Кнут Гамсун
Лес зимой
править
И вот я ушёл в лес.
Не потому, не потому, что я чем-нибудь обижен, не потому в особенности, что я уязвлён человеческой злобой, но, раз лес не идёт ко мне, — я должен пойти к нему. Так-то вот оно!
Я мог бы, конечно, нашуметь из-за этого куда больше. Ведь я буду тут думать и накаливать мои великие мысли докрасна.
Ницше сказал бы приблизительно так: «когда я сказал последнее слово людям — они со мной согласились; люди кивнули головой».
Последнее же моё слово было, что я ушёл в лес. Потому что тогда я понял, что сказал либо что-нибудь безчестное, либо глупое.
Я в таком смысле не высказывался, но просто ушёл в лес.
Не думайте только, что тут ровно ничего не происходит. Снежные хлопья падают здесь, как и в городе, а птицы и звери занимаются своими делами с утра до вечера, да и с вечера до утра.
Я мог бы посылать отсюда описания ужасных историй, но я этого не делаю. Я искал лес ради одиночества и ради моих великих мыслей. Я хочу покоя. Если мне случится когда-нибудь встретить оленя-самца, я, может быть, воскликну: «Царь Небесный, ведь это самец, он свирепый!». Но в том случае, если это произведёт на меня слишком сильное впечатление, тогда я скажу: «это теленок, или пернатое», и превосходно самому себе солгу.
Здесь ничего не должно происходить!
Однажды я видел, что встретились двое лапландцев. Это были парень и девушка. Для начала они повели себя по-человечески. «Здравствуйте», сказали они друг другу и улыбнулись. Но сейчас же после того они упали в снег и довольно-таки надолго скрылись с моих глаз. «Тебе не мешало бы посмотреть на них, — подумал я, когда прошло добрых четверть часа: они, пожалуй, задохнутся в снегу». Тогда они поднялись и разошлись каждый в свою сторону.
Никогда в жизни не видал я ещё такого приветствия.
И днём и ночью я живу в заброшенной торфяной юрте, в которую мне приходится прямо вползать. Когда-то, давно, верно, кто-то сделал её на скорую руку и пользовался ею; его, может быть, преследовали, и он скрывался в ней несколько осенних дней и ночей. Нас двое в юрте; но если я не сочту мою даму за человека, тогда всего один я. Моя дама — это мышь, с которой я вместе живу и которой я дал такое прозвище, чтоб почтить её. Она съедает всё, что я кладу в угол, сидит и смотрит на меня часами.
В юрте было старое-престарое сено, его я вежливо предоставил моей даме; для своей же постели я нарубил, как и подобает, мягких веток. Я взял с собой топор, пилу и несколько необходимых чашек. Есть у меня также мешок из овечьих шкур, мехом внутрь[*]. Целую ночь у меня горит огонь в очаге; а утром моя куртка, висящая около костра, издаёт свежий смолистый запах. Когда мне нужен кофе, я наполняю котелок чистым снегом и вешаю его над огнём; у меня получается вода. И это тоже жизнь?
[*] — В таких мешках норвежцы спят, когда ночуют в лесу.
Ну, вот ты и проговорился. Это жизнь, о которой ты не имеешь представления. У тебя в городе дом, что и говорить, и ты его обставил безделушками, картинами, книгами; но зато у тебя жена и прислуга и множество расходов. И наяву и во сне должен ты гнаться то за тем, то за другим, и никогда у тебя нет покоя.
А у меня есть. Пусть остаются при тебе твои духовные интересы, и книги, и искусства, и газеты, оставь себе также твои кофейни, и твоё виски, от которого мне только каждый раз бывает дурно. Здесь я хожу себе в лесу, и мне хорошо. Если ты предложишь мне духовные вопросы и захочешь поставить меня в тупик, я тебе отвечу только, что Бог, например, это начало, а люди поистине только точки и клочки во вселенной. Дальше ведь и ты не пошёл. Ну, а если ты подвинулся так далеко, что спросишь меня, что такое вечность, так и я дошёл как раз до этих же пор и отвечаю: вечность — это несозданное время, совершенно несозданное время.
