Г. Д. Гребенщиков
правитьЛесные короли
правитьI
правитьМихаил Григорьевич любил свое лесничество, как самого себя. Он был холостяком, охотником по перу и пуху и большую часть времени проводил в лесу.
Часто отправляясь в лес, он чувствовал какую-то отеческую нежность каждому деревцу, всякому ручью, дорожке, камешку, как будто все это были давнишние и младшие друзья, которых надо заботливо любить и охранять.
Иногда, не выезжая в лес с неделю, он обстоятельно расспрашивал объездчиков о новостях и происшествиях в лесу и как бы между прочим вдруг припоминал:
— А что сосна у Крутого Ключа, помнишь, с затесью, поправилась?
И, получив подробный рапорт о сосне, лесничий наставлял:
— Там у Бродка есть старая береза с кокориной, в дуге кокорины губа растет, так ты посматривай — я берегу их для коллекции…
И лесник и объездчик следил за сосной и за березовой губой и в следующий раз, не ожидая вопроса, докладывал:
— Так что затесь на сосне покрылась серой… Сосна в добром здоровье, только что верхушка пошла вширь… Должно, рост остановился.
Михаил Григорьевич был доволен, что его объездчик смыслит в лесоведении, и говорил:
— Хорошо… Спасибо…
Объездчик же рапортовал дальше:
— Так что и губа вашего высокородия… березовая, то есть, в сохранности…
Михаил Григорьевич улыбался неудачному выражению объездчика, потом расспрашивал о глухарях, о том, не высыпали ли тетерева, если дело было летом, о раскраске белки — если осенью.
Сведущий объездчик вдруг преображался и спешил:
— Семь кулем, вашескородье, конфисковал… Должно, опять Антроповы сыны наставили…
— Так, так, так… — твердо поощрял Михаил Григорьевич. — Кулемы к черту, к черту, а охотников лови, лови да в протокол… Капканами брать зверя в моем лесу я не позволю.
Возмущенный сообщением, он вскоре ехал на охоту и самолично, зорко, через золотые очки посматривал между деревьев, нет ли коварного и скрытого врага зверей — кулемы или капкана.
Обыкновенно на охоту ездил он на паре простых лошадок, в простом плетеном коробке, и кроме объездчика на козлах, брал объездчика верхом, который то и дело по указанию лесничего делал разведки насчет дичи, а главное, ловил или проверял порубщиков.
Михаил Григорьевич одевался просто, в бобриковую верблюжью тужурку, в высокие простые сапоги, в ушанку шапку без кокарды. Большого роста, плотный, с полуседой подстриженной бородкой, он походил на прасола, торгующего лошадьми, если бы не носил золотых очков и не обладал певучим, мягким, барским голосом.
Ездить с утра до вечера по лесу, осматривать, считать пеньки, о том о сем калякать с лесниками, ночевать в палатке у костра — для Михаила Григорьевича было настоящей жизнью, в которой он был добр и весел. Сидеть же дома, составлять бумаги, подписывать билеты, читать начальнические циркуляры или выслушивать рассказы старой экономки о новостях и сплетнях на селе было для него ленивым прозябанием, которое давило скукой и клонило в долгий и тяжелый сон.
Оттого и в холостой его квартире было неуютно, все разбросано, запылено и одиноко. И оттого же Михаил Григорьевич все чаще уезжал в леса, раскинувшиеся на сотни верст по горам, по долам и долинам рек и речек.
Иногда, заехав на одну из гор, лесничий, прищурившись, оглядывал синеющие дали и с чувством глубокого удовлетворения думал: «Да, есть где поохотиться… Есть где побродяжить».
И Михаилу Григорьевичу хотелось в этот миг загородить огромное лесничество высокой стеной, у ворот поставить стражу и царствовать в лесу единолично… Пусть бы рос и дичал лес, плодились и множились звери и птицы, а Михаил Григорьевич бродил бы в нем, как в запущенном саду, и только изредка бы пропускал гостей из города и угощал бы их неслыханной охотой.
Но эти думы посещали Михаила Григорьевича ненадолго. Он тут же внутренне смеялся над собою, считал свои мечтанья вздором, а себя старым дураком, к которому прокрался бес в ребро…
II
правитьБыл у Михаила Григорьевича грех один.
Он прятал этот грех от всех, кривил из-за него душою, боролся сам с собою, потому что был не молод и не глуп, но все-таки грех над ним властвовал. Он часто против воли тянул его в лес, туда, в Медвежий Лог, где в синеве густого кедрача, на дне ущелья, запряталась заимка богача Антропа с большим, в два этажа, кедровым домом.
Однажды, год назад, Михаил Григорьевич в дождливую погоду заехал на заимку ночью. Антропа дома не было. Он был на ярмарке, а сын его, большак Самойло, с женою ушел на помогать тестю — строили амбар в селе. Дома были меньшаки Антропа, немая дочь его от первой бабы и молодая Зеновея.
С лесничим были два объездчика. Их приняли в двух помещениях: объездчиков — внизу, в избе, где спали меньшаки Антропа, а Михаила Григорьевича — в горнице, где находилась Зеновея с дочками Самойлы.
Лесничий в первый раз увидел Зеновею, недавно вышедшую за Антропа. При свете восковой свечи, с которой Зеновея встретила лесничего в дверях, он увидел красивое, открытое лицо, смугло-матовую и высокую, обвитую янтарями шею и пышные, крутые плечи, не покрытые ничем. Зеновея не сконфузилась и громко, певуче приветствовала гостя.
— Проходи-ка, здорово живешь… А мы уж спать легли, ишь, я в одной юбчонке.
