Литературный террор (Розанов)

Литературный террор
автор Василий Васильевич Розанов
Опубл.: 1911. Источник: az.lib.ru

В. В. Розанов править

Литературный террор править

«Розанов один из первых русских писателей»… «Это нужно помнить»… «Это должны помнить и враги его».

П. Струве, «Русск. Мысль», декабрь.
То же — январь.

«Можно бы и извинительно Розанову плюнуть в лицо.
Но мое христианское чувство не дозволяет этого».
П. Струве, «Р. Мысль», янв.

«Можно в лицо плюнуть Розанову за его прошедшее, за его настоящее и за его будущее».
П. Струве, январь.

"О Розанове разнесся крик по печати: «Поймали вора».
П. Струве, январь.

"Розанов о себе говорит, как один герой Достоевского: «Я не подлец, а я только широк».
«Русск. Богатство», аноним.

«Розанов — бесстыжий двурушник».
А. Пешехонов, «Русские Ведом.».

«О Розанове как о человеке можно быть невысокого мнения».
«Вестн. Европы», К.А<рсеньев?>

Социал-демократия давно установила в нашей литературе террор. Как пел Минский, присоседившийся на тот день к Горькому и к какому-то «Богданову», которого, впрочем, за глаза он называл «дураком»:

«Кто не с нами — против нас: он должен пасть».

Бедненький, он сам «упал» куда-то вон из России, как и вообще не столько враги социал-демократии «падают» перед их сокрушительными ударами, сколько они в бессильной злобе сами «от своих ударов» разлетаются в стороны…

Но в вяленькой, трусливенькой печати они терроризируют. Орудие террора — лишение чести, опозорение, как я выразился, «кислота в лицо». Что для женщины «красота лица», то по понятным мотивам для писателя есть оценка его нравственной личности, его искренности и правды. Лишенный этих измерений, — писатель, само собою разумеется, не существует, умирает.

Социал-демократия сама бессильна овладеть литературою: ведь талантов там нет и все вроде «Богданова»; зато она задавила всякий протест против себя, через угрозу «опозорением», и в значительной степени заставила служить себе «сочувственными отзывами» или «почтительной полемикою» почти всю печать. Все сводится к шантажу, угрозе и клевете: и вне этих орудий социал-демократия, в сущности, литературно не существует.

Но где «болото», там и «утопленник»: бедненькая социал-демократия, обольщенная лестью со всех сторон, не догадывается, какой она давно «утопленник» и «мертвое тело» среди этих банкиров, издающих социал-демократические газеты («Утро России»), богоносцев и боготворцев, аристократов и чиновников; из всех их, — она увидит в грозный час, — «шубы не сошьешь». Но это ее дело, и пусть сама разбирается в своей канцелярии.

Струве совершенно прозрачно устроил мне «кислоту» в лицо. Устроил с оглядкой на социал-демократию, которую про себя он так же презирает, как Минский в пору редакторства «Нашего Времени», и в которой, как Минский, он так же заискивает, — особенно в декабре и январе… На устном суде, суде чести литераторов или обычном государственном суде, где есть время, где можно часы говорить и особенно можно ссылаться наустные разговоры, я мог бы доказать ему, что все его нападения против меня внутренно-лживы, и об этом он сам знает; что они глубочайше фальши вы; что из двух нас, уж конечно, он «двурушник», работающий для торгово-промышленной партии в Москве (об этом писалось в газетах) и одновременно с этим пуская у себя в журнале, как редактор, социал-демократические статейки… Маленькая рыбка за всяким кораблем плывет, откуда через борт выкидывается кой-что… До чего притворно все его негодование на одновременную работу в изданиях противоположных политических убеждений, можно видеть из того, что он сам меня приглашал к этому, все шло через его руки и у него на глазах, и пять лет назад, и год назад! Что же он теперь молится о душе «грешника» (тон последней его статьи), когда он сам меня соблазнял? «Душеньки» завелись в литературе… Точно так же на подобном суде я мог бы доказать седовласому «Вестнику Европы», что он не смел выражаться обо мне в том смысле, что «как о человеке обо мне можно быть невысокого мнения»: ибо едва ли седые головы снискивают о себе «высокое мнение», когда положены к ногам или сапогам, конечно нечищеным, социал-демократов; на том же суде я мог бы уличить вечного юлу Чуковского, который по смерти Толстого писал мне: «Противно мне все, что делается около гроба Толстого, брожу по лесу и реву: хотел бы видеть вас, и только одного вас», а теперь, 1 января, напечатал (в предположении «окончательной победы» социал-демократии), что я «Азеф, и одной рукой душу то самое, что другою глажу по голове»; что я «отец идейного хулиганства в России…».