Милый друг, приди сюда, я выну из кармана зеркало и брошу солнечное пятно на твоё лицо и освещу тебя, милый друг!
Ты лежишь в кровати до 10 или 11 часов дня и, тем не менее, встаёшь усталый и истомленный. Я вижу тебя перед глазами, когда ты выходишь на улицу, ты щуришь глаза, как будто утренний рассвет наступил слишком рано. А я встаю в 5 часов и чувствую, что выспался. Наружи ещё темно, но света всё же достаточно, чтоб наблюдать за луной, звёздами, облаками и приметами погоды. Я предсказываю погоду за несколько часов раньше. Это смотря по тому, какой шум в воздухе, как трещит лёд на озере — сухо и легко, или глубоко и далеко. Я прекрасно слышу приметы, а когда рассветает к слуховым я присоединяю зрительные и становлюсь более и более знающим.
И вот показывается узенькая полоска света далеко на востоке, звёзды сами себя поглощают, и свет торжествует. Вот начинает кружить над лесом ворон; тогда я предупреждаю мою даму, чтоб она не выходила наружу из юрты, а то будет съедена.
А когда выпадает новый снег, деревья, кусты и камни получают какую-то неземную, чудовищную форму, точно они ночью пришли сюда совсем из другого мира. Сваленная ветром ель с выкорчеванным корнем кажется ведьмой, которая охромела как раз, когда принимала редкостные позы.
Там проскакал заяц, а там следы одинокого оленя. Я выношу мой мешок наружу и вешаю его высоко на дерево. Ведь моя дама всё пожирает. А сам я иду в лес по следам оленя. Животное путешествовало совершенно спокойно, как я вижу, но у него была определённая цель, оно направлялось прямо на восток, навстречу дневному свету. В реке Шель, которая так быстра, что никогда не замерзает, олень напился, разгрёб снег на холме, ища моха, отдохнул немного и пошёл дальше.
И то, что этот олень делал, пожалуй, единственное, что я узнал и пережил за весь день. Но мне кажется, что это уже кое-что. Дни коротки, и к двум часам уже я бреду домой в совершенных сумерках, наступает тихий благодатный вечер.
Тут я начинаю стряпать. В трёх ослепительно белых снежных холмах у меня зарыто множество мяса, а впрочем, у меня есть кое-что и получше: восемь кусков жирного оленьего сыра, да ещё масло и лепёшки.
Пока кипит котелок, я ложусь, смотрю на костер и дремлю. Послеобеденный отдых у меня бывает обыкновенно до обеда. А когда я просыпаюсь, котёл уже кипит, в юрте пахнет мясом и смолой, моя дама мечется взад и вперёд по полу и, в конце концов, получает свою долю. Затем я обедаю и закуриваю трубку. День прошёл. Всё было хорошо, и у меня не было никаких тревог. Среди величественного покоя, меня окружающего, я единственный взрослый человек, скиталец, становлюсь будто бы больше, значительнее, — ближним Бога. С великими мыслями дело идёт хорошо, так как во внимание к своим ближним Бог совершает великие вещи. Я лежу и думаю об олене, о дороге, по которой он шёл, о том, что он делал у реки Шель, и что он затем продолжал свой путь. Там он прошмыгнул под несколькими ветками и оставил знаки на коре; там болото, заросшее ивняком, принудило его сделать крюк, но сейчас же за болотом он сам от себя выпрямил дугу и направился прямо на восток. Я думал обо всём этом.
Ну, а ты? Читал ли ты в одной газете, в отличие от другой, каково общественное мнение в Норвегии насчёт страхования на случай старости?