На полу в горнице лежала мягкая перина, а на ней, разметавшись, спали две маленькие светловолосые девчурки.
Случилось как-то так, что Михаил Григорьевич не захотел ни есть, ни пить, и Зеновея не настаивала. Она переложила девочек с перины на кошму, перетрясла, расправила постель, подвинула ее в передний угол и, почесывая грудь, сказала:
— Ложись-ка, спи, давай…
Михаил Григорьевич стоял в двери, как бы боясь, что Зеновея выйдет, и, не узнавая собственного голоса, спросил:
— А ты-то где же ляжешь?
Молодуха повернула к нему голову, тряхнула тяжелыми сережками, усмехнулась широко, оскалив белый ряд зубов, и весело сказала:
— Дыть, ты, поди, меня не съешь!.. Тут же, подле девчонок и улягусь…
Михаил Григорьевич в ту ночь, как никогда, был разговорчив… Никогда, даже в гимназические годы, он не говорил так горячо и молодо, как в эту ночь. Десятки лет свалились с его плеч, и в сердце заползла такая жажда жизни, такая смелость и отвага, что он не узнавал себя… и молодая, казавшаяся уверенной и довольной баба ослабела, расплакалась, рассказала шепотом про свое короткое житье-бытье со старым ненавистным мужем, про свое сиротство и нужду в девичестве, а на заре сама пришла к Михаилу Григорьевичу.
С тех пор между ним и Зеновеей возникла связь, воровская, узловатая, но крепкая и неизбежная, как смерть.
Михаил Григорьевич в любовь не верил и то, что чувствовал к жене Антропа, не считал любовью. Но каждый раз, когда ехал по лесу, против воли попадал в Медвежий Лог и заезжал к Антропу. Когда же видел Зеновею, ядреную и молодую, весь загорался желанием открыто отобрать ее у старого Антропа и увезти куда-нибудь в лесную глушь, зажить там попросту и никуда не выезжать.
Любила ли его Зеновея, он не знал. Но чувствовал и видел, как при встрече с ним в глазах ее, светло-голубых и бойких, загоралась страсть и как ловко и настойчиво она обманывала всех, воруя час и место для свидания с ним…
Он также чувствовал, что не похоть связывает их друг с другом. В бойкой гордой бабе он не видел рабства, он видел в ней простого неиспорченного человека и не считал ее виновной в том, что она обманывает мужа. Может быть, это происходило оттого, что он невольно чувствовал к Антропу страх и в разговоре с ним кривил душой. Старался быть с ним строгим и решительным и на словах не делал никаких поблажек насчет лесу, хотя и знал, что Антроп безнаказанно ворует лес, живет в нем неограниченным хозяином и истребляет птицу и зверя всеми недозволенными способами…
Михаил Григорьевич часто бродил с ружьем по лесу, терзался разными сомненьями и злыми думами прогнать Антропа и снова заезжал в Медвежий Лог, то будто мимоездом, то будто по делам…
III
правитьСтоял декабрь, морозный и буранливый, с пургой и вьюгами и с непроезжими путями. Снег был еще рыхлый, и ходить на лыжах было трудно.
Михаил Григорьевич давно не ездил никуда и лишь пешком бродил в окрестностях своей усадьбы, стоявшей на краю села, у склона заросшей пихтачом горы. Он уходил далеко, забирался в тесные семейства темноствольных пихт и выслеживал красивых горностаев. Белые, как самый снег, они выстрачивали по нему узоры из следов и изредка мелькали темными кончиками хвоста… Мелькнут и скроются за ствол лесины, обовьют ее и сделают прыжок к другой… Заманивало и убить и пожалеть зверька, и иногда лесничий, прицелившись, раздумывал стрелять, спускал курки и любовался красивой трусостью зверька, накладывавшего все новые и новые строчки следов на белый снег.
Раздумывал и удивлялся:
— Что это со мною: я остываю или нездоров?
Было странно, что охотничья страсть, всегда такая беспокойная и жгучая, теперь в нем умолкает и уступает место чему-то как бы постороннему, но важному и близкому…
— Да, да… Мне сорок третий год… Пора и остывать… Пора, пора… — тихо говорил с собою Михаил Григорьевич и почему-то вспомнил яркий тихий день минувшей осенью… Он шел один по лесу в Медвежий Лог, и золотые листья сыпались спокойно, чуть-чуть шурша и устилая землю золотым ковром… В душе была какая-то певучесть, и было безответно радостно и грустно в одно и то же время. И вдруг по тропе навстречу едет Зеновея. Она сидит верхом на рыжем жеребце и потихонечку напевает песню. Лес ей вторит, умножает звуки, как будто помогает петь.
Увидела его, смутилась, осадила лошадь и молча подозвала к себе рукой. Затем отъехала в густой осинник, сошла с коня и строго указала на приподнятый тугой живот:
— Вот беда-то… Понял ты!..
Михаил Григорьевич понял и упрекюще сказал:
— Это не беда, а радость!
— Радость! — проговорила Зеновея. — А как родится да в тебя?.. — добавила она и нехотя улыбнулась.
— Тем лучше! — говорил лесничий, радостно смеясь и чувствуется, как он обновляется и крепнет, будто обрастает древесиной… — Тем лучше… — повторил он и смотрел на Зеновею, тайную свою жену и мать его ребенка, такую близкую и дикую, как лесная бузина, с зардевшимся лицом и в красном с желтыми цветами сарафане.
— Ах ты, ребенок мой матерый… А как Антроп-то догадается, тогда што будет, а?..
