Источник: За кулисами охранного отделения. С дневником провокатора, письмами охранников, тайными инструкциями:
Сборник / Сост. А. Б. — Berlin: Heinrich Caspari, 1910. С. 142—173.
Как сейчас помню я это время, — дело происходило в Женеве, в январе месяце прошлого года, после того, как эпопея священника, предводительствовавшего армией рабочих, облетала все иностранные газеты, когда один товарищ сообщил мне на ухо: «Гапон едет сюда, скоро будет у нас — его спас один наш знакомый, бывший социал-демократ, а теперь слоняющийся на нашу сторону. Он явится прямо к нашим, и может быть, скоро мы в его лице будем приветствовать вполне и всецело товарища».
Помню, как радостно забилось при этом известии мое сердце. Нам, политическим эмигрантам, не раз приходилось сетовать в дружеских беседах на то, что русская революция не выдвинула до сих пор какого-нибудь крупного имени народного вождя, которого бы знали, которому бы верили, за которым бы беззаветно шли массы. Неожиданно всплывшее имя Гапона, величественно-трагическая обстановка события, создавшего его известность, — все это располагало думать, что в его лице судьба посылает нам как раз того, кого нам нужно, что теперь к идейной силе социалистического движения прибавляется недостающая яркая фигура вышедшего из недр самого народа вождя народного.
Таким образом, мы с большим нетерпением и большими надеждами ждали прибытия легендарного Гапона. Нам казалось, что мы встретим глубоко-искреннего, страстного, порывистого энтузиаста, отдающегося до самозабвения заветной идеи, с жгучей жаждой правдоискательства. Так рисовали мы себе эту фигуру а рriori, будучи не в состоянии иначе представить себе человека, который еще вчера шел в рясе с хоругвями и крестом, а сегодня, сбросив рясу и оттолкнув ее негодующе-презрительным толчком, уже взывает к восстанию, к террору, к бомбам и динамиту…
Помню, какая тревога поднялась у нас, когда вдруг мы узнали, что Гапон, переехав русскую границу, куда-то запропал, что его товарищ, который должен был встретиться с ним в одном германском пограничном городе, не нашел его там… Незнающий иностранных языков, затерявшийся вблизи русской границы, быть может уже доставляемый обратно предупредительными прусскими жандармами — такая картина уже тревожила наш ум, и мы принялись за розыски, пустили в движение свои немецкие связи, стараясь выяснить, куда же давался Гапон…
Но наши тревоги оказались напрасными. Через несколько дней мы узнали, что Гапон цел и невредим, что, по незнанию языка, он запутался в Женеве, не нашел никого по данному ему адресу, случайно попал в русскую студенческую библиотеку и открылся одному из библиотекарей, социал-демократу, который и отвел Гапона немедленно к Плеханову, где он уже несколько дней вращается среди социал-демократов и больше не появляется никуда…
А через день-два мы знали, что Каутский уже получил от женевских социал-демократов телеграмму, что Гапон присоединился к социал-демократам и уже опубликовал это известие в немецких газетах…
Еще через несколько дней мы увидались с Гапоном. Перед нами была фигура, совершенно непохожая на тот образ, который мы мысленно рисовали себе. Перед нами был подвижной человечек с бегающими и глядящими исподлобья глазами, с хитроватой улыбкой, с неровной речью. Было что-то своеобразное, скрытно-развязанное во всей фигуре, во всех его манерах. Той подкупающей, фанатической страстности, того кипучего энтузиазма, которых мы ожидали, не оказалось и следа. Были временами взрывы одушевления, но в них сказывалась только какая-то стихийная внутренняя сила, находящаяся в полном. подчинении у «человека себе на уме». И чем дальше, тем яснее и яснее обрисовывался с этой стороны его моральный образ…
T?te-Ю-t?te Гапон был мало интересен. Он говорил отрывочно, путался, терялся. Когда он хотел вас в чем-нибудь убедить, он страшно повторялся, говорил одно и то же почти дословно, как будто хотел просто загипнотизировать вас этим настойчивым, однообразным повторением". Быть может, на серых, массовых рабочих этот прием перемежаемый эффектными вспышками энергии, когда Гапон говорил тоном «власть имущего», и производил впечатление. Но в обществе литературных и практических деятелей революции, людей с резко-очерченной индивидуальностью, эти приемы не выручали.
