К звёздам (Андреев)/Действие четвёртое
← Действие третье | К звёздам — Действие четвёртое | Оглавление → |
Дата создания: 3 ноября 1905 г., опубл.: 21 октября 1906 г. в венском Свободном театре. Режиссер - Рихард Валлентин.. Источник: К звёздам в библиотеке Максима Мошкова |
Поллак. Итак, уважаемый Сергей Николаевич, вы будете любезны наблюдать за камерой. Я ухожу, необходимо окончить таблицы.
Сергей Николаевич. Работайте, работайте! До свиданья!
Поллак (обращаясь к Пете). Ну, как мы себя чувствуем сегодня, юный жрец богини Урании?
Петя. Хорошо. Благодарю вас.
Поллак. И мы уже больше не будем насмехаться над бедным Поллаком, которому так хочется жениться?
Петя. Честное слово, я не хотел…
Поллак. Я знаю, знаю…
Сергей Николаевич. Он уже тогда был нездоров.
Поллак. Я шучу, уважаемый Сергей Николаевич. Вообще я должен с удивлением отметить, что открыл в себе огромные запасы юмора. Когда сегодня Франц разлил молоко, я сказал ему: Франц, вы оставляете за собой млечный путь, — и он очень смеялся. (Хохочет.) Но я не буду входить в подробности. До свидания. (Уходит.)
Петя. Какой смешной этот Поллак! Папа, я тебе не помешаю, если останусь здесь?
Сергей Николаевич. Нет, дружок.
Петя. Мне не хочется вниз. Теперь там так скучно. Ты знаешь, Житов вчера прислал телеграмму из Каира: «Сижу и смотрю на пирамиды». А ты видал пирамиды?
Сергей Николаевич. Видал. Я боюсь, дружок, что маме одной будет тяжело.
Петя. Сейчас она уже спит. А днем я с ней много бываю. Она все толкует, папа, о Коле.
Сергей Николаевич. Да ведь ничего не известно. От Анны нет известий?
Петя. Нет. Она не любит писать письма. Конечно, ничего еще не известно, я все время твержу это маме, но ты знаешь, как трудно говорить с женщинами… Ну, я не буду мешать тебе. Ты тоже будешь вычислять?
Сергей Николаевич. Да. Немного. Я что-то устал.
Петя. А я почитаю… Да, папа, вчера я в журнале прочел, что ты совершил какое-то громадное открытие относительно туманностей и что это ставит тебя наряду…
Сергей Николаевич. Это открытие, дружок, я совершил уже десять лет тому назад. Астрономическая слава приходит поздно — нами интересуются мало.
Петя. И я не знал!
Сергей Николаевич. Мы по-прежнему остаемся обособленными, как египетские жрецы, хотя и против воли.
Петя. Как это глупо! Папочка, а почему ты, когда я был болен, велел положить меня сюда? Ведь я, наверное, мешал тебе.
Сергей Николаевич. Нет. Но когда что-нибудь становится мне очень мило, мне хочется поднять его сюда. У меня, Петя, смешное убеждение, что здесь не может быть страданий, болезни. Тут — звезды.
Петя. Раз ночью я проснулся и увидел тебя: ты смотрел на звезды. Было тихо, и ты смотрел на звезды. И вот тогда я что-то понял… Нет, почувствовал. Не знаю — что, я не умею объяснить. Как будто в мире мы одни: ты, звезды и я… или как будто мы уже умерли. И от этого не было страшно, а спокойно, как-то хорошо — чисто. Мне теперь так хочется жить — отчего это? Ведь я по-прежнему не понимаю, зачем жизнь, зачем старость и смерть? — а мне все равно. Ну, работай, работай, я не буду входить в подробности, как говорит Поллак.
Сергей Николаевич (задумчиво). Да. Человек думает только о своей жизни и о своей смерти — и от этого ему так страшно жить и так скучно, как блохе, заблудившейся в склепе… Чтобы заполнить страшную пустоту, он много выдумывает, красиво и сильно, но и в вымыслах — он говорит только о своей смерти, только о своей жизни, и страх его растет. И становится он похож на содержателя музея из восковых фигур, — да, на содержателя музея из восковых фигур. Днем он болтает с посетителями и берет с них деньги, а ночью — одинокий — он бродит с ужасом среди смертей, неживого, бездушного. Если бы он знал, что всюду жизнь!