— Боже спаси тебя, чтоб догадался, — зашептал лесничий. — Ты подготовь его заранее, да чтобы он поверил, что его…
— А как не поверит он?.. — вдруг скорбным шепотом спросила Зеновея. — Как ежели он догадки делает да по ночам меня изводит, а?.. Вот погляди-ка, грудь-то как исщипана…
Зеновея расстегнула сарафан и показала иссиня-багровые кровоподтеки на груди.
Лесничий замолчал, склонил лицо и слышал, как глубоко и скоро дышит Зеновея.
— Да ладно уж, все вытерплю… — сказала она. — Только ты хучь не брось меня…
Она вдруг заморгала, сморщила лицо и, наклонившись, подняла край нарукавника, чтоб просморкаться.
Осенний лес молчал, пронизанный лучами солнца, и Зеновея еще роднее показалась Михаилу Григорьевичу, как будто между ним и ею совершился настоящий равный брак…
Но с тех пор вот уже два месяца прошло, а Михаил Григорьевич не был у Антропа и не знал, что с Зеновеей. Словно боялся туда ехать.
Совсем забыв про горностаев, он шел по лесу, поднимаясь выше в гору, как будто хотел с нее увидеть, здорова ль Зеновея, а главное, не умерло ли то, что так сроднило его с нею и что она должна беречь под сердцем…
Но на вершине горы выла вьюга, сыпала пургой и застилала матовой завесой все дали.
Михаил Григорьевич вскоре стал спускаться под гору и, по колени утопая в снегу, побрел к селу.
Вблизи села догнал его верховой объездчик из Медвежьего Лога и, поздоровавшись, возбужденно сообщил:
— Так что, вашескородие, Антроп Савелич поклон вам посылают. Будто што берлогу медвежью они обложили… На охоту приглашают…
Михаил Григорьевич растерянно переспросил:
— В самом деле?
— Так точно. И так что говорят, медведь огромадней-ший… Много лет пасеку ихнюю зорит… Видели его там не однова.
— Ну, ни… Подумаю… А ты ко мне?
— Так точною. С талонами…
— Хорошо. Поезжай вперед, скажи, чтобы самовар поставили.
— Слушаю!
Объездчик ускакал, а Михаил Григорьевич остановился и подумал вслух:
— Тут щука не без чебака… — И по лицу его скользнула тень. — Но надо ехать! — добавил он, направляясь к дому.
И Михаил Григорьевич решил поехать на Антропову заимку на другой день во что бы то ни стало.
IV
правитьК утру буран утих. Оранжевое солнце показалось в рукавицах — погода настывала.
Михаил Григорьевич проснулся до свету, при огне напился чаю и с восходом солнца велел запрягать кошевку. На резоны старшего дежурного объездчика о том, что дорогу занесло и нет ни одного следа, лесничий энергично крякнул:
— Я знаю, что я делаю! Седлай и ты — со мной поедешь.
Он захватил трехствольное ружье, на всякий случай несколько разрывных пуль на зверя, в кошевку кинул лыжи, подбитые жеребковой шкуркой, и взял с собой дорожный саквояж с припасами. Уселся в кошевку и по нетоптаной дороге тяжело поехал в лес.
На козлах сидел лесник, позади ехал верхом объездчик. Лошади едва везли, и лесник то и дело соскакивал с козел, пинал из-под полозьев комья снега и снова понукал упревших лошадей.
Лесничий кутался в доху, смотрел на изукрашенный белыми кружевами лес и ни о чем не думал. Но в душе его притаилось напряженное ожидание чего-то нового, необычайного.
Дорога шла густым затихшим, будто спящим под покровом снега лесом, часто изгибалась в нем, падала в овраги и взбегала на косогоры. Когда измученные лошади останавливались, было слышно только их короткое, тяжелое дыхание, а лес молчал и точно слушал что-то важное, таинственно совершавшееся в природе. Это давно знакомая зимняя тишина в лесу напомнила Михаилу Григорьевичу о вечном молчаливом покое, таком вдумчивом и бесконечном…
И такой коротенькой и жалкой представилась человеческая жизнь. Его же жизнь показалась никому не нужной, бессмысленной, ничем не связанной с людьми. А то единственное, что связывало его с природой, — охота — вредило ей, отнимая у нее ее живые украшения — зверей и птиц.
В чем оправданье жизни?.. В чем цель ее?.. Он снова вспомнил Зеновею и то значительное, что связывает их — ее беременность… Но в то же время стало как-то стыдно и обидно. Чужая по духу и закону баба, краденая, случайная, будет матерью его ребенка. А что же ждет ребенка?.. Он не знает…
Углубляясь в думы, он шептал:
— Глупо все, как глупо…
Но кони трогались, кошевка начинала покачиваться, скрипеть полозьями, и лес оживал. Деревья торопливо перебегали друг за друга: ближние бежали назад, дальние — вперед. И думы отступали, сменялись все тем же напряженным ожиданием ближайшего, сегодняшнего будущего.
— А хорошо бы, — вдруг улыбнулся в бороду лесничий, — Родился бы мальчик, взял бы я его, нанял бы няньку, вырастил бы шустренького шалуна… А там, старости, учить, и все бы для него… Разлюбезное бы дело… Вот тебе и смысл бы, и оправданье… Да…
И становилось веселее и светлее на душе… В тело вступала бодрая упругость, будто оно готовилось какой-то сильной схватке с недругом.
Вскоре засинел Медвежий Лог, а в нем покуривала широко рассевшаяся заимка Антропа.
Подъезжая к ней, Михаил Григорьевич впервые заметил, как хозяйственен Антроп и как много украл он для своих построек в лесу.