Положение Гапона за границею вскоре сделалось трагическим в одном отношении. Я не стану уже говорить об осаждавших его интервьюерах, о газетной славе, о всеевропейской известности и внимании, которыми он был встречен. Всем понятно, что от этого легко может закружиться голова. Но здесь была еще и другая беда. Явившись за границу, он должен был, в известном отношении, глядеть на всех "верху вниз — кто еще сумел повести за собою так, как Гапон, тысячи рабочих? Кто мог быть ему равен? Но ведь предводительство рабочими — дело прошлое и далекое. Чтобы играть за границей роль, хоть сколько-нибудь подобную той роли, нужны были и другие данные. Оторванная от практической работы, заграница (я, разумеется, беру лучшую ее часть, а не ту, которая вырождается в кружковое болото) поневоле уходит в область теории, в область мышления. Вопросы программы и тактики получают детальную разработку во всех тонкостях их применения. Но нетрудно представить, как себя должен был почувствовать Гапон в этой атмосфере. Плохо ориентированный в вопросах этого рода, без знаний, без всякой теоретической подготовки, он, естественно, сразу спустился с высоты куда-то вниз. Из-под его ног ушла почва. Недавний кумир и бог толпы, он, правда, и здесь пользовался повсюду почтительным вниманием, и тем не менее, он все более и более должен был чувствовать себя в положении школьника. Самолюбивый и гордый, он пытался выйти из этого положения, но то и дело, что называется, срывался. «Нет, таким людям не надо уезжать за границу!», — вырывалось невольно у нас, когда мы еще не составили себе совершенно определенного понятия о нем и еще находились до известной степени под обаянием прежних, априорных представлений…
Три пути, три выхода из этого положения представлялись Гапону. Он мог, во-первых, засесть за книжку, чтобы подучиться, чтобы ориентироваться в партийных программах и теориях. Он мог, во-вторых, схватить на лету кое-какие верхи и на этом основании судить вкривь и вкось обо всем. Он мог, наконец, в-третьих, объявить себя выше всего этого и третировать всякие программы и теории, как заграничное «рукоделье от безделья». Как Иван-царевич, стоял он некоторое время на распутье этих трех дорог и затем пошел … по всем по трем.
Время от времени он схватывался за книжку, чтобы тотчас же бросить ее; время от времени, под влиянием какого-нибудь случайного нового знакомого, он объявлял себя человеком такого-то направления или партии, и все чаще и чаще он начинал щеголять пренебрежением к интеллигенции и ее теориям.
Но с течением времени первое случалось все реже и реже. Гапону была органически чужда всякого рода усидчивость. Гапон и книжка — это было что-то несовместимое. Подвижной, суетливый, непостоянный и постоянный в своем непостоянстве, нервозный, он вечно жаждал новых и новых ощущений. Отсутствие реального, захватывающего дела для него было убийственно. Он немедленно обнаруживал потребность в искусственных возбуждениях. С одной стороны, ему нужно было во что бы то ни стало всегда иметь в своих руках все нити какого-нибудь большого и сложного дела. Но, будучи новичком в революционных делах, не имея никакого представления о конспиративной технике, он, в сущности, никогда не мог создать в этой области ничего реального. Зато перед ним раскрылось вполне широкое поприще вмешательства в межфракционные и межгрупповые отношения — эту страшную болячку заграничной жизни. Он с головою окунулся в эту пучину — и завертелся в ней…
С другой стороны, то же искусственное нервное возбуждение доставлялось шумной атмосферой парижских кабачков. Гапона, как и всякого, как-то сводили в несколько из них, чтобы показать ему характерные картины парижской жизни. Но он сразу обнаружил такой специфический интерес и, видимо, так его сразу потянуло к этой атмосфере шумного веселья беспутной парижской богемы, что кое-что неприязно резнуло уши его проводников. «Нет, перейдем лучше в общую залу: там человеческим телом пахнет» — вот одна из характерных его фраз, невольно запечатлевавшихся в памяти.
