Н. А. Некрасов. Полное собрание сочинений и писем в пятнадцати томах
Том двенадцатый. Книга вторая. Критика. Публицистика (Коллективное и Dubia). 1840—1865
С.-Пб, «Наука», 1995
ЛИТЕРАТУРНЫЙ МАСКАРАД НАКАНУНЕ НОВОГО (1852) ГОДА
правитьНесмотря на мое доброе сердце, на мой характер открытый и чистосердечный, я имею много врагов в литературе. Стихотворцы ненавидят меня за то, что я преследую плохие и посредственные стишки и постоянно доказываю публике, что не нужно иметь ни малейшего поэтического таланта, чтобы писать звучные стихи без мысли; строгие и мрачные критики, смотрящие на русскую литературу сквозь призму немецких эстетик, ненавидят меня за мою веселость, за мой простой взгляд, основанный на здравом смысле, и называют меня человеком пустым и фривольным; романисты, повествователи, драматурги, фельетонисты и прочие, о сочинениях которых я говорю шутя или вскользь, ненавидят меня за то, что я не превозношу их до небес; журналисты косятся на меня за то, что я не прихожу в безусловный восторг от их журналов. Словом, враги окружают меня со всех сторон, и если б в одно прекрасное утро мне вздумалось написать что-нибудь и явиться на суд публики с моим произведением, — я уверен, что мои литературные враги безжалостно поступили бы с этим несчастным произведением и доказали бы самым убедительным образом, на основании вышеупомянутых эстетик, что оно никуда не годится. Мое положение в литературе ужасно; другой на моем месте пришел бы в отчаяние, — а я, несмотря на все это, живу очень спокойно и весело, езжу на балы, в театры, в маскарады, гуляю всякий день по Невскому проспекту и не обращаю на малейшего внимания на личности, намеки и колкости, устремляемые против меня. Такое поведение мое страшно бесит врагов моих и еще более вооружает их против меня. Они распространяют обо мне презабавные слухи: уверяют, будто бы я не уважаю литературы и ее представителей; смотрю на искусство с легкой, светской точки зрения, увлекаюсь шумной и рассеянной жизнью, слишком много занимаюсь моим туалетом для литератора, люблю жить, как все порядочные люди, с комфортом. Это преступление в глазах моих врагов! Как будто человеку, уважающему искусство, вместо тонких голландских рубашек непременно надо носить коленкоровые манишки, не чистить ни зубов, ни ногтей, одеваться в старомодное платье и мрачно дремать в своем пустом и неотделанном кабинете, не показываясь на божий свет? Так могут заблуждаться только суровые педанты — враги мои, о которых я очень сожалею и на которых нисколько не сержусь.
Недавно, лежа в своем кабинете на самом удобном и покойном диване и куря превосходную сигару, я перелистывал какую-то статейку, где с тонким остроумием какой-то неслыханный сочинитель давал знать намеком, что я с утра до ночи пью шампанское… Прочитав это, я захохотал от души, восхитившись ловкостию, тонкостию и благородством моих врагов. В эту самую минуту послышался мне звонок, и вслед за тем вошел мой человек доложить о приезде одного из издателей «Современника». Я велел просить его.
Когда он вошел, я предложил ему сигару и посадил его против себя.
— Ну, что нового? — спросил я.
— Да ничего особенного. Я в ужасных хлопотах, — отвечал издатель, — перед новым годом у нас столько дела, что вы не поверите…
— Нет, я верю… А в самом деле уж скоро Новый год! Знаете ли, что мне почему-то жаль старого — может быть, потому что в нем много было неожиданного и забавного, — и я готов запеть к нему:
Il meurt, et la joie expire!
Il meurt, lui qui si souvent
Nous a fait mourir de rire
А son thИБtre en plein vent! *
- Он умирает, и с ним умирает радость; он умирает, он, который так часто нас морил со смеху на своем театре под открытым небом. (Перевод с французского автора статьи).
— Вам хорошо шутить, — отвечал издатель, — а вот вы представьте себе наше положение: мы должны составлять Обозрение русской литературы за этот 1851 г<од>. Каково это?
— Должны? — отвечал я, — это мне нравится, да кто же вас к тому обязывает?
— Так принято.
— Напрасно. Для чего же вы будете повторять публике то, что вы твердили ей в продолжение целого года? разве вы не разбирали всех выходящих книг, разве вы не указывали на замечательные явления в журналистике? К чему же ваше обозрение и для кого оно? Поверьте, публика вам будет гораздо благодарнее, если вы избавите ее от обозрения.
— А что в самом деле? ведь вы, я думаю, правы.
— Как нельзя более; но я, который вам даю эти советы, я — поверите ли вы этому? — сам занимаюсь в эту минуту обозрением литературы 1851 года.
— Каким это образом? может ли это быть? Разве вы изменяете «Современнику» и перебегаете в какой-нибудь другой журнал?
На лице издателя выразился испуг, по крайней мере моему самолюбию показалось это.
— Успокойтесь, — отвечал я, — вы знаете, что я имею все слабости некоторых наших ученых и литераторов, не имея ни их достоинств, ни их талантов (эту оговорку я делаю из скромности), я так же ленив, как они, и моей литературной деятельности едва достает на один журнал; от этого я не перебегаю в другой. Но дело не в том. Один мой друг, петербургский Монте-Кристо, дает у себя накануне Нового года костюмированный бал со сценами. На этом бале будут олицетворены замечательные произведения русской литературы 1851 года, и я взял на себя страшную обузу устроить все это. Я приглашаю вас на этот праздник именем хозяина и не только вас, но всех ваших сотрудников и даже всех столичных и иногородних подписчиков вашего журнала, — им теперь очень удобно можно приехать сюда по железной дороге; большая же зала моего друга Монте-Кристо может вместить хоть до шести тысяч человек.
— Неужели в Петербурге есть такие исполинские залы? — спросил меня добродушный издатель, — я полагал, что самая большая зала в Петербурге — это зала Дворянского собрания.
— А вот вы увидите залу моего друга.
— Кто же это такой? я о нем первый раз слышу… Казалось, как бы не слыхать о таком богаче! — Это должно быть лицо подозрительное, да и каким образом так разбогател этот господин? — спросил меня издатель, посматривая на меня недоверчиво и полагая, может быть, что я его мистифирую.
— Каким образом? — отвечал я, — в этом-то и штука. Существование этих неслыханных богатств загадочное, оттого-то обладателя их я и называю Монте-Кристо. Родители его не имели ничего, наследства он не получал ни от кого, имений у него и до сих пор никаких нет, а он ворочает миллионами. Про него, видите ли, как и про всякого, ходят различные слухи. Одни говорят, будто он выиграл у кого-то в карты несметную сумму и потом удачно пускал ее в обороты; другие рассказывают, будто во время путешествия своего кругом света, в которое он отправился с одним маленьким и почти пустым чемоданчиком, не имея ничего кроме этого чемоданчика, он попал нечаянно в страну, называемую Эльдорадо, так превосходно описанную одним знаменитым философом. В этой стране, если верить этому философу, простые уличные ребятишки бегают в золотых оборванных платьях и играют в блестящие круглые камешки различных цветов: желтые, красные, зеленые. Камешки эти не что иное, как золото, изумруды и рубины, и они пренебрегают ими так же, как мы осколками булыжника; самый простой, вседневный обед в этой стране, который мы обыкновенно называем un diner bourgeois[1] состоит из несчетного количества блюд: супы из попугаев, вместо говядины bouilli[2] — коршун, весящий двести ливров, жаркое из обезьян и колибри, рагу из микроскопических птичек необычайного вкуса, и все это запивается упоительнейшим ликером из сахарного тростника, который подается в брильянтовых рюмочках; обыкновенные матрацы набиваются там перышками колибри, а вместо лошадей запрягают в экипаж телят, потому что тамошние телята несравненно превосходят в быстроте наших лошадей… Все дороги в Эльдорадо устроены из золотого шоссе, и по сторонам этих дорог лежат для починки кучки мелко разбитого золота, как у нас куски разбитого булыжника. Но, пробыв несколько времени в этой удивительной стране, мой друг, говорят, пожелал все-таки возвратиться в отечество, несмотря на то, что был завален яхонтами, изумрудами, брильянтами и золотом. Кушая обезьян, коршунов и колибри, он тосковал по кислой капусте и готов был отдать пригоршни брильянтов за один бок бараний с кашей, за поросенка под сметаной и за стакан квасу; в эту минуту он понимал всю глубину и значение этого стиха:
И дым отечества нам сладок и приятен!
