H. В. Недоброво.
Культура речи
править
Князь Сергей Волконский. Выразительное слово. Опыт исследования и руководства в области механики, психологии, философии и эстетики речи в жизни и на сцене. Спб., 1913, стр. 215. Ц. 1 р. 50 к.
«Платон Каратаев ничего не знал наизусть, кроме своей молитвы. Когда он говорил свои речи, он, начинал их, казалось не знал, чем он их кончит. Когда Пьер, иногда пораженный смыслом его речи, просил повторить сказанное, Платон не мог вспомнить того, что он сказал минуту тому назад, так же как он никак не мог словами сказать Пьеру свою любимую песню… Он не понимал и не мог понять значения слов, отдельно взятых из речи».
Великий художник слова думал не только над праведным житием, но и над словом, и в вышеприведенном он сумел дать законодательно точное определение тому, что только и может быть названо естественной речью. Те, кто обучены грамоте и, читая порванную на слова речь, и подчас, со сказовой точки зрения, порванную неосновательно, умеют понимать значение слов, взятых в отдельности; те, кто обучены русской грамоте, и, в заблуждении, полагают, что в русском языке начертание слов совпадает с их произношением; те, кто, знают склонение, спряжение и зависимость предложений, — те не могут говорить естественной речью.
С раннего детства языковое развитие каждого из нас подвергается воздействию искусственности, и, если мы не примем мер к обращению ее в искусство, наша речь захиреет. Первозданная самопроизвольность Каратаевской речи может быть и выше знающего искусства Демосфеновой однако, раз с Каратаевым мы безвозвратно расстались, раз сознание и намерение проникли в наше слово, то не лучше ли, чтобы не случайное знахарство учебника, но просветленная наукою воля определяла нам правила речи? Где не может быть наивности, там знание предпочтительнее предрассудка.
Думающие так должны приветствовать появление книги кн. Волконского «Выразительное слово». Она построена на тех же основах, что и замечательная книга того же автора «Выразительный человек» [См. мою статью: «Искусство выразительного телодвижения» (P. М. 1913, No ")], но в отличие от нее «Выразительное слово» не являет собою сооружения завершенного и во всех частях уравновешенного. Конечно, отсутствие такого предшественника, как Дельсарт, и необходимость приспособления нового предмета (слова) к учению, выработанному хотя и на подобном, но все же другом предмете (телодвижении), должны были обусловить меньшее совершенство второй работы кн. Волконского. Но главная тому причина, по-моему, в другом.
По всему видно, что, составляя «Выразительное слово»', кн. Волконский был отвлекаем от спокойного и медленного мудрствования тревожащими представлениями о непрестанно происходящем в театре, на эстраде и на трибуне, да и в обществе, рушении дорогого ему искусства речи и, поставив себе прежде всего жизненную задачу посильно воспрепятствовать этому рушению, спешил выступить со своею книгою как молено скорее, чтобы не опоздать помощью. Да и нам нельзя не взволноваться, видя, как человек, имеющий все данные судить о состоянии театра, бросается ему на помощь почти с отчаянием и с такою во всяком случае тревогою, что из-за нее он идет даже па нарушение единства темы и в книге о выразительном слове оказывается вынужденным давать такие, например, советы (стр. 194): «Не ешьте с ножа, никогда не ешьте с ножа. Не жестикулируйте вилкой или ножом. Вилка, ножик служат для потребностей питания и только, но нельзя вилкой доказывать, ножиком убеждать, ложкою угрожать. Говорю это потому, что видел часто и на сцене, и в жизни».
И вот в этом желаний помочь во всех опасных местах кн. Волконский дает очень много весьма полезных советов, как по предмету книги, так и по смежным вопросам и высказывает ряд заслуживающих исключительного внимания соображений. И тем не менее, приходится признать, что, вследствие действия описанных выше причин, в книге не чувствуется станового хребта, который бы обеспечивал уверенное сотрудничество всех частных мыслей, записанных в книгу. В «Выразительном слове» не раз излагаются те, по существу, мысли, которыми я начал эту статью; но из них не сделано необходимого и последнего вывода, который — и один он — мог бы стать для разбираемой книги тем хребтом.
Дело в том, что желающие внести в жизнь языка (понятия: «язык», «слово» и «речь», конечно, объемлют не только грамматику и фонетику, но и интонацию, то есть все, чего касается разбираемая книга) действие видящей воли должны считаться с тем от того последствием, которое в незапамятные времена проявилось от вмешательства видящей воли в жизнь человеческих обществ: с неизбежностью возникновения в подлежащей области политики. Уже существуют политики государственная, хозяйственная, уголовная и т. п.; подлежит построению политика слова.
Это отталкивающая мысль — о такой политике. По мнению современного человека, духовно взросшего на неделании XIX века, язык эволюционирует под воздействием непреднамеренных интеллектуальных процессов массовой жизни, и всякое образованное ими изменение естественно и законно и потому правильно; всякое же препятствование ему — злостная косность; изобретение же в области языка — оказательство смешного и претенциозного невежества: язык развивается естественно!
Время первичной естественности (Каратаев) для языка грамотных людей уже прошло; а, с точки зрения вторичной естественности, естественно все, "у чего есть причина. А чем, как причина, разумная воля хуже, скажем, дурных приемов обучения, вследствие которых, подчиняясь начертанию, мы начинаем говорить хотя бы «час» вместо «чяс», «жизнь» вместо «жызнь» и даже (так читает — увы! — всякий крестьянский мальчик в сельском училище) «другого» вместо «другова»?