В непогоду я сижу дома и погружаюсь мыслями в то или иное. Я также пишу письмо к одному иди другому знакомому, что мне, мол, хорошо, надеюсь и от тебя услыхать то же. Но мне не приходится посылать эти письма, и они день ото дня становятся старее. Ну, да всё равно. Я связал письма верёвкой и подвесил их на потолке, чтоб мадам их не перегрызла.
И вот однажды пришёл ко мне странствующий человек. Он шёл торопливо и скользя, у него было неважное платье и ничего на шее — рабочий. Он нёс мешок; что это только могло в нём быть?
— Здравствуйте, — сказали мы друг другу: в лесу прекрасная погода.
— Я не ожидал встретить кого-нибудь в юрте, — сказал человек, и во всём его существе выразилось недовольство, что-то задорное. Он без малейшего смирения сбросил вниз свой мешок.
«Он, пожалуй, что-нибудь обо мне знает!» — подумал я.
— Давно тут живёте вы, — спросил он, — и скоро ли вы собираетесь уйти?
— Уж не твоя ли это юрта? — спросил я в свою очередь.
Тогда он окинул меня взглядом.
— Потому что, если она твоя, тогда совсем другое дело, — сказал я. — Но когда я пойду отсюда, я не собираюсь взять её с собой, как какой-нибудь карманщик.
Я это проговорил кротко и шутливо, чтоб не попасться впросак.
Но я попал в самую цель, человек сразу потерял уверенность. Тем или иным способом я дал ему понять, что я о нём знаю больше, чем он обо мне.
Когда я попросил его войти, он с благодарностью сказал:
— Спасибо. Но я нанесу, конечно, снегу к вам.
Он тщательно счистил с сапог снег, взял с собой мешок и влез в юрту.
— Мы можем выпить кофе, — сказал я.
— Вам не следует тратиться, — ответил он, вытирая лицо и отогреваясь. — Я прошёл ночью длинный путь.
— Тебе нужно переваливать через горы?
— Это как придётся. Работы, пожалуй, не найти зимой по ту сторону гор.
Он получил кофе.
— Нет ли у вас чего-нибудь поесть? Стыдно просить мне у вас. Кусок лепёшки, может быть? Я ничем не запасся…
— Конечно, конечно, лепёшки, масло, олений сыр! Пожалуйста.
— Ах, да, многим приходится плохо зимой, — сказал человек в то время как он ел.
— Ты, может быть, пошёл бы обратно в посёлок с несколькими моими письмами? — спросил я. — Я тебе за это заплачу.
Человек ответил:
— Нет, истинный Бог, я этого не могу. Вот уж чего не могу, так не могу. Потому что я во что бы то ни стало должен через горы, я слыхал, что в Хиллингене есть работа, в Хилдингенском лесу. Так уж я не могу.
«А ну-ка я его опять немного подзадорю, — подумал я. — У него теперь и следа нет живости; кончится тем, что он попросит у меня полтинничек».
Я пощупал его мешок и сказал:
— А что это ты несёшь? Тяжёлое?
— А что вам до этого за дело? — ответил он и потащил к себе мешок.
— Я не собирался из него украсть что-нибудь, я не воришка, — сказал я шутя.
— Я вовсе не интересуюсь знать, что такое вы, — пробормотал он.
Время шло. Так как у меня был чужой, то я не хотел идти в лес, я сидел, болтал с ним, расспрашивал его о том, о сём. Это был самый обыкновенный человек, не особенно интересовавшийся моими мыслями, с грязными руками и невежественными и скучными разговорами. Вещи, что у него были в мешке, он, без сомненья, украл. Позже я узнал, что он был умён во многих мелочах, — чему его научила жизнь. Он жаловался, что отморозил себе пятки, и снял сапоги. Меня не удивило, что он их отморозил: вместо носков там были одни лохмотья. Он взял у меня нож, отрезал лохмотья и надел опять носки, но задом наперёд. Надев поверх сапоги, он сказал:
— Вот так, теперь тепло и хорошо.