Решившись возвратиться восвояси, он обратился, подобно герою знаменитого философа, к одному из жителей Эльдорадо и спросил его робко и с замиранием сердца, может ли он взять с собой несколько таких камешков, указывая на золото, яхонты, изумруды и брильянты. Житель Эльдорадо посмотрел на него как на сумасшедшего и расхохотался.
— Да для чего вам эта дрянь? — спросил он его. — Для чего вам отягощать себя этим булыжником?
Золото и драгоценные камни в Эльдорадо называются вообще булыжником.
Тогда друг мой объяснил жителю Эльдорадо, какую цену имеет в его отечестве этот булыжник. Житель Эльдорадо от удивления разинул рот и объявил ему, что никто не воспрепятствует ему набить этими камешками целые мешки и возвратиться с ними к себе на родину. Друг мой чуть не сошел, говорят, с ума от радости при таком известии. Нечего прибавлять к этому, что он вывез с собою не один мешок. Вот как объясняют многие несметные богатства моего друга.
Издатель «Современника» взглянул на меня так, как житель Эльдорадо посмотрел на моего друга, когда тот спрашивал его, может ли он взять с собою несколько золотых, изумрудных и яхонтовых камешков, — то есть как на сумасшедшего.
— И вы верите этим нелепым сказкам? — спросил он меня.
— А почему же нет? — отвечал я, — вы знаете, что я человек добросердечный и люблю думать о людях лучше хорошо, нежели дурно. Мне приятнее объяснить богатство моего друга этой сказкой, нежели каким-либо другим способом. Пусть злые языки объясняют его богатство иначе. Мало ли что говорят и думают злые языки?.. Разве они не обвиняют меня, например, в неуважении к искусству? разве они не смотрят на меня с презрительной улыбкой, потому что я чужд всякого педантизма и всяких претензий?.. Да и какое мне дело докапываться до источника богатств моего друга, если он принимает меня радушно, угощает на славу и на балах поит удивительными винами, возит в свою ложу в театре и прочее, и прочее! Вот когда вы познакомитесь с ним, поверьте, и у вас пропадет желание доискиваться причины его богатства. Вы охотники до хороших сигар, а уж таких сигар, как у моего Монте-Кристо, вы не найдете за сто рублей серебром сотню, и если они вам понравятся, он готов вам подарить их несколько тысяч.
— О, благороднейший из людей! — воскликнул издатель «Современника», — я, еще не видав его, полюбил от всего сердца. Что же будет, когда увижу? Накануне Нового года я непременно приезжаю к вам, и мы едем на бал вашего Монте-Кристо вместе?
— Прекрасно, решено! — сказал я, пожимая руку издателя и провожая его.
— «О люди, люди!» — воскликнул я, вслед за Шиллером, несмотря на мое доброе сердце, когда издатель уехал. — Вы прикидываетесь неумолимыми, грозными, строгими судьями, вы все проповедуете о добродетели и истине, а помани только вас хорошей сигарой, вы сейчас и растаете…
В восемь часов вечера накануне Нового года издатель «Современника» был у меня. В исходе девятого мы сели в карету на лежащих рессорах, которую я недавно выписал из Лондона, и мои рысаки мигом домчали нас до той улицы, в которой находился дом моего друга. Дом этот весь горел неслыханно яркими огнями, и от этих огней надо всем городом стояло зарево, будто от пожара.
Широкая лестница была устлана пушистым бархатным ковром и уставлена колоссальными бананами и яркими пышными цветами нездешней флоры. Алеуты, негры и самоеды вместе с европейскими лакеями расставлены были на лестнице в богатейших ливреях. По обеим сторонам лестницы стояли курильницы из чистого золота и тонкие беловатые струи дыма подымались из них, распространяя упоительнейшие восточные благоухания.
Я представил издателя хозяину дома. Монте-Кристо улыбнулся с необыкновенною приветливостию и крепко пожал его руку.
— Очень, очень рад с вами познакомиться, — сказал он, — я получаю ваш журнал, я всегда…
Он остановился на этом слове, потому что не знал, что сказать, а может быть и потому, что в эту самую минуту в белом платье, украшенном огромными изумрудами, в брильянтовом токе, с жемчугами на шее с грецкий орех величиной, появилась женщина вида строгого и величественного, с веером из перышков тех колибри, которых в Эльдорадо употребляют на жаркое. Это была супруга Монте-Кристо. Монте-Кристо представил ей издателя. Она чуть-чуть подвинула вперед свою голову, отягченную брильянтами, пробормотала себе под нос какую-то французскую фразу и, обмахиваясь веером, продолжала шествие. Перед ней все с удивлением расступались, и шлейф ее неописанной длины несли восемь карликов такого крошечного роста, что знаменитый Том-Пус показался бы перед ними великаном.
Сам Монте-Кристо не возбуждал своей наружностию страха и удивления подобно своей супруге. Это был человек маленького роста с живыми бегающими глазками и с небольшим брюшком. Он был одет очень просто: в черном фраке и в белом галстуке, но на его черном жилете вместо пуговиц горели шесть изумительной величины солитеров ослепительного блеска…
Анфилада из девяноста шести больших комнат, убранных с невероятною роскошью, производила эффект поразительный… Весь город съехался на этот бал, но странно было видеть отупевшие от изумления лица гостей. Издатель «Современника» протирал себе беспрестанно глаза, думая, не грезит ли он, ощупывал себя с беспокойством, брался несколько раз за пульс и бормотал: «что же это такое? нет, это вовсе невероятно!». Он и до сих пор, кажется, убежден, что все виденное им в этот вечер был великолепный, но странный сон, похожий на восточные сказки: что мой Монте-Кристо не существует и не может существовать в действительности. Чудак!
В десять часов открылась эта исполинская зала, о которой я говорил, вмещающая шесть тысяч человек, — и все не только ахнули, даже застонали от изумления.
Это была вовсе не зала, а очаровательнейшие и разнообразнейшие картины: сады, леса, озера, реки, долины… Искусство декоратора придало всему этому необыкновенную правду, так что зрителю надобно было подойти и ощупать цветок или дерево, чтобы убедиться, что это не настоящее дерево и не настоящий цветок, а декорация…
К довершению очарования, сквозь стеклянный потолок исполинской залы виднелось голубое небо, усеянное бесчисленными звездами. На противоположном от входа конце залы при лунном блеске светилось Мертвое Озеро, со своею печальною и дикою местностию, и на самом берегу его стояла неуклюжая и огромная руина, представлявшая Старый Дом. С левой стороны от входа, между пашень, зеленевших всходами, и желтеющих жнив, по которым были разбросаны тощие кусточки, пролегала большая дорога с пестрыми верстами, и взор путешественника, утомленный гладью и однообразием этой пустой местности, приятно отдыхал на новом, небольшом, но со вкусом отделанном домике, на фронтоне которого было написано: «Комета, гостиница для проезжающих», с густым садом назади. Добрый и гостеприимный содержатель этого заведения стоял на балконе и, усердно кланяясь, приглашал проходящих удостоить чести его заведение; он не брал с них ни копейки, а, напротив, еще сам награждал всех, и некоторых даже с мифологическою щедростию… С правой стороны местность была уже гораздо разнообразнее. Здесь прихотливо извивалась речка с крутым и живописным берегом, на скате которого разбросаны были крестьянские избушки, и от этих избушек разбегались в разные стороны проселочные дороги. По одной из таких дорог, весь почти утонув во ржи, шел человек с записною книгою под мышкой. Он, казалось, с жадностию вдыхал в себя деревенский воздух, с любовию останавливал свою наблюдательность на каждой былинке и букашке, на каждом листочке, цветочке и насекомом, и все это с энтузиазмом подносил к своему носу. Когда навстречу ему попадались крестьянская баба или мужик, он останавливал их, рассматривал в подробности, расспрашивал их о чем-то и сейчас же все замеченное, услышанное и подсмотренное вносил в свою записную книгу. Так выпытал он народное поверье о том, как в ночь на Светлое Воскресенье уголья, выпрошенные крестьянином у чумаков, превратились вдруг в пригоршни чистого золота, и трогательный рассказ матери о том, как сошла с ума ее дочь.
— Вам коротко знаком этот человек с записною книгой, — сказал я издателю, указывая на него, — он первый показал вам вблизи крестьянский быт, который он так хорошо знает и который описывает с такою любовию. А вон несколько подалее, в углу, образованном обрывом холма и равниной — возле реки, которая стоит неподвижным, темным зеркалом под самой кручью холма, — там, где виднеется красное пламя и дымок, видите ли вы другого человека, сидящего на лугу, между крестьянскими ребятишками и середи их кажущегося исполином… Я думаю, этот человек также хорошо знаком вам?
Издатель утвердительно кивнул головой и улыбнулся.