По существу дела, Гапону следовало бежать от заграницы, как от чумы. За границей, как и в ссылке, известная степень оторванности, остающаяся даже при самой энергичной работе и самых живых организационных связях с Россией, и узкий круг лиц, в котором приходится вращаться, поневоле создают неизбежность вариться в собственном соку. А если принять во внимание нервную взвинченность, нередкую в претерпевающем все возможные и невозможные мытарства революционере, да учесть к тому же изрядную наличность людского мусора, выброшенного революционными волнами на заграничные отмели и гниющего там, то нетрудно будет понять, что морально слабому и неустойчивому человеку здесь нетрудно опуститься. Создается своего рода душный, спертый воздух провинциального уголка с мелочными интересами, с последовательными наслоениями застарелых личных счетов и уязвленных эмигрантских самолюбий. Повторяю, только люди с большим запасом духовных сил могут остаться нетронутыми, незагрязненными. Потому-то и сияют такими яркими звездами неотразимо привлекательные, кристально чистые образы ряда ветеранов революции, по закону контрастов особенно ярко оттеняемые серым, будничным фоном окружающей среды, — такие лица, как покойный Лавров, как Кропоткин, Чайковский, Шишко и другие. Гапон не принадлежал к числу таких людей, и заграничная атмосфера была для него убийственна.
Человеком партии — какой бы то ни было — Гапон никогда не был и органически быть не мог. Быть человеком партии — значит, во-первых, органически связать концы с концами во всем своем общем миросозерцании, иметь некоторое определенное теоретическое credo, сплести все свои идеи в одно органическое целое, быстро воспринимающее и ассимилирующее все новые впечатления жизни. Быть человеком партии — это значит, далее, уметь себя дисциплинировать, уметь врасти неразрывно в некоторое организованное целое, уметь, когда нужно, поступиться теми или другими влечениями, сохраняя при этом, конечно, полную самостоятельность и свободу в идейной области. Словом, внутренняя дисциплина мыслей и организационная дисциплина в действиях — вот типичные черты психологии настоящего партийного человека.
Гапону были одинаково чужды обе эти черты. Человек теоретически совершенно необразованный и даже невежественный, он никогда не мог выработать себе чего-нибудь цельного, я уже не говорю — теоретически обоснованного. Все, что он ухватывал в партийных взглядах, он всегда крайне упрощал и вульгаризировал. Получалось некоторое примитивное и, так сказать, механически-составное целое, из которого без ущерба для остального всегда можно было вынуть любую часть и заменить другой, новой. Правда, в этом виде его взгляды являлись очень приспособленными для простых, совершенно «необработанных» умов самой серой массы. И Гапон это хорошо чувствовал. Он не имел и не мог иметь своего критерия истинности того или другого положения — критерия научного, теоретического, вообще логического. Его место у Гапона заступал чисто психологический критерий — способность данного положения быть сразу сочувственно воспринятым массами. Иными словами, соблазнительность того или другого лозунга для широких, серых масс — такова для него была высшая инстанция. Линия наименьшего сопротивления заменяла для него линию наивысшей целесообразности. Типичная черта демагога. В конце концов, она приводила к полнейшему равнодушию к теориям и крайней неразборчивости в выборе лозунгов.