Петя. Ты знаешь, папа, чего я первый раз испугался? Я увидел стул в пустой комнате, самый простой стул — и вдруг мне стало так страшно, что я закричал.
Сергей Николаевич. Его мысль рождена птицей — могучей и свободной царицей пространств, а он связал ей крылья и посадил ее в птичник — с проволочными, бесстыдно лгущими стенами. И небо сквозь сетку дразнит ее, и она ссорится с другими птицами, тупеет, становится глупой — вместо того чтоб летать.
Петя. Бедная царица!
Сергей Николаевич. Да, все живет. И когда поймет это человек, ему станет радостно жить, как греку, как язычнику. Явятся снова дриады и нимфы, и эльфы запляшут в лунном свете. Человек будет ходить по лесу и разговаривать с деревьями и цветами. Он никогда не будет один, ибо все живет: и металл, и камень, и дерево.
Петя (смеется). Ты очень смешной, папа.
Сергей Николаевич. Да? Разве?
Петя. Ты вежлив со стульями. Нет, это правда, и ты вежлив с предметами. Когда ты берешь что-нибудь в руки, ты делаешь это как-то вежливо. Я не умею объяснить. Ты очень рассеянный, а ходишь так ловко, что никогда ничего не зацепишь, не толкнешь, не уронишь. Когда стулья, шкалы, стаканы собираются ночью, как у Андерсена, и начинают разговаривать, они, вероятно, очень хвалят тебя.
Сергей Николаевич. Да? Это мне нравится, что стулья разговаривают.
Петя. А что тут делается, когда ты уходишь? Вероятно, все поет?
Сергей Николаевич. Оно и при мне поет.
Петя. Труба басом, да?
Сергей Николаевич. А ты слышишь, мой мальчик, что поют звезды?
Петя. Нет.
Сергей Николаевич. Они поют, и песнь их таинственна, как вечность. Кто хоть раз услышит их голос, идущий из глубины бесконечных пространств, тот становится сыном вечности! Сын вечности! — да, Петя, так когда-нибудь назовется человек.
Петя (смеется). Папочка, не сердись: неужели и Поллак— сын вечности?
Сергей Николаевич. Может быть.
Петя. Но он такой нелепый, такой узкий… Ну, ну, я не буду. Сажусь. Какой у тебя здесь воздух — в комнатах такого никогда не бывает. Ты все думаешь?
Сергей Николаевич. Да.
Петя. Ну, думай. Кончено, читаю.
Сегодня ровно три недели, как уехал Лунц.
Сергей Николаевич. Да?
Петя. Первые ночи, когда у меня был жар, я очень боялся рефрактора. Он двигался по кругу за звездой, и когда я снова открывал глаза, он уже успевал немного передвинуться. И мне казалось — не знаю — как будто это один огромный черный глаз… в сюртуке и с фал-дочками.
Сергей Николаевич. Петя, ты знаешь, какие стихи написал астроном Тихо Браге по поводу одного инструмента. Это был параллактический инструмент, которым пользовался Коперник во всех своих работах и который сделал он сам из трех деревянных жердочек, ужасно плохой инструмент: у арабов были лучше. Так вот послушай:
Тот, солнцу кто сказал: «Сойди с небес и стой»,
Кто землю на небо, луну на землю вскинул,
И, весь перевернув порядок мировой,
Скреп мира не расторг нигде и не раздвинул,
А проще не в пример представил и стройней
Нам твердь, знакомую по опыту очей, —
Тот муж, Коперник сам, кого я разумею,
Вот эти палочки в простой сложив прибор
И им осуществив столь дерзкую затею,
Законы наложил на весь небес простор,
Светила горния во славе их теченья
Кусочкам дерева ничтожным подчинил,
К самим проник богам, куда со дня творенья
Рок смертным всем почти дорогу возбранил.