— Он большой чудак, — продолжал я, — он скитается вечно в охотничьем платье, беспрестанно останавливается на пути своем и смотрит кругом по сторонам или вверх. Вы подумаете, что он, как охотник, следит за полетом птицы, или, замирая, прислушивается к шелесту листьев в кустарнике, боясь спугнуть свою добычу… Вы ожидаете сейчас выстрела — ничуть не бывало! успокойтесь… Вы этого выстрела не дождетесь. Мой охотник никогда не стреляет, его английская желто-пегая собака Дианка печально следует за ним без всякого дела, виляя хвостом и уныло моргая усталыми глазами, а хозяин ее постоянно возвращается домой с пустым якташем. Он следит не за полетом птицы, для того чтобы ловче подстрелить ее, а за этими золотисто-серыми с белыми краями облаками, которые разбросаны в небе, точно в бесконечно разлившейся реке, обтекающей их глубоко прозрачными рукавами ровной синевы; он прислушивается не к шелесту листьев в кустарнике, боясь спугнуть птицу, не к крику перепелов, а к этой торжественной тишине приближающейся ночи; он смотрит на эти бесконечно тянущиеся поля, которые тонут во мгле, на стальные отблески воды, изредка и смутно мерцающей… Ничто в природе не ускользает от его верного, поэтического и пытливого взгляда, и птицы спокойно, ласково и безбоязненно летают вокруг этого странного охотника, как будто напрашиваясь попасть в его «Записки»…
Вдруг рассказ мой был прерван смехом зрителей, который возбудил господин с огромным лбом и с вечной иронией на устах, вышедший из заведения под вывескою Кометы. Взгляд этого господина поражал своим изменчивым и сложным выражением: то делался он бродячим и ищущим, то тоскливым и сухим, но чаще всего гордо спокойным…
Но этот взгляд, как и вся фигура, все движения господина были исполнены неслыханных претензий, самолюбия и напыщенности. Он точно был смешон.
— Кто бишь это такой? — спросил меня издатель.
— Как! неужели вы не узнали идеалиста Левина? — отвечал я. — Богатый, надутый и праздный, со своими будто бы глубокими мыслями, фразами и вопросами, он носится, как с писанною торбою, и смотрит как на ничтожную толпу — на людей, молча и без фраз трудящихся в поте лица. Посмотрите, как он старается показать всем, будто всматривается в жизнь с напряжением, будто прислушивается ко всем ее звукам, будто тревожно допрашивается смысла всех ее явлений; с каким гордым самодовольствием смотрит он на людей обыкновенных, простых и на все в мире… Вот шут-то!.. Для чего, например, он теперь — взгляните — забирается в самый отдаленный и глухой угол сада, заглядывает в уснувшие и заплесневелые пруды, озирает деревья от корня до верхушек, подымает букашку с земли, подробно осматривает ее на своей ладони и потом далеко бросает ее от себя — и все иронически и гордо улыбается… Это еще что такое? Смотрите, смотрите, он вынимает из кармана какую-то книжку, глядит на нее и говорит что-то… Послушаем:
— Далеко то время, — начал Левин, с мрачной аф-фектациею смотря на книгу, — далеко, когда я думал, что вы, книги, дадите мне счастие и удовлетворение; но зачем не могу я, наконец, жить без вас, или зачем не могу только жить с вами, с вами одними? зачем мне жизнь и люди, и весь мир?..
При этих словах послышался снова хохот в толпе зрителей.
Левин продолжал, бросив злобный взгляд на презренную толпу:
— Разве люди для меня не те же книги? Что нашел я в них, кроме того же чтения?.. Зачем вздохи еще теснят и вздымают грудь мою! Бедный чтец! ты умерщвляешь и разнимаешь твоим страшным, никогда не притупляющимся ножом анализа и наблюдения все живущее.
Он поднес к глазам с большим эффектом свой носовой раздушенный платок и воскликнул несколько диким голосом:
— О, зачем эта едкая слеза, бедный чтец!!
После этих слов раздалось несколько иронических bravo![3]
Левин положил книгу в карман, вынул медальон с портретом какой-то девушки и, глядя на этот портрет, продолжал:
— Что со мной? Что со мной? Отчего я бросил свои книги? Что, куда зовет меня? Где мой покой? Отчего чудится мне, что время стало и не движется, а я беснуюсь здесь, как зверь в своей клетке? Неужели желание зародилось во мне? Что? Что? Какое желание? во мне желание? Ха, ха, ха!.. Смотреть на это дитя?
И он, держа медальон в левой руке, горячо указывал на него правой.
— Не отводить от него глаз, слушать его детский лепет и младенческий смех, следить за всеми его движениями? Неправда, нет! нет!
Идеалист схватил руками свою голову и закричал голосом Ляпунова на Александрынском театре:
— Бред! бред! бред!
В эту минуту неподалеку от него, незамеченное им, появилось новое лицо — господин бледный, с крошечными ногами в лакированных сапогах, но с колоссальною самонадеянностию, с необыкновенно спокойными чертами лица и с какими-то странными глазами. В глубине этих глаз таилась, по мнению их обладателя, какая-то необыкновенная сила. От лучей этих глаз таяли все женские сердца, как снег от лучей солнца, ни одна барышня не могла выносить этого взгляда, а злодей равнодушно смотрел на подкошенные им жертвы и говорил самодовольно, про себя: «пусть страдают!». Во всех движениях этого сердцееда были заметны усталость и разочарованность. В глазу у него было вставлено стеклышко, в которое он смотрел на беснующегося идеалиста, с небрежностию светского денди средней руки. Это была самая едкая и тонкая пародия на известного Героя нашего времени у тот же Печорин, только с провинциальным оттенком, словом, — г. Тамарин.
— Что это вы так кричите, как будто вас режут? — спросил Тамарин Левина, продолжая смотреть на него в стеклышко и заложив палец руки за жилет.
Левин повернул голову и с необычайною гордостию, смешанною с презрением, посмотрел на Тамарина.
— А, это вы!
Левин был в бешенстве оттого, что Тамарин подслушал звуки его страданий.
— Я думал, услышав ваши крики, что на вас напали разбойники, и явился к вам на помощь, — сказал Тамарин со свойственными ему небрежностию и бесстрастием.
— Милостивый государь! — отвечал Левин, поведя своими тонкими и бледными губами злобно-иронически, — вы напрасно беспокоились, я не нуждаюсь ни в чьей помощи, а тем более в вашей. Между нами нет ничего общего: для вас — внешняя жизнь, удовлетворяющая только мелкие самолюбия, для меня — жизнь внутренняя, жизнь вселенной, со всеми мучительными вопросами и думами. Я для вас, как и для многих других — загадка. И не вам отгадать ее… Мы идем в жизни двумя диаметрально противоположными путями. Оставьте же меня в покое и отправляйтесь к вашим жертвам.
— Прекрасно, прекрасно! все это очень забавно, что вы наговорили, — и бесстрастный Тамарин зевнул, — только позвольте мне заметить, что порядочные люди так не кричат, как вы кричите, и не разговаривают с самими собою.
Этот щекотливый разговор между двумя колоссальными самолюбиями мог бы окончиться трагически, если бы в эту минуту не прибежала какая-то расстроенная и бледная баронесса, одна из жертв Тамарина, и не бросилась к нему, как разъяренная львица.
— Ты здесь! наконец я нашла тебя! — воскликнула баронесса. — Ты скрываешься от меня, ты меня разлюбил, ты меня покинул для нее.
— Пожалуйста, потише, — отвечал равнодушно Тамарин, отведя ее в сторону, между тем как Левин смотрел на них с глубоко ядовитой иронией, — что такое? в чем дело? что вам нужно?
— Признавайся, ты оставил меня для нее.
— Ну да! Что ж такое? — отвечал спокойно Тамарин, пронзая ее мучительно лучом своего взгляда, как ледяной иголкой.
— И ты сознаешься в этом! Говори, ты любишь ее?
— Нисколько. До сих пор я еще никого не удостаивал чести любить. Что это такое любовь?
Из груди баронессы вырвался вопль, она упала без чувств. Тамарин с ловкостью наклонился, поднял ее как перышко и исчез с нею за деревьями.
В лесу раздалось щелканье и свист.
— Это еще какой сюрприз? — спросил издатель.
— Вы видите, — отвечал я ему:
Тихо в воздухе, в сон погруженном,
Месяц по небу тихо плывет,
А на ветке в лесу омраченном
Соловей как Щ<ерби>на поет,
хотя кроме нас с вами никто не обращает внимания на это пение.
