приобрел решительное влияние на управление государством; при лице царя увидали лицо, до сих пор небывалое, увидали Правителя, не только делом, но и именем, ибо бездействующий царь вручил ему все и назвал Правителем. В лице Феодора видим мы, с одной стороны, бездействие прежней династии, и при нем, с другой стороны, видим новую деятельность, новый возникающий элемент в государстве, в лице Годунова, лице постороннем, являющем уже сильное властительное участие в судьбах России. Но это новое начало, возникшее в Борисе, стремится к полному своему проявлению; гроза, собравшаяся над древней Московской династией, должна была разразиться. В Угличе жил царевич Димитрий, брат и наследник Феодора, единственная отрасль царей Московских; на нем должен был разразиться удар, на ветви свежей, исполненной надежды. Борис погубил его {Мы не рассматриваем здесь вопроса, именно и Борис убил Димитрия царевича; во всяком случае, он былвиною его смерти; самое явление его есть знак прекращения прежней династии, и в понятии народа он непременно является ее превратителем.}. В лице Димитрия пала прежняя, древняя династия Московских царей, с которой так тесно была связана национальность. Борис Годунов взошел на престол, Борис, лицо непризнанное никаким воспоминанием к истории Русской, потомок татарина. Это было новое, необыкновенное явление в нашей истории; царь избранный, вчера боярин, царь, который, говоря прекрасным выражением Иоанна IV, не народился на царстве. — Определение исключительной национальности, о котором мы говорили, определение столь твердое доселе, не уничтожилось вместе с падением национальной династии, национальной силы; но вместе с тем ему был нанесен решительный удар, открылась возможность и необходимость его уничтожения; новый элемент проникнул в Россию; возвращение было невозможно; она должна была идти вперед; новая жизнь ждала ее.

    Наступило время перехода и вновь всколебалась Россия. В самом уже лице Бориса видим мы потребность нового, видим желание просвещения, желание сблизить Россию с Западом. Это выражается собственно в воспитании его сына; он готовил в нем царя для России, и на его образование истощал все попечения; он старался ему передать то просвещение, которым хотел озарить Россию. Образование сына-наследника — очень важно; до сих пор принимали мы людей просвещенных, как людей полезных, и они посторонним образом входили в Россию; но образование будущего царя, источника всей деятельности, образование его как лица, показывает, что просвещение, им полученное, должно было от него проникнуть внутренно всю Россию. Борис, избранный народом, привыкшим к его правлению, не долго царствовал спокойно. Народ не мог забыть любимой им династий, от которой он был так насильственно оторван; не мог расстаться с нею… и она к нему воротилась еще, — как призрак, которому он жадно поверил. Явление Димитрия Самозванца нисколько не было случайно, нисколько не было смелою мыслию одного человека. Нет, это была потребность народа, мечта, им самим созданная, которою он обольщал себя. Мысль о том, что Димитрий жив, может быть, выразилась в народе прежде, нежели явился самозванец. В самозванцах видим мы продолжение Московской династии в призраках, которая не вдруг покинула Россию; видим усилие народа воскресить, оживить, удержать род, который прекратился; это тень династии, вызванная, так сказать, любовию народа. Но надо заметить, что династия эта, как мы сказали, имела важный смысл для народа; с нею была тесно связана национальность, и следовательно народ, расставаясь с нею, расставался, хотя не сейчас же и мгновенно, с целою сферою своего бытия, расставался с своим исключительным определением национальности, которой она была представительницею и силой. Отсюда, любовь его к ней и борьба, ее ради, получает глубокое значение. Народ не давал себе отчета, чего он хочет, какой жизни; он хотел только национальной династии; но одно с другим было неразрывно связано. Скоро начались волнения, началась борьба; раздалось имя Димитрия, и народ бросился к нему; все усилия Бориса едва могли удержать внезапность добровольного покорения Лже-Димитрию. Сыну Бориса назначено было продолжать борьбу с Самозванцем, Борисом недоконченную. Борьба продолжалась не долго. Имя Димитрия все победило, и прекрасный юноша погиб, поставленный судьбою на великом пути исторических событий, жертвою исторической коллизии. Радостный народ возвел на престол призрак древней династии, думал возвести снова потомка своих царей, Димитрия Иоанновича; — но это был только призрак! Очарование длилось не долго; скоро действительность обнаружила мечту, скоро открылся обман. Под именем, священным для народа, вошла измена в Россию, измена всему, что было дорого и свято народу; под этим именем, с которым связывалась вся национальность России, явилось именно оскорбление ее национальности. Димитрий Самозванец, обязанный своим восшествием на престол национальному значению своего имени, дерзко оскорбил еще могучую национальности России. С изумлением глядел народ, как он, нарушая обычаи старины, держал скоморохов, надевал личины, не спал после обеда, ел телятину. Мы не говорим уже о других важных оскорблениях; но можем сказать, что и это были тоже тяжелые, непростительные вины Самозванца в глазах народа, что нисколько не смешно и не странно. Определение национальное и по существу своему так исключительно, так резко и строго, что малейшее уклонение есть уже оскорбление ее; отсюда очень понятно, почему есть телятину, не спать после обеда и тому подобное, могло быть достаточною причиною к негодованию и восстанию народа в период его национальности; так и должно быть, здесь является сила идеи; это показывает всю объемлемость, всю исключительность, всю силу и пространство определения национальности. Лже-Димитрий слишком дерзко и рано оскорбил национальность и вызвал на себя страшную ее бурю. Народ увидал, что ошибся. Оскорбленный и негодующий, поднялся он на самозванца, который мгновенно погиб в неровной борьбе. Димитрий Самозванец дерзнул в Россию ввести иностранное, и погиб; но все же он внес новое в пределы России, и начатое явлением Годунова, собственно в этом внутреннем отношении, продолжалось. После падения Лже-Димитрия, вновь был избрав царь, когда лишились надежды иметь царя законного, наследственного. Но надежда не совсем еще угасла; явился новый самозванец, и народ вновь, хоть и не весь, и не с прежнею уверенностию, был увлечен к нему. Во время этих смут, следовавших за прекращением династии национальной, в России насильственно входили новые элементы; вместе с тем беспорядки и смятения. Соседи, видя ее лишенною властителей, колеблемую и шаткую, вторгнулись материально в ее пределы. Волнение распространилось от края до края. Василий Шуйский хотя и предъявил в грамотах {Собр. Госуд. грам. и догов. — Москва, 1819 г., т. 2, стр. 299, 300, 301, 306.}, при восшествии на престол наследственные права свои на венец Русской, но не мог уже ничего внушить древностию своего рода, своим происхождением от Рюрика: удельные князья потеряли свое значение. Не Рюрикова династия, но Московских царей, была единственною династию всей России, как государства. Шуйский, как и другие удельные князья, был боярином Московского царя; время их миновалось, а народ в историческом развитии не делает шага назад. Имя Димитрия, враги внешние и внутреннее состояние России, потерявшее прежнюю твердость и стойкость, и преданное новым волнениям — предшествию новой жизни, — все восстало против него, и он, также как и его предшественники, должен был пасть с престола, неверного в то время после последнего царя прежней династии.

    Престол остался празден и смятение возросло. Здесь — усилие внешним образом поколебать нашу национальность. Но только при своем внутреннем развитии, только сам, может народ действительно выйти из сферы национальности и перейти в высшую сферу своего бытия, положив предыдущую в себе вечноприсущим моментом. Как же скоро другие нации разрушают внешних образом все устройство национального быта, изменяют все его существование, налагая свои же национальные и совершенно чуждые для него формы, то вместе с тем гибнет самобытность и жизнь народа, и он, если не дает настоящего отпора, навсегда исчезает с лица земли между народами. Иностранцы, губя народ, губят национальность. Враждебные соседи наши стремились поработить Россию: нападали на нее извне, Разделенная сама в себе, преданная на жертву врагам, жадно на нее устремившимся, старинным врагам Полякам, Шведам, Польским и казацким шайкам, волнуемая внутренними раздорами, Россия защищалась в частях своих, — где уже не в общей массе, как прежде, но отдельно, толпами, так сказать, являла она всю свою силу и мощь, делая тщетными усилия многочисленных противников. Среди такого положения Ляпунов первый восстал с великою мыслию: не держаться никакой партии и сдвинуть все это чуждое нашествие народов, всех этих дерзких претендентов на землю и на престол Русской; удалить всякое насильное чужеземное притязание, пагубное для народа, очистить, освободить Россию, — вот чего хотел он и другие, — а там, вновь свободные, решить дело, как Богу будет угодно. Но ему не удалось видеть исполнение своего замысла. Вслед за ним, с тою же мыслию освобождения и отстранения всего чуждого, поднялся Минин с землею Нижегородскою и другими; эта мысль стала общею и единственною; великий народ все принес в жертву ей, двинулся, непреоборимый, против дерзких западных врагов и выгнал из Москвы и России все их разноплеменные толпы. Россия была свободна; не доставало царя. Потомков прежней династии не было; имя Димитрия, дважды (даже трижды) обманувшее напрасно народ, не могло воскреснуть снова; надежда и с этой стороны рушилась. И так снова надо было избрать царя. Избрали юношу, не участвовавшего ни в каких предыдущих волнениях, не игравшего никакой роли, не могшего следовательно питать ни пристрастия, ни ненависти, не имевшего одним словом никаких воспоминаний из прошедшего периода, — юношу отделенного эпохою междуцарствия от предыдущего времени, из которого оно вытекло, — юношу, который не был потомок Рюрика, но был связан родством с династией царей Московских, был племянник Феодора, последнего и вместе с тем любимого царя древней Московской династии, о котором с такою нежностию выражаются наши летописи. Вновь думали восстановить Россию во всем ее прежнем виде; вновь был на царстве царь, свободно, единодушно избранный со всем потомством; национальность, казалось, являлась снова во всем ее величии, после всех потрясений и бурь, когда государство, одолев врагов, вновь имело столицею Москву и на престоле ее царя, с его родом. За царем Михаилом Феодоровичем следовал безмятежно Алексей Михайлович, возвративший России многие ее области. Казалось, при новой династии возвращаются прежние времена; но предыдущее бывает не даром; неколебимость национальной сферы была потрясена; новые элементы вошли вРоссию, и в ней пробудилась уже потребность новой жизни. Словом сказать, мы видим, как, еще упорная, исключительная национальность лишается внутренней, современной силы; мы видим вполне, даже в совокупности тогдашних фактов, как невозвратен предыдущий период, как не может он быть восстановлен в своей прежней жизни, как в глубине его рождается новая потребность, имеющая его разрешить, и он становится анахронизмом. Но старое не верит своему разрушению; не признает часа своего падения; слыша врага, оно становится дерзко и выходит на открытый бой. Эту дерзость предыдущей сферы видим мы в образовавшейся военной силе, подающей уже самовольный голос в делах государства, — в стрельцах; эта дерзость заменила прежнюю благоговейную исключительность национальности, которая тогда уже искажалась, хотя извне, принятыми обычаями, вошедшими чуждыми элементами, но все верила своей жизни и, повышая сама свой голос, образовала наглую самовольную силу, уже по этому самому противоречившую существу национальности, и следовательно являвшую ее отрицание. Здесь выразился страх национальности, темное сознание, что время ее проходит. — К этой эпохе относятся споры религиозные, особенно сильно волновавшие тогда Россию, в которых выразилась та же отвлеченная, крайняя сторона национальности; спори были за букву, за предание, за внешнее различие; наши раскольники были староверы. Мы не говорим о других религиозных движениях в то время и об отношении их к национальному определению, о влиянии католического и лютеранского элементов; это не относятся к нашему предмету. — И так все великое государство Русское находилось в нестройном, в неестественном состоянии. Определение исключительной национальности было потрясено; уже прошло его исторически-истинное, современное значение, и, как всегда бывает, и должно быть всегда, определение национальности являлось в самом себе уже искаженным, испорченным, не имея духа жизни современной. Оно было уже ложно, ибо не могло более быт единственным выражением всего содержания народа, и в тоже время имело на то притязание; искажаясь как национальность даже, она сама носила в себе свидетельство своей недостаточности, своего разрушения. В России пробудилась уже новая потребность, потребность высшей сферы, о которой говорит ли мы прежде, где развитие, оставляя степень особности — национальности, является на степени единичности — индивидуума; где народ, — переходя уже за определение национальности, в котором индивидуум еще вполне поглощен нацией, в котором общее еще не составляет содержания народа, — возвышается на степень, на которой освобождается индивидуум и вместе с тем общее, общечеловеческое становится его содержанием. И так потребность этой конечной сферы развития (ибо она замыкает его круг, освобождая и сохраняя все его моменты) пробудилась в народе; нация не могла уже вполне обнимать и заключать в себе его, стремящуюся в развитии, деятельность; в нем пробудилась потребность индивидуума, индивидуум в нем должен был освободиться. — И этот индивидуум восстал, как индивидуум, в колоссальном образе; не как просто потребность индивидуальной жизни, разно выразившаяся — нет, а воплощенный, как один индивидуум. Этот колоссальный индивицуум — был Петр. Для России настало время решительного освобождения от исключительной национальности, решительного перехода в другую высшую сферу, решительного преобразования. Началась страшная борьба. С одной стороны исключительная национальность, опиравшаяся на уже образовавшуюся положительную силу стрельцов, староверов, имевшая с собою, если не весь, то большинство народа. Она силилась удержать свои права, сохранить жизнь по старине, и, лишенная уже жизни внутри, она хотела удержать ее прежний образ, сохраняя разве один призрак прежнего определения, навсегда утратившего свою действительность; она упорно противилась новому свету и поддерживала ложную свою необходимость. Пробужденная решительным ударом, она совокупила все своя силы, поднялась и начала ожесточенный бой за свою мнимую современность. — С другой стороны, против народа, упорствовавшего в своем национальном определении, — Петр, опиравшийся на действительную потребность Русского народа, сему последнему самому может быть неизвестную. Он решительно восстал на эту национальность, сокрушая прежнее, только мешавшее уже свободному развитию народа. Раскрывая перед ним новую сферу жизни, он круто поворачивал в противоположную сторону, принимал определения других народов, обильно наполнял чуждым пределы России, презирая и уничтожая страх национальности, только в одном ограждении находившей свое спасение; напротив, он принимал от Запада все, к чему только дошел Запад в своем развитии, и настежь распахнул для него ворота России, становясь с нею, как была она дотоле и тогда, в резкую противоположность. Действительность дела его победила. В страшной кровавой борьбе пала навсегда исключительная национальность России: наступила новая эпоха.

    Таково было определение России перед явлением Петра Великого. Но в историческом развитии нет прямого перехода на настоящую точку; доводя до крайности каждый момент, оно производит новую крайность, уничтожающую в своем соприкосновении смысл предыдущего; в преемстве моментов необходимо каждый доходит до односторонности, которая односторонне, живо отрицается, так что только после является истинное значение отреченного момента. Односторонность есть та связь, которая соединяет моменты между собою во всяком историческом движении; односторонность — необходимая принадлежность выступающего в жизнь момента, в котором живое бытие современной действительности составляет и силу и вместе с тем ложь, ибо эта современность и должна исчезнуть: момент, теряя ее, доходит до ложной односторонности, производящей одностороннее отрицание. Односторонность есть рычаг истории.

    То же видим мы и в настоящем случае. Исключительная национальность, действительное историческое определение, является крайнею, одностороннею; ложь обличается; отрицание исключительной национальности является также односторонним, крайним. Петр должен был начать с отрицания совершенно полного; и если национальность в тот момент явилась перед ним, как одна сторона, то и он, как одна сторона, односторонне должен был сначала восстать на нее. Односторонность отрицания была условлена односторонностью предыдущего периода. Дело Петра, одним словом, было дело отрицания чистого, но необходимого, не мертвого, а плодотворного в общем развитии, являющегося односторонним только как один, отвлеченно по себе взятый момент. Так как дело Петра было отрицанием определения, но не народа самого, то оно и не уничтожило его; действуя односторонне, отрицая национальность, определение народа, — Петр необходимо должен был отвлечь самый народ, отвлечь Русскую субстанцию, лишившуюся тогда своего определения и потому необходимо переходящую в отвлеченность. То мы и видим. Все, что только составляло выражение народной жизни, все, на чемлежало определение национальности: государственное устройство, чины, сословия, управление, войско, все, в чем выражался народ, — все подверглось отрицанию; с другой стороны народ, вследствие этого, естественно является отвлеченным, как Русская субстанция, лишенная своего определения. Эту отвлеченную Русскую субстанцию видим мы в простом народе, молчащем, оторванном от всей жизни государства. Он сохранил, славу Богу, свой древний образ, пожертвование которых в внезапный период отрицания не могло быть внем сознательно, было бы или слабостью или обезьянством; он сохранил себя так как есть и таким образом сберег в себе Русскую сущность, долженствовавшую в отвлеченном спастись от отрицания, которое в противном случае погубило бы всю Россию. Простой народ для нас, повторим, представляет отвлеченную русскую субстанцию; на нем отрицание обозначилось его молчанием, его оторванностью, — его отвлечением. Все то, что управляло, действовало, жило, выражало народ, все то стало от него оторвано, отделено пропастью; ему дано было чуждое определение. Естественно, что Петр, отвлекая русский народ, Русскую субстанцию, должен был отвлечь то, что составляло истинный центр его; это было необходимо для успеха его дела. Естественно, что Москва, истинная столица России, столица ее духа, не могла оставаться столицею в период одностороннего отрицания, когда русская сущность, русский народ был отвлекаем. Так и случилось. Петр уничтожил ее как центр. Чтобы совершить преобразование, он поставил новую столицу, соответствовавшую отрицательному духу его дела, столицу на берегах чуждых, не связанную никакими историческими воспоминаниями с Россиею, не возникшую органически, не выросшую, а сделанную по плану, нарочно и поставленную столицею для России; наконец, к довершению всего, как полное последовательное осуществление отрицательного начала, столицу с именем чуждым: Санктпетербург. Петербург получил вполне характер этой односторонности отрицания; он вполне плод его и плод именно его односторонности. И так Петр, уничтожив Москву как столицу, положил новый ложный центр и насильственно привлек туда все силы, все кровообращение России. Но понятно, что это был только положенный временный центр, на время периода отрицания, выражавший чистое отрицание, и потому немогущий иметь никакой своей жизни: но он необходим, как преходящее явление, как необходимое выражение необходимого периода отрицания. Это было одно из действий всеобщего чистого отрицания, то, с чего должен был начать Петр. Необходимая односторонность его начала произвела за собою дальнейшие, сами по себе ложные последствия, достигла до своей крайности. Новая столица ничем не была привязана к преданиям России, к ее истории; она была всегда и осталась, само собою разумеется, ей чуждою; необходимая в истории развития, как момент, она даже осталась чуждою внутреннему, настоящему духу дел Петровых; она, никогда не имевшая жизни исторического возрастания и поставленная готовою на берегах моря. Явился, необходимое следствие односторонности начала, Петербургский период, период того отчуждения от самих себя, той полной подражательности иностранному; Россия вошла в сферу чистого отрицания своей национальности, которое казалось отрицанием ее самой, — отрицания, на которое не отваживался ни один народ: а чем более уничтожает в себе народ исключительную национальность, тем более, стало быть, и может обнять он общее, тем более общечеловеческое значение имеет он и тем выше он сам, как народ. Но надо, чтоб, при этом отрицании своего определения, — Россия осталась жива; чтоб сохранился ее дух, ее субстанция в этот период чисто отвлеченный, отрицательный, дабы потом — уже освобожденная от тесного, ей неназначенного круга исключительной национальности, — она предстала в своем великом общем и самобытном в тоже время значении. Дело было отважно; но не извне (как было бы при покорении чуждой державою), а изнутри явилась потребность этого отрицания. Русской дух не убоялся его, не убоялся этой видимой гибели, уверенный в своей силе, нося в себе убеждение, что он не погибнет на краю бездны, перейдет ее и вступит в сферу, где может вновь явить себя, но уже не в тесном, ему несоответственном определении, а вполне, в своем общем, человеческом, всемирном значении. Ни один народ не отваживался на такое решительное, совершенное, строгое отрицание своей национальности, и потому ни один народ не может иметь такого общего, всемирно-человеческого значения, как русский. Такой смысл имеет вобщем развитии Петербургский период, — сам по себе взятый, период холодный и безжизненный. Петербург зачался в отрицании, выражает только одно отрицание, и поэтому не имеет никакой жизни: таково его историческое определение. Но если Петербург развил только внешнюю сторону дела Петрова, то Москва, на время устраненный, но в сущности всегда истинный центр России, — Москва, отвлеченная вместе с жизненною стихиею, с субстанциею Русского народа, — Москва, не оставившая народ в опале и разделившая ее с ним, — Москва приняла в себя дух его дела и развила внутреннюю, существенную, бессмертную сторону его подвига; в нее проникло просвещение, в ней совершается умственная деятельность мысли. Наступило время, когда, после необходимых уклонений, имеющих историческое значение, дело Петра получает свою великую действительность, когда проходит отвлеченный период отрицания, для мысли по крайней мере, когда вновь возникает Русской дух, пока еще в науке, свободный от своей исключительности, с своим всемирным общим значением; когда для нас открывается, еще внутренно, в самом начале, великая сфера, — о которой мы сейчас говорили, и еще подробнее прежде, — сфера, где народ живет полною жизнию, где он исполняется содержанием общим, исполняется самобытно, и следовательно остается собою и тем выше становится, как народ, тем выше его национальность, но не исключительная уже, а в общем значении находящая смысл свой. И так возвращение к себе необходимо. Никакой искусственный разукрашенный образ жизни не заменяет живого органического начала, как сделанное красивое дерево никогда не заменит живого растения. Элементы именно народа, его жизненные силы, способы его существования, одним словом, вся его субстанция здесь самобытно, вполне развивается и находит свое полное оправдание, полное значение в общем значении. Всем явлениям народной жизни возвращаются похищенные права, вэто время, время разумного признания, разумного оправдания, полной народности. Оно наступает; о нем говорили мы в самом начале нашего рассуждения. В эту высшую сферу открывает нам путь Петр Великий, в лице которого совершилось освобождение, освободился индивидуум, и вместе с тем разрушилось определение исключительной национальности, иобщее значение стало доступно, открылось народу. Таково, думаем мы, значение Петра в истории России, которое мы старались определить.

    Пределы нашего рассуждения не позволяют нам рассматривать подробнее великий переворот Петра. Обратимся к вопросу литературному.

    Во весь период исключительно-национальный пелись песни. Мы выше уже говорили об них, но считаем необходимым сказать о том же еще несколько слов. В песнях своих, как в зеркале, отражается весь народ. Обратим здесь наше внимание на песни — не те, где он выражает свое великое всемирное созерцание, как в песнях религиозных, не те также, где он передает свои личные задушевные движения, как в песнях частных; но на те, где он созидает отдельные образы, подъемля их из глубины своей сущности, т<о> е<сть> песни эпические или исторические. Здесь в сонме богатырей, в подвигах их, видится и выражается сам народ. Велик и разнообразен почтенный сонм витязей, собравшийся вокруг великого князя киевского Владимира; все они выражают многие стороны русского духа. Но из всех из них могущественнее их всех избранник народа русского, Илья Муромец. В нем преимущественно, общей своей основой, выразился русский дух. Он одни стар между молодыми; один вне всякого соперничества. Замечательно известное каждому русскому сказание, что Илья Муромец сидел сиднем 30 лет. Это указывает на существо русского духа, прообразует самый народ, который тоже, как Илья Муромец, скопил в период исключительной национальности свои силы и станет среди других народов, как богатырь Илья Муромец между других богатырей, далеко перевысив их. Скопил он страшные силы, встал и понес их, но не на обиду и разорение другим, не на праздное пролитие крови, но на защиту добра и на поражение зла, на мир и тишину. Посмотрим ближе на Илью Муромца, на этот образ русского народа. Во-первых он крестьянин; он поднялся со дна русской земли, откуда бьет чистый ключ веры и простой жизни. Другие богатыри, кто знаменитый витязь знатного рода, кто родственник Владимира и т. д.; один Илья Муромец крестьянин, и он выше и сильнее всех. Это составляет очень важную, основную черту его образа. Нет в нем буйной отваги и удали, как в других богатырях (далеко ему уступающих); он спокоен и тих, и силен тихо. Когда нужно только, являет он свою непреоборимую могучесть. Любопытен весь рассказ о нем. Пробежим его вкратце, хотя не весь; отчасти буду я следовать здесь тому, как удалось самому мне слышать в детстве. Илья Муромец родом из села Карачарова, сын крестьянина Ивана Тимофеевича, сидел сиднем 30 лет. Замечательно, как далась ему сила, — чудом, через старцев святых, когда хотел он дать им напиться. Вспомним здесь, что и церковь наша признает его святым. Почувствовав в себе страшную силу и взяв благословение от отца и от матери, которые кладут на него запрет не проливать крови христианской, запрет христианский или крестьянский, — крестьянин и христианин одно слово, — пошел Илья в Киев, к князю Владимиру. На дороге попался ему богатырь, тянувший один бичевой расшиву, по реке против течения. Они встретились; богатырь не хотел дать дороги Илье Муромцу. Илья, не пускаясь с ним в бой, схватил его и кинул вверх, так что он, взлетая на воздух и падая оттуда, успел сто раз сказать: виноват, Илья Муромец, впредь не буду. Они разошлись. Илья продолжал свой путь. Он наехал на разбойников, которые на него напали. Илья остановил их; драться с ними и ссориться не хотел, а взял свой тугой лук, наложил и пустил стрелу: стрела угодила в сыр-кряковистый дуб, изломала его в черенья ножевые; разбойники испугались и пали на колена. Илья поехал далее. Известно, как он на дороге полонил Соловья-разбойника, как привез его ко князю Владимиру. В приведенных нами местах видно, что русский великий богатырь не любит проливать крови и только на пользу употребляет дарованную ему от бога силу. Илья имеет христианское значение, так совпадающее с его тихою природою; он очищает землю от язычества; сам Соловей-разбойник имеет этот языческий смысл. В песнях говорится, что копье Ильи с крестом. В сказке об Илье Муромце, напечатанной с лубочными картинками, говорится о богатыре идолище, которого убивает Илья Муромец. Мы видам еще Илью, освобождающего Киев от Калина-царя; и тут также его долготерпение является во всей силе. Он не выходит сейчас на бой с врагами, идет к Калину-царю и долго просит его, все настоятельнее, наконец с угрозами требует, но все долго терпит, несмотря даже на то, что его связали, пока наконец плюнул Калин-царь ему в ясные очи, — и кончилось терпение Ильи; он вскочил в полдрева стоячего, разорвал чембуры3 на могучих плечах, схватил за ноги татарина и начал им помахивать и валить направо и налево; махает, а сам приговаривает:

    А и крепок татарин — не ломится,

    А и жиловат собака — не изорвется.

    И здесь не видно бешенства и исступления в Илье. Побивая татар, он не тем увлечен и занят, что все вокруг него валится: он обращает внимание на то и удивляется только тому, что татарин, которым он бьет, не ломится и не рвется. Если тут и есть ирония, то самая спокойная ирония, ирония уверенной в себе силы. Здесь в минуту сражения в Илье Муромце является спокойная, никогда не выходящая из себя и потому никогда не слабеющая сила; но это самое и делает непреоборимою все превышающую силу Ильи. Все это очень замечательно. Не приводим других рассказов об Илье Муромце, которые подтверждают мысли наши о нем. Мы считаем неуместным распространяться здесь о том более; а то бы мы указали на весь круг песен Владимирова времени. Мы могли бы указать на то, что есть какая-то целость и связь между собою во всех этих песнях. Мы могли бы указать на замечательные слова Ильи Муромца разбойникам:

    Скажите вы Чуриле, сыну Пленковичу,

    Про старого козака, Илью Муромца;

    на дружбу Ильи с Добрынею, на нелюбовь последнего к Алеше Поповичу и пр., что все существует в намеках только в наших песнях, в том виде, в каком они дошли до нас. Но это оставляем мы в стороне. Расскажу здесь одно предание, которое сам я слышал в детстве и которое очень замечательно.

    В этом сказании Илья Муромец не сохраняет своего непременно мирного и спокойного характера; в нем является удаль, конечно, не чуждая русскому духу, но более свойственная юношеским летам; впрочем, в этом сказании он на втором плане. Это сказание как бы добавление к сказанию об Илье Муромце, это новая фантазия, в прибавление ко всему образу силы, являющемуся в Илье Муромце. Вот это сказание. Много на свете богатырей, но есть еще богатырь, страшный и огромный; богатыря этого земля не держит; он нашел на всей земле одну только гору, которая может держать его, и лежит на этой горе в бездействии. Прослышал про этого богатыря Илья Муромец и пошел искать его, чтобы с ним помериться. Приходит он наконец к горе; на ней лежит огромный богатырь, как другая гора. Одной уже громадой своего стана он перевышал далеко всех людей. Но Илья Муромец не испугался, он подходит к нему и со всего размаху, всей своей богатырской силой, поражает его в ногу. «Никак, я зацепился за куст», — говорит богатырь, едва пошевелившись. Илья Муромец, у которого разгорелось сердце, вонзает весь свой меч в бедро богатыря. «Никак, я задел за камешек», — говорит богатырь, и потом, оборотившись, продолжает: «А это ты, Илья Муромец, здравствуй; я слыхал о тебе. Зачем ты пришел сюда? Мериться со мной силой? Не пробуй. Что тебе со мной схватываться? К чему? Ты сильней всех людей в миру и будь там силен и славен, а меня оставь; видишь, какой я урод; меня земля не подымает; нашел себе одну гору и лежу на ней; я и сам не рад своей силе». Илья Муромец послушал совета и удалился.

    Вот рассказ, по моему мнению, необыкновенно замечательный. Образ этого богатыря, этой страшной бездейственной силы, лишенной даже противника, — мрачный, грустный образ производит сильное впечатление. Передаю рассказ моим читателям, как я его запомнил.

    Во весь период исключительной национальности русского народа поэзия была на степени национальных песен; вся же духовная жизнь, общее, недоступное тогда народу, таилась в области языка церковнославянского. Но этот период кончился; исключительное определение нации пало, и перед народом открылась новая жизнь; вместе с движением народа, с освобождением его от оков национальности, должна была и поэзия перейти из тесной сферы национальных песен в другую, высшую, в сферу литературы и, идя путем своего исторического развития, в котором она осуществляется, выразить то, что лежит в существе ее, что составляет развитие самой поэзии, — от особности перейти к единичности. Мы считаем ненужными здесь дальнейшие объяснения, ибо выше было об этом говорено подробнее. Но Петр, уничтожив национальную сферу и переведя народ в другую, не мог сделать того для поэзии, то не могло зависеть от его деятельных рук. Уничтожив исключительную национальность народа, он давал с этим возможность его поэзии развиться, перейти на другую степень, или лучше это было необходимым следствием его великого дела, но не он сам мог произвести это.

    Народ был освобожден от сферы национальности; поэзия, бывшая верным отражением его только жизни, не могшая уже быть тем, — поэзия не могущая вместе с тем уже сохранить в чистоте всю ту форму национальной песни, ложную в своем исключительном притязании, — поэзия, лишившаяся своей прежней жизни, должна была ожить к новой прекрасной жизни, для полного своего развития. Но не внешняя сила могла перенести ее в эту сферу; в ней самой должна была возникнуть новая деятельность; из недр ее самой должен был явиться новый гений, перенесший ее в новую область. Здесь должен был восстать индивидуум, поглощаемый до сих пор исключительно национальною сферою поэзии, выражавшею народ, как нацию, где индивидуум имел постольку значение, поскольку он нация; должен был возникнуть индивидуум в сфере поэзии, с именем, — автор, поэт; должен был явиться гений, с которым совершилось бы это освобождение, гений, для нового великого момента в истории поэзии. Он должен был превратить сферу национальных песен, не уничтожая, а возвышая тем народ, ввести поэзию в новую область, определенную выше, дать ей общее содержание и вместе освободить каждое произведение, которое получает уже отдельное для себя значение, — одним словом, окончить, разрешить период, уже потерявший свою действительность — период национальной песни, и начать новый период — литературы. Индивидуум должен был возникнуть в сфере поэзии. Этот индивидуум, этот гений был — Ломоносов.

    Итак, вот его место в истории русской литературы; вот великое его в ней значение, как момента. Он кончил период национальных песен и начал новый период, ввел в новую сферу поэзии. Ломоносов был автор, лицо индивидуальное в поэзии, первый восставший, как лицо из этого мира национальных песен, в общем национальном характере поглощавших индивидуума; он был освободившийся индивидуум в поэтическом мире; с него началась новая полная сфера поэзии, собственно так называемая литература: этот подвиг ему принадлежит.

    Нам, может быть, скажут, что Кантемир был прежде Ломоносова, но Кантемир не имел никакого значения; он нисколько не вытекает из истории нашей литературы, на которую он и не имел влияния. Что же касается до того, что он является с именем, то мы уже упомянули, что известность имени еще ничего не значит и может произойти случайно от внешних причин; надобно, чтобы имя было не на произведении, но в произведении, если будет понятно такое выражение. Здесь мы можем сказать, что произведения принадлежали Кантемиру, но в отношении поэтическом мы не видим их запечатленными его личностью, его как автора. Кантемир был острый человек, что выражается в его сочинениях, и больше ничего; он был человек посторонний в нашей литературе; деятельность его в ней не была действительна. Самое то, что он известен, как сатирик, свидетельствует его отрицательное отношение к русской литературе. Во время Петра Великого, время сокрушения старого, могло возникнуть такое направление, одностороннее и не животворное, порожденное одною стороною великого дела. Итак, о Кантемире больше говорить не будем; острота его нравилась Феофану Прокоповичу4, который, может быть, был наклонен несколько и сам к сатирическому, насмешливому направлению, — и он написал к нему послание, начинающееся:

    Не знаю, кто ты, пророче рогатый!

    Что касается до новых форм поэзии, то не здесь находим мы осуществляющимся значение Ломоносова, не смотрим на него как на первого их вводителя; они известны были и до него. Кантемир писал сатиры и оды. Драмы, конечно, в самом грубом их виде, мы находим еще прежде у Симеона Полоцкого, у св. Димитрия Ростовского; сама царевна София Алексеевна5 была драматической писательницей. К нам пришло это вместе с чужеземным католическим направлением с юга из Киева, где всякий выходящий из Академии6 должен был написать драму; мы знаем, что и Феофан Прокопович и Стефан Яворский7 не избежали этой участи. Так формы поэзии, формы вненациональной песни, были известны нам и до Ломоносова; но они были известны только со своей внешней стороны; все эти произведения поэзии уже не национальной, но поэзии литературной, существовали у нас только по форме, что еще ничего не значит; все это было только свидетельством того, что национальная сфера поэзии не могла уже обнимать всего, не была уже действительностью и должна была разрешиться, чтобы перейти к новой сфере, что, следовательно, возникала потребность новой жизни; это совершалось в то время — последнее время до Петра — и в государстве, о чем говорили мы выше. Наконец явился Ломоносов, и вместе с ним начался у нас новый период поэзии; на национальных песнях воздвигалась собственно так называемая литература.

    Мы определили значение Ломоносова как момента, момента в самом себе, in abstracto; момент, будучи сам в себе действительным, необходимо переходит в жизнь, осуществляется. Как же осуществляется этот момент?

    II

    Наше внимание должно быть обращено на самое осуществление момента вообще, и именно осуществление момента в искусстве.

    Общее, и именно искусство как общее, мы сказали уже, не остается таковым, но переходит в действительность для того, чтобы проявиться. Когда искусство, из отвлеченного собственным необходимым движением, переходит в действительность, стремясь к своему проявлению, оно определяется согласно с внутренним его развитием и в то же время созидает образ, вполне соответствующий его определению и переводящий его вовне. Этот образ является непосредственно конкретным, возникает на отдельном чувственном предмете, который теряет тогда свое отдельное значение как предмет и становится материалом; искусство, избирая материал, находит его сообразным с своим требованием; он относится здесь постольку, поскольку он удобен для воплощения сущности искусства. Так, архитектура берет многоразличную массу, удобную для ее проявления; так, скульптура берет белый мрамор, живопись — краски, музыка — звук, поэзия — слово; всюду материал теряет значение сам для себя. Искусство выражается в нем, но это нисколько не значит, чтобы материал, который избирает оно как материал только сам по себе уже, как нечто отдельное, заключал его в себе; не таково его отношение к нему. Мрамор, неорганическая громада, еще нисколько не скульптура, удостоивающая брать его своим материалом только; и не все то, что произведено из мрамора, есть произведение скульптуры; все зависит от того, чей молот застучит по его крепкой поверхности: молот ли ремесленника или художника. Только при определении, получаемом через искусство, вмещает материал его в себе; это определение исторгает его, освобождает его от массы, вся тяжесть, вся недвижность, вся случайность отпадает от него, и он, переставая быть материалом по себе, как скоро коснется до него искусство, становится соразмерным, вольным его выражением:

    …dringt bis in der Schönheit Sphäre,

    Und im Staube bleibt die Schwere

    Mit dem Stoff, den sie beherrscht, zurück.

    Niclit der Masse qualvoll abgerungen,

    Schlank und leicht, wie aus dem Nichts entsprungen,

    Steht das Bild vor dem entzuckten Blick {*}.

    {* Schillers sämmtliche Werke. Das Ideal und das Leben, t. 1, 1838 s. Stuttgart und Tübingen, стр. 344—3458.}

    То, что сказали мы, думаем, слишком понятно; но надобно заметить, что выбор материала не произволен. Искусство, в котором лежит глубокое, полное конкретирование, в непосредственном образе, неравнодушно к своему материалу. Мы видим тайное сочувствие между ним, на всех ступенях его, и материалом, им избираемым; нельзя вместе здесь не заметить, что в последовательном ходе искусства, в формах его одной за другой, связь его с материалом становится теснее. Всего менее видно это сочувствие в архитектуре. Архитектура еще почти равнодушна в красоте своей к качеству массы, являющей ее изящные очертания. В скульптуре мы не видим уже того равнодушия к материалу, — камень сам участвует в торжестве ее; она выбрала его для своего выражения, и крепость, и цвет мрамора, и качество самой массы нужны ей; но связь все еще слаба; скульптура может и не только в мраморе явить свой образ; не поэзию этого камня она выражает; материал сам собственно исчезает в статуе, где предстает скульптура, являя в твердой белизне только идею своей красоты. В живописи, искусстве романтическом, видим мы уже другое, видим живое отношение материала, красок, к искусству; материал одухотворяется, и вопрос его становится вместе и вопросом искусства; мы видим, как искусство любит свой материал и как тесно уже связует его с собою; как яркость краски уже, колорит, имеет здесь место и значение, хотя и здесь еще не до полной степени возросло сочувствие; не только краска, но и простой очерк и силуэт и белая вырезанная бумага удерживают хотя бедно рисунок, основную часть живописи. Вместе с этим возрастающим сочувствием искусства с его материалом видим мы, как и физическое действие руки человеческой для искусства облегчается мало-помалу: меньше надобно тяжких материальных усилий. Толпа, необходимая для зодчества, скрывается; выходит человек с уединенным трудом; многоразличные орудия архитектуры: тяжелый ворот и отвес, заменяются резцом и молотом; наконец и вместо них в облегченной руке человека явилась кисть. Напряжение всех сил, сопровождаемое необходимо разнообразным громом и шумом, заменил удар и однообразный стук железа о камень; наконец исчез и удар и стук умолкнул, когда натянулось полотно и стали на него ложиться краски. Из тишины живописи вновь возникает звук, уже не внешний, а внутренний. Музыка представляет нам уже во всей силе сочувствие искусства с материалом, и идея музыки так сильно связана с звуком, что она как бы хотела передать нам тайну красоты самого звука, внести в него поэзию, так что ее почти можно назвать поэзией звука. До сих пор внешним образом обрабатывала свой предмет рука человека; между ею и произведением был более или менее посредник, резец, кисть; но здесь, свободная от всего, рука человека сама касается струн, посредственно или непосредственно, становится органом; сама производит, сама действительно участвует в красоте произвождения, и произведением становится самое произвождение: таков характер звука и музыки {Надо вспомнить, что мы здесь не определяем форм искусства; они имеют полное определение; здесь ограничиваемся мы отношением их к материалу.}. Но здесь, несмотря на эту полную связь, видим мы материал, звук, еще внешним искусству, одухотворяющимся тогда, когда касается его человек в художественной деятельности; звук взят еще из внешнего, из мира природы: там еще его родина. Поэзия являет полное одухотворение материала; слово, материал ее, есть весь произведение человеческого духа; природа никогда не могла дойти до материальной основы его, до буквы. Но этот материал, слово, отразившее в себе все, уравнявшись тем самым с духом, не требует уже, как материал, себе разрешения в поэзии, которая, однако, в то же время сохраняет с ним полнейшее внутреннее сочувствие; ибо слово все проникнуто духом: законы одного и того же духа их породили. Слово само по себе есть целый мир, но оно совершенно соединено и находится в полном сочувствии с искусством, и как красота, получает свое полное оправдание и разрешение в поэзии, воплощающей в нем свое глубокое абсолютное содержание. И так самое полное сочувствие с материалом видим мы в поэзии: ибо слово есть само создание того творящего духа, проявляющегося во всякой степени искусства вообще, но слово в то же время есть целый мир, и поэтому связь его не так тесна, как в музыке: оно самобытно, тем самым сочувствует с поэзиею, сочувствует с нею, как часть, как красота, но не исчерпываясь ею, а распростираясь в то же время над всем миром, вполне в нем отражаемым. Физическая трудность, облегченная в музыке, еще облегчается; рука не трудится; произношение здесь единственный труд. Хотя в музыке между рукой и звуком ничего не было, хотя рука сама была участвующим органом произведения; но рука все-таки внешний орган, приводивший в движение внешний предмет и тем самым посредством доказывала, что он внешний. Здесь уже совсем не нужна рука; из уст раздается поэзия; здесь человек откинул уже внешнее; здесь возвещает сам человек; внутри, из груди его, является самое полное, великое, совершенное произведение его; материал принадлежит также ему вполне. Такое отношение определенных искусств к своему материалу лежит уже в существе самих искусств; но мы не станем говорить о том более, полагая, что это не входит уже в пределы нашего рассуждения; сказанное же нами для нас нужно и, надеемся, разовьется еще впоследствии.

    Итак, искусство, из отвлеченного общего переходя в мир явлений, осуществляясь, принимает возникающий из его существа определенный образ; этот образ заключает в себе искусство со всеми его судьбами; этот образ есть та среда, в которой искусство являет весь ход своего развития, не только те моменты, когда выражается прекрасное содержание искусства, но и те, когда является его возникание, переход, искажение, упадок, — среда, которая выражает и то положение, когда нет искусства, так, что мы знаем чего нет, что отсутствует: следовательно, здесь искусство присутствует и в своем отсутствии. Итак, этот образ, эта среда, в которой являет искусство все свои моменты, и моменты вполне выражающие его сами по себе, и моменты чисто исторические, моменты необходимые в его развитии, одним словом, где искусство выражает все необходимое свое историческое движение, — этот образ, эта среда есть стиль. Мы говорили уже выше о значении стиля в начале рассуждения при разделении. Но повторим здесь отчасти сказанное и прибавим несколько слов, дополняющих наше определение стиля. В нем видим мы то, что собственно остается в материале от искусства, видим мы то соприкосновение, в которое идея искусства, еще отвлеченная, пришла с материалом, и явился определенный образ; здесь видим мы, что искусство как будто очистило себе место, определило сферу, в которой станет развиваться, сферу ей всегда принадлежащую, и в ту минуту, когда внутренний смысл, дух красоты искусства, ее оставляет, — сферу ей всегда верную; здесь-то воплощает оно все свои моменты, как бы ни были, если взять отвлеченно, противны они существу самого искусства; это воплощение в образе данном на материале себе искусством, образе всегда ему принадлежащем, и есть стиль. Мы еще более уясним и придадим общее крепкое определение стилю, если скажем, что он возникает на степени особности; в нем видим мы тот отдельный образ, который получает искусство на этой степени, образ ему вполне соответствующий, но еще под определением особности, еще не заключающий существа искусства, которое здесь в момент особности отрицается, как искусство, и которое только на степени единичности является вновь и вполне. Стиль выдается тогда именно, когда является период искусства, не выражающий искусства собственно.

    При всяком определенном искусстве необходимо находится стиль, как необходимое присущее его определение, как необходимая среда, в которой совершает оно все свое историческое развитие. Стиль является и в поэзии, разумеется. Этот стиль есть слог; здесь придаем мы ему, вероятно, другое значение, не то, которое придавалось ему прежде; но если может быть тут спор, то спор будет о словах. Слог понимаем мы, как стиль в поэзии на материале слова, материале, необходимо избираемом поэзиею для своего воплощения. И так всякий момент поэзии, осуществляясь в слове, как в материале, должен явиться в слоге, в стиле, связывающем его с материалом, — образе, который получается на материале. Это определение необходимо; слог так же, как стиль вообще, заключает в себе все развитие поэзии, в то же время и те моменты, в которых отсутствует она, и когда он преимущественно выдается, моменты, чисто исторические; слог, — но не слово, ибо слово, как слово, не заключает в себе поэзии, не принадлежит даже к ее сфере. По самобытности своей, слово даже свободнее в этом отношении других материалов в других определенных искусствах. Итак, всякий исторический момент поэзии, являющийся, при переходе в действительность, в исторической совокупности отдельных произведений, другими словами, являющейся как литература — всякий момент поэзии, исторический ли только или момент, высказывающий существо поэзии, осуществляясь, должен явиться в слоге; разница в том, что в последнем случае слог не заключает в себе, не исчерпывает значения момента. Думаем, что это довольно понятно, и не нужно более объяснять. Итак, определив Ломоносова как момент вообще, мы должны видеть, как осуществляется этот момент, как переходит он из отвлеченно полного в действительно полный момент; и так как Ломоносов есть момент литературы, то следовательно, мы должны видеть, как осуществляется этот момент в слоге, стиле поэзии, необходимой среде, в которой совершается ее развитие. Есть ли Ломоносов момент чисто исторический, только в слоге имеющий значение, или выразилось в нем и существо поэзии? Это увидим мы впоследствии. Итак, наш вопрос теперь есть: как момент, выражаемый Ломоносовым, момент литературы, осуществляется, — и следовательно, осуществляется в слоге? Вот предмет второй части нашего рассуждения. Или, говоря обыкновенным выражением: какое значение имеет Ломоносов в языке, слоге? Все развитие, все историческое движение, сообразно с вышесказанным, осуществляется в слоге. Проследя развитие литературы у нас вообще и определив значение Ломоносова, мы должны проследить это развитие в его осуществлении, в слоге и, следовательно, определить значение Ломоносова в осуществлении, в слоге {Предпринимая проследить историческое движение нашей литературы в слоге, мы не думаем писать историю языка и именно языка русского. Это была бы другая задача; мы уже отделили язык, слово от слога (см. выше); но так как материал поэзии есть материал того же человеческого духа и так как он здесь находится в высшем сродстве с искусством, поэзией, то история самого языка соединена с историей слога.}.

    Первый момент литературы, совпадающий с развитием народа, — поэзия под исключительно национальным определением — народные песни; это мы уже видели. Песни поются на языке чисто народном, на языке, вполне запечатленном всею физиогномиею, всей силой и исключительностью национальности; здесь язык сам не вышел за пределы этого необходимо-тесного определения, и это и составляет характеристику слога песен; он является в них со всеми национальными, характеристическими оборотами, со всеми простонародными фразами, поговорками и словами; вся эта сила народной субстанции, под таким твердым определением национальности, со всею, если можно так сказать, своею грубостью, энергически высказывается в языке песен, слоге, являющем нам язык исключительно народный, имеющий на себе, как язык, исключительное национальное определение соответственно с народом и, следовательно, вполне выражающий национальную его поэзию. То самое, что мы сказали о национальной поэзии, то самое должны мы сказать и о языке в слоге песен, о языке народном. И та крепость, та печать силы, которая лежит на цельной национальной субстанции, лежит и на языке его, на слоге его поэзии, слоге песен. Энергия этой национальности составляет характеристику слога поэзии национальных песен. Как могуч и крепок здесь язык, какое сочувствие пробуждают эти простые фразы, в которых слышите вы еще цельный юный дух народа, слышите, как выражается он в слове, которое дрожит, так сказать, все полное внутренним своим содержанием. Не мимо здесь бывает ни одно слово; лишнего слова, неточного — здесь нет; нация, цельная субстанция, не ошибается, а определение ее вполне конкретируется в языке, и поэзия ее конкретируется в слоге, который исключительно национален; поэтому и язык этот здесь чрезвычайно важен, вообще для уразумения языка всякого народа как относительно его сущности, здесь выражающейся, так и его исторического развития. Итак, слог наших песен исключительно национален, представляя в высшей степени характеристику языка под исключительно национальным определением; все обороты, фразы проникнуты им. Такой язык, такие фразы, являя нам непосредственно целую сферу, момент духа народного, возбуждают в высшей степени национальное сочувствие; формы этого слога, совершенно проникнутые единым духом, запечатлены вместе этою народною субстанциею, являющеюся здесь еще цельною. Все оттенки, вся особность, словом сказать, вся национальность языка, если так выразиться, являлась здесь со всем своим исторически-важным, глубоким значением. Здесь эти свои обороты, эти непереводимые фразы, так доступные вместе с тем для всякого русского; обороты свойства языка, которые очень важны, до сих пор еще не объяснены и ждут еще живого ученого взора. Сколько таких выражений, на которых отпечатывается вся национальность языка в слоге наших песен. Например:

    Немного с Дюком живота пошло:

    Что куяк в панцирь чиста золота.

    Или:

    Что гой еси ты, любимой мой зятюшко,

    Молодой Дунай сын Иванович,

    Что нету-де во Киеве такого стрельца…

    Или, наконец:

    Высота ли, высота поднебесная,

    Глубота ли, глубота океан-море

    Широко раздолье по всей земле {*}

    и проч.

    {* См. Древние Российские стихотворения, собранные Киршей Даниловым. М., 1818, стр. 23, 98, 1.}

    Любуясь свободно этим национальным миром, так живо выражающимся в самом слоге языка, мы вместе с тем видим здесь только момент языка, первую ступень, определение, от которого он должен отрешиться, чтобы потом вместе с народом, в котором пробудится общее значение, стать выражением общего, — на этой ступени, при исключительно национальном определении ему недоступного.

    Мы сказали уже, что в период национальности нашего народа внесено было к нам христианство и вместе с тем то общее, которое еще недоступно при определении особности, национальности. Народ русский, при тогдашнем таком своем определении, не мог постигнуть общего, данному ему в религии, и язык русский определенный также, т. е. одинаково с народом, не мог быть соразмерным живым органом общего. И так все христианское содержание выразилось на другом, соответствующем ему языке, на языке церковнославянском, языке родственном, но не языке народа. Вместе с христианством внесен был к нам и этот церковнославянский язык, отвлеченно хранящий отвлеченное общее, еще недоступное народу. Так видим мы, как конкретируется здесь ощутительно историческая задача. С одной стороны народ, с своим исключительно национальным определением, с своими песнями, и вместе его народный, тоже исключительно национальный язык; с другой стороны общее, данное в религии народу, общее, не стесненное национальностью, и потому его еще непроникающее, ему недоступное, отвлеченно ему являющееся, и вместе с тем язык церковнославянский, вполне ему соответствующий, язык не народный, но понятный ему (иначе бы общее было просто незнаемо, игнорировано народом), язык чуждый текущей жизни, оторванный от всего случайного: он весь проникся вечным истинным, содержанием; сокровище религии хранилось за его оградою. Народ благоговел и молился, внимая звукам языка ему понятного, но не подвластного ему, постигая религию истинно, но столько, сколько мог постигнуть тогда при своем определении, и, верный ему, имел он свои песни на своем живом народном языке. И так мы видим с одной стороны национальность народа и его национально определенный язык; с другой великое общее, данное ему при крещении, в христианской религии, и язык церковнославянский, вполне соответственно выражающий общее и сохраняющий его среди толпы в его отвлеченности, сам отвлеченный и недоступный.

    Здесь разница слога есть вместе разница языков.

    И так вот два слога и вместе два языка, которые встречаем мы современно в начале истории нашей литературы, соответственно с законом развития.

    Взглянем ближе на эти языки, на круг их письменности, который легко определить сообразно с сказанным нами выше.

    На языке церковном выразилось все религиозное содержание, на нем вся религиозная письменность. На нем были писаны Евангелие и другие священные книги; на нем совершалось богослужение; писания святых отцов, благочестивые поучения, размышления были на нем же. Словом сказать, все, что входило в область церкви, на нем находило себе выражение. Сверх того, отшельники и монахи из тишины монастырей, взирая на дела мира сего, с шумом мимо их текущие, описывали их исполненные благочестивых размышлений. Созерцание, столько им свойственное, созерцание мирской жизни, преданной волнениям, являющей на себе милость и гнев Божий, побуждало их к изображению того, что совершалось перед ними, чему они были молчаливыми свидетелями. Дела мира сего переносились на бумагу; в них не было движения и шума, сопровождавшего их в их действительности, не видно было живого сочувствия участника, — нет созерцаемые благоговейно отшельниками и подвижниками церкви, они передавались спокойно и тихо. Естественно, что входя таким образом в мир религиозного созерцания, проникнутые духом церкви, летописи писались на языке церковнославянском. Иногда, когда приводится чья-нибудь речь, язык, на котором была произнесена она, прорывается отдельно, боле или мене удаляя и потрясая формы языка церковнославянского, на котором пишется повествование. Это религиозное созерцание было почти единственным, обыкновенным отношением наших монахов и духовных в делах мира сего. Но иногда, взирая на беззакония или бедствия людские, церковь возвышала наставительный или ободрительный голос свой, и он, всегда священный, как голос самой церкви, раздавался на том же языке, обреченном служению вечному.

    Беседы, послания духовных писались на славянском же языке и имели тоже значение. Напр: послания Никанора Митрополита к Владимиру Мономаху; послание, необыкновенно умилительные, Симона Епископа Суздальского к Поликарпу; послание российского духовенства к князю Димитрию Углицкому и др. И люди светские, как упомянули мы выше, также вступали в эту область духовной жизни, совлекаясь всего преходящего и бренного и вместес тем, так как общее было недоступно сфере народа, сфере национальности, отрешались от народного слова, облекая тогда и речь свою в формы языка церковнославянского. Примером может быть поучение Владимира Мономаха, послания Василия Васильевича Темного, также переписка Иоанна с Князем Курбским и пр. Хотя причина переписки последних светская и до них лично касающаяся, но они хотят возвести свои упреки в другую область, в сферу высшую, истинную, стараясь подкрепить слова свои священными текстами. Надо прибавить, что кроме того церковнославянские выражения встречаются и в простой, народной речи; но об этом говорили мы выше и, надеемся, объяснили это. И так вот гдеявлялся язык церковнославянский, вот круг его письменности: все, что только касалось общей, религиозной сферы, все принимало формы языка церковнославянского.

    Первое выражение языка народного есть разговор, речь живая; там, где язык является в области случайности, следовательно, где, раздаваясь мгновенно, со всей живостью настоящей мимолетящей минуты, он не оставляет следов и исчезает вместе с нею. Но не вся народная жизнь исчерпывается разговором и поэтому не вся, раздавшись, умолкла в отдалении времени; самый разговор, так сказать, замечался в частях своих, в некоторых выражениях, вместивших в себе существенный взгляд народа, отрывался от случайности и хранился в народной памяти, снабжая и определяя разговор, проникая его духом народа, давая прочность речи. Таким образом явились и уцелели, проходя изустно много лет, веков даже, сберегаясь во всей точности (ибо слово вполне соответствовало внутреннему содержанию, вполне выражало мысль народа и было совершенным), — народные выражения, заметки его опытной мудрости, поговорки, пословицы — этот разговор, как разговор в разговоре оторванный от случайности. Другой характер имеет уже рассказ; по существу своему он уже более изъят от прерываний случайности: он одинок; это слова, повествование одного человека; и рассказ отрывается вполне от случайности, когда событие достопамятное или созерцание народа в нем выражается; он повторяется тогда почти не изменяясь, переходя из уст в уста; он становится преданием; самое слово предание показывает, что он передается. Предания простираются через пространство и время, также не изменяясь или почти не изменяясь; народ свято повторяет их; самые изменения не что иное, как варианты. Но кроме всего этого, существенная жизнь народа находит себе выражение в другой высшей сфере, в поэзии, сфере великой, высказывающей его, может быть, более, нежели самая политическая его деятельность, ибо здесь постоянно и свободно без внешних помех и затемнений высказывается сущность народа и вместе то, что он должен осуществить, хотя бы современное положение и не соответствовало тому, — его судьба, его будущее. В народных песнях высказывается народ; в них он является со всем своим богатством, во всей своей силе; они также изустно повторяются, они поются, и элемент музыкальный, соединяясь с поэтическим созданием, также высказывает дух народа. Они также простираются над пространством и временем, как все, что дышит цельной, неразрывной народной жизнью. Сюда можно отнести сказки народные, как тоже поэтические создания; редкие из них не принимают песенных форм. Это все мир изустного слова, живого глашения; здесь нет и тени начертанной буквы или бумаги, и в то же время этот мир изустного доказывает, что и без этой внешней помощи пера и бумаги остаются незыблемыми слова, создания в слове, — живут и сохраняются неизменно и бесконечно; но зато здесь все, что вырвано из преходящего, все, что помнится и неизменяемо сохраняется, уже прекрасно. Письменность в то же время имеет свое значение, свою область, о чем теперь мы не будем распространяться. Весь этот мир изустного слова находится и у нас, разумеется. Но язык народный имеет и письменные памятники; он употреблялся в делах житейских, и как скоро дела житейские, договоры народа, судебные постановления и пр<очее>; переносились на бумагу, — являлся на бумагу и он. На нем у нас писались грамоты, договоры, законоположения и т. п., на нем также писались письма. И если в некоторых грамотах и вообще в письменности простого языка встречаем мы выражения церковнославянские, то также и этот простой язык находим мы прорывающимся в сочинениях, писанных на языке церковнославянском.

