К семейному счастью (Ашешов)

К семейному счастью
автор Николай Петрович Ашешов
Опубл.: 1914. Источник: az.lib.ru

Николай Ашешов

править

К семейному счастью

править

Боренька не сразу опомнился после всех событий, штормовой волной подхвативших его молодую жизнь и унесших в новые дали.

Был он приличный, славный и скромный юноша. В университете занимался усердно, не все понимал, но все «зубрил» старательно, на экзаменах отвечал почтительно и даже самым радикальным профессорам нравился своим застенчивым видом и робкими, смущенными глазами.

Ему в течение всего университетского курса помогала тетушка, которой он никогда не видал в лицо. Какая-то старая, архивная тетушка, жившая в городе Загорске, где-то не то в Сибири, не то на Урале. Присылала она аккуратно по 40 р. в месяц и писала каракулями какие-то неразборчивые слова, вероятно, весьма нежные. А когда Боренька известил ее об окончании курса — с дипломом второй степени, — то неведомая тетушка по телеграфу перевела ему триста рублей.

И эти триста рублей положили начало его испытаниям.

Квартирная хозяйка, дородная и лицемерная полька панна Жозефина, всегда особенно внимательно относившаяся к Бореньке, по окончании им университета начала усиленно за ним ухаживать, часто заходила к нему попить чаю, поболтать и посплетничать насчет многочисленных квартирантов, у нее обитавших.

И в один прекрасный вечер, когда Боренька не удержался и сообщил, что тетушка «подарила ему по телеграфу» целых триста рублей, панна Жозефина, и без этого слишком хорошо знавшая состояние денежных дел своего квартиранта, вдруг проявила необыкновенную нежность и осыпала его невообразимым количеством комплиментов.

Боренька был скромный юноша, не знавший и боявшийся женщин. В редкие минуты совершенно бессмысленных, каких-то инстинктивных подъемов, за которые ему впоследствии бывало невыносимо стыдно, он с товарищами ездил к женщинам, покупал их дешевые ласки и возвращался домой, точно после совершенного преступления. И после этого еще более стыдился женщин. На улицах никогда не засматривал под шляпки, да и вообще не глядел на женщин. Знакомых у него не было. Жил он одиноко и угрюмо, хотя его сердце не раз бунтовало против такого уклада жизни и просило какой-то воли, о которой он, впрочем, и сам не имел никакого представления.

И когда панна Жозефина начала говорить с ним на самые важные и самые интимные темы жизни, он совершенно растерялся.

Панна Жозефина говорила довольно сносно по-русски, но яркий польский акцент звучал в ее словах слишком режуще.

— Не можно, — журчал ее голос и глазки маслились и странно-пытливо смотрели на Бореньку, — не можно одному такому господину оставаться.

Звучало «оставаця».

И в мозгу у Бореньки точно маленьким острым молоточком кто-то долбил — «ця-ця-ця»…

— Не, не можно пану оставаться. И я уже все поняла, разумела. И прекрасная барышня, настоящая паненка уж тут есть… Есть… Как господин хочет…

— Но мне никого не нужно, — смущенно бормочет Боренька.

— Я и не говорю, — отвечает панна Жозефина. — Я не говорю. Но только господин должен иметь должность. Может быть самим господином прокурором, а, может, и даже адвокатом. Большие деньги иметь можно. А без жены…

Боренька решительно встал.

— Извините, хозяюшка, — но я, ей Богу, не понимаю вас. И вы, вероятно, ошиблись. Я думаю уехать на днях. Так что все ваши речи — ни к чему.

И лицо его пылало красками. И не надо было быть такой наблюдательной, какой была панна Жозефина, чтобы заметить, что Бореньке, в сущности, очень понравился весь этот небольшой и состоящий из неопределенных намеков разговор.

И панна Жозефина прекрасно рассмотрела это и с удвоенной энергией продолжала:

— Да я ничего. Только позвольте завтра вас пригласить на ужин. После театра приедут мои знакомые. А у них дочка. Моя любимица… Анелька звать ее. Вот приходите. Хорошая очень эта барышня. Да вы ничего не думайте. Я ведь очень честная женщина… Признаю только любовь через церковь.

И панна Жозефина, колыхаясь всем своим излишне-большим и излишне-округленным существом, выплыла, точно вылилась из комнаты.

А Боренька заходил, как автомат, по своему скромному жилищу, и на сердце у него прыгали какие-то бесенята. Было радостно. И непонятно почему. Было весело и даже сладко. Точно кто-то, кто снился, да грезился в мечтах, поцеловал вдруг его — в широко и жадно раскрытые губы…

Стыд сменился радостью, радость стыдом. Кто-то смеялся в сердце, щекотал уста, дразнил воображение. По-детски прыгало сердце, точно любимую игрушку получил он неожиданно в подарок. И когда, утомленный беспрерывной нервной ходьбой по комнате, Боренька опустился на узенький, с торчащими вверх сломанными пружинами, диван, ему вдруг так отчетливо представилось, что к нему наклонилось какое-то ароматное, юное личико, пахнуло райскими духами и молодая грудь нежно коснулась его дрожавшей груди.

