Борис Зайцев
правитьЛето
править1. Напиток радости
правитьОколо четырех дверь приотворилась, и просунулась беленькая головка моей племянницы Лизы.
Быстро луща подсолнухи, она обычной скороговоркой сказала:
— Дядя, поедем в Луневку: дедушка посылает к Тимофею Семенычу, там от косилки нож чинят, а все на покосе, мне не с кем ехать. Дяка, поеди-им!
Мне не очень хотелось, но я не отказывался.
— Ладно. А что же тетя Наташа?
— Она девочку будет мыть, ей некогда-а, — крикнула Лиза, и унеслась на своих тоненьких десятилетних ножках.
Кончив работу, я иду в сад обрезать яблони, влезаю с садовой пилой на самые крайние сучья, пилю, замазываю отрезы краской, слегка задыхаюсь от гимнастики, и над собой вижу то голубое и синее июльское небо, что люблю вот уже двадцать пять лет.
Солнце, которое видело меня ребенком, под которым я радовался, тосковал и страдал в годы ранней молодости, заливает и сейчас меня с головы до ног. От его лучей с моего лба падают капли «трудового» пота, которыми я горжусь. Сухие ветки падают, яблоня принимает культурный вид, и я торжествую. Потом придет ко мне Наташа с мохнатой простыней и с девочкой. Наша девочка будет сидеть под яблоней невдалеке, и по ее льняным волосенкам пойдут пятна света. Наташа говорит, что ветер — это «патрон» девочки. Правда, он любовно играет ее локонами, и ей это нравится. Быть может, он кажется ей живым существом, добрым духом, вроде расположенных к ней — матери, меня?
Действительно, я купался и на этот раз, и даже Наташа мне сказала, что не стоит ездить в Луневку: может быть, придется ждать Тимофея Семеныча, может, нож к косилке еще не готов, и прочее. Я согласился вполне, и пошел купаться.
Но за вечерним чаем все повернулось по-иному: оказалось, что нож очень нужен, кроме нас послать некого, и я вторично согласился. Теперь с нами собралась и Наташа: девочку она выкупала моментально, и в начале восьмого у флигеля уже стояла серая кобыла в тележке. Лиза в красном клетчатом пальтишке взгромоздилась было на козлы (она большая лошадница и любительница править: при этом — предпочитает езду шагом). Но я посадил ее к Наташе, а сам в пыльнике и широкополой шляпе, напоминая отчасти псаломщика, и отчасти интеллигента, занял председательское место.
Наша серая кобыла когда-то была молодец, а теперь становится все белей от годов и слабее. Сначала я даже подумал, что придется ехать любимым аллюром Лизы. Но это оказалось неверным. Старуха все же разошлась и показала, что кое на что еще годна. Мы проехали удачно через Копенкино и выехали в открытые поля. Тут я подумал, что хорошо сделал, вырвавшись из дому. Я довольно давно не был в этой стороне; вечер налаживался прелестный, было приятно видеть все это, и за моей спиной сидели милые люди: Наташа и Лиза, — большое дитя и маленькое.
— Ух ты-ы! Тека Натака, смотри-ка-а, у Муромцевых рожь уж кося-ят! Жнейка, как у нас.
Сейчас же она перескакивает на другой предмет.
— А у нас Мельникова собака под баней ощенилась, знаешь, черная такая бегала? Шесть щеняточек, хорошеньки-и, их почти уж всех разобрали.
— А я думала, что ты их себе в кровать стащишь и вместо собачонки будешь греть, из блюдечка молоком поить.
Лиза хохочет и бьет ее кулачками.
— Ну уж ты, тека Натака, всегда! Шутница!
— Смотри. — Наташа показывает на горизонте три дерева. — Это идут три слона. А вон дуб мамврийский.
— Какой мамврийский?
— Из Ветхого Завета.
— Нет, тека, у нас этого еще не проходили.
Так они болтают, а мы пересекаем большую дорогу и спускаемся в «долину Луневки». Луневка — небольшая деревушка, из десяти дворов, расположена в овраге, и так запрятана, что, чтобы пробраться к ней, надо переехать плотину прудика, подняться по косогору, спуститься опять, — одним словом, выписать чуть не восьмерку.