    Вот следовательно где и как сообразно с сущностью вещи, в каких памятниках литературы, являются нам два слога, о которых мы сейчас говорили. Язык церковнославянский и язык русский, в которых выразилось это разделение слога, были два разные языка или два разные наречия, если называть так языки одной ветви. Мы не станем входить здесь в рассуждение, какому именно народу славянского племени принадлежал язык церкви, собственно так называемый славянским, это выходит из пределов нашего рассуждения; но мы постараемся показать, сколько нужно, различие его от языка русского и тем утвердить мнение, что это два отдельные самобытные языка.

    Язык славянский и язык русский различны между собою; это видно с первого взгляда и при поверхностном внимании. Но вопрос в том, была ли эта разница и в начале, и какая: существенная ли это разница, или, как некоторые думают, русский язык был в древности язык церковнославянский, произошел от него? что такое был следовательно русский язык прежде, что такое был он вотношении к настоящему, разнился ли с ним и как разнился? Вот вопросы, на которые мы постараемся отвечать.

    Здесь должны мы кинуть общий взгляд на отношение языка церковнославянского и русского; на различие не только настоящего, но и древнего, — различие существенное, — русского языка от церковнославянского; также на сходство его с ним, которое теперь стало меньше, или изменилось, и на отношение и различие древнего русского языка с нынешним, или, другими словами, на историческое движение Русского языка.

    Различие языка церковнославянского и Русского очевидно при первом взгляде. Разницу между церковнославянским и Русским языком прежде всего встречаем мы в словах самих. Часто слова эти переплетаются по двум языкам словопроизводными связями, но между прочим двойственность многих слов очевидна и ясно указывает на разность этих двух языков; не могли же слова русского языка, будучи совершенно русскими и следовательно имея корень Славянский, возникнуть внезапно неизвестно откуда, когда сверх того были уже в языке слова совершенно даже однозначительные (напр; плечо, рамо; очи, глаза): они двойственно были всегда в устах русского народа, и это говорит прямо против неправильного предположения, что, может быть, русские говорили в старину по-церковнославянски. Мы не вдаемся в подробное рассматривание лексикографического различия двух языков, разности произношения, как глава и голова, брада и борода — разницы самостоятельной тоже; это в таком значении до нашего предмета не относится; достаточно просто одного очевидного признания этого различия. Что касается до грамматических форм, то здесь отношения более изменяемы, боле неопределенны и потому более подвержены сомнению; здесь должны мы уже обратить внимание на древний русский язык, предполагая, что историческое развитие могло изменить его живые, подвижные формы и следовательно произвесть различие, прежде не существовавшее. Мы видим в церковнославянском языке особенные Формы склонений, преимущественно в множественном числе; мы видим разницу именительного и винительного (напр. человеци и человек), особенное окончание дательного, творительного и предложного мужеского и среднего родов в множественном числе (городом, городех), одним словом разницу множественного числа мужеского и среднего родов от рода женского, тогда как в языке русском видим мы в множественном одну форму склонения для всех родов, и именно форму женского рода церковнославянского языка, — не говоря о других различиях. Что же касается до глагола, до этой деятельной иважной части речи, открывающей существо языка, то вспряжениях находим мы особенность церковнославянского языка, именно: прошедшее время без вспомогательного глагола (придох), время, которого нет в русском, ибо его прошедшее, имеющееся и в церковнославянском язык, не есть собственно время глагола, а отглагольное прилагательное. В грамматическом отношении такая разница очень важна. — И так это различие, существующее ныне между русским и церковнославянским языком, существовало ли и прежде, и всегда? — Мы указали уже на памятники русского языка; ни в песнях, ни в сказках, нигде в памятниках настоящего русского языка, не находим мы сходства в этих случаях с языком церковнославянским. Остаются одни грамоты. Здесь встречаются церковнославянские формы (мы говорим о формах собственно церковнославянских, а не о сходствах, которые надо отличать, что увидим ниже); но они вошли сюда по выше изложенным нами причинам; грамоты писались дьяками, образованными людьми по тогдашнему и знавшими следовательно язык церковнославянский. И здесь мы найдем разные оттенки и изменения; мы можем видеть, как: чем древнее грамота, тем ощутительнее самобытность языка, тем менее славянизмов, и в тоже время, как некоторые славянизмы тверже удерживаются прежде и изменяются в последствии, иногда уже в очень позднейшем времени. Здесь можно поставить некоторое отношение различия между грамотами Новогородскими и грамотами Московскими; в первых несколько более виден самобытно русский язык, тогда как вМосковских несколько более церковнославянского языка. Различие впрочем весьма малое и почти сомнительное.

    Первое, что кладет разницу между двумя языками или лучше между памятниками их, есть то, что один был язык письменный и только письменный, другой был язык почти только, если не только, разговорный, изустный письменность его совершенно подчинена его постоянно изустному характеру (мы говорим про прежние времена), что надеемся видеть ниже. Это имело прямое влияние на синтаксис. В языке церковнославянском синтаксис явился уже со всеми своими оборотами, служа выражением мысли, текущей стройно, тогда как с другой стороны речь народа не могла представить всего синтаксического движения языка, выражая или настоящую случайную минуту, как разговор, или, как тот же разговор, но запечатленный в своих правильных избранных оборотах, перенесенный в сферу поэзии, или также на деловую бумагу, выражавшуюся простым языком, без утонченных хитростей; все это мы надеемся в последствии сказать полнее и яснее. Но этот простой народный язык, не возвысившийся еще далее исключительно национального слога, далее разговора, изустности, не перенесенный еще в собственную область письменности, всегда должен остаться длянас верным образом и мерилом прямого народного духа языка и вместе истинным источником его настоящего письменного синтаксиса; важность его несомненна и непреходяща. Что касается собственно до отдельных частностей синтаксиса, то управление не представляет разницы, хотя здесь есть тоже спорные пункты; но относительно оборотов, последовательности слов мы найдем противное. Как мы сказали уже, там, в области церковнославянского языка, синтаксис является со всеми своим изменениями; там язык, посвященный письму, принадлежащий высшей области духа. Здесь наоборот, язык преимущественно являвшийся в разговоре, в простых, но прекрасных, чисто национальных формах своих, постоянно носящий характер изустности и в письменности, выразившийся в песнях или в грамотах, разумеется не мог дать вполне развиться своему синтаксису, время которого еще не пришло. Ограничимся здесь пока этими словами. И так здесьразница налагается уже самою судьбою, значением двух языков. Вообще же обороты, встречаемые нами в этих древних памятниках церковнославянского языка, нисколько не противоречат духу русского языка, за некоторыми исключениями, или разве когда отвлеченное состояние синтаксиса придавало им свой соответствующий особенный характер. В оборотах, в речи чисто простонародной находим мы и теперь сходство с языком церковнославянским. И так различие, — при сходстве, как наречий одного корня, сходств, о котором мы не считаем за нужное говорить, — и теперь находящееся между церковнославянским и русским языком, видим мы и в древних, письменных и изустных памятниках этих языков. Следовательно русский язык и прежде, как и ныне, разнился от церковнославянского и былвсегда языком отдельным, самобытным.

    С другой стороны видим мы сходство, не находящееся теперь, с языком церковнославянским и вместе, следовательно, различие древнего русского языка от нынешнего, — сходство, впрочем, нисколько не вредящее самобытности русского языка ине изменяющее его отношения к языку церковнославянскому. Постараемся определить это сходство и в тоже время определить точнее язык русский и церковнославянский в этом определением этого их сходства еще вернее означить ихотношение друг к другу, и вместе самую разницу, которая все остается по прежнему та же; вместе определить древний Русский язык в отношении к настоящему: в чемсостояло его различие?

    Язык имеет свой первоначальный период, когда лежит на нем отпечаток того времени, в котором он находится. Его формы еще грубы, его изменения неразвиты, слова являются неподвижными массами, в которых еще спит будущее разнообразное движение, окончания почти не взимаются. Но эта неподвижность, эта грубость в необтесанность слова, не есть свидетельство его безжизненности, нет — отсюда, из этих масс возникнет движение; эти упорные окончания склонятся и гений языка явится во всей полноте, великолепии и разнообразии.

    В этом-то первом периоде или в ближайшем к нему видим мы язык церковнославянский, который находился в нем, когда общее религиозное содержание его исполнило и освободив от случайности, от преходящего, устранило от всякого изменения, неразлучного с преходящим и чуждого вечному; на этой ступени (как бы ни определяли самую ступень) язык церковнославянский остался и до сего дни. Что касается до изменений его, они имеют другой смысл.

    Язык русский в свой первый период, современный языку церковнославянскому, имеет, но совершенно самобытно, разумеется тот же характер, свойственный периоду; падежи его почти не изменяются, предлоги не соединяют управляемых слов, в известных случаях буквы не утратили, покоряясь законам развития, первоначального своего звука. Здесь найден мы сходство между древними памятниками русского языка и церковнославянским языком, основанное на современности; не на современности появления или существования в одно время, но на другой современности, на ровном возрасте языков. Здесь точка их сближения; и это-то может показаться призраком того, что русской язык был в древние времена близок к церковнославянскому. Он был близок к себе, если угодно, как и славянский к себе же; он был также близок к церковнославянскому, как был церковнославянский близок к Русскому. Разница в том, что древние формы языка сохранились в языке церковнославянском неизмененные, а в русском, которому они принадлежали точно по тому же праву, вместе с движением времени и ходом языка, они изменились и развились вдругие настоящие формы. Но видя формы эти {Вспомним, что здесь не всегда одинаковость; часто только сходство, а часто и разница; хотя формы вообще носят на себе отпечаток древний и теперь уже не встречаются.} в церковнославянском язык и не встречая их в настоящем русском, и находя в тоже время в древних его памятниках, — думают, что русской был прежде похож на церковнославянский, или даже былцерковнославянский в древности, что это но преимуществу формы языка церковнославянского, тогда как эти формы принадлежат ему собственно по такому же точно праву, по какому и языку церковнославянскому. — И так вот откуда сходство, находящееся между церковнославянским языком и языком русским (не вредящее, как мы сказали, нисколько самобытности последнего), каким мы встречаем его в памятниках; — и вместе вот различие, которое находится между нынешним русским языком и древним; таким образом нисколько не славянизируя, можем мы представить себе наш древний язык. Это сходство надо определить в подробностях, что мы и надеемся исполнить, и также отдалить от действительных церковнославянизмов, входивших в русский язык. — В языке простонародном, ускользнувшем вчастях от хода развития и, особенно, от преобразования, и теперь можем мы найти формы, обороты, одинакие или сходные с древними формами и оборотами русского языка, встречаемыми нами в грамотах и других его памятниках, или объясняющие нам во многом употребляющиеся там слова, формы и обороты. Мы не говорим уже о песнях, о преданиях, сказках, пословицах, тоже нам представляющих.

    И так эта первобытная грубость, это первоначальное упорство слов, это жесткое их столкновение без всякого посредства изменили в окончаниях видим мы в первом состоянии языка, которое вместе с этим носит характер какой-то силы и грандиозности, тем боле, что в этой неизменяемости лежит будущее развитие, что это семя, полное надежд. Живая деятельность слов спит еще в этих твердых, неподвижных Формах, силы языка еще покоятся, и этот важный покой язычных сил конечно имеет в себе что-то величавое и мощное {Эту неподвижность языка не должно смешивать с тою неподвижностью, которая является в последний период языка и, — как первая была зародышем, началом его жизни, так эта есть уже конец, истощение ее; и то и другое состояние различаются резко собственно в язычных формах; сейчас видно, что это настоящая неподвижность; движение слов, гибкость его членов, можно сказать, исчезла; многие буквы потеряли голос, разнообразная деятельность, изменяемость утратилась, слово стало, и является неподвижность; но это не та неподвижность, о которой говорили мы; нет, изэтой неподвижности не разовьется уже жизнь; она результат истощения сил, отсутствия жизни языка. Напр. языканглийский.}. В этом первом состоянии встречаем мы язык церковнославянский и русский, в древних памятниках, но как мы уже сказали, оба самобытно в нем находящиеся. — Но мы должны заметить, что в церковнославянском языке, при всей его первообразии (в том виде, как застало его священное содержание и оторвав от всего случайного и вместеот изменения, утвердило в нем каждую Форму языка, каждый оборот, каждое слово), тогда сходном в этом отношении по времени, с русским, гораздо менее неподвижности, нежели в русском. В нем иного уже развитых, гибких, образованных форм, которых нетв русском, в древних памятниках разумеется, и которые или развились в последним, или вовсе не явились, противореча вероятно духу языка. — Это еще более подтверждает наше мнение, что характер неподвижности и вообще первобытного состояния, словом сказать, то сходство, которое находим мы между церковнославянским и древним русским языком в их памятниках, нисколько не заимствовано, и самобытно принадлежит языку нашему. Это утверждает также вообще мнение о самостоятельности нашего языка, о независимости его от языка церковнославянского и вообще то мнение, что это два самостоятельные, разные языка, сродные между собою. Здесь взглянем мы на отношение этих двух языков, церковнославянского и русского, как выражается это отношение; мы не намерены пространно здесь его рассматривать, ибо в дальнейшем историческом развитии надеемся представить это пространнее. Нам придется вероятно делать повторения; но нельзя без этого, чтобы дать, как теперь мы хотим, предварительное понятие об отношении этих двух языков.

    Во множественном числе имен мужеского и среднего рода церковнославянского языка видим мы особенный творительный; этот творительный в именах мужеского рода множественного числа сходен с именительным и одинаков с именительным. Так например: в именительном церковнославянского языка: языци, человеци и т. д., в винительном языкы, человекы; в творительном совершенно также. Мы не можем назвать его прямо неразвитостью падежей, хотя сходство их как будто намекает на это, — тем мене, что в именах среднего рода окончания на ыили на и совершенно не сходно ни с именительными, ни с винительными, кончащимися постоянно на а или я; имена же женского рода кончаются на ами или ми. Но вот замечания, которые можем мы сделать в именах мужеского рода именительный и винительный, особенно в некоторых случаях (воини — воины, и тому под.) так сходны, что творительный падеж, будучи здесь один с винительным, в тоже время сходен и с именительным, падежом основным, сходство с которым было вообще первоначально у всех падежей, как нам кажется; времени мы не определяем {Впрочем в слове мужи твор. сходен с имен., а не с винит., который: мужа.}. И так мы можем предположить здесь неразвитость падежа. Что касается до имен среднего рода, то конечно там различие определительно; но вспомним, что в последствии почти при всех окончаниях среднего рода в именительном падеже, — стало встречаться в творительном падеже окончание на ми; например: знамении, позднее знаменьми. Примеров так много, что мы не считаем нужным делать особые выписки, которые мы намерены привести в последствии при подробнейшем наложении исторического развития языка. Что касается до имени женского рода, то в них без исключения встречается окончание на амии, ями или ми. В древнем русском языке встречаем мы тоже эту сходную с именительной форму творительного падежа; но здесь встречаются еще обстоятельства, изменяющие самую вещь и в тоже время утверждающие, что это в русском языке точно неразвитость, неподвижность падежей. Вот замечания, которые, думаем, можем мы сделать. 1-е: В русском языке в именах мужеского рода не находим мы различия между именительным и винительным падежами; и так здесь окончание творительного падежа является не богатством, не особенною, хотя сходною формою творительного для имен мужеского рода во множественном числе, но просто тем же окончанием именительного падежа. Это, как и другие наши теперь предварительные положения, намерены мы оставить к подтверждению в дальнейшем ходе нашего рассуждения. 2-е: В именах женского рода в церковнославянском язык решительно является в том же падеже окончание на ами или ми, тогда, как в русском языке встречается и здесь тоже одинакое окончание с именительным падежом. Не приводя дальнейших примеров, приведем здесь пример из Кирши Данилова:

    Повадился ведь Васька Буслаевичь

    Со пьяницы, с безумницы (*).

    (*) Др. Рус. стих. собр. К. Даниловым. М. 1818 г., стр. 73.

    Это доказывает нам, и даже в противоречие языку церковнославянскому, что это просто одинаковость формы творительного падежа с формою именительного падежа. Следовательно, что это именно есть неразвитость формы и первоначальное сходство или лучше тождество с формою именительного падежа, как первого и главного, сначала явившегося с своею формою и для всех падежей; пока, естественно, в новых положениях падежей не развились другие формы, обозначающие эти особенные положения. Теперь обратим еще внимание на падеж винительный, очень важный, заключающий в себе и предыдущее объяснение творительного падежа. В церковнославянском язык находится различие между именительным и винительным. Винительный имеет свою форму; но это различие находится только во множественном числемужеского рода и в единственном женского рода. В именах мужеского рода и среднего он совершенно тождествен с именительным или же вместо него употребляется и родительная форма. Добровский думает {Грамм. яз. славянского, Добровского. Спб. 1833 г., ч. 9, стр. 2, 5.}, что винительный в древнем церковнославянском языке совершенно одинаков с именительным; но он ошибается; ибо в Остромировом Евангелии {Остр. Еванг, изд. Вост. 1843 г., лист 6: и о узре Иисуса идуща, лист 7: и обрете Филипа, лист 8 на об: имам живота вечнаго, лист 19 на об: тако взлюби Бог мира, яко сына своего единочадного дасть и принять.}, уже является в винительном падеже форма родительного; по нашему мнению, это не было самобытное сходство, одинаковость, но была просто родительная форма, или лучше родительный падеж, могущий становиться на место винительного и дающий особенной оттенок отношению падежа винительного, — винительного, ибо здесь родительный все входит в его права, становится на его место предметом действия. Пока скажем здесь только, что так как соразмерно употребляются с родительною формою и такие имена и в таком числе, где есть самостоятельная форма винительного падежа, или где не может быть винительного особенного, как в среднем роде, (употребляется же родительный непременно при отрицании): следовательно, и вообще употребление этой родительной формы есть просто употребление родительного падежа на месте винительного и совершенно с сохранением духа родительного падежа, в то же время совершенно могущего стать на местевинительного. И так в древних памятниках церковнославянского языка видим мы различие, существовавшее между винительным и именительным во множественном числе мужеского рода, также в единственном числе женского рода. В остальных же случаях винительный преимущественно одинаков с именительным; форма родительного падежа в винительном хотя и является, но является редко в древности. Винительный падеж у нас именно не приобрел потом собственной своей формы, именах мужеского и среднего рода; но преимущественное употребление на его местепадежа именительного, этого первого падежа, показывающего род спокойствия предмета, которое встречаем мы в древних памятниках, вместо, как потом видим, формы падежа родительного, положившего уже оттенок винительному падежу — показывает его неразвитость. Что касается до особенной, собственной формы падежа винительного во множественном числемужеского рода, отличающей его от именительного, которого теперь мы у нас не встречаем, — то мы не находим этого различия в наших грамотах; если же где встречается это различие, то здесь можно предположить влияние церковнославянского языка; ибо здесь видны употребления формы именительного и формы винительного, но втоже время видно, что такое различие было чуждо языку русскому; ибо часто эти формы употреблены невпопад, смешаны; видно только, что они были известны писавшему, и не более. Примеров привести мы можем довольно, но мы пока не приводим их. И так в этом случае можем мы сказать, что здесь везде употреблялась именительная форма в винительном падеже, ибо того тонкого различия не существовало. Да и наши переписчики скоро стали смешивать и упускать чуждое для них различие. Следовательно эта неразвитость винительного падежа была у нас еще сильнее, нежели в языке церковнославянском. В наших памятниках видим мы таким образом, не только такое же, но и большее употребление, чрез отсутствие различия, именительной формы в винительным падеже, нежели в языке церковнославянском. И хотя винительный падеж в именах мужеского и среднего рода в единственном числе (что и в церковнославянском) и во множественном числе, для которого в именах мужеского рода былоразличие в церковнославянском, не приобрел особенной формы, которая не лежала вовсе в языке русском, но определение и употребление его теперь, отношение, которое имеет к нему родительная форма, занявшая определенно свое место, — все это есть уже его развитие, чего не было прежде и чего не представляют нам наши древние памятники языка, в которых, как мы сказали выше, винительный падеж является в его неразвитости. — В церковнославянском языке имена женского рода, кончащияся на я, жда, жа, ша, ца, ча, ща {Грамм. яз. Славянского, Добровского, Спб. 1833 г., ч. 2, стр. 24—25, и Остр. Еванг., 1843. Грамм. прав. стр. 8—9.}, не изменяются в родительном падеже единственного числа, также в именительном и винительном множественного числа; но это неизмнение только видимое; здесь есть разница, ибо в родительном падеже становится не иа (я или а), а Ѫ. Сверх того если бы и считать это за неподвижность, то неподвижность этого падежа определена и становится правилом только в этом известном случае; это уже одно само по себе дает смелость думать, что это не есть та неподвижность, о которой говорили мы и которая во-первых не исключительна, не принадлежит такому-то роду слов; во-вторых допускает исключения, не так строга и имеет нередко подле себя другую уже более развитую свободную форму, еще не смело возникающую, часто из нее же самой. Этого мы не видим при употреблении именительной формы или лучше сходной с именительною единственного числа, вместо других вышесказанных падежей в известных случаях. В наших памятниках не встречается такого употребления; там встречается другая и теперь употребляющаяся форма в родительном падеже единственного числа, а также в именительном и винительном множественного числа женского рода. Иногда можно встретить и окончание на я, большею частию без различия иа и Ѫ; но это уже влияние церковнославянского языка, что видно и из того, что в русском не было этого Ѫ, имевшего, как думает справедливо Востоков, носовой звук, и сейчас русская речь изменяет чуждое ей окончание; оно переходит или как бы неверно в е, или просто в русское и, обыкновенно и в старину у нас употребляющееся (от ладье, от ладьи) {Собр. Гос. гр. и дог., ч. I, грам. Новог.}.

    И так сходство, которое находим мм в неподвижности, в сомкнутости форм слова языка русского с церковнославянским, кажется нам самобытным; мы исключаем отсюда, что собственно принадлежит языку церковнославянскому, как последний приведенный нами пример. Здесь это является как постороннее уже, чуждое влияние и часто искажается; но сходство русского языка с церковнославянским вообще в неподвижности, в неразвитости форм самобытно, и зависит, как нам кажется, от точки времени, от периода. Сверх того, в древнем русском языке еще более этой неподвижности, неразвитости, нежели в языке церковнославянском, в самых чистых, древних его памятниках, что еще боле доказывает наше мнение, что характер неподвижности принадлежал самобытно русскому языку и что русский язык был и в древности самобытен. Так в нашем древнем языке, в наших старинных грамотах встречаем мы в винительном падеже имен женского рода форму на а и я; стало там, где винительный мог приобрести, и приобрел в последствии свою ясно образованную форму, форму падежа именительного; следовательно здесь уже резко является характер неподвижности. Но форма винительного падежа, и теперь употребляющаяся, встречается и там подле этой формы, как бы еще неутвердившись и показывая, что это та форма, которая может измениться. Мы можем привести примеры в Новгородских грамотах, напр.; А ту грамоту, Княже, отъяль еси, а та грамота, Княже, дати ти назад. Дати тому исправа…. Великому Князю грамота изрезати, что покончали на городне на Волзе и другая грамота Новоторзьская, что в Торьжку докончали. — А порука и целование свести. {Собр. Гос. грам. и догов., ч. 1. Грам. Новг. стр. 3, 4, 6. Грам. в государств. В. К. Василия Димитриевича, ст. 67.} Примеров много, и они доходят до самого позднейшего времени, до Петра Великого; эта крепкая форма все еще сохранялась. В древних песнях Кирши Данилова встречаем мы тоже употребление, несправедливо принимаемое Калайдовичем за сибирское. Напр: хоть нога изломить, а двери вышибить. {Древн. Росс стих., собр. Киршею Даниловым, стр. 99.} В народ до сих пор в пословицах и поговорках сохранилась эта старинная форма; напр. поговорка: рука подать. Этого употребления нет в церковнославянском язык, нет в Евангелии Остромировом, нет и у Heстора и у других. В наших грамотах встречаем мы также другое явление неразвитости. В родительном падеже множественного числа встречается форма падежа именительного множественнаго же числа, напр: что свобод Дмитриевых и Андреевых, что сельца тягнуло к тым свободам, или: а что головы поимано по всей волости Новгородской, а те поидут к Новугороду без окупа {Собр. Гос. Грам. и дог., ч. 1. Грамоты Новгородские, стр. 9, 15.}. Здесь очевидно, не может быть родительный падеж единственного числа, ибо последующие слова доказывают, что здесь говорится во множественном. Сверх того, в подтверждение того, что мы сказали, мы встречаем; с обе половине {Мы приводим здесь преимущественно Новгородские грамоты, тем болеетеперь, при общем обзоре, потому что в нихвсего болееявляется простой русский язык, народная речь, ибо грамоты шли от народа.}, именительный падеж двойственного числа, еще не утратившегося в русском языке в то время, вместо родительного. Также выражение не раз встречающееся: а то поиде в ту-же дванадцать тысячи. Известно, чтовсе числительные начиная с пяти — имена существительные; это видно и теперь, но в древности это было вполне ярко и все эти имена числительные склонялись и употреблялись прямо как существительные; двенадцать сюда же принадлежит и еще более указывает на употребление как существительного, в приведенном примере, выражение: в туже дванадцать. И так здесь надо бы родительный падеж, но мывстречаем именительный множественного. Эхо употребление повторяется. Вот еще слово, повторяющееся несколько раз в каждой грамоте, появляющееся с разными изменениями в родительном падеже множественного числа: волость, волости. Если мы не видим прямо в самых древних грамотах довольно твердо употребляющейся именительной формы в родительном падеже множественного числа, хотя встречаем ее всегда, как мы говорили выше, за то видим мы, как еще не верна была родительная форма; мы застаем ее тут, как она еще образуется и бродит, если можно так сказать. В первых грамотах Новгородских мы видим уже родительную форму, но так просто, так близко поставленную; видно, что она только что возникла; в этой первоначальной форме ясно ее первое образование. Из: волости именительного, образуется родительный чрез приближение той же буквы ис краткой, волости — и (вероятно прежде было без краткой, как видим мы иногда в других примерах), и эта первая, ближайшая форма встречается в иных древних грамотах Новгородских до 1305 года. Далее: в двух грамотах 1305 года, 6 и 7, видим мы, как и родительного падежа не имеет уже той краткой, определяющей вместе его родительное свойство; оно имеет полный звук; ипредыдущее сокращается, и выходит новая форма, похожая на форму именительного падежа; может быть именительная форма, форма, от которой не вполне освободилась родительная и которая не вполне уступила, может быть она преодолела и дала себе выражение. Мы читаем в этих грамотах везде: волостьи (постоянное употребление не дает думать, что это описка); но везде, где употребляется именительный падеж, там стоит: волости. Мы здесь опять видим, как именительная форма вновь дает себе выражение, но уже на самой форме родительного, и форма эта: волостьи, различаясь внешне, употребляется всегда дляродительного. Далее вновь мы видим, как возникает предыдущая, боле определенная, родительная форма; в следующих грамотах употребляется вновь: волостий, — если не обратить внимание на чистую в том же родительном падеже именительную форму волости, встретившуюся в грамоте 15-й 1327 года. Что волости Новгородских, тех ти волостий, Княже, и пр., и сомнительное употребление: А Новгородицем волости и оброков Княжих не таити. Потом когда эта форма родительная, нами приведенная, утвердилась, то она развилась и изменилась, как уже родительная форма, — изменилась в ней самой, и самобытная развитая родительная форма осталась за родительным падежом. В грамоте 18-й 1456 года, и далее, встречаем мы: волостей {Собр. Гос. гр. и дог. — Грамоты Новгородские.}, форма уже постоянно потом встречаемая, оставшаяся за родительным падежом, форма настоящая, теперешняя. Тоже самое встречается не только в этом слове, но и в других словах; по крайней мере если не все оттенки, то первообразная форма уже собственно родительного падежа: ии.

    И в других местах грамот и в других словах замечаем мы тоже употребление именительной формы вместо формы родительной для родительного падежа. Многие слова, так употребленные, могли бы объясниться и иначе, т. е. так, что форма именительная употреблена совершенно справедливо, что слова находятся точно в именительном падеже но те же самые слова в других грамотах иместах, встречающиеся в тех же самых оборотах и употребленные уже в явственно родительной форме, дают право, по крайней мер возможность думать, что соответствующая этому родительному падежу, — встречающемуся в одном месте, — именительная форма, — находящаяся в другом, — является, как употребленная для родительного падежа вместо родительной формы. Но что касается до этих примеров, то мы не утверждаем вашего объяснения и говорим только, что это дает возможность, как нам кажется, очень достоверно предполагать нами сказанное.

    И так, думаем, достаточно видно, что сходство церковнославянского с древним русским языком, сходство в этой неподвижности, неразвитости падежей, в этой грубости, — совершенно самобытно и основано на времени, на периоде языка, именно на первоначальном его периоде. Мало того; в языке русском в древности видели мы несравненно большую неподвижность и неразвитость, что еще боле должно нас убедить в самобытности его сходства с языком церковнославянским.

    Но в первый период, кроме этого характера неподвижности, отсутствия изменяемости, мы встречаем еще другой признак тоже первобытности языка. К этот древний период видим вы еще все образование слов, как оно должно было произойти, видим посредствующие буквы {Под буквою мы разумеем не начертание, но определенный звук, этим начертанием выраженный.}, еще не стертые употреблением, находим звуки, при образовании слова долженствовавшие быть произнесенными, — еще не умолкнувшие, еще не поглощенные другими, или еще не изменившимися в другие; коротко: находим слово, почти только еще произнесенное, как оно вылетело из уст человека, еще не увлеченное быстрым потоком разговора. Поэтому в этот первый период мы встречаем много букв, умолкнувших впоследствии и вместе с тем как бы другие формы. Но это нисколько не противоречит первобытному характеру языка; неподвижность остается та же; а эти лишние против нынешнего буквы нисколько ее не изменяют; они, как сказали мы, необходимо должны были явиться и произнестись при образовании слова, которое вместе с ними принимало неподвижную, неизменяемую форму. Когда слово разрешило свою неподвижность, когда в нем пробудилось и стало из него развиваться богатство новых форм, то многие из этих звуков, из этих букв были утрачены в быстром развитии. Думаем, это никому не покажется противоречащим или странным, что при развитии были утрачены некоторые буквы, некоторые звуки; это совершилось именно при развитии, дальнейшем ходе и если было утрачиваемо несколько букв, то вместе с тем развивались новые формы, возникло новое разнообразие, и новые буквы и звуки, новая жизнь. Слово на пути своем утратило, в своих быстрых переворотах и среди быстрой новой деятельности, несколько букв, несколько более полных употреблений, особенностей, свидетелей его образования, его прежнего давнего времени, его первого периода, в котором сохранились они и в котором самая неподвижность слова давала им возможность оставаться; эти особенности носили на себе его отпечаток и, само собою разумеется, что слово, по мере отдаления своего от первого периода, должно было отдаляться и от них, или лучше их оставлять, уничтожать. Здесь опять найдем мы сходство между нашим древним языком и языком церковнославянским. В языке церковнославянском и вместе в памятниках нашего древнего языка находим опять совершенно самобытно и в том и в другом, как свойство периода, в котором находился язык, то первообразное полногласие, теособенности, те буквы, впоследствии утраченные у нас, о которых мы говорили. Мы видим, например, эти окончания глаголов в неопределенном на ти в языке церковнославянском: делати, ходити и т. д.; их мы встречаем в наших грамотах, их встречаем в песнях Кирши Данилова и в настоящих песнях; это окончание сохранилось отчасти и в нашем современном употреблении во многих глаголах. Примеров так много, что мы не считаем за нужное здесь приводить их. — В грамотах встречаем мы слово, употребляемое в церковнославянском языке: ино: Напр: а на него взговорят из Новгородских волостей на Тферьского татя или разбойника, а взмолвят нет: ино ему и потом не быти во Тферьскых волостех; а будет, ино его без суда выдати по хрестному челованью, {Собр. Гос гр. и дог., ч. 1, стр. 23. Грам. Новгородские. Гр. 18. См. древн. грамоты.} и пр.; но это слово и до ныне употребляет народ; только буква о, первоначально явившаяся в нем, преобразовалась в ъ — инъ: инъ поди туда, инъ быть так. По тому же основавню употребляется како в древнем языке. — В церковнославянском языке, но надо прибавить: в древнейших памятниках, — прилагательные, так называемые неусеченные, или правильные, производные, сохраняют в падежах окончания более полные, окончания долженствовавшие явиться при образовании их {Дальнейшее определение, почему при образовании слова являются такие буквы, такие формы, окончания, удерживаемся мы предлагать и оставляем это до другого труда.}. В Евангелии Остромировом, этом древнйшеи памятнике церковнославянского языка, встречаем мы такие примеры: И буяя рекоша мудрыим {Остромирово Евангелие. 1843. Ев. от Мат. XXV. 8, лист 148. — Там же Ев. от Иоанна V. 30, д. 14: Рече Господь к пришедшим к нему Иудеом.-- Там же от Луки VI. 35, л. 91: аще благотворите благотворящим вам. — Там же от Марк. 1, 8, л. 56. Аз оубо крестих бы водою ать крестить вы духом святыим. Это употребление твердо существует в Остромировом Евангелии.}. В грамотах Новгородских и других встречаем мы также, хотя не всегда, такое употребление этих прилагательных. Мы можем привести примеры в грамоте 7-й Новгородской 1505 встречается это часто; напр: так она начинается: Поклон от посадника и от тысячного и от всех старейших и от всех меншиих; также как в двух договорных грамотах Шемяки с Василием Темным 1436 года встречается почти везде тоже употребление прилагательных производных; напр: быти им Господине со мною с своим братом с молодшиим, или также: с Московскими жребьи {Собр. Гос. грам. идог., т. 1, Грамоты Новгородские стр. 7. — Грамоты В. К. Г. стр. 124—30.}. Наконец в древних русских песнях Кирши Данилова встречаем мы тоже такие примеры;

    Двум братцам родимым,

    Двум удалымБорисовичам.

    или:

    А и ездит Добрыня не долго в них

    В тех ордах немирных (*).

    и проч.

    • ) Древн. Росс стих. собр. Киршею Даниловым. 1818 г., стр. 36, 199.

    Наконец: и теперь в устах народа, в его песнях, употребляются эти прилагательные с полными окончаниями. Причина, почему эта первая форма сохранилась до сих пор в народном употреблении, тогда как она была скоро оставлена и в церковнославянской письменности, — но первых та, что народ вообще более сохраняет язык, что речь гласная, произносящаяся, более дружна с звуками, что и естественно, и более удерживает полногласие; тогда как молчаливое письмо враждебно звукам, темболее повторяющимся по-видимому без нужды, — враждебно полногласию. Во-вторых вероятно, что эта полная форма прилагательных шла хорошо к протяжным песням, исчерпывавшим каждый звук слова; в пении не пропадают буквы, звуки; пение не пренебрегает ими, но заставляет раздаваться, — а эта полная форма так кстати и хороша в пении. Поэтому, может быть, и теперь еще есть песни, в которых раздается эта форма, песни, в которых поется например про:

    Солдатбеглых, людей бедных.

    Кроме этого полногласия, известного богатства звуков собственно, кроме этого еще очевидного образования языка, когда части составные сохраняют свою самостоятельность, есть еще его особенности богатая принадлежность первого периода, долженствовавшая однако исчезнуть вместе с ним, не вследствие обеднения языка {Мы не признаем этого обеднения, как единственного хода языка от начала, от прежнего богатейшего состояния, которое иначе нам неизвестно, как в развалинах.}, но вследствие того, что эта особенность — свидетельница его первого периода, родилась в нем и носит на себе, следовательно, его характер. Мы говорим о двойственном числе. Двойственное число возникло очень естественно, явление его объяснить очень возможно, и мало того, оно, нам кажется, необходимо должно было явиться в первом периоде при образовании языка и по этому другими словами в язык древнем. Как скоро понятие об едином было отречено, так являлось -- не одно, другое, и понятие о другом, следовательно о числе два, есть первое и ближайшее понятие, могшее возникнуть при отречении единого; число два есть отречение единого, тут нет еще множества, здесь видим мы уже: не одно. Далее является понятие множественного, где уже не обращается внимание на единое; дальнейший счет уже не может быть отрицанием единого, ибо единое прежде отречено; здесь является уже чистое количество (могущее явиться только после отрицания единого). По этому число двойственное и число множественное разнятся в существ своем. Очень понятно, что когда это внутреннее логическое движение мысли, выражалось, как и все, в языке, следовательно в первом его периоде, тогда и язык, как язык, выразил это различие: и понятие числа: два приняло одну особенную форму — число двойственное, а понятие числа: множество, другую — число множественное. По этому в каждом коренном и древнем языке двойственное необходимо; с течением же времени, с отдалением от эпохи этого движения и выражения в языке мысли, число двойственное пропадало более и более и наконец утратилось; еще более, потому что оно составляло необходимый переход, путь от единственного к множественному: это число историческое. Впоследствии же времени, единству просто противополагалось множество; двойственное число, доведшее до этого множества, согласно с путем самой мысли, и выразившее этот путь, почлось уже ненужным: множество уже было. В церковнославянском язык мы находим двойственное число; в древнем русском самобытно находим мы его также; это доказывается: употреблением двойственного в древних грамотах, в письменных народных памятниках; самым искажением двойственного, его постепенным уничтожением, что надеемся мы изложить при историческом развитии; сохранившимися до сих пор употреблениями двойственного в некоторых словах, отвердевших в язык народном; напр: двесте, в очью и пр.; и наконец некоторыми грамматическими употреблениями, именно: склонением числительного два, числительного, которое имеет форму совершенно прилагательного, как три и четыре. Два, две, самый именительный падеж имеет уже окончание двойственного на а для мужеского, на е для женского и среднего; впоследствии, когда утратилось живое употребление двойственного, по сходству мужеского с средним, во множественном числе, а принято и для среднего. Родительный имеет двух, где х, окончание множественного прибавлено просто к правильному окончанию родительного двойственного: дву, дву-х; тогда как в прилагательном родительный падеж оканчивается на ы-х. Это окончание дву, обнаружившее первое ясно двойственное свойство, осталось уже как корень, к которому прилагались окончания прилагательного множественного; таким образом являются: дательный двум, винительный как именительный, или с формою родительного: два двух; творительный хотя сохраняет тот же корень дву, но в окончании его опять видно двойственное окончание, хотя несколько измененное: двумя, в двойственном двема. Предложный как родительный: двух. Когда двойственное уничтожилось, то оно и в изменении было смешано с подлестоящими прилагательными числительными: три, четыре, и уничтожаясь исмешиваясь, передало по соседству окончания свои им, принимая в тоже время их окончания, т. е. прилагательных множественного числа. Три, четыре, в творительном падеже также оканчиваются: тремя, четырьмя вместо треми, четырьми, как и встречается прежде в эпоху брожения. В прочих падежах эти числительные имеют особенные окончания прилагательные множественного числа. Сверх того окончание двойственного на а удержалось и сделалось особенным родом множественного, имеющим особенный смысл, особенное значение, именно собирательного; это окончание, это особенное множественное употребляясь само по себе, смотря по характеру речи, необходимо употребляется при числительном два, и так как числительные три и четыре были смешиваемы в свойствах своих, когда уничтожалось двойственное, с числительным два, то два перенесло свое двойственное свойство и на числительные три и четыре, и окончание на а употребляется также и после них, тем более, что за: три и четыре, числительными прилагательными, следуют уже числительные существительные: пять, шесть и пр. Прежде же, когда не установились отношения языка, когда двойственное число еще не уничтожалось вдеятельном своем значении двойственного, тогда употреблялось еще: три, четыре городы и т. д. с разными видоизменениями. — Есть еще различия, также происходящие от периода, в котором находится язык, особенности, которые находится в древнем и не находятся в новом языке, нося на себе отпечаток периода. Напр.: в глаголах возвратных, явно образовавшихся из глагола и местоимения ся, видим мы в древности еще ясно это образование; ся не только сохраняет свою форму, но и отставляется: это видим мы не церковнославянском языке и до сих пор; примеров много: мы можем их и не приводить; это мывидим и в древнем русском согласно о характером периода, совершенно самобытно. Употребление возвратного глагола хранило на себе ясно причину и способ его образования. Мы можем привести примеры. В Новгородских грамотах употребляется: в гр. 1-й Новгородской 1565: А мы ти ся Княже Господине кланяем, или: в гр. 12-й 1317: Что ее учинило промежи Князя и Новгорода розратья {Собр. Гос. гр. и дог., т. 1. Грам. Новг.стр. 2, 15.}. Мало-помалу употребление это исчезало и теперь исчезло; кажется, оно не сохранилось и в народе. — В церковнославянском языке встречаем мы еще употребление: ти, тя, хотя встречается и тебе, тебя {Также почти употребляются, хотя реже, и другие личные местоимения.}. Ти не было совершенно тоже что тебе; употребление это имело свое определение и свои границы. Ти говорилось между слов как прибавка, как дополнение: не теряя своего смысла, оно примыкало к другому слову как подчиненное; тогда как тебе всегда имело полный смысл, было самостоятельно и употреблялось одно; и тогда, когда смысл особенно падал на него, или самостоятельно оставался на ней. Это употребление встречаем мы ив древнем Русском языке: ти и тебе или тобе с тем же отличием употребления. В Древних грамотах мы находим много примеров. Напр.: Новг. гр. 1305: А что ти, Княже, пошло, или: в гр. Новг. 11-й 1317: Тебе, Княже, не кърмити его Новгородским хлебом {Собр. Гос. гр. и дог., т. II. Грам. Новгород. стр. 11, 14.}. Примеров иного и потому мы их не приводим, а отсылаем к Собранию Государственных грамот и договоров. У Кирши Данилова встречаем мы также много примеров. В употреблении народном сохранилась и до сих пор эта разница, эта форма: ти; он употребляет ее и теперь только как: те. В нашем языке, собственно в великорусском заметно сильное преобладание е над е, преобладание, обнаруживающееся явственно с ходом времени, от того ли что более определялся язык и более обнаруживалось это свойство в нем лежащее; так те вместо ти, все вместо вси и пр.

    В песнях Кирши Данилова встречаем мы тоже ти, согласно употреблению русского народа, как тѣ(пишут обыкновенно те). Вот примеры:

    А и дам те Марина поученьице.

    или:

    Вот де те Дунаю будет паробочек (*).

    и проч.

    • ) Древн. Росс стих., собр. Киршею Даниловым. Москва. 1818 г., стр. 70, 88.

    И так вот где и вот на чем основано сходство между церковнославянским и русским, именно древним языком. Наконец мы показали, что это сходство совершенно самобытно и не есть следствие влияния. Мы не говорим о церковнославянизмах в Русском и о руссицизмах в церковнославянском; это уже не сходство: это вносные употребления, возможные взаимно при самобытности двух языков и остающиеся, отдельно, без настоящей связи и без участия; это уже смесь, а не сходство. Поэтому и надо отделять примесь от самобытного сходства. Это сходство двух языков церковнославянского и древнего русского зависит от известного времени, периода языка, и современность языков относительно развития или хода, составляет основание их сходства. Судьба их различна в том, что церковнославянский язык остался на той степени, на которой был, что согласно было с его назначевием; а русский язык двинулся путем своего развития и оставил ту точку, на которой находился (современность, столь важная в первом периоде, уже исчезла). Отсюда чем древнее Русский язык, тем сходнее он самобытно с языком церковнославянским; и отсюда несходство с последним нынешнего русского языка. Мы должны прибавить, что кроме причины несовременности, вообще языки, особенно соплеменные, чем ближе к первому периоду, темближе между собою, потому уже, что не были развиты формы, что не развилось самое различие. Языки современные, но уже находясь в дальнейшем развитии, не в первом периоде, — разнятся более между собою, сохраняя, в том же порядке, относительное сходство; и так здесь и эта причина первого, или если угодно, древнего, хотя бы относительно древнего периода, конечно лежит в основании сходства древнего русского с церковнославянским и несходства с последним нынешнего русского. Поэтому мы и сказали выше, что современность столь важна в первом периоде.

    И так мы можем сказать, что сходство русского, и собственно древнего русского, языка с церковнославянским нисколько не подчиненно, напротив совершенно самобытно. Оно основывается, при соплеменности языков, на характере первого периода языка, на современности их в этом периоде, следовательно на степени развития исторического хода языков, тогда более или менее общей церковнославянскому и русскому, — чем единственно и различается, как мы думаем, древний Русский язык от нынешнего Русского языка. Свойством первого периода является нам неподвижность, неразвитость форм слова; если мы узнаем следы этой неподвижности в языке церковнославянском, то в русском видим их еще более; что, по нашему мнению, сильно говорит в пользу самобытности Русского языка (в самобытности которого скорее возможно сомнение). Нужно ли упоминать, что это в тоже время два разные наречия. Мы не говорим, чтоб не быловлияний и внешних заимствований; но это ничему не противоречит. Церковнославянский язык является языком также совершенно самобытным, имевшим свои изменения в падежах (именах) и во временах (глаголах), изменения, ни от кого не взятые и никому не указующие. Он оригинален в отношении к русскому во всех сторонах своих. В церковнославянском языке, в древнем его состоянии, в эпоху для него единственную, находим мы, сравнительно, гораздо более развития, нежелив современном ему тогда русском. Стало быть этот язык, сам в себе оригинальный, успел уже развить в себе ему свойственные надлежащие формы, формы, из которых некоторые в нашем еще не существовали. В церковнославянском языке, правда не во всех случаях, есть падеж, и теперь не имеющий у нас своей формы: это падеж винительный во множественном числе. Но не успев еще развить всех своих форм, не утратив вообще характера первобытного периода, еще не потеряв первобытной грандиозности, этот язык сделался хранителем вечного, святого, и остался сам неизменяем, непреходящ, чуждый развития. В замен этого живого развития, он проникнулся весь вечным значеньем и все слова его и звуки освятились; неразвивающееся слово, неизменяющийся оборот являлнеподвижную истину; весь язык навеки стал ее неколебимым выраженьем. Язык церковнославянский не развивался и не мог развиваться; все изменения, которые мы встречаем в нем у нас в течение времени, пришли к нему извне инисколько не плод его собственного движения. Иначе и быть не может; только в народе и только жизненным, живым образом может развиваться язык; язык в этом случае слить с народом; это его язык, одним словом; и если не возможно для народа говорить двумя языками, так точно не возможно, чтоб он мог развить другой язык; следовательно и язык, принесенный к другому народу, не может развиваться; для того, чтобы он развивался, нужно, чтобы он был говорим, говорим народом, которого вместе сущность он выражает. Церковнославянский язык не был у нас языком, которым говорил народ; многие посвященные знали его у нас, но он не делался их разговорным языком; у них был свой уже язык, уста их были уже заняты живою речью, которая была их речь; это был другой народ, одним словом; перед ними были готовые формы слова, которым они учились, но которые не могли жить в устах людей, им научившихся, людей, языковое развитие которых уже совершалось, уже имело место. Только народ знает живую тайну своего языка, только в устах народа может он развиваться. Не в силах понять и взять на себя посторонние люди его подвига; только жизнию внутреннею, жизнию даваемою народом, может подняться эта громада слов, могут двигнуться окончания, пробудится всеобщее звучное движение, и новые формы, изменения будут стройно рождаться, образовываться, развиваться из сомкнутых дотоле или из иначе устроенных букв. Все формы церковнославянского языка должны были оставаться так, как они суть, и только в их священном хранении должно было состоять значение и изучение церковнославянского языка. Развитие церковнославянского языка, следовательно, у нас быть не могло и мы его и не находим; это был язык не наш, и люди владевшие им и знавшие его говорили другою речью. Но мы опасаемся в тоже время всею силою на существенную причину отсутствия изменяемости в церковнославянском язык, на то, что сделало таким этот язык; мы говорим о вечном содержании его освятившем; если бы язык был проникнут им даже у своего народа, у народа им говорящего, то и тогда слова, заключившие в себе религиозную недоступную для народа святыню, освятились бы во всех своих формах, и язык разговорный, преданный случайности, двинувшись вперед, отделился бы от языка письменного церковного вообще, который остался бы в своей первой форме, в той форме, в которой, однажды навсегда, застало его религиозное содержание и освятило. Если бы впоследствии как-нибудь, пользуясь единством языка, и вкрадывались нововведения в язык церковный, то они являлись бы в нем чужды, как если бы принадлежали другому языку; связь была уже расторгнута, живой момент развития {Мы знаем мнение, отвергающее развитие языка; но слова наши вэтом случае относятся собственно до дальнейшего хода языка, не входя в рассуждение, развитие ли это или нет.} упущен, и изменение было бы дико и насильственно.

    Язык церковнославянский не имел и не мог следовательно иметь у нас развития; мы можем его рассматривать и изучать в его состав, единожды навсегда утвердившемся, но не можем и думать о его историческом движении. Мы встречаем изменения, в него вошедшие, но вошедшие чисто внешним, чуждым образом. Русские переписчики, а также и писатели, вносили в него, пользуясь сродством языка, образовавшиеся между тем без его ведома, в отдалении от него, новые формы слова в языке русском, формы, во всяком случае ему чуждые. Такие изменения встречаем мы постоянно; под конец они умножились. Как ни прекрасен слог и рассказ на церковнославянском языке Св. Димитрия Ростовского, но мы должны сказать, что это не церковнославянский язык, весь являющийся здесь испещренный окончаниями, изменениями, которые не ему принадлежат, ни коим образом из него не вытекали и не могли вытечь по существу вещи, а внесены в него извне из языка Русского. Но мы разумеется обратим внимание и на это стороннее влияние, испытанное языком церковнославянским, — влияние, имеющее свой интерес в общем развити языка у нас. По нашему мнению, язык церковнославянский, чтобы явиться во всей чистоте и во всем величии своем, должен отрешиться и очиститься от всех этих изменении, принесенных к нему из другого языка, которые на всяком случае не плод его развития, — изменений, долетевших до него из области случайности, от которой он навсегда оторвался.

    Россия, находясь под определением исключительной национальности, приняла христианство и вместе общее; это было важным моментом истории языка в России. Во времена принятия христианства видим мы два языка или лучше, в отношении к содержанию, два слога: один, язык народа как и сам народ, весь национально определенный, — другой, оторванный от народа, вмещающий общее и весь проникнутый им. Это различие не было одно внутреннее или случайное; нет, это выражалось чувственно в языке. Исключительная национальность, определяя все только жизнию народа, как народа, жила в словах, оборотах, во всем языке; это определение обнимало весь язык, и вместе с тем делало его недоступным для общего, исключающим своею национальностью языка, общее, религиозное, содержание. На этой степени языка, слово по преимуществу выражает национально определенный дух народа, на этой степени, говоря собственно об нас, русский дух так силен, что одна фраза, одно выражение переносит нас прямо в глубину субстанции народа, национально определенной. С другой стороны, общее, принесенное народу в христианской религии, общее, которое было ему недоступно до степени его определения, является заключенное в языке церковнославянский, о значении которого мы говорили; на него оно положило печать свою; в нем, языке церковнославянском, также чувственно, во всей жизни языка, выразилось его содержание. Думаем, что нам не нужно здесь более об этом распространяться, что это, надеемся, достаточно видно из предыдущих слов наших.

    И так как народ с одной стороны был под определением национальности, с другой ему дано было уже общее в христианской религии, которого он понять был не в состоянии, — так с одной стороны в устах у него был свой русской национальный язык, чувственно, как язык выражавший определение нации; с другой на письме язык церковнославянский, понятный, но не доступный народу, заключавший и выражавший в себе, как язык также, непонятное тогда общее. Задача того времени осуществляется, внутреннее содержание находят себе выражение. Это мы видим в двух языках, которые были тогда в России. Мы сказали уже об отношении церковнославянского языка к языку русскому, о различии их, об общем их характере. Это отношение лежит в самом существе языков; должно, следовательно, было иметь место тогда, когда самобытность их была в целости, — и так, в первые времена обоих языков. Язык церковнославянский был неприкосновенен в своей самобытности, свободен от всяких изменений; язык русский не входил в язык церковнославянский и сам не имел еще многих, также внешним образом в него пришедших слов, выражений языка церковнославянского, которому он уступал в богатстве форм; русский язык еще не развил своих форм, не обозначил вполне своей личности, оставаясь в то же время совершенно самобытным, словом сказать в том отношении к церковнославянскому языку, о котором мы говорили. В таком состояния находим мы у нас язык в древние времена. Теперь, сказав о языке вообще, о языке церковнославянском и русском, постараемся, хотя несовершенно вполне, рассказать историческое движение языка в нашем отечестве и именно: исторические судьбы языка церковнославянского и русского, и взаимное их отношение.

    Наши памятники языка церковнославянского простираются гораздо глубже в древность, нежели памятники русского. Русский язык был предан разговору, живому глашению; за полную совершенную жизнь минуты, минуты настоящей, платил он длительностью в будущем. Отсутствие памятников нисколько не полагает отсутствия языка. Русский язык был всегда, когда был русский народ, и был всегда русским, тем же языком, которым говорим мы и теперь, только условленные временем, именно характером первоначального периода; но он не имел в те отдаленные времена памятников. Правда, не всякая живая речь народа умирает; выражения, в которые он слагает свои практические заметки, результаты своих наблюдений, — еще лучше, его песни, также сказки, предания, где поэтически являет он всю глубину своей сущности, не пропадают по произнесении; рождается отзыв, и, повторяясь в течении долгих времен, они доходят до позднейших потомков. Но во-первых: очень трудно определить время песен и пословиц, если исторические события не помогут положительно; во-вторых: самый язык песен, повторяясь в разные времена, произносясь живыми устами, невольно изменяется и принимает в себе иногда оттенок или слово, современные эпохе их произношения; но это только в отношении к языку, и то скорее к внешней стороне, его; поэтический характер и дух языка также, большею частию и почти всегда, не меняется. Черкесы пятигорские, Алюторы, в песнях собранных Киршею Даниловым, явно не изменяют, древнейшего этих слов, характера песен. Даже в отношении к языку можно устранить многое, неловко приставшее, к древнему его виду, и если многое прибавилось, изменилось, утратилось, при живом повторении, то также многое сохранилось, потому что песня, и также другие создания народные, передавалась, и изменение в ней было разве невольное. Пословица говорит: из песни слова не выкинешь.

    Есть песни, как кажется, очень древние, восходящие может быть к баснословному периоду нашей истории; но, как мы сказали, очень трудно определить время живых памятником народного языка, и поздно, очень поздно пишутся они на бумагу. И так памятников определенных, памятников письменных русского языка мы еще долго не встречаем, когда уже довольно давно имеем у себя памятники языка церковнославянского. Самое содержание этих памятником объясняет и делает необходимым присутствие языка церковнославянского. Мы не говорим уже о св. Евангелии, переведенном Кириллом и Мефодием на церковно Славянский язык; кроме этого сюда же принадлежат жития святых, поучения духовных лиц и сочинения тому подобного содержания, и наконец летописи. И так, следуя за ходом памятников, сообразно с влиянием языка, с временем появления его в сфере письменности и местом им в ней занимаемым, должны мы начать с памятников языка церковнославянского.

    Древнейший памятник языка церковнославянского у нас, и языка церковнославянского вообще, есть перевод Евангелия Кириллом и Мефодием. Собственно мы имеем его в списке 1056—7 года. Этот истинно драгоценный памятник церковнославянского языка, всей его оригинальной жизни, может быть, сохранивший без изменения все формы, всеобороты, одним словом всю современную жизнь языка, на который сделан был перевод св. книг, у нас недавно издан {Я руководствовался до сих пор отрывками из Остромирова Евангелия, помещенными в Собрании Словенских памятников, находящихся вне России. Спб. 1827. Кеппена; в Glаgolitа Cloziаnus. Копитара; в Экзархе болгарском, у Греча, в Истории Русской Литературы; у Шафарика. Рассуждение это было уже окончено, как появилось издание Остромирова Евангелия, и поэтому я не могу представить столь подробный отчет и исследования, как бы желалиоб этом важном памятник, чего во всей полноте я быни в каком случаене мог сделать, ибо тогда это составило бы особое сочинение. Указания свои делаю я на недавно изданное Остромирово Евангелие, которое изучил, сколько успел.}. В Евангелии Остромировом находится язык Славянский таким, каким его застало св. Писание, со всеми падежами, разностями, изменениями, со всею оригинальностью, составляющей физиономию отдельного, самобытного языка. В Евангелии Остромира правильность языка почти неизменна, если некоторые отступления мы станем считать за особенные, дозволенные, различающиеся употребления. Это уже язык, развивший свои формы склонения, спряжения, и сохраняющий всю тонкость и подробность различий; в нем видим мы все, о чем говорили мы выше, как о свойствах языка церковнославянского; в нем видим мы, вопреки мнению Добровского, и форму родительного падежа в именах мужеского рода единственного числа для падежа винительного; видим это тонкое различие тоже в именах мужеского рода множественного числа двух падежей именительного и винительного, находим эту, и в последствии долго сохраняемую, особенность сходства родительного с именительным в тисках женского рода на я и пр.; сверх того именно в этом, и почти только в этом памятник, находим мы полнейшую форму прилагательных, еще неутративших следа своего образования, как напр.: добрыих. Даже в древних памятниках языка, сохранившихся всоплеменных землях славянских, как в Суде Любуши, и в отрывках Евангелии Иоанна, относимых Шафариком к X столетию, не находим этой полной, явственно первообразно-древней {Die Аelsesten Denkmаbler der Böhmischen Sprаche Kritisch bekuchtet von P. S. Sаfаrik und Frаnа Pаlаcky. стр. 34, 35, 36.} формы прилагательных; напротив там всегда употребляется или обыкновенная настоящая форма, или даже не достает этой полноты формы и там, где она сохранилась и до сих пор у нас, и где этот выпуск, этот недостаток чувствителен и ясно обозначается. Это встречаем в Суде Любушином, напр.: Всяк от свеи челеди воиеводи, или: розеня для свего, или гласы по народу свемоу {Там же стр. 35.}. Это ясно намекает на позднейшее их время в сравнении с языком Евангелия Остромирова. Мы не находим в них также того сходства, конечно произношением различающегося, именительного падежа с родительным единственного, и именительным и винительным множественного числа, в именах женского рода известного окончания, где у них становится е или ие, которые приблизительно могут быть употреблены, как замена ѫ, имевшего носовой звук, по справедливому мнению Г. Востокова; что видим и в других случаях, где есть соответствие с церковнославянским ѫ. В Суде Любуши, напр.: по Сватослав от любице беле {Там же, стр. 114.}, или в Евангелии Иоанна i kto nenаvidi duse svoje {Там же, стр. 114.}. Также замечательно употребление в Евангелии Иоанна почти везде в винительном формы именительного, а не родительного падежа и именно тогда, когда в Остромировом Евангелии встречается уже форма родительного падежа, что указывает также на неразвитость языка этих памятников (во всяком случае эта форма явилась впоследствии), не противореча первому свидетельству о позднейшем его времени; ибо то, о чем упомянулимы выше, отсутствие полноты в образовании прилагательных, есть уже всегда потеря формы, необходимо долженствовавшей существовать; тогда как употребление формы родительного падежа в винительном могла еще долго не возникать. Надо не забывать между прочим, что мы говорим здесь о древности не рукописей, но языка, в них являющегося. Вот примеры винительного падежа: jeli že mnozi pron' chodiаchit iz judev i verichu v Jesus {Там же, стр. 113.}. В Остромировом Евангелии: и веровааху в Иисуса {Ост. Евангелие, 1843. л. 143 об. Ев. от Иоанна, II, 11.}. Или: Vynide ze učennik drugy, jen-že bҐde znаm pаpežu, i reče dverny ivvede Petr {D. A. D. der Böhrаischen Sprаche и т. д. стр. 118.}. В Остромировом Евангелии: введи Петра {Остр. Ев. 4843. и. 178. Ев. от Иоан. XVIII. 16.}.