Что касается другого рода дисциплины — организационной, то она была чужда натуре Гапона еще более. Он был типичным одиночкой. Как демагог, непостоянный в своих лейтмотивах, он не мог, физически был не в состоянии участвовать в общей «мирской» выработке тактической линии поведения, спеваться с другими, как с равными, и затем координировать свои действия с действиями товарищей. Партийное дело — хоровое дело. А Гапон, если бы он даже совершенно искренно дал обещание придерживаться такой-то линии поведения, все равно не смог бы сдержать его до конца. Он нарушил бы это обещание, как нарушил бы любое из обещаний самому себе — при первом же случае, когда нашел бы практически более выгодным поступить на какой-нибудь иной манер.
Если хотите, он по натуре был полный, абсолютный анархист, неспособный быть равноправным членом организации. Всякую организацию он мог себе представить лишь как надстройку над одним всесильным личным влиянием. Он должен был один стоять в центре, один все знать, один сосредоточивать в свих руках все нити организации и дергать ими крепко привязанных на них людей как вздумается и когда вздумается. Характерно, что в последнее время своего пребывания за границей Гапон обнаруживал особенное тяготение к анархистам и анархизму. Он, повторяю, сам лично не мог выносить никакой организационной дисциплины. Анархистское отрицание организации (хотя и не все анархисты логически доводят его до конца) было, поэтому, для него как раз по сердцу. Правда, если для него самого налагаемый организацией обязанности были «бременами неудобоносимыми», то на других возлагать еще тягчайшие «бремена» он, наоборот, очень любил. Но одно не противоречило другому. Анархистская «свобода личности» есть вообще фикция, и может быт, нигде нет такого деспотизма отдельных боле сильных индивидуальностей, как в анархистских кружках.
Где отвергается стройная организационная дисциплина, соподчиняющая всех, там на ее место неизбежно встает расплывчатая группировка вокруг центров личного влияния. Расплывчатость этой группировки и перемежающийся состав, облегчая уход всех, сколько-нибудь несогласных, не дает создаться никаким ограничениям влияния вожака. Тем непоколебимее и безусловнее является его власть в узком районе окружающей его периферии. Вот почему анархизм вечно дробится почти на столько же особых, программно-своеобразных групп, сколько и людей — более выделяющихся и заметных людей.
Когда состоялся ряд свиданий Гапона с некоторыми видными представителями партии с.-р. и когда перед ними начала постепенно все более и более выясняться его реальная, а не легендою созданная личность, для них прежде всего выяснилось, что не имеет смысла пытаться сделать из Гапона партийного человека, хотя тогда видимым образом сделать это было бы не особенно трудно. Правда, только что, и по-видимому с его ведома, социал-демократы через Каутского и, кажется, через интернациональное бюро поведали urbietorbi, что Гапон пристал к «великой, российской, единой». Но он уже казался разочарованным ею. Справедливо или нет, но на него организация в тогдашнем ее виде произвела впечатлите не деловой, не боевой. Со свойственною ему резкостью он говорил эмигрантам с.-р.: «Там болтуны, все болтуны… дела не делают, не умеют, не делают дела… нет у них ничего, а у вас, я вижу, практика, у вас есть „боевая“ … А они все говорят, все предлагают, все проектируют, а к делу как приступить, не знают… все болтуны там, там нечего мне делать»…
Гапону, видимо, казалось в высокой степени безразличным — быть гласно приписанным по социал-демократическому департаменту и в то же время войти в какую угодно организацию социалистов-революционеров. Он готов был легко переменить организацию. Но ему было сказано: «Не торопитесь выбором партии. Лучше оглядитесь хорошенько. Не имеет смысла входить для того, чтобы, может быть, завтра же выйти. Наш вам совет — не связывать себя организационно. Беспартийное положение имеет свои преимущества. Вас больше всего привлекает практическая сторона дела, а не теории. Не связывая себя организационно, вы можете как угодно много работать в смысле практических соглашений. Момент исключительный, боевой. Как ни заело социал-демократию сектантство и фракционный фанатизм, быть может, и она окажется расположенной с этим считаться. Идея практического соглашения всех партий носится в воздухе. Оставаясь вне партий, вы, может быть, легче всего сможете несколько помочь ее осуществлению. Этим вы удовлетворите обуревающей вас жажде дела, и в то же время, не свяжете себя преждевременными партийными обязательствами, которых вы потом не сможете выполнить, что поведет к совершенно не-желательным недоразумениям».