Огромные дворы раскинулись обширно, их звенья плотны и высоки, повети покрыты сплошной жердью, столбы и ворота из лучшего строевого кедрача… Коренастые амбары расселись важно, как бояре, с туго нахлобученными тесовыми крышами, теперь придавленными снегом. И посреди амбаров, как древний царь среди бояр, возвышается суровый, серый, крепкий дом в два этажа. Его крутая крыша, решетчатая загородка на глухом крыльце, маленькие, точно прищуренные окна и низенькие двери, — все говорило о том, что строил человек тугой, расчетливый и осторожный, ревниво берегущий свое добро, и предрассудки дедов.
И Михаил Григорьевич проникся вдруг невольным уважением к маленькому седенькому старичку с причесанными висками на плешивой голове и с узенькой святительской бородкой, когда старичок этот в одной длинной расписной рубахе появился на крыльце, встречая гостя.
Он опирался на решетчатую загородку и, указывая костлявой рукой леснику на раскрытые ворота в теплый двор, тоненькими, но строгим голоском кричал:
— Заводи коней-то да выпрягай… Рогожами укрой их, штоб не передрогли… — Пожалуйте-ка, вашеское благородие… Проходите в горницу… Да не отряхивайтесь, бабы там обчистят… Пожалуйте-ка, грейтесь…
— Я не замерз… — сказал лесничий и встретил взгляд колючих светло-синих глаз Антропа, с двумя торчащими клочками седых и реденьких бровей.
— Как, поди!.. Дорога дальняя, худая, — чеканил Антроп каждое слово. — Сейчас медку дадут, погреетесь.
Они вошли в теплую, пахнувшую кумачом, воском горницу, где встретила из Зеновея.
— Здравствуешь, хозяюшка, — проговорил лесничий, стараясь быть дружелюбным и спокойным.
— Здорово ты живешь, — ответила та в тон ему и улыбнулась. — Проходи-ка, раздевайся, гостем будешь…
В голосе ее лесничий уловил едва заметное дрожанье, но удивился, что она так просто владеет собой, будто между ними никогда и ничего не произошло. От этого и сам он стал спокойнее и даже пошутил с хозяйкой, чтобы ободрить ее и отвлечь подозрительный и острый взгляд Антропа:
— Ай-да молодуха!.. Да она тебе, Антроп Савельич, еще какого-то Антропыча готовит…
Но шутка оказалась неудачной.
Антроп метнул глазами на жену и гостя и отчетливо проговорил:
— Ишь, в очках-то вам, вашеское благородье, повиднее… А я так еще не разглядел: забрюхатела она али жиреет?.. Однако надо завести и мне очки…
Все неловко замолчали, но хозяин вскоре выручил.
— Давай-ка, Зеновея, поворачивайся… Гостя-то надобно кормить… А то он с голодухи-то тебе еще не это брякнет…
Михаил Григорьевич принужденно рассмеялся, чувствуя, как от стыда перед самим собою у него холодеет тело и учащенно моргают веки.
«Как грубо, глупо это вышло у меня!» — подумал он с негодованием и не мог глядеть в глаза хозяевам.
Зеновея сдвинула собольи брови, с силой пнула дверь из горницы, спустилась вниз готовить ужин.
V
правитьАнтроп, усевшись в передний угол у стола, заговорил:
— Да, вашеское благородье, был бы жив родитель у меня, дак взял бы свой костыль — учил бы, учил меня, сукина сына…
— За что же так? — глядя в окно на сумеречно окрашенные лесистые горы, спросил лесничий.
— А за то, што с семидесяти лет сызнова жить захотел, на молодой женился… Вот за што!
В тонком резком голосе Антропа Михаил Григорьевич чуял искренность, но каждое его отчетливое слово падало на его сердце горячим угольком. И он не знал, что говорить Антропу.
— Жил, так будем говорить, сорок пять лет со старухой, похоронил… Полтора года вдовел, все чинно, благородно… И надо бы вдоветь до гроба, построить на пасеке келейку, да молиться о грехах… Дак нет! — На шестьдесят восьмом году увидел бастенькую девку, взглянул — женился… Ну-ка те, скажи, разве это не дьяволово искушенье, а?
Михаил Григорьевич молчал, не понимая, к чему старик ведет.
— У меня вот сыну за сорок, внучата — женихи, скоро будут правнуки, а им дедушку ровесника рожу… Кто поверит-то?..
Михаил Григорьевич чувствовал, что он немеет перед стариком, теряет мысли и слова, как будто их перехватывал и крал Антроп, и не находил, что отвечать ему.
— Вот, скажем, вы ученый человек, вашеское благородие, и дела и мысли ваши не моим чета… Марать себя каким ни на есть грехом паскудным не пожелаете. А в нашем-то быту прохвостов всяких разве мало!.. Да я вон собственному сыну меньшаку не верю… Вот до чего дошло… Не грех ли это, не дьявольское наважденье?
Старик все понижал тон, но слова его звучали все отчетливее, все строже…
Михаил Григорьевич не выдержал и вдруг, собравшись с духом, с улыбкой возразил:
— Так что же ты, Антроп Савельич, надо мной-то строжишься?
Старик скривил шею, наклонил голову и принужденно захихикал:
— Хе, хе, хе… Пошто же строжиться… Я к слову, вашеское благородие, к слову… Извините, хе, хе, хе… Оно и так будем говорить: живем в лесу, молимся колесу. Приехал посторонний человек, мы рады все помыслы ему отдать… Действительно, все это вам не любопытно.
— Нет, отчего же… Если хочешь поделиться — я готов… Я слушаю…
— А вот сейчас мы займем вас медвежьим разговором… Это будет для вас забавнее. Сейчас я кликну большака…
Старик, согнувшись и не переставая тихонько похохатывать, направился к двери, одергивая длинную, цветастую рубаху и поглаживая узкую седую бороду.