Он не делал никакого безпокойства. Брал ли он пилу или топор из угла, чтобы рассмотреть их, он клал их опять на то же место. Разглядывая письма, а может быть, попробовав прочесть адреса, он не бросил их так, чтобы они завертелись, а придержал за верёвку, чтобы повесить их спокойно. Мне решительно не за что было на него жаловаться.
Он остался обедать, а получив еду, сказал:
— Не сердитесь, пожалуйста, вы ничего не будете иметь против, если я пойду нарежу себе веток для сиденья?
Он пошёл и нарезал себе несколько мягких веток. Чтобы дать ему место в юрте, пришлось немного отодвинуть сено мадам. Потом мы лежали, разжигали огонь в очаге и болтали.
После обеда он не пошёл дальше, но продолжал лежать, будто для того, чтобы убить время. Когда начало смеркаться, он подошёл к дверной скважине и спросил меня:
— Вы думаете, пойдёт ночью снег?
— Ты меня спрашиваешь, а я тебя; похоже, что пойдёт, — дым стелется по низу.
То обстоятельство, что ночью может быть снег, его сильно обезпокоило, он сказал, что пойдёт лучше ночью. Но вдруг он рассвирепел: я лежал, протянувшись, и в задумчивости положил руку на его мешок.
— Я не могу понять, какое вам до меня дело, — закричал он и выхватил у меня мешок. — Я предупреждаю вас, чтоб вы не смели трогать мешка.
Я ответил, что я сделал это без намерения и не собирался ничего у него украсть.
— Украсть что-нибудь? Нет… Зачем же? Не думайте, впрочем, что я вас боюсь. И не можете этого думать, добрый человек. Нате, смотрите, что у меня в мешке, — сказал он и начал показывать различные вещи: три пары новых рукавиц, несколько толстоватое сукно, узелок с крупой, кусок сала, шестнадцать свёртков табаку и несколько больших кусков сахару. В самом низу мешка лежал туго набитый узелок кофе в зёрнах.
Всё это вместе были, наверно, товары из торгового местечка, за исключением пачки поломанных лепешек, которые, возможно, что были получены в другом месте.
— А у тебя, оказывается, и у самого есть лепёшки, — сказал я.
— Если бы вы хорошенько понимали, то вы так не разговаривали бы, — ответил он. — Если я пойду по горам и должен буду скитаться, разве не нужно мне чем-нибудь набивать свой рот? Одна насмешка это, как я послушаю.
И он осторожно начал засовывать опять в мешок одну вещь за другою. Он старался сложить сало свёртками с табаком так, чтобы от него не осталось на сукне жирных пятен.
— А вы могли бы у меня купить, это сукно, — сказал он. — Я совсем дёшево его иродам. Оно мне помеха.
— А что ты за него просишь? — спросил я.
— Тут его, пожалуй, на целый костюм, а то и того больше, — сказал он самому себе и вытащил вон сукно.
Я сказал ему:
— Ты, в сущности, приходишь и приносишь с собой сюда в лес мирскую суету — жизнь, духовные интересы и газеты. Но поговорим-ка немного. Скажи мне одно, боишься ты, что твои следы будут видны завтра утром, если ночью выпадет снег?
— Это уж моё дело. Я и раньше ходил по горам и по разным дорогам, — пробормотал он. — А вы бы могли купить сукно за безценок.
Я покачал головой, и человек снова уложил с изяществом сукно в низ мешка, совсем так, будто оно ему принадлежало.
Он сказал:
— Я разрежу его на брючные отрезки. Тогда оно не будет так велико, и мне скорее удастся его продать.
— А тебе бы лучше отрезать на брюки, жилетку и куртку, а остальное разрезать на брючные отрезки.
— Вы так полагаете? Пожалуй, что так будет лучше.
Мы высчитали, сколько нужно на костюм взрослому человеку, и верёвкой, которой были связаны письма, аккуратно вымерили наше платье. Потом мы надрезали сукно и разорвали его. Кроме целого костюма, там оставалось на добрых две пары брюк.