Гапон с восторгом ухватился за эту мысль. Он немедленно составил соответственное заявление в виде «письма в редакцию» и отправился с ним в редакцию социал-демократической «Искры». Но там его ждала целая история. Ему сказали, что с его стороны такой шаг некорректен. С его согласия или без его протеста европейский социалистический мир извещен, что Гапон стал социал-демократом. Теперь извещавшие об этом выставляются лгунами…
После долгой и жаркой беседы смущенный Гапон согласился на предложенный ему компромисс: к словам «остаюсь вне партий» приставить, по крайней мере, «разделяя принципы социал-демократии». Потом он объяснил, что не видел в этом ничего, нарушающего его межпартийное положение: «ведь с.-ры — те же социал-демократы, только к тому же и революционеры». Вряд ли тогда Гапон влагал в понятие «революции» что-нибудь более глубокое, чем внешние атрибуты, вроде бомб и револьверов…
Однако после совещания с друзьями Гапон сообразил, что дал маху и снова полетел в «Искру». Новое объяснение; категорический отказ редакции изменить что-либо в уже набранном и сверстанном письме; ультиматум Гапона; улаживание инцидента согласно его желанию; видимое восстановление «худого мира» и действительный надрыв былых дружеских отношений.
Тем временем подоспела наделавшая шуму прокламация одной из социал-демократических областных организаций. Прокламация эта была, действительно, крайне нетактична. В то время, когда еще не было ни малейших оснований подозревать преданность Гапона; в то время, когда он еще весь был под обаянием могучего массового движения и беззаветного пролетарского энтузиазма; в то самое время, когда он клялся «отмстить», и клялся настолько искренно, насколько он способен был быть искренним в совершенно исключительные, светлые моменты, — в это самое время прокламация окатывала его с ног до головы помоями, называла его «обнаглевшим попом», пытавшимся украсть из-под красного знамени «великой, российской, единой» пролетариат, чтобы собрать его под своими хоругвями и т. п. Нетрудно представить наступившую сначала подавленность, сменившуюся затем сдавленным, но тем более сильным гневом Гапона! Он то и дело возвращался к этой теме; он говорил, что правительство всячески старается посеять среди рабочих смуту, выставляя его человеком, который рабочих двинул, как пушечное мясо, и теперь то же самое говорят социал-демократы… Дело погибнет, все впечатление 9 января пропадет, будет испорчено…
И он начинал клясться, что отмстит социал-демократам; сулил заявить рабочим, что социал-демократы — это интеллигенты, которые хотят только командовать рабочими, и т. п., и т. п.
Только с большим трудом удалось его упокоить и удержать от демагогических приемов. Впоследствии он несколько поуспокоился когда, с одной стороны, взволновавшую его прокламацию осудила с.-д. «Искра» и с.-р. «Революционная Россия».
Как бы то ни было, связь его с тою фракциею социал-демократии, с которою он сначала сошелся («меньшевики»), была совершенно надорвана.
Тем временем Гапон обратился в интернациональное социалистическое бюро с письмом, в котором, во избежание недоразумений, сообщал, что под влиянием событий 9 января переходит в социалистический лагерь, сохраняя внепартийную позицию по отношению к различным, борющимся между собою в России социалистическим фракциям, и от всей души желая их возможно скорейшего объединения.