Лесничий стиснул зубы, провел по волосам рукой и собрал остатки сил, чтобы не потерять самообладанья.
Вскоре вошел Антропов сын Самойло, такой же маленький, стальной и быстроглазый, как отец, но с черными, как смоль, волосами на голове и бороде. Только светло-серые глаза его на темном лице сверкали ярче и сверлили больнее.
Он неуклюже шагнул из-под порога, погладил голову и протянул гостю твердую рабочую руку.
— Каковы? — спросил он вместо приветствия и лениво сел у печки на скамейку.
— А ничего, спасибо… — проговорил лесничий и сел возле стола. — Вот приехал медвежатничать, если есть за кем…
Самойло слова цедил скупо, совсем не так, как отец, и загадочно усмехался.
— Куда он девался!.. — медленно тянул он. — Только вот как его узять-то?.. Он не скотина — поймал да стукнул по лбу… Ноне я вот в пасеке стренулся с ним, дак куды у меня и память девалась… Встал как на дыбы да рявкнул, дак я ровно, как перед королем каким, так на коленки и присел… Седой весь, старый должно… На хребте щетина…
— Как же ты расстался с ним? — спросил лесничий.
— А вот от батюшки-родителя слыхивал, что надо кричать и не убегать. Ну и кричал… Он ревет, и я реву. Поревели, поревели — разошлись… Его, если не тронешь — он смирный, только пугливый, будто што…
Антроп сидел, облокотившись на стол, склонив голову, и суровым взглядом, исподлобья, следил за сыном. Видно было, что тот под этим взглядом не смеет сказать лишнего глупого слова.
Случалось же раза по три добывали мы с родителем, — нерешительно продолжал Самойло. — Один-то был матер, четвертей семнадцать… А два — поменьше… Их раньше тут водилось много… Оттого и место Медвежьим Логом зовется… — Самойло замолчал, потупив острые глаза перед отцовским взглядом.
Антроп перевел глаза на гостя.
— Годов тому десятка с три, вашеское благородие, сюда тропинки не было… Я промышлял же раньше — было дело помоложе-то был, пошустрее. Наткнулся как-то тут на вольных пчел и думаю: не воля ли Господня перст свой указует?.. А втупор притесняли нас за веру-то нещадно… Ну посоветовался с дядей… Родитель-то был уж покойным… Да и переселился… И трудно было, а пришлось… Дак много лет скотинка не велась. Кругом леса были, тайга страшенная, а самый этот зверь, как скот ходил… Как вырвалась скотина, отошла на версту, он ее либо задавит, либо пугнет… напорет на сухару… Помаялись мы тут, пока все сладили… Покосов не было, дорог — сажени не было протоптано…
Лесничий понимал, что Антроп говорил это не без расчета. Теперь с него берут за покос, за лес, за пасеку и за расчищенные покосы…
Вошла с тарелкой меда Зеновея. За нею старая и толстая немая с накрошенной парной говядиной и булкой хлеба. А вскоре и сноха Антропа, жидкая сухая баба, со строгими карими глазами. Она несла жбан с медовой брагой и кричала на бежавших позади девчонок:
— А вы зачем бежите? Без вас не принесли бы!..
Она взяла от одной ложку, от другой вилку. Все входившие молча здоровались с гостем, а немая попыталась даже что-то объяснить ему, мыча и широко улыбаясь. Но Антроп остро взглянул на нее, что-то помаячил, и она обиженно ушла.
Одна из девочек, поменьше, стала меж колен Самойлы и взяла в рот палец.
Зеновея снова весело, непринужденно улыбалась и громко говорила гостю:
— Покушай-ка, садись, нашего крестьянского угощенья… Не обессудь…
Антроп очистил стол, взял с него толстую в деревянных крышках Кормчую, отодвинувшись на лавке, ткнул пальцем в жбан и коротко приказал Самойле:
— Налей-ка да подай!
Самойло встал и бережно налил в две чашки брагу. Одну подал отцу, другую гостю и снова сел у печки. Антроп большим крестом размашисто перекрестился.
Зеновея, положив руки под пазухи, стала в куть. Самойлова жена несла к столу соленые капусту и арбуз.
Михаил Григорьевич сел за стол один и, понуждаемый со всех сторон, стал ужинать.
Из лесу надвигались сумерки. Самойло зажег желтую восковую свечку своего изделья.
Михаил Григорьевич знал, что за столом у староверов говорить не принято, и молча ел, без аппетита.
Наконец, когда молчание стало тяготить его, он обратился к Самойле:
— Ну, так как же мы насчет медведя-то?..
Но Зеновея громко оборвала его:
— Да ешь ты хлеб-то соль сперва с молитвой!.. Не поминай «его», Христос с тобой!
Антроп сурово покосился на нее и отчеканил гостю:
— Успеем, вашеское благородие, утречком о «нем» поговорим…
Самойло встал и, направляясь к выходу, поддакнул:
— Как не успеть! У него, мохнатого, теперь ночь долгая, до самой Пасхи, почитай проспит…
VI
правитьСпать ложились на заимке рано. Но Антроп для гостя повечеровал. После ужина рассказал лесничему длинный ряд воспоминаний об отцах и дедах и, как бы в назиданье Зеновее, сидевшей за шитьем, припомнил посторонний случай о том, как молодую бабу одну муж посадил в муравейник.
— Никак не каялась, а грех имела… Как посадил ее раздетую, да с часик подержал — все, как на ладонку выложила…
Он поклевал пальцем правой руки по ладони левой.