Изба Тимофея Семеныча, деревенского слесаря, механика и чародея по машинной части, в самом конце. Мы узнаем ее потому, что сарайчик напротив носит все следы его художественно-ремесленной деятельности.
— Дома Тимофей Семеныч? — спрашиваю я молодого парня на крыльце. (Он учтив и имеет вид бывшего в Москве.)
— Сейчас выйдет!
По рассказам я знаю, что Тимофей Семеныч сразу не выходит к господам: он должен умыться, привести себя в порядок и лишь тогда соблаговолит.
Это серьезный, хмурый старик, несколько даже похожий на колдуна. Он не любит лишних слов, ревнив к своему искусству и не передал его даже сынам. Он знает, зачем мы приехали, и идет в свою лабораторию. Мы снова ждем. Мы рассматриваем его избу, детишек. Возвращаются со стадом овцы. Как и во времена моего детства, мальчишка хватает овцу за шерсть и тащит домой, как и в давние годы, баба выходит на крыльцо и зовет овец: «выть, выть, выть». По зеленой мураве шествуют гуси, малыш стоит, заголив пузо. Гаснет дымно-розовый закат.
— Тимофей Семеныч! — обращаюсь я к подошедшему в валенках алхимику. — Дедушка завтра просил вас к нам. Жнея шалит.
Это слово «шалит» я выговариваю с гордостью. Приятно показать себя деревенским человеком.
За моей спиной Наташа смешит ребятишек Тимофея Семеныча, гукает на них, строит рожи и показывает язык.
— К вам? — сурово спрашивает Тимофей Семеныч. — Значит, надо утром.
Я не настаиваю, что непременно утром, и логической необходимости в этом не вижу, но раз он так говорит — пусть.
Мы укладываем в ноги нож, я благодарю, и мы трогаемся.
Начинает уже смеркаться. Возвращаются с поля жницы и вязальщицы в грубоватых перчатках. Мы проезжаем у крайней избенки мимо палисадника мальв. Мужик сидит на лавочке и поправляет косу. Деревня имеет усталый, но спокойный, честный вид, как человек, сделавший свое дело и отходящий на покой. Правя вниз, по косогору, я думаю, что эта деревня, то есть не именно Луневка, но вообще русская деревня, имеет надо мной неотразимую силу. Сознательно я даже не люблю ее. Я с ужасом думаю об убогой и полуслепой жизни в этих хибарках, о тесном круге интересов, замыкаемом вон той рощицей на закате; о вековом однообразии этого бытия.
Но чья волшебная палочка обращает эту же деревню, вечером, с появлением первой звезды и мычанием последней коровы, — в истинную поэзию? Почему бьется мое сердце, светлым волнением волнуется душа?
— Вон Козловка, тетя Наташа. — Лиза показывает на соседнюю деревушку (мы уже выехали из ложбины). — В крайней избе Манька живет замужем, что у нас служила.
— Видишь, избы все друг к другу прижались. Они, как люди, вскочут и побегут.
— А вон облако, смотри, — болтает Лиза, — как будто бы ты распустила волосы, только они у тебя розовы-е-е!
Действительно, по туманно-розовому закату потянулись чьи-то волосы. И верно, избушки Козловки похожи на толпу сбившихся путников. Вправо от нас, в сторону, обратную закату, золотисто-белеет рожь, а над ней темно-стальное, синеющее небо. Как и мне, двум сидящим сзади все тоже начинает казаться волшебным. Мы проезжаем мимо цветущей гречихи, так густо забитой желтой сурепицей, что издали клин этот кажется полосой чьего-то огромного цветника. Наташа нагибается, срывает пучок.
— У Бога такие громаднейшие сады, и это вроде букета в нем. Смотри, а вот другой букет!
Это полоса неспелого овса, вся прохваченная васильками. Да, другой букет Божьего сада, в смиренной русской стране.