    В Фрейзнегенских рукописях {Собрание Славянских памятников, находящихся внеРоссии, книга 1, отделение 1.} встречается тоже отсутствие полных прилагательных и в такой же степени, напр.: i me delo, или pridetа otzа megа izvuoleni {Там же, книги 1, отделение 1, стр. 5.};но родительный падеж в именах женского рода на я и пр. сохраняет сходство с именительным, он встречается в рукописи только раз: окончание его написано а латинским, которое не различаясь от а, употребляемого во всех других случаях, не выражало этого тонкого различия между иа (или а после ч, ж, щ и пр.) и ѫ; точно также, как у нас без различия сохранялась эта форма родительного падежа, и буквы, принимаемые за равногласные, здесь и в других случаях часто перемешивались. Вот этот пример: jli ese iesem ne zpаsаl tiedelа {Там же, стр. 5.}. Есть еще пример подобного родительного в прилагательном: od szlаuui bosige {Там же, стр. 9.} (от слави божиие, как читает Кеппен). Здесь мы видим на конце е, но нет носового звука; а такого рода изменение возможно скорее в прилагательном и после гласных (и, думаем, не противоречит сказанному нами и оставляет во всей силе приведенный пример); мы также до сих пор говорим: ее, самое. Это, вопреки Кеппену, наводит на мысль, что эти памятники не принадлежали собственно той земле, в которой были написаны и вообще не были оригинальным памятником языка; одинаковость окончания в родительном и именительном падеж показывает присутствие носового звука, ибо только так являлась эта видимая одинаковость, различаясь в тоже время носовым звуком; теперь, в памятниках, эта одинаковость падежа сохранена, а свойство ее, носовой звук (в родительном падеже и пр.) не сохранен; только внешнее сходство, сходство букв схвачено. Ясно, что там, где написана была рукопись, не было носового звука; но ясно также, что слова, которые писались в этой рукописи, имели носовой звук: следовательно эти слова не принадлежали той стране, где писалась рукопись, не были тамошними. Одним словом, вероятно это был список латинскими буквами с церковнославянского подлинника, подлинника, написанного, по крайней мере, кириловскими буквами, — список, во многих местах исказивший оригинал, не смотря на что язык церковнославянский обозначается кажется явно; впрочем здесь в древние времена сходство могло быть само собою, (как напр.: Суд Любуши). Кеппен называет это исключением и напротив указывает на то, что буквы носовые ѫ и ѫ выражаются не так как у и я но что пишущие, не находя настоящих букв в латинской азбук для выражение этих звуков, выражали розно, стараясь приблизиться к их произношению; впрочем (что он и сам замечает) ѫ выражается более чрез латинское: и (у); и: о, прибавляет он; но, как это очевидно, преимущественно чрез: и. Кеппен говорит далее в защиту мнения, что носовой звук принадлежал языку Фрейзингенских рукописей; что ѫ преимущественно выражается чрез е, и что я (иа) через латинское ia;это справедливо, но не совсем. Как мог переписчик выразить смягчение в словах мя и пр. (где употребляется я), как не прибегая к заменению его буквою е; тем более, когда ударение не обозначало и по его произношению буквы: а в двугласном: я; составная буква латинская iaсовсем не то, что наша двугласная я, где нераздельно слышатся оба звука; это слитие еще сильнее после согласной. И так на этом основании, как нам кажется, писал переписчик иа и е, ставя е после согласных и иа вначале и после гласных, где звук этот слышится яснее и самостоятельнее, а не на основании различия я и носового ѫ. Это доказывается тем, что когда я встречается после согласных, то часто пишется е; напр.: do dineznego dine, nаtrovuechu, u vedechu, tepechu {Там же, стр. 8, 10. 11.}; впрочем под строгое правило подвести этого нельзя; после согласной встречается и иа, которое заменяется иногда просто а; но зато оно пишется здесь и вместо ѫ; напр.: grechi vuаsа (ѫ) {Там же, стр. 11.}. Если е считать приближенною заменою ѫ, потому что нельзя было выразить его латинскою буквою, то с другой стороны зачем же я не всегда писалось чрез иа, зачем же писалось оно и через е и зачем же встречается и ѫ, написанное чрез а даже? Также не везде в начале я пишется чрез иа, но иногда чрез е; напр.: ese sunt dela sotovinа, или, в сложном слове, vlichogedèn {Там же, стр. 9, 8.}. Это с другой стороны доказывает нерешительную замену ѫ чрез е; но может быть это сделалось просто, также как и у нас, без всякого носового звука, переменилось ясть в есть. В слове же неделя (nedelа) латинский выговор и без того мягок, и поэтому, так как (если принять это предположение) не было заметно разницы произношение носового между я и ѫ, написано было просто а. Наше предположение состоит в том, что все эти три рукописи были переписаны или переделаны с церковнославянского, от чего древность их, X столетие, ни сколько не теряет; впрочем все это одна гипотеза, которую далее мы не подтверждаем. Как бы ни были точно древни эти рукописи, относимые к IX, к X столетию, но язык их не есть язык совершенно древний, о котором мы имеем понятие; мы видим утраченную полноту прилагательных в окончаниях падежей и глаголов, также в спряжениях, хотя полнота глаголов не так очевидно необходима; стало быть Евангелие Остромирово, как рукопись, принадлежа к XI столетию, сохранило церковнославянский язык, а вместе с этим в нем язык славянский вообще, во всей его чистоте, во всем его древнем полном виде, в таком, смеем сказать, в каком застал его перевод Священного Писания.

    И так лучший памятник языка церковнославянского и в тоже время (так как здесь он представитель) языка Славянского вообще — это Остромирово Евангелие. Чуждого элемента, нарушающего единство языка, мы не встречаем, и, списанное для посадника Остромира, русского, оно не имеет руссицизмов. Евангелие Остромирово представляет нам церковно Славянский язык во всей его чистоте; все особенности его, о которых хотя не вполне мы говорили, все хранятся там. Но и Евангелие Остромирово представляет иногда исключение из правил языка, в нем являющихся, — ошибки, если сметь так сказать; это были может быть видоизменения, может быть вследствие особенных правил и оснований. Между прочим, не говоря о форм родительного падежа в винительном, часто встречающейся, мы укажем еще на одну особенность, ярко поражающую в Остромировом Евангелии. Глагол: есмь, употребляющийся во временах сложных, совсем не непременно присутствует: не говоря о том, что он иногда не встречается в третьем лице, не встречается и во втором и в первом, когда тут находятся личные местоимения, (что мы увидим еще позднее и что надеемся объяснить), — мы видим, что они не встречается даже в первом лице, где нет личного местоимения.

    В конце Остромирова Евангелия есть приписка тоже на церковнославянском язык; но здесь, вдруг встречается нам употребление несвойственное духу языка Остромирова Евангелия, употребление, принадлежавшее русской речи, ворвавшейся в язык церковнославянской, явившей, что под ним современно была самобытная живая речь, и оставившей таким образом первый, хотя бледный, свой памятник: это предложный падеж без предлога, который почти не встречается в Евангелии Остромировом, именно при собственных именах, где предложный падеж употребляется почти всегда с предлогом, употребление, носящее на себе признак юности, неразвитости языка, что и был наш язык в отношении к церковнославянскому. Здесь именно этот предложный падеж употреблен при именах собственных. Переписчик, в приписке своей (от себя) два раза употребляет его: Кыеве, Новегороде. Сам же Изяслав Князь правляаше стол отца своего Ярослава Кыеве. А брата своего стол поручи правити близокоусвоемоу Остромироу Новегороде {Остр. Евлнгедие, 1843. лист 391 об.}. Что это не ошибка, доказывается во-первых: двукратным употреблением такого падежа; во-вторых, это употребление очень часто подкрепляется позднейшими памятниками и, даже и до сих пор сохранившимися у нас, выражениями, которые объясняются, как предложный без предлога. Сверх того само Остромирово Евангелие может служить нам подкреплением. Предложный без предлога находится в Остромировом Евангелии, но встречается очень редко. В тексте, например: И отец твой, видяй втайне, воздаст тебе яве {Там же, лист 199 об.}, яве очевидно есть предложный падеж, употребленный без предлога: в яве. Но это показывает следы такого употребления, которое уже не везде встречалось в языке церковнославянском Евангелия Остромирова; что оно было в этом язык, это естественно и даже необходим, и отсутствие его в нем показывало бы тогда, что язык перешел этот момент. И так в Остромировом Евангелии находится это употребление, но не в такой сил, в какой находится оно в современном язык русском; в последнем встречается оно особенно при именах городов, мест, которые именно употребляются в Евангелии Остромировом везде, или почти везде, с предлогом. В этом случае, этот древний памятник дает нам возможность довольно ясно исследовать в нем это употребление и оправдать слова наши, заключая в себе святцы, где так часто встречается местным предложный падеж, именно при именах собственных. И так мы находим здесь только два исключение из общего употребления, именно: святаго священномученика Петра Капетуляих и стра святаго мученика Климента Роумех {Там же, лист. 328.}. Других примеров не находится, кажется; напротив, везде предложный местный употребляется при именах с предлогом. В этой приписке встречаем мы также полное прилагательное, написанное без сохранения полного своего произношения, именно: дариуи Бог стяжавшоумоу {Там же, лист. 299 об.} и т. д. Но это произошло от того, что писцы наши, еще новые в знании азбуки, не понимали, какая польза будет в том, какая разница звуков произойдет от того, если две одинакие буквы напишут они рядом одну подле другой; различие это для них исчезало и две одинакие буквы сливались в их понятии, они принимали их за одну. Кроме этой приписки в самом Остромировом Евангелии, в приписанных к тексту примечаниях, о чтении Евангелии, встречаются подобные ошибки, описки, конечно;например, часто попадутся: новоумоу и новумоу лету и редко как надобно: новоуоумоу; также в слов святой, часто встречающемся, видим такого же рода ошибки. Мы не выписываем мест и не указываем на страницы, ибо эти ошибки попадаются часто и это было бы излишним. В этих же приписках встречается приписанное с боку: и прочим пророком {Там же, лист. 128.}. Эти приписки были, вероятию, писаны не так тщательно; в них встречается еще другая ошибка: в родительной падеж употреблено Богородици: и бе на погребении стые Бци {Там же, лист. 228.}. Сверх того, даже в самом тексте, находим мы такую же ошибку; там два раза употреблено: мьньших: единомоу от сих малыих брат моих мьньших, и далее: единомоу от сих мьньшихь {Там же, лист. 151 об., 152.}. Из этого же неумения отделять при написании одинакие или сходные буквы, думаем мы, происходит и вообще то, что в последующих, даже почти непосредственно, памятниках, мы не встречаем полных, написанных прилагательных: тогда, как гласно они сохранились и теперь в устах народа; он не потерял этих полногласных прилагательных, в иных случаях, по крайней мере; он употребляет их и теперь в своих старинных песнях, в песнях современных, и даже иногда в своем разговор. Другое для рукописи иностранные; там это употребление, если б было оно в одном языке, могло бы прорваться, как прорывалось и у нас и в позднейших рукописях; но там не встречается этого употребления; если же такого основания длязаключения было бы недостаточно, то выражения: свему и т. п. (примеры приведены выше) доказывают уже отсутствие в живой речи этой формы прилагательных. Потому в написании прилагательных, сокращенная их форма, или лучше, сокращенное их изображение нисколько не есть влияние русской речи, в которой, вместе с тем, эти прилагательные тоже самобытно существовали, по крайней мере не были ей чужды.

    И так Остромирово Евангелие представляет нам самый древний, самый чистый памятник церковнославянского языка и вообще языка славянского; в нем является весь язык церковнославянский со всеми своими особенностями, изменениями, своим существом и устройством, как язык. Изучение Остромирова Евангелия есть изучение языка церковнославянского, который хотя и имеет другие памятники, но чище и древне не имеет.

    После этого первого памятника письменности у нас, своим языком восходящего в самую отдаленную древность, списком же относящегося к 1056—57 году, является уже памятник оригинальный по содержанию, памятник писанный, а не списанный, но разумеется на том же церковнославянском языке, исключительном языке письма, которое само по себе было чуждо народу, чуждо его тогдашней национальной жизни, и, вместе с общим содержанием религиозным и церковнославянским языком, было принесено к нему. Письмо стало, следовательно, (согласно и с существом своим) на сторон общего, недоступного для народа, в каждое слово уже, касаясь бумаги, должно было становиться церковнославянским или принимать по крайней мере отпечаток языка церковнославянского; переход этот, это преобразование было возможно, по сродству языков. — Мы говорим теперь о Ярославовой Правде, относимой ко времени от половины XI до начала XII века включительно, и поэтому отчасти современной с припискою Остромирова Евангелия. Как и все тогда, писана она на языке церковнославянском; но опять мы видим, как Русская речь врывается иногда в него; он становятся то неправилен, то допускает чуждые ему формы, в только по этим неправильностям и изменениям в церковнославянском языке, можем вы видеть или лучше чувствовать темно, угадывать присутствие иной живой речи, русской речи, которая сама скрыта за языком церковнославянским, — только так в не более. Русская Правда писана на языке церковнославянском, писана правильно, но здесь уже часто сквозь язык церковнославянский пробиваются новые чуждые ему употребления слова: ибо Русская Правда была собственное сочинение, а не список, и в тоже время имела содержание народное, была памятник народный. В Русской Правде мы встречаем не менее, если не более формы именительного падежа, употребленной в винительном единственного числа в именах мужеского рода. Напр.: Аже кто познает челядин свои украден. Аже кто переимет чужь холоп. Пояти у него отрок. Аже кто не ведая чюжь холоп оусрячет. Аже кто крьнеть чюжь холоп. Холоп пояти {Русские достопамятности, ч. 1, стр. 36, 56, 67. Русская Правда.} и пр. Далее: изменяется склонение церковнославянского языка; известно, что слова женского рода кончащияся на я, на жа и проч., должны были иметь в известных падежах тоже я, писавшееся чрез ѫ, имевшее носовое произношение; это различие не существует в Русском языке и родительный падеж имеет и в именах женского рода, так кончащихся, такое же, свое собственное окончание, как и в именах, обыкновенно кончащихся на а. В церковнославянских памятниках иногда свято соблюдается в склонении это сходство и вместе различие я, (иа — q1;), что впрочем сделалось у нас одним буквенным сходством, ибо иа и ѫ, не разнились у нас: носовой звук был нам чужд. В Русской Правде напротив видим мы, как уже нарушается или лучше вовсе не исполняется непонимаемое сходство, как изменяется употребление, что очень важно и придает Русской Правде особенный характер; видно, что она писана для народа, памятник народный; нет ни одного примера окончание в родительном и других падежах в известном случае на ѫ, или даже, по ошибке, на обыкновенное я (иа). Но чтобы на письме выразить неясное ив именах женского рода на я и пр. — окончание родительного и других падежей, — которому не соответствовала буква ѫ, рука, как будто была неверна, ошибалась и писала е, изменяя церковнославянское окончание, и наконец и. То встречаем мы в Русской Правде Вот примеры: Ві гривне продаже и везде, где встречается слово: продажа, в том же падеже. Также: Аже крадет скот на поли или овци или козы или свинье. — А детем не дати воле {Русские достопамятности, ч. 1, стр. 33, 37, 45. Русская Правда.}. Но далее находим мы: а от бортнои земли, два раза — и от ролеинои земли {Там же, стр. 46.} и пр. Еще новость, невиданного доселе употребления, встречаем мы в Русской Правд и, надобно заметить, с Правды Владимира; мы читаем: томоу взяти гривна куп. Закладаюче гороня купа взяти, а кончавше, ногата {Там же, стр. 46, 53.} и пр. форма именительного падежа в винительном, явление не церковнославянского языка, явление языка русского, которое часто и долго будет нам встречаться. Как объяснить это? Мы сказали прежде, что неподвижность слова в падежах есть характер первого периода языка; что в ту минуту, когда еще не выработались формы падежей, именительный падеж, как тот, из которого они потом вытекают, есть главная, на месте и других падежей встречающаяся, их вначале замыкающая падежная форма, из которой потом они освобождаются. Кажется, здесь видим мы подобный пример; но мы должны еще более вникнуть. Значение винительного падежа, в отношении к именительному, совершенно отлично от других; винительный падеж не изменяет именительного; он только выводит его из его непосредственного состояние спокойствия, становит его предметом, объективирует его одним словом; по этому, одно отношение именительного и винительного может назваться прямым, тогда как все другие косвенные. И так, в винительном падеже мы не встречаем ничего нового; это есть просто движение падежа именительного, только разрешение им своего непосредственного состояния; — и развитие чисто буквенное, звуковое выражает это. Отсюда это сходство падежей именительного в винительного. Что нового в звуках слова встречаем мы в падеже винительном? Он ничего нам не приносит и не может принести; поэтому форма именительного падежа сохраняется в винительном, как именительный падеж сохраняется в винительном; но там он объективировался, там двинулся он, если можно так сказать это, только, его прямое движение выражается в склонении в формах падежей; отсюда, как мы сказали уже, во первых: сходство падежей именительного и винительного; отсюда совершенное тождество этих падежей в именах среднего рода, рода, определяющего собственно предметы неодушевленные, вообще лишенные прямого собственного определенного движения, предметы неимеющие самобытности, где невозможно следовательно объективирование, ибо: все объект. Но во-вторых: в именах других родов, именно женского в языке церковнославянском, это объективирование именительного выражается, как значение падежей, так и самая форма их при переходе из именительного в винительный, сохраняясь тою же, только выражает движение в ней самой; это обозначается носовым звуком, почти везде встречающимсятаково окончание ѫ, в язык церковнославянском, ąв Польском в именах женского рода. Но в именах мужеского рода, в языке Славянском вообще, встречаем мы туже именительную форму именительного падежа в винительном в древних памятниках. Если смотреть на буквенное определение родов и слов, не как на бессмысленное и случайное, но как долженствующее выражать сущность рода; если находить в слове определение внутреннее, то мы можем сказать, что, если в среднем роде невозможна была потому разница, что он выражает только объект, не допуская самобытного движения, то в именах мужеского рода преобладает другая сторона, именно сторона субъективного, тоже недопускающая разницы, — так, что когда муж, например, употребляется в винительном падеже; напр.: посла свой муж, то, кажется, он не теряет своего субъективного, личного достоинства, не склоняется, не повинуется и идет сам. Да и самый ъ не допускает этого; он не может измениться в букву; к нему надо прибавить, а прибавка в винительном невозможна. Родительный падеж, заменяющий здесь винительный и потом определенно его заменивший, еще более указывает, что причина здесь сходства и различия падежей чисто внутренняя; ибо теперь, когда родительный падеж определенно заменяет винительный, имена одушевленные становятся, в случае винительного, в родительном падеже, а имена неодушевленные, по существу своему, относящиеся к среднему роду, сохраняют, как имена средние, и в винительном форму именительного падежа; тогда как видим другое в именах женского рода, где есть именно форма падежа винительного. Родительный падеж пришел здесь на помощь: посла своего мужа; здесь косвенно падает действие на имя: муж, как бы: от своего мужа; но муж не склонился. Это уступки со стороны усилия покорить мужа, или поставить в именительном падеже имя мужеского рода. Так в нашем русском и вообще славянском языке. В именах женского рода, составляющих средину между мужеским и средним, субъектом и объектом, и выражающих полноту, винительный падеж имеет свое образование, как мы упомянули уже, образование, которое мы определили; в нашем языке он имеет его довольно явственно, о чем намерены мы говорить дальше. Во множественном числе тоже, невидное почти различие именительного и винительного, встречается в церковнославянском язык в именах мужеского рода: не (Татарове) явная прибавка; ибо иногда сохраняется во всех падежах; впрочем ве не везде и является. Ие кажется одна из форм, сверх имеющейся формы множественного, форма с характером существительного, соответствующая, может быть, немецкому ge. Напр.: сук, мн. суки, по церковнославянски суци или сучие и: сучие, сучья, сучьё. Подобная форма встречается даже в женском: бабё. Ы вместо и — лишь грубо произнесенный звук; тот же падеж виден ясно; сверх того иногда винительный падеж имеет форму совершенно особенную от именительного; напр.: Князѫ. Во множественном числе нет субъективной силы; количество ее уже умеряет; по этому и в именах женского рода нет различия винительного от именительного; но в именах мужеского рода, гдепреобладает субъективная сила, во множественном, когда она умеряется количеством, появляется различие, соответственное с значением и отношением падежей. И этот закон о сходстве этих двух падежей и о различии их без существенного изменение их формы, т. е. большею частию чрез носовой звук, едва ли не общий. В языке Греческом в именах женского рода находим это, напр.: Μούσα — Μούσαν. Здесь новый звук является только определеннее, как v. В латинском языке видим mensа — mensаm, где носовой звук перешел уже в m; но в латинском языке и имена мужеского рода имеют это носовое окончание; в греческом тоже во втором склонении (надо рассматривать, мне кажется, собственно в единственном числе, почему? — мы уже упомянули об этом). Сходство не прекращается и во множественном числе в латинском язык, именно в третьем склонении, где уже является тождество. Вот образование винительного падежа; вот необходимость, как нам кажется, сходства его с падежом именительным, и вместе определение этого сходства. В церковнославянском языке это сходство выражалось: ѫ, имевшим носовой звук; но в языке русском, которому носовые звуки противны до того, что гнусный у нас значит брань, — это сходство и сродство двух падежей выражалось просто сходством или лучше тождеством двух окончаний. Так как винительный падеж вытекает прямо из именительного, то он более чем всякой другой мог иметь форму именительного, форму, как сходную, всегда ему более принадлежащую, но изменившуюся, как мы показали выше. У нас же первоначально это сходство не могло выразиться иначе; эта форма именительного, вместо юса встречаемая, совершенно принадлежит русскому языку, которым не помнил юса и вместо него вносил свои формы падежей. Рядом с этой тождественной формой вытекала и другая: у; случается, что одно итоже слово употребляется (в винительном падеж) и с а и с у; у — форма в которую должна была перейти первая, то изменение, которое должно было совершиться в форме первоначальной и тождественной; в окончании: у лежало что-то соответствующее носовому звуку ѫ в винительном падеже в других соплеменных языках; тем более, что у нас в других случаяъ, где нет церковнославянского ѫ, или вообще носового ему соответствующего звука других языков, звук носовой заменяется просто у. Стало быть было что-то общее между юсом, которым вместе выражал падеж винительный, между а, всегда полным звуком именительного и употреблявшимся у нас в падеже винительном, по существенному отношению этих падежей и при отсутствии у нас носового звука (выражавшего почти тоже), и у, которое потом сделалось господствующею формою винительного падежа. Очень может быть, что юс, принесенный к нам и принятый нами за у, прежде времени раскрыл вязыке форму у в винительном падеже; по крайней мере можем сказать, что в тоже время, с формою именительного падежа в винительном, встречается и эта последняя; не смотря на то форма на а, т. е. форма именительного падежа в винительном, постоянно и упорно является в памятниках письменности именно народных, и хотя уже образовалась и утвердилась определенная форма на у, но она долго сохраняет свою силу и доходит до времен Петра Великого. В письменности его времени встречаем мы такие примеры; эта форма даже теперь употребляется в иных губерниях, что доказывает, что это употребление глубоко лежит в языке, а подтверждает слова наши об отношении и буквенном выражении отношения, именительного и винительного падежей; хотя иопределенна форма винительного, но за то встречаем мы продолжительное и упорное употребление формы сходной или лучше тождественной. С другой стороны не позволяет предполагать, что, в самом деле, преждевременно, из церковнославянского языка чрез непонятный юс перенесена была к нам форма на у; но каком случае в древних памятниках мы видим, что определенная форма винительного падежа еще не утвердилась; и та и другая формы встречаются вместе; значение их мы показали; одна должна была уступить другой. Мы сказали, как мы объясняем форму на а; она есть древнейшая и настоящая русская; ее не встретишь в церковнославянском языке; она в него насильственно вторгается, есть всегда признак, след Русской речи, и здесь разумеется буква не обманывает звука, выражает звук, ибо здесь звук вводит букву; вместо ѫ могли написать оу по ошибке, но никак, вместо его, а. В хороших, настоящих памятниках церковнославянского языка встречается ѫ или оу в именительном падеже; но в памятниках, близких по языку или по содержанию даже, к речи народной, встречаете вы и эту форму на а, намекающую на живое современное употребление; следовательно она собственно принадлежала народу; ее существования, и живого, разумного существования, отрицать нельзя; присутствие формы на у показывало только, что возникала новая форма, но еще несколько не имела полной силы; и тоже время сохранялась первая форма, еще неуступившая своего места, форма, выражавшая первое буквенное определение винительного падежа и в тоже время форма, имевшая жизнь, опиравшаяся на живое употребление. — В Русской Правде встречаем мы еще важную ошибку, именно против различия между именительным и винительным во множественном числе в именах мужеского рода; там сказано; соже нань выведеть послоуси {Русские Достопамятности, ч. 1, стр. 38. Русская Правда.}. За простую описку это трудно принять: здесь переменена не одна буква, здесь перемешан падеж, что может служить доказательством, что это употребление и это различие было нам чуждо, было выучено и извне принято. И так вот как проявилась здесь, в Русской Правде, русская речь сквозь язык церковнославянский; вот как в самом церковнославянском языке, нарушая его целость и правильность, следовательно еще отрицательно, незаконно, являлась она и оставила себе памятники. Само содержание Русской Правды, законы, следовательно вместе и приложение их к народной живой жизни, давало возможность пробиться и речи русской, но только так, как мы видели, отрывочно, слабо, почти как ошибки в языке церковнославянском. Памятников русской речи в это время еще нет пред нами, и только по памятникам церковнославянского языка отрицательно, по изменениям, по ошибкам в этом языке, можем мы угадывать и следить русскую речь. (Мы говорили уже, что в русском древнем языке, сверх того, было и самобытное сходство с языком церковнославянским).

    Памятники церковнославянского языка не прекращаются; они сохраняют нам выражения, если и не в русском слове, русского духа. В самом начале XIII столетия является замечательный во всех отношениях памятник: Летопись Нестора, писанная монахом, писанная о делах житейских, но не среди них, не современным их участником, а в кельи монастыря, смиренным отшельником. Лицо писателя и содержание рукописи, т. е. историческое повествование о делах прошедших мира сего, упрочивают еще более за ней язык церковнославянский. И вся летопись Нестора (мы берем Лаврентьевский список) написана, правильным церковнославянским языком, священным языком монаха. Грубая, буйная, живая жизнь, и вместе русая речь, как ее выражение, не проторгается сквозь стройные формы и фразы языка церковнославянского. (Разве в тех местах и то более синтаксически, где приводятся чьи-нибудь слова). Все грамматические оттенки языка соблюдаются строго, не смешиваются во множественном числе в именах мужеского рода падежи именительный и винительный, чему один пример видели мы в Русской Правде {Есть исключение: три отроци от пещи. Лет. Нест. по древнейшему списку мниха Лаврентия. 1894. стр. 33. Но здесь отдален винительный от именительного; к тому же это можно принять за описку, ибо это разделение именительного и винительного строго и долго сохраняется и в позднейших памятниках, не говоря уже о Летописи Нестора. Есть еще исключение: Там же 61 стр.: во оны дние; но это поправил издатель Тимковский; в подлиннике днии, что скорее можно допустить как описку, как ошибочное повторение и, и как бы то ни было скорее нежели дние — положительно падеж именительный.}; ни разу не встречается признак речи народной: форма именительного падежа на а в винительном в именах женского рода единственного числа, как часто в Русской Правд; в сложных прошедших временах глагола, и в третьем лице, большею частию сохраняется вспомогательный глагол, что не так часто встречается в Русской Правде; впрочем это не есть употребление, необходимо требуемое церковнославянским языком. Но, не смотря на эту правильность, мы замечаем постоянно сохраняющийся и часто попадающийся, один оттенок, признанный нами за оттенок Русской речи, — именно то, что в первый раз встретилось в приписке Остромирова Евангелия: это отсутствие предлогов в падеже предложном и даже вообще отсутствие предлогов при падежах, собственно при дательном вместо предлога: к, и при родительном вместо от, особеннo когда говорится о городах или местах. Напр.: Ссятослав бяше Переяславци. — Иде Волга Новугороду {Летопись Нестора по древнейшему списку мнихаЛаврентия, 1884. стр. 36, 31.}. Примеров много, и не только для собственных имен городов или мест. Так объясняются и теперь встречающиеся употребления: горе, долу и пр. В летописи Нестора встречаем еще выражение: идише с данью домови{Там же, стр. 27.}; тоже дательный падеж без предлога, который потом перешел через домов в домой и употребляется и теперь; как долови чрез долов, встречаемое в грамотах {Собр. Госуд. грам. и догов. ч. 1. стр. 25. Грам. Новгород. гр. 19: А с нас правда долов, и др.}, перешло в употребительное и теперь долой. Сверх того, при сохранении всех законов и форм языка церковнославянского, могущих выразиться буквенно, мы видим, что несколько раз нарушается правило употребление ѫ в известных случаях в склонении, и пишется вместо него е или даже и, вероятно потому, что это была буква, нам непонятная, особенно посвященная на выражение звука, у нас не существовавшего; ее смешивали с я (иа), буквою совершенно чуждою дляродительного и других падежей, у нас, да и в самом языке церковнославянском {Юс другое дело; юс смешивали с у; но у была у нас возможная и, впоследствии, образовавшаяся форма из тождественного с именительным окончания; и так буква выражала по крайней мере то, что под ней подразумевали здесь правильность (если назвать правильностью смешивание оу и ѫ) языка церковнославянского и отсутствия формы на а понятно, ибо под буквой понимали то, чему современное употребление хотя и противоречило, но что не было чуждо языку, а может быть только предупреждало его форму.}. Вот примеры нарушения этого правила, нарушения, которое всего чаще и всего скорее встречается даже и в самых правильных рукописях: Аще Бог хощет помиловати рода моего иземле Русские. Повеме исковати лжище, чужея земли ищеши и блюдеши {Летопись Нестора по древнейшему списку мниха Лаврентия, 1824, стр. 35, 37, 89.}, и пр. Вследствие этого непонимания ѫ нарушается и различие между именительным и винительным падежами множественного числа в именах мужского рода; напр.: Созва Володимер боляры своя и старци градские. Но дальше правильно: Созва Князь боляры своя и старца. Еще: и поча нарубати муже лучьише. {Там же, стр. 72, 74, 85.} Это может быть и вина переписчика, но конечно не описка его пера. Список принадлежит к XIV веку; но может быть и сам Нестор невольно ошибаясь уступал употреблению своей русской речи. Не надо забывать, что тут же рядом встречается и правильная форма церковнославянского языка, очевидно известная писавшему, так, что иное употребление является как исключение, как нарушение правила. Замечательно, что в Русской Правде вовсе не встречается формы на ѫ, или на заменявшие ату букву я илипросто а в должных случаях, но везде е или и. Есть еще одно очень странное употребление в Несторовой летописи именительного падежа множественного числа в именах женского рода вместо творительного, употребление, не встречающееся и в русских последующих памятниках, но, и то очень редко, только в гораздо позднейших, и в песнях Кирши Данилова. Вот пример: с малыми дружины {Лет. Новг. по др. сп. мн. Лаврентия, 1824, стр. 43.}. Это употребление так редко и так здесь странно, что можно подумать, не родительный ли это падеж единственного числа. Особенность церковнославянского языка, его устройство, склонения и спряжения, соблюдаются правильно в Несторовой летописи; склонение женского рода, как мать, церковь идр. сохраняется правильно с своими оттенками, но полногласия в прилагательных и глаголах нет. Впрочем в пределы нашего рассуждения не входит подробное исследование и разбор Несторовой летописи. И так мы ограничимся этими замечаниями, которые считаем достаточными для нашей цели.

    Летопись Нестора важна еще, как первое сочинение оригинальное, собственное, а не перевод на языке церковнославянском, нашем, потому что он был у нас выражением известного великого содержания; и если язык церковнославянский не был живым языком писателя, то в этом сочинении видим мы по крайней мере русскую мысль, русской ум, в нем выражающийся. Драматичность рассказа еще более оживляет речь; некоторые обороты, если согласны с духом языка церковнославянского, то в тоже мгновение живо указывают, или являют коренные русские обороты. Здесь возникает вопрос, в какой мере язык греческий имел влияние на синтаксис языка церковнославянского, собственно языка Нестора; но этот вопрос, не смотря на весь его интерес и на все желание дать обстоятельный на него ответ, мы отстраняем; он мог бы быть предметом обширного изыскания и вероятно завлек бы нас далеко. Скажем только, что часто напрасно приписывают влиянию то, что самородно возникает в языке; что в церковнославянском языке, многие, хотя и не все, так называемые греческие обороты, если с ними и сходны, то в тоже время самостоятельно принадлежат и языку церковнославянскому, и что, наконец, перевод Остромирова Евангелия несравненно свободнее позднейших переводов и вообще сохраняет почти везде, если не везде, самобытность оборотов языка и не носит на себе следов робкой подражательности. В дальнейшем ходенашего исследование будем мыназывать обороты письменных памятников на церковнославянском языке, оборотами церковнославянскими, не разбирая, были ли которые из них перенесены в язык с греческого следствием влияния, или принадлежат самомуязыку самобытно по такому же праву собственности как и языку греческому; тем более, что церковнославянский язык не есть язык речи живой, и все обороты его могут и должны принять его наименование.

    В других памятниках современных встречаем мы тот же характер, тот же церковнославянский язык и те же ошибки, производимые живою русскою речью; но, сохраняя один характер, все вообще памятники того времени разделяются между собою. В одних памятниках, собственно церковных, видим мы церковнославянский язык, принимаемый, как соразмерное единственное выражение писателя, Язык, который вместе и цель его, как язык, цель не всегда верно им достигаемая, но к которой очевидно он стремится; ошибки здесь против языка могут быть и теже, но за то множество оборотов, выражении, оттенков языка церковнославянского (собственно ему принадлежащих) сохранено, поставлено на вид, так как бы язык этот был природным языком писателя; встречается ошибка, но в тоже время и правильное употребление, так что к незнанию вы не можете относить ошибку. В других памятниках, где напротив народный интерес должен был явиться письменно, в памятниках собственно т. е. народных, жизненных, церковнославянский язык является только средством; слово, касаясь бумаги, непременно должно было явиться церковнославянским, словом языка, соединявшего письмо и письменность с собою. И русская живая речь, переходя в письменную, определялась церковнославянским; но здесь язык был только внешним определением, здесь все, что являлось, являлось в его сфере, им условленное; но самый язык церковнославянский здесь не мог выступать ссвоими оборотами, ссвоею собственною жизнью языка, давая только чуждому языку свои формы постольку, поскольку нужно было им развиться. Поэтому совсем другой характер имеют эти народные памятники, здесь вы встречаете полное отсутствие иных форм церковнославянского языка, которых не было в языке русском, которые не нужны были для того, кто только свои слова славянизировал и не заботился о том, есть ли еще иные грамматические формы в языке и когда бы, согласно с духом языка, надо было их употребить. Формы языка писателя определены по-церковнославянски; другие формы, хотя бы для того же отношения, находящиеся еще в языке церковнославянском, ему не нужны; жизнь этого языка с его оттенками до него не касается; если что принято, то принято только необходимое от него определение. Здесь язык не является с своею роскошью; здесь он средство, а не цель; а для того, чтобы писать совершенно в духе языка церковнославянского, не мог он быть иначе, как целью, ибо он был язык чуждый. Здесь встречаете вы постоянную ошибку, постоянно производимую живым присутствием элемента другого языка, ошибку не поглощаемую ученою памятью и целью писать по-церковнославянски; здесь встречаете ошибки, вовсе не входящие в памятники церковные, как скоро была возможность и в русском языке не ошибаться. Говоря подробнее, главные отличия народного памятника от церковного его отсутствие собственно прошедшего (несложного) времени, не свойственного ни сколько Русскому языку, иприсутствие окончание именительного падежа на а в винительном в именах женского рода единственного числа. Прочие изменения, формы, волнуются и могутбыть и там, и здесь. Два письменные памятника, на которые мы указали, отражают в себе порознь оба эти характера языка. Летопись Нестора и Русская Правда; мы уже сказали о их языке; но сравнив, мы, еще яснее определим их и вместе разницу самих языков. И так, главное отличие, о котором мы сейчас упомянули, разделяет эти два памятника; вРусской Правде находим мы отсутствие прошедшего и форму в винительном падеже на а в известных случаях. Далее, в сложном прошедшем времени в третьем лице, не является глагол есть, сохраняющийся только во втором и первом: еси, есмь. Это употребление глагола в прошедшем времени с отглагольным прилагательным не чуждо русскому языку, хотя в употреблении его, относительно церковнославянского языка, есть выше указанная разница; но о глаголе еси, в сложном прошедшем, надеемся поговорить ниже. В Русской Правде видим мы постоянную ошибку против языка церковнославянского в словах женского рода, кончащихся на я и пр.; нигде не употреблено в склонении непонятное для нас ѫ или я (иа), с которым однозначительно оно для нашего слуха, но е и потом и. В ней хотя и однажды, но нарушено различие именительного и винительного в именах мужеского рода множественного числа, именно: послоуси, что мудрено считать просто за описку; различие это впрочем в ней строго сохраняется и есть одно из необходимых церковнославянскихупотреблений, которые принимал ваш язык, являющийся церковнославянским на бумаге, но столько, сколько ему нужно. Все это дает языку Русской Правды свой особенный отпечаток. — Летопись Нестора имеет другой характер; здесь уже язык церковнославянский является с своею жизнию. Первое отличительное свойство этого языка — присутствие всех форм, хотя бы и употребляемых ошибочно и с ограничениями, языка церковнославянского. Наоборот, здесь встречаем мы настоящее прошедшее время глагола, отсутствие винительного падежа на а; есть, почти всегда после третьего лица в сложном прошедшем времени; ѫ или я в склонении, окончание, которому однако часто изменяет рука русского писателя; твердое, почти безошибочное, различие именительного и винительного падежей во множественном числе в именах мужеского рода. Все это дает нам другое представление. Ошибки против правильного употребление встречаются и вНесторе: мы привели выше примеры; в позднейших памятниках этого рода — еще более; но они не уничтожают характера слога. В памятниках этого рода везде видим мы хотя и неправильный, но все церковнославянский язык с его характером.

    Из начала XII столетия сохранился до нас драгоценный письменный памятник, долженствующий был отнесенным к народным памятникам (на церковнославянском языке, разумеется). Это грамота Мстислава и Всеволода, данная Юрьеву монастырю. Она очень коротка, и в ней не встречается случаев, которые бы определяли точнее язык ее; но все мы должны скорее отнести его к языку Русской Правды, к народным памятникам в языке церковнославянском. В ней отсутствует прошедшее несложное время; встречается даже я (а не азь или аз, в которое оно переходит), употреблено за мое дети, но эта ошибка попадается и в церковнославянских памятниках {Труды Общества Истории и Древностей Российских, ч. III, кн. 1, стр. 26.}. Самое содержание еще более упрочивает ее за памятниками, с Русской Правдой однородными. К этой грамоте, по времени, должно отнести в другую, Князя Всеволода, данную Новгородской церкви Иоанна Предтечи; в ней мы находим все признаки, нами указанные, языка Русской Правды и вообще народных памятников; даже слишком много видим мы там неправильностей против церковнославянского языка, ошибок, употреблений, встречающихся уже гораздо позднее. Это заставляет нас даже думать, что причиною этому то, что грамота существует в списке XVI столетия. Не смотря на то, приведем примеры: Имати с коупець тая старина. Оу святого Захарьи, вероятно от именительного Захарья {Русские Достопамятности, 1815. ч. 1, стр. 81. 78.}. До сих пор мы еще не видим ничего, выходящего за пределы этого времени, но перемешанное двойственное число, но дательный падеж множественного числа в именах мужеского рода на ам или ям, а не на ом или ен, как напр.: от двоу берковска вощанных. А сторожом три гривны серебра. Ино коупцам положить {Там же, стр. 79, 78, 78.} и пр. — явление позднейшего времени. Сюда же по языку и времени подходить устав Новгородского Князя Святослава Ольговича; список его гораздо древне предыдущего письменного памятника; он находится в древней рукописи XIII века, именно Кормчей, где находятся и другие многие памятники нашей письменности. Мы не встречаем уже в этом памятнике ошибок, на которые указали выше, как на позднейшия; напротив: и двойственное соблюдается, и дательный оканчивается на ом в именах мужеского и среднего рода множественного числа. Это также памятник народный и странно встречается: обретох, в нем, написанном совершенно языком Мстиславовой грамоты и Русской Правды; вспомним, что он списан позднее; кроме духа языка, везде, по крайней мере, где употребление должно обнаружиться, мывидим единство этих слогов; напр.: от всее земли, и даже, как в Мстиславовой грамоте, встречается я вместо азь или яз; что я оурядил; сверх того здесь встречаем прошедшее сложное в первом лице без есмь и также без я, без личного местоимения; при местоимении глагол есмь, и в первом и во втором лице, обыкновенно отсутствует, но без местоимения, как замена его, он выступает обыкновенно наружу. Здесь видим мы противное последнему, очень замечательное, очень редкое употребление: толико от вир и продажь десятины зрел; {Русские Достопамятности, 1815. ч. 1, стр. 83, 85, 84, 83.} первого личного местоимение нет и подле; правда употреблено в первом лице, в предыдущей фразе: обретох; но отношение все кажется нам далеко для того, чтоб перенести силу личного характера на глагол: зрел.

    Поучение Владимира Мономаха, сохранившееся в Лаврентьевском списке и напечатанное отдельно, написано языком церковнославянским. Слог его, особенно в начале, очень правилен, и пелена церковнославянского языка так густа, что под нею и не заметишь Русской речи, если иногда ошибка не напомнит вам, что это не разговорный язык пишущего лица; разве иногда синтаксический оборот живой и простой, не противный впрочем и языку церковнославянскому, пахнёт на нас живым, звучащим словом. Искусно и верно по-церковнославянски написано поучение Владимира Мономаха. Есть некоторые ошибки; напр.; птицы небесныя, далее: и ты же птице и пр., да не преступни погубише душе свое от всякоя крови; не хотех бо крови твоея видети {Духовная В. К. Владимира Всеволодовича Мономахе, 1793, стр. 18, 13, 17, 56.} и пр. Но в слоге очень соблюдается характер церковнославянского языка, его выражения, тонкости, особенности, обороты, и вообще он правилен. — К Владимиру Moномаху, как к ученому и любознательному человеку, сохранились два послание Никифора Митрополита, тем же слогом, разумеется, написанные: Послание об отступлении Латин от православной церкви и О посте и души. Язык этих посланий большею частию правилен; ошибки могли встретиться от переписчика, ибо они сохранились нам в рукописи XVI столетия; но не смотря на позднейший список, ошибки не важны, ошибки почти неизбежные. Напр.: от царское, и Княжское крови {Русск. Дост. 1816. ч. 1, стр. 65.} вм. крове, церкви вм. церкве; разве единой суботы великое; {Памятн. Российск. Словесности XII века 1821, стр. 159.} в змие {Русск. Дост. ч. 1, 1815. стр. 65.}. Других ошибок, кажется, нет. На этих посланиях (в подтверждение их времени) лежит печать собственно церковнославянского языка древнего; онявляется с своим тонкостями, с изумительною правильностию. В нем находим мы употребление в разных падежах прилагательного первообразного или усеченного, — свойство древности церковнославянского языка; напр.: и телчи главе поклонишася, златом и сребром в пещи огнем сълиане {Там же, стр. 66.}. Имена числительные, начиная с пяти, употреблялись как существительные в древности; это употребление сохраняется здесь; напр.: пятью слоуг своих; на семи соборов {Русск. Дост., стр. 68. Пам. Рос. Сл. XII в. 1831. стр. 157.}. Встречается предложный падеж без предлога, — употребление, как вообще отсутствие предлогов при падежах, встречающееся только в давние времена и даже не часто уже в язык Остромирова Евангелия, употребление, считаемое нами в этом случае принадлежностью собственно Русского языка и признаком его древности и неразвитости. напр.: оставив доле люди {Руск. Дост. 1815. ч. 1, стр. 88.}. Употреблено правильно я (ѫ) в винительном падеж множественного числа мужеского рода, в известном случае; напр.: иные жрьця сипоудные Вааломовы изрезав {Там же, стр. 66.}. В этих посланиях сохранено много и других тонкостей и особенностей церковнославянского языка, о которых говорить далее мы не считаем нужным. Нельзя не сказать здесь кстати, что оба эти послание прекрасны, особенно о посте и потом о душе, писанное во время Великого поста, как на самого послание видно.

    Нам известны, во второй половине XII века, сочинение Кирилла Туровского. Взглянем на них в отношении к языку. Эти проповеди, истинно прекрасные сами по себе, и другие сочинение Св. Кирилла Туровского, писанные церковнославянским языком, чрезвычайно замечательны в этом отношении. Они писаны необыкновенно правильно; это язык Остромирова Евангелия; из них большая часть сохранилась в двух списках XIII столетия, другие же в списках XIV {Памятн. Pocc. Слов. XII века. M. 1831. Предисловие, XXV, VII, VIII, IX, XXX.}. Разница в сносках кладет некоторую, но впрочем небольшую, разницу в языке; эта правильность говорит в пользу подлинности и древности сочинений Св. Кирилла Туровского, и потом, эта малая разница, налагаемая разницею времени списков, говорит в пользу правильности самого оригинала. При такой необыкновенной, почти современной правильности языка, некоторые немногие ошибки можно считать чисто описками. Совсем тем упомянем о некоторых, кажущихся нам более важными. Напр.: и в одежи различные облечемся. Не положил ему будеть опитеми. Вложи в избраные старце. Или, что уже без сомнение описка, употреблено: Патриарси, в винительном падеже; но далее очень правильно употреблено в том же падеже: и вся церковныа (я) учителя. Или: и изиде кръвь {Памятн. Росс. Словесн. XII века 1821. стр. 92, 98, 106, 3, 25.} и пр. Не будем приводить примеры правильного употребления, как того не делали мы, говоря об Остромировом Евангелии; укажем только на некоторые особенности. Числительное пять и следующие употребляются как существительные, напр.; боле пяти сот братия явися Господь {Памятн. Росс. Словесн. XII в. стр. 68.}. Сохраняется двойственное число, но есть и ошибки; вот примеры и того и другого: аз и отец придеве и обитель в тебе створим {Там же, стр. 107.}; придеве вопреки грамматики Добровского {Грамм. Добромск. 1833. ч. II. гл. II.} и согласно с Остромировым Евангелием {Остр. Еванг. Грамматические правила, стр. 21.}. Первообразное прилагательное сохраняется в разных падежах: два ангела в белах ризах; въскрсе целом печатем; на колесници огньне {Памятн. Росс. Слов XII в. 1891. стр. 13. 39.} и пр. Полногласие, находимое в Остромировом Евангелии, встречается и здесь, хотя не везде; напр.: вскрьсшааго, показавшааго, пришьдшааго; зрящиих, верьныих, благиим; подобааше, служааху, глаголааше {Там же, стр. 87, 88, 73, 6, 18, 84.} и пр. Встречается также предложный без предлога, как и в Остромировом Евангелии; напр.: даве, что и до сих пор употребляет русский народ, доле {Там же, стр. 15, 111.}и пр. Как признак древности языка можно заметить забыло употребляемое в смысле: забылось; или также употребление, впрочем сомнительное, неопределенного на т в известных случаях; так называемый супинум; приде обновить тварь и спаст человека. Но ограничимся этими замечаниями и не будем более распространяться об этом чрезвычайно важном и замечательном памятнике относительно языка не наше дело исследовать его; дальнейшее исследование было бы лишнее.

    Любопытный памятник имеем мы в вопросах Кюрика черноризца, памятник, представляющий смешение двух, XII векевозможных, языков. Писаны они собственно на языке церковнославянском, и принадлежат к памятникам собственно этого языка. Здесь, при сохранении многих законов этого языка, сохранено довольно строго различие именительного и винительного падежей в именах мужеского рода множественного числа, хотя встречается яркая ошибка, если не объяснить ее иначе: того ради взбраниваю инем, ат и другыи бояся того же, аже без риз покаются {Памятн. Росс Слов. XII в. 1831. стр. 183.}. Еще встречается древнее между прочим употребление: над младом дитятем {Там же, стр. 184.}; встречаются впрочем и ошибки, какие находятся и в других подобных памятниках; напр.: разложи свечщи без опитемьи {Там же, стр. 174, 182-3.} и пр. Кроме этого здесь видим руссицизмы, находящиеся только в памятниках народных того времени, именно форма именительного на а и я (что все равно) в винительном падеже в именах женского рода; напр.: молитва твориши всякая; ясти проскурмисана проскура {Там же, стр. 178, 199.} и пр. Сверх того в этом памятнике также встречаем мы чрезвычайно частое употребление предложного падежа без предлога, что почитаем мы тоже более свойством русского языка; напр.: том дни не раздрешать (много раз); ополоспутися вечере, друзем месте и пр.; также при именах: Царигороде {Памятн. Росс. Слов. XII в. 1821. стр. 176, 189, 188.} и пр. Почти такой же характер, как и этот памятник, имеет послание Иоанна, Митрополита Русского, Иакову черноризцу. Такое же сохранение правил церковнославянского языка, такое же употребление первообразного прилагательного: с всяком хранением {Русские достопамятности, ч. 1. 1815. стр. 93.}; такие же ошибки, напр.: бес коръмли {Там же, стр. 90.}; странное ошибочное употребление: святии правила взбраняют {Там же, стр. 15.} (не ошибка ли, не так ли: правилы, придавая другой оборот смыслу?); встречаем еще странную, редкую ошибку, даже и в позднейших памятниках не часто являющуюся; это один из случаев, где особенно упорно долго сохраняется церковнославянское употребление, именно в форме творительного падежа; в этой памятник употреблено: моужами {Русск. Дост. ч. 1, 1815. стр. 98.}. Здесь встречается также, хотя не ясно, предложный падеж без предлога; напр.: или под дьяконех на прочее потщися; закон божестьвных церквах {Там же, стр. 99. 101.} и пр. Но здесь в этом памятнике нет решительного руссицизма, нет формы на а или я в именах женского рода в винительном падеже. В этих двух письменных памятниках видно, что в первом простое лице, черноризец Кюрик, относился к лицам высшим и сам написал свои вопросы и на них ответы; во втором же высшее лице, Митрополит Иоанн, отвечает черноризцу Иакову на полученные вопросы иотвечая упоминает о вопросах его; отсюда и оттенок речи между этими двумя сочинениями; отсутствие в послании Митрополита, высшего духовного лица, образованного, и по местусвоему уже более знакомого с языком церковнославянским, — этого уже чисто русского, положительного употребление формы падежа именительного как винительного; и отсюда же, вероятно, более редкое употребление предложного без предлога. Мы можем указать еще и на коротенькое прибавление к церковному уставу Архиепископа Новгородского Ильи и Белгородского Епископа, написанное языком церковнославянским и заключающее в себя однако признак Русской речи, именно: и вземше одна потирь {Памятн. Росс. Слов. XII в. 1821. стр. 933.}.

    К этой же эпохе относится известное Слово Даниила Заточника, весьма интересное в отношении к языку. Писатель был человек светский, но писал по церковнославянски; его язык не только язык определенный церковнославянский, как язык Русской Правды и т. п.; нет, он берет намеренно, собственно язык церковнославянский с его оборотами и оригинальностию и делает его орудием выражения своих мыслей. Это не то, что мы видим у лиц духовных; там язык церковнославянский был языком совершенно приличным, соответственным вполне всему существу той сферы, служителям которой они являются, и потому, предаваясь исключительно этому языку, они стараются писать на нем, сохраняя и пользуясь его оборотами что и, естественно и необходимо; но здесь у Даниила Заточника, человека светского, для которого достаточно было бы определить собственный свой язык церковнославянским, является церковнославянским с его оборотами и оригинальностию — чистым притязанием; здесь видим мы, в какое уже отношение становится язык церковнославянский, язык книжный, ученый; знание и употребление его — признак образованного человека. И Слово Даниила Заточника писано, или предполагалось быть написано на языке церковнославянском; сфера этого языка видна с первого взгляда; но что приобретается, то может и не вполне быть приобретено; можно учиться и не доучиться: на пути знаний живут ошибки; и язык церковнославянский, употребленный здесь с претензией, беспрестанно страждет и в границах его беспрестанно проявляется русская речь, искажая его правильность и стройное течение. Но потому самому слово это очень интересно. Начнем бити сребреные органы {Памятн. Росс. Слов. XII в. стр. 234.}, говорит Даниил Заточник, и в этих первых строках уже видна ошибка, непонимание языка церковнославянского. Можно сказать сребрены органы, взявши первообразное прилагательное и сохранить тогда некоторое сходство творительного падежа сребрены с именительным: сребрены но еслиуже взято полное прилагательное сребреныи, или сребреные, то падеж уже не может иметь своего тесного, сходного с именительным характера и должен окончиться на ми: сребреными или правильнее: сребреныими. Впрочем это может быть просто падеж винительный, или же может быть здесь отсутствие предлога, что будет согласно с духом русского языка, собственно в древности. Далее, встречается множество ошибок, в большем количестве, нежели прежде, которые мы видели в других памятниках и которые получили как будто силу обычая, какую-то законность, не считаем нужным приводить примеры. Встречается, разумеется, и правильное употребление; напр.: и разбих зле, аки древняя младенца о камень; мы уже не говорили, что не поставлено ѫ, но а, это все-таки показывает знание окончания падежа; также: под потонь капля {Памятн. Росс. Слов. XII в. стр. 229, 235.}. Сверх того попадается множество ошибок, невстречавшихся прежде, имеющих особенный характер, показывающих уже незнание церковнославянского языка и вместе притязание на него: первое лицо глагола употреблено вместо третьего; напр.; ум мой, яко нощны вран на нырищи забдех {Памятн. Росс. Слов. XII в. 1821. стр. 229.}, если тут не скрыто как-нибудь первое лицо. Или такое выражение: сеже бех написах {Там же, стр. 230.}. Еще: притекох ко обычной моей любви {Там же, стр. 230.}. В других памятниках есть ошибки в этом же склонении, но там в родительном падеже и заменено и под влиянием русского языка, а здесь напротив в дательном невпопад (как бы вследствие влияния церковнославянского языка) становится е, где и на церковнославянском должно быть и; эта ошибка является как бы неудачной претензиею. Смешан, чему так редко есть примеры, именительный с винительным, так что различие удержано, но неправильно употреблено: напр.: тако и добрые полки без доброго Князя погибают, тогда как за несколько строк правильно употреблено: полцы; но здесь еще ошибка проста, ибо мы думаем, что этого различия не существовало в языке русском; но вот: богат муж…. и в чюжей земле друзи имеет (впрочем может быть тут есть сродство с русским: друзья); или: напаяюще не токмо человецы {Пам. Росс Слов. XII в. 1821, стр. 234, 231, 235.}; это ошибка с претензией, потому что эта форма и против Русского языка, как мы думаем, и в тоже время невпопад употреблена против церковнославянского. Или еще: слузи {Пам. Росс. Слов. XII в. 1821. стр. 234.}, тогда как надо слугы, ибо это слово женского рода, кончающееся на чистое а. Здесь встречается также ошибка чрезвычайно редкая: употреблено настоящее Русское современное окончание дательного падежа множественного числа в именах мужеского и среднего рода: жерновам {Там же, 239.} вместо жерновом. В тоже время разумеется здесь есть и собственно руссицизмы: отсутствие предлога в предложном падеже; напр.: разбих зле; да не выплачуся рыдая, яко Адам раю {Там же, стр. 229. 231.}. Последний пример можно и просто объяснить дательным падежом. Также встречается употребление формы именительного как винительного; напр.: злая жена поняти {Там же, стр. 237.} и пр. Что касается до самого слова, то везде в нем видна живая русская мысль, русский толк и соображение; самый язык, не смотря на неправильность и неровность, имеет однако же один характер, жив и отрывист. Если бы мы стали сомневаться вдревности этого сочинения, то все должны бы мы были признать в нем живую, самобытную русскую мысль и речь, в подлинности которых нельзя сомневаться. На самом сочинении лежит печать истины и неподдельности.