После этого человек попросил меня купить у него из мешка что-нибудь другое, и я купил часть кофе и несколько свёртков табаку. Он сунул деньги в кожаное портмоне, при чём я обратил внимание на совершенную его пустоту; он, как это делают бедняки, хлопотливо спрятал деньги и ощупал после этого карманы.
— Тебе удалось продать мне немного, — сказал я, — но мне больше не нужно.
— Что ж, торговля — торговлей, я не стану жаловаться.
Он стал немного посмелее.
В то время, как он укладывался, чтоб отправиться в путь и не употреблять больше своей постели из веток, я не мог не сожалеть об его жалком способе воровать.
Воровство по нужде — кусок сала, кусок сукна, которые он пробует продать тут же в лесу! Ах, да, воровство перестало быть чем-то особенным! И это потому, что перестало быть особенным и наказание за всякого рода проступки. Оно стало скучным и гуманным, из законов изъят религиозный элемент, и в судьях нет больше ничего мистического.
Я помню последнего судью, толковавшего значение присяги, как нужно бы было её толковать и как она должна бы действовать. У нас у всех стали тогда волосы дыбом. Да возвратится снова немного веры в колдовство, в шестую книгу Моисея, в грех против Духа Святого и обязательства, написанные кровью некрещёных детей! Укради в торговом местечке мешок с деньгами и серебряной посудой и спрячь его в горах, так, чтоб весенними вечерами он светил над местом, как голубой факел. Но не приходи с тремя парами рукавиц, ветчиной, салом.
Человек не боялся больше за свой мешок, он выполз совершенно из юрты, чтоб исследовать погоду. Тем временем я положил ему обратно его кофе и табачные свёртки, так как в них не нуждался. Когда он вернулся, он сказал:
— Я думаю, мне лучше тут переночевать, если я вас не обезпокою.
Вечером он даже и не притворился, что хочет достать свою собственную еду. Я сварил кофе и к нему дал ему сухую лепёшку.
— Вам не следовало бы тратиться, — сказал он. Затем он опять начал возиться со своим мешком, чтобы хорошенько заложить сало, которое могло попортить ему куски сукна; затем он снял с себя кожаный пояс, перевязал им мешок крест-накрест, сделав из него что-то в роде ранца, чтобы нести его на одном плече.
— Когда я перекину теперь конец мешка через другое плечо, нести мне будет куда легче, — сказал он.
Я дал ему письма, чтоб он снёс через горы и опустил их на почте; он хорошо их припрятал и ощупал после того сверху карман, деньги на марки он завернул в особую бумажку и завязал их в узелок в мешок.
— Где ты живёшь? — спросил я.
— Да где же бедняку жить? Живу около моря. У меня, к сожалению, есть и жена и дети, что уж говорить.
— А сколько у тебя детей?
— Четверо. У одного рука сломана; у другого — э, да всякому чего-нибудь не хватает! Так вот и не очень-то хорошо приходится бедняку. Моя жена больна; несколько дней тому назад она уже думала, что смерть её пришла, должна была причаститься.
В его тоне зазвучали грустные ноты, но они были фальшивые. Он мне всё налгал, конечно. Теперь, если они придут из посёлка его искать, у какого христианина хватит духа ёго выдать? Ведь у него такое большое и больное семейство!
Человек, о, человек, ты хуже мыши!
Я больше его не расспрашивал, но попросил что-нибудь спеть, какую-нибудь песню, раз мы должны были сидеть вместе.
— На это у меня нет теперь охоты, — ответил он. — Я мог бы ещё спеть псалом.
— Ну, псалом. Не теперь. Мне и хотелось бы вам услужить, но…
Его безпокойство всё росло. Немного погодя он взял мешок и вышел. Я подумал: вот он и ушёл, но он не сказал мне обычного приветствия: оставайтесь с миром!