Письмо имело неожиданные последствия. Интернациональное бюро и вообще весь западноевропейский социалистический мир был давно озабочен распрями среди русских социалистов. Влияние, которое оказывали на общеевропейское политическое положение судьбы русской революции, не давали возможности отнестись безучастно к этому страшному тормозу движения. Интернациональное бюро решило воспользоваться, как удобным поводом, письмом сделавшегося мировою знаменитостью священника-революционера. И оно разослало это письмо ко всем партиям при циркуляре, приглашавшем по возможности немедленно сделать попытку к желанному объединению или, по крайней мере, соглашению.
Таким образом, Гапон оказался как бы инициатором попытки к межпартийному соглашению. Он ревностно взялся за дело и, опираясь на моральный авторитет международного социалистического бюро, разослал всем партиям приглашение прислать к определенному сроку на конференцию своих делегатов для совещания. Не стану передавать историю этой конференции, организованной, конечно, очень плохо — да частное лицо и не могло ее организовать хорошо, а обостренные отношения между двумя главными лагерями, с.-д. и с.-р., обусловливали собою отсутствие такой организации, которая бы, пользуясь общим доверием, могла взять инициативу на себя. С.-д. фракция меньшевиков, между которой и Гапоном, как мы выше сообщали, пробежала черная кошка, вовсе уклонилась от участия в конференции. «Большевики», «Бунд», «Армянская с.-д. рабочая пария», «Латышская социал-демократия» явились. Но между ними и остальными организациями произошел конфликт: последняя из названных выше организаций потребовала в виде ультиматума исключения из конференции другой латышской организации, также носившей имя с.-д., но по программе и тактике более близкой к с.-р.; ультиматум был поддержан другими с.-д. организациями, и непринятие его собранием заставило их заявить об отказе от участия в конференции. Оставшиеся (русские с.-р., польская социалистическая партия, армянская революционная федерация, грузинские соц.-рев.-федералисты, финляндская «пария активного сопротивления» и белорусская революционная громада) продолжали конферировать и пришли к некоторым ценным практическим результатам. Гапон, присутствовавший с совещательным голосом, внес предложение о немедленном образовании общего «боевого комитета», во главе которого стал бы он, Гапон. Присутствовавшие партии, однако, нашли это «преждевременным», что. вместе с выходом с.-д., сильно охладило Гапона.
Через несколько времени он уже обращается к с.-р. с предложением вступить в их партию с тем, чтобы был, опять-таки, немедленно образован боевой комитет из трех лиц, в том числе его. Он получил ответ, что вступлению его в партию, если он считает себя совершенно определившимся, будут рады, но ставить партии какие бы то ни было условия при вступлении — совершенно недопустимо. Вступив в партию, он может агитировать за учреждение такого боевого комитета, может и выставлять свою кандидатуру; но он будет иметь в решении этого вопроса такой же голос, как всякий другой член, боевой же комитет создастся тогда, в таком числе и из таких лиц, как это решит, если решит, партия; в партии не может быть лиц неравноправных: каждый является рядовым и для всех равно обязательна дисциплина. Это очень не понравилось Гапону. Он выставлял еще требование, чтобы по вступлении в партию он знал «все». На это он также получил ответ, что в революционном деле обязательна конспирация, и каждый должен знать из конспиративной области лишь то, что ему необходимо знать для несения выпадающих на его долю партийных обязанностей: из этого правила исключений быть не может.