Зеновея выслушала, откинула голову назад и, брякнув янтарями, громко возразила:
— А, может, она наклепала на себя?.. Хучь до кого доведись — зачнут мучить, так покаешься, в чем и не грешен!..
Антроп смутился и не нашел что ответить. Он злобно метнул на Зеновею острым взглядом и передразнил:
— Гм… Не грешен!..
Михаил Григорьевич уловил, что властный, сильный патриарх Антроп не властен над женою. Никто в семье не говорил с ним так непринужденно, как она. Сила власти преклонялась перед силой ее молодости и красоты. И с ужасом чувствовал лесничий, что Антроп догадывается о виновнике своих придушенных мучений. Что только спесь да мужественное самообладание, а может быть, и какая-нибудь тайная цель удерживает старика от жуткой расправы. И, может быть, еще — лесничий хотел этого — у Антропа теплилась искорка веры в чистоту жены.
Спать легли рано. Михаила Григорьевича уложили на кровать. Антроп лег на полу. Зеновея постлала себе в кути, поодаль от Антропа.
Михаил Григорьевич почти всю ночь не спал, ворочался, вздыхал и скрипел кроватью. Он слышал, что не спят и Зеновея и Антроп. Старик два раза выходил на улицу, и Михаилу Григорьевичу показалось, что оба раза он из сеней не выходил, а слушал у дверей. Лесничий и Зеновея друг другу не сказали без него ни слова. Между тем Михаил Григорьевич теперь-то и хотел с ней поговорить. Он чувствовал, что надо пощадить Антропа и лгать ему во что бы то ни стало, только бы не убивать его страшной истиной. Но в то же время Михаила Григорьевича, как никогда тянуло к Зеновее; не к телу ее, но к душе, правдивой и прямой, к простому, гордому характеру… А главное, к тому, что крепко-накрепко связало их — ребенку, которого еще питает и согревает ее кровь.
Он метался, мучился, но ничего не мог придумать и только перед рассветом тяжело уснул. Уснул и увидел странный сон. Будто он маленький мальчик, а с ним его бабушка. Она рассказывает ему сказки про медведя. А он такой маленький, что боится сказки и в то же время хочет посмотреть медведя, настоящего, в лесу. Он упрашивает бабушку показать ему медведя, она берет его за ручонку и ведет, и ведет его в тайгу… Но там жарко и темно… И в темноте на них напал медведь… Он навалился, но не душит, а будто обнимает и шепчет ласково и тихо:
— Эй, слушай-ка… В лесу-то осторожней с ними. Я боюсь, как бы они тебя, мой сокол, не убили… Слышишь ты?
Он проснулся. На груди его лежала грудью Зеновея и сжимала его плечи…
В горнице чуть-чуть белел рассвет. А со двора доносился резкий голос Антропа:
— Самойло!.. Лыжи-то, гляди, не надломились бы…
— Понял ты, ай не, я што сказала?.. Не гляди, што они ласковы… Смотри… Ее глаза теперь казались темными, глубокими, и радостна была их жгучесть и тревога. Она приникла смуглой щекой к его щеке, смахнула фартуком с ресниц слезинку и быстро и беззвучно скрылась за дверью. Михаил Григорьевич сел на кровати и потирал рукой сморщенные брови.
Но то, что шепнула ему Зеновея, вдруг отрезвило его, он быстро встал и начал одеваться, проворчав с заносчивой уверенностью:
— Врут… Не посмеют…
Его охватила какая-то отважная решимость. Он спустился вниз, велел леснику распаковать ящик с зарядами и вышел в ограду.
Антроп был в теплой, легкой шубке, поскрипывал пимами по мерзлому снегу, покрякивал и проворно, молодо покидывал несколько пар лыж, выбирая себе покрепче и полегче.
После сытного завтрака и дружных совещаний Антроп, Самойло и лесничий с лесником, увешанные припасами и снаряжением, не торопясь, пошли на лыжах по крутому склону, забирая наискось на синюю большую гору.
Впереди шел Самойло, за ним Антроп, потом лесничий и лесник. Самойло на цепочке вел серую с остроконечными ушами Рыску, которая, поставив на хребте щетину, рвалась вперед, придушенно повизгивала и зубатым ртом хватала снег.
Сначала все шли молча, лишь Самойло разговаривал с Рыской, да Антроп покрякивал, сердясь на лыжи, которые под ним фальшивили. Потом в одном логу лесник догнал Самойлу и разговорился. Антроп с лесничим поотстали.
Небо было тусклое от не успевшего растаять раннего тумана. Кедры и пихты покрылись куржаком, и лес казался отлитым из серебра.
— А далеко еще? — спросил Михаил Григорьевич у Антропа, когда стал уставать.
— Да нет уж… Версты со три эдак, почитай… Нам вот только на седло взобраться… А там под гору-то, живо… В логу «он», в ямине… — добавил он спокойно.
Лесничий помолчал. Странным показалось ему спокойствие Антропа. Как-никак идут они на лесного витязя, на смертную борьбу с ним… Неужели так легко прийти, нарушить его сон, взять, убить?.. Михаил Григорьевич даже на охоте за волками чувствует всегда какое-то торжественное напряжение и скрытую тревогу. На медведя он идет впервые и кажется, что он идет на край могилы… Лежащий где-то в буреломинах, под снегом, зверь должен чуять их приход и видеть вещий сон. Теперь он просыпается и настороженно ждет врагов… Он, владыка дикого, глухого леса, не даст своей богатой шубы даром…
И Михаил Григорьевич спросил у Антропа:
— А как, Антроп Савельич, сердце-то очень бьется?.. Все-таки, зверь!..