— Фу, пропасть!

Боренька вскочил и встряхнулся.

Стал быстро одеваться и скоро убежал из дому.

Убежал в кабак. В тот ресторанчик, где собирались постоянно студенты, его гимназические товарищи, но куда он не ходил, потому что не любил никакого буйства молодости и не понимал его.

Сейчас его туда потянуло. Ему хотелось новых ощущений, Он пылал неосознанной жаждой рассказать всему миру все, что он только что пережил. И в то же время хотелось ему осмеять и, осмеявши, выбросить из души все, только что пережитое.

В кабачке было весело и шумно. Это был известный ресторанчик, бывший на плохом счету у полиции из-за вечных скандалов, и на весьма хорошем счету у студенческой молодежи, потому что во всем городе только здесь студентам верили в кредит.

Поэтому в ресторане было всегда полно. Хозяин его, Трофимыч, старый, тонкий, худой и изможденный старик, как статуя, неподвижно сидел за конторкой.

Также неподвижен оставался он и при всякого рода буйных и громких историях, которые часто, слишком часто разыгрывались в кабачке. Неподвижно и холодно заносил он в «книгу бытия», как ее прозвали студенты, все студенческие долги. И неподвижно, и холодно получал он их, после того, как задолжавшему студенту, наконец-то, приходила долгожданная «повестка»…

Трофимычу было 65 лет. Много на своем веку перевидал он студентов. Сначала не любил их. А потом привязался. Стал смотреть на них ласково. И не переменил о молодежи своего мнения даже после того, как в его жизни случилась сломавшая его сердце драма, а участниками в ней оказались его молодая жена и красавец-студент Краев. На старости лет, в недобрый час, вздумал обзавестись семьей Трофимыч. Несколько лет тому назад привез он из деревни сиротку Агашу необыкновенной красоты. Женился на ней и поставил ее рядом с собой, за буфетом.

Повалили студенты толпою тогда к Трофимычу. Рядом с иссохшим стариком, Агаша цвела волшебным цветком. Но она точно дала обет молчания. На вопросы отвечала односложно, а на комплименты и заигрывания — сердитым блеском глаз, да изломом бровей. И поставила себя гордо и независимо.

Студенты отхлынули и стали относиться с большим уважением к молчаливой Агаше. А какой-то подвыпивший юноша даже сочинил однажды экспромт, вызвавший гомерический хохот всего кабачка:

Сердце нашей Агафьюшки-милки

Неприступней самой предварилки

Пришел роковой час, и молчаливая красавица исчезла. На другой день Трофимыч получил письмо, открывшее ему правду: Агаша уехала с Краевым. Лицо старика еще более замкнулось, и на неподвижной маске только горели углями мрачные глаза.

Трофимыч вспоминал эти моменты с какой-то сладкой тревогой. Как только разнеслась весть, что красавица-Агаша убежала от своего мужа, стихло сразу все в кабачке. Студенты точно конфузились поступка своего товарища. Трофимыч стоял, как всегда, сдержанный и безразличный, на своем обычном месте. Студенты искоса поглядывали на него и ничего не могли прочитать на его бесстрастном лице. Но все с удвоенной лаской начали относиться к нему, — по юному бережно и чутко. И даже одно время скандалы прекратились.

Однако, смирение молодежи продолжалось недолго. Через несколько дней разыгрался очередной скандал между студентами и военными писарями. Явилась полиция. Потянулась вереница участников и свидетелей в участок, для составления протокола. И вдруг писарь, наиболее прегрешивший в скандале, обратился к Трофимычу и, захлебываясь пьяным смехом, крикнул:

— Трофимыч, запиши за мной рубль 80 копеек. Агашка вернется, — отдаст.

Сразу все стихло. И даже полицейские, хорошо знавшие всю несчастную историю любви и женитьбы Трофимыча, остановились, как вкопанные.

Трофимыч сделался белым. Двигаясь, как ледяная статуя, со своим неподвижным, известковым лицом, он медленно вышел из-за конторки, медленно приблизился к оскорбителю и, не говоря ни слова, схватил его за шиворот своей тонкой, мускулистой рукой и выбросил его через дверь, на улицу, походя сбив с ног и швейцара.

И это показалось всем таким естественным и нужным, что никто не запротестовал в этой вечно протестующей компании. Направлявшиеся в участок спокойно вышли вместе с полицией. А оставшиеся продолжали говорить, пить, смеяться, как будто ничего не произошло. Только одна молодая, нарумяненная женщина пыталась было громко сказать:

— Да я бы его…

Но смолкла под дружным шиканьем…

И с тех пор уважение к Трофимычу увеличилось в значительной степени.