Хорошо, что я пришёл в лес: тут как раз моё место и с этого дня ни одна живая душа не войдёт в мои стены.
Я заключил с собой очень строгий договор, чтоб с этих, пор не иметь больше дела с людьми. Мадам, иди сюда! — сказал я; я уважаю тебя и обязываюсь вступить с тобой в прелестный союз на всю жизнь, мадам!
Через полчаса однако человек возвратился, но уже без мешка.
— А я думал, что ты ушёл, — сказал я.
— Ушёл? Я ведь не собака какая-нибудь, — ответил он. — Я тоже бывал раньше в людском обществе и говорю: «здравствуйте», когда прихожу, и «оставайтесь с миром», когда ухожу. Вам не следовало бы меня дразнить.
— Что ты сделал с мешком?
— Я его отнёс немного по дороге.
Это делает честь его разсудительности, что он отнёс мешок на случай, если за ним придут: легче ускользнуть налегке, чем с тяжестью за спиной. Чтобы не дать ему возможности ещё лгать об его бедности, я спросил:
— А ты, верно, был большим удальцом несколько лет назад, да, пожалуй, ещё и теперь?
— Да, насколько позволяют обстоятельства, — сказал он оживлённо. — Я не видывал, чтоб кто легче меня поднимал бочку с рыбьим жиром, а также никто не мог меня перетанцевать во время рождественских танцев… Шш! Кто-то идёт?
Мы прислушались. Он в один миг бросил взгляд на дверную скважину и на дыру в потолке и избрал для встречи опасности двери. Он был великолепен в своём возбуждении, я видел, как дрожали его челюсти.
— Никого нет, — сказал я.
Он решительно и смело, как сатана, выполз из юрты и пропадал несколько минут. Когда он вернулся, он отдышался и сказал:
— Никого нет.
Мы укладывались на ночь.
— Во имя Иисуса! — сказал он и протянулся на своих ветках.
Я сразу заснул и крепко проспал некоторое время. Посреди ночи безпокойство заставило человека вскочить на ноги, я слышал, как он пробормотал: «оставайтесь с миром!», и вышел вон.
Утром я сжёг ветки, на которых спал человек, и напустил в юрту тьму дыма.
На дворе выпал новый снег.
Что может быть лучше, как снова остаться одному и ходить уединённо и мирно в лесу, варить кофе, набивать трубку и думать об этом помаленьку, медленно! «Вот теперь я наполню снегом котелок, — думаю я, — а теперь измельчу камнем эти кофейные зерна; позже мне нужно будет хорошенько выбить мой мешок в снегу, чтобы шерсть внутри стала снова белой!» Но где же тут литература, большие романы, общественное мнение? Зато мне не приходится из-за этого кофе бежать взапуски. Литература! Когда Рим владычествовал над миром, он был едва лепечущим учеником Греции. И он всё же владычествовал над миром. Или взять другую страну, нашу знакомую: она вела освободительную войну, блеск которой и до сих пор ещё не погас, она дала миру величайшие произведения искусства и живописи. Но она не имела литературы и не имеет её и сейчас [*].
[*] — Вероятно, имеются в виду Нидерданды, в ходе буржуазной революции 1566—1609 гг. освободившиеся от испанского владычества.
Изо дня в день я ближе и ближе знакомился с деревьями, мхом и снегом на полях, и со всем этим я подружился. Сосновый пень стоит и оттаивает на солнце — я чувствую связь с ним и его ростом, иногда, стоя около него, я люблю его, в моей душе что-то шевелится к нему. Кора с него так плохо содрана, его изуродовали зимой, когда лежал глубокий снег, поэтому он и торчит такой длинный и оголённый. Я представляю себя на месте этого пня и чувствую к нему сострадание. И в моих глазах светится, быть может, такое же несложное и животное выражение, как у людей глубокой древности.