Антроп остановился, глянул из-под глубокой шапки на лесничего и, моргнув глазами, проговорил:
— Да на вашем месте как бы не билось… Говорят, матерый!..
— Как на моем?.. — удивился Михаил Григорьевич. — Разве мы не вместе будем?
Антроп просыпал мелкий козлиный смешок:
— Вот насмешили бы мы добрых-то людей, кабы у гостя блюдо с угощеньем отняли…
«Ага-а… — подумал Михаил Григорьевич. — Вот оно что…»
Он нащупал за спиной тяжелый и холодный ствол ружья и вслух проговорил:
— Спасибо за такое угощенье!.. Оно, пожалуй, и само может слопать…
Антроп остановился.
— Неужто вы, вашеское благородие, боитесь!.. Ежели боитесь, все это напрасно мы… Тогда вернуться надо.
— Да нет, с какой же стати… — поспешил сказать лесничий, почуяв, что пятиться назад теперь немыслимо.
— То-то што… — сказал Антроп… При вашем-то ружье. Да скинуть бы лет двадцать, дак и я бы не попятился.
Михаилу Григорьевичу вдруг стало почему-то грустно, будто он был одиноко брошен в пустыне и не надеялся найти из нее выхода.
Антроп же между тем ехидно проблеял:
— За бабами-то ты, слыхать, охотишься не худо?!
Михаил Григорьевич почувствовал, как обожгло его этими словами, и он принужденно, почти вызывающе, весело ответил:
— Да не пожалуюсь!.. Везло мне, черт возьми!..
— Везло, дак повезет и дальше, — отчеканил Антроп.
— Повезет, не повезет, а назад играть не станем, милый человек.
— Слышу, слышу…
Антроп уже не величал лесничего и был с ним почти резок. Он тяжело дышал, едва передвигая лыжи, и то и дело опирался грудью на каек.
Михаил Григорьевич обошел Антропа, не сказав ему ни слова.
Вскоре он поднялся на седло хребта, где поджидал его Самойло с лесником и Рыской. От быстрого хода смуглые щеки его, прорезанные двумя глубокими у носа морщинами, разгорелись, как у юноши.
VII
правитьКогда пришел Антроп, Самойло счистил рукавицей с валежины снег.
— Садись, батюшка, передохни.
Антроп присел и устало поглядел назад, под гору.
— Уходили бурку крутые горки — говорится!..
У Самойлы усы и борода покрылись инеем, и теперь это был вылитый Антроп.
Он заботливо сказал отцу:
— Тебе бы дальше-то идти я не советовал…
— Да я и не пойду туда… Вы помоложе… Да и глаз у меня не тот уж… Уж я отсюда, в случае чего, полюбопыт-ствую…
В душе Михаила Григорьевича вместе с нетерпением поднималось какое-то презрительное чувство к Антропу и к Самойле. Он видел, что они с полуслова понимают друг друга, стало быть, план их ясен, стало быть, и на Самойлу надеяться не следует. Это как бы подзадорило его, прибавило отваги, и он, обращаясь к леснику, тревожно посматривавшему в ямину, сказал:
— А ты тоже не ходи. Останься здесь.
Лесник был молодой, услужливый и бойкий. Он храбро выпрямился и сказал:
— Помилуйте настолько, ваше высокородие… Я желаю находиться при вас… Все-таки ведь зверь!..
— Ну, ну, не разговаривай!.. — коротко окрикнул Михаил Григорьевич и посмотрел на Самойлу, который покрепче привязывал к опояске Рыску.
— Вот что, Самойло Антропыч, — сказал он строго. — Ты собаку-то бы отпустил с цепочки…
— Што вы, што вы, ваше благородие… Она ведь может раньше времени кинуться… Может помешать… Она еще не ставила зверей, молодая…
— Ну хорошо, — вынужденно согласился Михаил Григорьевич. Теперь уж он не сомневался, что «кержаки», как звал он их за глаза, хотят его стравить медведю…
— Посмотрим… Поглядим… — сказал он вслух и ближе положил запасные заряды. — Ну, что ж, готово все?
Антроп поднялся с места, снял шапку, подозвал Самойлу и перекрестил его.
«Иезуиты, сукины сыны»… — подумал Михаил Григорьевич и туже натянул ушанку, сунул по карманам рукавицы и голыми руками взялся за кайки.
— Левей держите… Тут положе, — напутствовал Антроп. — Да сразу близко-то не подходите… Пар должон идти… На пар и подходите… Да, однако, я и сам отправлюсь?..
— Нет, нет уж, батюшка!.. — встревожился Самойло. — Ты не ходи… Неровен час…
Лесник приблизился к Михаилу Григорьевичу.
— Ваше высокородие… Разрешите вместе?
Михаил Григорьевич порывисто ответил:
— Ну, нет, голубчик, ты останься!.. — шагнул вперед.
Но Самойло обогнал его. Рыска едва поспевала вслед за ним, то и дело падая и проваливаясь меж кустов в рыхлом и глубоком снегу и запутываясь цепочкой.
Антроп и лесник не удержались и потихоньку пошли следом.
Михаил Григорьевич подкатывался под гору. Он представлял себе лохматого, полуседого зверя, огромного и беспощадного, и чувствовал, что весь дрожит.
— Так вот кого избрал моим судьей Антроп Савельевич!.. Посмотрим, поглядим!..
Самойло шмыгнул с крутика меж густых огромных кедров. Рыска слетела на цепочке вслед за ним кубарем и завизжала. Должно быть, ушиблась за лесину. Михаил Григорьевич по следам Самойлы скатывался осторожно и напряженно думал о том, что надо быть спокойнее.