Левин между тем, смотря в ту сторону, где исчез Тамарин с баронессой, прошептал: «И это люди!», и гордо взглянул вверх. Он увидал большого картонного орла, поднимавшегося с такой же скалы, поставленной нарочно для него за гостиницей. Орел разинул свой клюв и произнес ему торжественным голосом: «Пари и гордо созерцай до последней минуты». Левин почувствовал, что душа его расширилась, и мерными шагами гордо отправился ужинать в гостиницу.
На сцену после него явилась прекрасная и очень грациозная девушка. Левин был забыт тотчас, эта девушка обратила на себя всеобщее одобрительное внимание публики, выразившееся единодушными рукоплесканиями при ее появлении. Все заинтересовались участью Племянницы (ибо это была она) и очень досадовали, что какие-то господа Ильменев и Плетнеев беспрестанно заслоняли ее собой от зрителей, не давали ей действовать и приставали к ней с длинными и вовсе не занимательными разговорами. Еще до появления Племянницы блуждали по сцене какие-то бледные и неудавшиеся тени в женских одеждах: Две сестры, Меньшая и Старшая, вдова Вронская, княэкна Алина, Гла-шеньки, Сонечки, Любочки и другие, но на них никто не обращал никакого внимания, кроме добродушного Адама Адамыча, который, покуривая свою трубочку, следовал за ними, тая от умиления, и произносил с чувством:
— Какие барышни! Боже! какие барышни! Какие прелестные и умные… Я и не видывал таких женщин! Что за женщины! Какие глазки! Какие носики! Как же можно сравнить их с моей Мельничихой?
А энергический друг его Закурдаев дергал Адама Адамыча за длинные фалды его фрака и говорил:
— Ах, Адам, Адам! какой же ты, не говоря дурного слова. Ведь у тебя ни в чем границ нет… право, нет! Ну что ты головой-то качаешь? Положим, и сердце у тебя доброе, доброе сердце, нежное… Да что толку? Ведь от этого тебе все и нравится.
Дилетаев, бывший в числе зрителей этого литературного маскарада, чувствовал себя совершенно в своей сфере, беспрестанно аплодировал и по возвращении из Петербурга в свой город вознамерился там ввести в моду подобные маскарады. Из-за плеча его выглядывал Комик, который на все посматривал с ироническою улыбкою, а иногда задумчиво покачивал головою.
Рольери, который все носился со своим Силуэтом, замышлял какие-то злодейства, кричал, размахивал руками и блуждал без всякой цели из стороны в сторону, постоянно желая выдвинуться на первый план, принят был зрителями равнодушно, потому что им давно надоели дюжинные мелодраматические герои. К тому же он был заслонен толпою каких-то непризнанных сочинителей, неизвестно откуда пришедших, которые запели нескладным хором и голосами пискливыми и раздражительными следующие стихи:
Мы долго по свету блуждали, —
Искали мы денег и славы,
И наши умы клокотали
Ключом вулканической лавы.
Сходились мы каждые сутки, —
Читали свои сочиненья,
И крепнули наши рассудки
И все расширялись воззренья.
Великие наши идеи
Мы свету поведать желали;
Но нас журналисты злодеи
В журналы свои не пускали.
Цринять нас — на нашу погибель —
Один наконец соблазнился, —
В подписчиках верную прибыль
Сулили ему — он решился!..
И были в работе мы рьяны!
Врагов мы нещадно разили, —
Их шутки, поэмы, романы
Мы так остроумно бранили;
Писали на них мы памфлеты,
И в том упрекали их даже —
Зачем по картинке одеты
И ездят в своем экипаже?
Они же в ленивом косненье
Твердили, что мы бесталанны,
И точно: при старом воззренье
Казались труды наши странны.
Зато все законы искусства
Мы так переделать хотели,
Чтоб наши идеи и чувства
В нем право гражданства имели…
Но не было вовсе успеха —
Читатель не внял ни единый!
И только коварного смеха
Мы стали ходячей причиной.
Тогда журналист разъяренный
Прогнал нас — скупец бестолковый! —
Ушли мы толпою смятенной,
И ищем работы мы новой.
И, мучимы жаждой Тантала,
Клянемся работать с успехом;
Но каждый издатель журнала
Нас с ужасом гонит и смехом…
И так мы блуждаем как тени,
И наши таланты бесплодны;
Умы отупели от лени, —
Мы к делу другому несродны.
Ах, нам ли забыть корректуры
И запах печатной бумаги?
Привыкли уж наши натуры
К разгулу журнальной отваги.
В бездействии жалком коснея,
Мы стали и бедны и слабы;
И в Дантовом «Аде» страшнее
Нам казни придумать нельзя бы!..
После этого хора последовало несколько минут гробового молчания, как перед ожиданием чего-то необыкновенного… Все появлявшиеся доселе на сцене лица обоих полов: Племянница со своими неизбежными Ильменевым и Плетнеевым, бледные и неудавшиеся барышни, разные княгини и баронессы, господин с записной книгой, господин в охотничьем платье, добрейший Адам Адамыч, свирепейший Рольери, восторженный хлопотун Дилетаев, даже раздутые самолюбием Тамарин и Левин выстроились в два ряда, как будто для приема почетных гостей… На сцене обнаружилось движение… Тамарин вставил в глаз стеклышко, Левин повернул голову несколько в бок и начал смотреть куда-то… Взгляд его, как анатомический скальпель, казалось, врезывался во все тайны жизни… Между зрителями послышались тихие рукоплескания, хотя на сцене еще никого не было видно… но вот они и громче и громче, сильней и сильней… и вдруг стены залы затрещали от рукоплесканий, превратившихся в бурю и смешанных с криками: «Браво!».
На сцене появились: старичок с большими серебряными очками на носу, с табаком под носом, в испанском костюме, в трико, со шпагой, с мантией и с током на голове, украшенном вместо перьев бубенчиками… Костюм этот был очень похож на те костюмы, которые о святках и о маслянице берут на прокат в табачных лавочках… Старичок вел под руку маленькую чудноокую и толстенькую госпожу с многодумной головкой, с огромными и продолговатыми глазами, разукрашенную перьями, цветами, ожерельями, брошками и браслетами, а под мышкой другой руки держал огромную книгу.
— Это Фауст и Счастливая женщина! Это они! — раздались восторженные возгласы, когда рукоплескания и крики утихли. — А вот и их свита!
В самом деле, за Фаустом и Счастливой женщиной следовали — кухарка г. Лазаревского, в венке из васильков и с распущенными косами; глашатаи, эфемерные венки, задорливые пучки, красны девицы, блюдолизы, уродко-зоилы, бабьи звяки, испитые, бабенки в куче, перекрики, всполохи, толкотни, голосни, фофаны, горынята, белобрысенькие, черномазенькие, расходчики, поднаучные, гомункулы, карлики, имзы, дактили, заправные скопидомы, закадычные холостяки, наянные разгильдяи, голодная треска, корги-ёрги и проч<ие>.[4]
— Недоумительно и вместе льстиво, прелестная Марина, — сказал Фауст своей даме, — что публика с таким немнительным и знаменательным восторгом принимает нас. Значит, она оценила мое остроумство и вашу грацию, и мы даже не встретили никакого благоосуждения со стороны ее. Примите это в доразумение.
— Все это так, мой милый Фауст, — отвечала чудноокая Марина, склонив на сторону свою многодумную головку, — но пустота этой жизни без цели и без причины, вечно праздничной и вместе с тем вечно будничной, в ее тревожном однообразии и однообразном треволнении, все это меня утомило; и затем ли я родилась, чтобы примерять и изнашивать новомодные наряды? Я чадо века сего, созданье многосложное и многознающее, живущее в борьбе и разладе с жизнию. Позвольте, я расскажу вам мою историю, мой ученый друг. Вы вполне поймете мои внутренние страдания и оцените меня.
— Всенепременно, — отвечал Фауст, — но я чаю, что с вашей стороны не найду никакой сопротивительности, если сообщу вам, — что для вас напредь будет пользительно, — новые слова, мной изобретенные для обогащения и услащения русского языка. Обнадежен заранее, что вы воспользуетесь сими словами в последующих ваших сочинениях. Благоволите выслушать…
Фауст развернул книгу и начал читать Словарь изобретенных им или в особенном смысле употребляемых слов:
Отвсюд.
Препряда.
Изволенность.
Обать.
Согоспода.
Барсюки.
Нисколь.
Сопротиви-
тельно.
Слично.
Брязги.
Повзорить.
Струе.
Распытывать.
Чудня.
Кривда.
Поблазнять.
Теснотиться.
Впопять.
Корячить.
Необтесы.
Горбули.
Опнуться.
Подгул.
Чивость.
Навитки.
Костринки.
Трепальцы.
Повинки.
Лебезить.
Ощелмачить.
Передвиженье.