А когда студенты узнали, что оскорбитель семейной чести Трофимыча вернулся в город и где-то на окраине города имел свиданье с Трофимычем и как-то убедил его, простеца, примириться с ним, то слава содержателя кабачка сделалась неувядаемой и прочной.

О Трофимыче говорили с уважением…

Когда Боренька вошел в трактир «Раздолье», в нем было пусто. Трофимыч сидел на своем обычном месте. У буфета сидел студент, полупьяный, о чем-то разговаривавший с хозяином.

За столами никого не было.

Боренька присел скромно в углу и спросил себе бокал пива и раков. И от скуки стал прислушиваться к разговору Трофимыча со студентом.

Трофимыч говорил ровным, сдержанным баритоном.

— Лучше вам не ходить сюда. Когда узнают, так изобьют. И новый скандал будет нежелательный. И без того градоначальник намедни сказал мне, что неминуемо придется закрыть, потому сил нет от скандалов. Я ему в ответ, что у меня скандалы просто словесные, никаких кровопролитий не бывает. А в других заведениях, хоть и реже скандалы, одначе всякий раз с повреждением человека весьма основательным. А градоначальник и говорит: ежели бы не так, то давно и трактир закрыл бы, и вас бы выслал…

— А кто же узнает? — сипло спросил студент и опрокинул большую рюмку водки.

— Как кто узнает? Да тут давеча письмоводитель из участка хороводился с девицами и рассказывал им, кто у них по тайности служит. Главных, говорит, не знаю, а мелочь всю подлинно могу назвать. Потому, главные ходют выше.

— Ну, так что же?

— А то, что он, спьяну-то, всем девицам возьми, да и расскажи, кто да кто Иудами у них. А девицы разве утерпют? Чай, к вечеру по городу разнесли, кто да кто.

— И так-таки меня и называли по имени, по отечеству?

— Нет, не по имени, не по отчеству, а прямо по фамилии: Гродецкий, говорят, филером…

Студент крякнул неестественно громко и потянулся к водке.

— Довольно! — строго сказал Трофимыч.

— Черрт… все равно… — чуть ли не рявкнул студент и сам налил себе из графина большую рюмку водки.

А потом отошел от стойки, вытянулся, выпрямился, и, стараясь владеть голосом, угрюмо и решительно, но шепотом, проворчал:

— Но ежели ты, сволочь, выдашь меня студентам, я тебе покккажу.

И затряс кулаками бешено и грозно.

Трофимыч оставался неподвижным. Его лицо было точно мертвое…

Студент резко повернулся и пошел к выходу. Около Бореньки он остановился, всмотрелся в лицо пьяными глазами и, вздохнувши, проговорил:

— Так-то, товарищ, всякие клеветы бывают. Вот, оболгали меня…

Голос оборвался, и на лице забегала какая-то странная, но не то конфузливая, не то наглая усмешка.

И, искривив губы, студент быстро вышел.

Боренька не вытерпел и подошел к Трофимычу. Но хозяин ничего не ответил ему на вопрос, и его холодное, недоступное лицо не говорило ни о чем.

Со смутной тревогой вернулся Боренька к своему столу.

Ресторан стал наполняться. Вскоре пришли и товарищи Бореньки и удивленными возгласами встретили появление редкого гостя.

— Борька, ты угощаешь! Кончил, так, брат, угощай! А мы еще засидимся и в университете, и в «Раздолье». Еще поторгуем с Трофимычем.

Говорил бородатый медик последнего курса Хмельницкий, университетская знаменитость. Вечно пьяный, он поражал профессоров своими изумительными способностями. У него был какой-то дар диагноза. Во всех, самых трудных случаях, когда не только студенты, оканчивающие медицинский факультет, но и профессора затруднялись определить болезнь, являлся веселый Хмельницкий и с необычайным добродушием исследовал больного. Шутил, смеялся в перерывах. То качал головой, то улыбался. И потом, встряхнув длинными, густыми волосами, ставил точный и определенный диагноз, к удивлению всех присутствовавших.

Правда, он работал много, но всегда при этом, хотя бы и малыми дозами, но пил. И профессора смотрели на него, как на конченного человека, как на отпетого алкоголика, утопившего в вине богатейшие способности. Но вино не только не ослабляло, но, казалось, даже увеличивало дар его диагностических прорицаний, и невольно все уважали этого пропащего человека, которому природа случайно подарила свой талисман.

— Да откуда это у тебя, Хмельницкий? — спрашивали студенты.

— А так, — отвечал он. — Захарьин тоже студентом отлично ставил диагнозы. Это, брат, все равно, как талант писателя или художника. Даст Бог — ладно. Не даст, — никакая наука не поможет. Вот тысячи профессоров после Захарьина были и умнее, и глубже, и знали больше, а вот поди ты, второго-то Захарьина нет как нет…

Хмельницкий был сегодня в ударе. Ему предложили готовиться к профессорской кафедре после одного блестящего диагноза, когда он распознал скрытую крымскую лихорадку. Давали большую стипендию, но поставили условием не пить.