Лес пошел все гуще и дичее, и Михаил Григорьевич почувствовал себя совсем оторванным от мира, заброшенным куда-то на край света, в необитаемую глушь.
Спуск был еще круче, лыжи понеслись стрелой, и где-то, в темной яме, Михаил Григорьевич наткнулся на Самойлу.
Сквозь чащу лохматых великанов брызнул на снег луч солнца, яркий, ослепительно сверкнувший на ледяных сосульках, свисавших с веток кедрача.
— Вот тут… Шагов с полсотни… — прошептал Самойло и нерешительно стал выскать длинную тонкую жердь.
— Поди, протокол-то не составишь… — усмехнулся он лесничему и, сваливши жердь, стал очищать ее и завастривать вершинку.
Когда жердь была готова, он заткнул топор за опояску и таинственно спросил:
— Передохнем, ай сразу?
— Пожалуй, отдохнем…
И снова тишина лесной глуши, какая-то особенно торжественная и извечная, прикоснулась к душе Михаила Григорьевича и далеко-далеко отодвинула от него все, что было так близко и дорого: работу и воспоминания, охоту и друзей и копошащуюся где-то за лесами пышную культуру, в которую он верил и которой поклонялся… И даже самый лес, который он любит и в котором был теперь, куда-то отступил и помутнел… И только Зеновея с тугим и теплым животом отчетливо нарисовалась и стояла, как живая, близко, где-то тут же рядом.
— Ну, Господи, благослови… — сказал Самойло и пошел вперед.
Уже виделась груда буреломин, осмысленно наложенная пирамидой и закутанная плотным тяжелым пластом снега.
Рыска задергала ноздрями и подняла щетину на хребте. Самойло в одной руке держал ружье, в другой кайки и длинную жердь и шел в обход берлоги.
Михаил Григорьевич воткнул кайки в снег, взял ружье на изготовку и пошел к берлоге. Самойло что-то маячил ему руками, как бы останавливал его, но он медленно подвигался ближе и радовался тому, что теперь совсем не волновался… Ему даже представилось, что в берлоге не никого и что это, вероятно, и не берлога вовсе, а так, куча буреломин, и даже показалась комически-забавной такая их предосторожность.
Самойло не спускал собаку. Он то и дело останавливался, приглядывался и прислушивался.
«Какие-то сны видит его величество?» — подумал Михаил Григорьевич и вздрогнул.
Рыска резко и визгливо тявкнула. На синем пятне тени, падавшей от соседнего кедра, Михаил Григорьевич заметил пар… В нем вдруг проснулась охотничья страсть и заслонила собою и страх, и думы, и рассудок. Он быстро подкатился к Самойле и сказал:
— Что ж ты?.. Отпусти собаку!..
Михаил Григорьевич обернулся к нему и закричал:
— Отпускай собаку!
Самойло, держа ружье наизготове, молчал и пятился за кедр. Рыска рвалась, потягивая его за опояску.
— Ах, ты, сволочь! — зашипел лесничий и, схвативши жердь, погнался за Самойлой. Но тот навстречу Михаилу Григорьевичу прицелился и угрожающе сказал:
— Смотри, не балуй!.. — и, повернувшись выстрелил в берлогу.
Михаил Григорьевич оторопел и бросил жердь.
Позади него затрещали буреломины, и над пирамидой их в крупных брызгах снега, как в облаке, на задних лапах стоял огромный зверь и раскатисто, свирепо рявкал.
Михаил Григорьевич рванулся вперед, но позабыв, что под ним лыжи, упал с них в снег… Но быстро встал, прицелился и выстрелил во что-то близко подкатившееся, кошмарно-беспощадное и дикое. И в тот же миг почуял, что болезненно кричит и с кем-то борется, сжимая голыми руками остистую сырую шерсть…
И чует: хрустнула его ступня в железной пасти, и внутренности подступили к горлу, лезут в рот, но ему не больно… Он знает хорошо, отчетливо и трезво, что руками крепко ухватил медведя так, как хватают его умные собаки, когда ставят на ноги. Пусть зверь отгрызет ему ноги, пусть тискает в своих когтях, но он ни за что не разомкнет судорожно сжатых рук и не даст уродовать лица, засыпанного снегом, который почему-то совсем не холодит и пахнет теплым и соленым…
— Кровь… — догадывается Михаил Григорьевич. — Значит, ранен… Значит, сдохнет… — И он радостно забылся, потеряв сознанье.
VIII
правитьПоздно вечером к заимке шли на лыжах трое: Антроп, Самойло и лесник. Они поочередно везли сделанные из лыж нарты, на которых лежала свежая, окровавленная медвежья шкура, а на ней, в полу сознанье, едва живой и изуродованный Михаил Григорьевич.
Когда пришли к заимке, Антроп был снова строгим и гостеприимным и рассудительно приказал объездчикам:
— Поосторожнее, ребята, выносите… Поосторожнее… — И жалостливо обращался к гостю, когда его положили на кровать в горнице:
— Што, вашеское благородие, больно?.. Говорил я вам: раз не хватает твердости, вернуться надо… Но вот, ужо Зеновея походит, — Бог даст, поправитесь… А там в больницу, в город отвезем… Где Зеновея-то?
Но Зеновеи не было… Вошедшая жена Самойлы негромко сообщила старику:
— Она сейчас в кладовке заперлась… Дрожит чего-то, стонет там…
Антроп с Самойлой ворвались в кладовку и увидели, что Зеновея выкинула сына. Она придушенно шептала старику, вонзя в него острый, лихорадочно горящий взгляд:
— Убивец!.. Лиходей!..
К утру лесничий умер.