    Нам следует упомянуть об одном памятнике, относимом к XII столетию, а именно о «Слове о полку Игореве». Нам должны быть ясны теперь условия, под которыми мог образоваться язык какого бы то ни было сочинения в то время. Или должно оно быть писано на языке церковнославянском, т. е. когда он, собственно, как язык принимается за соразмерное выражение мысли — памятники духовные; или же на языке, принявшем необходимое определение языка церковнославянского, без присутствия самого этого языка, как самобытного, с собственно ему сродными оборотами, оттенками и так далее — памятники, которые могут быть названы народными" И там и здесь встречаем мы ошибки против языка налагающего на мысль и на другой язык свои формы, языка церковнославянского, — ошибки, как мы сказали, необходимое следствие присутствия иной речи, живой речи русской, могшей тогда проявляться только ошибками против языка церковнославянского. Эти два языка, или лучше два слога, смешивались иногда, когда смешивалось и самое содержание, как в вопросах Кюрика9, и производили новую пестроту. В «Слове Даниила Заточника» по особенным причинам: именно потому, что это было лицо светское, намеренно писавшее на собственно церковнославянском языке, — произошли и новые ошибки против языка церковнославянского. Эти ошибки вообще составляют жизнь языка, отрицательную если угодно, в то время; живая цепь ошибок охватывает слог со всех сторон и, видоизменяясь беспрестанно, то являясь, то исчезая, показывает сна живое волнение слога, жизнь его, определенную эпохою времени, жизнь, которая непосредственно таким образом предстает вам при обращенном внимании. Именно этой-то жизни языка не видим мы в «Слове о полку Игореве»; мы видим в нем какую-то холодность, безучастие слога к жизни языка. «Слово о полку Игореве» не может быть отнесено к народным памятникам языка; церковнославянские формы глаголов встречаются с первого раза и продолжаются во всю песнь. Ни по содержанию, ни также по языку не может быть оно отнесено к сочинениям, собственно на церковнославянском языке писанным. Мы видим в нем и некоторые законы, некоторые обороты собственно языка церковнославянского, правильно, почти безошибочно употребленные, и в то же время видим безошибочно употребляемое собственно русское выражение или окончание, которое противоречит иногда требованию языка церковнославянского, является ошибкой против него, но так постоянно, что это уже представляется не ошибкой, а самобытным законным употреблением. Язык был в периоде борьбы и волнения, и этой борьбы и волнения не видим мы в «Слове о полку Игореве». И тот и другой элементы в нем присутствуют, но холодно, без участия друг к другу; они, не возмущаясь, проводятся сквозь всю песню, так что можно подумать, что тот, кто писал, имел возможность выбора. И тот и другой элемент признается, и в тоже время видно, что признается. Указания наши должны подтвердить это. — В продолжении всей песни, элемент церковнославянский постольку, поскольку он взошел, сохраняется строго; различие именительного и винительного падежа соблюдается с точностию даже тогда, когда вся разница в и и ы, (что часто не сохранялось в церковнославянских довольно правильных памятниках); — и не только в именах существительных, но и в именах прилагательных; напр.: ветри Стрибожи внуци веют; ту Немци и Венедици, ту Греци и Морава поют; ту пир доканчаша храбрии, Русичи; а погании с всех стран прихожаху {Песнь о полку Игореве, изданная Михаилом Максимовичем, стр. 14, 24, 20, 22.}. Здесь есть исключения, но они теряются во множестве правильно употребленных окончаний. Мы можем указать на единственно яркое исключение: им луци спряже {Там же, стр. 49.}. Положим, что эта разница (между именительным и винительным множественного числа) должна была бы встретиться и в народном памятнике как необходимое определение со стороны церковнославянского языка, хотя не так правильно; но потом видим, что в Слово о полку Игореве входят формы церковнославянских времен, без чего всегда обходились памятники народные — элемент, чисто церковнославянский. Тоже должны мы сказать о других оттенках церковнославянского языка, о падежах творительном и дательном множественного числа в именах мужеского и среднего рода — отличие, соблюдаемое впрочем и в других (даже народных) памятниках. Но с другой стороны, этот элемент, присутствуя, не возмутил элемента русского, который является в постоянно правильном употреблении многих руссицизмов. Нет церковнославянского окончания: и вместо русского: и, в склонений в известных случаях, что должно было бы произойти у того, в области ведения которого лежал и церковнославянский язык, кто имел его в своем знании, живом представлении языка; а таков был сочинитель Слова о полку Игореве, ибо язык церковнославянский входит (что видно особенно из времен глаголов) вслог его сочинения. Между тем почти ни одной ошибки против Русского языка; как бы совершенно внешним образом и равнодушно тут же находится другой элемент языка. Приведем примеры правильного употребления и некоторых ошибок: а всядем, братие, на свои (ѫ) бързый (ѫ) комони (ѫ); галаци (ѫ) стады бежять; лисици (ѫ) брешуть; из земли (ѫ) Половецъкои (ыѫ); ни нама красны девици (ѫ); почнуть наю птици (ѫ) бити {Песньо полку Игореве, изданная Михаилом Максимовичем. Киев, стр. 6, 8, 10, 42, 46, 48.} и пр. Но вот некоторые ошибки (против русск. употребления): чьрные тучи с моря идуть; и виде…. вся своя воя прикрыты {Там же, стр. 14, 6.}. Впрочем здесь есть различие именительного и винительного, которое вообще так соблюдается в Слове о полку Игореве; к тому же здесь разница ѫ (я) и и не так ощутительна. Оттенки склонения в прилагательных, т. е. окончания на а и ая, мя, относительно винительного и родительного и других падежей, не довольно постоянны, изменяются; но они сами по себе мало имеют разницы в обоих языках и потому не составляют важности. Мы видим в прилагательных те же ошибки, какие и в именах существительных, в подобных случаях; сверх того ошибки собственно свойственные прилагательным. Примеры приведены выше в других примерах; считаем это достаточным. Заметим, что двойственное число, часто встречающееся, соблюдается верно; напр.: оба есве Святъславличя {Песнь о полку Игореве, изд. М. Максимовичем; Киев, стр. 8.} и пр.; исключения очень редки; напр.: говорится об Игоре и Всеволоде: н нечестно одолесте {Песньо полку Игореве, изд. М. Максимовичем, Киев, стр. 28.} и пр. Первообразное прилагательное употребляется также; напр.: земли незнаеме, неготовами дорогами {Там же, стр. 10, 10.} и пр. Мы встречаем также отсутствие предлога пред падежами, но не так как в других памятниках; везде перед именами собственными (в предложном падеж) находится предлог с Чьрнегове, в Кыеве, в Полотьске, в Путивле и пр.: но, перед именами несобственными предлог иногда отсутствует; напр.: Копие преломити конец поля Половского; конец копия въскърмлени {В позднейших памятниках мы встречаем подтверждающее это употребление; так в грамотах XV столетия находим: Дуб что стоить конец Парфеньевского болота; еще: мои купли конец Боровтцкого моста (Собр. Гос. гр. и дог. М. 1819 г., ч. 1. стр. 332, 337). Здесь слово без предлога конец употребляется как бы предлог. Впрочем не является ли здесь может быть именительный вместо творительного вследствие первобытной неподвижности?}; обесися сине мгле, уношу Князю Ростиславу затвори Днепр темне березе {Песнь о полку Игореве, изд. М. М., стр. 6, 8, 38, 46.}. Не думаем, чтоб это была ошибка, чтобы темне березе был винительный падеж, что было бы слишком яркая и несообразная с языком песни Игоря ошибка; к тому же уношу винительный падеж; надо думать, что и Князю Ростиславу должно было быть употреблено в винительном падеже; а что значит: затворил темные берега?-- тогда как затворил в темном береге имеет смысл; подобный образ видим мы в песни о Добрыне: Добрыня купался, змей унес {Там же, стр. 28, 44.}. Замечательно в Слове о полку Игорев употребление падежа дательного, согласно с духом Русского языка, но здесь особенно ярко выступающее; напр.: всъпеша на брезе синему морю; одевавшу его темными мглами под сению зелену древу {Древние Российские стихотворения собранные Киршею Даниловым. 1818 г. стр. 345, 357.} и пр. Считаем достаточным сказанное нами о Слове о полку Игореве.

    Из сказанного нами, кажется, нам должно вывести, что язык этого «Слова» был составной, не живой язык того времени, которого условие, жизнь и движение обнаруживалось тогда необходимо ошибками. В таком случае нам надо бы усомниться в современности этого «Слова»; но так как в нем есть подробности, указывающие особенно на современность, и вообще оттенок современности, если не в языке, то в самом сочинении, то мы невольно должны дойти до другого результата. Если в языке «Слова о полку Игореве» не видим живого, современного движения языка, его внутренней жизни, известным образом проявляющейся, то мы должны сказать, что сочинитель был не самобытный участник в этой жизни языка, что судьбы языка не были для него судьбами его собственного слова; другими словами, что сочинитель не был русским, природным, по крайней мере. Самое употребление языка это доказывает; найдя у нас два элемента речи, сочинитель воспользовался и тем и другим, не в смысле того, что он употребил их как богатство, слога ради; но видя их необходимое в письменной речи присутствие, он не мог не взять и того и другого; эти элементы остались у него равнодушны друг к другу и рядом прошли сквозь все его сочинение {Только помня различие именительного с винительным во множественном числе и сохранение этого различия в Слове о полку Игореве, можем мы объяснить такое место (стр. 40 того же издания) и рози нося им хоботы пашут. Объяснители думали, что: носят рога; следовательно принимали рози за падеж винительный, тогда как винительный будет рогы, и если где можем мы основательно принимать в соображение разницу именительного и винительного падежа, так в Слове о полку Игореве, где именно эта разница соблюдается строго. Нося вероятно относится к рози, как к подлежащему; нося есть причастие единственного числа, но оно могло быть употреблено вместо множественного; в Слове же о полку Игореве находим: Се бо Готьскыя красныя девы…. Звоня Руськым златам, поют время Бусово (стр. 28 того же издания), что доказывает, что в Слове о полку Игореве это причастие так употреблялось и что в настоящем случае можно принимать его также. Таким образом грамматическое объяснение будет следующее: рози нося им хоботи пашут — рога носящие (нося) им (это слово можно отнести или к рогам как замену: себе, или Князьям) носящие им хвосты (хоботы) пашут. Итак: рога носящие хвосты пашут. Вот грамматическое объяснение; другого кажется сделать нельзя. Но что же это значит? Мы знаем, что есть в народе подобное фигуральное изображение коровы: четыре ходаста, два бодаста, да седьмой хлебестун. Есть и другое подобное. И так здесь не есть ли это фигуральное изображение коровы или быка? быки пашут. Это кажется нам, пока, единственною вероятною догадкою.}. Жизнь ошибки принадлежит только природному обладателю языка; он только может и имеет право, и смеет ошибаться и, разумеется, в известном случае, ошибка его может иметь важный смысл, тогда как иностранец боится ошибки, и, приобретая язык, хотя бы и от навыка и не через грамматику, но непременно через рефлексию, — говорит иногда правильнее коренного жителя. Разумеется, иностранец может ошибаться и ошибается, но его ошибки происходят от незнания. Мы представляем себе здесь иностранца, дошедшего своим путем до совершенного, полного знания языка из учения или из опыта; тогда язык его должен иметь более боязливой холодной правильности, нежели язык туземца. Мы говорим не в отношении к живости слога, но чисто в языковом отношении. Это находим мы в «Песне о полку Игореве», где именно ошибки должны были бы явиться как современное движение, жизнь языка; именно в то время происходила для пишущего русского та борьба между двух языков, которая и отражалась у него в слоге; и именно этой борьбы мы не видим в рассматриваемом произведении; видим, напротив, равнодушное присутствие, равнодушное и для самого писателя, двух этих языковых элементов, и вместе правильное их употребление; следовательно, только мертвое, холодное их значение: такое значение обличает иностранца. И так в самом языке находим свидетельство, что это писал не русский, под пером которого язык непременно принял бы другой вид. Теперь, кроме языка, самое содержание песни, внутреннее ее значение, приводит нас опять в недоразумение, которое может разрешиться или предположением, что это не подлинное сочинение, или другим, что это писал не русский. (Мы сказали, что принимаем последнее, и почему.) Во всей песне нет нисколько элемента религиозного, кроме слов на конце, что Игорь едет к божией матери Пирогощей. Это совершенно несогласно с характером русским, и особенно того времени. В «Слове Даниила Заточника» беспрестанно ссылки на св. писание; во всех позднейших памятниках сильно присутствует элемент религиозный, и отсутствие его в «Слове о полку Игореве» сильно заподозривает это сочинение. Сверх того, самые поэтические образы, там встречающиеся, так мало имеют народного русского характера, так часто отзываются фразами, почти современными, так кудреваты иногда, что никак нельзя в них признать русской народной поэзии, если и нельзя отказать сочинителю в поэтическом таланте, которому придал он только оттенок русицизма. В этой «Песне» выдается сочинитель, индивидуум, еще не могший возникнуть в русской земле, где пелись тогда народные песни. Кто же был этот сочинитель, откуда пришел он? Церковнославянский язык был ему хорошо известен, русский язык тоже; оба языка вошли в его сочинение, и мы уже определили, какой характер, какое отношение приняли они там; мы сказали, что это отношение обличает иностранца; но кто же был этот иностранец? На это отвечать, разумеется, мудрено; вероятно, гречин10, знавший церковнославянский язык еще прежде (что греки могли знать церковнославянский язык, не бывши в России, это увидим ниже) и в России научившийся русскому. Свои кудреватости и хитросплетения вложил он в сочинение, не имеющее нисколько того грандиозного вида народной русской поэзии, какой видим в древних стихотворениях, собранных Киршею Даниловым, — сочинение, оставшееся изолированным и не перешедшее в уста и в ведение народа, которому, несмотря на церковнославянский язык, довольно известно «Сказание о Мамаевом побоище» {Находят сходство между этими двумя произведениями; но если сходство и есть, то выражения «Слова о полку Игореве» перешли сперва в другое сочинение и там уже удержались в народе.}. Отсутствие религиозного элемента не уничтожает предположения, что сочинитель был грек. Мы приняли от них христианскую веру, но религиозность была собственным элементом русской жизни, и грек мог и не иметь ее. Язык же витиеватый, который нравиться мог, но не вошел в народную жизнь, вероятно, принадлежит греку. Еще Владимир говорит у Нестора о греках: суть же хитро сказающе и чюдно слушати их {Летопись Несторова по древнейшему списку мниха11 Лаврентия. 1824. Москва, стр. 72.}.

    В конце XII, или в самом начали XIII века, имеем мы прекрасное послание Симеона Епископа Суздальского к Поликарпу; оно написано на языке церковнославянском; послание написано правильно; но в нем, как и в других сочинениях, встречаются некоторые ошибки; их немного; напр.: аз желаю единоа крупици; или: от послушаниа отча и братии своей {Памятники Российской Словесноти XII века M. 1821. cтp. 251, 253.}. Двойственное число везде сохранено. Встречается полногласное употребление глагола: не вьспрещааше {Там же, стр. 252.}. Язык вообще в его оборотах церковнославянский. Что касается до самого содержания, то в нем видно глубокое религиозное чувство со всею его умилительною простотою, проникающее все это прекрасное послание.

    В XIII веке имеем мы еще памятник, интересный чрезвычайно и потому, что современность списка совпадает с его современностью. Это Правила Кирилла, Митрополита, памятник церковный и писанный на языке церковнославянском. Язык правилен, все особенности его соблюдены тщательно, и едва заметно пробирается неправильность сквозь строго сохраняемые формы языка. Мы находим пример предложного без предлога: неоустроение церквах {Русские Достопамятности. Москва. 1815. стр. 107.}. И вместо е поставлено однажды, в словах: кровь, также в слове: время {Там же, стр. 114, 109.}. Встречаются в известных случаях склонения: и вместо ѫ, или, что для русских было равно, я; напр.: то ни приношения о них принимати рекши просфоури и коутьи ни свечи. В других местах в том же случае е заменяет это неуместное для русских я; напр.: от проскоурнице; от светлые неделе {Там же, стр. 115, 112. 116.}.

    В XIII-же столетии встречаем мы весьма замечательные проповеди Епископа Владимирского Серапиона. Церковнославянский язык, которым они писаны, чрезвычайно правилен; тонкие особенности его соблюдаются верно; как: окончание на и в предложном падеж единственного числа в известных случаях, напр.: в солнци; — окончание на ѫ (я — а) и в винительном и других падежах, напр.: отца и братью нашю избиша, матери наши и пр.; вижю вы пременившася; вскрай земля нашея; чародейци и чародейца; также соблюдается отличие женского рода в причастии, напр.: мати, видящи {Творения Святых Отцев в русском переводе. М. 1843. книжка 1, стр. 99. 99. кн. 9 стр. 103, кн. 3 стр. 194. 900, кн. 2 стр. 103.}, и др. т. п. Мы не приводим примеров не столько тонкого и более обыкновенного, правильного, верно соблюдаемого употребления. Изредка попадаются и некоторые ошибки, напр.: лже; овцы; с небеси {Творения Святых Отцов вРусском переводе. Москва. 1843. книжка 1, стр. 100, кн. 3, стр. 204. 195.}. Полногласие сохраняется в одном слове: живущиим {Там же, книжка 3 стр. 194.}. Встречается предложный без предлога: не прикасайтеся делех злых и темных {Там же, книжка 3, стр. 196.}. Замечательно употребление: волхвов {Там же, книжка 3, стр. 202.} женского рода от волхв, как: свекор — свекровь. — Вообще эти, прекрасные по содержанию и по слогу также, проповеди написаны чрезвычайно правильно по-церковнославянски, с оттенком и особенностями древнего языка.

    До сих пор, не имея, как мы сказали уже прежде, памятников русской речи, имея памятники только церковнославянского языка, что могли мы сказать о русском? Но по ошибкам в церковнославянском языке, ошибкам, производимым другою, под ним скрытою живою речью, могли мы узнавать, следить русскую речь, являющуюся для нас в первом периоде, именно, как живая связь ошибок в языке церковнославянском. Уже такие ошибки сами по себе показывают, что это язык не живой; показывают присутствие другого элемента живого языка и дают возможность следить его, ибо в них он является иногда и положительно. Мы старались исполнить это; поэтому до сих пор рассматривали мы так подробно каждый памятник письменности, не упуская ни одного, наблюдая здание церковнославянского языка и замечая все минуты его колебания от невидимой будто бы причины; это была русская речь, под ним скрытая и разнообразно его потрясавшая; и поэтому чрезвычайно интересны и важны все памятники письменности того времени. Но русская речь является здесь все еще как ошибки в церковнославянском языке; только в них она открывается; до сих пор не иначе как так могли мы видеть ее; церковнославянский язык был постоянно и везде перед нами, где только встречалась написанная бумага. Что же наконец могло вызнать язык наш народный на бумагу, заставляя его явиться в своем самобытном вид, разве с малыми, ничего незначащими оттенками церковнославянского языка? — Живые юридические отношения, грамоты и договоры. Здесь найдем мы оправдание многому тому, что как ошибка являлось нам в языке церковнославянском. Здесь увидим мы живой источник того, что было нам знакомо доселе, как неправильность, — источник, откуда шли живые струи слова, смущавшие течение языка церковнославянского. Мы подойдем к самому источнику, и многое переменит свой вид; как истинное, как стройное, как органическое явится нам то, что казалось прежде неправильным, ошибкой. В начале, или собственно с половины XIII столетия, начинается это новое проявление речи, новые памятники языка, — начинаются грамоты и договоры.

    В начал XIII столетия имеем мы подлинную грамоту: это договор Мстислава Князя Смоленского с Ригою и Готским берегом, 1929 года. Древнейшая, нам известная, грамота Новгородская является в начале второй половины XIII столетия: это договорная грамота Новгорода с Великим Князем Тверским Ярославом Ярославичем, 1965 года. Мы читаем их, и еще неожиданная самобытность нового языка поражает нас; вот наконец речь, так долго скрывавшаяся и темно дававшая знать о своем присутствии; мы узнаем ее, мы узнаем и это и вместо ѫ, и потом эту неподвижность винительного как именительного на а в известном случае, уже знакомые нам и прежде. С другой стороны, мы узнаем ее, как нашу живую речь, которою и теперь говорим; мы слышим даже этот русский разговор, в Новгородских грамотах особенно. Что же мы видим, что является нам в этих грамотах особенностью непременно того времени, что кладет на эту речь печать известного определения, привязывающего ее к известной эпохе ивместе дающего ей жизнь современности? — Мы можем сказать вообще прежде всего, (подробный ответ заключается в саком рассматривании грамот) что все эти неровности слова, всеэти оттенки, какие можем мы отыскать в грамотах, различающие их от настоящего времени, суть чисто русские в тоже время, принадлежат к истории русской речи, к ее известной эпохе, имеющей, в этом смысле, и различие от настоящей русской речи, носящей на себе также печать эпохи. Оттенок языка незначителен. Мы сказали прежде, как просто уже время налагает свой характер на язык; как уже предшествование одно дает ему необходимо такой вид, такую физиономию; есть звуки, которые должны замолкнуть, есть звуки, которые должны возникнуть течением времени. И так уже это различие, различие времени должно лежать между языком грамот и нашим современным; и тоти другой составляют моменты развития языка русского вообще; но это различие принимает определенность, обозначается степенью развития, является под многими условиями, все это имеет дает языку полный известныйхарактер. Самый легкий оттенок языка церковнославянского лежит на языке грамот.

    Грамота, Договор Мстислава с Ригою и Готским берегом заслуживает отдельного взгляда по превосходящей своей древности и по некоторому особенному оттенку языка. В ней видим мы употребление, свойственное языку малороссийскому или белорусскому, именно: оу Ризе, оу Роусе, и пр.; многие буквы явным образом ошибочно поставлены вместо других; е часто заменяет ъ, вероятно по сходству начертания. Здесь видим мы однажды употребленное прошедшее время церковнославянского языка: оже быхом что тако учинили {Собрание Государственных грамот и договоров. Москва, 1819 года, часть 9, стр. 2.}. Двойственное число соблюдается верно: оже не боудет двою послуху; та два была {Там же, стр. 2, 4.} и проч. Склонение вообще соблюдено согласно с языком церковнославянским; но здесь не встречается однако окончания на ѫ(я), и вместо него ять или е; напр.: Тиоуноу на Вълчце дати роукавици; оу стое Бце; также оу Латинской церкви {Собрание Государственных грамот и договоров, М. 1819. ч. 2, стр. 4.}. Очень часто встречается винительный на а; напр.: такова правда оузяти Роусиноу; дати иемоу на събе порука; дати о двою капию въску весцю коуна Смольнескаиа {Там же, стр. 3, 3, 4, 4.} и пр. и пр. Грамота едва ли не была переведена с немецкого; по крайней мере одно употребление на это намекает, именно счет лет, когда написана грамота: а лето и с лето и и лето и к{Там же, стр. 4.}. Предложного падежа без предлога не встречается; полногласия также. К тому же мы должны сказать, что отношения языка малороссийского и белорусского вероятно были другие к церковнославянскому языку; мы же пишучи о языке русском вообще, а не о наречиях его в отдельности, обращаем собственно внимание на язык великорусский. Теперь перейдем к Новгородским грамотам и имеет вообще к грамотам XIII столетия.

    Язык грамот XIII века — язык совершенно русский, но язык, в котором еще не совершились явления дальнейшего движения. Мы встречаем много форм, окончаний, носящих на себе характер, если не первобытный, то ранний; мы видим, как при всех своих общих коренных русских началах, русский язык имеет здесь на себе особенности времени и именно времени раннего. Взглянем же на эти особенности, на то, что собственно составляет свойство того времени и различает тогдашнюю русскую речь от нынешней. Мы находим, уже знакомый нам, неподвижный падеж винительный на а; напр.: а та грамота Княже дати ти назад {Собрание Государственных грамот и договоров. М. 1819. ч. 2, стр. 3.} и пр. падеж, уже нами объясненный прежде. Это употребление будем мы встречать долго. В грамотах, хотя гораздо менее, нежели в памятниках церковнославянского языка, встречаем мы однако же глагол есмь, собственно в первом и во втором лице, но не в третьем. Здесь можно кстати объяснить причину такого различия в употреблении. Всякой предмет, сам по себе взятый, есть третье лице, он; всякое прилагательное, как опредление предмета, тем болье в первообразном виде (усеченное, так называемое) есть тоже третье лице. Есмь же у нас употреблялось совсем не как вспомагательный глагол с причастием, а просто как глагол с прилагательным; напр.: они добр есть человек. Лучшим доказательством служит то, что и в церковнославянском языке, когда употребляется я или ты, глагол есмь отсутствует как ненужный, и наоборот, является при отсутствии этих личных местоимений. И так глагол есмь был просто заменою личных местоимений; так является он в звательном в русских песнях: гои еси добрый молодец. Поэтому очень понятен выпуск его в третьем лице, где само по себе прилагательное есть или имеет в себе третье лице; тогда, как естественно выступить глаголу с силою личности там, где уже не третье лицо, где является лицо второе: ты; от этого во втором лице мы почти всегда встречаем глагол есмь. Но и второе лицо еще не так далеко от предмета, не столько субъективно как первое, и потому в сочетании первого лица с прилагательным вообще, или отглагольным, встречаем мы всего чаще глагол есмь. — Характер неразвитости, характер раннего периода, имеющий в себев то же время и некоторое полногласие, лежит на этом нашем языке грамот XIII и XIV века. — Именительный часто в именах мужеского рода встречается в винительном, вместо употребляемого в наше время родительного, напр.: а держати ти свой тивун; а холопы и должники и подручникы выдавати {Собр. Гос. гр. и дог. М. 1815. ч. 1, стр. 2. и 5.} и пр. и пр. — Именительный множественного употребляется вместо родительного множественного же числа; напр.: что селца тягнуло к тым свободам; в другом таком же месте: что сельц; — а что головы поимаю; с обе половине {Собр. Гос. грд. и дог. М. 1815. ч. 1, стр. 9. С. 15, 22.}. — Употребление ты; напр.: а то ты Княже, не надобе {Там же, стр. 4.}. Ти не исчезло и теперь в народе; оно употребляется как: те, и, как и в древних грамотах, различается от тебе или тобе; последнее употребляется тогда, когда на нем более опирается значение. — Есть употребление: предложного без предлога: лете {Там же, стр. 8. 10 и пp.}; но и до сих пор сохраняется это употребление в устах народа; народ говорит: утре вместо поутру; также употребление: молодецки, братски и пр. можно только объяснить предложным без предлога, от первообразного прилагательного неупотребительного в именительном: молодеци; у Нестора есть такое прилагательное: бе бо детеск; отсюда также: детский здесь только и заменяет е, что часто взаимно случается. — полногласие видим мы еще тогда же в недавно образованных ино (им, ина, ино) како {Собр. Госуд. гр. идог. Москва. 1815. ч. 1. стр.}, вместо которого народ употребляет им, как.-- Встречаем также полное неопределенное на ты; напр.: людий не выводити; а грамоте ти не посужати {Там же, стр. 3 и пр.} и пр. и пр.; также до сих пор сохранившееся и в песнях и в речи народа и даже и в нашем разговор в иных случаях. — Видим полногласное прилагательное, уже утратившееся в памятниках церковнославянских в то время; напр.: и от всех старейшиих и от всех меншних; Новгородьскыих {Там же, стр. 7.}. — Видим первоначально образовавшийся родительный мн. ч., как: волостий, свиний, и его видоизменение, объясненное нами выше в слове: волость.-- Также первообразный краткий родительный; как напр.: муж; что твое и твоих муж пошло {Собр. Гос. гр. и дог. Москва. 1815. ч. 1. стр. 3.}; этот родительный и теперь еще существует у нас в некоторых словах; напр.: пять пуд.-- Видим также первообразно являющийся возвратный глагол, где ся еще отделяется от глагола, что явно на себе носит характер первообразности и составляет собственное различие одной и той же речи, не мешая ее тождеству и единству, напр.: а что ее деяло {Там же, стр. 19.} (об этом тоже говорили мы прежде). Двойственное число встречается также в грамотах; оно также нам принадлежало и должно было утратиться в течении развития; напр.: по в купе; а за вoлок ти слати своего мужа из Новагорода в дву насаду; а срок трем тысячамьи двема стома {Собр. Гос. гр. идог. Москвы. 1815. ч. 1. стр. 4, 10, 16.}, и пр.

    Вот оттенки, характеризующие русскую речь XIII и XIV столетий; ни один из них не случаен; все напротив являются ясно и законно, выражая собою известную степень развития собственно нашей речи, известное время; так что поняв их во времени, мы имеем перед собою нашу русскую родную речь, полную и свободную. Это доказывали мы и прежде, говоря об отношениях церковнославянского языка к русскому; мы основывались на тех же фактах. Все оттенки церковнославянизма слабы; то, что главное дает их еще слогу грамот, это письмо, которое, знакомое нам чрез церковнославянский язык, еще долго удерживало, по крайней мере отчасти, права свои; орфография грамот церковнославянская. Укажем на оттенки церковнославянизма. Мы встречаем е вместо ѫ (я) церковнославянского: еще не твердое следовательно употребление; но встречается также и и, русское окончание; напр.: от лодье; а судье слати тебе свое; земле {Собр. Госуд. грам. и догов. М. 1815. ч. 1, стр. 2. 4. 7 и пр.} и пр. Далее это изчезает, и мы видим: от ладьи; а судьи слати тебе свои; а Новогородьской ти души блюстии а с Суждальской земли {Там же, стр. 7. 10. 11. 14 и пр.} и пр. За церковнославянизм принимаем мы дательный падеж множественного числа в именах мужеского и среднего рода на ом: бояром, дворяном {Собр. Гос. гр. и дог. М. 1815. ч. I, стр. 11. 12. 13 ипр.} и пр., встречающийся в Новгородских грамотах; нам скажут, может быть, почему же не предположить и в русском языке возможность существования прежде такого окончания; но являющееся в тоже время другое окончание не письменное и согласное с настоящим, обнаруживает, что в устах народа была другая буква; напр.: по постояниям {Там же, стр. 14.}. Еще более подтверждает это то, что между Новгородскими грамотами есть две (подлинные), в которых почти везде употреблено окончание на ам; напр.: боярам, дворянам, наместникам, купцам {Собр. Гос. гр. и дог. М. 1815 г. ч. 1. стр. 10. 11. 12.}. Вероятно это произошло от писавшего грамоты. Откудаже бы он взял такое употребление против другого, узаконенного письменностью, если б не из уст народа? Положим, могли бы сказать, что здесь явилось уже употребление новой образовавшейся формы; но в следующих грамотах падеж на он удерживает опять права свои; и так это действие церковнославянской орфографии. К этому же роду церковнославянского употребления причисляем мы предложный падеж множественного числа в именах мужеского и среднего рода, оканчивающийся на ех. — Как доказательство, что здесь было чуждое влияние языка церковнославянского, можем мы привести употреблёние родительного падежа в слове Владыка: в грамотах много раз написано: от владыце {Там же, стр. 6. 7. 19 и пр.}, тогда как здесь этой перемены не нужно; это будет падеж дательный; падеж же родительный: от владыкы. Также спутанно является в грамотах различие падежей именительного и винительного во множественном числе в именах мужского рода; напр.: почие послове свои слати. Повеле Юрью и Якиму послове Михаилове поняти {Там же, ч. 1. стр. 17.}. Здесь именительный падеж с его различием употреблен вместо винительного. Но в грамотах нет прошедшего времени церковнославянского языка. Впрочем между Новгородскими грамотами есть одна, в которой встречаем церковнославянские формы глагола. Это легко объяснить внешним влиянием; но все может представиться вопрос, не явились ли эти церковнославянские формы, как исчезающие, как угасающий и вспыхивающий природный элемент языка. Мы сказали наше мнение об этом; но теперь эта грамота еще более подтверждает его. Вероятно писавший захотел пощеголять церковнославянским языком, ими намерение таким образом исказить, оклеветать русскую настоящую речь, и был за это наказан; в самом деле, сама грамота его изобличает: церковнославянские формы глагола перепутаны и неправильны, знак, что они были ему чужие, только знакомы, и плохо в тоже время знакомы. Эта грамота очень напоминает невежественное употребление, иногда и в наше время, форма церковнославянского языка в простом народе, когда почти к каждому глаголу прикладывает он ше. В грамоте употреблено ошибкою: послаше; — послаше Новгород, тогда как надобно: посла, если в единственном, в множественном же: послаша; можно бы подумать, что здесь поставлено множественное (разница была бы не велика), которое часто соединяется с именем собирательным в единственном числе, что не противно нисколько духу русского языка; но в других явственных случаях Новгород соединяется с глаголом в единственном числе; напр.: Новъгород все крест целует {Собр. Гос. гр. и дог. М. 1815. ч. 1, стр. 9.} и в этой грамоте далее: весь Новгород велел, что показывает, что выше ошибочно употреблен глагол в единственном числе. Далее: повелеше весь Новъгород, опять ошибочное употребление прошедшего от глагола: повелети; в единственном надобно бы: повеле иво множественном опять: повелеша {По Добровскому должно сказать: повелесте. См. его Грам. ч. II, стр. 88. Но мы следуемздесь Остр. Евангелию (см. Остр. Ев. грам. правила стр. 232), которое с нимразнствует.}. Далее чрез несколько строк употреблено, кажется, безлично: а повелеша печати приложити. Наконец употреблено правильно: Новгород повеле {Собр. Гос. гр. и дог., ч. 1, гр. XIII, стр. 16-17.}. И так здесь прошедшее от повелети, употреблено три раза и всякий раз различно. Надо прибавить, что в этой же грамоте перепутаны именительный и винительный падежи с их различием в известном случае, на что указали мы выше и привели примеры. И так есть одна между Новгородскими грамотами XIII и XIV столетия, где явились церковнославянские Формы глагола и явились, как доказательство того, что они чужды нашему языку — неправильно, искаженными. Другого влияния церковнославянского языка нет; все что есть — объясняется и отделяется следовательно как чужое, и мы имеем перед собою нашу русскую речь XIII и XIV столетия. Далее мы увидим, как церковнославянский язык вновь, но ученым образом, намеренно, как притязание входит в позднейшие грамоты; так что в этом отношении чем древнее грамота, тем чище в ней русский язык, хотя с другой стороны в позднейших грамотах более замечается нечаянное освобождение в русской речи, при дальнейшем ее ходе. Мы обратили здесь внимание собственно на грамоты Новгородские, договорные, писанные от лица народа и потому более народным языком; но и другие грамоты того же времени русских князей: Смоленского, Владимирского, что на Волыни, и Луцкого, и также одна грамота князя Литовского и наконец грамоты Московские не изменяют общему характеру; но писанные князьями, а не народом и не для народа, они не представляют той полной, по тогдашнему, национальности языка, какую видим мы с грамотах Новгородских. Первых немного; Московских же имеем мы довольное число; мы будем говорить, следовательно, собственно о Московских; но мы укажем при этом и на грамоты других князей. — Грамоты Московские, относящиеся уже к XIV столетию (грамоты других князей восходят некоторые к XIII) — или духовные, или договорные. Здесь можем мы положить тонкое отличие: грамоты духовные, при которых почти всегда выставляется имя писавшего грамоту, более имеют на себе этих знаков, следов церковнославянского языка, нежели грамоты светские. Мы можем указать на форму церковнославянского прошедшего времени в духовной грамоте Владимирского князя: создах {Собр. Госуд. грамм. и догов. М. 1815., ч. I, стр. 7.}; также на употребление русское в предложном падеже множественного числа в именах мужеского и среднего на ах вместо ех; в светской грамоте Владимирского и Луцкого же Князя: а на горажанах {Там же, стр. 8.}; но обе эти грамоты в списке. Духовная грамота Иоанна Даниловича, 1528 года, писанная дьяком Костромою, также и другая его же духовная грамота, того же года написанная, как и все, по-русски, — сохраняют в себе правильное употребление церковнославянского языка, почти во всех случаях, где он соприкасался с русским; так сохранено различие именительного и винительного падежа во множественном числе в известном случае; не встречается винительный на о, в именах женского рода; дательный во множественном числе в именах мужеского и среднего рода на он, а не на ам. Встречается также нерешительное употребление падежей на ѫ, которое заменяется е; напр.: моее, нашее {Там же, стр. 31. 32. 33. 34. 35.}. В договорной грамоте Симеона Иоанновича видим мы уже слабейший оттенок церковнославянского языка; встречается русское народное употребление падежа винительного на а; напр.: исправа ны учинити; не сохраняется различие в падеже именительном и винительном множественного числа в известном случае; как: в бояре {Собр. Гос. грам. и догов. Москва. 1815. г. гр. XXIII. стр. 35. 36. 37.}. Но вслед за этою грамотою является духовная того же Князя, и в ней видим мы тот же самый слог, видим явственно смешанное употребление именительного и винительного падежа во множественном числе в известном случае; напр.: ключники; встречаем также и решительно употребленный родительный падеж на и вместо ѫ (я); напр.: своее купли, и даже предложный без предлога, очень редко уже встречающийся; напр.: а что буди судил когда великом Княжнье. Этот слог более русский, особенное участие, которым проникнута грамота, наконец отсутствие имени писца, и еще последние строки, являющие какое-то личное чувство, красивый оборот, которым как бы хотело выразиться само лицо: а пишу вам се слово того деля, чтобы не перестала память родителей наших и наша, и свеча бы не угасла {Там же, гр. XXIV. стр. 37. 38.}, — все это намекает на то, что писал грамоту сам Великий Князь Симеон, а не писец, вероятно более знакомый с письменным языком. Следующая духовная грамота Иоанна Иоанновича уже не имеет этих особенностей {Там же, гр. XXV, стр. 34, 40, 41.}. Таким образом в духовных и светских грамотах Московских XIV столетие, видим мы основный характер языка Русской и в тоже время при нем видим, как переливается оттенок языка церковнославянского, выступает то ярче, — в грамотах духовных, то бледнее, — в грамотах договорных; но чем далее, темболее спутывается намеренное употребление особенностей церковнославянского языка, тем сильнее одолевает русский элемент, собственно в русской речи, хотя бы с другой стороны могли ученым образом входить церковнославянизмы, искажаясь в тоже время от неуменья и незнание, но все же входя в речь вследствие притязания. Тверже пишется и вместо ѫ(иа) в известных случаях. Что касается до и, то оно начинает являться теперь и там, где долго постоянное употребление постоянно встречавшегося слова мешало ему явиться; напр.: а что имела или земли; сабли золотые; судьи наши {Собр. Гос. гр. и дог. М. 1815, ч. I, стр. 47. 51. 54.} и пр. и пр. Забывается и смешивается различие именительного и винительного в известном случае в множественном числе, напр.: пред нами наместницы; а коли, Господине, имем слати данцици; а что наши данщикы сберут, и ни исправу учинят, а твои наместники с ними {Там же, стр. 48. 50. 56.} и пр. и пр. Как особенности русского языка, встречаем мы часто винительный единственного числа в известном случае, на а; напр.: знати своя служба; порука и целованье свести {Там же, стр. 44. 64.} и пр. и пр. Также имеющееся в Новгородских грамотах употребление именительного падежа множественного числа вместо родительного того же числа; напр.: с обе половины {Там же, стр. 48.}; предложный падеж без предлога также встречается; напр.: бортници купленые под вечные варях {Собр. Гос. гр. и дог. М. 1815, ч. 1, стр. 23, 41.}; падеж нисколько темен, но кажется это предложный падеж без предлога. Русская речь обозначается явственнее и явственнее. В ней самой независимо от влияния церковнославянского языка, в ней самой есть движение; двойственное число, свойственное также и русскому языку, исчезает мало-помалу, сохранилсь в слове два, как оно и теперь сохранилось в родительном: двух, где к дву прибавилось еще окончание х (см. выше), — в слове, числом самим указывающим на двойственность, — и не сохраняется иногда в стоящих с ним рядом и с ним должных согласоваться именах; напр.: из дву жеребьев; двема жеребьи {Там же, стр. 42. 68.} и пр. Мы видим, что е начинает, но очень слабо и редко, заменять первообразное и в родительном падеж множественного числа; напр.: моих детей {Собр. Гос. гр. и дог. М. 1815. ч. 1, стр. 67.}; впрочем подлинная грамота по ветхости дополнена списком, и вероятно это слово взято из списка (ибо это единственный кажется пример). — И так XIII и XIV век являет нам в грамотах русскую народную речь; так говорил народ (оттенки письменности легко отделяются) и так клал ее на бумагу, с некоторыми ясно определяющимися условиями. Это была та речь, тот язык, который и как язык, вполне выражал определение национальности, в котором находился народ; тогда как общее, для него недоступное, выражалось в отвлеченном от него, язык церковнославянский; самыми языками уже определялись известные формы жизни духа народа. Не то, чтобы русский язык был уже по существу своему непременно национален, но русский язык, как русский народ, был определен тогда национально, а не иначе, и по этому русский язык был тогда национальный уже потому, что был русский; сторону его видели мы в грамотах и договорах, известно определенную. Язык же церковнославянский, как язык чуждый и заключивший в себе общее, принесенное для нас, еще чуждое, содержание, был языком проникнувшимся, как язык, этим значением; языком, уже и потому отвлеченным для нас, что это был не наш язык, который или мог вовсе для нас не существовать или, если содержание его уже связывало его с нами, мог существовать для нас только как язык общий, весь условленный содержанием доставшихся ему в удел. — Мы имеем давно письменные памятники языка церковнославянского, но собственно памятники другого языка, языка национального, русского имееммы только с XIII столетия в грамотах и договорах, нами указанных. Эта национальность языка, кроме различия этимологического, различия важного и заметного, имеет, само собою разумеется, различие в синтаксисе, в строении речи. В синтаксисе открывается дух языка, степень его развития, в нем его субъективная сторона; объективная является в его этимологии. Здесь, только в синтаксисе, приводятся в движение все тесилы спора, которые видели мы в предыдущей сфере; тут получают живое отношение все формы языка, им себе прежде данные, и является ряд движений языка чисто внутренних, субъективная его эпоха, где он уже не творит новых форм, но действует духовно так сказать. Только на письме, только в письменном слоге, вполне является синтаксис, только там развеивает он все свои стороны, все богатство и разнообразие оборотов, чего не может допустить разговор, где язык находится в сфере случайности и ею условливается; и в самом деле, что хлопотать о фразе, когда жест, движение, голос, все дополняет смысл ее. Письмо освобождает язык от голоса, от произношения, от всех случайных отношений, условий. И с этой стороны является нам большая разница между языком церковнославянским и языком русским. С одной стороны, — в письменности церковнославянской, видим мы синтаксис с его разнообразием, с стройным течением речи; здесь может явиться вопрос, не греческий ли это синтаксис? Не вдаваясь в решение этого вопроса, который повел бы нас очень далеко и на которой бы мы вероятно отвечали отрицательно, скажем (что мы сказали уже выше), что в синтаксис церковнославянской письменности не находим мы ничего, противоречащего духу русского или вообще славянского языка. Для нашей цели довольно, если мы просто назовем этот синтаксис синтаксисом языка церковнославянского. Первое, что видим мы в письменности языка церковнославянского — это освобождение от разговора, свободное течение самой речи; здесь может не быть даже не только влияние греческого, но и вообще влияние чуждого языка; синтаксическая сторона языка, имея разумеется свои законы, всего более связана с духом самого пишущего, особенно когда язык сроден, и по этому, будучи управляема русским писателем, она не становилась чуждою духу русского языка; напротив выражала его в себе, но, как сказано, освобождалась своею сферою от оков случайности разговорной и представляла уже стройное синтаксическое течение речи. Одно можем мы сказать о синтаксисе церковнославянском, встречаемом нами в сочинениях, нами уже указанных: — мы видим полную свободу синтаксиса; мы видим здесь и длинный период, и глагол на конце, свойство синтаксической, письменной, к тому же еще отвлеченной письменной, сферы языка, — и вмести с тем видим много оборотов, собственно этой письменности принадлежащих, оборотов живых, открывающих дух языка, но не могших естественно перейти тогда к народу в его ведение {Мы замечаем в языке церковнославянском оборот, которого свойственность русскому языку, по общему мнению, сомнительны; это так называемый дательный самостоятельный. Конечно, дико показалось бы вам теперь его употребление; но нам кажется, что он нисколько не противоречит духу русского языка и вытек из значения падежа дательного, и из того места, которое он у нас занимает. Вспомним, как много употребляется у нас дательный падеж, какой широкой дается ему объем, что выражается им. Дательный падеж выражает не прямое отношение предмета, но присутствие его, соединенное с принятием участия; одним словом: участвующее присутствие предмета выражает дательный. Как понятно, что он часто заменяет родительный; мы не говорим уже о примерах, где он так поразительно, резко заменяет родительный, мы приводили их выше из Слова о полку Игореве; но не только там встречаются такие примеры, дательный заменяет и другие падежи и является в других случаях, где тесно-правильное употребление не дозволяет ему явиться; напр.: говорится: поди мне туда, у Нестора: Волдимер ти идет на тя (Лет. Нест. по древн. списку мниха Лаврентия. Москва. 1824. стр. 44) и проч. Этот дательный падеж легко мог развиться и из него образоваться оборот; таким образом: мне хотящу или хотящему иди; и вот имеем мы уже дательный самостоятельный, по крайней мере один из его видов. Мы не говорим о случаях, где дательный употребляется согласно с смыслом глагола; напр.: напиши мне; но о тех, где глагол его не допускает, как в приведенном примере; — выражение очень употребительное, совершенно русское, где, как нам кажется, скрыт дательный самостоятельный. Тогда конечно нельзя его уже назвать самостоятельным; нам кажется, что это так и есть. Вообще если принимать определение дательного самостоятельного у нас, как падежа самостоятельного других языков, то он не следует этому определению, употребляется сбивчиво. Приведем из Нестора примеры дательного самостоятельного, которые кажется должны показать, что он свойствен русскому языку, что он не дательный самостоятельный и что вообще он не следует по крайней мере определению и употреблению грамматическому падежа самостоятельного; напр.: Оньдрею оучащю в Синапии и пришедшю ему в Корсун, оувиде. — Идущу-же ему опять, приде к Дунаеви. — Во время же хотящим родити аще родится отроча, погубят. — Сънемъшемъся обема полкама наскупь, суну копьем Святослав на Деревляны. Влекому-же иему по ручаю к Днепру, плакахуся иего невериши людье, и проч. Как указание значение дательного, приведем следующий пример: хотя отмстити сыну своему (т. е. за сына своего). Но столько же или еще чаще употребляется дательный самостоятельный, относясь к подлежащему глагола; тогда конечно он не дательный самостоятельный; напр.: Князю Святославу възрастъшю и възмужавшю нача кои совкупляти. Здесь можно объяснить дательный самостоятельный употреблением русским; напр.: он пошел себе. Опять это также может быть распространено, как в подобном примере, приведенном нами выше. Вообще дательный самостоятельный употребляется сбивчиво, что говорить также против его употребление и значение, как дательного самостоятельного; напр.: Полеы же жившем особе и володеющем роды своими, иже и до сее братье бяху Поляне и живяху кождо с своим родом, и пр. Единою бо ми и сварящу и оному мьнущю оусние разгневавтся на мя, преторже череви рукама, и пp. и пр. — (Летопись Нестора по древнейшему списку мниха Лаврентия. Москва. 1824. стр. 29. 31. 43. 4. 6. 9. 35. 5. 87).}. И так как общее являлось уделом будущим жизни народной, — так же точно, как удел будущего для жизни слога, жизни языковой, являлся язык церковнославянский, с своим общим значением языка, с своею синтаксическою стороною. Летопись Нестора, просто написанная. Слава Кирилла Туровского и немногие послание духовных лиц не представляют еще сильного синтаксического развития; его намерены мы рассмотреть впоследствии. С другой стороны, с тех пор, как только появились памятники русской речи, видим мы напротив в них язык совершенно взятый из уст народа, и только что не произнесенный, а написанный. Совершенно как в разговоре, слова повторяются, синтаксическое движение прерывается, и, так как в разговор, начавшийся оборот перебивается другим, не будучи докончен, (как видим это у Геродота): все фразы произнесены отрывочно, стоят отдельно одна подле другой, и длятого, чтобы представить нечто целое и вместе продолженное, скрепляются между собою или т. е. свинчиваются союзами: а, ино и пр.; нет синтаксического стройного движения. Одним словом, печать разговора, этой живой сферы языка в народе, определенном как нация, лежит на памятниках его, на его грамотах и договорах, и таким образом язык этот составляет яркую противоположность языку церковнославянскому; — отношение, которое выражает взаимно внутреннее их значение. Так как синтаксис не столько привязан к известному времени, то мы намерены впоследствии подробно рассмотреть его, и вместе это синтаксическое значение и отношение языков церковнославянского и русского, и привести примеры, хотя бы и из предыдущего времени.

    В XIV веке имеем мы послание к народу духовных лиц; и в этих посланиях видим, как сильно вошел русский элемент языка даже и в область деятельности пастырей церкви. Правда, именно в ту их деятельность, которая направлена к мирянам, но которая все-таки условливалась религиозным томом, языком. Здесь в посланиях духовных лиц видим мы даже решительное преобладание русской речи. Редко встречаются формы собственно церковнославянского языка, как: прошедшее время, ему свойственное, и слова и выражение именно ему принадлежащие; встречаются ошибки против языка церковнославянского, в тех случаях, где необходимо с ним соприкасается русский язык, ошибки, какие свойственны памятникам народным, русским. В послании Митрополита Феогноста встречаем мы постоянно и вместо ѫ (я); напр.: несколько раз попадается: братьи моей; также: а милость Божия и святой Богородицы {Акты исторические, Спб. 1841. т. 1, стр. 1, 3.}; в последнем случае обыкновенно сохраняется церковнославянская форма. В послании Митрополита Алексия видим тоже; однажды употреблено там согласно с церковнославянским языком: ибо овца словесные Христовы {Акты исторические. Спб. 1841. т. 1, стр. 4.}. Но всего более является это в простых посланиях Киприана Митрополита; кроме употребления и, напр.: земли, никакой опитемьи или: милость Божия и пречистые его матери {Там же, стр. 17, 20, 17.} и пр. — мы встречаем у него народный русский падеж на а, напр.: Великого Василя служба служивший {Там же, стр. 19.} и пр. Мы находим у него и правильное употребление церковнославянского языка, особенно в одном послании его к игумену Афанасию; там встречам мыи руссицизмы также, о которых упомянули выше; напр.: окончание на а: трапеза же святая помывати {Акты историч. Спб. 1841. т. 1. стр. 478.}. Именно в этом послании находим мы весьма редкое и даже странное употребление русского предложного падежа: а черньцах же {Там же, стр. 479.}. Самое строение речи в этих посланиях, особенно у Киприана Митрополита, становится просто, и почти такое же как в грамотах; хотя мы и не говорили еще собственно о синтаксической стороне языка и не сравнивали речи русской с речью церковнославянскою, но думаем, что и теперь тон речи, ее течение, понятно будет в своей простоте и народности; по этому приведем примеры: А что Денисий Владыка въплел ся не во свое дело, да списал неподобную грамоту, и яз тую грамоту рушаю, или далее: а что владычня грамота Денисьева, и ту грамоту пошлите ко мне, а тое я сам подеру: та грамота не в грамоту {Акты историч. Спб. 1841. т. 1. стр. 19.}, и пр. Эта грамота (Митрополита Киприана Псковичам) особенно отличается простотою слога и склада речи. Правильно, хотя без особенной характеристики церковнославянского языка, написано послание Кирилла игумена Белозерского монастыря {Там же, стр. 21.}. Оно написано стройно и довольно связно и в синтаксическом отношении, хотя тоже без особенной характеристика синтаксиса церковнославянской письменности, как и послание Киприана Митрополита к игумену Афанасия, тоже написанное стройнее других. — Казалось бы, что совершается преобладание русской речи; хотя все эти сочинение — послание к народу, но все же послание духовные, и могли бы, как после увидим, быть писаны на церковнославянском языке с возможным соблюдением форм его; — но нет, это только вторжение, вторжение временное. Русская речь не могла получить еще права гражданства вне национальной сферы, и то, что мы видим в XIV столетии, показывает только это взаимное внешнее влияние, возникшее между русским и церковнославянским языком, в случаях их соприкосновения; так и в XIV столетии преобладание русской речи — внешний временный факт. Скоро мы увидим, как церковнославянский язык, опираясь на права свои, возьмет опять верх, опять наложит печать свою на язык русский, преимущественно в тех сферах, где является притязание далее национальной только жизни. Сам в тоже время не сохраняясь в чистоте своей, искажаясь напротив более и более, он только закует, спутает русскую речь, неизбежно, необходимо долженствующую принимать его формы, внешним для нее образом, ибо выступая за пределы национальной жизни, она перепадает в его сферу. Мы говорим здесь о церковнославянском языке всоприкосновении с русскою речью, тогда как об эти сферы, вне их соприкосновения: церковнославянский язык с своим общим, вечным, религиозным содержанием, и язык русский с содержанием волнующейся народной жизни, сохраняют всё в них заключающееся значение, и в крайних пределах своих соблюдаются в своей особенности, не смешиваются и имеют только разве слабое на себе взаимное влияние; но язык церковнославянский имеет его несколько более, как язык все таки чуждый и только ученому знанию доступный.

    И так в XIV столетии, в посланиях духовных лиц, видим мы сильное влияние русской речи; и вдруг среди этих почти русских посланий, встречаются некоторые, написанные в строжайших правилах языка церковнославянского. Откуда же идет среди этих русских памятников, среди слабых только отблесков языка церковнославянского, вдруг этот прилив церковнославянского языка? Из Цареграда, оттуда, откуда пришла к нам христианская вера, христианское учение на язык церковно славянском. Послание Константинопольского Патриарха Нила Псковичам написано самым чистым церковнославянским языком; ошибки, ярко бросающиеся в глаза в посланиях русских духовных лиц, здесь удалились, и являются едва заметные: церкви в р. и др.; однажды встречается и вместо ѫ (я) вцитате: в дом вшедшу ему Марии. (Впрочем, не дательный ли это?). Здесь синтаксис уже вполне согласуется с языком этого послание, ужевполне независимо выражается в течении речи. Замечательно в этой грамоте неупотребление звательного: сын мой посадник {Акты историч. Спб. 1841 г. т. 1. стр. 6. 6. 5.}. Таким же тоном и также правильно по церковнославянски написаны: грамота того же Патриарха Суздальскому Епископу Дионисию, настольная грамота Константинопольского Патриарха Антония Митрополита Фотию; сюда же должны мы отнести уставную грамоту Архиепископа Дионисия, писавшего явно под влиянием Патриарха Константинопольского, тем же тоном и так же правильно. Наконец находим еще послание Псковичам Патриарха Константинопольского Антония, написанное также как и предыдущее, по-церковнославянски, хотя не совсем также правильно; чаще встречается и вместо ѫ (я); напр.: от мытници; сии учители пианици суть; находим несоблюдение двойственного числа; напр.: пред ногами Апостола Петра; странно, вероятно ошибкою уже переписчика, встречается русской винительный падеж на а; понахида по них пети; встречается также несоблюдение звательного: ты же благородный посадник {Там же, стр. 19. 13. 15. 9.}; впрочем, здесь сила звательного могла опереться на ты. И так среди преобладание речи русской в церковных посланиях XIV века, вдруг совершился прилив языка чисто церковнославянского, напомнившего тем о правах своих, основанных на его великом значении.

    Мы должны упомянуть еще об одном сочинении, относимом к XIV веку: это Сказание о Мамаевом побоище. Оно написано церковнославянским языком со многими и большими ошибками, ошибками против так строго в то время, и вообще долго, соблюдаемых употреблений; напр.: Нача… полцы оуряживати; Татаров же мнози стязи Великого Князя подсекоша, и пр: С Татарскими полками; полковникам {Древнее сказание о победе В. К. Димитрия Иоанновича Донского над Мамаем. М. 1829. стр. 43. 57. 33. 49.} и др. т. п. Мы не говорим уже о других более обыкновенных ошибках, как: со всей Русской земли {Там же, стр. 31.} и пр. Встречается иногда и правильное употребление, но очень редко; сохраняется иногда именительный множественного с его отличием, напр.: вестницы и пр.; также видим: святые Богородица; душа своея {Там же, стр. 18. 63.} и пр. Но тут же и нарушается правильное употребление. Мало того, здесь встречаем мы ошибки против употребления времен глаголов; напр.: Димитрей же…. слышах; воздвигошеся Велицы Князи {Там же, стр. 46. 30.} и пр. Двойственное много раз и вовсе не соблюдается; напр.: во обоих руках; от обоих стран {Там же, стр. 49, 50.} и пр. Употребляется предложный без предлога, напр.: воображен хрестьянских знамениях {Там же, стр. 44.}. Замечательно употребление именительного на ы как творительного в именах женского рода, то, чего мы не встречаем еще, кажется, в этом столетии; со всеми русскими Князи и воеводы; под южными окны {Там же, стр. 18. 28.}. Это сказание не лишено поэтических мест, имеет какой-то общий, отличительный, важный характер и в тоже время все проникнуто духом религиозным. Вообще надо заметить, что язык этого сочинения, исполненный ошибок может быть и сам по себе, искажен очевидно переписчиком, так, что во многих случаях нет грамматического смысла; впрочем, такого искажения мы не находим в других памятниках, также дошедших до нас в позднейших списках; это заставляет думать, что не все виноват переписчик, хотя иные ошибки конечно описки. Сочинение это по ошибкам, по языку и по выражениям принадлежит кажется несомненно к гораздо позднейшему времени. на словах: Се же слышахом от верного самовидца, думаем, нельзя еще основывать мнение о времени сочинения этого Сказания. Странно при этом Слово о полку Игореве, с такою правильностию и единством языка дошедшее до нас в списке XVI века.