И Хмельницкий немедленно отнес свою радость в кабачок к Трофимычу и произвел сенсацию своим новым заявлением.

— Угощай, угощай, Боря, черт бы тебя побрал с твоей неведомой тетушкой и с твоими гнусными юридическими науками. Иди в прокуроры и ссылай нашего брата в Сибирь. А пока что, угощай! Потому у меня сегодня мальчишник. С завтрашнего дня я, брат, с госпожой трезвостью обвенчаюсь. Ни-ни, ни капли в рот алкоголю. И дорогу к Трофимычу забуду.

«Раздолье» хохотало. Трезвый Хмельницкий был бы большим чудом, чем пришествие антихриста. И даже по лицу Трофимыча пробежало что-то вроде усмешки и застыло в углах рта.

А Хмельницкий злился и, стараясь заглушить своим мощным басом гомерический хохот, клялся и божился всеми богами, что он сегодня в последний раз пьет водку и пиво.

Боренька разошелся. Что-то подмывало его, что-то искушало развернуться пошире и хоть раз проявить молодецкую удаль, так мало шедшую к его застенчивому лицу.

На столе появился сразу коньяк.

— Ого-го! — приветствовали его появление студенты, а совсем мальчик-юрист I курса Холин затянул тонким голоском:

Пей коньяк однажды,

Попадешь ты дважды

Прямо в рай.

Пей коньяче, дьяче,

А не то иначе

Живо умирай…

— Да откуда это ты, чертова кукла? — закричали Холину.

А Холин вскочил на стул и, размахивая руками, продолжал:

— Ну, подпевайте, братцы:

Должен всяк

Пить коньяк.

Раз!

Преферанс-ку-ку,

Слава коньяку

Два-с!

Мотив, тотчас подхватили, и новая песня разлилась по «Раздолью».

Но Трофимыч уже двигался, недовольный, к столам, и песня смолкла.

— Это у нас в семинарии сочинили, — хвастал Холин. — А то есть еще…

Но на Холина зашикали со всех сторон, и спокойствие восстановилось. Петь в ресторане было запрещено, и только своим авторитетом Трофимыч удерживал студентов в повиновении.

Боренька пил коньяк с лимонадом, и ароматный напиток все приятнее и приятнее подымал его настроение. Товарищи шумели, кричали, спорили; смеялись, рассказывали анекдоты. Боренька плохо слышал их. Сладостный туман заволакивал его душу, сердце, глаза. И ему рисовались нежные голубые глаза и алый ротик с белыми крошечными зубками, и слышались опьяняющие слова, робкие и тихие, но жгучие и сладостно-истомные. Билось сердце перебоями и хотелось встать, крикнуть громко, буйно-мятежно и заставить всех замолчать и среди глубокого, нежного молчания рассказать всем про свои красивые предчувствия, рассказать тайны своего юного сердца, никогда не думавшего, что счастье может быть таким близким.

— А не пригласить ли нам красоточку? — спросил вдруг Холин, указывая глазами на соседний, стол, за которым сидели две разряженные девы.

Боренька очнулся. Точно кто-то ударил его холодным, тупым орудием. Он покраснел, смутился, привстал и сел, растерянный и весь в острой тревоге.

— Да ты что? — закричал на него Хмельницкий. — Испугался что ли? Красная девица.

— Ради Бога не надо, — умоляюще говорил Боренька. — Ради Бога. Я не могу. Я уйду, Хмельницкий. Честное слово, это нехорошо.

— Да ты что, влюблен что ли? Невеста у тебя?

Боренька покраснел густо, как девушка, и замахал руками.

— Нет, нет, но только не надо… не надо… Мне больно.

Студенты хохотали.

Холин встал, подошел, раскачиваясь, к соседкам и, остановившись в гордой и комичной для него позе, медленно проговорил:

— Прекрасные дамы, осмеливаюсь просить вас сделать нам честь и украсить своим присутствием нашу скромную трапезу. Клянемся быть рыцарями и…

— Не фордыбачь! — ответила одна из дам и, хлопнув по плечу Холина, с светлой и радостной улыбкой присела рядом с Хмельницким. Ее приветствовали аплодисментами.

Холин предложил руку другой даме и подвел ее к столу.

Это была еще совсем юная девушка, мягкая блондинка, с вульгарным лицом горничной, но с красивыми зеленоватыми, с золотой искрой, глазами, придававшими ее лицу лукавую нежность и мираж невинности.

Она подошла к столу, приостановилась, оглядела всех и решительно села рядом с Боренькой.

— Я вам не помешаю? — спросила она, хитро скашивая глаза и поблескивая их золотыми искорками.

Студенты захохотали.

— Браво, браво! Держись, Боренька, держись теперь за тетушку!

Боренька, пытаясь подавить в себе смущение, развязно налил своей даме и себе коньяку и чокнулся с ней.

И в душе его оборвалась большая и красивая струна, звякнула, задребезжала, заплакала. И захотелось поскорее забыться, отуманить себя, ничего не видеть и не слышать.