Одноточность.
Мягкоступ.
Союзиться.
Доволя.
Навзрячий.
Пырь.
Втих.
Щелмак.
Некощной.
Чуха.
Поруха.
Волшба.
Фофанить.
Ухма.
Понукнуть.
Порысить.
Двусмыслы.
Затор.
Метлягка.
Пустёжь.
Фырять.
Запяты.
Нишкни.
Хайло.
Рылястый.
Разотмычить.
Цельё.
Зарь.
Впять.
Баломутство.
Шмыг.
Прыг.
Дряг.
Дрыг.
Хохлявый.
Нюхлявый.
Доведи.
Росляки.
Силяки.
Тряпы.
Трясы.
Плясы.
Зашаить.
Польше.
Душевредность.
Требесье.
Наклочить.
Злыни.
Турить.
Очертовщинить.
Мизюрной.
У приметить.
Чурай.
Облыжнорылой.
Юр.
Очухиваться.
Шутовой…
и проч<ее>.
Слова эти возбудили неописанный восторг в публике.
— Находите ли вы, — продолжал Фауст, — достаточно благосличными эти слова, очаровательная Марина?
— Всеконечно! — отвечала Марина, с нежностию смотря на Фауста и протягивая ему свою руку.
Благоугодность женщины великой
Приемлю на коленах… руку эту
Возведшую меня в почет толикой Целую…
Приятно слышать. Продолжай.
Веселое словечко вымышляй.
Марина (смотря с гордостию в лорнет на Старый Дом, Мертвое Озеро, Племянницу, на Адама Адамыча, Дилетаева, Тамарина, Левина и на других одушевленных и неодушевленных литературных особ 1851 года). Откуда все это, мой несравненный Фауст, скажите, говорят, все это из каких-то журналов и альманахов, но ведь дамы высшего света их не читают. Не правда ли? Все это предоставляется горничным, для которых и сочинено,. А вот нас с вами так будет читать и высший свет? И кто осмелится критиковать нас?
О, никто, никто, никто
Мы одни лишь знаем то,
Про то!
Марина. Да и что такое все новейшие европейские сочинители и романисты в сравнении с нами! Диккенс — это талантливый и добросовестный, пожалуй, но заблуждающийся коновод целых сотен бездарных производителей так называемой мещанской литературы, литературы, имеющей цель не возвышать мысль и не воспламенять душу, а единственно выводить все обыденное, всякому понятное и знакомое. Вот наши с вами сочинения, так, без сомнения, возвышают мысль и воспламеняют душу!
(Я наклонился к уху издателя и шепнул: «каким легким истинно-светским языком объясняется эта милая дама!»)
Фауст. Неоспоримо! а врагов нам боятся не след.
Враги все расточатся, вострепещут
Какие ж лихи на беду нахлещут —
На тьму, (указывая на себя и на счастливую женщину)
где эдакие звезды блещут!
Марина. Дозвольте же, достолюбезный мой Фауст, рассказать вам историю моей жизни и по этому поводу сообщить некоторые мои впечатления и мысли, дабы вам можно было удобнее и ближе проникнуть в сокровенные тайники души моей.
Что розно — в ком, что комом — врозь,
Что косо — впрямь, прямое — вкось, —
Вот в жизни правило мое
И чем мне красится житье!
Фауст (к Уродко Зоилу). МОЛЧИ.
Фауст (к Марине).
Весь в ухо превратился я, —
Мне сладка ваша болтовня —
Взмазня!
Марина. Надобно вам сказать, мой милый Фауст, что я женщина в высшей степени идеальная. Я принадлежу к тем женщинам, которые готовы взобраться на облака или соскочить в бездну, если им обещают, что там их ждет жизнь. Мне противно все пошлое, обыкновенное. Мне, как Саламандре, нужно пламя и все хочется куда-нибудь урваться и освободиться. Я добродетельна по увлечению и нравственна по убеждению и не чувствую в себе сребролюбия. Я говорю как пишу. Любимые писатели мои: сладкострунные Мильвуа, Жуковский, Мур и Гюго. Еще в девицах меня называли серьезною, и поныне я сохранила этот характер. Молва о моем разуме, рассудительности и прекрасном воспитании достигла до сорокапятилетнего Ненского, которого перед этим обобрала какая-то танцовщица-андалузянка с берегов Гвадалквивира. Я бросилась в глаза Ненскому как блестящий метеор, он мне присылал каждое утро букет из тропических цветов и сильно ухаживал за мною, и я уже готовилась быть ему подругою, понимая в этом полное, сознательное сотоварищество двух существ. Вы-шедши за него замуж, я всячески старалась показать ему, что я не столь ребячлива, как он может предполагать, и каждый день предлагала ему то послушать музыку, то заняться чтением, и нарочно выбирала книги посерьезнее. Но уже, оставаясь со мной наедине, он скучал и мало интересовался моим разговором. О, мужья! не все ли вы таковы? Ваше обидное о нас нерадение удаляет нас от вашего сердца. Когда я увидела равнодушие ко мне моего супруга, холодное отвращение начало собирать нетающие льдины в моей душе, глубокой и таинственной. Скука, сплин и еще кое-что заменили во мне прежнюю волю. Супруг уже сделался мне нежеланный и неприятный товарищ. Я находилась в положении богатого купца, который бы оснастил… (Марина долго что-то еще бормотала скороговоркою, слов ее нельзя было хорошенько расслышать, однако, когда она остановилась перевести дух, раздались рукоплескания и крики «браво!». Счастливая женщина раскланялась и продолжала):
Я была кокетлива, но позволяла ухаживать за собой только в пределах светских отношений и решительно останавливала вознамерившегося идти далее. Но вот вскоре началась Усобица в моем сердце. Передо мной появился идеальнейший юноша — Борис Ухманский, и мы с ним начали говорить
О том, о сем, а больше ни о чем!
Мы так разговорились (это было на бале), что и не заметили, как все разъехались, и около нас образовалась Сагара. Для меня наступила вечная минута. Ухманский… Но следует объяснить, кто он и каков был. Напрасно, друг мой Фауст, уроды обоего пола и философы (не оскорбляйтесь, это не относится к вам)… (Марина нежно взглянула на Фауста; Фауст поклонился и расшаркнулся).
— Напрасно, говорю я, они утверждают, что красота ничего не значит…
Фауст (перебивая).
Совершенно так. Красивость
Должно лишь пристроить в чивость,
И по вся дни светозарны
Молвить: очень благодарны!
Марина. Красота! вот он, настоящий, всесильный талисман, о котором волшебные сказки говорят нам, как о вещественном залоге благополучия и удачи… Красота — прямой талисман, помогающий счастливцам… Красота — печать избранья на челе… Красота — шестое чувство, дополняющее в его обладателе способность наслаждаться смелее прочими, и наоборот…
Но, скажут нам, красота — вещь условная; понятия о ней различны и многосложны, как самые лица, нравы и вкусы бесчисленных племен, рассеянных по земному шару.
Нет, ответим мы, красота едина, хотя разнообразна…
Но, скажут еще, она относительна и условна, — красота у образованных народов не то, что у диких, у негров, у калмыков!
Всеконечно! — но потому-то они и дикие, и негры, и калмыки, что их красота похожа на наше безобразие… Повторяю, красота вместе едина и многоразлична.
Пискливый голос в толпе.
— Красота, красота, красота,
Я одно лишь твержу с наслажденьем!
Марина Слова: Quel bel homme и какой красивый — обиднее всего для человека и клеймят его хуже насмешки, даже иногда совсем его уничтожают.
Мужчина может быть: 1) статный, 2) ловкий и 3) величественный.
Но мужчина-красавец, мужчина-молодец, воля ваша! они смешны до крайности! По-французски: comme il est beau[5], и comme il est bien[6] представляют два совершенно различные смысла. Попробуйте сказать: comme il est beau — и вам представится нечто похожее на первопопавшуюся картинку модного журнала, нечто белое как молоко и румяное как крымское яблоко, завитое, напомаженное, затянутое в узкий фрак, закованное как колодник в слишком высокий и еще более жесткий галстух… Но скажите, напротив: comme il est bien! — и невольно воображение ваше разыграется.
Голоса в толпе. Какой великолепный дифирамб красоте! Браво! браво! Bis! Bis!. Вот как должно писать романы для избранного общества!
Хор всполох (поет к Марине).
Отрадно право слушать вас —
У нас про вас венок в запас!
Фауст.
Мне остается только, жено, всепобедно
Живот повергнуть свой перед тобой;
Пусти же ты меня к ногам упасть,
Признать владычество твое и власть,
И в промысл твой отдаться головой!