    В XV веке встречаем мы те же памятники, т. е. по тем же путям и в таком же роде, только несравненно многочисленнее. Взглянем на язык. Народная речь продолжала переходить на бумагу в грамотах, особенно договорных; в ней замечаем мы свое грамматическое движение, видим необходимый ход языка по путям его, вследствие причин, в нем сокрытых. Мы сказали прежде, что в языке нашем было самобытное сходство с языком церковнославянским, условливаемое современностью, и именно там язык отклонился от форм церковнославянских, увлекаясь своим движением, где формы эти принадлежали и ему; это было собственностью и потому изменялось легче, незаметнее, как свое. Русский язык отклонялся также более и более там, где слишком противоречили ему формы церковнославянские. Так в известных падежах в именах женского рода известного окончания, окончание на ѫ (я) вместо и, становилось реже и реже и, наконец, почти уступило место и, исключая тех немногих случаев, где слово по характеру своему или принадлежало сфере религиозной или уже успело приобрести некоторую официальность; но и здесь употребление колеблется и пишется разно; напр.: в начале грамот пишется: во имя святые и живоначальные Троица {Собр. Госуд. грам. и догов. М. 1813 г. ч. 1, стр. 370.}; но встречается также и здесь нарушение этого употребления; напр.: во имя святые и живоначальные Троицы {Там же, стр. 202.} и пр. Странную пестроту представляют грамоты наши при этом употреблении; существительные имена, будучи определеннее в окончаниях, менее представляют разницы и скорее уступают окончанию и, но имена прилагательные, т. е. полные, изменяющиеся в двух последних буквах, пишутся чрезвычайно различно, подчиняясь тем же условиям, которые мы указали выше; хотя можно сказать, что и здесь вообще русская Форма более и более одолевает. Приведем примеры: без всякия хитросити без всякое хитрости, без всякие хитрости и пр.; твоее матери великие Княгини; пречистые его Богоматери и из меншми мои братьи {Собр. Госуд. грам. и дог. Москва. 1813 г. ч. 1, стр. 99. 109. 115. 101. 124. 172.} и пр. Есть и правильное употребление; напр.: казны твоей; ино на том на виноватом не будет милости Божьей {Собр. Госуд. грам. и дог. М. 1813 г. ч. 1, стр. 161. 139.} и пр. Все колеблется и все еще не может установиться падеж. Падежи именительный и винительный продолжают смешиваться беспрестанно; видно здесь, также как и в других местах, что слово, получившее официальность, уже готовое в употреблении, ужи не новое, сохраняет окончание с ним сроднившееся; но новое такое же слово тут же оканчивается иначе. Случается, что одно и тоже слово, через строку, разно употребляется; напр.: а што зберут нашы данщики; и те суды судят наши намесники; а на то послуси; а наместницы мои Звенигородцкии; через строку далее: и Рузскии мои наместники {Там же, стр. 158. 197. 350. — Акты ист. Спб. 1841. ч. 1. стр. 24.}. Мы должны сказать, что в этом веке, особенно в конце века, именительный падеж становится сходен с винительным, в чем собственно он и смешивается, но не наоборот; попадается довольно редко именительный падеж, с отличающеюся своею церковнославянскою формою. Вообще мало-помалу уничтожаются тонкости церковнославянского склонения; так напр.: и в предложном падеже и дательном в известных случаях вместо е; напр.: на моей Княгине; раздел земле {Собр. Гос. гр. и дог. М. 1813. ч. 1, стр. 138, 143.} и пр. Совсем уже почти не встречается родительный множественного на ий; напр.: моих детей; а Князей; людей {Там же, стр. 138. 150. 180.} и пр. Исключения очень редки; напр.: людий {Акты ист. Спб. 1841. ч. 1, стр. 130.} и нек. др. Вообще надо сказать, что буква и переходила в е, и в тих случаях, где она и теперь не сохраняется; напр.: Василей; Дмитрей; в великом Княжение; Княженей {Собр. Госуд. грам. и догов. М. 1813. ч. 1, стр. 124. 144. 224. 311.}. Это, кажется, было особенным свойством Велико-Русского наречия. Двойственное число, собственно существующее в коренных языках, каков язык славянский, вообще существовало конечно и в языке русском; это было также его собственное сходство с языком церковнославянским (см. выше): но опять условливаемое тем же движением языка, оно исчезало мало-помалу; именно числительные два, оба, сохраняли его; но рядом с ними стоящее существительное уже было просто во множественном; это видели мы и выше; напр.: на обе стороны; в дву тысечах рублех; дву бояринов {Собр. Госуд. грам. и догов. М. 1813. ч. 1. стр. 211. 251. 115.}; редко встречаются исключения; напр.: с городским или с волостным человекома {Акты, собр. Арх. Эксп., стр. 87.}; но однако двойственное только еще уничтожалось, еще не было совершенно забыто в языке и это доказывается тем, что хотя двойственное окончание и не употреблялось при двойственном числе и при двойственных числительных, но за то не употреблялось уже вовсе в других случаях, — как теперь в именительном множественного числа мужеского рода, — заменяя множественное или делаясь его особенным видоизменением; это показывало, что хотя двойственное и переставало употребляться, но в тоже время чувствовалась его разность от множественного, его отличие, и первое никогда не употреблялось, как последнее; напр.: если можно было не сказать два города, а два городы, то за то никак окончание двойственное на а не говорилось при множественном числе и при множественных числительных; не говорилось г_о_рода или три город_а_, рубля, но три городы, рубли; явный опять признак, что двойственное существовало у нас самобытно и в то время еще не было забыто; но мало-помалу исчезло вовсе употребление двойственного, народ забыл его наконец, и окончание его перешло во множественное число, где имеет оно особенный характер, сообщая какую-то замкнутость и целость множеству предметов, но составляя уже вид множественного, следовательно не различаясь уже от него, потерявши эту разность, которую видим еще в XV столетии. Оно сохранилось следовательно и теперь в особенном смысл, в окончании множественного, придающего особенный характер совокупности множественному числу, и в словах, употребляемых народов в поговорку, и из темных, дальних времен перешедших неприкосновенно, по преданию, даже до времен наших; напр.: вочь_ю_, или в сложных, напр.: двесте (слова, которые от слишком большего употребление, так сказать, затвердились народом и не успели измениться), — и вообще в словах, изъятых почему-нибудь от изменения. Все это служит доказательством, что у нас самобытно было двойственное число. Наконец самое теперешнее склонение множественного числительного: дву, уже показывает некогда его двойственное окончание, окончание множественного: х только присоединено к родительному двойственного: дву, и составило: двух; творительный опять имеет другой характер, именно двойственного падежа, который принимает в окончании: двумя (двема), а не двуми; это же окончание на мя перенесено и на слова: три, четыре, по своему характеру отличающиеся от дальнейших: пять, шесть и д. (существительных единственного числа женского рода), и в этом случае близкие с числительным два; окончание на мя перенесено таким же образом, как потом стали говорить: три города и т. д. Дательный, слишком различаясь во множественном от двойственного окончанием, не сохранил с ним сходства в числительном два, и был произведен от дву, падежа двойственного родительного (как и все другие падежи), приняв окончание множественного: м: двум. Мы видели, в какой меренаходилось двойственное число в XV столетии; скажем еще, что в то время уже прибавлялось иногда множественное: х даже и к числу ва, — дву, и писалось уже как и нынче: двух (прочем примеров не много). В тоже время встречаются ошибки в двойственном числе, показывающие, что оно забывалось мало-помалу. Напр.: а о двух станех; у обоих (от обою) {Собр. Гос. грам. и догов. М. 1813. ч. 1, стр. 207. 89.}.

    Мы сказали, как изменялось и слабло различие, вероятно чуждое, именительного и винительного падежей; мы видели, как уже совсем исчезли другие тонкие особенности церковнославянского склонения; но надо сказать, что долго и упорно еще держались в этом отношении другие падежи, именно: в именах мужеского рода, также в именах женского на ь, дательный на ом или ем, предложный на ех, или ох; также творительный на ы, в именах только мужеского и среднего рода; также долго сохранялось изменение согласных в падежах дательном и предложном обоих чисел. Исключений есть достаточно; напр.: в подлинной жалованной Новгородской грамоте Соловецкому монастырю встречается очень часто употребление дательного на ам, творительного на ами и предложного на ах: посадникам, боярам; ловищами; в тых островах {Акты, соб. Арх. Эксп., т. 1. стр. 47.}. Встречаются в других памятниках такие же исключения: боярам, ловищами, детям {Собр. Гос. грам. и догов. М. 1813. ч. 1, стр. 838. — Акты ист., ч. 1, стр. 36.}. Еще встречается правильное употребление по церковнославянски: на их приказнице; о празницех; по дензе; по реце; по Оце; о лисе {Акты, собр. Арх. Эксп., т. 1, стр. 46. 59. 100. Собр. Гос. гр. и дог. М. 1813. ч. 1, стр. 143. 234.}. Эти слова, особенно последние, получившие официальное значение, долго постоянно так употреблялись, по крайней мере до конца XV века. Есть исключение против этого употребления; напр.: на его прикащике; по денге; на его прикащикех; о лихе; снохе своей; по Оке реке {Акты, собр. Арх. Эксп., т. 1, стр. 85. 92. 94. — Собр. Гос. грам. и дог. М. 1813. т. 1., стр. 249. 294. 301. 322.}. Эти исключение дают нам основание полагать, что встречаясь против употребление господствующей письменности, они могли иметь опору только в народе в его живой речи, в иных случаях сильнее, в иных слабо обнаруживавшейся сквозь церковнославянский язык. Мы не можем считать ошибками эти исключение, совершенно согласные с настоящим употреблением, нам могут сказать, что здесь могли быть древние первые определение языка, которые преобразовались мало-помалу. Мы сами признали в нем самобытно сходный с церковнославянским древний характер но во многих случаях, который исчезал в нем понемногу; но изменение собственных его окончаний к оттенков имеет другой ход, другой характер; мы можем показать, как, или уничтожилось то, что необходимо должно было существовать в языке во время его древности, или развеивалось то, что не могло еще прежде развеяться; в этих же случаях, не смотря на силу употребление, мы видим только внешнее определение, данное нашему языку церковнославянским, от которого с большим или меньшим успехом силится он освободиться, особенно на поприще, принадлежащем народу, в его грамотах. Такие внешние определение видим мы в приведенных вами надежах, которых не изменением, но заменою являются другие окончание, вдруг, нечаянно, чтобы снова потом, уступая обычаю, почти обратившемуся в привычку, особенно у людей, знакомых с религиозною сферою, дать место окончаниям церковнославянского языка. Подкрепим примерами слова наши. Мы сказали уже, что совершенно нам чуждые прошедшие времена глаголов церковнославянского языка, не встречались в самом начал нашей народной письменности; и именно в Новгородских грамотах видели мы, при полном отсутствий этих времен, силу народной речи; но здесь (в XV столетии, в Новгородских и других грамотах) встречаем мы их употребление, в которое опять вкрадываются ошибки, служащие доказательством их несвойственности нашему языку; напр.: се приехаша; се пожаловаша посадник… и все старые посадники {Собр. Гос гр. и дог. ч. 1, стр. 96. Акты, собр. Арх. Эксп., т. I. 1830 г. стр. 39.} и пр. Замечательно, что именно в XV столетии и особенно в Новгородских грамотах встречаются окончание церковнославянские прошедшего времени, как: ее дахом; сложиша; отпустиша; заплатиша {Акты, собр. Арх. Эксп., 1831 г. т. 1. стр. 24. 41. 45.}. Но освобождаясь от церковнославянского языка и подвигаясь в тоже время вперед, язык наш уничтожал в себе много древних своих оборотов и оттенков (как напр. двойственное число). Что касается до употребление так называемого вспомогательного есмь, мы говорили уже, что это собственность нашего языка и определили выше смысл этого употребления; здесь при множеств памятников, можем мы яснее видеть, когда и как он употреблялся, и это еще более подтверждает сказанное нами выше. Мы говорили, что это не вспомогательный глагол, но что при употреблении с прилагательным отглагольным, не имеющим лица или лучше, имеющий, как всякой предмет, третье лице (он), употреблялся этот глагол, как определяющий личность, к которой относилось наше отглагольное прилагательное, единственно заменяющее нам прошедшее время глагола. Употребление есмь во временах глагола равняется употреблению его при прилагательных (есмь верен, еси верен); в третьем лице встречается он реже и реже, даже в памятниках достаточно правильных церковнославянского языка, что определили мы еще яснее выше; наше заключение подтверждается еще более употреблением есмь, встречаемого нами в грамотах. Есмь и еси, есмы и есте, не употребляется тогда, когда при предложении стоит я или ты, мы или вы, не употребляется, как ненужный глагол; как же скоро при предложении, хотя бы рядом идущем, оно отсутствует, тогда сейчас является глагол этот, указывающий, к какому лицу должно относиться прошедшее время или отглагольное прошедшее прилагательное, иногда даже просто прилагательное, это дилается с правильностию, подтверждающею наше заключение; примеров много, — приведем их. А писати мы ее с ним в докончальную грамоту, что есми с тобою один человек. А что есмь взял Царев ярлык. А который суды судил яз. Чем, брате, яз тобя пожаловал аль ти есми. Или что еси собе примыслил, или что собе примыслишь или что ты Князь, Великы взял {Собр. Гос. грам. и догов. ч. 1. Москва. 1833, стр. 96, 100, 101, 108, 110.}. Считаем эти примеры достаточными. В XV веке встречаем мы в именах женского рода тот же падеж именительный, употребляемый как винительный, не только в существительных, но и в прилагательных; здесь могло бы возникнуть мнение, что этот оборот получил официальность в выражениях юридических актов и потому уже так сохраняется; так напр.: в оборотах: исправа дати, порука свести, орда знати, згают своя служба и т. д.; но тот же падеж находим мы в словах, встречающихся нечаянно или редко в грамотах; напр.: знать тебе своя черна куна; взяти от поля гривна; имати тамга; ведать та вотчина {Акты, собр. Арх. Эксп. 1836 г. т. 1. стр. 63. 100. Акты историч. 1841 г. т. II,стр. 130.}. Но что касается до падежа винительного мужеского рода, то мы должны сказать, что реже встречается в нем форма именительная; падеж родительный за невозможностию внутреннею формы винительного падежа, заменяет его; мы говорили о значении винительного падежа и о естественной замен его родительным при именах мужеского рода; здесь считаем нужным сказать об этом подробнее. — Родительный падеж указывает всегда на источник, на начало, откуда происходит вещь; он естественно заменяет винительный падеж в именах мужеского рода, где винительный со своею формою существовать не мог, где ъ не мог склониться. Мало-помалу этот родительный падеж, при развитии языка и имеет с тем при отсутствии особенной винительной Формы, совершенно удержался, вместо винительного, в именах одушевленных, а древний винительный, или именительный в винительном, остался в именах неодушевленных. Это употребление, образовавшееся со временем, образовалось не без причины; имена мужеского рода, слишком субъективные по характеру своему, не могли прямо склониться, объективироваться, и потому приняли косвенное склонение, падеж выражающий косвенное отношение; так мы говорим: и послал мужа; это имеет другой характер, не то что: я послал мужа, где нет-таки падежа винительного, но где по крайней мере, действие устремлено прямо на предмет; но когда вы говорите: я послал муж, то вы как будто посылаете не именно своего мужа, или лучше: как будто для вас существует этот муж (или что бы то ни было) как что-то общее, и вы говорите об этом так, или в таком же род, как сказали бы: дай мне воды и т. д. Употребление оставило за именами одушевленными, в которых разумеется само значение еще резче выдает характер этих имен мужеского, рода, падеж родительный вместо винительного падежа, который не образовался и не мог образоваться при развитии и ходе языка; этот родительный постоянно теперь употребляется. Имена же неодушевленные имеют свой винительный, который есть ни что иное, как именительный; значение их позволило им не выходить, при развитии языка, из пределов этого сходства именительного с винительным; и как родительный падеж сделался винительным имен одушевленных мужеского рода, так в имёнах неодушевленных напротив осталось сходство именительного свинительным. Сходство это теперь с течением времени получило кажется характер того сходства именительного с винительным, какое находится в именах среднего рода. Сверх того, родительный падеж является самобытно и там, где существует падеж винительный; он составляет особенный оттенок предмета действие, особенное косвенное отношение, их соединяющее; следовательно он и никогда не составляет собственно замену, но конечно выказывается там преимущественно, где может существовать, по созерцанию грамматическому, только косвенное отношение и где прямое трудно; — там, при невнимательном употреблении, где только этот один родительный падеж и встречаете вы на месте винительного, как в склонениях имен мужеского рода, — там употребляете вы его просто как замену винительного; и не видать его оттенка собственно как родительного падежа. Но там, где существует и падеж винительный, там употребление родительного на его мест не теряет своего характера и отсюда может быть много уясняется, почему в мужеском род в винительном и нет другого падежа, кроме родительного. Это видим мы в именах напр. женского рода единственного числа. Здесь ясно, что родительный не означает самого определенного предмета, но предмет как общее, в его сущности, идеал предмета, так сказать. Самый обыкновенный пример может нам показать это: дай воду, дай воды или в среднем, где винительный и именительный все равно: дай ведро, дай ведра; или также в именах неодушевленных муж. р. где опять винительн. и имен. — одно. С одной стороны видите вы предмет определенный, с другой предмет, как общее, отвлеченное, так что действие касается здесь не прямо известного предмета и не прямо общего, но какого бы то ни было осуществление этого общего; это называют genitivus partitivus; но такого рода определение слишком сжато и не точно и не может быть применено всюду. Так напр. оборот встречающиеся еще в Русской Правде: чинить мостов, а не мосты; здесь нет отношение части к целому, здесь разумеется: чинить все мосты без исключения; но здесь родительный показывает, что действие устремлено не на известные мосты, но на мосты вообще, на мостовую починку; здесь мосты взяты в общем отвлеченном смысле, относительно к которому все и мосты, какие бы ни встретились, должны быть чинены — все они осуществление этого общего. — Надо заметить, что употребление родительного в случае нами показанном и вместе различие его с винительным встречается и в Остромировом Евангелии. — Вот еще пример из XV столетия: сея грамоты слушал; здесь не сказано сию грамоту, и тонкое едва заметное различие выражается в обороте; дело в том, известна ли была Государю эта грамота, т. е. не сама она, но существование ее и вместе смысл, который она в своем существовании заключает и, сея грамоты указывает, нам кажется, на содержание и сущность грамоты, но не именно на самую грамоту. И так это тонкое различие и тонкой смысл родительного падежа, употребляемого как винительный, был у нас всегда; это значение родительного служит объяснением, почему наконец все имена мужеского рода одушевленные, при которых не мог развиться необходимый для них падеж винительный (формою именительного в винительном, не могли они довольствоваться, как имена средние одушевленные и неодушевленные) приняли, мало-помалу, решительно родительный падеж, также и во множественном числе, где тоже не развился и не мог развиться падеж винительный; — а неодушевленные отнеслись к категории имен средних. Такая нравственная причина различия достаточно, кажется, доказывает, что в им. ч.р. это не падеж винительный, и подтверждает слова наши, что это падеж родительный, заменяющий здесь, как и следует, винительный. Смысл этого падежа, как родительного в случае винительного, не потерям для нас и теперь, владеющих возможностию употреблять его, и при падеже винительном с собственною формою, илипри падеже именительном, употребляющемся как винительный. Он еще менее был потерян для наших предков, как показывают многие примеры, и то самое, что еще родительный падеж не исключительно занял место винительного в тех случаях, в которых теперь занимает. В XV столетии мы уже видим, как родительный, при неудовлетворительности в именах мужеского рода (одушевленных) простого сходства винительного с именительным (сходства некогда первоначального для всех имен), более и более является в случаях винительного. Напр.: сына Бог даст; послати своего данщика; хрестьян их судии, ведает игумен своих людей; посылают своих старцев {Собр. Гос. гр. и дог. 1813 г. т. 1, стр. 147, 161. Акты ист. 1841 г. т. 1, стр. 106. Акты, собр. Арх. Эксп. 1836 г. т. 1, стр. 76.} и пр. и пр. Впрочем говорится иногда и именительная Форма; напр.: судит те свои люди; а ведает и судит свои люди {Акты ист. 1841 г. т. 1, стр. 98. Акты, собр. Арх. Эксп. 1836 г. 1, стр. 35.}. — Мы видим еще употребление родительного в случаях винительного там, где и теперь признаем его как правило, именно в отрицательных предложениях; употребление, согласное с духом родительного в этом случае, употребление вполне и глубоко, логическое. В отрицательном предложении например: я не видал жены, отрицается самое действие (видеть), если же отрицается самое действие, то естественно, что предмет, о котором идет речь, не мог испытать этого действия и не может стать следовательно простым предметом действие, падежом винительным; он связан отвлеченно с ним, с отрицательным действием. В таком случае предмет является общим отвлеченным, существует только в мысли, в воображении, как скоро потеряна живость и конкретность явления: сама отрицательная фраза уничтожает ее, и, становя общим образ предмета, как бы даже ни был он определен, показывает, что это общее, эта сущность, всегда существующая, не нашла себе проявление, не конкретировалась. И как здесь является необходимо то отношение неопределенного (в этом случае неопределенного, потому что не конкретировавшегося) общего предмета к действию, которое само будучи отречено, становит в таком свете и предмет, не уничтожая того косвенного отношение, которое выражается падежом родительным. Надо сказать, что это так глубоко лежит в разумной природе русского языка (синтаксиса), что употребляется всегда, постоянно, правильно, за очень — очень немногими, двумя-тремя исключениями. И так значение и употребление родительного падежа, — при форме или без формы винительного в склонении, словом сказать везде в случаях винительного, встречаемое нами с самых древних времен, — у нас не случайно, но очень важно и имеет глубокое основание. — Что касается до склонения местоимений личных, то скажем опять, что мы все извинение их считаем находящимися в русском языке (и даже доселе сохранившимися); так краткие, в скорой речи ставящиеся ти, ми, также соответствующие им мы, вы, в дательном падеже, служили естественными оттенками речи; до сих пор всего более в употреблении, особенно в народном языке, ты, перешедшее у нас в те, по преимуществу в нашем великорусском языке буквы ять, иногда доходящему до крайности в наших народных памятниках, чему мы привели уже примеры выше. Мя, тя, падеж винительный, также принадлежал нам (не есть ли это только вид родительного?), и последнее: тя, также употребляется ныне, особенно у народа, хотя с сомнительным произношением последней буквы. Родительный, что допускает и Добровский {Грамматика языка церковнославянского.}, и здесь часто употребляется в случаях винительного; но часто окончание церковнославянские заменяются окончаниями: меня, тебя и даже тобя, также и в возвратном себя, собя, что бывает и в других падежах этих местоимений. Впрочем здесь кажется нет того различия между тя или тебя и пр., какое между родительным и винительным; первое относится ко второму, как ты к тебе (тобе), т. е. употреблялось там, где не на нем собственно останавливается смысл фразы; напр.: целуй ко мне крест; а держати ми тебя; быти ты брате со мною; то и тебе недруг; а что мя еси…. пожаловал; имети ты меня себе братом; что тя есмь брате пожаловал; а где ми брате будет тобя послати {Собр. Госуд. грам. и догов. Москва. 1813 года, том 1, стр. 99, 100, 107, 134, 145, 153, 158.}. — Между памятниками XV столетия встречается иногда несколько раз полногласное прилагательное окончание, как бы в доказательство, что в устах народа оно жило и тогда, и прорвавшись на бумагу, дало знать о своем существовании; оно перешло и к нам в песнях, и теперь в употреблении у народа; напр.: молодшиим; Московскими; волныим; в которыих {Собр. Госуд. гр. и дог. 1813. т. 1. стр. 194, 135, 136, 138.}и др. Особенность старинного окончания: ти в неопределенном наклонении, употребляемая и доныне во многих случаях, встречается уже не так повсеместно как прежде, и вместо него становится: ть; вообще два вида этого окончание условливаются течением речи, в которой употребляются они. Большею частию встречается окончание на ти; особенно постоянно в договорных грамотах, которые пишутся почти одинаким образом. Впрочем есть исключения; напр.: призовут жить людей; ни черенов не наряжатии, ни лесов не полесовать никому же, мои ездоки имут ставиться; и ты тое пошлины имать не вели {Акты, собр. Арх. Эксп., т. 1, стр. 45, 47, 76. Акты ист. стр. 144.}. Ся, в сложных, встречаем мы иногда отдельно употребляющееся, иногда в соединении с глаголом; последнее встречается чаще, нежели прежде. Эта разница также зависит от течение речи и разумеется от движение языка во времени. Чаще пишется ее вместе с глаголом и, как во многих других случаях, пишется отдельно более там, где выражение становится официальным. Вот примеры такого различного употребления: а оже ся сопрут; отступил тис я есмь; и ты мой брате тое моее отчины отступился; а в то ся тебе честному Королю не вступати; а кто ся ослушает сие моее грамоты; не вступаются; а случитца суд; анхимандрит в их человека не вступается; архимандрит ее не вступает {Собр. Гос. гр. и дог. т. 1, стр. 98, 178, 833. Акты, собр. Арх. Эксп., т. I, стр. 63, 85, 94. Акты ист. стр. 157, 158.}. — Вот теслучаи, в которых проявляется движение нашего языка, его жизнь, — с одной стороны борясь и побеждая влияние церковнославянского языка, с другой двигаясь вперед самобытно в самом язык. Мы привели выше тому примеры. И так мы видим, как с одной стороны язык освобождается от Форм церковнославянского языка, с другой в тоже время, при своем движении вперед, оставляет и свои формы, самобытно сходные с формами церковнославянского языка. Это самое дало некоторым возможность думать, что наш язык в древности был церковнославянский, потому что в нынешнем русском языке не находят они тех форм, которые есть в языке церковнославянском, и видя их существование в последнем, и в тоже время находя их и в древних русских памятниках, относят все эти особенности к церковнославянскому языку, смешивая то, что принадлежит самобытно русскому языку, и то, что внешним образом вошло в него; потому что русский язык оставляя формы церковнославянского, оставлял в тоже время и сходные с ними свои собственные древние формы, которые, будучи сохранены в церковнославянском вместе с чисто церковнославянскими формами языка, кажутся для многих принадлежащими именно церковнославянскому языку. И так пестроту и ошибки, нетвердость в употреблении букв и окончаний до такой степени, что одно и тоже слово сряду пишется разно, видим мы и в XV столетии. Живая речь — разговор, и духовная письменность — преимущественно священные книги, составляют две крайние стороны нашего слова; на каждой свободно раздается оно, вполне оригинально определенное; но как определение самого народа, его национальная жизнь и вмести значение общего, встречаются между собою, хотя оставаясь каждое в своих пределах, — так и языки, служащие тому и другому, язык церковнославянский и русский национальный, встречаются между собою и невольно производят взаимное влияние. Эта борьба собственно происходит там, в отношений к языку, где встречаются невольно два языка, там, где живая произносимая речь переходит на бумагу, в письменность, от начала собственное достояние языка церковнославянского, где следовательно перестает уже она быть живою, звучащею речью; и это представляют нам памятники народной письменности. Но не только здесь, еще далее в собственных сферах этих двух слогов отдается их взаимное влияние; в самой живой народной речи сохранились до наших времен церковнославянизмы, вошедшие туда, как поговорка, как набожное восклицание; напр.: поделом! Боже! Царю мой небесный! (хотя все определительно нельзя сказать, чтобы звательный падеж, с формою как Боже, не был и в русском языке). Темна вода во облацех воздушных и пр. С другой стороны, в самом церковнославянском языке, не принимавшем влияние, не развивавшемся, но оставшимся как он был, вследствие вечного содержания, — в самых священных книгах, при переписке, постепенно исчезали формы несродные с русским языком, что впрочем ни сколько не изменяло его самобытного характера и независимости. В памятниках же народной речи, как сказали мы, видим мы особенно борьбу этих двух языков, которая не могла быть равна, ибо не равны были борющиеся стороны, и состояла в освобождении живого языка от налагаемых на него форм языка, отвлеченного от живого движение и развития; эту борьбу старались мы показать в слоге наших народных памятников, пестреющих разностью употребления. Так колебался церковнославянский язык, потрясаемый живою речью, еще незнакомою с бумагою и не завладевшею ею вполне; и множество ошибок, различий в употреблении, неровностей, разнообразный беспорядок являются нам в слог XV столетия; но этот хаос грамматический не бессмысленно предстает пред нами; он условливается внутренними причинами, положениями, значением необходимых для России языков, и от великой, глубокой, светлой идеи ведет свое начало. Все, что мы видим перед собою, в самых мелких, крайних точках языка, все это брожение, вся пестрота, являющаяся по-видимому в простых мелочах, в самых пустых безделицах, все это имеет смысл. Так бывает в развитии, но не всегда так смотрят на неважные и мелкие движение предмета, считая их пустыми и скучными, и не видят в них движение той же великой мысли, которая поражает сама собою. Но между тем это ее движение, и только тут, при повороте песчинок, видим, как все проникает электрическая ее сила; только тут видим мы ее вполне, и тогда великим становится созерцание песчинок и дает великое наслаждение; не скучны, не пусты становятся мелкие их движение, но получают живой, великий, серьезный интерес, и радуют созерцающий ум, проникнутые той же великою идеею и служащие той же великой идее.

    Мы рассматриваем здесь, как это видно, язык в грамматическом отношении, которое выражало, сколько надо было, состояние нашего языка, отражало в себе влияние им испытываемое, одним словом все, что заключалось в современной судьбе его. Что касается до другого отношения, до субъективного духа языка, до его синтаксиса, то здесь резко и просто разделяются национальный и церковнославянский языки. Намереваясь здесь дать подробный отчет о синтаксисе, мы должны припомнить, что мы сказали выше. Живая речь, обитая в области произношение, в области разговора и случайности, не могла, разумеется, развить в себе синтаксиса, его настоящих сил, развеивающихся только на бумаг, в письменности; фразы говорились, и так слово, как слово, не было предоставлено самому себе и не развивало пред мыслию, уединенно присутствующею, все свои тайные обороты, все богатство свое, чтобы достойно воплотить ее. В разговоре, голосе, движении, все помогало слову, и само оно, являясь зависимым слугою, живою речью известного лица, покорялось его движениям; фразы перебивались, не досказывались, повторялись; одним словом, с синтаксической стороны своей, слог в живой речи предан был в жертву случайности и был взависимости от множества посторонних обстоятельств. Эту живую речь видим мы в народных памятниках, в договорах, жалованных и прочих грамотах; эта речь, касаясь бумаги, конечно отстаивалась, так сказать, и невольно устроивалась; она не переносила туда того, чего не могла перенести, ни движений, ни голоса; все это оставалось за пределами письменности, как и все мелкие оттенки; но синтаксический ее характер сохранялся сколько мог, и она становилась неловка на бумаг, нося на себе явные признаки речи произнесенной, но не имеющей уже сопровождающих ее внешних обстоятельств и лишенной следовательно своей живости. В национальных памятниках видим мы именно, как фраза перебивает одна другую, нарушая ее синтаксическое течение, как повторяется она часто, как фразы соединяются союзами предложение, или свинчиваются, как выразились мы выше; видно часто, что в периоде все фразы выстанавливаются, так сказать, рядом, потом уже делается заключение; ибо нет еще синтаксической силы, которая бы могла связать все предложение в одно целое; вся речь является разделенною по своим предложениям. Напр.: А ордынцы и делюи, а те знают своя служба по старине, а земель их не купити; А городная осада где кто живет тому туто и сести в осаде опроче путных бояр; А которые господине слуги потягли к дворьскому и черные люди к соцкому при твоем отцы Великом Князи и мне тех не примати также господине и тобе тех не примати; А Князя Данила в своей вине искати Великому Князю соби, а животы и села и остатки Князи Даниловы все, а то Великому Князю; Приедет мой даньщик или поищик на Белоозеро, в мою вотчину, и игумен моему даньщику дани не дает, ни описыватися не дает, а то игумену безпено; На которую грамоту грамоту свою дам, а на сию грамоту грамоты моее ины нет; А приедет мой пристав Великие Княгини по те люди по монастырские, ино им срок один в году, две недели по крещеньи {Собр. Гос. гр. и дог. ч. 1, стр. 91, 95, 200, 250. — Акты, собр. Арх. Эксп., т. 1, стр. 33, 31.}. Не видать еще в речи того господина-периода, который единовластно управлял бы всеми частями, покорный одной чистой мысли, нет того синтаксиса, который тогда весь предоставлен был другому языку, языку церковнославянскому, языку в свою очередь только книжному, в котором отвлеченно должен был храниться и пребывать синтаксис. Но не смотря на то, мы можем уже видеть те элементы синтаксиса, из которых должен некогда он создаться и развиться вполне в языке; живая речь не чужда слогу письменному: и там и здесь один и тот же язык; но в последнем случае является он очищенным, свободным вполне от случайности, во всей силе и красоте своего выражения. И так во столько, во сколько является синтаксис в живой речи и потом в той же речи перенесенной на бумагу, во столько можем мы видеть, уже и здесь, его начала и элементы. Следовательно в народных памятниках мы их уже видим; мы видим уже свободу синтаксиса и там; видим в конструкции фразы не только простое сцепление слов на основании ближайшего отношение их между собою; напротив, часто бывают они расположены вследствие мысли, современно объемлющей все части фразы, которая потому получает некоторую замкнутость; напр.: А пошлю своих Воевод, и тобе с ними посланий своих Воевод. А вотчины ты нашей Москвы и Коломны, и всех волостей Московских и Коломенских, что потягло к Москве и к Коломне по реку по Оку, и всего моего Княжениа Великого под нами не обидети не вступатися ни которою хитростью. Также ти, брате, в нашу отчину в Великий Новгород и во вся Новгородцкая места не вступатися, и блюсши и не обидети, ни подыскивати всего нашего Великого Княжение подо мною под Великим Князем, и под моим сыном под Великим Князем, и под меншими моими детьми никоторою хитростию {Собр. Гос. гр. и дог. ч. 1, стр. 143, 260.}. И в живой речи встречаем мы такие обороты, которые казалось бы удобнее написались на бумаге; напр.: мы видим часто глагол на конце, замыкающий все предложение: А чем тя, Господине, благословил отец твой Князь Велики Василей Васильевич своею отчиною Великим Княжением в Москве и Коломною с волостьми и всем Великим Княженем; и что еси собе промыслил, или что собе промыслите: и мне того всего под тобою под Великим Князем, и под твоим сыном под Великим Князем, и под меншими твоими детми блюсти и не обидети, не въступатися. — И Господин бы Князь Велики пожаловал им земель монастырских Спаских всех писцам писати и дани с них имати не велел {Собр. Гос. гр. и дог. ч. 1, стр. 263, 272.}. Видим, как определяющие слова становятся пред определяемыми (что есть и в Немецком языке и то в тоже время основано совершенно на духе русского языка); напр.: А с кем будет мне Великому Князю Василью Васильевичю любовь. — И о его детех о добре или о лихе {Там же, стр. 143, 249.}. Видим оборот, который встречается разве только у Римлян и которого нет в языках современных: Что к тем потягло и старины местам; — а кто, Господине, иметь жити твоих бояр {Собр. Гос. гр. и дог. ч. 1, стр. 134, 141.}. Таки теперь говорит народ; напр.: не твоего дело ума. Вообще одно скажем мы: не находя здесь еще полного периода в конструкции фразы, мы видим уже полную свободу синтаксиса, ни сколько не запутывающего смысла, — свойство важное в русском языке; эта возможность сосредоточивать силою мысли слова в одно целое, как бы по видимому ни произвольно расположились они, и отсюда возможность выражать невыразимые в других языках оттенки — эта возможность, великое свойство синтаксиса, встречается нам и в наших народных памятниках, в которых видим живую речь. Вот пример свободного оборота, идущий и к последним приведенным сейчас примерам: И отчина ты, Господине, наша Великму Князю держати под нами {Собр. Гос. гр. и дог. ч. 1, стр. 134.}.

    Таковы памятники нашего народного национального языка и слога национальной сферы; взглянем на памятники другой сферы и другого языка и слога. В прошедшем столетии видели мы, как народная речь сильно проторглась и в эту сферу; но несколько посланий, писанных довольно строгим церковнославянским языком, показали нам, что он не потерял прав своих в письменности. И точно; это явление не обмануло. В XV столетии, в посланиях Митрополитов, Епископов, Игуменов является вновь церковнославянский язык, строго храня (за небольшими исключениями) свои освященные формы и резко различаясь от русской речи, уже обильно изливавшейся на бумагу. — Первое, что нам встречается еще на границе этого столетие, — это послание Кирилла, игумена Белозерского монастыря; они написаны правильно церковнославянским языком, соблюдены родительные падежи на я (а), даже не на ее и пр.. хотя иногда встречается ошибка против тут же соблюдаемого правила; здесь является, впрочем очень слабо, глагольное время, которого отсутствие так заметно в народных памятниках. Вот примеры правильного употребление и ошибок: всея земля русския; — от всея душа своея; — Пречистые Госпожа Богородица Матере своея; — любве радии — пречистей его Матери Госпожи Богородицы; — и потом: Пречистые Богородицы; — а души гибнут; — церковь наречется; — детках {Акты ист. стр. 21, 22, 25, 26. — Там же, стр. 22, 25, 26.}. Все послание Кирилла и духовные грамоты имеют тот же характер; вместе с тем они отличаются какою-то простотою речи. — В начале же XV столетия является целый ряд посланий Фотия Митрополита, посланий духовных увещательных; в них раздается голос церкви и в тоже время содержанием возвышаясь над национальною сферою, является он в формах языка церковнославянского. Фотий был грек, человек, который только вероюпослан был в Россию и пришел с нею в соприкосновение, который может быть знал церковнославянский язык прежде, нежели русской; и потому слог его посланий, вся речь его проникнута характером языка церковнославянского, и, совсем тем, именно в посланиях Фотия, при решительном господстве языка церковнославянского, при употреблении всех его форм, опускаемых, обходимых мимо другими духовными писателями, правильно впрочем на нем писавшими, — при всем этом у Фотия встречается более руссицизмов, нежели у других духовных писателей. Вот примеры в доказательство слов наших. Мы встречаем различие именительного и винительного; напр. нечюдитеся, възлюблении о Господи, аще пастырие образом суще, паче же волци быша; — се убо сборная и апостольская церкви; — нынешнего времене; — душа своя положиша за овца {Акты ист. т. 1. стр. 28. 31. 34. 35.}; и в тоже время встречается: Еуангелиам, делам, Христову церкву, волкы суще, литургия пети {Там же, стр. 28. 29. 46. 65.}, (вероятно не родительный). Замечательно употребление: правилми; духми; веленми {Там же, стр. 31. 35.} и пр., очень часто у Фотия встречающееся. Видно, как отсюда может образоваться падеж творительный на ами, что вероятно доказывает прежде сказанную мысль нашу, и вероятно не есть уступление формы мужеской и средней форме женской, иначе было бы сейчас на амии, во есть развитие падежа в окончании. Есть также народное употребление полногласного прилагательного; напр.: сборныих, некыих {Акты ист. т. 1, стр. 36. 39.}. Двойственное число начинает и здесь колебаться; напр.: на двою церквах; духовных очию {Там же, стр. 47. 63.}. Употребляется так называемое усеченное прилагательное; напр.: слове блазе {Там же, стр. 54.}. В посланиях Фотия встречаем мы чрезвычайно замечательное употребление звательного падежа: это форма родительного в звательном падеже; напр.: О безмерной дерзости! о мерзкого починания! о безместию и погибели вашей! {Там же, стр. 30. 31.}, — употребление понятное по смыслу, который имеет родительный падеж, выражающий общее и вместе с тем часть его, прикосновение его к действительности. Мы имеем теперь употребляющийся в русском народ и особенно в простонародьи замечательный звательный, употребляющийся как похвальное восклицание, который можем мы объяснить родительным падежом в звательном, нами здесь в древних памятниках встречаемым; это: молодца! — Народный винительный падеж на а отсутствует. Руссицизмы не странны в писаниях, приближающихся к народному языку, где едва мелькает слабою тенью язык церковнославянский, как напр.: отчаоти в посланиях Кирилла и большею частию Геннадия (см. ниже); но там, где выказывается он наиболее, как объяснить это обильное присутствие руссицизмов, чего нет, как мы видели, у других духовных писателей, у которых не всеми формами присутствует язык церковнославянский? Объяснение кажется нам возможным, и оно заключается в том, что Фотий был не русский, — грек. Для всякого русского существовала в то время живая борьба этих двух языков, борьба, составившая особенную среду слога, всякий русский знал известные выражения, которые обегал он, пишучи на церковнославянском язык. Русская речь вторгалась живо в его слог; но зная ее как русский, имея длясебя живую борьбу языков, он умел удержать русскую речь в известных случаях; к тому же для него имела смысл сама эта образовавшаяся письменность, уже так давно продолжавшаяся в России. На Фотий был иностранец; отвлеченно изучивши язык церковнославянский, потом выучившись языку русскому, он не мог так как русский знать эту борьбу языков, так сочувствовать ей; и потому в его писаниях, при преимущественном более нежели где-нибудь присутствии языка церковнославянского, прорывается русская речь, становясь рядом подле строгих церковнославянских форм, в техслучаях, в которых никогда не прорывается она у русских духовных писателей, знающих и пишущих по-церковнославянски. Будучи иностранцем, не мог он чувствовать этой живой борьбы; не мог найти той среды слога, которая образовалась у нас для писаний духовного содержания; он не знал меры слов, оборотов, употребления русских окончаний, что доступно только длярусского, знающего как русский свою речь, он не знал жизни языка, этой жизни ошибок, являвшейся и в XV столетий в письменности духовной, не знал этого живого участного соприкосновения двух языков; и по этому мы можем здесь употребить опять, как и прежде, выражение: в писаниях Фотия видно равнодушие языков между собою, элементов нашего слога в то время, т. е. национально русского и отвлеченно общего церковнославянского, — равнодушие понятное, вытекающее из указанной нами причины. Мы замечали уже это отношение вСлове о полку Игореве и употребили уже там это выражение. Слог посланий Фотия еще более кажется убеждает нас в вашем мнении о Слове о полку Игореве.

    Во время Фотия находим мы послание Новгородского Архиепископа Симеона, написанное простым слогом по-церковнославянски, нос ошибками, большими против других таких же посланий, ошибками довольно важными; между правильными употреблениями, как напр.: святые Богородица; тыя…. судья, и пр., встречаются ошибки, как: почнет…. мирьстии люди подъимати или судии {Акты ист. ч. 1, стр. 50.} и пр. Сверх того имеем послание другого Новгородского Архиепископа Евфимия, написанное также просто на языке церковнославянском с небольшими обычными против него ошибками; соблюден дательный падеж на и в именах женского рода известного окончания; напр.: к сбору святей Троици; к сбору святей Софии {Там же, стр. 6.}. Здесь это считаем мы дательным, а не родительным, по преимущественному употреблению первого в русской и вообще в славянской речи, примеры такого употребление попадаются, мы видели их выше. Впрочем падеж на ѫ (я) не встречается; вместо него пишется русское окончание и; напр.: с Русской земли {Акты ист. ч. 1, стр. 61.}. Русское первообразное прилагательное соблюдено не только в именительном падеже; напр.: во всяком деле блазе {Там же, стр. 61.}. Тоже должны мы сказать и о Исповедании православной веры того же Новгородского Архиепископа Евгения, кроме того, что там, при несоблюдении, встречается и правильное окончание церковнославянское на ѫ (а); напр.: сея Епископиа {Акты, собр. Арх. Эксп., ч. 1, стр. 463.}; замечательно также употребление, ошибочное конечно, числительного седьмь; напр.: святых вселенских седмих сборов {Там же, стр. 463.}. Вообще как то, так и это послание, хотя в них не выказывается особенно церковнославянская речь с своим характером и формами, написаны довольно правильно, так как писали в этом духе русские духовные писатели, без особенных оттенков русской речи, каковы послание Кирилла игумена Белозерского, Киприана Митрополита (собственно некоторые) и пр.

    За посланиями Фотия, проникнутыми, дышащими глубоко характером речи церковнославянской, не смотря на указанное и объясненное нами присутствие русской речи, следуют послание заступившего его место Митрополита Ионы. Здесь мы видим решительное тоже господство языка церковнославянского, утвердившегося вновь в XV столетии в посланиях духовного содержания; но Иона был русский и в его посланиях не видим мы уже таких проявлений русской речи, какие есть у Фотия: не видим напр.: окончания вдательном множественного числа на ам, как делам и пр. (см. выше у Фотия). Мы встречаем различия именительного от винительного в посланиях Ионы напр.: тые честний старци; отступници {Акты ист., ч. 1, стр. 92. 111.}. Встречается также разница именительного единственного числа (в некоторых случаях); напр.: Богомати {Там же, стр. 93, 3.}. Творительный падеж на ми встречается, также как и у Фотия, очень часто: запечатленми; мужми {Там же, стр. 74, 95.} и пр. Встречается довольно постоянно и я (ѫ) в известных случаях, как напр.: всея Русскиа земли; душа вашя насладятся {Акты, ист., ч. 1, стр. 95, 115.} и пр. Но есть довольно и ошибок против такого употребления; напр.: нашие земли {Там же, стр. 86.} и пр. Большею частию встречается и в родительном падеж в известном случае вместо е, как словеси встребуете; от святые сборные церкви {Там же, стр. 108. 109.} и пр. Редко е вместо и, как: Богоматере {Там же, стр. 116.}. В родительном множественного числа утвердилось и здесь в духовной письменности е вместо и; так напр.: обителей, Государей, детей, людей {Там же, стр. 92. 100. 104.} и пр. и пр. Исключение есть, но их не много; напр.: писаний, ересий, зверий {Там же, стр. 91. 114. 115.}. Довольно строго соблюдается и в известных падежах; напр.: о единой души; святей Живоначальной Троици; Богородици…. Марии {Акты ист., т. 1, стр. 91. 107.}. Исключения довольно редки: напр.: Владычице {Там же, стр. 107.}. Сохраняется изменение букв в падежах, свойственное языку церковнославянскому; напр.: веце; владыце {Там же, стр. 93.}, также а в прилагательных именах: Русстей; апостольстей {Там же, стр. 95. 110.} и пр. и пр. Есть и ошибки против этого употребления в прилагательных, впрочем очень мало; напр.: апостольской {Там же, стр. 94.}. Так называемое усеченное прилагательное встречается и здесь тоже: напр.: от чиста сердца {Там же, стр. 108.}. Что касается до предложного без предлога, то он встречается только в прилагательных в форме наречий; напр.: душевне, телесне, волне, добре {Акты ист., ч. 1, стр. 94. 95. 111.} и пр. и пр. В посланиях Митрополита Ионы часто встречается полногласное прилагательное; напр.: от многиих; прочиими преподобныими; духовныими; нашиим; Константиноградцкиим; святыих {Там же, стр. 93. 94. 104. 113.} и пр. и пр. Что касается до двойственного числа, то оно хотя является и правильно, как напр.: с обою страну; две начале; {Там же, стр. 88. 110.} и пр. и пр., за то исчезает иногда даже и в числительных; напр.: с обоих стран; обеих тех Великих Государей {Там же, стр. 89. 100.}. Числительное четыре является в творительном, так как и следует, на ми: четырми {Там же, стр. 111.}; оно еще не приняло общего потом окончания для числительных прилагательных в этом падеже, отразившегося на них отчислительного: два, — окончание двойственного искаженного. Числительное существительное (с пяти) встречаем мы здесь употребленным уже не как существительное; напр.: на всех Святых седьми Сборех; по седьми Святейших и Вселеньских Сборех {Акты ист., ч. 1, стр. 92. 94.}. Замечательны слова: посполно {Там же, стр. 97.}, которое напоминает польское слово посполитый ипроисходит кажется от русского слова полный, сполна; также замечательно выражение в послании Ионы, где он жалуется на то, что конюшего и дворян его перебили, что милостию Божиею все живы, а в прок два их и три без века {Там же, стр. 99.}, т. е. вероятно лишены века, полного века, не доживут века; отсюда кажется объясняется слово увечит, увечный, лишить века, лишенный века. — Послание Ионы вообще писаны церковнославянским языком, сохраняющим явственно свои характер с некоторыми ошибками против него, постоянно обличающими, что, не смотря на полное знание языка, это не был язык русский, живой, которым говорил пишущий; словом сказать, мы здесь видим ту же живую цепь ошибок, которую заметили прежде, но при решительном господств и в пределах церковнославянского языка. Слог пестреет; рядом с правильным употреблением окончаний и форм церковнославянского языка, показывающим его знание, встречается ошибочное против него употребление, взятое из живой речи.

    Кроме послании Ионы находим мы и другие памятники религиозной письменности в его время, и встречаем в них тот же церковнославянский язык, хотя не так выдающий свои собственные формы, и те же ошибки. Мы находим в это же время письма Великого Князя Василья Васильевича к патриарху и царю Константинопольскому, написанные правильно, по крайней мере с знанием всех тонкостей церковнославянской грамматики, и в тоже время с ошибками, почти всегда присутствующими в ту эпоху, против тут же соблюдаемых правил. Напр.: от своея земля; от тоя сборныя церкве {Акты ист., ч. 1, стр. 72. 73.}; встречается: братий {Акты, исторические, том 1, стр. 73.}; правильно употреблено двойственное: две начале {Там же, стр. 74.}. Правильно соблюден именительный падеж во мн. ч., с его различием: малий же и велиции, убозии и богатии {Там же, стр. 74.}; полногласие: писаше {Там же, стр. 74.}; также окончание на и вместо нашего ять в известном случае и перемена букв в падежах; напр.: во многочеловечней Рустей земли {Там же, стр. 72.} и пр. и пр. Замечателен винительный: во вся…. градовы {Там же, стр. 72.}.Ошибок вообще мало, и он встречаются собственно в другом послании позднейшего списка; напр.: Пречистые Владычица нашия Богородици; Русския земли; любви…. хочем {Акты ист., ч. 1, стр. 83. 85.} и пр. В исповедании Ростовского Архиепископа Феодосия находим мы и те же правильные употребления (от пища {Там же, стр. 105.}и пр.) и те же ошибки. Одна ошибка замечательна: глаголам {Там же, стр. 105.}; замечательно также встречающееся полногласие: божественныими {Там же, стр. 106.}. — Окружная грамота Архиепископа Федосия написана вообще правильнее церковнославянским языком; одна ошибка против правильного употребление существительного в р.: Архиепископии {Там же, стр. 114.}. Есть еще несколько других подобных ошибок, как напр.: нашие Ростовские {Там же, стр. 114.} и пр. — Присяжная грамота Тверского Архиепископа Геннадия {Там же, стр. 506.} написана совершенно правильно. — Но не смотря на все эти ошибки, в тих случаях, где встречается русская речь с церковнославянской, язык церковнославянский совершенно сохраняет свой характер, особенно там, где в употреблениях своих он не встречается с русскою речью, именно в употреблении времен; вообще видно, что эти ошибки — ошибки в пределах церковнославянского языка, которые твердо обозначены беспрестанно встречающейся тонкости языка, иногда строго соблюдаемые; отсутствие народных иных окончаний (падежа на а) (впрочем в послании Великого Князя Василия Васильевича встречается: мужа имам {Акты ист., ч. 1, стр. 73.}, — и наконец синтаксис, кладут резкое различие между памятниками народной и религиозной письменности. Особенно является это в общем послании Российского Духовенства Углицкому Князю Димитрию Юрьевичу, где приводятся места из грамоты. Это послание написано церковнославянским языком, как и другие рассмотренные нами послания, с большими, может быть, сравнительно ошибками. Здесь встречается правильно двойственное число: от твоею руку {Акты ист., ч. 1. стр. 77.}; также употребление числительного существительного, уже не как существительного: в пяти человецех {Там же, стр. 76.}; но язык вообще церковнославянский; — и вдруг среди этого является: а орда управливати {Там же, стр. 78.}, и вообще народный строй речи: эти выписки из грамот. — Другие послания русского духовенства: соборные грамоты русских епископов {Акты ист., ч. 1, стр. 108, 110.} написаны с обыкновенными соблюдениями правильного употребления и обыкновенными ошибками, что мы уже видим и рассмотрим в других памятниках языка. Послание русских епископов к литовским все написано по церковнославянски, но ошибочно; кроме других ошибок, не соблюден даже именительный церковнославянский: а они сами отметникы и отступникы {Там же, стр. 503.}. — Что касается вообще до ошибок, то иногда видим строго соблюденные тонкости, иногда почти вслед за ними ошибки; (выше были уже приведены примеры таких и правильных и ошибочных употреблений). Мы должны заметить, что скорее кажется изменяются теобороты, формы ивообще употребление в церковнославянском языке, в которых он самобытно и свободно сходится с языком русским, разумеется по мере того и как изменялись они в русском языке; это понятно: ибо здесь не чувствовалась разница языков и движение и изменение в формах сходных с церковнославянский языком, было перенесено и в церковнославянский язык, что могло казаться движением этих самых форме вообще, и в церковнославянском следовательно языке. Тогда как теформы, в которых он отличался от русского, были долго и упорно хранимы, ибо здесь на различии была основана особенность, самобытность языка; как например: падежи на ом и ех, именительный в именах мужеского рода с его различием, и пр., за исключением тех случаев, где или было некоторое сходство или слабое различие, или же употребление совершенно противоречило духу русского языка. В примере первых изменяемых форм, мы можем указать на изменение двойственного числа, на употребление числительных существительных не как существительных, на перемену родительного на ий — в ей, что уже очень сильно преобладало в XV столетии; на присоединение ся в глаголах возвратных; напр.: а надеемся; тщатися {Акты ист., ч. 1, стр. 73. 110.}, что является, не исключая и раздельного употребление, в нашей церковнославянской письменности, и пр. В посланиях Ионы (как и вдругих) Замечаем мы употребление полногласия в прилагательных и даже в глаголах (чему мы видели примеры); это полногласие согласуется с древним церковнославянским языком, но вероятно взято из русской речи (в церковнославянских памятниках оно уже перестало встречаться), в которой оно и до сих пор сохранилось собственно в прилагательных.