Тут ты придерёшься, конечно, и поднимешь меня на смех; насчёт этого соснового пня и меня ты придумаешь много забавных слов. Но в глубине души ты всё же знаешь, что на моей стороне во всём преимущество — за исключением разве того, что у меня не так много гражданских понятий и я не студент. Ты ничему не научишь меня, что касается леса и полей, где я чувствую то, чего ни один человек не чувствовал.
Случается, что я беру неверное направление и сбиваюсь с пути. О, да, это случается. Но я не верчусь и не гуляю тут же у дверей моей хаты — нет, это для детей города. Я ухожу мили за две, далеко по ту сторону реки Шель, и тут я сбиваюсь с пути, и то если нет солнца, или идёт густой снег, так что на небе не видно ни юга ни севера. Вот тут-то мне и может пригодиться знание знаков и примет на том или ином виде деревьев, о смоле на соснах, коре на лиственных деревьях, о мхе, который растёт внизу у корней, о том, растут ли ветви на южной или северной стороне, как обросли мхом камни, какой вид у тех или иных листьев; с помощью всего этого мне и удаётся найти верное направление, если ещё светло.
Но если наступают сумерки, и я вижу, что мне не найти моего дома на сегодня, я говорю самому себе: «о, Господи, что же это будет за ночь!». И я брожу, пока не отыщу себе уютного местечка, — лучше всего под навесом горы, которая защищает от непогоды и ветра. Я приношу сюда несколько охапок веток, застёгиваю хорошенько мою куртку и долго устраиваюсь. Тот, кому не удалось испытать этого, не имеет никакого представления об удовольствии, которое наполняет всё существо, если в такую ночь попадёшь в хорошее убежище. Чтобы чем-нибудь заняться, я зажигаю трубку, но так как я слишком голоден, я не выношу табаку; тогда я запихиваю в рот кусок смолы и жую её и думаю о разных разностях. А снаружи всё метёт да метёт. Если мне посчастливилось выбрать хорошо моё убежище, то есть если оно лежит в надлежащем направлении, то снега насыплет так много, что над моей хижиной образуется крыша. И тогда я вполне спасён и сух — засну ли я, или нет, мороз до моих ног не доберётся.
К моей юрте подошли два человека: они торопились; один из них крикнул мне:
— Здравствуйте! Не прошёл ли тут мимо вчера один человек?
Мне не понравилось его лицо, я не был его слугой, и его вопрос был так глуп.
— Здесь, может быть, много прошло. Вы, верно, хотите спросить, не видал ли я человека, который проходил тут мимо?
Вот на тебе!
— Я сказал то, что я хотел, — сказал он сердито. — А кроме того я вас спрашиваю, как служебное лицо.
Вот как!
Я не желал больше разговаривать с ним и влез в юрту. Оба вошли за мной вслед. Полицейский скорчил гримасу и спросил:
— Так что же, видели вы человека, который проходил тут вчера ночью?
— Нет, — ответил я.
Они начали переглядываться, советоваться, а немного погодя вышли из юрты и отправились обратно в посёлок.
Я думал: «какое усердие у этих полицейских, когда им нужно ловить, и как в нём сквозит заурядность!». За ловлю и доставку каждого пойманного перепадают лишние доходы; да и в этом подвиге есть также честь. О, всё человечество должно бы усыновить этого человека, ибо он его дитя, созданное по его образу! А где е кандалы? Он должен бы побряцать немного цепью и, подняв её на руке, как шлейф амазонки, заставить меня почувствовать, что он обладает такою властью, от которой волосы встают дыбом. Ничего подобного!
И что это такое за торговля? Этот современный торговый король? Он замечает пропажу того, что человек может унести в мешке.
С этой поры я начал ожидать весну. Моя торфяная юрта находится всё же слишком близко от людей, и я собираюсь построить себе другую, когда оттает земля. Я уже высмотрел себе место в лесу, по ту сторону реки Шель; там, думаю я, будет хорошо. От посёлка туда четыре мили, а от перевала — три…