Боренька молча наливал коньяк, чокался с дамой и пил. Изредка он чувствовал на себе огонь золотых искорок, и тогда у него болезненно вздрагивало сердце, и в мозгу загорались новые мысли, вспыхивавшие и тотчас умиравшие.

Он любил женщин и боялся их. В своем застенчивом одиночестве он жил мечтами о них, рисовал себе свою будущую жизнь сладостными чертами счастливого семьянина. Но эти мечты были, казалось ему, бесконечно далеки от осуществления. Недоступные, невозможные мечты… Он чувствовал себя еще робким мальчиком. И ему казалось, что все обычное для других, — любимая женщина, семья, дети, — все это еще не для него, что пройдут еще чреды времен, жизнь обернется новой стороной, заблещут какие-то новые огни, явятся новые люди, и весь он преобразится, сделается новым, другим, и только тогда возможно будет для него счастье женской ласки…

Он жил до сих пор точно в тумане. Жил день за днем, как поденщик жизни. Застенчивость и чистота сердца делали застенчивыми и чистыми его мысли. И женщина была в его душе нарядно-светлым образом, на который можно и нужно молиться. И когда он, в минуты бунта тела, падал, он казнил себя за измену той святой, которая жила в его душе.

Панна Жозефина приблизила его далекие мысли к земле. Сразу отравила его сердце возможностями счастья, — сейчас, теперь, немедленно. Приближались мгновенья решительные. Приближался страшный, ответственный на всю жизнь день, когда он бросит свой жребий, сам, собственноручно, и пойдет вперед со своим избранным счастьем.

Весь во власти разбуженных желаний, вырванных на свободу словами панны Жозефины, он весь день безотчетно жаждал любви. И эта жажда была чистой и застенчивой, как и он сам.

И, когда рядом, здесь, около своих невинных мечтаний, он видел нарумяненное лицо, вожделеющее продать себя, тело и вздрагивающие плечи, профессионально имитировавшие страсть, он чувствовал, что его тянет куда-то в бездну, где холодно и скользко, где ползают гады и где умирают души.

Соседка придвинулась ближе, коснулась плечом, ожгла глазами, уже мутневшими от алкоголя, потрепала его рукой, затянутой в лайковую перчатку.

Боренька вздрогнул, ему ярко представилось, что там, под лайкой — холодная влажная кожа, изгаженная поцелуями, купленными, быть может, в рассрочку.

И он отодвинулся, и стал жадно прислушиваться к анекдоту, который рассказывал Хмельницкий.

Все были пьяны. Холин дурачился, острил и изображал на своем подвижном лице мимикой то, что рассказывал Хмельницкий. И было столько наглого цинизма на этом розово-юном лице, что Боренька отвернулся и старался глядеть на Трофимыча.

Соседка опять потянулась к нему, но Боренька встал и подошел к буфету.

Голова его кружилась. Но в вертящемся тумане все же четко виделась какая-то красивая тень, мелькавшая перед ним, дразнившая его, сулившая одуряющие ароматы.

Ему хотелось убежать, но было неловко пред товарищами. Он чувствовал оскорбление, но не отдавал себе отчета, кто оскорбил его. Подступали слезы, но он думал: пьяные слезы…

— Трофимыч, я за все заплачу, что там напили…

Трофимыч кивнул головой и стал считать на счетах.

А к буфету подошел еще один студент. Хриплый, знакомый голос заставил Бореньку обернуться.

Рядом стоял Гродецкий.

Боренька хотел отойти, но Гродецкий осторожно коснулся рукава и проговорил:

— Товарищ, угостите… Вы сегодня празднуете… А я с похмелья.

Смотрели бегающие, смущенные глаза. Красивые черты лица были испорчены жирными красными прыщами, налившимися и, казалось, готовыми лопнуть. Волосы спутанно опустились на низкий лоб… Грязная косоворотка из-под тужурки была не чище грязной шеи.

— Простите меня, — отвечал Боренька, — я вас не знаю.

Гродецкий улыбнулся криво и зло.

— Завтра познакомимся у панны Жозефины. Ведь и я приглашен тоже. Там, кстати, будет одна девушка…

Глаза его засветились и точно запрыгали.

— Прекрасная Анелька. И ваш Хмельницкий будет. Он живет у матери Анельки. Теперь можно? — закончил он, делая жест по направлению к рюмкам.

И, не дожидаясь ответа, он быстро приказал Трофимычу и быстро выпил большую рюмку водки.

Выпил, крякнул и хотел продолжать беседу, но Боренька круто повернулся и отошел к своему столу.

После ресторана ездили кататься за город. Потом заезжали в чайную и пили здесь водку, подававшуюся в чайниках. Потом дождались открытия вокзала и здесь опохмелялись.