Марина (испустив вздох). Таков был мой Ухманский. Голова его, утомленная бесполезным чаянием, беспечно и миловидно склонялась на левую сторону. Он был воспитан отлично и выдержал с честью все экзамены кандидатов; потом, повинуясь желанию родителей, поступил в службу, но дипломатическую, и пробыл несколько времени за границей. Если он там шалил и гонялся за удалой гризеткой Латинского квартала в Париже, и отчаянно вальсировал с нею на загородных балах в саду Большой хижины и Мабиля, или шармировал (сентиментальничал) с белокурою и голубоокою немочкою у берегов Рейна, романсовал с путешествующими варшавянками и позволял себе иногда far l’amore[7] с пламенными транстеверинками в Риме и смуглыми неаполитанками, пляшущими тарантеллу и сантареллу в Сорренто, то это были только мгновенные вспышки. Не того ему нужно было, не того ждали и звали чистые и высокие мечты пришельца; сердце его оставалось пусто и сиро. Одна я могла понять его глубокую душу и все стороны многогранной мысли его, все обнимающей и всевопрошающей. Один он мог понять меня, влюбился и стал за мною ухаживать. Но я вознамерилась удалить этого демона-соблазнителя. Я перестала танцевать с ним, хотя он заранее пригласил меня на всю зиму, под удачно придуманным предлогом, что он под рост мне.
Голоса в толпе. Удивительный, необыкновенно ловкий и удачный предлог!
Марина. Я была в переходном состоянии от благорасположения к страсти сильной. Хотя, по молодости своей, я не могла рассчитывать политику мнимых пренебрежений и между нами завязалась борьба на смерть, но я была тверда, и Ухманский был обманут моею стратегиею. Это мне, впрочем, стоило дорого: я худела, и без того огромные, продолговатые глаза мои вырастали и становились еще огромнее. За границу ехать лечиться я не соглашалась. Толпа не понимала меня, по-прежнему называла счастливой женщиной и уверяла, что я блажу… Но уже я утомлена и дальнейшие мои приключения передам вам, друг мой Фауст, впоследствии.
Хор закадычных холостяг (после вызовов).
Что за стряс, за сотрясенье,
Суматоха, страх, смятенье?
Что за колых — за шатанье,
Располоха, трях, качанье?
Видно публике то всласть
(указывая на Марину)
Что она питает страсть!
Фауст (на коленях перед Мариной).
Дивуюсь и любуюсь я тобой!
Перед тобой
И ум великий станет сам не свой!
В эту самую минуту часы пробили полночь. Огромные двери залы растворились настежь. Море света хлынуло в залу, и в этом свете появился прекрасный юноша, представлявший Новый год. В руке его были два лавровых венка: он подошел к Марине и Фаусту, поздравил их с литературной победой и торжественно возложил венки на их головы. Тогда вся литература 1851 года с почтением преклонилась перед ними.
— Я надеюсь, сударыня, — сказал Новый год, обращаясь к Марине, — что вы окончите упоительный рассказ о вашей жизни в первый же месяц моего существования и будете при мне чаще прежнего украшать вашими произведениями русскую литературу. Вы так легко и так мило рассказываете! вы настоящая салонная рассказчица, тогда как все остальные… (Новый год указал на всю литературу 1851 г(ода)) могут занимать своими рассказами только горничных, как вы справедливо, но не совсем вежливо изволили заметить.
Затем Новый год начал раскланиваться публике. Все присутствующие приветствовали его восторженными рукоплесканиями и криками. Когда же эти крики смолкли, раздался невидимый хор:
Что новый год, то новых дум,
Желаний и надежд
Исполнен легковерный ум
И мудрых и невежд.
Лишь тот, кто под землей сокрыт,
Надежды в сердце не таит.
Давно ли ликовал народ
И радовался мир,
Когда рождался прошлый год
При звуках чаш и лир?
И чье суровое чело
Лучом надежды не цвело?
Но меньше ль видел он могил,
Вражды и клеветы?
В нем каждый день убийцей был
Какой-нибудь мечты!
(Не пощадил он никого
И не дал людям ничего!)
При звуках тех же чаш и лир
Обычной чередой
Бесстрастный гость вступает в мир
Бесстрастною стопой, —
И в тех лишь нет надежды вновь, .
В ком навсегда застыла кровь.
И благо!.. С чашами в руках
Да будет встречен гость,
Да разлетится горе в прах,
Да умирится злость!
И в обновленные сердца
Да снидет радость без конца!
Нас давит времени рука,
Нас изнуряет труд,
Всесилен случай, жизнь хрупка…
Живем мы для минут,
И то, что с жизни взято раз,
Не властен рок отнять у нас.
Пускай кипит веселый рой
Мечтаний молодых —
Им предадимся всей душой…
А время скосит их, —
Что нужды? Снова в свой черед
В нас воскресит их новый год.
После этого хора все исчезло в зале, зала опустела и в других комнатах начались танцы.
Ужин был великолепный, гомерический. В столовой были устроены фонтаны из различных вин… К концу ужина все сделались чрезвычайно веселы. Только видимо чем-то огорченный китайский литератор Маю-кон (я забыл сказать, что он также присутствовал почему-то на этом маскараде) очень сердился за что-то и косо посматривал на меня. Я примирился со своими литературными врагами и обнимал их. В то же самое время издатель, которого привез я, также обнимался и целовался с непримирейшим врагом своим — другим издателем.
Увидев это, я заплакал от умиления.
Надолго ли только это примирение? «Вот вопрос!» — как говорит Гамлет; еще теперь мы все находимся под обаянием Нового года, с которым, кстати, я имею честь поздравить моих читателей, друзей и врагов, пожелав и тем и другим всевозможных благ в этом году.
КОММЕНТАРИИ
правитьПечатается по тексту первой публикации.
Впервые опубликовано: С, 1852, № 1 (ценз. разр. 31 дек. 1851 г.), отд. VI, с. 153—173.
В собрание сочинений включается впервые.
Автограф не найден.
Коллективное авторство Некрасова и И. И. Панаева (создателей журнальной маски Нового поэта и основных составителей его фельетонов) установлено (НЖ, с. 131—133) по наличию в фельетоне известных стихов Некрасова и связи с другими коллективными и индивидуальными произведениями обоих руководителей «Современника».
Фельетон представляет собою своеобразную замену традиционному обозрению русской литературы за истекший год, помещавшемуся обычно в январском номере журнала. Это продиктовано, с одной стороны, неукомплектованностью отделов критики и библиографии «Современника» профессиональными критиками (см. подробнее с. 322), а с другой стороны — поисками новых журнальных форм. Эта журнальная новация Некрасова и Панаева имела читательский успех (ОЗ, 1853, № 1, отд. IV, с. 127 и след.). Сама идея литературного маскарада принадлежит, очевидно, Некрасову и была впервые опробована им в 1841 г. в обозрении «Летопись русского театра. Апрель, май» (наст. изд., т. XI, кн. 1, с. 262—270).
С. 262. …я преследую плохие и посредственные стишки и постоянно доказываю публике, что не нужно иметь ни малейшего поэтического таланта, чтобы писать звучные стихи без мысли.-- Ср. признание Нового поэта, сделанное годом ранее: «Вы, может быть, думаете, что <…> я не шутя считаю самого себя поэтом … Вы ошибаетесь: я враг, непримиримый враг всех посредственных поэтов, — я смеюсь над этими поэтами и пишу на них пародии; все стихи мои не более как шутка, как желание доказать, что в наше время, после Жуковского, Батюшкова, Пушкина и Лермонтова писать звучные стихи ровно ничего не значит, что это только небольшой механический труд…» (С, 1851, № 4, отд. VI, с. 81).
С. 264. il meurt, et la joie expire ~ en plein ventl — Начало стихотворения П.-Ж. Беранже «На смерть Тюрлюпена» («Oraison funХbre de Turlupin», 1828).
С. 265. Один мой друг, петербургский Монте-Кристо…-- Этот образ, принадлежащий, очевидно, И. И. Панаеву, встречается еще в одном фельетоне Нового поэта «Русский Монте-Кристо. Рассказ дурного тона» (С, 1849, № 1, отд. V, с. 98—102), под названием «Петербургский Монте-Кристо (рассказ для взрослых)», он вошел в книгу «Очерки из петербургской жизни Нового поэта. Часть первая» (СПб., 1860).
С. 265. …им теперь очень удобно можно приехать сюда по железной дороге…-- С 1852 г. было открыто движение по Николаевской железной дороге между Петербургом и Москвой.