Все это я мог бы разоблачить…

Но, господа, какая скука таскаться по судам! Какая потеря времени, главное — времени…

О чем вы пишете? Что вам нужно? Ваша душа — при вас, моя — при мне, ваши писания — при вас, и я из них не сделаю себе плагиата. Ну, превосходно все, кристально чиста у вас душа, героичны мотивы… Известно, «честная партия»… Оставьте же меня в покое… Чего вы все пристали ко мне, как шавка к прохожему… Разве нет тем? сыта Россия? все исправно в ней? Пишите о России, а не о лицах… О лицах стыдно писать, — это есть безделье, бесталанность и тунеядство. Вы должны оплатить читателю его рубль определенной пользой. Что вы пишете и что я пишу, — это говорит о себе содержанием своим, и нечего подписывать: «се лев, а се человек», «се негодяй, а се герой». Никак не можете взлететь выше этого. «Крылышки не поднимают». Возьмите ходули — выше подыметесь. «Ближе к небу»… Да, впрочем, по уверению вашему, вы «близки к небу», «к Богу», «к будущему». .. за плечами у вас так ангелы и поют или «демоны», пущие ангелов по нынешнему веку… Ну, и слава Богу, и Христос с вами, монументов вам будет много, денег у вас, конечно, и теперь достаточно, и когда умрете — то, конечно, «венки» и «венки»!.. И отлично. Но ради Бога, пока жив, не приставайте.

P. S. Струве не задал себе вопроса, из каких составных частей состоит талант, без каковых всемирно не было ни одного таланта? Сам он написал, и настойчиво, не один раз, не обмолвкою, что, по его оценке, вкусу и разумению, я есть «один из первых русских писателей», даже без оговорки, что из «писателей современных». Да почему? В даровитость писательскую абсолютно входит его ЧЕСТНОСТЬ, ибо только правда дает искренность, дает жар, дает смелость, дает твердый тон, дает огонь, образует «стиль»… Стиль как «лучистое строение» груды слов и мыслей, неподдельное и неизъяснимое явление, в природе языков человеческих лежащее. Как есть рассеянный свет, матовый, бессильный, так есть световое лучеиспускание, «то же и не то же», — и вот это есть и в языке. Оно рождается и только может родиться из горения души, непременно не ниже известной температуры; из пламени совести. Стиль и совесть неотделимы. «Талант» и есть преобразование в слово нравственных сил души (не «прописных»), нравственных оттенков души, нравственных тонов души, до полной точности светописи, до полного автоматизма, до абсолютного совпадения. «Талант» отделяется от души, как сок от дерева: можно ли же подделать сок? или сказать, что сок яблони течет в березе? «Талант» есть полное удостоверение «полной личности автора», так как он и течет из полноты его, из целости его; из всей его биографии, открытой и сокрытой, из дел и «делишек», из жизни и «приключений», из всего, до дна. А вы несчастным образом вообразили, что 1) душа — одна, и может быть подлая, ей «плюнуть бы в лицо», 2) а талант — какая-то странная привеска сбоку, игрушка арлекина, орудие у человека, а не сам человек!! Это так было бы, если бы «талант» был «ум»: но «ум» в него входит только четвертой, десятой долей, но главным-то образом он сплетен из гневов и нежностей, любви и негодования, из отношения, и именно нравственного отношения к вещам. Но и это — не все! Не все, мало! Полный человек — вот «талант». Рождение и жизнь — вот талант! Талант есть фатум, талант есть судьба. Что же такое вы говорите о «бесчестности» таланта?

Да если бы Пушкина или Лермонтова, если бы Белинского или Добролюбова кто-нибудь с поличным уличил в краже, если бы целый полк полиции его застал на плутовстве и обмане: то я и весь мир рассмеялись бы полку в лицо… Наконец, скорей усомнился бы в своих глазах и в собственном здравом уме, нежели поверил бы, что писатели с жаром Белинского, Гоголя, Пушкина, Добролюбова, наконец, Писарева, — писавшие их языком, их слогом, на их темы, могли «играть на два фронта», иметь «два лица и две совести» (обвинение меня Струве) и вообще могли что-нибудь малейшее нечестное сделать. Наконец, предположим самое последнее и невероятное, что Пушкин украл (для спасения жены от болезни, смерти, ребенка от голода или проституции, — я бы украл), то я и со мною весь свет предпочел бы жить всю жизнь с «укравшим Пушкиным», чем «с неукравшим Струве», и сказал бы, что душа «укравшего Пушкина» несравненно ему драгоценнее, милее, на его взгляд, благороднее, чем «душа Струве, получающего от торгово-промышленников только выговоренное жалованье» (пишу для примера, без факта). Поэтому обвинения против меня Струве, при его же признании меня первоклассным талантом (ввел же его во искушение Бог), — обвинения прямо в мошенничестве, — представляют такую историю в истории литературы, какой, конечно, никогда не было.

Несчастный Струве, поистине несчастный!..

Впервые опубликовано: Новое Время. 1911. 12 янв. № 12513.