Я правлю рассеянно, но серая сама знает дорогу. Сзади я слышу обрывки разговоров: то Наташа смешит Лизу, то они говорят серьезно, о том, что скоро приедет из-за границы Лизина мама, и как будем ее встречать. Потом почему-то Наташа спрашивает Лизу, исповедовалась ли она, ходит ли зимой в церковь. Лиза очень любит Наташу, и теперь сама ей сообщает, что каждый вечер молится за покойного папу (он умер несколько лет назад). Понемногу их разговоры, надвигающийся летний сумрак, благоухание хлебов, даль равнин, звезда, вставшая прямо над дугой, — все это начинает для меня сливаться в одно громадно прекрасное и ясное, чему имени нет, что делает сердце чистым, добрым и молодым, что изгоняет из него бесов, и дает веру. То, что называют колдовством поэзии. Но, быть может, — это действие на нас откровения.
В Копенкине уже ужинали, на открытом воздухе, у маленьких деревянных столов. Мальчишка выезжал из пруда верхом на паре лошадей, купал их. Проехав пруд, я обернулся. Пруд блестел теперь под закатом, как розовое зеркало.
— Смотрите, что за прелесть!
И они тоже обернулись, и тоже глядели, а Лиза даже прихлопывала ручонками.
— Ух ты-ы, какой ясный пруд!
Потом мы слушали перепелов, разбирали звезды, появляющуюся Медведицу, смеялись, Наташа научила Лизу сказать бабушке: «Бабушка, у тебя на подоле грязь», — и, когда та нагнется, ответить: «Не кланяйся, — ведь я не князь». Мы экзаменовали Наташу, куда ведет какая дорога, и говорили о разных маленьких пустяках, которых нельзя запомнить. Что же мне еще прибавить?
Мы приехали вовремя, совершенно благополучно, и дедушка, кажется, остался нами доволен. С четверть часа я пролежал в темном парке, в гамаке, и надо мной качались звезды в просветах дерев. Наташа была весела, Лиза сказала бабушке про князя, и та сейчас же догадалась, кто ее научил.
Потом мы ужинали, потом наступила ночь, и все мы заснули, переходя в новый день, ожидая новых чувств, печалей или радостей.
2. Кладбище в деревне
правитьОпределенной цели у нас не было. Мы шли вечером, на закате, по большой дороге. Дойдя до кладбища, мы вздумали вернуться летником.
Для этого нужно пройти вдоль кладбищенской канавы и под острым углом повернуть направо, на полузаросшую тропу. Мы решили для сокращения пути просто пересечь кладбище.
Но трудно пройти через обитель мертвых быстрым, равнодушным шагом.
Наше кладбище небогатое и неказистое, как все вокруг. На нем растет несколько берез, ветел, рябин; иван-чай краснеет по канаве; все оно густо заросло травой. Вокруг — поля зреющего хлеба, поповская роща и церковь села. Видны внизу луга и покос на них.
Мы прошли к главным воротам; вблизи их, на небольшой почерневшей плите, я прочел надпись: «Приими, Господи, дух его с миром», — одну из обычных кладбищенских надписей. Мы вспомнили, что где-то тут лежит учительница, шесть лет назад покончившая самоубийством. Говорили, что у нее был несчастный роман и ее вынуждали выйти за другого — нелюбимого человека.
— Кажется, — сказала мне Наташа, — в том углу.
Мы вернулись туда, откуда вошли. Здесь было просторнее, могил очень мало, и еще гуще разрослась трава.
— Не эта ли? — я подошел к большой могиле, с деревцом рядом.
— Нет, дерево слишком большое. Я помню, мы воткнули тогда рядом ракитку.
В то лето нас, молодежи, много жило в усадьбе. Никто не был знаком с девушкой, но ее горькая смерть в цвете молодости, ее одиночество, то, что некому было даже ее похоронить, взволновало нас, и на другой день после погребения мы-снесли на ее могилу венок из дубовых ветвей с рябиной: как бы лавры, окропленные кровью. А затем набросали цветов на ее могилу. Наташа задумалась.
— Я помню, что мы вешали венок на крест, небольшой, белый, березовый. Как сейчас, вижу.