Боренька пил много. Но внутренний холод, цепко державший его, не давал ему ни на минуту забвенья. Хмель исчез и не приходил больше. Все дрожало у него внутри. Как автомат, он говорил, ел, пил, беззвучно смеялся, ходил, передвигался, — но ему было все равно. Полное равнодушие напало на него, только очень холодно было внутри, и дрожь токами пронизывала все тело, и в сердце покалывало, точно перед припадком. Черная тень Гродецкого все время наклонялась к нему и прогоняла чье-то розовое, лучезарное личико.

Только в 10 часов утра вернулся Боренька домой.

Панна Жозефина встретила его радостным смехом.

— А, господин закутил. Не бывало этого. Так… так… Ну, это очень хорошо есть. Садитесь пить чай.

Боренька машинально садится к столу, пьет горячий чай, который кажется ему отвратительным. Панна Жозефина с улыбкой кладет ему в стакан лимон и покачивает головой.

— Вот женитесь, этого не будет…

Боренька морщится от чаю и, с усилием вытягивая слова, спрашивает, опустив глаза:

— Кто у вас будет сегодня вечером?

— А то интересно. Хорошие господа будут. Родители Анельки: пан и панна Завадские и студенты: Хмельницкий и Гродецкий. Хорошие все ребята. А Гродецкий влюблен в Анельку. А родители хотят ее выдать за Хмельницкого. Вы же его знаете? Он был в прошлом году у вас.

«Заснуть, заснуть или броситься вот в окно, с пятого этажа!» — думалось Бореньке, и жизнь представилась ему темной могилой, где кишат черви, черви-женщины и черви-мужчины… Ползут, обнимаются, скользят друг по другу. И шуршат, шуршат. Шуршит панна Жозефина, а Анелька, клубком обнявшись с Гродецким, прильнула к нему, и они целуются своими мокрыми, скользкими телами.

— Что с господином? Дурно?

Панна Жозефина бросается к комоду и резким движением выливает на голову Бореньки флакон с одеколоном. Одеколон попадает в нос, в рот. Бореньке стало лучше.

Панна Жозефина нежно поддерживает его и ведет в комнату. Заботливо делает она постель, приготовляет лимонад и, шепча слова молитвы, уходит.

Боренька бросается в постель, не раздеваясь.

Тяжелый сон поджидал его. Замкнул веки, как мертвецу, и открыл сердце кошмарам.

Кошмары ворвались в измученное сердце и в дикой пляске закружились, как безумные.

Несколько раз вскакивал Боренька, красными налитыми глазами осматривался бессмысленно по сторонам, жадно пил лимонад и снова засыпал, и снова отдавался во власть черных духов.

С большими усилиями панна Жозефина разбудила его в 10 часов вечера.

С тяжелой головой, с отвращением он умывался холодной водой и в тоске думал, что смерть не страшна. Страшнее кошмары. А смерть — покой…

Панна Жозефина вошла в комнату и принесла лимонаду. Боренька выпил залпом стакан и тогда уже почувствовал, что лимонад был с коньяком.

Благодарными глазами он посмотрел на панну Жозефину, а через минуту в сердце его осторожно начинала пробираться бодрая радость и ясневшими глазами он смотрел вокруг, и в душе опять задрожали предчувствия. И краска залила щеки. И смущенный, он отвернулся, когда панна Жозефина, играя глазами, заплывшими жиром, тихо обронила:

— Скоро приедет Анелька. Господину надо пройтись на воздухе. Освежить себя.

Покорный и благодарный вышел Боренька на улицу.

На улице в море огней смеялись чьи-то тихие голоса. Смеялась душа Бореньки. И он бодро шагал и счастливо чувствовал, что все злые туманы мало-помалу исчезают из головы…

У панны Жозефины веселье в полном разгаре. Сама она неожиданно проявила таланты увлекательной хозяйки, умевшей зажечь своих гостей фейерверочным разговором, шутками, не всегда скромными, остротами, большей частью смелыми, потешными анекдотами и игрою слов, в которых русский и польский языки были смешаны в комичном узоре.

Анелька сидела рядом с Гродецким, и ее голубые глазки, казавшиеся вечером совершенно черными, поблескивали своею матовою поволокою, — вуалью юной, просыпающейся страсти. Гродецкий подтянулся. Сегодня он строг и важен. Только красные прыщи были еще более красны. Да глаза с особой пугливостью, понятной только Бореньке, бегали по сторонам, ни на чем не останавливаясь.

Он развязно болтал, и Анелька хохотала громко и задорно, поглядывая все время на Бореньку. Хмельницкий держался в стороне. Он точно брезгал подойти поближе к Гродецкому и старался развлечься разговором с паном Завадским. Лицо студента выражало муку: сегодня впервые он с утра делает попытку ничего не пить, и мучительная судорога все время бродит по его лицу и точно тиком сводит его в гримасы. Но Хмельницкий бодрится, и его не искушают напитки, соблазнительно расставленные на белоснежной скатерти и манившие своими много сулящими горлышками.

Анелька кокетничает с Гродецким, и Боренька старается быть хладнокровным.