    В следующих памятниках XV столетия, в посланиях Митрополита Феодосия, замечаем тот же характер, тот же слог, если, в некоторых впрочем посланиях, не более ошибок против церковнославянского и не более простой речи; так например встречаются в посланиях его ошибки против именительного: и который посадник; аще ли будете…. преобидникы; и в том поручникы {Акты ист., ч. 1, стр. 124, 127.} и пр.; но в тоже время встречается разумеется и правильное употребление; напр. прежни святии велицеи исповедницы {Там же, стр. 507.}. Грамот Феодосия не много. — Грамоты Филиппа Митрополита, наследовавшего Феодосию, написаны красноречиво и чрезвычайно правильно по-церковнославянски за некоторыми исключениями в тех случаях, где различие, тоньше и ошибке произойти легче. Так напр.: приать многих душя и старца и уноты и младенца {Акты ист., ч. 1, стр. 131.}; соблюдено двойственное: ко обемяиндесять коленома Израелевыма {Там же, стр. 131.}; именительный является очень строго-правильно: все благочестиа държателие приснопамятнии Велиции Князи {Там же, стр. 131.}; также в единственном числе: церкви…. есть небо {Там же, стр. 131.} и в другом месте: царствующий град и церкви Божия Костянининополь доколе…. стоял {Там же, стр. 513, 514.} и пр. Особенно правильно написано послание Новгородскому Архиепископу Ионе и Новгородцам {Там же, стр. 130, 133.}. В других посланиях его мы не видим такой строгой правильности; но послание эти касаются светских отношений; сюда входят уже слова получившие постоянное употребление не согласно с правилами церковнославянского языка (остоявшиеся), сохраняющиеся и в письменности духовной. Самые выражение, принадлежащие национальной сфере, вносятся сюда с своим характером и отличаются резко от других окружающих их оборотов, от самого послания; напр.: а в земли и в воды…. не вступатися {Там же, стр. 512.}; не соблюдено двойственное: двою месяц {Там же, стр. 517.} и пр. и пр.. В посланиях Филиппя встречаются ошибки, замечательные относительно почти постоянного их отсутствие, даже и не в церковнославянских памятниках; напр.: о тех…. исправлениях {Там же, стр. 513.}; вот еще пример такой же ошибки и вместе употребление существительного числительного не как существительного, которое встречается у Филиппа Митрополита и которое видели мы уже прежде: в тех прежних пяти сборах {Акты ист., ч. 1, стр. 519, 520.}. Замечательно употребление, которое считаем мы народным и являющим ту неподвижность падежей, которую мы видели и о которой говорили выше: с конь ссел {Там же, стр. 515.}. В одном месте встречаем мы выражение: сто и два служителей церковных {Там же, стр. 519.}; но здесь мы не находим ошибки, т. е. в том, что с два, множественным, или лучше двойственным числом в именительном, не согласовано: служители церковныи это употребление возможно, оно составляет только особый оттенок, показывает особенное отношение, в котором здесь числительное два находится к последующим существительному и прилагательному; это отношение состоит, как мы думаем, в том, что здесь число не объемлет все предметы, но относится к нему, как определенная часть к неопределенному целому, т. е. не два или сто два церковные служителя, но сто два церковных служителей, то есть: из, от церковных служителей; точно также, как и само прилагательное, напр.: добрый, может быть в таком же отношении к существительному; напр.: добрые люди, добрые людей, т. е. из, от людей, — оборот, встречающийся часто в древних памятниках наших; напр.: а кто моих Князей служебных; а хто имеет жити твоих бояр и детей боярских и слуг {Собр. Гос. грам. и догов. ч. 1, стр. 212, 217.}. В XV столетии, кроме разных грамот, находим мы еще памятники замечательные, другого рода церковнославянской письменности; это чин поставления Епископа, 1456 года (список очень близок к сочинению: принадлежит к концу XV или началу XVI века). Язык этого памятника очень правилен; соблюдены многие тонкости и редко встречаются ошибки, так напр.: соблюдено двойственное число: обою страну; двема дьяконама {Акты, соб. Арх. Эксп., ч. 1, стр. 471.}; но перед этими словами, в согласующемся причастии тут же ошибка; предъидущим {Там же, стр. 471.}; как и далее: с инеми двема {Там же, стр. 471.}; соблюдается ѫ (а): пророка Предтеча; душа въверенныа; священныа одежда {Там же, стр. 467, 468, 473, 473.}; исключений очень мало: некоторые нуждии братьи своеа {Там же, стр. 467.}. Встречается: дверий {Там же, стр. 468.}; также предложный без предлога; доле {Там же, стр. 471.}; вообще, как мы сказали, все написано правильно, — исключений не много. Памятники церковнославянского языка после Филиппа Митрополита не изменяют своему характеру. Грамота Архиепископа Феофила, 1477 года, — грамота написанная просто, не выказывающая и не блестящая формами церковнославянского языка (в не нет его глагольного прошедшего); в остальном она, то согласуется с этим языком, то тут же нарушает его правила; словом сказать, изобилует обыкновенными ошибками того времени и таких грамот, в техслучаях в которых формы и окончание церковнославянского языка разнствуют с формами русского языка, из пределов которого не выходят эти грамоты, имеющие юридических характер; напр.: святыя… Троици; всея Русии {Акты ист., ч. 1, стр. 520.} и пр.; замечательно употребление: Князий {Там же, стр. 520.}. — Но около того временивстречается памятник очень замечательный, особенно потому, что это подлинник; это завещание Преподобного Евфросина Псковского; в этом простом завещании видно однако же, какую силу имел язык церковнославянский, как прочно уже утвердился он (в XV столетии), основывались на правах своих, на своем высоком значении и, как увидим, уже утвердился на все продолжение национального периода, не смотря на изменение и ошибки, происходившие в пределах его. При пестроте речи вообще, находим мы прошедшее время глагола, принадлежности языка церковнославянского, что встречается во всех памятниках церковнославянского здесь замечаем мы это употребление особенно по простоте речи и отчасти по юридическому характеру памятника; напр.: учиних {Акты, собр. Арх. Эксп., ч. 1, стр. 83.}; водим соблюденными многие правила, хотя иногда по естественному и живому определению языка в то время, есть ошибки; так: спасения ради, душа своеа; добрые воли; ни мылни держати {Там же, стр. 83.} и т. п. Замечательно употребление, после разного исчисления: и всему сполу {Там же, стр. 83.}, что согласно опять с словами: сполна.-- Отреченная грамота Архиепископа Феофила написана довольноправильно и имеетхарактер церковнославнской речи, с известными ошибками; напр.: бессмертные души; будущего страшного… судьи {Там же, стр. 477.}; замечательно здесь употребление ей вместо ий; в родительном падеже множественного числа в таких словах, где оно реже встречается: писаней; преданей {Там же, стр. 477.}. — Соборное послание Российского Духовенства, отреченная грамота Суздальского Архиепископа Феодора и потом послание Митрополита Геронтия написаны тем же церковнославянским языком, являющимся иногда с своими тонкими особенностями, напр.: церкве; от душа {Акты ист., ч. 1, стр. 137, 138.} и пр., но в тоже время: пречистые Богородици; праведного судьи {Там же, стр. 137, 138.}, и даже не соблюден именительный: наследники будут {Там же, стр. 138.}; — это в соборном послании Российского Духовенства (от Геронтия и от других духовных особ). Отреченная грамота Суздальского Архиепископа Феодора (она очень кратка) не представляет правильного употребления на ѫ; в ней мало соблюдены оттенки церковнославянского языка. В посланиях Митрополита Геронтия встречается правильно именительный множественного с его отличием: зовущеся священници и учителие християнстии {Акты, собр. Арх. Эксп., ч. 1, стр. 141.} и пр.; находятся и другие особенности церковнославянского языка, обыкновенно встречаемые; замечательно употребление: яз его богомолец уже то ныне конечне послал есми {Там же, стр. 142.}, — яз впрочем отдалено от глагола, но все кажется довольно прямо с ним связуется. Впрочем послания эти вообще написаны просто; в них встречается довольно ошибок; как: Рускиа митрополии; из земли {Там же, стр. 142, 143.} и пр.; также: спискех {Там же, стр. 522.}, и также не соблюден именительный церковнославянский множественного числа: наместники…. казнят {Там же, стр. 522.}; последние два примера в грамоте, которая написана не строже других и проще. В конце XV столетия находим мы послание Новгородского Архиепископа Геннадия, ревнителя православия; эти послание писаны, вопреки всем современным посланиям, почти простою русскою речью. Церковнославянский язык дает речи свое определение, но оно беспрестанно нарушается живою народною речью, со всем характером своим выступающею на бумагу} в его послании нет форм прошедшего церковнославянского; почти постоянно уже наблюдается различие в именительном множественного мужеского рода от винительного; встречается падеж русский именительный на а, и иногда вовсе исчезает определение церковнославянского языка и слышится настоящая живая русская речь. Вот примеры нами сказанного: мужикы…. поют; побежали ставленикы; каковы те списки; и те еретики сбежали; божественая служба совершати; принести каша да гривна; та грамота свести {Акты ист., ч. 1, стр. 147, 148. Акты, собр. Арх. Эксп., ч. 1, стр. 478. Акты ист., ч. 1, стр. 147, 148. Акты, собр. Арх. Эксп., ч. 1, стр. 482.}; не соблюдается изменение букв в падежах: в подлинникех; в подлинники {Акты, собр. Арх. Эксп., ч. 1, стр. 486.}; Великорусское е заменяет и церковнославянское даже и там, где мы и теперь говорим и; напр.: Генадей; третей год {Акты ист., ч. 1, стр. 144. Акты, собр. Арх. Эксп., ч. 1, стр. 489.}; мы не говорим уже о других несоблюдениях форм и окончании церковнославянского языка. Замечательна ошибка против творительного: употребление, уже и прежде не раз встречавшееся в народных памятниках, русского окончания: С своею братьею Архиепископом и Епископами {Акты, собр. Арх. Эксп., ч. 1, стр. 488.}; замечательно употребление русских простых слов и оборотов: а подьякы веть робята глупые; по мне ино те не пригожи в попы; теперво; а тутошним {Акты ист., ч. 1, стр. 147. Акты, собр. Арх. Эксп., стр. 478, 482.} и пр. и пр. Такой же характер имеет и отписка Филиппа Петрова; те же встречаем ошибки, или, лучше, то же употребление русской речи; напр.: священники… поистязанни и пр. Владыке {Акты ист., ч. 1, стр. 523. 522.}. Употреблено, редко встречавшееся, я вместо яз; которое конечно самобытно принадлежало русскому языку: и я тут же был {Акты ист., ч. 1, стр. 523.}; соблюдено двойственное, впрочем в приводимых словах священников: две начале {Там же, стр. 523.}; интересно употребление слова: извон (извне): извон божественных Правил и Събор {Там же, стр. 523.}; употреблено простое слово в собственных уже словах того, кто писал, т. е. Филиппа Петрова: отмолвили {Там же, стр. 593.}. — Послание Митрополита Симона, писанное около этого же времени (1495—1505), не имеет характера церковнославянского языка; в нем почти не встречается прошедшее церковнославянское, и правила, особенности языка не строго соблюдаются; напр.: от всей братьи; прося милостыни {Так же, стр. 146.}; не встречается вовсе окончание на ѫ в известных случаях в существительном. В прилагательном тоже ошибки: той честной обители {Акты ист., ч. 1, стр. 146.} и т. и.; встречается и правильное употребление: пречистыи Владыце {Там же, стр. 140.} и т. п. — В конце же XV века имеем мы два письменные памятника: чин поставление на митрополию Симеона и также чин венчание Князя Димитрия Иоанновича. Они также написаны церковнославянским языком; описание первого не важно и не заключает в себе ничего особенного; довольно правильно соблюдены некоторые оттенки церковнославянского языка; встречаются обыкновенные ошибки; как: всея Руси {Собр. Гос. гр. и дог. 1819. ч. 2, стр. 26.} и т. п.; употреблено, впрочем, правильно и в предложном: на седалищи {Акты ист., ч. 1, стр. 36.}; не соблюден также именительный церковнославянский множественного: дьяки {Там же, стр. 26.}. Описание второго довольно пространно и больше являет церковнославянский язык; здесь также встречаются обыкновенные, приведенные выше нами много раз ошибки, как: одежи {Собр. Гос. гр. и дог., 1819. ч. 2. стр. 37.}; в существительном не встречается окончание на а; в прилагательном встречается: святые твоея соборные {Там же, стр. 28.} и пр. Здесь также соблюдены обыкновенные оттенки, как предложный на ех; местех {Там же, стр. 27.} и пр., не соблюден именительный множественного: священники и дьяки {Собр. Гос. гр. и дог. 1819, ч. 1, стр. 28.}; двойственное число соблюдено не вполне: двема Архимандритом {Там же, стр. 28.}, и наконец вовсе не соблюдено: обеих Великих Князей {Там же, стр. 29.}; замечательно также употребление дательного ти вместо твоего; это употребление встречается почти во всех посланиях, и совершенно согласно с тем, что мы говорили о дательном вообще; напр.: здесь: и наследник будет небесного ти царствия {Там же, стр. 28.} и пр. Нельзя наверное сказать, чтобы звательный надеж был совершенно чужд языку русскому, по крайней мере великорусскому, хотя скорее можно заключить, что его у нас не было, и что это был церковнославянизм; удерживать его у нас могло официальное употребление; так, в договорных грамотах встречается: Господине и брате; но за этим следующие слова не находятся в звательном падеже, что впрочем объяснить можно тем, что дальнейшие слова являются уже как определения: господине и брате старейший Князь Велики Иван Васильевич {Собр. Гос. гр. и дог. 1819, ч. 1, стр. 278.}и пр. и пр.; но без официальных выражений слово не находится в звательном; напр.: а на сем на всем Князь Велики Иван Васильевич целуй {Там же, стр. 283.} и пр. (если это не пропуск). Также набожное значение слова, набожное восклицание могло удержать звательный падеж; как: Боже! и т. п. (выше мы приводили еще тому примеры). Здесь в рассматриваемом нами памятнике мы видим звательный в словах Митрополита, в словах молитвы, где слово имеет религиозное, священное значение: Господи Боже наш! Госпоже Дево Богородице! {Собр. Гос. грам. и догов. 1819. ч. 2, стр. 28.} что совершению понятно, ибо здесь является этот священный церковнославянский язык, проникнутый вечным, религиозным содержанием. Мы видим также звательный падеж в словах Великого Князя к Митрополиту: отче Митрополите! {Там же, стр. 28.} видим в словах Митрополита к Великим Князьям Ивану Васильевичу: преславный Царю Иване Великий Князь! {Там же, стр. 29.}и Димитрию Иоанновичу: Господине сыну мои Князь Великий Дмитреи Ивановичь! {Там же, стр. 29.} Но в словах Великого Князя Ивана Васильевича к его внуку Дмитрию Ивановичу видим: внук Князь Дмитреи! {Собр. Госуд. грам. и догов. 1819. ч. 8, стр. 29.} что намекает кажется на то, что в простои речи (по крайней меретогда) звательный падеж с его отличием не употреблялся. — Наконец в самом конце XV века, около 1500 года, видим мы Уставную и Наказную грамоты о общежитии монастырском, написанные на церковнославянском языке, нобез строгого соблюдение оттенков, без особенного присутствия его характера; правильно соблюден именительный множественного церковнославянский: иноци; священници {Акты, собр. Арх. Эксп., ч. 1, стр. 483.};не соблюдается окончание на а собственно в существительных именах: кроме своея келыи; кроме братьи {Там же, стр. 483.},и в то же время является правильное употребление: духовные любве {Акты, собр. Арх. Эксп., ч. 1, стр. 483.}; замечательно уже употребление двойственного окончания в числительном три: при сохранении его в числительном два: перед двема или трема послухи {Там же, стр. 484.}. — Около 1499 г. находим мы замечательные памятники церковнославянской письменности: поучение церковнослужителям. Здесь церковнославянский язык сохраняет свой собственный характер; он ясно выражается здесь; многие особенности и оттенки строго соблюдены; здесь сама речь носит на себе его характер; напр.: ѫ соблюдается: за тех душа; лишитесь… лжа; развее великие нужа {Акты ист., ч. I., стр. 160. 163.}; именительный сохраняется даже и там, где различие в и и ы, даже и в прилагательных; напр.: недостойнии ангели; немощнии {Акты исторические, том 1, стр. 159. 162. 163.} и пр. и пр.; встречается разница именительного в единственном числе в известных случаях: да будет свята церкви {Там же, стр. 168.}; первообразное прилагательное употребляется также: Об будущем веце горце; на месте святе {Так же, стр. 159.}; двойственное число употребляется правильно: руце от лихоиманиа очищене; своима рукама {Там же, стр. 159. 169.}; и заменяет е очень часто не только в родительном множественного, но и в других случаях: писаний; сластий; ни бий {Там же, стр. 160.} и пр.} употреблено правильно в родительном: от церкве {Акты исторические, том 1, стр. 160.} и т. п.; и соблюдено в дательном единственного в известных случаях; напр.: души бо человечестый {Там же, стр. 160.} и т. п.; соблюдена тонкость церковнославянского языка в причастии, различие окончании на я, на щи и ще; напр.: сиа творя сам ся спасеши; мнящеся не делаем; и вы сынове и чада послужише Богови верою и преступающе…. славящее; всее несущи {Там же, стр. 161. 163.}. — Есть, впрочем, ошибки, напр.: развее…. свещи; без воли; от церкви; без времяни {Там же, стр. 162. 163. 160. 162.} и пр.; встречается в родительном окончание на ей место ий: строителей; от…. детей {Там же стр. 161. 163.} и пр. и нек. др. Повторяем, исключений очень немного; вообще в этом сочинении видим мы церковнославянский язык с его собственным характером, с его особенными оттенками.

    Памятники юридической письменности духовной сферы писаны языком юридической письменности светской, вообще тем языком, которым писаны письменные памятники национальной сферы; грамоты договорные, жалованные и прочие.

    Таковы были изменение и состояние церковнославянского языка собственно в отношении к его грамматическим формам; но то, что резко различало его от языка русского, от народной речи, как мы видим ее и в то время во многих ее памятниках — это синтаксис или лучше присутствие синтаксиса, развитого в памятниках церковнославянского языка. В письменности этого языка вообще, отделенного от случайности разговора, далекого от произвольного произношение, языка собственно книжного, должна была преимущественно, в ущерб другой, развиться та сторона языка, которой мешала случайность разговора и которая развеивается тогда, когда язык получает общее значение и наполняясь общим содержанием, чего не могло быть там, где речь определяется исключительно национальностью. Это развитие совершается преимущественно на бумаг, когда не просто речь на нее только записывается, но когда пишется то, что собственно назначено для бумаги. Мы сказали, что над национальным определением народа у нас была целая сфера общего, отвлеченная сфера, имевшая также отвлеченный от народного устного употребления язык, следовательно назначенный для письменности (книжный); в нем, в этом язык письменном должен был развиться синтаксис, должны были развеяться его силы, и мы встречаем этот синтаксис развившийся в церковнославянской письменности и так резко отличающий ее от памятников речи народной. Противоречие является явственно: нет отрывочных кратких фраз речи народной, связываемых беспрестанно союзами; одна фраза не вмешивается в другую, нарушая синтаксическое течение; напротив, является длинный, связанный во всех частях период, все предложение относится одно к другому, вытекая одно из другого; но этот синтаксис, который мы здесь видим, есть синтаксис вязыке отвлеченном, языке чисто книжном, ипотому отвлеченно развившийся, что еще резче отличает его от народной речи. Таков синтаксис в письменности церковнославянской. Период растягивается иногда чрезвычайно; отношение предложения к другому иногда слишком отдаленны; является темнота, туманность. Что касается до отдельных синтаксических оборотов, то они мало отличаются от оборотов языка русского; мы находим разве только то, что в церковнославянской письменности являются такие обороты, которые отсутствуют в письменности народной; но конечно там являются и обороты такие, которых нет может быть в русском языке, которых он м. б. и не допускает, каковы дательный самостоятельный, или винительный вместо русского творительного; напр.: сего ради помраченникы назвати мы убо вас, а не просветители {Акты ист., ч. 1, стр. 31.} и пр. Но мы говорим здесь собственно о синтаксической течении, об ordo verborum, о целом периоде который есть полное выражение синтаксического духа, но который является вполне собственно там, где язык освобождается от случайности; его именно видим мы в письменности церковнославянского языка, но (как мы сказали) являющимся отвлеченно. Церковнославянская письменность XV столетия именно замечательна тем, что представляет нам этот синтаксис, таким образом развившийся. В XIV столетии мы того не видим, за исключением некоторых посланий; мы видим там преимущество народной речи даже и в этой сфере. Но в XV столетии находим мы вновь церковнославянский язык, восставший в силе своей. В XV столетии в начале видим мы, Фотия, грека который овладел церковнославянским языком, и не удержанный ничем в уединенной своей мысли, вдался весь в синтаксическое развитие языка церковнославянского, отвлеченного, нового, замечательного свободою своего синтаксиса, языка, который мог принять в себя всякую конструкцию и таким образом воспитывался в духе отвлеченно-синтаксическом. Он покорялся мысли Фотия, одевая ее в свои формы, не в том смысле, чтобы он принимал формы языка греческого, но в том, что он послушно облекал собственно мысль Фотия (мысль уединенную, как мы сказали), выражал отвлеченную ее деятельностью согласно с своим отвлеченным значением как языка, выражавшего одно вечное, общее, тогда отвлеченное содержание. И так, отвлеченно развивался в нем синтаксис; эта отвлеченность, и следствия ее, темнота, запутанность и неясность, особенно выдаются в посланиях Фотия. Мы можем привести замечательные примеры: И о сем же убо о всем, любимии о Господе, по долгу духовного мы настоятельства, преже убо мног-крат от самые истины Еуангелиа, и от Апостол же и от Пророку и от божественных Отец предание и от всего божественного Писания, преже и пространно словесми духовными и учителными писах к вам о вашей ползе духовный, предлагая вашей любви трапезу, не брашна гибнущего, но пребывающего в животе вечнем, услажающего и просвещающего душю. И о сем же убо и ныне, по пригождению мы духовному к вашей любви, еще и отдалением места от вас удален есм, но началства вашего, великие ради веры к Богу и теплоты духовныя, и вашего о всем благочиние и попечение и благостояние истинного православные вашея державы, и о всем есть всегда духом яко неразлучно наше смирение с благоверием вашим и якоже слышах того всегда о благопреспеянии всяком православного вашего пребывания, и духовно о семь радуяся бех {Акты ист., ч. 1, стр. 58.}. Тот же характер видим мы в посланиях Ионы, тоже, хотя не столь сильное отвлеченное развитие синтаксического духа языка; напр.: О том тобе своему сыну вспоминаем, а сам испытно веси, како божественая и священнаа правила святых и верховных Апостол и святых и богоносных Отец повелевают, а запрещают нашему смирению и сущим настоятелем и окрмителем и учителем, от Бога устроенным святым Божиим велиим и сборным церквам и всему православному великому християньству, комуждо нас своеа паствы, каково великое смотрение и попечение нам имети о святей православней и християньстей вере, юже приахом от Седми святых и вселенских Сборов и от Царствующего града, и от нашеа Руссийскиа земля просветителя и учителя, святого и равного Апостолом Великого Князя Владимера, просветившего Русьскую землю святым крещением, и како нам святое предание сблюдати и имети крепце неподвижна, и душу свою полагати за то, а к новине не приставати никакоже, по великого святого верховного Апостола Павла словеси: «пачи преданного от него аще и ангел благовестит, или и сам той инно что взглаголет, анавема да будет, еже есть, проклят!» {Акты ист., ч. 1, стр. 116.} Здесь образовывалась эта необходимая для мысли, так называемая тяжелая конструкция, конкретная, органическая, которая уже составом своим воплощает мысль и ее движение; конструкция, которую, в таком род по-крайней мере, встречаем мы у Римлян, у Немцев, и которой нет у Французов, не ставших выше языка разговорного и в письменности. — В посланиях других духовных лиц не встречаем такого длинного периода, такого развития отвлеченного синтаксической стороны языка; но нети отрывистой народной речи, и предложение являются стройно и связно между собою; напр.: в послании Кирилла, игумена Белозерского монастыря, написанном прекрасно: егда всхощет Бог кую землю показнити за нечестие, посылает преж проповедники дабы обратились, и аще обратятся, отводит Господ от них свой гнев, мимоводит скорбь, и прелагает печаль на радость и показует на них свою милость {Акты ист., ч. 1, стр. 36.}. Также в другом его послании: и аще, господине, сице обратитесь к Богу, и яз грешный поручаюся, яко простит вам, благодатию своею, вся сгрешениа ваша и избавит вас от всякие скорби и беды, а Княгиню твою здраву створит {Акты ист., ч. 1, стр. 55.}. Далее: О всех же сих, господине, мы грешнии ничто же можем вздати тебе, но Пречистая Богородица воздаст ти множае и в сей век и в будущий; а яз, господине, грешный с твоею братицею рад Бога молити и Пречистую Его Матерь о твоем здравии и спасении и твоея Княгини и о твоих детках и о всех крестьянах порученных тебе {Там же, стр. 66.}.В исповедании Ростовского Архиепископа Феодосия мы встречаем тоже простую связность речи: мнози же прилучишася тогда ту, от священников и иноков, и от мирских благоразумных человек, много возбраняху мы таковых не творити; аз же, объять дияволским искушением, а своим грехом, не послушах их, ни внимах глаголам их, и отвещах им токмо единою речью, неделным днем, не ставя себе греха {Акты ист., ч. 1, стр. 105.}. В других памятниках церковнославянской письменности встречается, при церковнославянском синтаксис полная простота речи, иногда особенно подводящая даже к речи народной; таково особенно местами духовное завещание Преподобного Евфросима Псковского {Акты, собр. Арх. Эксип., ч. 1, стр. 83.}; также исповедание православной веры Новгородского Архиепископа Евфимия, пред посвящением его в сан Архиерейский {Там же, стр. 463.}, по содержанию своему (хотя стройнее) имеющее характер несколько официальный, и многие другие. — В посланиях Великого Князя Василия Васильевича видим мы более, нежели простую стройность речи, видим то. синтаксическое развитие, которое является как бы притязанием; напр.: И того ради просим святое ти владычьство, послете к нам честнейшее ваше писание, яко да помощю Божиею и благодатию Святого Духа, и, споспешением святого Царя и с благословением святого ти владычетва и божественного и священного Собора, по святым правилом, сбравше в отечетвии нашей, в Рустей земли, боголюбивые епископы отечества нашего, и по благодати Святого Духа избравше кого человека добра, мужа духовна, верою православна, да поставят нам Митрополита на Русь {Акты ист., ч. 1, стр. 75.}. Слышахом от приходящих к нам они ваших стран от наших тоземцев и от иных туждых стран пришелцов, про ваше великое царство (его же из первых времен от Бога желахом), яко Божиею волею и тому крепкою помощию и многим милосердием, и Пречистые Владычица нашия Богородица и приснодевы Мария вже к Сыну ее Господу нашему Иисусу Христу молением и ходатайством и предстательством, и по изначальству великих ваших святых прародителей и родителей, благочестивых и приснопамятных и блаженных Царей, по сродству, всприял еси свой великий царский скипетр, свое отечество, во утверждение всему православному християнству ваших держав, и нашим владетелствам Русские земли и всему нашему благочестию в великую помощь {Акты ист., ч. 1, стр. 68.}. — Замечательно послание Российского Духовенства Углицкому Князю Димитрию Юрьевичу; в нем есть иногда этот же отвлеченно развившийся синтаксис, есть стройность речи; с этим представляет сильное противоречие народная речь, приводимая в выписках из договорных грамот; напр.: и о том тобе своему господину воспоминаем, не от собе свое, но от божественного Ветхого Писания, токмо воспоминаюче тобе, самоведущему прежебывшее, како по изначальстиву вражды общего нашего душегубного супостата и врага всему человеческому роду диявола, кознми его и наветы, како праотцу нашему Адаму позатде и положи ему с сердци равнобожество, яко да будет яко и Бог, разумевая добро и зло {Акты ист., ч. 1, стр. 76.}. — Но, господине, узрели есмы в ваших докончяльных грамотах писаные строки, по чему вам межи себе жити и правити, по крестному целованью. Первое у вас в начале написано: быти с своим братом, с Великим Князем Васильем Васильевичем везде за один и до своего живота, а кто будет Великому Князю друг, то и тобе друг, а кто будет Великому Князю недруг, то и тобе недруг! а с кем будешь в целованьи, а к тому ти целованье сложити {Там же стр. 78.}. В посланиях Митрополита Феодосий, в некоторых по крайней мере, встречаем мы тот же характер синтаксиса. Но особенно видим его в красноречивом послании Митрополита Филиппа; напр.: И того ради, сыну, писах тобе Ионе Архиепископу, что же твои дети некотории посадници и тысятцкий, да и от Новогорецов мнози въставляют некая тщетная словеса, мудръствующе себе плотскаа, а не душевнаа, яко забывше Божиа страха и казни его, и непщуя ничтоже, ни поминающе скорьбных и печалных, еже им бывшим во время ее, мнящеся сами яко бессмертни суще, а хотят грубость чинити Божией церкви и грабити святые церкви и монастыри {Там же, 132. 133.}. Тоже находим, хотя не столько, и в других его посланиях; в некоторых видим мытуже противуположность церковнославянской и народной речи, когда приводятся слова, взятые из сей последней; напр.: в посланиях Митрополита Новгородцам, слова, взятые (хотя не целиком) из грамот: а жалуют, держуть вас, свою отчину, в докончании и в крестном целовании в старине, а вам их, господ своих, держати имя их честно и грозно без обиды, а в земли и в воды и с пошлине их не вступитися {Акты ист., ч. 1, стр. 513.}. Или слова явно простой речи: Отчина моя Великий Новгород не правит, учнет ми бити челом, а исправится, и язь жаловати хочу; а не учнет ко мне посылати бити челом, а не учнуть ми правити, и вы бы на них были с мною. — А всътавливают деи ваши не добрые, на моего господина сына на Великого Князя то и слово: «опас господин наш Князь Великый нам давши, а Пьсков на нас подымает, а хочет на нас идти». — И Василей Ананин о вашем неисправлении ни сякова слова не молвил, ни челобитья его о том не было, а молвячи так: «о том Великый Новгород с мною не приказал» {Там же стр. 513. 515.}. Очень замечательно, что встречается в прилагательном народный винительный падеж на а: такова грубость чинить {Там же, стр. 132.}. Тоже синтаксическое развитие видим мы в соборном послании Российского духовенства (от Геронтия Митрополита и всего духовенства); напр.: (мы приводим это место в пример длинного, вяжущегося в своих частях периода, думая, что оно здесь яснее, нежели где-нибудь его выказывает; мы начинаем его еще не сначала, ибо оно и так имеет целость): И молим, Всемилостивого Господа Бога всех Творца и Зиждителя и его Пречистую Богоматерь о благостоянии святых Божиих церквей, и о многолетном здравии великого твоего господства, и сына твоего благородного и благоверного Великого Князя Ивана Ивановича всеа Руси, и о твоей братьи молодшей, о благоверных Князех, Андреи, и Борисе, и Андреи Васильевичех, и о всх ваших Князех и о болярех и воеводах, и о всем вашем христолюбивом воинстве, людех православных, и о подвизе вашем, еже с Божиею помощию и заступлением, мужествене, добре стоите за дом Святые и Живоначальные Троица, Отца и Сына и Святого Духа, и за дом Пречистые Богородица и великого чудотворца Петра Митрополита, и за вся Божие святые церкви всеа Русские земля, и за свою святую чистую нашу пречестнейшую веру, яже во всей поднебесной, якоже солнце, сияние православие в области и дръжаве вашего отчьства и дедства и прадедства великого твоего господства и благородие, на тоже свирепует гордый он змий, вселукавый брат дияволь, и создвизает на то лютую брань поганым царем и его пособники поганых язык, их же последняя зря…. во дно адово, идеже имут наследовати огнь неугасимый и тму кромешную {Акты ист, ч. 1, стр. 137.}. В других посланиях Геронтия Митрополита {Акты ист., ч. 1, стр. 141. 143. 521. 522.} видим мы, хотя не столько, это отвлеченное синтаксическое развитие, но также стройность речи. — Опять, среди всех этих посланий, отличаются своею народностью, и в синтаксическом отношении, послание Архиепископа Геннадия; мы слышим в них народную, прерывистую, разговорную речь; находим почти полное отсутствие стройности и связи синтаксической; речь, которая сходна с простым слогом грамоты и которая иногда своею живостью отличается от их слога, имеющего несколько официальный, затверженный характер; напр.: (мы приведем здесь несколько примеров, ибо слог этих грамот кажется нам чрезвычайно важен и интересен, и до сих пор встречается только у одного Геннадия; это наша живая Русская речь): Диаки ведь у церкви велено ставленые дръжати, простому не велено на амбоне ни чести ни пети; а се и священники ставиш ты, господин Отец наш, первое в свещеносци, сиречь, в пономарии тоже опять в диакы, в чтеци и в певци, да после в подиаконы {Акты ист., ч. 1, стр. 144.}. — А хотел есми того велми, чтоб мне быть на твоем поставлении, господина отца нашего; а здесь паки господине, наказ Государя Великого Князя о его великих делах, а велел ми того беречи, а к Москве ехати не велел за своими делы; да и владыки ми писали в своей, грамоте, что тебе уже избрали да и на митрополичь двор возвели, а за коими делы будет ти нелзе ехати и тыб де к нам прислал грамоту свою поволную. А ныне беда стала земская да нечесть государьская великая: церкви старые извечные выношены из города вон, да и монастыри старые извечные с места переставлены. — Здесе прижал жидовин новокрещеной, Данилом зовут! а ныне хрестьянин, а мне сказывал за столом во все люди: понарядился де есми из Киева к Москве, ино де мне почали Жидова лаять: «собака де ты, куды нарядился? Князь де Великий на Москве церкви все выметал вон»; а сказывал то пред твоим сыном боярским пред Вяткою: ино како то бесчестие и нечестие государству великому учинена? — А церкви Божии стояли колико лет, а где священник служил, руки умывал, и то место бывает непроходно, а где престол стоял да и жертвенник и те места неогороженны, то и собаки на то место ходят и всякой скот. А что дворы отдвинуты о града, ино то и в лепоту, а церкви б стояли вкруг города, еще бы честь граду болшая была{Акты, собр. Арх. Экс., ч. 1, стр. 478. 481.}. — «А се приведут ко мне мужика, и яз велю ему апостол дати чести и он не умет ни ступити, и яз ему велю псалтырю дати и он и потому едва бредет, и из его оторку, и они извет творят: „земля, господине, такова, не можем добыти, кто бы горазд грамоте“; ино де ведь-то всю землю излаял, что нет человека в земле, кого бы избрать на поповство. Да мнебьют челом: „пожалуй деи, господине, вели учити“; и яз прикажу учити их октении, и он и к слову не может пристати, ты говориш ему то, а он иное говорит; и из велю им учити азбуку, и они поучив мало азбуки да просятся прочь, а и не хотят ее учити». {Акты ист., ч. 1, стр. 147.} — Отписка Филиппа Петрова, в отношений к синтаксису, сходна с посланиями Архиепископа Геннадия. Памятники письменности другого рода, не послание, но описание, так сказать, как напр.: Чин постановления Епископа, Митрополита, чин венчания на Великое Княжение, писанные не от лица, не заключают в себе такого развития синтаксического, отвлеченного; но они написаны стройно и связно, как сочинения письменные, в которых присутствует синтаксис; напр.: «И егдаж совершися Божественая служба и приспе время, иж возвести на место Митрополита, глаголет Князь Великии. — Быс же посаженые его сице: в Пречистои, среди церькви уготоваша место большое, идж стителеи ставят, и учиниша на том месте три стулы: Великому Князю Ивану, да внуку его Князю Дмитрею, да Митрополиту. И егда приспе время, облечесь Митрополит, и Архиепископы, и Епископы, и Архимандриты, Игумены, и весь собор во освященые одежи, и посреди церкви поставиша налои, а на нем положиши шапку Манамахову, да бармы»: {Акты, собр. Арх. Эксп., ч. 9, стр. 26. 27.}. Особенно замечателен чин постановление Епископа, в котором является более синтаксис; напр.: «Сзывает Митрополит всех Епископов, елици суть под ним во всем пределе его; аще ли ж немощно будет некоторому от них приити к тому избранью, на уреченый рок и день, или немощи ради великиа, или пакы некоей великой нужды належащи, иже имут все людье ведати, и тъйже посылает грамоту своеа руки, да еже аще что сътворит сбор, или кого изберут събравшиися боголюбивии Епископи на поставление, но и тому того ж избраниа держатися и не разлучену быти своеа братья, а еже аще что они съдеют по преданию святых Апостол и богоносных Отец». {Акты, собр. Арх. Эксп., ч. 1,стр. 467.} Мы не приводим более примеров; думаем, мы уже достаточно привели их выше, и что из вышеприведенных можно иметь ясное понятие о слоге и синтаксисе. Сюда же надо отнести уставную и наказную грамоты, написанные несколько сухим, скорее юридическим тоном, как и самый предмет это допускает, и в языке и в синтаксис, имеющие тот же народный оттенок; напр: «А кто данные сеа нашея грамоты уставления порушит и о сем нашем писании нерадити начнет, а не Бога ради житье имеет жити, соединение и совуза духовные любви межи собою не имеет держати, или который брать имет без Архимандрича слова и благословение и без братийского ведание имет торговати или села строити собе на собину, и яз (имярек) Митрополит всея Руси приказал Архимандриту того, яко чинораздрушителя иразвратника общему иноческому житью, обоимать на монастырьскую потребу, а самого из манастыря выслати» {Акты собр. Арх. Эксп., ч. 1, стр. 483.}, и пр. Также сюда относятся поучение священнослужителям; это сочинение, напротив, касается внутренних обязанностей духовных лиц, написано правильно по церковнославянски, за исключением небольших ошибок, как мы уже замечало, и в тоже время написано очень стройно и связно, хотя здесь неттого излишества, того исступления синтаксического, какое замечаем мы в иных посланиях, там, где говорит лицо, личная мысль; но в то же время здесь является уже синтаксическая сторона языка, как она развивается в письменности, в сфере языка, оторванной от случайности; это скорее правила, написанные, как бы, не от лица, а как бы, сами по себе составленные. Вот примеры: «Потщися, о презвитере, представити себеделателя непостыдна, правяща слово истинно: николи же да не станиши, вражду има на кого, паче же в время святого приношениа, да не отженении Духа Святого, но всегда в церкви пребывай, молвы не твори, молися и дочитай святые книги до часа, в оньже подобает ты свершити божественную службу, и тако предстани, с страхом и с умилением и чистым сердцем святому жертвенику, не озираася семо и овамо, но в страсе и трепете предстоя небесному Царю. — Слынии, о иерею, к тобе миесть слово: понеже нареклъся еси земный ангел и небесный человек, ты с Ангелы предстоиши, ты с Серафимы носиши Господа, ты сводинии Дух Святый с небеси, и претворяеши хлеб в плоть и вино в кровь Божию. — Ты же, брате, в сих пребывай, в сих непрестанно поучайся, леность всякую оттрясши. — Се тебе, чадо, Господь поручи священия службу страшней тайне, рукоположением Вселенских Сборе и послушеством разумных сил, в няже желают Алнгели и сами приникнути. — А на собор приходи, и на исправление церковных вещей, и на приятие истинного разума, да можеши дати благодать послушающим тебе и явитися всем, по имени твоему, свет миру. — Весть бо Бог, колико немощнии можем, ленящеся не делаем» {Акты ист., ч. 1, стр. 159. 160. 161. 162. 163.}. — В этом синтаксическом движении церковнославянского языка, развеивался отвлеченно синтаксис языка русского; движение своего, как языка, церковнославянский язык не мог имеет; на нем писали русские; дело в том, что здесь тогда действовала одна личная, отвлеченная, но русская мысль; синтаксис приготовлялся (для русского языка) в этих отвлеченных, чистых формах языка церковнославянского. Здесь возникала эта тяжелая конструкция, глагол на конце; мы не приводим особенных примеров, потому что в приведенных примерах (см. выше) является и эта конструкция; начало, элемент ее видим мы в грамотах (см. выше). Употребление определяющего слова, прежде определяемого, также встречается в язык церковнославянском; напр.: «аще убо он великий еже Божиею рукою созданный первый человек» {Акты ист., ч. 1, стр. 76.} и т. п. (Примеров можно найти много). И так эту конструкцию, этот порядок слов видим мы в наших памятниках; но главным остается свобода синтаксиса, конструкции. Вот пример, между прочим: «И нам видится, что ее велми непригоже тому смятению у вас так быти церковному» {Акты ист., ч. 1, стр. 132.}. — Мы сказали уже, что мы встречаем в письменности церковнославянского языка вместе и обороты, свойственные ему, может быть, собственно, и встречающиеся в нем в самые древние времена; напр.: дательный самостоятельный, употреблявшийся впрочем с тою особенностью, с которыми находим его у Нестора и вообще в наших памятниках церковнославянского языка; может быть еще и другие обороты, особенности синтаксические языка церковнославянского, как употребление иже, яже, еже, сочинение в одном падеже двух винительных, когда в русском языке употребляется один из падежей в творительном; напр.: «вас постави стража и пастуха» {Акты ист., ч. 1, стр. 160.}, и пр. Впрочем мы не находим в этом употреблении прямого противоречия с языком русским. Замечательно употребление причастие, как прилагательного, что также мы нисколько не находим противоречащим языку русскому и что могло быть и в нем: «К сему же предахом вам и херотонию, церковного ради исправлениа и вашего ради священьства чистоты, и за мирьское спасение, да сих смотряюще, обрящете путь правый, ведущий в живот вечный, и стадо паствы вашиа предпущающе» {Там же, стр. 115.}. И может быть еще другие, тому подобные обороты; вообще различия в синтаксисе церковнославянского языка и русского весьма мало, как в сочинении падежей, так еще менее в синтаксисе собственно или в оборотах. Мы встречаем в тоже время обороты чисто русские; напр.: «а ему было…. послушну быти» {Акты ист., ч. 1, стр. 101.}, или: «идеже будет ему седети; и внегда сести им ясти; и Князю было Дмитрию прислати своего посла; малым гласом, елико слышати предстоящим Святителем и отвещавати» {Акты, собр. Арх. Эксп., ч. 1, стр. 470, 473. Акты ист., ч. 1, стр. 101. Акты, собр. Арх. Эксп., ч. 1, стр. 472.}, — оборот, вероятно народный и тогда. Замечательное употребление неопределенного: «Господи Боже наш, за еже немощи человеческому естеству Божества понести существо, твоим смотрением подобострастны нам учителя уставив, твой предержащий престол, в еже приносити тебе жертву и приношение о всех людех твоих» {Акты, собр. Арх. Эксп., ч. 1, стр. 471.}. — Синтаксические начала и обороты лежат всегда в народной речи. Наш язык очень любит употребление неопределенного наклонения; оборот будущего сложного, встречающийся в церковнославянском языке, не чуждый и нам, напр.: имею делать, также образован с помощию неопределенного наклонения; встречается употребление будущего в настоящем, которое так любит русская речь (напр.: в древних стихотворениях Кирши Данилова: «А и будет он середи двора», или; «Как возговорит Царь Иван Васильевич»), напр.: «Святитель же прочитает писание» {Акты, собр. Арх. Эксп., ч. 1, стр. 471.} и пр.; мы думаем, что будущее здесь употреблено в смысл настоящего, ибо на всем рассказе употребляется настоящее, что указывает на совершенную особенность и самобытность времен глагола. Находятся и еще может быть тому подобные обороты, особенности синтаксические языка русского, народного под национальным определением, или если самобытно принадлежавшие церковнославянскому языку, то не чуждые и русскому по крайней мере. Главное, повторяем, что встречаем мы в церковнославянских памятниках — это свобода синтаксиса, свойство русского языка; в синтаксисе церковнославянского языка выражается русская мысль; церковнославянский язык не чужд и не упорен (его свойство — отвлеченность) и потому может выражать, облекать в свои формы чисто отвлеченное ее движение; норусский язык — родственный языку церковнославянскому, такой же славянский как и он; и потому свобода синтаксиса, то, что вообще мы в русском языке находим, может и самобытно принадлежать языку церковнославянскому.

    Мы сказали, что памятники юридической письменности духовной сферы писаны языком народной письменности в этимологическом отношении мы находим тоже самое и в синтаксическом отношении.

    Итак сделаем общее заключение о языке нашем в XV столетии. В XV столетии видим мы вновь церковнославянский язык, утверждающий свое место в письменности, на основании своего глубокого значение, великих, священных прав своих. Мы видим памятники народной речи, в которых находим и узнаем народную речь под известным определением. Волнение ошибок продолжается; но в тоже время замечаем движение вперед русского языка и видим изменение в этом присутствии ошибок; ошибки уже не тесамые (выше мы рассмотрели подробно язык этого столетия). В тоже время, как народная речь является и на бумаге как разговор, в своей случайности, и еще не пробудилось в ней синтаксическое развитие, — видим мы, как отвлеченно развивается синтаксис в языке, отторгнутом от разговора, от случайности; с одной стороны русский язык, народная речь, как и народ, национально определенная, не наполненная общим содержанием и неразвивающая еще в себе общего в языке не выходит из своей национальной сферы и отзывается живым разговором; с другой стороны язык церковнославянский, язык того общего, недоступного, возвышающегося над народом в святыне церкви, далекий от всякой случайности, проникаемый общим содержанием развивает в себе общие символы языка, недоступные тогда для языка народного, верного одному с народом определению; развивает их в себе, в своей чистой сфере, отвлеченно. В священном отвлеченном языке отвлеченно движется, воспитывается и хранится синтаксис собственно до того времени, когда уничтожится определение национальности, общее станет содержанием народа, и язык его, освободясь от исключительно-национального определения, проникнется общим содержанием, найдет для него выражение и формы, и тогда необходимо возникнет в нем общее языка — синтаксис в собственном значении. Но еще не близко это время.

    Таково было состояние языка у нас в XV столетии.

    Мы особенно подробно рассмотрели язык XV столетия, потому именно, что в нем он видимо определяется, и состояние его, в отношении языков церковнославянского и русского, выступает явственно; дальнейший ход языка представляет дальнейшее движение этого отношения, нами выше указанного. В XVI столетии видим мы тот же церковнославянский язык, отделенный от русского, и тот же русский, живой язык, выражающий только национальную жизнь народа; при дальнейшем развитии деятельности, при большем количестве лиц, выступающих на поприще письменности, видим мы, что столкновение двух языков и взаимное их влияние также изменяется; язык церковнославянский остается, как и прежде, при тогдашнем национальном определении, отвлеченным выражением всего, что возвышается над жизнию народною, но теруссицизмы, которые встречали мы в нем, являются в большем количестве, чаще, не изменяя со всем тем ни сколько отвлеченности, отдаленности и характера его сферы, остающейся по-прежнему не народною; умножение руссицизмов ни сколько не есть шаг к языку русскому, напротив они входят туда как невольные ошибки, портят язык; но он сам сохраняет свою самостоятельность и становясь дурным языком, все же остается именно самим собою; самое то, что он делается испорченным, а не поглощаемым неприметно, показывает его самостоятельность, ибо показывает нарушение ему именно свойственного существа; перехода и разрешение в нем нет; сохраняется его ограда, внутри которой делаются искажения; но сама ограда, сфера соблюдается, остается, и часто искажение языка не уничтожает, но смешивает его формы, неправильно употребляет их и все же эти формы остаются чуждыми другому языку, причине искажения первого. Изменения эти, ошибки стали чаще, испорченность сильнее. Кроме того, что там наконец, где формы языка церковнославянского встречаются с формами языка русского, т. е. в народных письменных памятниках, тверже и сильнее выступают формы русского языка; кроме этого, внутри сферы самого языка церковнославянского видим мы более встречающихся форм языка русского и более искажение собственных форм языка церковнославянского, но без нарушения, как сказали мы, его отвлеченной самобытности. В народных памятниках, делающихся многочисленнее, встречаем мы более русскую речь; чаще становится окончание русского падежа на ах, на ам, (собственно с половины XVI столетия), до сих пор еще редко являвшееся; напр.: их детям; их государствам; на поручниках; с половины XVI столетия (1553 года), слова уже почти постоянно утверждающиеся в этом употреблении: — боярам; людям; на подворьях; при великих чудотворцах, в почипках; правилам; волостях (это слово, со второй половины XII века, начинает также постоянно так употребляться) крестьянам, {Собр. Гос. гр. и дог., ч. 1, стр. 460. 465. 479. 490. Акты, собр. Арх. Эксп., ч. 1, стр. 107. 119. Акты ист., ч. 1, стр. 275. 314. 331. 339. 488.} встречается часто творительный на амии, напр.: живут о себе дворцами; Князьями со всеми угодьями {Акты, собр. Арх. Эксп., ч. 1, стр. 209. 341. Акты ист., ч. 7. стр. 461.}; встречаются уже многие изменения, доселе не встречавшиеся или встречавшиеся редко, напр.: вместо ти — ть: торговать; платить {Собр. Гос. гр. и дог., ч. 1, стр. 695.}; старинное слово послух, употребляется в именительном несколько раз: послухи, в Судебнике Иоанна IV; тут же замечательна ошибка, уже почти не встречающаяся, употребление именительной отличительно формы в винительном (ибо именительный в этом столетии и в предыдущем неимеет уже различия с винительным); папр: пошлется на послуси {Акты ист., ч. 1, стр. 123.}; выражение: о лисе употребляется уже вэтом столетии: о лихе {Собр. Гос. гр. и дог., ч. 1, стр. 404. 411. 427. 435. и пр.}; двойственное число уже перешло в современную форму; т. е. оно относится и к числительным три и четыре; напр: четыре алтына; три столбца; три алтына {Акты ист., ч. 1, стр. 276. 286. Акты, собр. Арх. Эксп., ч. 1, стр. 177.}; замечательно употребление двойственнного окончания в числительном четыре, окончание, которое теперь не употребляется, именно в дательном: четырма человеком {Акты, собр. Арх. Эксп., ч. 1, стр. 351.}; это показывает, как изменялось оно, как колебалось, и как наконец числительные могли принять современную форму, которую они теперь имеют; что касается до числительных существительных, то они употребляются все еще как существительные; напр: восм рублев Московская; десять денег Московская {Акты ист., ч. 1, стр. 230. Акты, собр. Арх. Эксп., ч. 1, стр. 361.}; но это же прилагате ьное встречается и с числительными: два, три, четыре; напр.: дал четыре рубли Ноугородскую; по две денги по Московскую {Акты ист., ч. 1, стр. 304. Акты, собр. Арх. Эксп., ч. 1, стр. 209.} и пр.; замечательно употребление существительных числительных, как прилагательных числительных с двойственным окончанием; напр.: да крестьяном пятма или шестмя {Акты, собр. Арх. Эксп., ч. 1,стр. 284.}, что все показывает нетвердость еще не установившегося употребления числительных; находится, встречавшееся прежде в грамотах, употребление: домов, (домови): поехал вон домовь {Акты ист., ч. 1, стр. 481.}; слова, получившие официальный характер, сохраняют иногда, но гораздо реже, свое прежнее церковнославянское употребление; напр.: наместницы {Акты, собр. Арх. Эксп., ч. 1, стр. 135. 136 и др.} и пр. и т. п. Вообще употребление русские, нами выше указанные, заменяющие церковнославянские употребления, встречаются видимым образом чаще и постояннее в XVI столетии.

    С другой стороны в сфере языка церковнославянского, как сказали мы, встречаем мы уже более руссицизмов, ошибок и искажений. Мы видим это в посланиях духовных; напр.: а есть…. 4 священники; а вкладчики которые прийдут; сказывали…. десятники; что де и вы…. священники {Акты ист., ч. 1, стр. 196. 196. 543.} и пр.; замечательно ошибочное употребление, уже редко встречающееся, именительного с отличительною формою, в творительном: с священници {Там же, стр. 537.}; также: другоженцами и треженцами; лучами {Акты ист., ч. 1, стр. 543. Акты, собр. Арх. Эксп., ч. 1, стр. 430.} ипр.; в летах; в…. житиях; в кубках, в серцах {Акты, собр. Арх. Эксп., ч. 1, стр. 530. 532. 160. Акты ист., стр. 431.} и пр.; по подворям; по божественным правилам {Акты, собр. Арх. Эксп., ч. 1, стр. 161. Акты ист., ч. 1, стр. 331.} и т. п. В одном послании Митрополита Макария, в посланиях которого вообще встречаются соблюденными многие тонкости языка церковнославянского, находится употребление падежа на а: имети истинная правда и непорочная и теплая вера {Акты ист., ч. 1, стр. 288.} и пр. Замечательно употребление формы именительной в звательном в таких словах, которые освящены своим религиозным значением и которые приводятся как выписка: благый мой раб и верный {Акты ист., ч. 1, стр. 534.}; замечательно явление предлога при употреблении предложного падежа в тех словах, в которых он обыкновенно употребляется без предлога, что вместе объясняет это употребление, т. е. именно, как употребление предложного без предлога: вдуховне {Акты, собр. Арх. Эксп., стр. 275.}; впрочем здесь может быть это имеет смысл на едине, наисповеди: вдуховне заперся; но в дальнейшем пример это, может быть, имеет обыкновенный смысл: и ты бы его…. духовне наказал {Там же, стр. 276.}; далее это употребление имеет кажется опять первый смысл: и ты бы…. того священника…. надуховне…. испытал {Там же, стр. 275. 276.}. Вообще среди ошибок, умножающихся в религиозной письменности, встречаем мы употребление и правильные; напр.: мнози бо праведницы и силнии и храбрии и святии цари; апостольстии наследницы; от всея душа; разореныа алтаря моя создасте {Акты ист., ч. 1, стр. 293. 339. 289. 534.} и т. п. Особенно встречается правильное употребление церковнославянского языка в посланиях Константинопольских и вообще Греческих Патриархов и духовных; преимущественно правильно написано послание Александринского Патриарха Иоакима (прекрасное послание об освобождении Максима Грека) {Там же, стр. 194—195.}. Очень замечательно деяние собора, бывшего в Вильне, которое написано довольно правильно церковнославянским языком, хотя есть ошибки, как напр.: о священниках {Акты ист., ч. 1., стр. 527.} и т. п. Это сочинение носит на себе отпечаток Польского языка; напр.: святых отец зряжением; вчинихом; маем; нехай {Там же, стр. 525. 526. 527. 528.} и пр. — Сам Иоанн, лицо светское, но когда вступает в сферу духовную или даже вообще в сферу мысли, сферу общую, отвлеченную от народа и заключенную в пределах языка церковнославянского, пишет уже этим необходимо здесь являющимся языком. Послания его писаны очень хорошо, искусно и красноречиво и вообще правильно; много особенностей и тонкостей церковнославянского языка соблюдено, более нежели у других; прекрасен ответ его Макарию на послание последнего к нему, где он говорит: на твоем жалованье челом бьем на просвященных словесех {Акты ист., ч. 1, стр. 296.}; очень правильно написано послание его к Максиму Греку, с сохранением в нем многих тонкостей церковнославянского языка; в нем находится одна странная и яркая ошибка; употреблена в именительном множественного форма винительного множественного церковнославянского языка (по крайней мере иначе нельзя объяснить это): спрестолники, святыя и богоносныя Отця, ясно предаша {Там же, стр. 297.} и пр., тогда как встречается в других местах правильное употребление именительного падежа церковнославянского множественного числа. Особенно замечательно длинное послание Царя Иоанна Васильевича в Кирилло-Белоозерский монастырь игумену Козме с братиею; здесь встречаются ошибки, но мало, напр.: свет же миряном иноки; всиж легки яко странники; началники уставили {Актыист., ч. 1, стр. 372. 376. 380.} и пр.; замечательно употребление падежа народного на а или я; дати воля Царю (вероятно это единственное, а не множественное число); опала своя положити {Там же, стр. 380, 384.} и т. п.; в этом послании видим мы церковнославянский язык, особенно в иных местах являющийся очень правильно, со всеми своими тонкостями (тациж и уннии мниси по них сущее; одежа брачныа имущеи; на иные стезя {Там же, стр. 388. 377. 391.} и пр.); но некогда язык становится прост, слышится народная речь и тогда является этот народный падеж на о, который указали мы выше. Замечательно употребление родительного падежа согласно с ним, как мы определили его прежде; плакатися грехов своих {Акты ист., ч. 1, стр. 372.}. Есть еще два коротеньких послания Ивана Васильевича, но они написаны просто почти народным языком и носят на себе его характер.

    Мы должны упомянуть также о сочинениях и посланиях еп. Иосифа Волоцкого (жившего вконце XV и в начале XVI века); он написал сказание о жидовской ереси и шестнадцать кратких слов против нее {Древн. Росс. Вив. изд. 2, М. 1790. ч. XVI, стр. 120. 123. ч. XIV стр. 128. 147.}; сказание написано правильно, за исключением некоторых немногих ошибок. То же мы должны сказать и о посланиях его {Древн. Росс. Вивл., чч. XIV и XVI.}, хотя они в тоже время написаны простым языком; ошибок нашего; встречается: в трех лицах; с ангелах {Там же, ч. XIV, стр. 221. 225.}; херувимами {Там же, стр. 234.}. Все, что только возвышается над народною жизнью, что является, как сфера мысли, общего, необходимо принимает формы языка церковнославянского, хотя бы они и искажались; это, как мы объяснили выше, не вредит его самобытности. Так История Князя Курбского, переписка его с Иоанном написаны на том же языке. В этой Истории Князя Курбского и других сочинениях его, среди правильных употреблений церковнославянских тонкостей встречаются ошибки, яркие употребления русских окончаний, форм русского языка; напр.: в военных вещах; по коликих делах; при делах; торжествах {Сказания Князя Курбского. Спб. 1833. ч. 1, стр. 150. 120, ч. 2, стр. 4.} и пр.; по стогнам; но торжищам; по другим градам; сердцам {Там же, ч. 1, стр. 6. 15. ч. 2. стр. 5.} и т. п. В Истории его заметно влияние иностранных языком и языка польского: бают фабулы; в…. каморах {Там же, ч. 1, стр. 85. 143.}; он употребляет слово; шляхта: от Рязанские шляхты {Так же, стр. 147.}; он говорит даже, как изменник, отчуждаясь от России: велицые гордые пани по их языку боярове {Там же, стр. 5.}. То же самое должны мы сказать о переписке, особенно о позднейшей, Курбского с Иоанном Грозным; опять то же неприятное впечатление производит употребление польских и других иностранных слов в посланиях Курбского: пред маестатом Христа моего; трудные декреты {Сказание Княза Курбского, ч. I, стр. 105. 149.}. В других посланиях к иностранцам Андрея Курбского это встречается еще сильнее: людей зацных; елокуцию; шкода {Там же, ч. 2, стр. 171. 173.} и пр. и пр. В посланиях Иоанна к Князю Курбскому мы, как и в других его посланиях, видим правильный церковнославянский язык, с его особенным характером, более нежели у Курбского и те же, хотя не в таком числе, ошибки: встречается: в…. прородительствиях (здесь ошибка не так ярка); местах; его дочерям {Сказание Князя Курбского, ч. 2, стр. 14. 114. 112.} и т. п. В посланиях Курбского мы видим относительно особенных оборотов церковнославянского языка, ошибки, показывающие, что знание или привычка не соответствовала притязанию; напр.: нехотящу и немыслящу ей о том; мы заслониша; пишеши… акы научающе…. и наказующе {Там же, ч. 1, стр. 2. 17. 144.}, что не уничтожало церковнославянского языка, а напротив показывало притязание на него. В посланиях Иоанна видим мы правильное употребление; но там, где речь его становится проста, встречается: и я его и матерь от того свободи; а мы написахом не гордяся, ни дмяся {Сказание Князя Курбского, ч. 2, стр. 113. 114.} (последняя ошибка, как не столько яркая, встречается чаще).

    В XVI веке имеем мы еще послание четырех бояр: Бельского, Мстиславского, Воротынского и боярина Ивана Петровича к Сигизмунду и Хотквичу; в них видим те же руссицизмы, ошибки, то же искажение форм церковнославянского языка, (при соблюдении иногда его тонкостей: во трех лицех; не снести душа {Древн. Росс. Вивл., т. XV, стр. 20. 25.}) и наконец те же иностранные и собственно польские слова. Вот примеры сказанного нами: с предками; войсками и пр.; Государствам и пр.; в вертепах {Там же, стр. 44. 58. 54.} и т. п. В этих посланиях мене притязание собственно на церковнославянский язык, на его обороты; это видно из следующего: прошедшее время церковнославянское почти не встречается; но есть ошибки против тех оборотов церковнославянского языка, которые тут находятся: а наш пан род великий будучи…. вышел {Древн. Росс. Вивл., т. XV, стр. 57.}. Мы видим в этом послании уже более являющиеся формы русскога языка: и, также я, часто уже заменяется ь, щ — ч: хочешь; учнешь; поддатись; иметь; ведаючи {Там же, стр. 23. 28. 44. 45. 53.}; иностранных слов встречается много: прокураторы и лотрове и фалшери; заховати; обецуете; нехай {Там же, стр. 30. 34. 45. 46.} и пр. Встречается здесь то же народный падеж на а: также и того не бывало, что Литве Москва судити {Там же, стр. 74.}.

