Куколка
автор Марсель Прево, переводчик неизвестен
Оригинал: французский, опубл.: 1908. — Источник: az.lib.ru Текст издания А. А. Каспари, 1912 (без указания переводчика).

Марсель Прево
Куколка

править

Глава 1

править

Есть люди, жизнь которых, при всей своей заурядности всегда чем-нибудь разнообразится; можно подумать, что судьба неустанно заботится о них, неожиданно посылая им, по своему усмотрению, то радость, то огорчения. С другой стороны, есть много на свете людей, о которых судьба, по-видимому, совершенно забывает и, подарив им жизнь, нисколько не интересуется их дальнейшим существованием. Их дни текут однообразно, отличаясь, один от другого только числом месяца. Судя по их молодости, самый недальновидный человек может безошибочно предсказать, что ожидает их в зрелом возрасте, а старость незаметно приводит их к неизбежному концу. Вопреки всяким ожиданиям, жизнь для таких людей проходит очень быстро: из-за отсутствия происшествий, отмечающих те или другие периоды в жизни, представление о времени мало-помалу стушевывается. Людям, ведущим тревожную жизнь, знакома скука в периоды затишья, знакомо сознание медленно тянущегося времени; а счастливцы, позабытые судьбой, удивляются, что в их спокойном существовании вечер так быстро следует за утром.

— Как время-то летит! — с удовольствием говорят они.

«Как летит время! — думал каждый день около двух часов Жюль Бурду а, садясь за мраморный столик, на котором его ожидали еще пустая кофейная чашка и навернутый на палку утренний номер газеты „Фигаро“. — Как летит время!»

Целые сутки прошли с тех пор, как он уже сидел за этим самым столиком в маленьком кафе на бульваре Вожирар, близ вокзала Монпарнас. И так прошли не только одни сутки, но недели, месяцы, годы. Он видел бесконечное повторение самого себя, как будто отражавшегося в параллельных зеркалах, — бесконечное повторение Жюля Бурдуа, сидящего перед кофейной чашкой и «Фигаро» в маленьком кафе на бульваре Вожирар. Допускалась только одна перемена: в зависимости от времени года и погоды столик накрывался или в комнате, или на террасе. Но если сложить все те дни, когда Жюль Бурдуа не приходил около двух часов в этот ресторанчик выпить чашечку кофе с рюмкой коньяка и прочесть свою газету, то во весь долгий период, с тридцати пяти до сорока семи лет, сумма дней не составила бы даже трех месяцев. Этот верный завсегдатай кафе неохотно уезжал из Парижа даже летом. Ревматизм должен был хорошенько помучить его весною, чтобы он в июле решился предпринять курс лечения горячими источниками Эво на его родине, в департаменте Крез.

«Как летит время!.. До национального праздника всего десять дней!.. Поеду ли я в этом году в Эво?» — спрашивал себя Жюль Бурдуа, закуривая любимую сигару и попивая маленькими глотками специально для него приготовленный кофе.

На террасе, кроме него, никого не было. Внутри ресторана, в чистенькой, скромно меблированной комнате, единственный слуга с унылым, безропотным лицом дремал, прислонившись к чугунной колонне, как раз напротив сидевшей за кассой хозяйки, особы зрелых лет, страдавшей, по-видимому, катаром желудка. Был великолепный, яркий, знойный день. Бульвар с его тощими, уже пожелтевшими каштанами и пыльной, пустынной дорогой можно было принять за уголок Сахары. Ни шума, ни движения, ни суеты. Бурдуа наслаждался жарой, которую любил, подобно всем страдающим ревматизмом; наслаждался тишиной уединения, которое очень ценил, пока пил кофе, и ради которого выбрал этот маленький ресторан. Служащие с железной дороги и с соседних фабрик, приходившие сюда завтракать, успевали уже разойтись по своим конторам, когда Бурдуа после обильного завтрака в ресторане Лавеню являлся пешком в это тихое убежище, где пищеварение совершалось легче, чем среди суеты большого заведения. Он проделал несколько движений левой рукой, то сгибая, то вытягивая ее, и прошептал:

— Теперь лучше… Ах, если бы я в нынешнем году мог избежать этого проклятого курорта!