С первого момента, как только он увидел Анельку, сердце его кольнуло сладкой болью. Он так себе и представлял свою будущую жену. Голубые весенние глаза, каштановые локоны, капризные, не поддающиеся никакой дисциплине и по-юношески смело набегающие на лоб, окружающие розовые ушки ореолом, падающие сзади очаровательной косой. Мягкий ротик, немного большой, немного пухлые губы… Слишком крупные, хищные зубы. Кажется, он мечтал о крошечных жемчужных? Нет, именно он мечтал о таких крупных. Они говорят о силе воли, о характере, об уменье жить самостоятельно и брать у жизни все, что нужно.

Тонкая талья. Вздрагивающие бедра, зовущие, льнущие. А вот обозначилась ножка. И, кажется, голубой чулок… Голубой, голубой… Какое счастье!

Вдруг у Бореньки потемнело в глазах. Ему показалось, что Гродецкий слишком близко подвинулся к Анельке и незаметно пожал ей руку. Боренька вспыхнул. Потом побледнел, и рука его потянулась к вину. Залпом выпил он стакан, и мысли его запрыгали в неуклюжем танце.

Этот шпион, предатель, сыщик смеет трогать ее, нежную, как незабудку. И он мечтает о ней, смеет грязнить ее своими гнусными мыслями. А она, как голубок, слушает его покорно и кротко и, быть может, верит ему. А он расставляет свои гнусные сети и торжествует… Надо мной?

Боль делается невыносимой. Боренька встает, но панна Жозефина уже около него. Ее полная тяжелая рука легла на его руку, и она томно и с сильно запоздавшим кокетством говорит ему шепотом:

— Разве господину скучно? Разве панна Анелька не нравится? Разве господин не любит таких королев?

И, отведя его в глубину гостиной, панна Жозефина начинает шептать Бореньке какие-то слова, мало ему понятные, но волнующие. И ревность, как змей, начинает сосать его сердце.

— Пусть господин будет посмелее. Господин нравится Анельке. Она сама говорила. А Гродецкий что; нищий! Панночка так только кокетство делает. Я сейчас Анельку к вам пришлю.

А Анельку в это время говорила Гродецкому:

— Ваш товарищ очень скромен. Это я люблю.

— Да, это — хорошее качество для мужа.

Анелька смеется дразнящим смехом.

— А вы своей развязностью ничего не возьмете.

— Когда вы выйдете замуж, — возьму.

— Посмотрим, — смеется Анелька, но глаза вспыхивают и обещают, и сулят, и уже авансируют ласку.

Гродецкий, как в огне, шепчет дрожащими устами.

— Но теперь, хоть один поцелуй… хоть один… В губы… в губы…

Анелька лукаво качает головой и грозит мизинцем.

— На все терпение, терпение…

Панна Жозефина подходит, делает выразительный жест, который Анелька понимает и на который отвечает кокетливым скашиванием глаз: мешает Гродецкий.

Панна Жозефина немедленно уводит Гродецкого. И Анелька кивает головой Бореньке.

Боренька, чуть не сбив с ног панну Жозефину, подбегает к Анельке и со сладкой дрожью в сердце присаживается к ней.

Он смотрит ей прямо в голубые глаза, точно желает прочитать все тайны ее сердца. Он восторженно любуется ее алым румянцем и, забыв про все окружающее, смущенно говорит:

— Позвольте поцеловать вам руку?

Анелька протягивает ему мизинчик. Один только мизинчик. Остальные пальчики крепко пригнуты к ладони. И Боренька целует мизинчик, и ему кажется, что душа его наполняется безмерною и неведомою миру радостью.

Боренька сидит в тумане. Его сердце бешено стучит и в мозгу горит одна мысль:

— Поскорее, поскорее, поскорее!..

Он не отдавал себе отчета ни в чем. Не понимал этого захвата, в который он попал, не понимал силы магнита, который так властно его притянул и теперь не выпускает. Волна подхватила его. Разум будет темен до тех пор, пока не угомонится сердце от своего безумного припадка.

Он шепчет бессвязные слова Анельке о счастье. Лицо панночки разгорается все сильнее и сильнее. Губы, влажные и зовущие, делаются ближе. Вот-вот коснутся его воспаленных уст… Нет, это — мираж. Это — горячечный бред. Это — жажда поцелуя родит миражи.

Анелька щурит глазки, смеется, поддразнивает, поощряет. Вот она встала, как только что родившаяся богиня. Они пошли рядом. В полутемном коридоре Боренька ощутил близость ее горячего тела, Он с невероятной для себя смелостью, потянулся к ней, обнял мягко за талию, привлек к себе. На щеке — ожоги от ее горячего лица. Вот… вот… милые губы…

Но Анелька отстраняется и тихо говорит:

— Здесь нельзя… Увидят…

И Боренька смело ведет ее в свою комнату и здесь, как безумный, охватив цепкими объятиями, начинает целовать ей волосы, лоб, уста, все лицо.