— Не там ли?
Я перешел к другому холмику, с похожим крестом. Но там висел образок, и было написано имя усопшего. Мы смутились. Потом бродили вправо и влево, подходили к некоторым возвышениям, но так и не могли найти того, которого искали.
— Да, пожалуй, что здесь, — я, наконец, остановился у безыменной могилки, где не было и намека на крест, не было и остатков венка, не говоря уже о букетах. Но оба мы не поверили, сами не поверили находке. Наташа взяла меня под руку.
— Трудно разыскать. Пойдем! да и сыро.
Действительно, солнце заходило. В густевшей траве показалась роса, мы медленно побрели к летнику, и отсюда видели, как на лугу, у мельницы, убирали сено. Это луг поповский, и издали я рассмотрел крупную фигуру нашего батюшки.
Наташа спросила меня:
— Как думаешь, скосят они траву на кладбище?
Я ответил, что, пожалуй, да, хотя и странно это казалось на первый взгляд.
Мы возвращались домой в том настроении, какое всегда бывает после кладбищ: это не горе, не тяжесть. Можно назвать его таинственной, певучею меланхолией. Мы вспомнили, что не все уже те, кто носил ей дубовый венок и цветы, — живы: мы недосчитывались близкого нам человека, которого знал я с детства, а Наташа с того времени, как мы с ней встретились. Сложил он свои кости далеко на юге, в безоглядной калмыцкой степи, и похоронен вблизи русской церкви. Нам вспомнилось и то, что теперь, по последним известиям, его могила вошла в церковную ограду и охраняется: был он врач, и оставил по себе добрую память.
— Все-таки, — сказала Наташа, — я не хотела бы, чтобы меня похоронили на этом кладбище. Лучше бы в Москве, в Новодевичьем.
— Это — несколько ребяческая мысль: не все ли ведь равно, где лежать? Но и я поймал себя на ней. И я желал бы получить вечное успокоение в городе, с которым так тесно связаны наши жизни, где живут те, кого мы любим, где мы хоронили близких нам. Мне приятно вспомнить о белоголовом соборе, перезвоне колоколов, вольном ветерке, налетающем с Воробьевых гор.
И понемногу наш разговор перешел на Москву, на друзей, знакомых, на предстоящую зиму. Сгущался вечер, показался бледный месяц. Под ним протянулась фиолетовая тучка.
В усадьбу мы вернулись к ужину. За ужином, как всегда, болтали, смеялись; тени вечности отошли от нас. Мы забыли об учительнице, об умершем нашем друге и ожидающей нас судьбе.
А через несколько дней, снова перед закатом, мы проезжали в экипаже мимо кладбища. Я поднял голову. Вся трава была чисто и ровно скошена; по кладбищу стояли копны сена. Про себя я слегка улыбнулся. «Да, — скосили. Зачем же пропадать траве, выросшей хотя бы на наших ближних?»
Но прибавлю, что кладбищенский покос не показался мне ни странным, ни кощунственным. Напротив, в той простоте, с какой скосили сено в этом таинственном для нас месте, в этой простоте была, быть может, вера: и, во всяком случае, очень покойное, доверчивое отношение к Богу и природе.
Мне припомнились наши разговоры о том, что лучше быть погребенным в Новодевичьем монастыре, чем здесь. Сейчас — не оспаривая своих собственных желаний — я подумал, что земля одинаково примет нас, величественно и простодушно, будем ли мы лежать в Москве, здесь или в далекой степи. Ибо один, и безмерно велик, жив, свят и могуществен мир Бога живого.
Комментарии
правитьЗайцев Б. Усадьба Ланиных. Рассказы. Кн. 4. М.: Изд-во К. Ф. Некрасова, 1914. Печ. по изд.: Собр. соч. Кн. 3. Усадьба Ланиных и другие рассказы. Берлин; Пб.; М., 1922.
Источник текста: Б. К. Зайцев. Собрание сочинений. Том 8 (дополнительный). Усадьба Ланиных. Рассказы. Пьесы. Переводы. — М: Издательство «Русская книга», 1996.