    Что касается до синтаксиса, то мы должны сказать тоже, что сказали и прежде, говоря о XV столетии} относительно оборотов, порядка слов и относительно периода надо заметить впрочем, что церковнославянский синтаксис в течении слов становился проще, то есть не столько выдается отвлеченный, терявший конец свой, период, и кажется более связи. В русском же периоде в посланиях Иоанна замечательно, что там, где он, оставляя общую сферу, свои рассуждение, где является церковнославянский язык: («В нынешнем времени их же и слышание странно, а еже последствовати святых невозможно, но точно дивитися сих добродетелей высоте, яко же мы не достизаем сих добродетелей и постнических трудов» {Акты ист., ч. I, стр. 377.}) — начинает говорить как лицо, — живой русский язык выступает со всею силою; напр.:

    «А Шереметеву как назвати братиею? ано у него и десятой холоп, которой у него в келье живет, ест лучши братий, которые в трапезе едят. И велицый светилницы, Сергий и Кирил, и Варлам и Димитрий, и Пафнутий, и мнози преподобнии в Рустей земли, уставили уставы иночьскому житию крепостные, яко же подобает спастися; а бояре к вам пришед, свои любострастные уставы ввели» {Акты ист., ч. 1, стр. 379.}. — «Князь Иван Кубенской был у нас дворецкой; да у нас кушание отошло приезжее, а всенощное благовестят; и он похотел тут поести да испити, за жажу, а не за прохлад; и старец Симон Шубин и иные с ним не от болших (а болшие давно отошли по кельям), и они ему о том как бы шутками молвили: Князь Иван-су, поздо, уже благовестят; да сесь сидячи у поставца с конца ест, а они с другого конца обирают, да хватился хлебнуть испити, ано ни капли не осталось, все отнесено на погреб» {Акты ист., ч. 1, стр. 383.}. — В посланиях Курбского к Иоанну не видим мы такого резкого отпечатка народной речи; но в посланиях Иоанна к Курбскому, собственно во втором, находим мы ту же простую речь, как и в других его посланиях: «Ты чего для понял Стрелецкую жену? Только б есте на меня с попом не стали; ино б того ничего не было: все то учинилося от вашего самовольства» {Сказ. Кн. Курбского, ч. 2, стр. 119.}. — «Что его достоинство к Государству? которое его поколенье? Развее вашея измены к нему, да его дурости? Что вина моя перед ним?» {Там же, стр. 113.}. — Здесь образовывается уже настоящий прекрасный слог, встречающийся в некоторых оборотах у Курбского и у Иоанна. У Курбского: «Пока рече, Юрт стояние и место главное, идеже престол Царев был, потые ж до смерти браняхомся за Царя и отечество; а ныне Царя вам отдаем здрава: ведите его ко Царю своему! А остаток нас исходит на широкое поле — испити с вами последнюю чашу!» {Сказ. кн. Курбского, ч. 1, стр. 41.}. — «Правду во истинну глаголю, и дарованна духа храбрости, от Бога данна мы, не таю» {Там же, стр. 43.}. У Иоанна: «Мы же хвалим за премногую милость, происшедшую на нас, еже не попусти доселе десниц нашей единоплемянною кровию обагритися: понеже не восхитихом ни под ким же Царства, но Божиим изволением и прародителей и родителей своих благословением, яко же родихомся во царствии, тако и возрастохом и воцарихомся Божиим велением и родителей своих благословением свое взяхом, а не чюжее восхитихом» {Сказ. кн. Курбского, ч. 2,стр. 14.}. — «Якоже рекосте: несть людей на Русиии! некому стояти! — и ныне вас нет: кто же ныне претвердые грады Германские взимает? Сила Животворящего креста, победившая Амалика, и Максентия, грады взимает! Не дожидаются грады Германские бранного бою, но явлением Животворящего креста поклоняют главы свои». {Сказ. кн. Курбского, стр. 111—114.}. — «А писал себе досаду, что мы тебя в дальноконечные грады, кабы опаляючеся, посылали: ино ныне б мы, Божиею волею, своею сединою и дале твоих дальноконечных градов прошли, и коней наших ногами переехали все ваши дороги, из Литвы и в Литву, и пеши ходили, и воду во всех тех местах пили: ино уж линельзя говорить, что не везде коня нашего ноги были?» {Там же, ч. 2, стр. 114.}.

    Но в сочинениях имению светских, отчасти и духовных, встречаются слова новейшие, слова взятые из жизни современной. Отдельные личности, преданные современной жизни, переходя в область общего и имеет языка церковнославянского, приносили туда с собой и эти чуждые ему слова, запечатленные современностью, часто слова иностранные, которые дико являются, среди его форм, так отрешенных от всего преходящего, исторического, так отвлеченных. Здание стояло, но внутри его уже не было так строго и чисто, как прежде; уже много постороннего нанесено было туда, что, хотя и не разрушало самого здание, но сильно противоречило с его характером. Мы видим это в истории Курбского, в его переписке с Иоанном и в других его письмах, также в посланиях самого Иоанна, но не в такой степени. В посланиях четырех Бояр (см. выше), посланиях, написанных, как заметили мы, довольно просто, видим мы тоже чуждые слова, которые помещаются между словами и среди форм языка церковнославянского. Мы видим это здесь более, нежели где-нибудь.

    И так в XVI столетии находя то же отношение между языками, мы видим, как в языке русском, в его собственно памятниках выступают более ему принадлежащие формы, и как с другой стороны в еще сохраняющейся и самобытно стоящей сфере церковнославянского языка являются гораздо в большем и возрастающем числе руссицизмы, ошибки, искажение, чуждые слова. Народ был исключительно национален, не имел общего, и язык его выражал только национальность, не был и не мог быть орудием общего, от него отвлеченного; язык же церковнославянский был выражением общего, был отвлечен от народа. Другого выражения общего не было; естественно, что индивидуум, восходя к общему и отрешаясь от народа, переходя в отвлеченный от него мир, переходил в сферу языка церковнославянского собственно, даже и потому, что другого выражение общего не было, и вместе приносил с собою слова из своего случайного, исторического и в тоже время национального мира, а таким образом искажал характер языка церковнославянского. Это ложь, которая происходит от взаимного отношения той и другой сферы. (Здесь не было освобождения индивидуума от национальности; содержание, которое приносилось на основании только личного участия, не было общее; тогда как характер религиозный, которого выражения был язык церковнославянский, сам в себе есть общий, истинный, вечный).

    Наконец наступил XVIII век, век столько замечательный в России своими историческими событиями, переворотами, волнениями, век, начинающийся Борисом и заключающийся Петром. Вторжение насильственное, в начале столетия, иностранцев со всех сторон в русские пределы; волнение, всколебавшее все города, села и деревни, от средоточия Москвы до самой крайней окружности, поднявшее народ на защиту отечества; беспрестанно пробуждающееся сочувствие, пробегавшее по всей земле русской от места до места; беспрестанные вследствие тога сношение и воззвание друг к другу, сношении и договоры с врагами, — все это подарило нам бездну драгоценных памятников, много и много освещающих существо русского народа, объясняющих исторические судьбы его, драгоценных и в отношении к языку. Результаты этих событий оказываются во все продолжение столетие, пока Петр внес еще разительнейшие особенности в Россию и вместе в язык ее.

    В начал столетие, при Борисе, видим мы такое же отношение между языком Русским и языком церковнославянским, такое же состояние и того и другого вообще. В прощальной грамоте Иова находим мы правильное с небольшими исключениями употребление склонений церковнославянских и вообще грамматики; напр.: Руские Митрополия; неразделимая Троица; Руские земля; святая церкви; святые церкве {Соб. Гос. грам. и дог., ч. 2, стр. 179. 180. 182. 184.} и пр.; но разумеется встречаются ошибки; напр.: Великия Государыни Царицы {Там же, стр. 181.} и др.; впрочем ошибок немного, и грамота, что уже встречалось не часто, написана почти правильно церковнославянским языком. Те же особенности слога и языка находим в других государственных грамотах; народный язык выдается в них все более и более. — Но скоро стройный порядок нарушился и царствование избранного (не всею землею) нового царя Василия Ивановича не было спокойно. Явился новый самозванец, предлог и причина возмущений, ворвались поляки, потом шведы, из союзников ставшие неприятелями, народ поднялся, возникли частые сношение и вместе умножились грамоты; в грамотах народным являлась народная речь с большими особенностями, с более выражающимся своим складом; примеров множество, напр.: целовальникам; делам; сапогам; вестям {Акты ист., ч. 2, стр. 38. 51. 56. 221.} и пр. и пр.; на молебнах; о рубежах; в судах; с чернцах {Там же, стр. 89. 224. Акты, собр. Арх. Эксп., ч. 2, стр. 119. 279.} и пр. и пр.; неводами; мужиками; с стрелцами; противниками и врагами {Акты ист., ч. 2, стр. 106. 917. 246. Акты, собр. Арх. Эксп., ч. 2 стр. 300.} и пр. и пр. Можно сказать, что Русские окончание начинают уже попадаться чаще или по крайней мере столько же, как и окончание церковнославянский, даже и в техслучаях, где упорно сохранялись последние, в случаях, примеры которых мы сейчас привели. Такое, встречающееся часто в грамотах этого столетие, употребление Русских окончаний, указывает ясно на то, что они употреблялись в народе, и в тоже время употребление церковнославянских окончании, напр.: пошлинником; бояром; гонцех; в полкех; ни которыми делы; с дворяны; даже встречается наместницы {Акты ист., ч. 2, стр. 104. 118. 174. Акты, собр. Арх. Эксп., ч. 2. стр. 180. 199. 204. Акты ист., ч. 2, стр. 75. Акты, собр. Арх. Эксп., ч. 2, стр. 122. 140.} (впрочем это употребление церковнославянского именительного встречается очень редко, собственно только в официальных словах и особенно в слов наместники) — указывает на то, что следовательно это было принадлежностию собственно языка церковнославянского; ибо тут же приводятся другие формы, этому языку несвойственные. Мы находим в это время, очень часто попадающееся, употребление творительного имен женского рода, сходного с именительным, чего никогда мне было в язык церковнославянском и что встретилось раз даже у Нестора; напр.: и грамоты с ним никто не сослался; перед боярином и воеводы обыскал… посадскими старосты; рыбными ловли {Акты ист., ч. 2, стр. 35. 63. 82. 100.}, и пр. и пр. Это подтверждает мнение, что такая форма падежа не была особенною формою, собственно тому падежу принадлежащею только в именительном множественного имеем мужеского и среднего рода и различавшеюся от именительного тонким оттенком ы от и; также переменою букв мягких в твердые. Основание ее в Русском языке было просто первобытное сходство с именительным всех падежей, соответственно сходству с именительною формою (на а) в винительном падеже единственного числа имен женского рода; употребление чисто русское и часто попадающееся. Это же доказывает нам часто встречающееся в грамотах уже с давнего времени употребление именительной формы в родительном падеже множественного числа, напр.: в словах с обе стороны (что находим и в XVII столетии: с обе стороны, также со все стороны {Акты, собр. Арх. Эксп., ч. 2, стр. 281. Акты ист., ч. 2, стр. 211.}); двойственное должно было бы быть с обою сторону, множественное с обоих или с обеих сторон; но здесь встречаем мы просто именительную форму множественного числа. Замечательно появление предлога при словах, употреблявшихся без предлога; например: в зиме {Акты ист., ч. 2, стр. 84.} и пр., тогда как употребляется в других случаях без предлога, как прежде: зиме {Так же, ч. 2, стр. 89.} и пр. Вообще русская речь является сильнее и сильнее, чаще и чаще с своими формами, с одной стороны освобождая их от языка церковнославянского, с другой стороны развеивая их самобытно, приближаясь к современным формам. Мы замечали уже прежде особенности Русской речи, еще не сильно, не часто являющиеся; здесь эти особенности уже являются гораздо сильнее и чаще; русская речь выступает уже твердо в этом столетии, хотя конечно еще не вполне, и в письменности. В смутное время писались послания от духовных лиц, и в них слышим церковнославянский язык, иногда довольно строго и чисто являющийся; это находим мы в приветствии Благовещенского протопопа Димитрию Самозванцу {Акты, собр. Арх. Эксп., ч. 1, стр. 383. 385.}; оно написано очень правильно и замечательно по своему содержанию; грамоты о молебствии Митрополита Филарета {Там же, стр. 126. 136. 166. 168.} и др., в самом начале XVII столетия, написаны с слабым только оттенком церковнославянского языка; формы русской речи встречаются уже часто. Во время смутное междуцарствия особенно замечательны воззвание Патриарха Ермогена: они написаны очень правильно по ц. с. (на пр.: помилуйте своя душа {То же, стр. 287.} и пр.); одна встречается только яркая ошибка: на крылах {Там же, стр. 291.}. Далеко не так правильно написаны воззвание Троицко-Сергиева монастыря Архимандрита Дионисия и келаря Авраамия, напр.: где иноки Пречистой Богородицы; о подвиге {Акты, собр. Арх. Эксп., ч. 2, стр. 239.253.}; встречается даже употребление: со многими воеводы {Там же, стр. 251.}; в одной грамоте встречается даже дательный падеж большею частию на ам; напр.: Архиимандритам и игуменам; дворянам {Собр. Гос. грам. и догов., ч. 2, стр. 577.} и пр. и пр. В тоже время видим мы народные грамоты, вкоторых находим характер и особенности собственно русской речи, что привели мы уже выше. Мы должны сказать несколько слов о синтаксисе этого времени; это время произвело много грамот народных, не официальных, и также много грамот духовных, живо устремленных к народу. В этих грамотах язык, хотя без дальнейшего своего развитие, становился прост с одной стороны, с другой все оставаясь народною речью, не так отрывист, более связен. Что касается собственно до русского синтаксиса, то слова наши, сказанные выше а нем, продолжают здесь подтверждаться; мы встречаем здесь те же вольные, иногда замкнутые обороты (напр.; «мы вам меншие болшим не указываем; сами-то можете своим премудрым Богом данным разумом рассудити» {Акты, собр. Арх. Эксп., ч. 2, стр. 323.} и пр. и пр.) и вообще туже свободу синтаксиса. Приведем некоторые примеры: «И вам бы господа, попамятуя Бога и Пречистую Богородицу и Московских Чудотворцов, Петра, Алексея, Иону, собрався с ратными людми и сослався с околными городы и с нами, итти к царьствующему граду Москве, на которые городы вам податне; а мы, наперед себя, отпустили из Нижнего Новагорода в Володимер голов с сотнями, а с ними дворян и детей боярских, Литву и Немец, и многих людей, да голову стрелецкого с его приказом стрелцы, февраля в 8 день, а сами со всеми людми, с околными многими городы, и с нарядом, за ними тотчас идем. И вам бы, господа, однолично поспешити походом, чтоб нам Московскому государьству вскоре помочь учинити. А с Рязани думной дворянин Прокофеи Ляпунов, а с Колуги бояре, по ссылке с Сиверскими и с Украйными городы, ко царьствующему граду Москве на Полских и на Литовских людей пошли» {Акты, собр. Арх. Эксп., ч. 2, стр. 296.}. — «Будте с вами обще» за одно, против врагов наших и ваших общих; помяните одно: толко коренью основанье крепко, то и древо неподвижно; толко коренья не будет, к чему прилепиться? {Акты, собр. Арх. Эксп., ч. 2, стр. 298.} — и такую их неправду, видя все городы Московского государьства, сослався меж собя, утвердилися на том крестным целовавьем, что быти нам всем православным християном в любви и в соединении, и прежнего междусобства не счивати, и Московское государьство от врагов наших, от Полских и от Литовских людей, очищати неослабно до смерти своей, и грабежей и налогу православному християнству отнюдь не чинити, и своим произволом на Московское государство Государя без совету всей земли не обирати {Там же, стр. 249.}. — А втретье вы к ним писали, Генваря в 30 день, Соли Вычегоцкие с посадцким человеком с Олешкою Лукиным, что они, по то число, ратных людей к Государю на помощь не посылывали; да и по сю пору их ратные люди мимо нас не прохаживали, ни один человек и Государевым ратным делом не радеют и не промышляют, и с нами Усолцы о том Государев о ратном деле не советуют, и то Государево великое дело ставят в оплошку. — А пишут они Пермичи к нам и к вам на Устюг ложно, словом, а не делом, все ставят в откладку, чтоб им ратных людей не послати, и людей посылают с грамотками для вестей, чтоб им за другим пробыти {Акты ист., ч. 2, стр. 166.}. — Да тот же ден Черемисин сказал: пришла де из Казани Государева Царева и Великого Князя Василья Ивановича всеа Руссии сила, Татаровя и Чуваша и Черемиса, две тысячи да триста стрелцов Свияжских; а как де тот Черемисин от Царева поехал, и учало оружье говорити под Царевым, стала Казанская сила ко Цареву приступати; а Черемисин де для того в Яранской и приехал, выбирати Черемисы против Казанские силы, с дыму по человеку, и чают деи, Генваря в26 день им из Яранского насылка будет {Акты ист., ч. 2, стр. 169.}. — И ты речи были у нас на Лобном месте, в суботу сырную, да и разъехались, иные в город, иные по домом поехали, потому что враждующим поборников не было, и в совет их к ним не приставал ни кто; а которые и были не многие молодые люди и они им не потакали ж, и так совет их вскоре разрушился, и праведным судом Божиим, вскоре постиже их гнев Божий, и нападе на них страх и ужас, и бежаша никим же гоними, от света во тму и от живота в смерть, и аще не обратятся и не покаются, будут во ад; солгалось про старых то слово, что красота граду старые мужи, а тестарые и молодому беду доспели и за тех им в день страшного Христова суда ответ дати" {Акты, собр. Арх. Эксп., ч. 2, стр. 200.}. — Иногда послание духовное пишется простым языком и сохраняет только общий характер и, в некоторых местах, особенно выдающиеся выражение церковнославянские; напр.: в грамоте Патриарха Гермогена: «Бывшим братиям нашим, ныне же и не ведаем как и назвати вас, понеже во ум нам не вмещается сотвореная вами, ни слухи наши никогда же таковых прияша, ни в летописаниях видехом, каковая не вместимое человеческому уму содеяшася вами; кто о сем не удивится, или кто не восплачет? {Акты, собр. Арх. Эксп., ч. 2, стр. 287.} — А вы, забыв крестное целованье, немногими людми возстали на Царя, хотите его без вины с царства свести, а мир того не хочет да и не ведает, да и мы с вами в тот совет не приставаем же» {Там же, стр. 290.} и пр. — Иногда послание народное принимает, местами особенно, характер церковнославянской речи; напр.: «И мы бояром Московским давно отказали и к ним о том писали, что они, прелстяся на славу века сего, Бога отступили и приложилися к Западным и к жестосердным, на своя овца обратились {Акты, собр. Арх. Эксп., ч. 2, стр. 301.}. — И великого пресветлейшего отцем отца, Патриарха Ермогена Московского и всеа Русии, с престола сведечи, и в нужной смертной тесноте держат, второго Златоуста, исправляющего по истинне слово истинны и обличающего несуметельным бесстрашием, предателей и отступников веры християнские, и многой бесчисленной народ християнской лютой смерти предаша» {Там же, стр. 315.}. — Вообще надо заметить, что были как в том, так и в другом языке слова освященные в их употреблении временем, слова официальные, как мы назвали их, они почти не изменяются; и не только встречаются слова, но целые выражения, обороты, именно в языке церковнославянском, которые переходили от одного к другому, не изменяя своей формы; в вышеприведенных примерах можно видеть такие выражения. Нельзя не заметить также, что в смутное время некоторые из русских предателей, передавшиеся полякам, старались подделываться под польский язык, что является ясною, видимою уликою их измены земле своей; напр.: в письме Федора Андронова Литовскому Канцлеру Сапеге: «А тож, милостивый пане, промеж иншими речми напотребнейши, чтобы какое войско в теразнейший час под столицею задержало, полского доброго гусара колонадцать рот, положився где в певном мест, чтобы ее с своего табору, по весях, яко товарыщ, так и пахолик, нигде не выезжал {Акты ист., ч. 2, стр. 355.}». — В письме печатника Ивана Грамотина Литовскому Канцлеру Сапге же: «А о иных наших справах мовилом шире с его милостью с паном старостою Велижским. Прошу вашей милости, росскаж мы себе ваша милость служити, а я барзо рад» {Акты ист., ч. 2, стр. 357.}. Но такое искаженное изменою слово является исключением.

    Вообще язык этого времени, язык грамот, посланий духовных лиц и грамот народных, прекрасен; выше мы уже привели много примеров, из которых можно судить о язык; но это далеко не все, он является во многих местах в огромном количестве грамот этого времени, необыкновенно стройно и сильно, необыкновенно прекрасно.

    Наконец весь этот период волнений заключается избранною грамотою на царство Михаила Феодоровича Романова. Эта грамота написана языком церковнославянским, по крайней мере с соблюдением или лучше притязанием на его окончание и формы: (Германстии родове; и церковные пастыря {Собр. Гос. грам. и дог., стр. 601. 604.} и пр.; являются формы церковнославянского прошедшего времени глагола, и т. д.), хотя тут же с ошибками против них; хотя в ней видно притязание на язык церковнославянский; но ошибок довольно: а которые… недруги и непослушники и пр.; летами и пр.; в поведениях; в своих государствах и пр.; местам {Там же, стр. 602. 590. 602. 601. 610.} и т. п. Звательный падеж встречается здесь без своего отличия с формою именительного (но не везде): о Святейший Архиепископ! {Собр. Гос. гр. и дог., ч. 1, стр. 619.} и пр. Замечательно употребление народного падежа на а; напр.: разорити истиная наша непорочная православная христианская вера {Там же, стр. 604.}. Синтаксис, или, скорее, порядок слов, период, — церковнославянский, хотя является не во всей своей особенности, какой достигал он в языке церковнославянском; напр.: а благолетным премененнему единого Христа возлюби и восприимь пресветлый Ангелский образ, наследия ради будущих вечных благ небесного царствия, и нареченна бысть во Ангельском образе Александра {Там же стр. 603.}; впрочем в это время мы не видим этого периода в сочинениях принадлежащих к религиозной сфере или вообще возвышающихся над исключительною национальностию, в такой отвлеченной, исключительной форме, в какой он мог являться.

    Россия успокоилась, восторжествовав над насильственными притязаниями врагов своих, которые хотели навязать ей свои взгляды, элементы и имеет себя; но другим путем, не насильственно, не открыто, но сокровенно и тайно, льстиво вошли в нее элементы польские и вообще западные; древний быт разрушался, по крайней мере тогдашнее определение русского быта; тучи собирались, все предвещало грозу, долженствовавшую очистить воздух, вновь явить солнце еще ярче и прекраснее. Такое современное состояние слышится, кто хочет только быть внимательным, и в самом язык времени, последовавшего за междуцарствием. Язык грамот носил на себе еще отпечаток древней официальной русской речи, еще хранил всебе, извне некогда наложенные формы церковнославянского языка (разумеется, что руссицизмы и образовывающиеся формы вместе с движением языка утверждались более и более), но в то же время в нем начинают встречаться (конечно редко) слова иностранные {солдаты; роты; рейтары) {Акты, собр. Арх. Эксп., т. 4, стр. 199. 361. 175. 389.}, странно противоречащие с характером слога, характером, который между тем сам исчезал более и более, и современная речь чаще и чаще, но все еще внутри так сказать прежних границ, врывалась в письменность. Мы можем указать на многие примеры и кроме грамот, на отчеты в посольствах и путешествиях, совершавшихся в то время; напр.: в путешествии Российского посланника Федора Исаковича Байкова в Китай, также в посольств Чемоданова в Венецию, видим мы уже решительное преобладание форм русской речи; напр.: местами; кораблями; волами; городами {Древн. Росс. Вив., т. IV. стр. 126. 139. 150. 174.}и пр. и пр.: на верблюдах и быках; в тех местах; приставах {Там же, стр. 130. 177. 182.} и пр. и пр.; людям; посланникам; городам; ворам изменникам {Там же, стр. 135. 181. 190. 266.} и пр. и пр.; употребление правильное (т. е. относительно церковнославянского языка) встречается реже (с поминки; людем; о…. делех {Древ. Росс. Вивл., IV, стр. 134. 155. 225.}); встречается употребление сходное с именительным множественного в творительном падеже множественного же числа в именах женского рода: жили посланники…. за подводы четыре недели {Там же, стр. 178.} и пр.; множественное на а, перешедшее из двойственного, решительно уже образовалось; напр.: три корабля; четыре человека {Там же, стр. 152. 155.} и пр. и пр. Здесь также встречаются иностранные слова: шкоду чинят; витались {Там же, стр. 181. 325.} и пр. — В описании посольств Потемкина мы находим несколько более употребление церковнославянских форм. Что касается до синтаксиса относительно оборотов (относительно порядка слов, периода, он прост, сух, скорее несколько отрывист и не представляет ничего замечательного), то мы видим в нем теособенности русского языка, которые встречали и прежде; напр.: посмотреть монастырского строение и пр.; хто ныне начальных людей {Древн. Росс. Вивл., т. IV, стр. 311. 209.} и т. п. — Мы должны упомянуть еще о замечательном сочинении Кошихина о России в царствование Алексия Михайловича, в котором находим тот же самый язык, те же самые формы и особенности русской речи, являющиеся уже часто вместе с формами языка церковнославянского, что видим и в других сочинениях (во всяких делах; в людях; по тех родах; с младенцами; боярами; листами; послам; по селам; ворам) {О России, в царствование Алексия Михайловича, современной сочинение Григории Кошихина. Спб. 1840. стр. 2. 3. 18. 2. 19. 80. 48. 66. 79.} и т. п.; некоторые слова, как напр.: полк, поход, съезд, город и др., соблюдают окончание церковнославянское в этих падежах, особенно в предложном; другие же, как: лес, письмо, озеро, столник {Там же, стр.} и пр. не соблюдают. Разумеется в этом сочинении беглеца и изменника встречается более чем у других иностранных слов; напр.: потентат, вахта {Там же, стр. 43. 71.} и пр. — Эта противуположность новых иностранных слов и оборотов с древнею русскою речью еще не так ярка здесь, но несравненно ярче выступает она в языке собственно церковнославянском. При дворе Алексия Михайловича уже явились попытки поэзии им национальных песен: явление не живое само по себе, свидетельствовавшее только о разрушении сферы национальной; но так как все, что возвышалось над народною сферою, не было причастно народу, было отвлеченно от него, и выражалось на язык церковнославянском; так и эти поэтические попытки, комедия и другие сочинение, в которых тоже выражалось отвлеченное от народа, хотя скорее формально, отрицательно, общее содержание, писались на церковнославянском же языке. Но именно здесь всего поразительнее выступает в язык состояние того времени. Язык церковнославянский имел всегда и не потерял своего отвлеченно-важного, великого значения; и так не изменившись еще с этой стороны, он становится орудием произвольных вымыслов, своими священными формами облекает шутки и насмешки; поразительно звучат в нем, резко противополагаясь с его характером и формами, тривиальные народные и иностранные слова и выражения, на которых лежит печать современности, мимотекущего теперешнего времени, которые врываются именно в язык, отвлеченный от преходящего, от настоящей бегущей минуты, ибо он предан отвлеченному общему. Такое положение языка указывает на то, что уже колебалась национальная сфера, над которой отвлеченно возносилось общее и язык его, и что общее странно еще и отрицательно, пробуждалось в самой России, в народе, и вместе выражались в слове, являлось в языке, назначенном общему; но дико и отрицательно, смешанно и резко, противоположно является оно там с грубою, живою народностью, перемешивая с ее выражениями общие, важные, отвлеченные формы. И странный вид приняло здесь тогда слово, странные противоречия, диссонансы явились в нем; оно пестреет без порядка нарушающими единство формами и выражениями. Этот беспорядок, это странное, будто бы разрушающееся состояние указывает на новый порядок, на новую жизнь, уже ближущуюся и смутившую прежнее состояние, еще пребывавшее, — но с тем, чтоб внести новый порядок, новое состояние вообще в Россию, в жизнь ее и вместе также в самое слово, язык, слог. Вот примеры такого состояние языка, о котором мы сейчас сказали, в комедии Навуходоносор, принадлежащей Симеону Полоцкому; эта комедия отличается особенною веселостью.

    Неиман.

    …И они да возложат на большую главу, яже между сими безразумными главы обртаетца, коруну {Древн. Росс. Вивл., т. VIII, стр. 193.}.

    Сомнас.

    Одежду от нее взяв про себя бых держал, но дву моему милостивому Господину Капитану дарил бых.

    Мосоллам.

    ….Капитаны и все начальники, солдаты, и все воинские люди, послушайте вельможнейшего Воеводы нашего Олофернова повеления…. Воевода хощет сам генеральной смотр учинити. Дерзайте, дерзайте ко нарочитой войне; живи Навуходоносор!… Слыши товарище, тамо слышют желания нашего. Барабанщик! зри, приими ефимок за тое радостную весть {Древн. Росс. Вивл., т. VIII, стр. 198—199.}.

    Салман.

    Тихо, тихо! ее тамо войсковой маршалок! {Там же, стр. 223.}

    Сполох, Дворяне, сполох, сполох! {Там же, стр. 272.}

    Сусаким.

    Аз есмы от природы моея доброй Ковалер и Господина Порутчика Ванея от кладязев наших сюда даже в дом его проводил; но во Вефулии град весьма грубо гордые люди обретаются, которые Ковалера в малой чести имеют, понеже нихто мя не хочет ныне паки назад на стан мой проводити.

    Ванея.

    На виселицу ты, собако! тамо тебе майстер Никель, се есть палачь, в провожатых постановлен есть.

    Акиор.

    Но ты Генеральной Воевода всех изменников, межении еще тако пересмехати; знаеше-ли еще меня? {Там же, стр. 381.}.

    Гофониил.

    Господине мой Ахиор! вся, о них же просиши, не имать быти ты отказано. Солдаты! возмитеж тогда его, и поведите его к спекулатору к Доеху; к утрию глава ему да усчена будет, тебе же изменниче краткое действо учинится {Древн. Росс. Вивл. ч. VII, 284.}.

    Мы должны упомянуть еще о стихах Сильвестра Медведева, написанных силлабическим размером, который пришел к нам с юга России; напр.: о стихах его к Царевне Софии Алексеевне, при вручении ей привилегии на Академию; в них видиы ь много соблюденных тонкостей церковнославянского языка, но самые стихи и вместе употребление иностранных слов и слов новейших, и обороты изменяют уже важный характер церковнославянского наыка, которым написано это послание. Вот пример:

    Тако дюбезный ты брат Феодор Царь,

    Мудростилюбец, великий Государь,

    Яко бы злато многое собрал есть,

    Академий Привили создал есть.

    Но не изволя Бог той укрепити

    Ему, и славу ону улучити,

    Благоволя бо тебе оставити,

    И то начало делом совершити.

    Мудрости бо ты имя подадеся,

    Грекам София мудрость наречеся;

    Тебе бо слично науки начати;

    Яко премудрой оны совершати (*).

    (*)Там же, ч. VI, стр. 395.

    В сочинениях собственно религиозных не встречая такой резкой противоположности, мы видим иногда еще удержанными формы и характер церковнославянского языка, иногда видим, как формы русские заменяют в нем формы собственно ему принадлежащия; напр.: в прощальной грамоте российского Патриарха Иоасафа встречаем мы: на седьми соборах; на… боях; в…. городах; также: детям; людям; старцами правилам {Древн. Росс. Вивл., т. VI, стр. 339, 341. 344. 343. 344. 346.} и т. п.; замечательна также ошибка: в осадех {Там же, стр. 343.}. — В других сочинениях видим мы тоже самое, с примесью еще иногда малороссийского и чрез него отчасти польского и вообще южного оттенка в языке; это видим мы у Игнатия Иевлевича, у Симеона Полоцкого и пр.

    Но церковнославянский язык того времени выразился во всей возможной чистоте в сочинениях св. Димитрия Ростовского; здесь явился он очищенный, изящный, но такой, какой он был в то время, в XVII столетии; это был современный церковнославянский язык. В языке Димитрия Ростовского встречаем мы множество форм языка Русского; даже можно сказать, что последние берут решительный перевес; но нет грубых ошибок, затемнявших смысл, неверно написанных слов; напротив, все то, что там встречается, употребляется твердо и определенно. Это придает слогу уже характер чего-то образовавшегося; но этот слог изящный и стройный, нисколько не церковнославянский язык; он не показывает, как другие памятники, брожение слова; ибо в нем, как мы сказали, употребление твердо и определенно; но именно в этой уже удержанности так сказать слога, именно при этом характер красоты являются нам все искажение и неправильности собственно церковнославянского языка, все изменение против существа его, вошедшие, допущенные в него, ибо они являются в нем уже в изящном слоги. Одним словом, состояние языка церковнославянского в то время, состояние искаженное находим мы в слоге Димитрия Ростовского, но выразившиеся вместе определенно при стройности и изяществ форм и изложения. Мы можем привести множество примеров: его сочинение многочисленны. В Розыске о Брынской вере он употребляет уже преимущественно окончание на ах там, где в церковнославянском на ех; таинствах; обрядах; соборах; правилах; часах; о усах {Розыск о раскольнической Брынской вере. Киев. 1748 года. лист 14. 34. 36. 206. 299. об.}и пр. и пр.; также на амии чинами; чудотворцами; местами; летами; веками; местами {Розыск о раскольнической Брынской верее. Киев. 1748. лист. 76. 77. 205. об. 248 об.}; на ам вместо ом: яблокам; речам; правилам; к веществам; словесам; обрядам; попам {Там же, лист. 8 об. 31. об. 48. 74. об. 90. 267. 286. об.}; встречаются, но редко, большею частию в одних и тех же словах, употребление церковнославянские; напр.: во градех и селех; пред человеки и пр.; христианом {Там же, лист. 245. 326. 217.} и пр. Здесь соблюдается довольно правильно (разумеется и с ошибками) именительный множественного с его отличием в известных случаях: святии Апостоли; нецыи; мученицы бо первии {Там же, лис 129. 157. 226.}. Замечательно правильно сохраняется родительный падеж на е единственного числа в известных случаях; напр.: до времене; всея по вселенней сущие церкве {Так же, лист. 16. 114.}. Сохраняются (но не всегда) и другие тому подобные особенности языка церковнославянского. Замечательны некоторые ошибки: двойственное часто не соблюдается (двема рыбами) {Розыск о раскольнической Брынской вере. Киев. 1748. лист. 321 об.}, употребление числительных вероятно от исчезания двойственного и перехождении его форм в числительные, принимает странный оборот; напр.: пят хлеби; пятьма хлебами {Там же, лист. 391 об.}. У Димитрия Ростовского видим мы уже более развившийся падеж родительный на ов вименах мужеского и среднего рода; напр.: Апостолов; учеников {Там же, лист. 89.} и пр. и пр., так что это окончание на ов является как решительная неправильность и против русского языка в слове: невеждов, невежев {Там же, лист. 39. об. 326.}. Замечательно также употребление слов иностранных и слов соплеменных, но чуждых; напр.: еговым оружием; церемоний церковных {Там же, лист. 181 об. 266.}. Вообще же язык Димитрия Ростовского очищен и прекрасен.

    Что касается до синтаксиса того времени, то особенного сказать мы ничего не можем ни касательно собственно оборотов, ни относительно порядка слов, периода. В этом столетии, с возшествием на престол Романовых, видим мы в слоге тоже, что и прежде, а характер отрывистой речи сохраняется еще в грамотах, имеющий, как мы сказали, официальное значение; в других сочинениях мы хотя видим русскую живую речь, но не видим отрывистого характера грамот официальных. Примером русской простой речи, хотя перемешанной иногда с церковнославянскими формами, почти разговорной, могут служить письма и послание Алексея Михайловича: «И посидя немного я встал и его поднял; и так его почало знобить, не смог и „Достойно“ проговорить, „Славу“ проговорил с отпуском насилу; да почал ко мне прощение говорить, что говорят в среду на страстной, и я ему отвещал по уставу, да сам почел прощение к нему творить да поклонился в землю ему, а он малой поклон сотворил да благословил меня да вели себя весть провожать меня, а ноги те волочит на злую силу; и я стал, и учал его ворочать: „воротися, государь, ей пуще тебе будет“»; и он мне жалует говорит: «ино су я тебя и в другоредь благословлю»; и я молвил: «пожалуй же, государь великий святитель, благослови и третицею»; и он пожаловал и в третий благословил, да как благословит и руку дает целовать и в херувим; и я благословясь да поклонился в землю ему и поцеловал в ногу, и он смотря на меня благословляет и прощает, да и воротился, да и провели его в задние кельи, а я пошел к себе" {Акты, собр. Арх. Эксп., т. 4, стр. 19.}. — или еще: «А денги он государь копил, только которые камки и отласы и всякие дары, и мои и ваши святительские и всякие приносные, немного держал у себя, со сто или с двести аршин, а то все отдавал в домовую казну, да денги по оцик за всякой аршин имал в келью, да на теденьги хотел себе купить вотчину и дать по себе в собор и перед смертью дни за два торговал, да Бог не изволил; а я купить без его именного приказу не смел, роздал болшую половину бедным прямым на окуп, которым ввек откупиться нечим, да в монастыри бедные, и досталние туды же пойдут. Да и в том меня, владыко святый, прости; немного и я не покусился иным судам, да милостию Божиею воздержался и вашими молитвами святыми; ей, ей, владыко святый, у меня столко, что и вчетверо цену ту дать, да не хочу для того, ее от Бога грех, ее от людей зазорно, а ее какой я буду прикащик, самому мне имать, а денги мне платить себе ж?» {Акты, собр. Арх. Эксп., т. 4, стр. 85.}.

    В сочинениях, писанных церковнославянским языком, как заметили мы уже и выше, не встречаем мы периода в такой отвлеченности, в какой он являлся прежде; синтаксис, порядок слов, период, становится прост; как будто по воспоминанию употребляется в известных местах отвлеченный, длинный период церковнославянский. Напр.:

    «Отнюду же убоявся аз грешный смертного и внезапного посещение страшных и бесконечных оных мук, яко истинный раб вышнего Бога, исполнитель веры и закона, вся привременная и тщетная мира сего прелестного возненавидех, ко оным же привечным и неразоряемым небесного Иерусалима мыслию тремусихся обителем, по Божественному Апостолу глаголюще: Не имамы зде града, но грядущего взыскуем» {Древн. Росс. Вибл., т. 6, стр. 338—339.}. — Или еще столько раз встречавшееся выражение:

    «Да соблюдении во веки неподвижиму и непоколебиму православную нашу чистую и непорочную Христианскую Греческого закона вру, яже во всей вселенней яко солнце сияет православием повсюду, и во странах скипетродержавства великого вашего Царского благородия и величества» {Древн. Росс. Вивл., ч. 6. стр. 349.}.

    Сверх того в сочинениях, писанных по церковнославянски, но принадлежащих к свётской сфер, сфер еще формально общей, образовался уже очень у прощенный синтаксис, относительно собственно порядка слов, периода, хотя все синтаксис церковнославянской. В вышеприведенных примерах из комедии: «Навуходоносор» можно видим образец этого синтаксиса. Что касается до синтаксиса св. Димитрия Ростовского, то в его сочинениях, принадлежащих к духовной сфере, образовался чрезвычайно стройный, не отвлеченный, простой, прекрасный синтаксис (порядок слов, период), но все в пределах церковнославянского языка и все носящий на себе его отпечаток, в оборотах по крайней мере. Это не была разговорная, живая речь, но это не был отвлеченный, темный период; это был связный и прекрасный, простой, в тоже время письменный слог. — Приближаясь к языку простому национальному, св. Димитрий Ростовский приблизился и в синтаксисе к разговорному, понятному характеру слога, и оставил отвлеченные длинные периоды, в которых наконец почти исчезал смысл; и вообще язык, принимая более в себя и положительные элементы народной речи, приближался к синтаксису разговорному, если и не становился языком собственно русским, каким он является в народных и государственных грамотах с большими или меньшими оттенками, налагаемыми письменностию. Вот примеры синтаксиса в сочинениях св. Димитрия Ростовского, который является здесь опять представителем церковнославянского языка того времени со всем его изяществом, не мешающим впрочем церковнославянскому языку, как именно церковнославянскому, быть искаженным.

    В Розыске о Брынской вере: Часть и, глава 5: «Егда убо кланяемся иконе святей, кланяемся не дске, ни вапам, ни переводам, ни ветхости, ни новости, понеже не вещества в икон ищем, ни вещество во иконе почитаем, но на святыню взираем, святыню почитаем, и изображентю начертанного поклоняемся. Кое наше поклонение по святого Василия великого извествованию, восходит, на первообразное, на того цже на небесех есть» {Лист 23.}.

    Часть 2,глава 16: «Время, есть мера видимого сего мира, и жизни нашея, и всех деемых в поднебесной, по Божию устроению, меримая денми, месяцами, летами, веками сотенными, и веками тысящными. Длится же время на три части: на мимошедшее, настоящее и будущее. Мимошедшее время вемы яко бе, но уже преиде и погибе, инже бо возвратится когда. Будущего же времени чаем, но не вемы каково то будет. Настоящее же мнимся имети, но ни сего имамы кроме единого краткого часца глаголемого: ныне. Ныне есть, и абие несть, прейде бо паки и настанет ныне, паки и то преходит: яко же в делаемых и настрояемых часах минуты, едина по друзей идет не становяся: и якоже в текущей колеснице колесо не стоит на едином месте, но с места на место течет не удержаваемо: сице настоящее жизни нашея ныне, несть стоящо, но непрестанно текущо. И есть то наше ныни, аки предел между мимошедшим и грядущим временем: мимошедшее окончаваяй, грядущее же начинаяй. И аки в книзе и строке точка между речениями разделяющая, едино речение окончавающая, другое же начинающая. Но точка на едином стоит месте, наше же настоящее время глаголемое ныне, не есть стояти, но выну течет, аки капля некая в низ текущая, и черту по себе оставляющая, на преднее же простирающаяся, донеле же оскудеет и иссохнет» {Об. 205 листа, 206 лист и на об.}.

    В род повествовательном: Часть 3, глава 10: «В та же времена, во уездех Кинешемском и Решемском, и на плеси, явишася инии раскольники глаголемии подрешетники, нареченнии тако от учителя своего, его же имеяху некоего поселянина прозываемого Подрешетников, иже последуя ересиарху Капитону, учаще людей не ходити в церковь Божне, ни отцев духовных имети, ни к благословению иерейскому приходити, и всех таинств церковных чуждатися. Тии сами в домех своих творяху некие церковные службы по чину иерейскому, неосвященни бывше, и младенцы крещаху. Причастие же у них бяше некое волшебно, не хлеб, но ягоды изюм глаголемые, чарованием напоенные, ихже причащахуся чином сицевым: изберут от между себе едину девку, и в подполье избы введше ю, в цветное платье нарядят. Та, по час, исходит из подполья, носяще на главе своей решето покрытое чистым платом, в решети же ягоды изюм. А во избе множество собравшихся мужей и жен и детей. Вышедши убо из подполья девка с решетом на главе своей носимым, глаголет по подобию иерейскому: Всех вас да помянет Господь Бог во царствии своем, всегда ныне и присно и вовеки веков. Они же поклонишеся отвещают, аминь. Сие же девка оная глаголет трижды, а они трижды, аминь отвещавают. И потом девка та дает им то богохулное приношение, вместо причащение святых таин. Вкусившие же от тех ягод, абие желают себе смерти аки бы за Христа, или сожещися, или удавитися, или в воде утопитися, аки исступлении от ума. И многие тако себе сами погубили» {Лист 489 на об., 490.}.

    Часть 3, глава 11: «В пределех Нижнего Новаграда, обретаются села дворцовые, Княгинино прозванием, и Мурашкино. От тех сел, и от окрестных слобод и деревень, собравшеся множество мужей и жен со детьми, приуготовашася сожещися на гумне некоем во овине, я иричастившеся своего волшебного причастие, повязашеся тонкими вервами по два и по три в снопы, оставиша же от между себе двух человек, на то, дабы огнь подложили и возжгли их. Человецы же тии, аще и прияние в руце свои причащение их, но не снедоша, Богом соблюденни бывше, на уведание погибели окаянных оных мучеников демонских. Егда же тия два возжгоша огнь, и объят пламень весь овин оный, и хотяху уже и сами тии два в разгоревшийся огнь себе вринути на сожжение: абие узреша верх пламене в дыму двух бесов черных по подобию Ефиопов по воздуху летающих, криля имеющих яко нетопыри, радующихся и плещущих руками, и вопиющих гласно: Наши, наши есте. То бесовское, над погибшими радование она два человека узревше, содрогнушася и реша друг ко другу. Видите ли брате како погибаем от учение проклятого; и начаша крестное знамение на себе творити, и бежати оттуда. Пришедши же к священнику веси своея, исповедаша ему вся, и каяшася. Не точно же священнику, но и всем прочим с плачем поведаху то, еже видеша над погибшими бесовское радование. И благодаряху Бога избавившего их от тоя погибели» {Лист 491. 492.}.

    Наконец настало новое время; то, чего признаки уже являлись прежде, наконец наступило. Явился Петр. В первой части нашего рассуждение определили мы его значение в Истории Русской, и это значение в истории народа осуществилось, и должно было необходимо осуществиться в языке; и язык следовательно должен был испытать и выразить характер этой эпохи. Вместе с началом отрицательно чуждого влияние и язык подвергся той же участи. Целый потоп иностранного хлынул к нам с Запада. Русский язык быстро наводнился иностранными словами и оборотами, часто без нужды употребляемыми; слово, которое служило Петру, вся государственная письменность, все сочинение, проповеди, все, что подверглось его образованию, звучало чуждыми, невразумительными звуками; и все это повершилось иностранным именем, названием новой столицы, созданной Петром, в которой так чудно встретились дело со словом, и определили вместе характер города. Кроме разве писем, разговора, да и то (если сказать наверное) разговора простого народа, и еще, может быть, монахов, пишущих в своих трапезах (в кельях писать было запрещено указом), сказание или духовные сочинение, все приняло чужой, иностранный вид. Слог грамот, бумаг официальных и пр., который был до Петра Великого, изменился, разумеется, сообразно с направлением времени ис внутренним содержанием государственной письменности. Еще до Петра Великого, как мы уже сказали, попадаются в бумагах официальных иностранные слова, хотя и не в большом числе. Это уже предвещало имеющее наступить потом время, это входило уже как разрушение старого, (что совершалось и в жизни современной), но сила была еще не на той стороне; наконец время переворота решительного наступило. Мы встречаем, однако, некоторую постепенность; язык грамот не вдруг изменился и не вдруг представил из себя странную смесь, выставку иностранных слов, которая так поразительно является после. В 1699 году Января 30 вышел указ о бурмистрах, утвердивший законно это имя в русской письменности {Полн.собр. зак. Росс. Ими. т. III, стр. 598, № 1674.}; Ноября 17, того же года, указ об именовании бурмистрской палаты Ратушею {Полн. собр. зак. Росс. Имп. т. III, стр. 669 № 1718.}; 1700 года Февраля 18 Окольничего Языкова велено писать Генерал-Провиантом {Там же, т. IV, стр. 13, № 1764.}; того же дня и года боярина Князя Долгорукого писать Генералом-Коммиссаром {Там же, т. IV, стр. 14, № 1766.}. Вместе с этими словами, названиями должностеи, официальными, входили слова иностранные, просто, употребление ради; так встречается в указе 1700 г. Июня 17слово: копии {Там же, т. IV, стр. 59, № 1794. — А сказки из крепостей копии писать в те же тетради.}. В договорных статьях января 12 1701 г. читаем: аз нижеименованный Его Царского Величества ближний боярин и Посольской Канцелярии Президент {Полн. собр. зак. Росс. Имп. т. IV, стр. 129, № 1884.}. Далее в указе декабря 16, 1702 г. упоминается слово: куранты {Там же, т. IV, стр. 201, № 1921.}. Наконец 1703 г. Мая 10 {Там же, т. IV, стр. 216, № 1931.} Петру Великому была поднесена грамота, и как грамота от новопреобразованных Русских своему преобразователю (желавших сделать ему приятное), она вся почти пестреет иностранными словами, которых в таком количестве еще доселе не встречалось. Вот эта грамота: «Капитану бомбардирскому, за взятие неприятельских двух кораблей дан воинский орден святого Апостола Андрея, в походной церкви, после отдания благодарения Богу за тот над неприятелем одержанный авантаж; тот орден положил на него Г. Капитана Великий Адмирал и Канцлер Граф Головин, яко первый того ордена кавалер. За туж службу таковым же образом и Генерал-Губернатор Александр Данилович Меншиков учинен кавалером реченного ордена». — В 1703 году июня 28 {Полн. собр. зак. Росс. Имп. т. IV, стр. 210 № 1934.}, в трактат между Государем Петром Первым и Речью Посполитою Великого Литовского Княжества, заключенным боярином Федором Головиным, читаем мы: «Аз нижеименованный, Его Священного Царского Величества Ближний Боярин и Адмирал и Государственной Посольской Канцелярии Верховный Президент и Наместник Сибирской и Кавалер». Наконец июля 31 1705 г. упоминается Петербург {Полн. Собр. зак. Рос. Имп. т. IV, стр. 224 № 1939.}, еще новое иностранное слово. Слова иностранные продолжали входить все более и более, то, как сказали мы, опираясь на официальном значении, или на фактическом, то просто употребление ради, — и пестрили русскую речь. В том же году, в указе сентября 1 {Полн. Собр. зак. Росс. Имп. т. IV, стр. 225 № 1943.} читаем: «Великий Государь указал: городы Пешехоны, Белоозеро, Каргополь с уезды, всякими доходы ведать к Олонецкой верфи, где корабли строят, кавалеру и Губернатору А. Д. Меншикову. И техгородов воеводам, чрез повеление его кавалера и Губернатора, от Олонецкого Коменданта по письмам, во всем быть послушным и тех городов переписные книги прислать на Олонецкую верфь», и пр. Еще 1704 года Января 7 {Полн. Собр. зак. Росс. Имп. т. IV, стр. 230 № 1954.} указ начинается так: "На Москвь и во всех городах и уздах с торговых и с домовых бань денежный сбор ведать в Ижерской канцелярии Светлейшему Российскому Князю Ижерские земли и Генеральному Губернатору над провинциями Ингриею и Эстляндиею, Его Царского Величества Государственных дел Министру и Генералу главному над всею Кавалериею Кавалеру и Подполковнику Преображенского регимента и Капитану Кампании бомбардирской от первейшей гвардии Его Величества и Подполковнику над двумя конными и над двуми пехотными полками Александру Даниловичу Меншикову, а у того сбора быть Стольнику Алексею Синявину, и о том даны ему статьи, а в статьях написано: " и пр. — приведен в пример еще один указ 1705 г. марта 8 {Полн. Собр. зак. Росс. Имп. т. IV, стр. 398 № 2040.}: «Генералу Коммисару Князю Долгорукову с товарищи указал Великий Государь о поведении нынешней Свейской войны, что у Его Великого Государя Фельдмаршалов и Генералов и у прочих правительствующих офицеров в воинских походах с неприятели с Шведы или на службах будет чиниться и о тех о всех поведениях писать им Фельдмаршалам и Генералам и прочим правительствующим офицерам к Великому Государю о всяком поведении немедленно; а из Приказа военных дел о том поведении с отписок их присылать в Государственной Посольской Приказ к боярину Федору Алексеевичу Головину, с товарищи списки, длятого, что указал Великий Государь по именному своему Великого Государя указу, в Посольском приказ о сей Свейской войн делать диариуш; а когда Великий Государь изволит быть в походе и в те времена им Фельдмаршалам и Генералам и правительствующим офицерам писать о всяких поведениях потому ж немедленно в Посольскую походную канцелярию, чтоб о тех о всех поведениях в диариуш писать подлинно». — Надо сказать, что иностранные слова, собственно название должностей, и еще удерживающиеся русские (мы привели примеры, из которых это видно) представляют странную смесь, странное зрелище. Да, странная смесь, но она не долго продолжалась; скоро иностранные название, вытесняя русские, все покрыли, заняли все места, и совершенно исчезли и скрылись: воевода, боярин, окольничий и пр. Чем далее, тем чаще решительные и многочисленнее являлись иностранные слона, наименования. Мы привыкли к ним; столетнее употребление приучило нас без удивления и вопроса слышат чуждые звуки в русском деле, но тогда это должно было иметь всю резкость переворота, и если мы примем в соображение время, то появление этих слов получает для нас большой интерес. Не станем следить за ними в подробности: это было бы слишком пространно и излишне, особенно здесь; удовлетворимся только тем, что мы уже сказали, т. е.: что слова иностранные всякого рода и свойства более и более входили в нашу речь, занимали целые строки, почти страницы, и укажем еще на никоторые примеры, которые выдают более и резче особенность языка, слога этого времени. 1706 г. Января 17 {Полн. Собр. зак. Росс. Имп. т. IV, стр. 364, № 2135.}, «по Его Великого Государя указу велено Якову Римскому-Корсакову быть во всей Ингерманландской губерний Ландрихтером (земским судьею) и писаться ему Комендантом над Копорьем» и пр. 1708 г. Января 5 {Полн. Собр. зак. Росс. Имп. т. IV, стр. 401, № 2184.} в указе читаем: 1) «Фортецию Московскую надлежит где не сомкнуто, сомкнуть, буде не успеют совсем хотя бруствером и палисадами, понеже сие время опаснейшее суть от всего года. 2) Гарнизон исправить а пр., також и конных, понеже настоящее время сего зло требует», и пр. — 1708 г. Ноября 12 {Там же, стр. 438, № 2213.} издан указ, где говорится о предании Мазепы проклятию. Замечательно, как искаженно является церковнославянский язык, все еще непременно употребляемый в тех случаях, когда хотели говорить слогом возвышенным: «А по молебном пении, бывшего Гетмана Ивашку Мазепу, который по внешнему образу был сосуд потребен, а потом явился сосуд диавол, понеже по письму Царского Величества к сыну его Государеву, Благородному, Государю Царевичу, за его Ивашкину к нему Великому Государю измену, что он оставя свет, возлюбил тьму, от нее же внутренние ослепоста ему зеницы и в той слепоте с правого пути совратясь и отъехав ко мрачной адов пропасти, пристал к его Государеву недругу Свейскому Королю, и от того в армии генералом и прочим командирам и офицерам и рядовым в полку, над тем неприятелем учинил нестроение, и за такое богомерзкое, а ему Великому Государю и всему Государству непотребное дело», и пр. — 1708 г. декабря 18 {Полн. Собр. зак. Росс. Имп. т. IV, стр. 436, № 2218.} указ об учреждении губерний. — 1709 г. февраля 5 манифест {Полн. Собр. зак. Росс. Имп. т. IV, стр. 444, Nо 2224. В приложенияхвесь этот манифест.} о действиях изменника Гетмана Мазепы ко вреду России, наполнен множеством иностранных слов, становящихся рядом с русскими словами и выражениями, и вместе служит образчиком слога того времени. Здесь встречаются слова: персональный, факция, протестация, баталия, трактаты, акции, корпус, и пр. Он важен также, как мы сказали, в отношении к синтаксису, к слогу. — 1711 года февраля 19 {Там же, стр. 690, № 2319.} вышли штаты полков кавалерийских и пехотных; все наименование должностей и чинов почти без исключение не русские; между прочим генералы кригс-цейхмейстеры, генералы вагенмейстеры, Генералы гевальдгеры, генеральной шивалрон. — В указ 1711 Июля 15 {Пон. Собр. зак. Росс. Имп., т. IV, стр. 716, № 2549.} Петр писал в Сенат: «Гда Сенат! хотя я николиб хотел к вам писать о такой материи, о которой ныне принужден есмь, однакож понеже так воля Божия благоволила и грехи христианские не допустили. Ибо мы в 8-й день сего месяца с турками сошлись и с самого того дня даже до 10 часов полудня в превеликом огне не точно дни, но и ночи были и правда никогда как и почал служить в такой дисперации не были, понеже не имеликонницы и провианту; однакож Господь Бог так наших людей ободрил, что хотя неприятели вяще 100000 числом нас превосходили, но однакож всегда отбиты были, так что принуждены сами закопаться и апрошами яко фортеционамии единые только рогатки добывать, и потом, когда оным зело надокучил наш трактамент, а нам вышереченное, то в вышереченной день учинено штиль штанд и потом подались и на совершенный мир, на котором положено все города у турков взятые отдать, а новопостроенные разорить и так тот смертный пир сим кончился и потом мы взяли свой марш до Животца (Польское место). P. S. Сие дело хоть есть и не без печали, что лишиться тех мест, где столько труда и убытков положено, однакож чаю сим лишением другой сторон великое укрепление, которая несравнительною прибылью нам есть». — В Регламенте Кригскомиссариату 1711 декабря 10 {Полн. Собр. зак. Росс. Имп. т. IV, стр. 764—770, № 2456.} читаем (выписываем оттуда некоторые места илипримера) в параграфе 3: «а ежели которой полк против прочих или рота против роты во всех тех вещах {Которые даны от казны.} худое состояние имеет, а в услугах и в фатигах были в равенств: и о том должно разыскать и жалованье у несохраняющих офицеров удержать, по валеру учиненного убытка». — Под пунктом 24: «Обер-Кригс-Коммисары и прочие им подчиненные ни у кого не должны быть под командою, ктоб какой высокой шаржи ни был, кроме Его Сиятельства Генерала Пленипотенциара Кригс-Коммисара Князя Долгорукова и Генерал-Майора и Обер-Штер-Кригс-Коммисара Чирикова, и имеют такой авторитет, что всех генералов, штаб, обер-, унтер-офицеров и рядовых могут в казне Царского Величества или на квартирах, в порционах и рационах, что за него зайдет считать, и начтенные в жалованье зачитать». — Несколько далее встречается: «токмо обсервовать в послушании помянутые персоны». — 1712 года февраля 8 {Полн. Собр. зак. Росс. Имп. т. IV, стр. 792—801, № 2480.} вышел штат артиллерии; в конце этого штата, в ответе на артиллерийское дополнение, слова Петра интересны совмещением в нескольких строках стольких иностранных именований русского войска: "После сего доношение все писано собственной Его Царского Величества рукою: "Вместо секунд и капитанов быть капитанам-поручикам и подпоручикам; петардиров отставить, а дела их могут управлять бомбандиры; инженерным кондукторам быть 24, а не 12; артиллерийским служителям и офицерам, русским против русских, иноземцам, против иноземцев градус свыше в жалованье; а инженерам, которые не имеют в артиллерии чинов, против прочих полков офицеров, штык-юнкерам против прапорщика; инженерным кондукторам по 48 рублей на год, ценхвахтерам быть по табели, писарям всем быть против других писарей, сержантам, капралам и рядовым, бомбардирам и канонерам, подкопщикам, фузелерам и готлангерам по табели; шталмейстеру против капитана русского, фуриерам против табели, фурмейстерам, унтер-фурмейстерам и фурлейтам против табели ж, цейхвахтерам, обер-цейхвахтеру 150, а унтер 100, их динерам против табели, обер-вагенмейстеру и унтер поменше цейхвахтеров, кузнечному директору против табели, прочим мастеровым против табеля.) — 1713 января 28 {Полн. Собр. зак. Росс. Имп. т. V, стр. 12, № 2638.} в указ встречается выражение: содержать над ними (офицерами) кригс-рехт. — Того же года января 28 {Там же, т. V, стр. 12, № 2640.} же в указе выражение: ежели они (генерал-фельдмаршалы) где будут обретаться на гаупте, а команды их полки на винтер-квартирах и пр. — Того же года февраля 2 {Полн. Собр. зак. Росс. Имп. т. V, стр. 13, № 2643.} указ о устроении в Киевской губернии Ландмилиций (ладмилиц, как напечатано). — 1714 г. ноября 24 {Там же, стр. 129—133, № 2860.}, когда было объявлено о возложении ордена св. Великомученицы Екатерины на российскую Царицу Екатерину Алексеевну, был приложен также устав того ордена; не выписываем оттуда примеров, ибо мы уже их довольно выписали. Заметим только там слово: шляхетнейший орден, слово, взятое из другого языка, ибо на русском для выражение этого понятия (noblesse, adel) вовсе не было слова, как не было и самого дела. — В посланных при указе 1716 апреля 10 {Полн. Собр. зак. Росс. Имп. т. V, стр. 460, № 3014. Указ о кондициях, см. вприложениях.} кондициях, предложенных со стороны Государя Петра к примирению Польского Короля с Речью Посполитою, встречается бездна иностранных слов: медиатор, контрибуция, пленипотенциар, пленипотенция, адгерент, фундамент и т. д. — 1717 декабря 12 {Полн. Собр. зак. стр. 525, № 3128.} читаем в указ: «выбирать советников и асессоров президентам сим образом: 1. чтоб не были его сродники или собственные креатуры» и пр. — 1718 Апреля 28 {Тем же, стр. 565, № 3197.} в указ читаем : «а которые пункты в Шведском Регламенте неудобны или с ситуациею сего государства не сходны», и пр. — 1718 Ноября 20 {Там же, т. V, стр. 598, № 3146.} объявлено от Генерал-Полицеймейстера об ассамблеях и об устройстве и порядке оных. — 1719 апреля 17 {Там же, стр. 693, № 3354.} читаем в указ: «Великий Государь указал: всех губерний Ландратам и Комиссарам для определения к делам быть в ведении Камер-Коллегии, а Ландрихтерам в Юстиц-Коллегии; а которые из них Ландратов и Ландрихтеров в оных Коллегиях куда и к каким делам выбраны будут, о том для определение объявлять доношениями и их самих представлять в Сенат». — Скажем также, что все регламенты Коллегии и данные инструкции разным чинам пестреют множеством иностранных слов, часто вовсе не нужных, как: натура, преферативы и пр., которые тут же иногда и переводятся как бы в знак того, что их можно бы написать и по-русски. Что касается до синтаксиса официального слога времени Петра Великого, то в нем мы находим немного изменений, несколько большую текучесть и связность речи; находим, что и находили прежде, тяжелую конструкцию фраз (так называемую латинскую) и в более резком еще виде; мы встречаем и винительный на а, хотя редко, который заметили мы прежде, и иногда творительный множественного числа, сходный формою с именительным, хотя также уже гораздо реже. Выписанные прежде места могут представить нам примеры сказанного нами.