С. 265. …в страну, называемую Эльдорадо, так превосходно описанную одним знаменитым философом.-- Эльдорадо, от испанского el dorado, буквально — золоченый, золотой. Страна, богатая золотом и драгоценностями, которую испанские завоеватели искали в XVI—XVII вв. в Южной Америке. Согласно легенде, правитель Эльдорадо каждое утро осыпался золотым песком и смывал его водой священного озера. Одно из известнейших описаний Эльдорадо — в гл. XVII философской повести Вольтера «Кандид» (1759).
С. 266. И дым отечества нам сладок и приятен.-- Цитата из монолога Чацкого, действия I, явл. 7 комедии А. С. Грибоедова «Горе от ума».
С. 267. «О люди, люди!» — восклицаю я вслед за Шиллером.-- Первые слова монолога Карла Моора из сцены второй первого акта драмы Ф. Шиллера (1759—1805) «Разбойники».
С. 268. …знаменитый Том-Пус …-- Английский цирковой артист-карлик, пользовавшийся в 1840-х годах огромной популярностью в Европе и Америке. О нем см.: ЛГ, 1845, 22 ноября, № 45, с. 731—732.
С. 269. Солитер — крупный бриллиант (от лат. solitarius или франц. solitaire — единственный, одиночный).
С. 269. «Мертвое озеро» — роман Некрасова и А. Я. Панаевой, печатавшийся в «Современнике» (1851, № 1—10).
С. 269. …огромная руина, представлявшая Старый Дом.-- Авантюрный роман В. Р. Зотова «Старый дом» печатался в «Отечественных записках» 1850—1851 гг. Его замысел возник у автора, очевидно, под влиянием «Трех стран света» Некрасова и Панаевой. В редакционных статьях «Современника» и в фельетонах Нового поэта и Иногороднего подписчика это обстоятельство обыгрывалось много раз (ПСС, т. 12, с. 147; С, 1851, № 1, отд. VI, с. 105; № 5, отд. VI, с. 66; № 8, отд. VI, с. 7—8).
С. 269. «Комета, гостиница для проезжающих» — «декорация», олицетворяющая издание: «Комета, учено-литературный альманах, изданный Николаем Щепкиным» (М., 1851). Рецензия на эту книгу, написанная при участии Некрасова (см.: наст. изд., т. XI, кн. 2, с. 62), была помещена в «Современнике» (1851, № 5, отд. III, с. 1—32).
С. 270. …человек с записною книгою под мышкой…-- Имеется в виду Д. В. Григорович (1822—1899), напечатавший в «Современнике» 1851 г. два рассказа «Светлое Христово Воскресенье. Простонародное поверие» (№ 1) и «Мать и дочь. Осенний рассказ» (№ 11).
С. 270. …видите ли вы ~ человека, сидящего на лугу, между крестьянскими ребятишками и середи их кажущегося исполином…-- Имеется в виду И. С. Тургенев (1818—1883), напечатавший в «Современнике» 1851 г. рассказы «Бежин луг» (№ 2) и «Касьян с Красивой Мечи» (№ 3) из цикла «Записки охотника».
С. 271. …неужели вы не узнаете идеалиста Левина…-- Левин — герой повести А. В. Станкевича «Идеалист», помещенной в альманахе «Комета».
С. 272. Далеко то время ~ когда я думал, что вы, книги, дадите мне счастие и удовлетворение; но зачем не могу я, наконец, жить без вас…-- В этом монологе реализовано пожелание Некрасова, высказанное в его отзыве об «Идеалисте», вошедшем в коллективную рецензию на сборник «Комета»: «Признаться, мы даже не верим в его (Левина. — Ред.) глубокую ученость и думаем, что он читал только предисловия тех многочисленных и разнородных книг, которые у автора по временам адресуют к нему разные фразы, заискивая его внимания (что, мимоходом заметим, не совсем ловко; эта сцена могла бы выйти очень хороша наоборот, т. е. если б Левин обращался с речью к книгам, а не книги к нему» (наст. изд., т. XII, кн. 2, с. 64).
С. 273. Идеалист ~ закричал голосом Ляпунова на Александрынском театре…-- Ляпунов — герой драмы Н. В. Кукольника «Князь Скопин-Шуйский» (1834), роль которого на сцене Александрийского театра в 1830—1840-х годах исполнял обычно В. А. Каратыгин.
С. 273. Это была самая едкая и тонкая пародия на известного «Героя нашего времени», тот же Печорин, только с провинциальным оттенком, словом, г. Тамарин.-- Имеется в виду герой романа М. В. Авдеева «Тамарин», вышедшего отдельной книгой в начале 1852 г. Первая его часть «Варенька» напечатана в № 9 «Современника» 1849 г. Вторая и третья части печатались под заглавиями «Записки Тамарина» (С, 1851, № 1, 2) и «Иванов» (С, 1851, № 9). В одном из своих «Писем Иногороднего подписчика в редакцию „Современника“ о русской журналистике» А. В. Дружинин, в целом одобривший литературный дебют Авдеева, говорил о «Вареньке»; «…но я не могу одобрить основной идеи произведения, набросившей на всю повесть оттенок чужих и не вполне усвоенных идей. Влияние Лермонтова и „Героя нашего времени“ видно на каждой странице и просвечивает в каждом персонаже повести» (С, 1849, № 10, отд. IV, с. 316—317). Некрасов писал Авдееву о только что полученной рукописи «Записок Тамарина» в письме от 11 января 1850 г.: «Эта повесть настолько хороша, что можно ее напечатать в журнале с удовольствием; но сходство всей ее постройки и даже некоторых частностей слишком явно напоминает Лермонтова».
С. 274. Тихо в воздухе, в сон погруженном ~ Соловей как Щ<ерби>на поет.-- Наиболее вероятный автор этой эпиграммы на Н. Ф. Щербину — Некрасов. Ср. повторяющийся образ Щербины — «Соловья» в некрасовском «Послании к поэту-старожилу»:
И тот, кто равен соловью
Природу нам воспел, — Щербина!
(наст. изд., т. XI, кн. 2, с. 114)
Нелицеприятная критика в адрес Щербины в коллективном фельетоне Некрасова и Панаева «Заметки и размышления Нового поэта о русской журналистике» из ноябрьского номера «Современника» 1851 г. (см. наст. кн., с. 253), стихотворные пародии на его «Греческие стихотворения» и эпиграмма сильно подействовали на Щербину. 22 февраля 1852 г. Д. В. Григорович писал В. П. Гаевскому: «Видел в Москве <…> Щербину. Щербина тоскует по-прежнему. „Современник“ уходил его нравственно» (цит. по изд.: Панаев И. И. Избранные произведения. М., 1962, с. 26).
С. 274. Он увидел большого картонного орла … — Ср. в отзыве Некрасова об «Идеалисте» в коллективной рецензии на альманах «Комета»: «Сны, в которых орлы адресуют к Левину полные пророческого значения речи, нам кажутся <…> не более как порождением болезненного самолюбия Левина, и нам очень жаль, что и сам автор видит в этом что-то серьезное…» (наст. изд., т. XI, кн. 2, с. 64).
С. 275. Все заинтересовались участью «Племянницы»… — Первая часть романа Е. Тур (псевдоним Е. С. Салиас де Турнемир) «Племянница» печаталась в № 1—4 «Современника» 1850 г. В альманахе «Комета» помещен большой эпизод этого романа под названием «Антонина». Анонимная краткая рецензия на полное издание романа в 4 частях (М., 1851) помещена в № 12 «Современника» 1851 г. (отд. V, с. 45). Подробная рецензия И. С. Тургенева на роман «Племянница» — № 1 «Современника» 1852 г.
С. 275. …какие-то господа Ильменев и Плетневе беспрестанно заслоняли ее собой от зрителей…-- Персонажи романа «Племянница» Ильменев и Плетнеев, по мнению И. С. Тургенева — автора указанной выше рецензии на это произведение в «Современнике», — наиболее бесцветные фигуры в романе. «Особенно туманна середина <…> первой части („Племянницы“. — Ред.), — писал Тургенев, — благодаря упорному пребыванию в ней Ильменева и Плетнеева — этих двух сиамских близнецов несчастной любви…» (Тургенев 2, Соч., т. IV, с. 480—481). Перекличка этих слов Тургенева и комментируемых строк «Литературного маскарада…» дали повод В. П. Боткину (в письме к Тургеневу от 16 января 1852 г.), а впоследствии и Н. В. Измайлову высказать предположение о принадлежности фрагмента о «Племяннице» в комментируемом фельетоне Тургеневу (там же, с. 662).
С. 275. «Две сестры» — повесть Е. Тур, помещенная в № 2 «Отечественных записок» 1851 г.
С. 275. Вдова Вронская — персонаж «сцен из светской жизни», «Первое апреля» Е. Тур, помещенных в «Комете».