Каких преодолеть преград не может разум!
Нагроможденные когда-то Пелион
И Осса с Этною, Олимп с другими разом
Горами многими вотще со всех сторон —
Свидетели тому, что силой тела дикой
Гиганты мощные, но слабые умом,
Не досягнули звезд. Он, он один, великий,
Искавший помощи лишь в разуме своем,
Не мышцы крепкие, а тоненькие жерди
Орудием избрав, — возвысился до тверди.
Каких могучих здесь произведенье дум!
Хотя по существу в нем стоимости мало,
Но золото само, когда б имело ум,
Такому дереву завидовать бы стало!..
Петя (вскакивает). Что это, музыка? Кто же это — там только мама!
Сергей Николаевич (обернувшись). Да. Не Маруся ли?
Петя (кричит). Маруська приехала! Я сейчас, сейчас!.. (Бежит вниз.)
Сергей Николаевич (повторяет). «…Но золото само, когда б имело ум, такому дереву завидовать бы стало!..»
Маруся. Не плачь. Что плакать? Пойди к маме.
Пойди, пойди, она одна. Поддержи ее — ты мужчина.
Петя. А ты?
Маруся. Я ничего. Ступай. (Целует его в голову; расходятся.)
Сергей Николаевич. Маруся, милая! Как я рад, что вы приехали. Вы не верите в то, что я могу чувствовать что-нибудь, а я сегодня весь день чувствовал ваш приезд.
Маруся. Здравствуйте, Сергей Николаевич Вы работаете?
Сергей Николаевич. А что Николай? Он бежал?
Маруся. Да. Он ушел из тюрьмы.
Сергей Николаевич. Он здесь?
Маруся. Нет.
Сергей Николаевич. Но он в безопасности, Маруся?
Маруся. Да.
Сергей Николаевич. Бедная Маруся! Как вы устали, вероятно. Сегодня весь день я думаю о вас и о нем,— о вас и о нем. О вас я говорить не смею, но вы — как музыка, Маруся! Я так рад! Позвольте мне поцеловать вашу руку — вашу нежную ручку, которая так много поработала над железными замками и решетками. (Церемонно целует руку.) Садитесь, рассказывайте.
Маруся (показывая на галерею). Пойдем туда.
Сергей Николаевич. Я так рад. Я возьму для вас стул — вы так устали, Маруся.
Ну, садитесь. Здесь, правда, хорошо?
Маруся. Да. Очень хорошо.
Сергей Николаевич. А я сидел здесь с Петей. Он такой милый мальчик! Он в последнее время напоминает мне Николая…
Маруся. Да.
Сергей Николаевич. Но в Пете много женственного, слабого, иногда я беспокоюсь за него. А Николай — он такой энергичный, такой смелый. Как в нем все гармонично и стройно, как нежно и сильно! Это прекрасный образец человека мужественного, редкая, красивая форма, которую природа разбивает, чтобы не было повторений.
Маруся. Да. Разбивает. Я хотела сказать…
Сергей Николаевич. Он пленителен, как юный бог, в нем какие-то чары, против которых нельзя устоять. Ведь его, Маруся, так любят все, даже Анна,— даже Анна. И он так красив! Вам, Маруся, покажется это нелепо: он напоминает мне звездное небо перед зарею.
Маруся. Да. Звездное небо перед зарею.
Сергей Николаевич. Он не мог не бежать, я был уверен в этом. Тюрьма! Что такое тюрьма — эти ржавые замки и трухлявые глупые решетки. Я удивляюсь, как они могли так долго держать его: они должны были улыбнуться и дать ему дорогу, как молодому счастливому принцу!
Маруся (падая на колени, с тоской). Отец, отец, какой это ужас!
Сергей Николаевич. Что, что с вами, Маруся?
Маруся. Разбита прекрасная форма! Отец, разбита, разбита прекрасная форма!
Сергей Николаевич. Он умер! Да говори же!
Маруся. Он… Его покинул разум.