Недовольство Гапона всем этим было крайнее. Тем не менее, он, после некоторого раздумья, объявил, что вступает в партию. По-видимому, он рассчитывал добиться своего не мытьем, так катаньем. Но именно в это время возросло и окрепло недоверие к его личности. Дело в том, что, заявив о своем вступлении в партию, Гапон ни на минуту не переставал вести по собственной инициативе всевозможные сношения: с с.-д. большевиками, с группой В. Поссе, с анархистами, с махаевцами… С разных сторон доходят слухи, что везде он «свой», везде что-то мастерит, плетет какую-то сеть… К нему приступают — он сконфуженно ежится и твердит все одно: «Ничего, ничего… всех надо использовать, знаете, использовать всех… Я вот священническую рясу использовал, использовал связи в высших сферах… все пойдет хорошо… Ну, ничего, ничего» … Наконец, его припирают в угол, ему указывают, что он уговаривает партийных людей делать для него то-то и то-то, скрывая это от партии. Ему указывают, что он не посвящает партию в те сношения, которые ведет со своими бывшими «гапоновцами»…
Припертый к стене, он смущенно оправдывается… В качестве «смягчающего вину обстоятельства» он начинает напоминать о своем прошлом… И вдруг — взрыв энергического излияния чувств. «Я поклялся отмстить! Я никогда не прощу этого дня!… Только мщение для. меня имеет цену, все остальное — средства… Да, я готов все и всех использовать, может быть, я и с вами иногда ради этого поступал не так, как следует, а как мне нужно… Но это только потому, что я предан рабочему делу!». Возбужденные, аффектированные слова обрываются на самом высоком аккорде и следом затем — мгновенный, едва уловимый острый и холодный блеск брошенного исподлобья взгляда, внимательно взвешивающего силу произведенного впечатления…
Этого мало. Чтобы загладить то, что он считает маленькой «неловкостью», он «утешает» партию таким предложением: «Я организую рабочий союз… Мы, знаете, назовем его беспартийным, просто всероссийским рабочим союзом… К нам все пойдут, и социал-демократы-рабочие пойдут… Ведь они, социал-демократы, не понимают рабочего, не уважают его самодеятельности. Все рабочие к нам пойдут… Действовать надо, действовать… И все пойдет хорошо. У социал-демократов мы всех рабочих отнимем… И эсеры-рабочие пусть тоже идут, и пропагандистов, и литературы вы нам дайте… Союз у нас будет беспартийный, но мы будем проводить эсеровскую программу. Ведь каждый рабочий понимает, что землю всю нужно вернуть целиком народу, всему народу… Или вот что: ну, хотите? Втайне союз войдет в партию, будет частью парии с.-р. И все пойдет хорошо!».
Ему объяснили, что пария принципиально считает недопустимым и морально нечестным вести такую «двойную бухгалтерию». И вместе с тем ему было предложено «расстаться друзьями»: «Ведь вам никогда не улечься в рамках организационной дисциплины, она вас тяготит… Верните лучше себе свободу действий…».
Гапон согласился, трогательно распространяясь о том, что с.-р. замечательные, благородные, хорошие люди… По выходе из партии он принялся за организацию своего «всероссийского союза». Он пробовал поставить литературный орган этого союза и снова приехал посовещаться с партийными людьми — а одновременно и с с.-д. — относительно программы нового издания. «Совещания» кончились неблагополучно. В проекте «заявления» об издании резко звучали демагогические ноты. Гапон явно намеревался сделать попытку организовать свой «Всероссийский рабочий союз» на проповеди недоверия к интеллигенции (а тем самым и к партиям). В виду его несогласия изменить соответствующие места, люди партии заявили ему, что отказывают новому предприятию во всякой поддержке и будут бороться против той вредной тенденции, которая проскальзывает в «заявлении».
Гапон уехал в настроении еще большей отчужденности, но вскоре сообщил, что отказывается от мысли об издании газеты и, видимо, старался сгладить испорченные отношения. Впрочем, как впоследствии оказалось, у него просто дело «не вытанцевалось» после того, как он попеременно столковывался о редакторстве: с одним независимым эсером, одним социал-демократом, с одним анархо-социалистом, с одним полумахаевцем и с одним эсером-максималистом (говорю только о тех его сношениях, которые нам стали известными; весьма вероятно, что были и другие). Вообще в это время он производил впечатлите человека, мечущегося из стороны в сторону «без руля и без ветрил», с головою, полною самых фантастических и грандиозных планов, и с более чем слабым представлением о тех средствах, которыми они могут быть осуществлены. Никакие указания, никакая критика, никакие увещания уже не действовали. Mnia grandiosa была форменная и не оставляющая ожидать ничего большего.