С. 275. Княжна Алина — персонаж романа Е. Тур «Племянница».
С. 275. Глашеньки, Сонички, Любочки — Глашенька — возможно, имеется в виду Глафира — персонаж комедии Н. В. Сушкова «Ненавистник женщин», отрывок из которой был напечатан в сборнике Сушкова «Раут» (М., 1851). Соничка — персонаж повести Станкевича «Идеалист»; Любочка — очевидно, героиня романа В. Толбина «Любанька» (СПб., 1851). Отрицательная рецензия: С, 1851, № 7, отд. V, с. 21-22.
С. 275. …кроме добродушного Адама Адамыча…-- Имеется в виду повесть М. Л. Михайлова «Адам Адамыч», напечатанная в № 18, 19 и 20 «Москвитянина» 1851 г. В «Заметках Нового поэта о русской журналистике» декабрьского номера «Современника» того же года эта повесть отнесена к лучшим произведениям, напечатанным в течение года в «Москвитянине». «Повесть „Адам Адамыч“; — писал Новый поэт, — принадлежит перу писателя, только что вступающего на литературное поприще, и обнаруживает в нем дарование несомненное. Жаль, что в некоторых местах своей повести автор уже слишком густо и грубо наложил краски и обнаружил слишком большое расположение к польдекоковским сценам» (С, 1851, № 12, отд. VI, с. 153). Упоминаемые ниже Мельничиха и Закурдаев — персонажи этой повести.
С. 275. Дилетаев — герой повести А. Ф. Писемского «Комик», напечатанной в № 21 «Москвитянина» 1851 г. В «Заметках Нового поэта о русской журналистике» декабрьского номера «Современника» фельетонист писал: «„Комик“; по моему мнению, если не лучшее произведение автора по богатству содержания и разнообразию характеров, то, конечно, самое оконченное и соразмерное в своих частях. <…> В „Комике“ уже ясно обнаруживается участие автора. Лица в этой повести очерчены с обыкновенным мастерством г. Писемского и отличаются поразительною верностию действительности… Отношение комика к его жене, провинциальный дилетант искусства Дилетаев (фимилия эта не совсем удачна), заносчивый трагик, наконец, даже лица, стоящие на втором плане, молодой франт из Петербурга и молодая дама — все это очень оригинально, живо и исполнено того простого комизма, который не сочиняется, а существует в окружающей нас действительности» (С, 1851, № 12, отд. VI, с. 153).
С. 275. Рольери, который все носился ~ своим «Силуэтом»…-- Рольери — герой романа В. А. Вонлярлярского «Силуэт» (ОЗ, 1851, № 9—11). Карточный шулер и отъявленный негодяй, он шантажировал героиню романа Ольгу с помощью силуэта ее покойной матери.
С. 276. Хор непризнанных сочинителей…-- В этом сатирическом стихотворении воспроизведена, по всей вероятности, история «Библиотеки для чтения» О. И. Сенковского, вокруг которой группировались третьестепенные писатели и журналисты. Тема «непризнанных» бездарных сочинителей традиционна для фельетонов Нового поэта. См., например, «Страшный сон (Письмо Нового поэта к издателям „Современника“)» — С, 1851, № 1, отд. VI, с. 71—82.
С. 277. Фауст.-- Имеется в виду герой книги: «Фауст. Полная трагедия Гете, вольнопереведенная по-русски А. Овчинниковым» (Рига, 1851). Подробнее об этом издании и его авторе, об отношении Некрасова и сотрудников «Современника» к творчеству А. М. Овчинникова см.: наст. изд., т. XI, кн. 2, с. 98—105. Далее в фельетоне пародийно используется лексика Овчинникова-переводчика, образы его «Фауста» (Перекрики, закадычные холостяги, Уродко-Зоил), ряд пародийных стихотворных фрагментов, весьма точно передающих характер «Фауста» Овчинникова.
С. 277. Счастливая женщина — маскарадное олицетворение Марины Ненской, героини повести Е. П. Ростопчиной «Счастливая женщина. Современная биография», начало которой напечатано в № 23 (декабрь) журнала «Москвитянин» за 1851 г.
С. 278. …кухарка г. Лазаревского в венке из васильков и с распущенными косами…-- Здесь обыгрывается портрет героини повести В. М. Лазаревского «Мои старые знакомцы», напечатанный в мартовском номере «Отечественных записок»: «Месяц, пробившийся сквозь гребенку листьев, обводил тонкими чертами высокую, стройную ее фигуру. Глаза у нее светились как у притаившегося зверя. Исхудалое, но мило очерченное лицо казалось еще бледнее под густо-низко налегшими на виски черными волосами. Широкий узел косы разбился на скором ходу меж ветвей, и вязь его, перевитая зеленым листом и крупными, красными как кровь кистями рябины, рисовалась чудным венцом на ее маленькой головке» (ОЗ, 1851, № 3, отд. I, с. 113).
В мартовском «Письме Иногороднего подписчика в редакцию „Современника“ о русской журналистике» А. В. Дружинин писал: «„Мои старые знакомцы“ по временам возбуждают улыбку, которой не добивался автор, и располагают читателя к шуткам, от которых я удержусь. Будто предполагая, что содержание двух рассказов, ныне напечатанных, не в силах остановить на себе чужое внимание, господин Лазаревский налегает на описания и отступление с особенным рвением, не выгодным для произведения. В описаниях одна и та же картинность, в отступлениях — один и тот же лиризм. Если автору угодно, чтоб на его рассказы смотрели как на картину, то я скажу, что они совершенно походят на литографию, раскрашенную такими яркими красками, что они рябят в глазах и пестрят все произведение самым неприятным образом» (С, 1851, № 4, отд. VI, с. 216—217).
С. 280. …говорят, все это из каких-то журналов и альманахов, но ведь дамы высшего света их не читают, ~ Все это представляется горничным, для которых и сочинено ~ Да и что такое все новейшие европейские сочинители и романисты в сравнении с нами! Диккенс — это талантливый и добросовестный, пожалуй, но и заблуждающийся коновод целых сотен бездарных производителей так называемой мещанской литературы…-- Ср. авторские сентенции в «Счастливой женщине» Ростопчиной: «…мне всегда дико, жалко и больно, когда я вижу молодых женщин нашего времени, читающих усердно и жадно… Поль де Кока!… И только одного Поль де Кока или, пожалуй, еще разгульно-бойкие вымыслы Евгения Сю, Сулье, молодого Дюма, всей этой школы гуляк-весельчаков — да Диккенса, этого представителя реализма, то есть, осуществления в лицах всех пошлостей и ничтожностей дюжинного человека, Диккенса, талантливого и добросовестного, пожалуй, но заблуждающегося коновода целых сотен бездарных производителей так называемой новейшей мещанской литературы…» (М, 1851, № 23, с. 392—393).
С. 281. Мильвуа — Шарль Мильвуа (1782—1816), французский поэт.
С. 282. Началась усобица в моем сердце…-- Четвертая глава повести «Счастливая женщина» называется «Усобица в женском сердце».
С. 282. О том, о сем, а больше ни о чем…-- Этот стих перешел в фельетон из текста повести Ростопчиной «Счастливая женщина»: «О чем же они говорили?.. „О том, о сем, а больше ни об чем!“ как обыкновенно случается при первой встрече…» (М, 1851, № 23, с. 415). Парафраз следующих слов из монолога Фамусова в «Горе от ума» А. С. Грибоедова:
…придерутся
К тому к сему, а чаще ни к чему,
Поспорят, пошумят и разойдутся.
(д. II, явл. 5)
С. 282. …около нас образовалась Сагара…-- В тексте повести: «…когда гостиная совсем опустела, когда беспрестанно отодвигаемые кресла уезжающих образовали Сагару около нас» (М, 1851, № 23, с. 416), т. е., очевидно, пустыню (Сахару).
С. 287. «Вот вопрос!» — как говорит Гамлет…-- Слова из монолога Гамлета одноименной трагедии В. Шекспира «Быть или не быть…» (акт III, сцена 1). Ср. в сатире Некрасова «Балет» (1866):
Где бы денег занять? вот вопрос!
Вот вопрос! Напряженно, тревожно
Каждый жаждет его разрешить…
(наст. изд., т. II, с. 233)
- ↑ обед средней руки (франц.).
- ↑ отварная говядина (франц.).
- ↑ Здесь: молодец! (итал.).
- ↑ Все эти названия, так же как и лексикон новых слов, взяты из 2-й части «Фауста», перев<еденной> г. Овчинниковым и изданной в Риге. (Примечание автора статьи.)
- ↑ как он прекрасен (франц.).
- ↑ как он хорош (франц.).
- ↑ Здесь: влюбляться (итал.).