(Вскакивает.) Что же это! Проклятая жизнь! Где же бог этой жизни, куда он смотрит? Проклятая жизнь! Изойти слезами, умереть, уйти! Зачем жить, когда лучшие погибают, когда — разбита прекрасная форма! Ты понимаешь это, отец? Нет оправдания жизни — нет ей оправдания.
Сергей Николаевич. Расскажи мне все.
Маруся. Зачем? Разве можно это рассказать? Чтобы рассказать, нужно понять, — а разве это можно понять?
Сергей Николаевич. Расскажи.
Маруся. Он был моим знаменем. Когда варвары бросили его в тюрьму, я думала: но ведь это варвары, а он — солнце. Я думала: вот сейчас поднимутся все, кто любит его, и разрушат тюрьму, — и снова засияет мое солнце. Мое солнце!
Сергей Николаевич. Как это случилось?
Маруся. Как гаснет звезда? Как умирает птица в неволе? Перестал петь, стал бледен и грустен, — но успокаивал меня. Раз только сказал: я не могу понять железной решетки. Что такое железная решетка, — она между мною и небом.
Сергей Николаевич. Между мною и небом.
Маруся. А тут их избили. Да, да. Они подняли бунт в тюрьме. В их камеры ворвались тюремщики и били их — по одному. Били руками, ногами, их топтали, уродовали лица. Долго, ужасно их били — тупые, холодные звери. Не пощадили они и твоего сына: когда я увидела его, его лицо было ужасно. Милое, прекрасное лицо, которое улыбалось всему миру! Разорвали ему рот, уста, которые никогда не произносили слова лжи; чуть не вырвали глаза — глаза, который видел только прекрасное. Ты понимаешь это, отец? Ты можешь это оправдать?
Сергей Николаевич. Говори.
Маруся. И уже тут в нем проснулась эта страшная смертельная тоска. Он никого не упрекал, он защищал предо мною тюремщиков — своих убийц, — но в его глазах росла эта черная тоска: душа его умирала. И все еще успокаивал меня, все еще утешал. И раз только сказал: всю тоску мира ношу я в душе.
Сергей Николаевич. Дальше.
Маруся. Стал забываться. Потом умолк. Молча выходил ко мне — молчал, пока я говорила, и молча уходил. Глаза у него стали огромные, черные, как будто из них смотрела тоска всего мира, — и такой красоты я не видала, отец! А когда сегодня я пришла на свидание, он был уже в больнице. Когда вчера вели его на прогулку, он хотел броситься с лестницы, в пролет, но его удержали. Потом — безумие, горячечная рубашка — и все.
Сергей Николаевич. Ты видела его?
Маруся. Я видела его. Но об этом я не стану говорить. Я не могу. Разбита прекрасная форма!
Сергей Николаевич. Они всегда избивали своих пророков!
Маруся. Отец! Как же можно жить среди тех, кто избивает своих пророков? Куда мне уйти, я не могу больше. Я не могу смотреть на лицо человека — мне страшно! Лицо человека — это так ужасно: лицо человека. Я выплакала мои слезы — та же тоска впереди — смертельная, последняя тоска. Ты видишь: я спокойна. Как много звезд! Пауза.
Сергей Николаевич. А Инна знает?
Маруся. Да.
Сергей Николаевич. Что говорят врачи?
Маруся. Они говорят: идиот.
Сергей Николаевич. Николай — идиот?
Маруся. Да. Он будет долго жить. Он станет равнодушен, он будет много пить, есть, потолстеет, он проживет долго. Он будет счастлив.
Сергей Николаевич. Николай — идиот! Как трудно это представить. Этот прекрасный человек, этот гармоничный, светлый дух погружен во тьму, в скучный, бедный, еле колышущийся хаос. Он некрасив теперь, Маруся?
Маруся (с горечью). Да, он некрасив. А тебя это беспокоит?
Сергей Николаевич. Я рад, что ты так спокойна, я не думал, что ты так сильна.
Маруся. Уж месяц я переживаю изо дня в день эту муку. Я привыкла. Что, отец, привычка: это, должно быть, тоже что-то вроде сумасшествия?
