Личина, лик и лицо (Львов-Рогачевский)

Личина, лик и лицо
автор Василий Львович Львов-Рогачевский
Опубл.: 1929. Источник: az.lib.ru • Гр. Сологуб, К. Большаков, С. Сергеев-Ценский, Б. Пильняк, П. Павленко о М. Ю. Лермонтове.

ЛИЧИНА, ЛИК И ЛИЦО

править

Гр. Сологуб, К. Большаков, С. Сергеев-Ценский, Б. Пильняк, П. Павленко о М. Ю. Лермонтове.

править

«За истекший год в печати появилось 12 произведение о Лермонтове».. (Из газет).

Таким эпиграфом начинает П. А. Павленко свою «Тринадцатую повесть».

Русскому Байрону и Демону в мундире лейб-гвардии гусарского полка, бессердечному Печорину и нежнейшему из лириков, поэту, жадно стремившемуся в высший свет я презиравшему этот свет, повезло в русской литературе; художники кисти, звука и слова в разные эпохи пытались уяснить себе эту загадочную сложную натуру, полную вопиющих противоречий и неожиданностей.

Но один увидели личину, другие — лик и немногие — лицо поэта…

«Прометей, прикованный к Кавказу», — писала о нем французская поэтесса Адель Омер де Гелль.

Этого Прометея задушила эпоха торжествующей великосветской пошлости; этого Прометея с циничным злорадством бросила в могилу «немытая Россия, страна рабов, страна господ», над прахом этого Прометея прозвучала подлая фраза коронованного Скалозуба — «Собаке собачья смерть».

В 1940 г. великосветский граф Сологуб, этот "вертопраха и «хвастун», в своем романе «Большой свет», написанном по заказу вел. кн. Марии Николаевны, постарался унизить мнимого светского льва Лермонтова-Леонина, как человека «слишком ничтожного, чтобы обратить на себя внимание света».

Перед писателями нашей эпохи, отнюдь не принадлежащими к «большему свету», стояла задача — обнажить всю силу, всю мерзость тупой, наглой, мелочно-злобной великосветской подлости и пошлости, всю силу среды, принижавшей и отравляющей протестующий гений поэта, выходца из обедневшего старинного рода, показать не личину светского пошляка, не лик Прометея, а живое лицо Лермонтова.

К сожалению, раскрыть трагический смысл социального окружения Лермонтова им не удалось. Только один К. Большаков попытался подойти к эпохе и среде не эскизно, захватить широкое полотно и показать Лермонтова за период 1837—41 гг. К. Большаков пытался изобразить верхи великосветского общества, наметить образы Николая I и Бенкендорфа, но этому беллетристу недостает силы выражения, а краски его слишком серы и тусклы. Зато К. Большаков хорошо вскрыл удушье и гнет николаевского режима и мучительное ожидание Лермонтовым приближающейся грозы.

«Предгрозье» — удачное словечко, брошенное Большаковым.

Но где же не личина, не лик, а лицо поэта?

В своих воспоминаниях художник-живописец М. Б. Меликов чистосердечно признается, что он никогда не в состоянии был написать портрет Лермонтова: «до того непостоянны я неправильны были черты его лица». «Один только Брюллов совладал бы с такой задачей, так как он писая не портреты, а взгляды».

Этого мало: поэт постоянно носил на своем лице личину, и только в исключительных случаях немногим избранным открывал свое истинное лицо.

Даже В. Белинский, при первой встрече с изгнанником, сосланным на Кавказ, не распознал Лермонтова: «Поверь, что пошлость заразительна, — говорил Белинский Сатину, — не пускай к себе таких пошляков, как Лермонтов».

Через 3 года, после дуэли Лермонтова с сыном французского посланника, В. Белинский посетил опального поэта в его заточении и в первый раз разговорился с ним «по душе», но на этот раз увидел он не лицо, а лик.

«Глубокий и могучий дух». «Чудная натура!» — писал Белинский Боткину о Лермонтове в 40-м году.

«Пошляк и фигляр, Прометей и могучий дух», — личина и лик, — по где же, где настоящее лицо, без сгущенных теней к без лучезарного сияния?

Ни Большаков, ни С. Цеяский, рисующие портреты Лермонтова, ни Бор. Пильняк, пытавшийся дать «не портрет, а взгляды», — не раскусили Лермонтова.