А государственную историю человечества разве можно назвать неестественным процессом из-за того, что каждое ее новообразование возникает по равнодействующей к целям стремящихся воль? Ежели бы предложить изгнать действие видящей воли из круга общественно-хозяйственных отношений? Последствия принятия такого предложения, вроде рабства или чего-либо подобного, до такой степени человековредительны, что эстетика неделания (название эстетики XIX века) заикнуться об этом, конечно, не смеет. Однако тем сильней она требует обращения всей области слова и всей области искусства в заповедник, где могло бы выродиться все созданное предыдущими веками, как в лесах-заповедниках домашние животные, под влиянием естественных процессов, в несколько поколений обратились бы в диких прародителей или вымерли бы вовсе. Иногда жаль, что уродства искусства и речи не приносят непосредственно вещественного вреда и денежных убытков, И не потому ли зодчество за последнее время становится так притягательным для художественных душ, что глумление над ним бывает иногда сопряжено с человеческими жертвами?
Кроме того, в истории языков уже были примеры сознательных созиданий, и мы, русские, могли бы помнить, что наш литературный язык образовался в значительной мере под влиянием обдуманной политики различных кружков словесников второй половины XVIII и начала XIX века.
Однако, раз мысль о желательности введения видящей воли в развитие слова в полном своем раскрытии обнажает необходимость построения политики слова, то человеку, ту, первую, мысль приемлющему, необходимо в своих суждениях о речи исходить из положений определенной политики, дабы отдельные усилия его мысли не шли вразрез друг другу. Для этого надобно дать себе отчет в том, каким бы, в идеале, представлялось слово и какие тяготения следует сообщить ему в современном его состоянии, чтобы развитие по направлению этих тяготений привело слово к состоянию, намеченному как цель. Затем следует обсудить выразившиеся за последнее время тяготения в аполитическом развитии языка и содействующим — содействовать, противодействующим — противодействовать, а желательные, но отсутствующие — возбудить.
Приемы указанных действий составляют предмет практической части словесной политики.
Применительно к этому сочинения, подобные книге кн. Волконского, должны бы содержать, прежде всего, доказательства тому, что поставленные сочинителем языку цели желательны, а предлагаемые для достижения их средства целесообразны и сподручны.
Самые цели в зависимости от многих условий у каждого могут быть различными, и в политике слова, как и во всякой другой, мыслима ожесточенная борьба партий. Возможны простые решения: возведение в норму литературного языка какой-нибудь эпохи, даже какой-нибудь определенной плеяды писателей; мыслима проповедь безусловного следования простонародному или интеллигентскому говору определенной местности и т. п. Возможны, с другой стороны, чрезвычайно сложные построения политики.
Но воля вовсе не получает точки приложения силы, если в одном случае, как это делает кн. Волконский (стр. 206—207), требуют возможного ограничения в пользовании иностранными словами (подразумение: да не теряет язык самобытности), а в другом восстают против фонетического обрусения уже вошедших в обиход русского языка иностранных слов. Так, на стр. 55 доказывается, что в слове «апелляционный» отвратительна после ц замена звука и звуком ы. Таким образом кн. Волконский- требует введения в русский язык, иностранной фонемы — ц мягкого, которой необученный чужим языкам великоросс так же не сможет артикулировать, как итальянец звука ы, а что, с точки зрения самобытности языка, все «ангары» и «куверты» по сравнению с бедствием фонетических варваризмов? Их ведь не выносит в своем составе ни один здоровый язык.
Это в книге кн. Волконского не единственный пример взаимоуничтожения волевых усилий мысли.
В русском языке чрезвычайно много больных вопросов — хотя бы появление все большего и большего количества ошибок в синтактических зависимостях, тяготеющих к упрощению падежных отношений. То и дело встречается замена, скажем, творительного либо дательного падежа родительным, замена родительного винительным (особенно при отрицаниях) и, наконец, даже винительного именительным (разносчики говорят в Петрограде: "Я продаю такие рябчики по 1 р. пара). Ясно: тянет к отмиранию склонения. Что же, содействовать или противодействовать этому? И в каждом случае — как?
Очень остроумно замечает кн. Волконский: «Наша речь есть одно непротивление» (стр. 9). Это свойство речи с особенной силой — в области чисто-фонетической, следовательно как нельзя ближе к задаче книги, проявляется в так называемой «редукции», то есть замене в неударяемых местах одних качественных гласных другими качественными, а то и вовсе безразличными гласными, для которых нет и знака начертания. У редукции много степеней. В каких пределах ей покровительствовать? Или гнать ее? Это все важнейшие (есть и другие, не менее важные) вопросы политики языка, но на них рассматриваемая книга определенных ответов не дает, а разные частные советы, соответствующие области затрагивающие, иногда, по отношению к этим областям, находятся в противоречии.
Построение политики слова — основная и очередная задача культуры речи. Построить такую политику кн. Волконскому с первого раза не удалось. Но справедливость велит признать, что дух такой политики уже живет в «Выразительном слове»: вера в волю, благородное негодование против распущенности и тонкое понимание трепещущих частностей то и дело разрешаются изречениями меткими и с силою разящими. Все изложение книги — это чувствуется — следствие патетического внимания к, предмету и чтение книги подъемлет его значение в глазах читателя. А что другое нужно искреннему проповеднику? Очень хороши призывы к самоограничению, к борьбе с чрезмерным произволом личности. В одних этих призывах так много политического! Разве не прекрасен совет (стр. 87): «Не мыслите быть выше того произведения, которое читаете. Будьте ниже его; не его себе подчиняйте, а начните с того, что сами ему подчинитесь. В подчинении свобода художника» (курсив мой). На последнее изречение хочется откликнуться началом одного сонета Вячеслава Иванова:
В науке царственной, крепящей дух державный,
В повиновении — сей доблести владык,
Ты музами поэт поставлен и привык
Их мере подчинять свой голос своенравный.
Источник текста: журнал «Русская мысль», 1915, № 10, стр. 22—25.