И склоняется пред ней на колени.

— Анеля, я люблю вас. Будьте моей женой.

Анелька хохочет.

— Вот и не буду… За то, что вы без спросу целуете… Разве так можно?

— Радость моя солнечная…

— А любить меня будете?

Панна Жозефина впорхнула в комнату и остановилась в дверях. Между глазами обеих женщин пробежала телеграмма. Все было понятно. Панна Жозефина пошла разливать шампанское.

Хмельницкий протянул руку к бокалу, И сразу ему стало легче.

Тост за жениха и невесту, для него совершенно неожиданный, вывел его из равновесия, в котором он насильственно удерживал себя сегодня. И, когда он увидел сияющее лицо Бореньки, он прошептал:

— Дурак!

И, как всегда, любуясь личиком Анельки, ангелоподобным и пышущим жаждою ласки, он подумал:

— Слава Богу!

Уже второй год его сердце и мозг были заняты Анелькой. Второй год он то любил ее, то боялся ее, как воплощения всех земных ужасов. Вечно боролся с собой. Обуздывал себя и свое влечение к красивому молодому животному, искавшему упорно мужа среди учащейся молодежи. Инстинктом чуял он опасность для своего сердца сломаться на той авантюре, в которой честолюбивая, но необразованная девушка находила весь смысл своей жизни. И видел он в огоньках этих прекрасных глаз предостерегающий маяк, а не зовы страсти…

И уберегся. Не попал в силки. Остался в стороне. И несчастный Боренька теперь будет расхлебывать кашу.

Пили, еще и еще пили за здоровье жениха и невесты. Гродецкий нагло смотрел на губы Анельки, а она, поддразнивая его, не переставая, проводила по ним своим острым розовым язычком. Боренька видел это и как-то спокойно у него было на сердце. Она моя, — остальное все — чепуха и чушь…

— А все-таки, — совершенно неожиданно даже для себя проговорил громко Боренька, точно в раздумье, — это ужасно, когда узнаешь, что даже среди студентов есть шпионы.

Все смолкло: слишком поражены были все. Боренька воспаленными глазами смотрел на Гродецкого. Но тот собрал, по-видимому, все свои силы и спокойно отвечает ему спокойным взглядом.

— Неужели есть такие негодяи? — спрашивает Анелька.

— Есть, — отвечает Боренька твердо и опять упорно смотрит на Гродецкого.

— Отчего же вы, если знаете, не назовете их по имени?

— Придет время, назову. А пока только предупреждаю…

Хмельницкий, уже полупьяный, загрохотал басом:

— А ты, Борька, прямо скажи, в кого метишь?

— Да ни в кого. А просто говорю.

И, наклонившись к Анельке, он шепнул ей правду о Гродецком.

Ноздри Анельки расширились. Глаза засверкали. Она с нескрываемым любопытством взглянула на Гродецкого, и жадная улыбка, улыбка на все идущего любопытства, заиграла теперь на ее хищных, губах. Она повела змеиным язычком по губам и кивнула Гродецкому головой.

А Боренька спокойно продолжал говорить с панной Жозефиной. Он был счастлив. Ревность к Гродецкому исчезла окончательно. Он убил своего врага одним словом…

Разошлись под утро. Боренька пошел провожать Анельку, и все гости вышли на улицу веселой шумной толпой. Боренька крепко прижимал к себе Анельку, но она шалила, вырывалась, убегала от него и незаметно кокетничала с Гродецким и Хмельницким.

Прильнув к Хмельницкому плечом, точно на ходу, Анелька прошептала:

— А я думала, что вы меня больше любите…

Хмельницкий отодвинулся, вздрогнув.

— Что вы хотите этим сказать?

— А то, что я за вас охотнее пошла бы замуж… Как я вас любила…

И, метнув на него гневными глазами, она убежала к Бореньке. По дороге Гродецкий шепнул ей:

— Первая ночь — моя.

Отшатнулась от этой наглости Анелька, но потом, подумав мгновение, ответила:

— Совесть купить легче, чем тело.

И так посмотрела на Гродецкого, что тот все понял, и, не прощаясь, скрылся, слившись с темнотой за поворотом улицы.

Боренька шел радостный и беспечный. В голове реяли светлые призраки. Счастье пришло полное, красочное, сочное и юное. В душе было уютно, и будущее, точно весенний поток в ярко-зеленых берегах, убегало вперед радостно сверкавшей полосой.

Он прижимал к себе крепко руку Анельки, иногда тайком целовал свою любимую томительно долгим поцелуем, после которого оба они смеялись сдавленным смехом страсти.

И смеялись впереди старики. Смеялся Хмельницкий. Смеялось холодное петербургское небо.


Источник текста: Раны любви. Книга рассказов / Ник. Ашешов. — Санкт-Петербург: «Прометей» Н. Н. Михайлова, 1914. — 207 с.; 20 см.

Исходник здесь: Фонарь. Иллюстрированный художественно-литературный журнал.