У Ценского, бывш. офицера, его поручик Бабаев, более жизненный и яркий, чем поручик Лермонтов.

Из прочитанного нами о поэте наиболее интересны «Штосе в жизнь» Б. Пильняка и «Тринадцатая повесть» П. Павленко.

В январе 1928 г. в «Нов. Мире» был напечатан рассказ «Лорд Байрон», написанный П. Павленко совместно с Бор. Пильняком. Это было как бы подготовкой к работе над Лермонтовым, задуманной одновременно обоими писателями: Пильняк закончил свою повесть в Угличе в августе 1928 г., а Павленко — в Одессе в августе-сентябре 1928 же года. Для Пильняка образ Лермонтова — это ключ к пониманию России, для Павленко важно найти ключ к «душе, тоскующей по ясности».

Как и всегда, Пильняк собрал интереснейший и богатейший матерная, поставил себе большие задачи, но не справился о материалом, не разрешил задач, а читателям своим преподнес сырье: три части «повести», но связанные композиционно, вернее, три отдельных рассказа; о Лермонтове, о Пильняке и о Мартынове. В этих трех кусках подробно пересказывается «Отрывок из начатой повести» Лермонтова, попользуются воспоминания Ростопчиной о чтении Лермонтовым нового романа под заглавием «Штосе», приводятся длинные и многочисленные цитаты из писем Адели Омер де Гелль, повторяются воспоминания Васильчикова и сына Мартынова о дуэли.

Во всем этом материале остры, новы и свежи лишь несколько штрихов о Мартынове, который прожил у себя в имении, после убийства Лермонтова, затворником 34 года, тайком от всех служил панихиду 15 июля «по убиенном», а умирая, завещал не делать никаких надписей на своем могильном камне.

В кратком наброске о двух смертях: убитого и убийцы — навсегда запомнятся контрастирующие строки: о Лермонтове-- «погребения пето не было», — о Мартынове — «погребение пето было».

Это хорошо!

Но дал ли Пильняк лицо старой николаевской России и лицо советской ленинской страны? Смог ли Пильняк, который «описывал метели революции», — «чокнуться временем сердца о сердце», с Лермонтовым, который, по его словам, «описывал пошляков». Б. Пильняк, самодовольно возвеличенный, совершенно заслонил сниженный образ Лермонтова, а фокусница Жанна Дюкло, заслонила поэтессу Жанну (Адель Омер де Гелль).

Повесть Пильняка, несмотря на словесные и композиционные фокусы, пока не написана.

А Павленко свою повесть написал. Он не перегружал ее материалом, не заслонял лесами, и очень удачно, по леонидо-андреевски, использовал небольшое примечание Ю. Оксмана в книге Е. Сушковой «Записки», в главе «Адель Омер де Гелль», рассказ бар. фон Майзеля, которому Лермонтов в 1841 г. «с большой живостью и чувством» сознавался в своем увлечении французской поэтессой.

«Знаете ли, — говорил он, — я прошлой осенью ездил к ней в Ялту. Я в тележке проскакал до 2.000 верст, чтобы — несколько часов побыть с ней наедине. О, если бы вы знали, что это за женщина! Умна и обольстительна, как фея. Я написал ей французские стихи».

— И он стал припоминать их, но прочитать не мог, и, рассмеявшись, сказал: «Ну, вот, подите же… забыл… а стихи ей понравились, она очень хвалила их».

Павленко нашел ключ в мастерскую Лермонтова, для которого его увлечение являлось лишь средством к уяснению самого себя, Павленко показал не личину пошляка, не лик Прометея, а живое лицо поэта.

Свою повесть, сжатую, стройную, органичную, вдумчивую, Павленко развертывает на фоне двух контрастирующих пейзажей — Кавказа и Крыма.

На этом фоне отчетливо выступает живое лицо исковерканного средой поэта, не хотевшего быть самим собой, и лицо европейской писательницы, сумевшей разглядеть под маской «фигляра», рисующегося светской пошлостью, страдающий лик Прометея.

«Тринадцатая повесть», — это глава, волнующая и яркая, из ненаписанной книги о Лермонтове.

Эта книга должна будет показать Лермонтова во весь рост. Лермонтова, заглянувшего с детских лет в лицо трагедии.

Но эта книга никем еще не написана, и мы не знаем, кто может ее написать.

В. Львов-Рогачевский.
"Литературная Газета", № 6, 1929