Сергей Николаевич. Что же ты хочешь делать теперь?
Маруся. Не знаю, я еще не думала об этом. Как-то стыдно, отец, над свежей могилой думать о своей — новой жизни. Даже собаке нужно время, чтобы привыкнуть к потере щенка.
Сергей Николаевич. Николая я устрою, ему теперь не много надо. А ты, Маруся, больше не ходи к нему. Совсем не ходи.
Маруся. Нет, я буду ходить!
Сергей Николаевич. Это кощунство. Это такое же кощунство, как оставить в своей комнате труп. Трупы надо сжигать на огне.
Маруся. Я и труп оставила бы у себя в комнате.
Сергей Николаевич. Зачем?
Маруся. Ты знаешь прелестную Эллен? Я беру ее с собой.
Сергей Николаевич. Против кого это?
Маруся. Не знаю. Против тебя.
Сергей Николаевич. Против меня?
Маруся. Да. Я нашла, я знаю теперь, что я буду делать. Я построю город и поселю в нем всех старых, как прелестная Эллен, всех убогих, калек, сумасшедших, слепых. Там будут глухонемые от рождения и идиоты, там будут изъеденные язвами, разбитые параличом. Там будут убийцы…
Сергей Николаевич. Мне жаль тебя, Маруся.
Маруся. Там будут предатели и лжецы и существа, подобные людям, но более ужасные, чем звери. И дома будут такие же, как жители: кривые, горбатые, слепые, изъязвленные; дома-убийцы, предатели. Они будут падать на головы тех, кто в них поселится, они будут лгать и душить мягко. И у нас будут постоянные убийства, голод и плач; и царем города я поставлю Иуду и назову город: «К звездам!»
Сергей Николаевич. Бедная Маруся, мне жаль тебя!
Маруся. Оставь! Ты не жалеешь сына.
Сергей Николаевич. У меня нет детей. Для меня одинаковы все люди.
Маруся. Как это бездушно! Нет, я не пойму тебя.
Сергей Николаевич. Это оттого, что я думаю обо всем. Я думаю о прошлом и о будущем, и о земле, и о тех звездах — обо всем. И в тумане прошлого я вижу мириады погибших; и в тумане будущего я вижу мириады тех, кто погибнет; и я вижу космос, и я вижу везде торжествующую безбрежную жизнь — и я не могу плакать об одном!
Инна Александровна (бросается к мужу). Колюшка наш, Колюшка!
Петя. Мамочка, мамочка! Не плачь!
Инна Александровна. Колюшка!
Сергей Николаевич (усаживает ее, выпрямляется, кричит). Отняли сына! Безумцы! Слепцы, на себя поднимающие руку!
Инна Александровна. Ничего… отец, проживем. Колюшка мой, Колюшка…
Сергей Николаевич. Если бы солнце висело ниже, они погасили бы солнце, — чтобы издохнуть во мраке. Отняли сына! Отняли сына! Свет отняли! (Топает ногой.)
Маруся. Прости меня, отец.
Сергей Николаевич. Не надо плакать, не надо. У нас есть мысль. У нас есть мысль. Да помоги же ты!.. Да, должно быть, я стар.
Инна Александровна. Колюшка!
Сергей Николаевич. Это ничего. Жизнь, жизнь везде. Сейчас, в эту минуту — да, в эту минуту! — родится кто-то — такой же, как Николай, лучше, чем он, — у природы нет повторений.
Маруся. Родится для безумия, для гибели! Родится для того, чтобы так же плакала над ним мать! Ты это хочешь сказать?
Сергей Николаевич. Мать? Да. Да. Он погибнет, Маруся. Как садовник, жизнь срезает лучшие цветы, — но их благоуханием полна земля… Взгляни туда, в этот беспредельный простор, в этот неиссякаемый океан творческих сил. Взгляни туда! Там тихо, — но если бы ты могла слышать сквозь пространство и видеть сквозь вечность, ты, может быть, умерла бы от ужаса, а быть может — сгорела бы от восторга. С холодным бешенством, покорные железной силе тяготения, несутся в пространстве по своим путям бесконечные миры, — и над всеми ими господствует один великий, один бессмертный дух.