    Что касается до сочинений духовных, и вообще сочинении в это время, то основанием их слога был все язык церковнославянский, но еще более в самом себе испорченный, неправильный, искаженный. В это время находим мы двух знаменитых духовных писателей: Стефана Яворского и Феофана Прокоповича; после них осталось множество сочинений. Сочинение Стефана Яворского (напечатанные церковнославянскими буквами), проповеди и другие писаны языком церковнославянским; нельзя не узнать его; спряжение его глаголов, это резкое отличие от русского языка, являются беспрестанно; но какой это церковнославянской язык! Иногда сохранены его тонкие оттенки, его тонкие особенности и тут же беспрестанное грубое нарушение этих самых сохраненных правил. Сверх того видим мы в нем множество выражений, слов русских, употреблений русского языка, также слов малороссийских и польских. Но ко всему этому еще прибавилась новая сильная примесь иностранных слов, которые дополняют странное зрелище, какое представляет язык церковнославянской, и без того замешанный языком русским; из этой странной смеси составляется слог, слог вообще того времени, и также Стефана Яворского; но у него еще резче может быть встречаются эти несходные элементы слога, во-первых потому, что он их все в равной степени сохраняет, во-вторых и потому, что внезапная тривиальность его сравнении влечет за собою и тривиальность выражений, оборотов и слов. Дико становятся в ряды фраз церковнославянских, окруженные иногда древними формами этого священного языка, слова иностранные, носящие вместе на себе печать яркую текущей современности. Много примеров можем мы привести в образец этого слога, в доказательство сказанного нами. Она будут приведены все вместе, ибо не стоит приводить отдельно умножившиеся, беспрестанно встречающиеся ошибки и иностранные и народные слова. Что касается собственно до синтаксиса, то когда фразы, обороты, слог официальный, в котором всегда преимущественно выражался народный слог и язык, стал несколько связнее и более объемлющ в синтаксическом отношений, — слог писателей церковнославянских стал отрывистее и мене объемлющ; и то и другое утрачивало свой характер, и то и другое только слабило и портилось; таковы по крайней мерь с обеих сторон были эти изменения. Таков и слог Стефана Яворского. Приведем примеры из его проповедей для всего вышесказанного нами. Слог его сочинений, кроме проповедей и слов, имеет тот же характер: попадаются иностранные слова, народные выражение, если не столько сколько в проповедях и словах, обращенных к слушателям:

    «Позабыл я еще жену Лотову, а не велел ее Христос забывати: поминайте, рече, жену Лотову. Как же ю, Спасителю мой, поминати: панихиду ли за ню пети, или в ектениях ее поминати; не ведаем, как ея имя. Поминайте жену Лотову: а для чего не Сарру, не Ревекку, не Есфирь, не Иудифь; для чего не твоя любимые ученицы: Магдалину, Марию и Марфу сестры Лазаревы; все теи прочие изрядные женщины минувши, Христос велит едину поминати жену Лотову; поминайте жену Лотову. Слушаем, Спасителю мой, твоего повеления: но что в той жене Лотовой особенного паче иных женщин; буди тое, что столпом сланым, что солью стала: многие суть и ныне жены такие, которые в первых сахаром мужу своему бывают, а потом солью» {Проповеди Стефана Яворского. Москва. 1805. Ч. I, стр. 97 и 98.}.

    «Видиши ли сию жену; а чтож ту, Спасителю мой, в той женщине зрения достойно; не вижу и в ней ничто же удивительно: аще тому велиш присматриватися, что хорошо устроилася, червленицею (румянами) и белилом лицо умастила, чело свое, что кожу на барабан, вытянула, очи бесстудные очернила, брови естественные искоренивши, иные брови себе сделала, жемчугами, многоценным камением и златыми одяньми телосвое любодейческое червиям на снедь готовое украсила: сицевому украшению, на прелесть очесам здланному, аще велиим присматриватися, Спасителю мой, крикнет, паче же слышу ко всякому из нас царствующего твоего пророка Давида глаголюща» {Там же, стр. 113 и 114.}.

    «Рцы нам огнепальным своим языком, пепельная головне, всегдашний миролюбче, насытиша ли тебе оная твоя повседневная пирование, тучна ароматная ядение, нещадная без меры виноразлияния» {Там же, стр. 187.}.

    «Смотри только, пресланный Царю Давиде, ее мало не вся вселенная тебе кланяется, тебя богися, тебе верное подданство с должным воздает челопреклонением честь. Поклони только уши в глаголы уст человеческих: колику славу имаши за твое мужество, крепость и труды кавалерские» {Тамже, стр. 194.}.

    «Родится Великий Александр, а орел седит на царских кабинетах или полатах {Проповеди Стефана Яворского. Москва. 1805. ч. 2, стр. 153.}».

    «Ныне убо обет мой исполняю, и хощу Божиею помощию не с колесничного ряду, но с Библии от книг Иезекииля пророка выкатити вам сию колесницу» {Там же, стр. 186.}.

    В ответе своем в Парижскую Академию Стефан Яворский употребляет следующие слова: Однако между тем ничтоже возбраняет быти приватным разговорам между вашими и нашими некиими феологами чрез взаимные, якоже обычай есть, послания, ащи вам сие благоволится {Там же, стр. 286.}. — Во втором ответ употребляет он слово Малороссийское, именно: знакомитое — Преславное оное и всему миру знакомитое Сорбонское Парижское училище {Там же, стр. 289. — Не можем удержаться, чтоб не выписать еще одного интересного примера: «Умолчу иная, величия скудости ради и ума и времени, не вспомяну и нынешние преславные над крепостию и фортециею шлиссельбургскою победы. Но аще бы мне о семпришло глаголами и дело по достоянию прославляти, подобало бы Иисуса Навина разоряющего, Давида со львами аки со овцами играющего, Даниила уста львов заграждающего изобразити: равное бо и здесь вижу действие, равное мужество и великодушие, равную над рыкающим зверем победу и одоление. О Орешек претвердый! добрые то зубы были, которые сокрушили тот твердый Орешек. Бывает часто так твердый орех, яко нужда есть на сокрушение его каменя. Твердый был и сей орех, фортеца прекрепка, не только стенами, валами, пушками и всякою стрельбою и бронями вооружена: но наипаче самым естеством, самым естественным положением, самым неприступным островом, самыми быстрыми водами отвсюду окружаема. Зубов сей Орешек и прекрепких не боялся, зубы первее надобе было сокрушити, нежели Орешек, и невредим бы пребывал доселе, аще бы сицевую твердость твердейший не поразил камень. А камень не иный только, о нем же глаголет истина Христос: Петре! ты еси камень. Ныне же Снейтембург нарицается Слисембург, то есть Ключ город, а кому же сей ключ достался: Петрови Христос обещал ключи дати. Зрите убо ныне, коль преславно исполняется обещание Христово». (Там же, ч. 5, стр. 169—170).}.

    Впрочем именно у Стефана Яворского, не лишенного поэтического представление, встречаются иногда обороты прекрасные и свободные, вытекающие из духа языка русского, намекающие на великое, самобытное развитие синтаксиса, именно на его изящную, стройную (внутреннему закону подлежащую) свободу. Вот примеры: «Ныне паки, егда из гроба красные правды нам воссия солнце, светлейшие свои простирает лучи» {Проповеди Стефава Яворскаго. Москва. 1805. ч. 1, стр. 4.}. — «Сеет человек зерно семян голо, ничим же одеяло, в землю, еже падшее по словеси Христову умирает, и тако плот творит» {Там же, ч. 1, стр. 22.}. — «В нынешнем Евангелии, на божественной литургии чтенном, слышахом море волнующееся, это противен, корабль покрываемый волнами, Петра утопающа, учеников от страха возопивших». {Там же, стр. 244.} — «Радуйтеся и веселитеся христоименитии людие, ликуй торжествуй Церковь Божие, и православная Великороссийская держава! Ее ныне время благополучно и благоприятно: уже бо лютая зима прейде, скорбное преста безведрие, буря свирепых ветров неприятельских утолися, облак темный и громогласный разгнася; стужа жестокая, печали и воздыхание мимо идоша: цветы же радостей и веселия явишася в земли нашей Великороссийской» {Там же, ч. 1, стр. 240.}.

    Слог Феофана Прокоповича имел один общий характер, о котором мы сказали уже, всех писателей этого времени; но конечно в нем есть своя особенность. Прежде всего заметим, что самые первые его слова и проповеди, говоренные еще в Киеве, написаны на церковнославянском языке вполне почти правильно, с совершенным его знанием; тогда встречаются ошибки, уже неизбежная принадлежность церковнославянского языка того времени; но речь, обороты, выражение, все принадлежат церковнославянскому языку. Таково слово на пришествие в Киев Петра 1706 г., таково Слово на Полтавскую победу (еще не викторию) и поздравление Меншикову. (Примеры приведем ниже). Синтаксис этих Слов совершенно церковнославянский; мы встречаем те же длинные периоды (хотя периоды не столько объемлющи как прежде, и не теряются в своей связи), которые, может быть, уже в себе отражают период латинский; мы видим вообще характер церковнославянской речи, без примеси почти русских выражений и слов, без всякой тривиальности, и встречаем некоторые еще робко являющиеся иностранные слова, встречаются также слова Малороссийские. Вот примеры в доказательство слов наших: рукама своима; своима очима; ты многия грады отеческие от ига Оттоманского и от уз еретических мечем свободил еси; о нас благополучных! — О благословение на нас твоего Боже наш! {Феофана Прокоповича Слова и речи. Спб. 1760. ч. 1, стр. 5. 48.} — «Немного во истинну в иных народех и Государствах таких прикладов обрящеши, якие в отечестве нашем видим ныне; видим различие людей в одеждах, в домовых зданиях и именах, на суде различия не видим; все равни суть» {Там же, ч. 1, стр. 7.}. — «Егда Пресветлое Пресветлого Величества твоего лице Царскою честию, и дивною неописанной победы красотою сияюще, в сем нашем, паче же твоем жительстве (еже есть верх благополучия нашего) видети сподобляемся Пресветлейший и Великодержавнейший Всероссийский Монархо и Преславный войск Свейских Победителю! кое иное датите б приветствие, и что большее в дар гостинный имамы принести Тебе, разве неслыханной еси Богом тебе, и тобою всем нам дарованной победы похвалу, и раждшейся от нее общей Всероссийской радости извещение?» {Феофава Прокоповича Слова и речи. Спб. 1760. ч. 1, стр. 91.}. — «Повествует славный стихотворец Римский Виргилий, яко егда Греки пленяху и разрушаху град Трою, неции от Троян побивше сшедшихся с собою некиих воев греческих, броня их и щиты себе возложиша, и таким покровенны суще видом, многих иных супостатов нечаянно побиваху: мняху бо тии, яко свои суть, и без опаства схождахуся» {Там же, стр. 29.}. — «Не отступай и в последние дни верного твоего служителя Православного Монарха нашего, ополчаяся окрест Его, и укрепляя оружие Его, дондеже испразднятся все жестоковыйний и непослушливии раби, дондеже покорятся вси востающии нань врази, дондеже все языци бранем хотящий, крайним ударенни страхом, утихнут и не рекут, где есть Бог их? но купно с нами прославят Отца и Сына и Святого Духа, Ему же слава во веки. Аминь!» {Там же, стр. 50.} — «Не всуе убо Светлейший Римского и Российского Государств Княже Господине наш премилостивейший, не всуе воздвизохомся ко оглашению для твоих, егда Светлость твою внутрь сего учительного собрание блеснувшую узрехом: глаголем не от ласкательства, не от притворства, не от ухищрения, глаголем, яже веми и видим: глаголем, яже всему миру известна суть.

    Да ослепнут и помрачатся, аще кии суть завистницы твои толиких твоих дел неведящии, или паче видети не хотящии». {Феофана Прокоповича Слова и речи. Спб. 1760. ч. 1, стр. 69.} — Но чем более сближался Феофан с современным ходом дел в России, чем более входил в дух дл Петровых, тем более язык его принимал характер соответственный современному состоянию, что необходимо и законно, ибо язык передает и должен передавать, особенно в такое время, современное состояние народа, которому принадлежит он. Так в 1716 году в С. Петербург говоренное Слово на день рождение Царевича Петра Петровича {Там же, стр. 90—119.} уже изобилует иностранными словами. В словах духовных, говоренных около того же времени, как напр.: в Слов о почитании св. икон {Там же, стр. 78-95.}, в день Рождества Господа нашего Иисуса Христа {Там же, стр. 131—141.}, еще видна прежняя чистота слога. В Слов о баталии Полтавской (1717) {Там же, ч. 1, стр. 143—165.} уже ярко является характер тогдашнего слога, — эта смесь церковнославянского языка, простонародных и тривиальных слов, тривиальных выражений и оборотов русских и слов иностранных. Здесь разумеется изменяется и синтаксис, слог делается отрывистым, теряет свой церковнославянский характер. Напр.: виктории. {Там же, стр. 149.} — далее: «Что еще не доставало к сим? еще нечто было, чего не завидели нам соседи, и было нечто, о чем боялися, дабы не было. Не была еще регула воинская, не были искусства инженерские, не были обоего чина архитекторы, не был флот, не была сила на море». {Феофана Прокоповича Слова и речи. Спб. 1760. ч. 1, стр. 149.} — «Что ее есть? (промыслила в себе зависть) туды пошла Россия? таков успех ее? сего мы на мой дождалися?» — {Там же, стр. 151.} «И ее не пошло по желанию, не сталося по высокому вашему вам мнению супостаты: мы начаялись, что уже весьма сломленное русское оружие, и не глав ваших досязати, но под ноги вам поврещися готово: и ее не так, не туды». {Там же, стр. 153.} — «Но приступим уже ближе к самому крайнему делу. А тут в первых и есть пред очи скверное лице, мерсская машкара, струп и студ твой малая Россие, измена Мазепина». {Там же, стр. 155.} — Тоже видим уже в речи поздравительной Петру; напр.: он говорит о России: «Не она ли видела его усмотревающа, собирающа и чинно располагающа полки воинства, и в нем всю арматуру яко аммуницию, вся оружие, еще же и самый той кошт, им же бы содержати воинство? — реку ли о штурмовании и взятии градов? {Там же, стр. 179.} — Услыша сие одно бодрствуя лев Свейский, и поскоряе поджал хобот свой под себе». {Там же, стр. 192.} — Вслед за тем в 1717 году видим уже вошедшие иностранные слова и в духовном Слове в неделю осмую надесят {Там же, стр. 197—212.}, которое впрочем оканчивается почти как светское (встречаются слова: перегринация, политики школа; физических экспериментов {Там же, стр. 206. 208.}. В последствии слог духовных слов его стал таким же, как и светских, как и вообще слог сочинений того времени. Мы должны сказать о Феофане, что в нем при таком слоге, как у всех пишущих тогда, не видать важности и педантства в употреблении церковнославянского языка, как у Стефана Яворского, и в тоже время видна какая-то откровенность в употреблении тривиальностей простонародных слов и выражений; он употребляет их от души, с увлечением, тогда как Стефан Яворский употребляет их с целию, с намерением и расчетом, сохраняя всю свою важность и употребляя эти выражения, как краску, которая нужна, как украшение, как ораторское средство, с какою-то гордой, надменной претензией, с педантством и вместе как будто с снисхождением; поэтому слог Феофана носит более печать какого-то единства этой беспорядочности и смеси, ежели можно так выразиться, с перевесом просто народного характера; у него обратились все эти разные элементы в какую-то сирую краску, тогда как у Стефана Яворского они встречаются и смешиваются, сохраняя свой цвет; смесь элементов, царствующая в слоге последнего, представляет их в куч перемешанными, но отдельно удержанными в своей особенности, и по этому у него резко столкновение этих разных элементов. Слог Феофана стремителен и естествен, при сохранении иногда форм церковнославянского языка, но слог Стефана исполнен до невыносимости аллегорий и надут, при часто встречающихся и как бы охотно и намеренно употребляемых тривиальностях. Вот примеры из слога Феофана. В числе примеров приведем также отдельно некоторые встречающиеся иностранные слова, которые ярче и необыкновеннее других. В Слове в день Св. Благоверного Князя Александра Невского: «Вопросим естественного разума, ты кто либо еси, имееш невольные рабы, или и вольные служители, скажи же, молю тебе, когда служащему тебе велиш: подай мне, а он шапку принесет, угодно ли? знаю, что скажешь: и вельми досадно. Что ж, когда велиш ему на село ехать осмотреть работников, а он ни же помыслит о том, но стоя пред тобою кланяется тебе, и хвалить тебе многими и долгими словами, сие уже и за нестерпимую укоризну тебе почитать будешь. Еще вопрошаю: пошлеш ли ты его коня седлать, а он тое оставя, пойдет в жерновах молоть, не досадно ли? не достоин ли жестокого наказания? извинится ли тем, что труднейшее дело делал, аще бы и целые сутки молол? да для чего ты не делал повеленного? кричать будешь. И таковой крик и наказание преслушнику воистинну праведно есть, и разве скот, а не человек будет, который бы к сему не приговорил» {Феофана Прокоповича Слова и речи. Спб. 1760. ч. 1, стр. 7.}.

    «Не бывают ли таковые лица скаредная, что и поглянути на них мерсско! а однако такии, или такая когда в зерцале видят себе, судят о себе, что вельми пригожы?» {Там же, стр. 24.}

    «Суесловие есть, естьли не безумие некиих стихотворцев, котории так плавания водного ненавидят, что и первых того изобретателей проклинают. Обычно господа онии вымыслы своя нарицают некиим восхищением, или восторгом, да часто им в восторгах своих недоброе снится. Охуждают навигацию, да плодов ее не отметают» {Там же, стр. 51, 52.}.

    «Естьли бы к нам добрии гости, не предвозвестя о себе, морем ехали, узревше их, помощно бы уготовати трактамент для них, как же на так нечаянно и скоро нападающего неприятеля мощно устроити подобающую оборону? едина конфузие, един ужас, трепет и мятеж» {Феофана Прокоповича Слова и речи. Спб. 1760. ч. 2, стр. 54.}.

    «Довольно в том Швеция, которая не вчера уже твердит философию политическую, и в школах, и в Сенате, и в учении, и в практике» {Там же, стр. 74.}.

    «Старочинное стрелецкое воинство, как дельно было, всем доселе есть известно: и добро, что тогда ексавторовано и отставлено: была бы то гингрена некая, свое, а не чуждое теловредящая» {Там же, стр. 78.}.

    «Что поличести учители диссимуляциею нарицают, и в первых царствование полагают регулах. {Там же, стр. 100.} таковии малконтеиты…. царствовавших жен ексемпли, или образы… {Там же, стр. 189.} ….к Фамилии Божией» {Там же, стр. 253.}.

    «Когда слух пройдет, что Государь кому особливую свою являет любовь, как все возмятутся, все к тому на двор, все поздравляти, дарити, поклонами почитати, служити ему, и умирати за него будто бы готовы, и тот службы его исчисляет, которых не бывало, тот красоту тела описует, хотя прямая харя, тот выводит рода древность из за тысящи лет, хотя бы был харчевник или пирожник: так, что уже многии в народех Государи народное сие безумие нарочно себе в забаву употребляют. Но хотя бы и прямо кто и достойно возлюблен был от толиких лиц, тебе что из того? то чуждее, то не твое щастие. Да однакож: да чтож однакож? Чтоб слово доброе заложил, или хотя бы не повредил. Правда. А с тем, кто в такое добро вбрел, что делается, тот уже и сам себя забыв кто он, не ведомо что о себе мечтает. Между тень от зеркала не отступит, и делает экзерцицию, как бы то честно и страшно являти себе, как то и сидети, и похаживати, и постаивати, и поглядывати, и поговаривати» {Феоф. Прок. Сл. и Речи. Спб. 1760. ч. 3. стр. 34. 35. — Выпишем также здесь еще один замечательный пример: «И каковое неистовство в сердце многих вселялося! аки бы другий желает как спастяся, а что по званию своему должен, о том ниже помышляя, но и многажды еще званию своему противное творя, ищет пути спасенного у сынов погибельных, и вопрошает: как спастися? у лицемеров мнимых святцев, и разве для того безгрешных, яко о грехах своих не помышляют: что же они? видения сказуют, аки бы шпионами к Богу ходили, притворные повести, то есть бабия басни бают, заповеди бездельные, хранение суеверная кладут, и так бесстудно лгут, яко стыдно бо воистинну и просто человеком, не точно честним нарещися тому, кто бы так безумным разказщикам верил: но обаче мнози веруют, увы окаянства! О слепии спасения искатели! которых такое суесловие услаждает. Сей ли путь спасения? яко помрачен забобонами не знаешь, что ты должен еси Богу, Государю, отечеству, всякому собственно ближнему, словом рещи; что должен званию своему» (Там же, ч. 9, стр. 16).}.

    Что касается собственно до синтаксиса и периода Феофана, то в этом случае можно сказать тоже, что мы сказали о синтаксисе и период Стефана Яворского и вообще о синтаксисе того слога; местами слог (период) Феофана отрывистее, разговорнее и вообще живее, нежели слог Стефана; из вышеприведенных примеров эхо можно видеть. У Феофана также встречаются обороты, обнаруживающие дух русского синтаксиса, обороты изящные и одушевленные, прекрасные, если не поэтические места. Напр.: «Но не награждается единым студом грех сей, влечет за собою тучу и бурю, и облак страшный бесчисленных бед. Не легко со престола сходят Царие, когда не по воле сходят. Тот час шум и трус в Государств: больших кровавое междоусобие, менших добросовестных вопль, плачь, бедствие, а злонравных человек, аки зверей лютых от уз разрешенных, вольное всюду нападение, грабительство, убийство. Где и когда нуждею перенеслся скипетр без многой крови, и лишения лучших людей, и разорение домов великих? И якоже подрывающе основание, трудно удержати в целости храмину; тако и зде бывает: опровергаемым властем верховным, колеблется к падению все общество» {Феофана Прокоповича Слова и Речи. Спб. 1760. ч. 1, стр. 265. 966.}. «Инако и лучше ныне российское на море воинство благословил Бог. Не хотел дабы воздух делился с нами славою виктории; но и вопреки умножил ветром трудности к морскому бою, дабы умножилася слава победителем, послужил и нам ветр, да противством своим: послужил к славе, а не к побде: и понеже противился победе нашей: того ради явственно показал славу нашу, так что виктория нынешняя может таковым надписанием украшена быти: Неприятель и ветр побежден есть» {Там же, ч. 1, стр. 58. 59.}. «А Екатерина во дни воздыхание и стенание своего все то исполняла, и тако исполнила, что многая от Петра намеренная произвела в дело, многая начатая совершила: и не познало Российское оружие руки женские, и не ощутило море Петровой смерти» {Там же, ч. 2, стр. 196.}. Сверх того у Феофана встречаются замечательные, чисто русские слова: недознание {Там же, стр. 283.}; перебыть в смысле преодолеть, вынести; он говорит о Петре: трудно было перебеный завистное препятствие, оно тайное и лестное, оно же и явное — перебыл {Там же, стр. 148.}. Надо также прибавить, что у Феофана встречаются слова малороссийские, или польские, что также находим и у Стефана Яворского; напр.: требе, треба {Феофана Прокоповича Слова и Речи. Спб. 1760. ч. 1, стр. 221.}; мусим; {Там же.} и пр. Что касается до сочинений Феофана кроме Слов, то они написаны языком церковнославянским довольно правильным, хотя в них и находятся слова иностранные; синтаксис также языка церковнославянского, но умеренный; периоды не длинны и не так объемисты. Некоторые из этих сочинений нисаны еще в Киеве {В издании его сочинений находятся Слова, о которых говорится в примечании, что они писаны в Киеве (Феоф. Прок. Сл. иР., ч. 3, от 254 стр. до конца), но какого времени, не известно, мы не знаем, вкакой мере это верно; это не из всехСлов видно; из этих Слов некоторые, и одно, которое прямо указывает на место — Киев (Слово в день Св. Равноапостольного Князя Владимира, стр. 330—349), писаны довольно правильно, без примеси иностранных и простонародных слов и выражений. В других напротив встречается и то и другое, но сравнительно гораздо менее.}. Мы не указываем на мелкие, обыкновенные и уже давно начавшие встречаться ошибки против языка церковнославянского, также на руссицизмы; мы указывали на них еще прежде в предыдущих столетиях.

    Современником обоих писателей быль Гавриил Бужинский, оставивший нам несколько своих слов. Он был обер-иеромонах и проповедник флотский. Он не имел ни учености, ни значения, ни силы, ни важности обоих проповедников. В слоге его, также отражавшем современное состояние, находим мы большое сходство с характером слога Стефана Яворского. Та же хитросплетенная, придуманная, риторическая тривиальность, тот же невыносимый символизм, часто облекающийся в эти тривиальные формы, с целию, чтобы насмешить. Но он уступает Стефану Яворскому в замысловатости, уступает ему в его риторическом искусств, в одушевленных местах также, и вообще не выражает того, что выражал Стефан. В нем, как и в Стефане (хотя в последнем еще более), видно невыносимое самодовольство, и именно в этих тривиальных местах, при разных замысловатостях, — чего ни в Феофане, которого речь горда и бранчива под час, но всегда искренна и не самодовольна. В словах иностранных у Гавриила Бужинского нет недостатка; они встречаются часто и довольно ярко. Надо заметить, что последующие слова его более ими изобилуют, и все вообще написаны слогом испорченным, соответствовавшим тому времени. Приведем некоторые примеры слов иностранных: дискурс; великими волюминами написана; аргумент; шпады {Полное собрание поучительных слов, сказыванных Гавриилом Бужинским, в Москве, стр. 69. 72. 80. 102.} и пр. Вот образцы самого слога: «Се то воистинну специали предражаишие, клейноти превожделенные, яже уготова Бог любящим Его! Но сия вся ключем сим себе отвориши, сим единым инструментом вся оные отверзении. И в первых, хощеши ли предражайший клейнот, жизнь вечную получити?» — {Там же, стр. 118.} «Прежде сего читывали токмо в Фабулах Езоповых, как то лев товарищил с конем; ныне же самым делом видим, левна конскую надеется силу, обаче промысл Божий яко же льву камением российским побивал зубы, обломал ноги и самые внутренние обессилил» {Там же, стр. 182.}. «Лютая убо сия смерть. Рассудим еще, слышателие, откуду свой род ведет, каковые она фамилии, от коего племени происходит. Смерть есть дщерь треклятого родителя греха; а мать кто? похоть. О несчастливии родителие, сие ненасытимое страшилище, весь мир пожирающее, родившии! Несчастливую ее фамилию описуют Духом Святым движимии Апостоли святии, и тако Павел о погибельном отцеее глаголет» {Там же, стр. 236.}. — «Се уже имание Россие пластырь на сердечную язву твою!» {Полн. собр. поуч. слов, сказ. Гавр. Бужинским, в Москве, стр. 15. 153. 154.}. Гавриил Бужинский был совершенно предан современному перевороту, являвшемуся так односторонне; у него есть Слово в похвалу Петербурга; ослепление доходит до такой степени, что он становит красоту местоположение Петербурга выше всех других; он говорит: «ибо не токмо всю Россию расположением и красотою превосходит место, но и в иных Европейских странах не только равное, но ниже подобное обрестися может, самим в созидании градов искусным архитектором повествующим» {Там же, стр. 241.}. Синтаксис его таков же, как и у других; и у него также встречаются любопытные обороты, открывающие дух русского языка, его замкнутость и свободу, — не надо забывать, что синтаксис неразговорный является все в пределах, или на основании церковнославянского языка. Если русская речь и являлась здесь, то являлась среди языка церковнославянского. — Приведем один пример: «Твори убо, еже хощеши, Сауле, изостряй мечь, мещи копие, не даждь сна очесам твоим, и веждам твоим дремание, гони по горам и вертепам неповинного и всего себе вдавшего промыслу Божию Давида, но вся твоя попечение вотще произыдут. Аще бо и крайние двигнеши силы твоя, аще вся советы и ухищрение употребиши, препятия тамо не положиши, не запнении пути, идеже смотрение действует Божие. Но по многих трудех и по величайших умышлениях будет сие, яко сам, никому же насилующу тя, или, принуждающу, явственно изречеши» {Там же, стр. 15.}. У Гавриила Бужинского встречаются также слова малороссийские, или польския; напр.: выроки {Там же, стр. 228.} и пр.

    К этому же времени принадлежит Кантемир, писавший силлабические стихи, известный преимущественно сатирами (он писал также оды, басни, эпиграммы); он хотел не быть причастным тогда этой странной смеси, составлявшей слог писателей; он хотел писать русским языком, оставил эту смесь, и вышел на чистое поле, но не мог управиться; он хотел писать простым слогом, но это уже не мог быть язык грамот; русский язык должен был явиться здесь уже языком писателя. Сатира, род, предпочтительно избранный Кантемиром, по своему характеру всего болеедопускала притязание на русский язык; но русский язык, до сих пор еще живший в стихии разговора, в устах, непривыкший к письму, странно ложился на бумагу, принимал неловкие, неудобные обороты; слова были русские, язык русский, но все чужда ему была бумага, чужд синтаксис собственно; в языке не пробудился характер общего, не проник он его, да будет язык соразмерим, выражением общего содержания. Язык русский не перешел в высшую свою сферу; он все был языком разговорным и исключительно национальным вместе; когда являлся письменный синтаксис хотя и простои, то все являлся он в пределах языка церковнославянского. Можно было записывать целиком разговорные русские выражения; но надо, чтоб язык был возведен в другую сферу, если этим не ограничиться. Гений только мог возвести его в эту высшую сферу общего; но им не былКантемир.

    В сатирах его мы не встречаем оборотов или форм церковнославянского языка (разве только творительный падеже на ы; напр.: уставы {Соч. Кн. А. Д. Кантемира. Спб. 1836, стр. 77.} и пр.); в них только русский язык, — это правда; но язык этот остался и на бумаг таким, как был тогда, то есть только разговорным; он является, кроме, так сказать, общего синтаксиса, встречаемого нами у других современных писателей, — или в разговорной написанной фразе, или в неловких (тяжелых), натянутых оборотах или же изогнут, в оборотах иностранных. Вот примеры в доказательство слов наших:

    Живали мы преж сего не зная Латыне

    Гораздо обильнее, чем живем мы ныне.

    Гораздо в невежестве больше хлеба жизни,

    Переняв чужой язык свои хлеб потеряли.

    Буде речь моя слаба; буде нет в ней чину,

    Ни связи, должно ль о том тужить дворянину!(1)

    Приростет ли мне с того день к жизни, иль в ящик

    Хотя грош? Могу ль чрез то узнать, что прикащик,

    Что дворецкий крадет в год? Как прибавить воду

    В мой пруд? Как бочек число с винного заводу? (2)

    Состоянием своим всегда недовольны.

    Купец, у кого амбар и сундуки полны

    Богатств всяких, и может жить себе в покое

    И в довольстве, вот не спит и мыслит иное,

    Думая, как бы ему сделаться судьею:

    Куда де хорошо быть в людях головою.

    И чтят тебя и дают; постою не знаешь;

    Много ль, мало ль для себя всегда собираешь.

    Став судьею, ужь купцу не мало завидит,

    Когда по нещастию пусто в мешке видит. (3)

    Чернец. . . . . . . . . . . . . . .

    Сегодня не то поет, рад бы скинуть рясу,

    Скучили ужь сухари, полетел бы к мясу:

    Рад к чорту в товарищи, лишь бы бельцом быти,

    Нет мочи ужь Ангелом в слабом телеслыти. (4)

    (1) Соч. кн. А. Д. Кантемира, Спб. 1836. стр. 25.

    (2) Там же, стр. 85.

    (3) Там же, стр. 91-92.

    (4) Соч. кн. А. Д. Кантемира, Спб. 1836. стр. 93.

    Здесь видим простую, записанную только речь. Вот примеры тяжелых, даже темных оборотов:

    Цветы вещей каковы собой, тот неволен

    Видеть, но желты все мнит, кто желтухой болен. (1)

    Слыша его, колесо мельницы шумливо

    Воду двигать мнится ти, в звучные обраты. (2)

    Вот примеры иностранных оборотов:

    Повесь цепь на шею от злата. (3)

    И когда батюшка к ним промолвил хоть слово,

    Заторопев, онемев, слезы у иного

    Текли из глаз с радости…. (4)

    И слыша просителеи у дверей вздыхати. (5)

    Сего ужеразнуздав Богиня плешива,

    Ты сам суди, как с одной рыскал на другую

    Пропасть, потеряв совсем дорогу прямую. (6)

    (1) Там же, стр. 71.

    (2) Там же, стр. 72.

    (3)Там же, стр. 28.

    (4) Там же, стр. 33.

    (5) Там же, стр. 92.

    (6) Там же, стр. 84.

    Свойство Русского синтаксиса есть свобода; но здесь. полное ее злоупотребление; здесь она не служит к полному выражению мысли; обороты нестройны, беспрестанно рознятся между собою; конструкция то является замкнутою, то совершенно напротив; слова приставлены друг, к другу по соседству, по близости смысла, неорганически, одним словом, разбродятся во все стороны, как куда попало; напр.:

    Чтоб летам сходен был цвет, чтоб тебе в образу

    Нежну, зелен в городе не досажал, глазу. (1)

    Поутру сквозь тесные передни насилу

    К нему кто доступал. Просьбы и поклоны

    Как Юпитер принимал, и кивком на оны

    Одним весь ответ давал, иль власть свою чая

    Тем являть, или, как мню говорить не зная. (2)

    Малый в лето муравей потеет, томится,

    Зерно за зерном таща, и наполнять тщится

    Свой амбар. Когда же мир унывать бесплоден

    Мразами начнет, с гнезда станет неисходен,

    В зиму наслаждаяся тем, что нажил летом. (3)

    Еще, естлиб наша жизнь на два, на три веки

    Тянулась, не столько бы глупы человеки

    Казалися, мнению служа безрассудну,

    Меньшу в пользу большие времени часть трудну

    Снося, и довольно дней поправить имея

    Себя, когда прежние прожили шалея. (4)

    (1) Соч. кн. А. Д. Кантемира. Спб. 1836. стр. 37.

    (2) Там же, стр. 84.

    (3) Там же, стр. 91.

    (4) Там же, стр. 94.

    В посвящении Елисавете в 1742 году встречаем мы формы церковнославянского языка; напр.: любве мати {Там же, стр. 16.}; может быть потому, что это не сатира, и слог следовательно как бы возвышеннее; также тяжелые обороты, о которых говорили мы, и обороты иностранные; напр.:

    Есть ли же знак хвального благодарства дати

    Твоего, какой либо, Августе желаешь. (1)

    Явно бо что, книжку раб дая Еи такую,

    Другом добродетели весь свит признал Тую. (2)

    (1)Соч. кн. А. Д. Кантемира. Спб. 1836. стр. 16.

    (2) Так же, стр. 16.

    Мы были бы неправы, если б не сказали, что у Кантемира есть сильные, прекрасные места, даже поэтические. Приведем в пример некоторые:

    Пел петух, встала заря, лучи осветили

    Солнца верхи гор, — тогда войско выводили

    На поле предки твои; а ты под парчею

    Углубленмягко в пуху телом и душею

    Грозно сопешь. (1)

    Видел я столетнего старика в постели,

    В котором лета весь вид человека съели,

    И на труп больше похож; на бороду плюет. (2)

    (1) Там же, стр. 36.

    (2) Там же, стр. 90.

    В оде 1-й (оды вообще написаны более возвышенным тоном):

    Разны животных оживил он роды;

    Часть пером легким в воздух тела бремя

    Удобно взносит, часть же сечет воды,

    Ползет или ходит грубейшее племя. (1)

    (1) Там же, стр. 192.

    В посвящении Елизавете I:

    Трижды строил лиру я, и дрожащи персты

    Трижды на струны навел; и уста отверсты

    Готовили Тебе песнь; трижды разделяя

    Быстро воздух, прилетел из вышнего края

    Небес белокурый бог. (1)

    (1) Соч. кн. А. Д. Кантемира. Спб. 1836. стр. 16.

    В 1754 году издано было сочинение в стихах, Буслаева, под следующим заглавием: «Умозрителство душевное описанное стихами о переселении в вечную жизнь превосходительной Баронессы Марии Яковлевны Строгоновой, изданное в Москве 1734, Января в 22 день, чрез усерднейшего слугу ее Петра Буслаева». — Содержание сочинение не допускало автора писать простонародно по своей серьезности, и требовало церковнославянского языка (как тогда было необходимо). Оно может служить образцом тогдашнего слога. В слоге решительно удержан характер церковнославянский, встречаются формы его и обороты, конечно с переносом русских употреблений при этом важном характере церковнославянской речи встречаются еще слова иностранные; таким образом сочинение это показывает состояние слога в России в то время (собственно слога серьезного, по преимуществу общего, или почитаемого общим, содержания). Приведем примеры сказанному нами:

    Трость, копие, и гвозди: страстей инструменты;

    От чего трепетали Света Элементы. (1)

    (1) Умозрителство душевной, ч. 1, стр. 5.

    Странных приемнице, мать сирот милосерда.

    Многим в советах мудра, в постоянстве тверда. (2)

    (2) Там же, стр. 14.

    Марие: ты благу часть от мене избрала,

    Живущи в мире, мира страсти все попрала.

    Люты были болезни, света ты с напасти,

    Но аз подкреплях, всегда моими тя страсти.

    Скончала течение, соблюла ты веру,

    Сего ради приях тя, возлюбив над меру.

    Присем всемогущую простер к ней десницу,

    Осенив просветил ю, как светлу зарницу. (1)

    В то время приидоша: зело красны лицы,

    Во одеждах пресветлых, как чистые девицы. (2)

    Крила несли до Бога верьх эмпирейской сферы. (3)

    На небесном театре триумф отправляти. (4)

    Благи дела: Марию возводили чесно,

    Торжество человеком было ее не вмесно.

    Устретала ж персона, с неба еще ина.

    Можно знать: что, Мария была Магдалина. (5)

    Красен был вратник, лицем, в морщинах с брадою,

    Навислы были брови, с главою седою,

    Ажно он был Апостол Петр, Христу теплейший,

    Держал в руках своих, ключь, паче звезд светлейший. (6)

    Первием Господь взыде с матерью своею

    Приять Марии душу, со свитою всею. (7)

    (1) Умозрителство душевное, ч. 2,стр. 95.

    (2) Там же, стр. 26.

    (3) Там же, стр. стр. 28.

    (4) Там же, ч. 2, стр. 35

    (5) Там же, стр. 39.

    (6) Там же, стр. 41.

    (7) Там же, стр. 43.

    Что касается до синтаксиса, то в стихах он не может предстать весь; условия стиха редко позволяют развиться периоду; то же и у Кантемира; но Кантемир, пишучи простым языком, отважился перешагнуть и в стихах обыкновенные и даже нетяжелые узы оборота; перешагнул вместе с этим почти и пределы стиха. Но собственно отпечаток того, или другого влияние лежит на слог, на оборотах, на формах слов, на словах даже, и вообще на всем, что может выражать тот или другой характер; целое непосредственно составляется из мелких, часто ничтожных особенностей. И здесь в этом сочинении некоторые обороты носят оттенок языка церковнославянского: вообще же лежит этот характер на всем слоге. Из вышеприведенных примеров это, надеемся, видно. В этом сочинении есть достоинства слога и достоинства поэтические, что также, надеемся, видно, несколько по крайней мере из вышеприведенных примером. К этому стихотворению присоединены примечание, объясняющие смысл стихов, которые написаны таким же слогом, и так как они в прозе, то обнаруживающийся здесь период носит характер церковнославянской. Приведем и отсюда некоторые примеры в доказательство слов наших: «Должно памятовать: яко ничтоже приятнее, сладше, желательнее, милостивее и любезнее Бога быти может». {Умозрителство душевное, стр. 3.} — «В алтерацию многие пришли, и несколько в молчании прибыли». «Адской вопль чрез фигуру поэзии: Гипербола; разумеется, превеликой вопль: которым кричали без памяти, ничего бо помнить не хотели; кроме отлучения ее». {Там же, стр. 11.} — «В девических же персонах: яко живописцам, тако и поетам, сия описывать обычаи есть». {Там же, стр. 26.} «Никтоже, и ничтоже верующих истинно от любви Божией разлучити имать свободность, якоже и Марию сию», {Умозрителство душевное, стр. 37.} и пр. и пр.

    В 1734 же году была написана ода на взятие Гданска, Тредьаковского. В ней видим мы тот же или почти тот же характер, как и в стихотворении Буслаева. Впрочем в ней гораздо меньше церковнославянизмов и вообще оттенка церковнославянского языка; она написана более по-русски, тем ужасным изломанным русским языком, которым тогда писали; но в этом отношении язык у Тредьяковского совсем не то, что у Кантемира, — несравненно ниже и хуже. Разница еще в том, что у Буслаева есть поэтические места и вообще поэтический и какой-то особенный, важный характер; а у Тредьяковского ничего этого нет; видна одна бездарность и ломаный, безобразный язык; одни его неуклюжие формы, совершенно ничем неодушевленные, ни мыслию, ни жизнию слова. Ода посвящена Бирону — он был достоин этого; уступаем ему Тредьяковского.

    Выпишем примеры из оды; она говорит сама за себя.

    Воспевай же лира песнь сладку

    Анну то есть благополучну

    К вящему всех врагов упадку

    К нещастию в веки тем скучну

    . . . . . . . . . . . . . . .

    . . . . . . . . . . . . . . .

    Что хотели быть долго в споре

    С оружием в действе пресильном

    И с воином в бои неумильном.

    Все Виетлою ныне рекою

    Не Скамандру ли называют

    Не Иде лиимя налагают

    Столценбергом тамо горою.

    Ищет и помощи в народе

    Что живет при брегах Секваны

    Тот в свои проигрыш барабаны

    Ее Веиесминды бьет в пригоде.

    Гордый огнем Гданск и железом

    Купно воинами повсюду

    Уж махины ставит разрезом

    ВРоссов на роскатах вне уду;

    И что богат многим припасом

    Виват Станислав кричит гласом

    Ободряет в воинах злобу

    Храброго сердца неимущих

    Едино токмо стерегущих

    Соблюсти б ногами жизнь собу.

    . . . . . . . . . . . . . . .

    Магистрат зря с стены последней

    Что им в помощи несоседней

    И что в приятстве Станислава

    Суетная была надежда

    Стоя без смысла как невежда

    Ах! кричит: пала наша слава

    Анна Августа Августнйша! (1)

    (1) Ода торжественная о здаче города Гданска сочиненная в вящую славу имени Всепресветлейшие Державнейшия Великие Государыни Анны Иоанновны Императрицы и Самодержицы Всероссийские чрез Василья Тредиаковского Санкт-петербурские Императорские Академиа Наук Секретаря. Спб. 1734. (с Немецким переводом).

    Таково было состояние Русского слога.

    Повторим теперь вкратце все сказанное нами и сделаем общее заключение. Исключительное определение национальности, под которым находится народ, обнимает и язык самый, который, с отсутствием общего, имеющего пробудиться в народе, служит только народной его жизни, составляет только речь народа, в таком случае и в языке самом не пробуждается элемент общего; все горит исключительностью, резням, национальным характером, везде слышится звук голоса и живая речь народа; — разговор — вот настоящая сфера его. Таков был язык русского народа, находившегося под определением исключительной национальности; над языком, как выражающий отвлеченное для народа общее, доступное лишь для возможного созерцания в религиозной форме, являлся церковнославянский язык, понятный ему, но извне, недоступный ему, как орудие в его жизни. Историю этих языков, этого двойственного слога мы представили если не вполне, то достаточно подробно, думаем, для нашей цели. В период национальности все, что только возвышалось над ее исключительностью, при выражении в слове письменном, непременно должно уже было переходить в сферу языка церковнославянского, ибо исключалось народною жизнью и не находило места в языке русском, тогда строго национальном. Наконец это определение национальности потряслось, и граница, лежавшая между двумя языками, нарушилась. Мы видели уже при Алексее Михайловиче12 возмутившимся быт народный; настало в русском народе стремление перейти в высший момент, момент, в котором общее становится его содержанием; возникла потребность индивидуума, с пробуждением которого в народе могло быть только доступно общечеловеческое, — общее, до сих пор отвлеченно хранившееся для него в сокровищнице религии. Вместе с тем и язык должен был оторваться от своей национальности, стать выражением общего; в нем должен был развиться новый синтаксис и возникнуть новый слог, который отвлеченно до сих пор являлся ему в языке церковнославянском вместе с отвлеченной сферой общего в религии, которого выражением был этот язык. Переходы случаются постепенно; предыдущее состояние должно прежде потрястись в себе, явить ложь в нем заключающуюся, чтобы уступить место другому, новому; иначе, если оно крепко, полно жизни — никакие великие характеры не сладят с ним и разобьются об него, как детская игрушка. Вместе с новым стремлением в народе пробудилось новое движение и в языке, пробудилась потребность нового слога, соответствующего новому, требуемому содержанию, и язык прежний исказился; в нем появилась странная, небывалая смесь слов церковнославянских и русских, ставшая слогом того времени. При Алексее Михайловиче, когда еще внутри и без признания сокрушался быт народный, писались комедия, произведения, по форме своей принадлежащие литературе, и силлабические стихи еще с отблеском религиозного содержания. Они писались слогом, в котором странно и дико становились церковнославянские слова и формы с самыми простонародными. Это не было сочинение на церковнославянском языке; это не была русская речь; нет, это была смесь, порожденная новой потребностью; язык вместе с народом должен был оторваться от определения национальности, в нем пробудилась потребность общего, в нем должен был вполне развиться синтаксис, он должен был дойти до письменности во внутреннем значении этого слова. И состояние самое языка в России, потрясенное в прежнем своем виде, свидетельствовало уже о том, что новый момент должен явиться. Язык, способный выражать общее содержание, перешедший от определения исключительно национального, вместе с народом, вместе с содержанием своим, к общему, в то же время вполне развивает все свойственные, собственно ему именно, силы; и как народ, перешедший уже в сферу общего, возвеличивает свою национальность и становится выше как народ, так и язык его, вместе с ним отрываясь от национальности, переходя в общее, становится выше сам как язык, развивая всю глубину и обширность собственных своих сил и представляя меру постижения общего. Не будучи простым внешним орудием мысли народа, но имея свою неотъемлемую самостоятельность и жизнь, язык именно в своей сфере, как язык, а не как просто знак, развивается и наполняется общим содержанием, вполне сохраняя вместе с народом свою личность, самобытность, не переставая быть национальным, но вполне только развертываясь в новой высшей, обширнейшей сфере. Итак, не потеряна национальность языка, не потеряна, но еще возвышена, как говорили мы прежде о народе самом. Национальные выражения, национальные особенности, даже исключительная физиономия не пропадут так же, как не пропадут и особенности национальные народа, как скоро общее действительно проникнет народ и уничтожится односторонность отношения; только односторонность, исключительность составляет препятствие; она уничтожится, — и вид, и жизнь, физиономия национальная в период исключительности, ничему не мешает, напротив, возвращает свои права: все состояло в отношении, во взгляде. Только через индивидуума может стать доступным общее народу; только через индивидуума может и в языке возникнуть общее; если индивидуум (в своем значении, а не в смысле какого-нибудь известного лица) должен был возникнуть в народе, чтобы повести его далее, то должна была вместе раздасться речь индивидуума, новая, неслыханная речь, как индивидуум отторгнутая от сферы жизни и речи национальной. Когда, двинувшись к новой сфере, весь всколебался язык, у нас были попытки, только показывавшие потребность нового определения, стремления к нему; у нас появились писатели, появились имена, отделившиеся в общем кружении от народа, — ибо и сам народ переставал быть тем, чем был, — являвшие тем, что миновало время национальности. Но это еще ничего не значило; не внешнее влияние имей и лиц могло это сделать; оно только намекало на индивидуума, оно только указывало, занимало его место; но значение индивидуума должно было быть внутренним. Только в гении этой сферы языка мог явиться желанный индивидуум. Состояние слога, нами описанное и объясненное, слога, этого существенного знамения человека, требовало гения. Час пришел. Он не замедлит явиться.

    В то время, когда переворот, потрясший всю Россию, потрясал вместе и язык, когда Стефан Яворский и Феофан Прокопович, свидетели и вместе действующие лица великого переворота, говорили Слова, писали свои сочинения, когда Кантемир начинал только писать, свои силлабические стихи; в это время, далеко от сцены этих переворотов, на краю земли русской, близь Холмогор, молодой рыбак томился беспокойством и жаждою познанья; этот юноша был Ломоносов. Он был не причастен этому движению, — почти без всяких средств, почти не видящий следов просвещения, не имея никаких данных, залогов, оснований, кроме своего душевного стремления, снедающей жажды, которой не было почти никакой возможности удовлетворить; он даже не мог звать просвещения — все оно было в нем, в его стремлении; самые предметы знания были ему неизвестны; вдали от наук, от движения мысли и знания, он один, этот юноша томился неопределенною, глубокою жаждою просвещения. Все, что мог он отыскать здесь, были церковные книги, которые читал он, и которые первые положили основание его образованию. Церковнославянский язык был первое, с чем он познакомился. Не находя никакого средства удовлетворить дальнейшей своей потребности 16-ти летний юноша решился бросить свою родину и идти в Москву. Подробности его побега так известны, что не нужно, думаю, повторять их. Он был так счастлив, что добрался до столицы; судьба помогла ему; в Москве был он определен в Заиконоспасское училище, где наконец миг учиться и учился ревностно, как можно было ожидать. Феофан Прокопович узнал его, и тот, вся жизнь которого была посвящена наукам и знанию, умел оценить понятное и сродное ему стремление в молодом человеке; Феофан постоянно был его покровителем и защитником. Ломоносов был переведен в 1735 году в Петербургскую Академию и потом чрез два года отправлен за границу; там продолжал он приобретать разнообразные познания и в 1741 году он возвратился в Россию, где наконец развил свою многообразную деятельность; литературная составляет предмет нашего внимания. Дело Ломоносова — видимость факта. Ломоносов создал язык, преобразовал по крайней мере; это найдено всеми: это также видимо, как Петр преобразовал Россию, и это повторяется всеми, не смотря на то, что эти выражения, по нашему мнению, не соответствуют настоящим образом делу, обозначают только его и на него указывают. Но в чем состоит значение этого преобразования, в чем состоит значение великого подвига, так всеми признанного, — вот вопросы, которые надо решить.

    Из предыдущего нашего определения развития языка вообще и состояния языка нами показанного, видно, чего требовал, чего ожидал язык; отсюда уже понятно определение имеющего возникнуть явления. Уже разрушилась национальная сфера языка; он должен был перейти, как язык, в сферу общего; он требовал индивидуума, с которым только был возможен этот переход; индивидуум явился; этот индивидуум был Ломоносов. Вот глубокое, существенное значение Ломоносова. Ломоносов понял современное состояние языка, он понял требования языка русского, современное отношение языка церковнославянского к языку русскому и значение первого для последнего; он понял все это, и новый язык явился. Ломоносов разрешил, наконец, эту странную смесь, признал за языком нашим право перенестись самому в высшую сферу, очистил его от странных славянизмов, и возвел его в эту высшую область, постановив его языком, в котором может выражаться общее; в тоже время он понял всегдашнее значение церковнославянского языка для русского. Кончилась смесь, отделились славянизмы, сталкивающиеся с простонародными выражениями; навсегда удалены церковнославянские формы, чуждые языку или, если, и нечуждые, в нем уже не находившиеся. Свободный от этой старинной примеси, от древних притязаний церковнославянского языка, вследствие коих вторгался он насильственно в язык русский, русский язык свободно вознесся в новую сферу, в сферу общего. Великое дело совершилось; язык преобразился. Вдруг в 1759 году явилась первая ода Ломоносова, и вдруг послевсего того, что было писано, чем являлся язык, изумленное ухо было поражено звуками нового, неслыханного слова. Мы не разбираем здесь этой оды в поэтическом отношения, а только в отношении к языку; просим теперь припомнить все примеры, нами приведенные существовавшего доселе слога. Мы просим также сколько возможно оторваться от настоящего, от живой его современности и перенестись в тот момент, иметь за собою только прошедшее до того момента. Мы знаем, что это иногда бывает трудно, но это необходимо, чтобы понять истину, находящую себе осуществление в моментах. Мы знаем, как особенно невозможно это будет для тех, которые прицеплены к настоящему времени, пользуются следственно современным удобством мысли, никогда не возвысятся над современностью, от которой надобно оторваться, от этой текущей современности, которая проходит, давая исторически жизнь являющемуся моменту, — оторваться от случайности, одним словом. Свое время, которого они плод, необходимое ограниченное последствие, считают они мерилом для всего, для всех времен и не понимают движения истины и великих, ею проходимых моментов, моментов предыдущих, которых часто спесивым результатом они являются; но это не их вина и они безвредны, как случайные явления; они составляют хвастливость именно случайной стороны момента при его современности, настоящности; но мы о них собственно не говорим. Пустоцветов нет в движении истории, но их довольно бывает в современной случайности еще настоящего момента, и эти пустоцветы носят характер времени, в котором они являются, и пустоцвет XIX разнится от пустоцвета XVII столетия. — Сверх того, всего труднее кинуть свежий взгляд именно на Ломоносова, все мы оды его давно слышали, прежде нежели давали себе отчет о них, сравнивали их просто с современностью нашею и вообще смотрели на них, как на современные; к тому же он конечно наши; наш язык и литература прямо к ним примыкают, и мы смотрим на них сквозь последующее, тогда как надо смотреть сквозь предыдущее, в связи моментов, чтобы понять их настоящим образом; мы чувствуем это сродство, которое лежит в нашем представлении о Ломоносове; оно доказывает, что Ломоносов связан с нами, связан как начало; утверждает за ним этот его великий подвиг и в тоже время мешает быть нам, — в чувстве простого современного созерцания, не возвышенного общею мыслию, — вполне свободными и беспристрастными, и нам несравненно легче кинуть свободный и свежий взгляд на Кантемира, нежели на Ломоносова. Пусть же теперь, освободясь от современного ограничения времени, (что признаем труднее при Ломоносове, нежели при ком-нибудь) припомня все примеры, нами приведенные существовавшего доселе слога, особенно стихотворение Буслаева и оду Тредьяковского, взглянут на оду Ломоносова и поймут великое зн