Наконец, последний раз людям партии пришлось иметь дело с Гапоном во время известной эпопеи «Джона Графтона», парохода с грузом оружия, разбившегося у берегов Финляндии. Это предприятие, в организации которого участвовали финляндские «активисты» и русские эсеры, очень интересовало Гапона. Заручившись вначале обещанием последних уделить некоторую часть груза гапоновскому «союзу» и завязав на этой почве знакомство с финляндцами, Гапон двинулся в Россию (впрочем, далее Финляндии он не проехал). Надо думать, что когда-нибудь лица, видевшие там Гапона, расскажут подробно всю характерную эпопею этого путешествия. Я не наблюдал ее лично. Поэтому скажу только несколько слов о самой сущности установленных затем партийным расследованием фактов. Оказалось, что в Финляндии Гапоном были приняты меры для получения в свои руки всего того груза, который предназначался для России; финляндцы были убеждены в том, что Гапон уполномочен на это от эсеров; Гапон в целом ряде мест выдавал экспедицию «Джона Графтона» за свое личное предприятие и даже за одну из частей еще более обширного предприятия; для получения части груза явился к нему и представитель от одной из двух с.-д. организаций, вероятно, также обманутый Гапоном. «Цель оправдывает средства», цель определяется моим «я» и его планами — этому правилу он непреклонно следовал и здесь.
Стоит еще упомянуть, что финляндцы, встретившее вначале Гапона, как Бога, — в конце его пребывания и после его поспешного и ничем не мотивированного бегства не могли о нем говорить без пренебрежительного смеха. Так опустился до мелкого интриганства и так ослабел морально когда-то казавшийся столь славным Гапон …
Растерявши всех друзей и заставивши все партии порвать с ним связи, Гапон остался окруженным небольшим количеством завербованных им в разных местах приверженцев из молодежи, сущих ничтожеств, но слепо, фанатически в него веривших. Они были абсолютно послушными и слепыми орудиями в его руках и обожали его безгранично. Их он умел порабощать и приковывать к себе несокрушимыми оковами. Как на один образец, укажу на факт, переданный мне одним из гапоновских «редакторов на час». Отправляя одного рабочего, бывшего эсера, с каким-то важным для себя поручением и, видимо, подозревая его в скрытом эсерстве, Гапон приставил к нему одного из своих «верных», взяв с него предварительно торжественную клятву — если посланец изменит пославшему и поведет какую-нибудь свою линию — немедленно убить его, как изменника. Сколько осталось еще у Гапона таких верных, «спаянных кровью» или, по крайней мере, кровавыми клятвами?
При приезде своем за границу Гапон не раз утверждал, что все события 9-го января были им предвидены и что он действовал совершенно сознательно, шел на все это как на необходимость. Тогда мы не верили этой ретроспективной проницательности и думали, что он сам не ведает, что говорит. Долгое время оставалось непоколебимым представление о Гапоне как человеке, искренно и медленно, с массами, излечивавшемся от старых иллюзий. Да и слишком ужасна была мысль о холодной решимости вести безоружные массы под расстрел. В этом было что-то наполеоновское, а от Гапона до Наполеона — дистанция огромного размера. В нем было слишком много хлестаковского, чтобы оставалось достаточно места наполеоновскому.
После финляндской эпопеи Гапону было высказано прямо в лицо все, что думали об его поведении. После этого партия с ним более никаких связей и сношений не имела. Тем временем наступили новые события, подоспело 17 октября… Дни возрождения России были днями окончательного падения Гапона…
Это был человек, опоздавший умереть. Оставшись жить после 9 января, он запачкал память этого дня грязью. На грязь полилась кровь, — его собственная кровь.
Оригинал здесь — http://ldn-knigi.lib.ru