Маруся (вставая). Не говори мне о боге!
Сергей Николаевич. Я говорю о существе, подобном нам, о том, кто так же страдает, и так же мыслит, и так же ищет, как и мы. Я его не знаю — но я люблю его, как друга, как товарища. В тот миг, как при случайной встрече двух неведомых сил загорелась первая жизнь — маленькая, крохотная жизнь амебы, протоплазмы, — уже в этот миг все эти сверкающие громады нашли своего господина. Это мы — те, кто здесь, и те, кто там. Великий простор небес! Древняя тайна! Ты над головою моею, ты в душе моей — и ты уже у моих ног, у ног твоего господина.
Маруся. Оно молчит, отец! Оно смеется над вами!
Сергей Николаевич. Но я хочу — и оно говорит! Туда, в эту синюю глубину, посылаю я мой взор, и он скользит в пространствах и настигает то, чего никогда еще не видел человек. Я зову, и оттуда, из мрака преисподней, выползает на мой зов трепещущая тайна. Она корчится от злобы и страха, и грозит раздвоенным языком, и моргает ослепшими глазами — бессильное, жалкое чудовище. И тогда я радуюсь, и тогда я говорю в века и пространства: привет тебе, сын вечности! Привет тебе, мой неизвестный и далекий друг!
Маруся. Но смерть, но безумие, но дикое торжество рабов? Отец, я не могу уйти от земли, я не хочу уходить от нее: она так несчастна. Она дышит ужасом и тоской,— но я рождена ею, и в крови моей я ношу страдания земли. Мне чужды звезды, я не знаю, кто обитает там… Как подстреленная птица, душа моя вновь и вновь падает на землю.
Сергей Николаевич. Смерти нет.
Маруся. А Николай? А сын твой?
Сергей Николаевич. Он в тебе, он в Пете, он во мне — он во всех, кто свято хранит благоухание его души. Разве умер Джордано Бруно?
Маруся. Он был велик.
Сергей Николаевич. Умирают только звери, у которых нет лица. Умирают только те, кто убивает, а те, кто убит, кто растерзан, кто сожжен, — те живут вечно. Нет смерти для человека, нет смерти для сына вечности.
Инна Александровна. Колюшка! Колюшка!
Сергей Николаевич. В храмах древних поддерживался вечный огонь. Испепелялось дерево, выгорало масло, но огонь поддерживался вечно. Разве ты не чувствуешь его — тут, везде? Разве в себе не ощущаешь его чистого пламени? Кто дал тебе эту нежную душу, чья мысль, улетевшая из бренного тела, живет в тебе, — ты можешь ли сказать, что это мысль твоя? Твоя душа — лишь алтарь, на котором свершает служение сын вечности! (Протягивает руку к звездам.) Привет тебе, мой неизвестный, мой далекий друг!
Маруся. Я пойду в жизнь.
Сергей Николаевич. Иди! Отдай ей то, что ты взяла у нее же. Отдай солнцу его тепло! Ты погибнешь, как погиб Николай, как гибнут те, кому душой своей, безмерно счастливой, поддерживать вечный суждено огонь. Но в гибели твоей ты обретешь бессмертие. К звездам!
Петя. Ты плачешь, отец. Дай поцеловать мне руку, дай!
Инна Александровна. Уж ты… не плачь, отец. Как-нибудь… проживем…
Маруся. Я пойду. Как святыню, сохраню я то, что осталось от Николая, — его мысль, его чуткую любовь, его нежность. Пусть снова и снова убивают его во мне — высоко над землей понесу я его чистую, непорочную душу.
Сергей Николаевич (протягивая руки к звездам). Привет тебе, мой далекий, мой неизвестный друг!
Маруся (протягивая руки к земле). Привет тебе, мой милый, мой страдающий брат!
Инна Александровна. Колюшка… Колюшка!..
3 ноября 1905 г.