Бурдуа снова принялся за чтение, радуясь, что в локтевых суставах на этот раз не было болезненного ощущения. Вообще он до крайности заботился о своем здоровье, которое ему удалось до сих пор сохранить в прекрасном состоянии, несмотря на то, что он уже приближался к пятидесятилетнему возрасту, грозному для старых холостяков. Помимо боязни заболеть, он всегда чувствовал себя прекрасно, хотя казался гораздо старше своих лет. Седые волосы ровной щеткой стояли над довольно низким лбом; из-под густых бровей смотрели добрые голубые глаза; красноватые угри, щедро украшавшие полные, немного отвислые щеки, толстый нос и даже гладко выбритый подбородок свидетельствовали о сытных обедах, с которыми прекрасно справлялся здоровый желудок. Красиво очерченный рот под небольшими седыми усами обнаруживал два ряда зубов, до того ровных, что они исключали всякую мысль об обмане. Бурдуа был невысокого роста, плотный, склонный к полноте. На нем были очень просторный пиджак из черного альпага, безукоризненно белый жилет и такие же панталоны. Из-под отложного воротничка, очень низкого и очень открытого, чтобы не стеснять движений шеи, виднелся синий со светлыми горошинками галстук. Соломенная шляпа с черной лентой, желтые башмаки, немного поношенные (в них чувствуешь себя гораздо удобнее), довершали туалет, обличавший человека, заботящегося о своей наружности, но не делающего себе из моды предмета душевной тревоги. Обычно на вид ему давали пятьдесят пять лет, и это производило на него неприятное впечатление. Зато он всегда бывал польщен, когда его принимали за интенданского офицера в отставке.

Пробежав хронику, Бурдуа несколько минут курил, отложив «Фигаро» в сторону, так как злоупотребление чтением мешает пищеварению. После полуденного затишья бульвар начинал пробуждаться для скромной провинциальной жизни. Женщины без шляп, в домашних кофтах, усаживались на улице перед своими домами, болтая между собою; некоторые из них занимались штопкой чулок. Три девочки принялись бросать мячики в стену, противоположную мастерской, вертясь волчком, пока мячик совершал воздушное путешествие. Из кабачка вышел пьяный и шатаясь побрел по бульвару, бормоча какие-то невнятные слова; у него было такое красное лицо, что Бурдуа испугался, как бы с ним не случился тут же удар; но пьяный благополучно продолжал свой путь зигзагами, искусно лавируя между деревьями и с удивительной гибкостью спускаясь с тротуара на дорогу, пока, наконец, совсем не исчез.

На улице появилась стройная молодая девушка в синей юбке и полотняной блузочке, стянутой в талии черным кушаком. Поравнявшись с кафе, она замедлила шаги и с улыбкой взглянула на Бурдуа. Но он не любил таких приключений. В его глазах неизвестная женщина представляла тысячу опасностей — для душевного спокойствия, для кошелька, для здоровья; поэтому он сделал вид, что читает. В эту минуту из-за ближайшего угла показался красный автомобиль, из которого высунулась мужская голова в панаме. Шофер замедлил ход, с недоумением окинул взглядом бульвар, потом направился к маленькому кафе и остановился перед террасой. Из экипажа вышел худощавый мужчина лет сорока с длинными белокурыми усами, в светло-сером костюмер в светлых перчатках, держа в руке трость с серебряным набалдашником, По-видимому, скромная наружность ресторана удивила его, но корректная внешность единственного посетителя видимо успокоила. Он уверенно постучал тросточкой по мраморному столику, и на террасу тотчас же явился слуга, еще не успевший очнуться от дремоты.

— Содовой, — приказал «путешественник», — сахара, лимона и льда.

— Лимона и льда, — как эхо, повторил слуга. — Слушаю, месье!

Он уже направился к двери, но вдруг вспомнил что-то, вернулся и вежливо, но решительно сказал:

— У нас нет содовой.

— Нет содовой? Ну, так дайте мне простой воды… Только нельзя ли без микробов?

— У нас есть сельтерская вода.

— Ну, давайте сельтерскую! Живо!

Незнакомец уселся, снял панаму и вытер лоб. При этом Бурдуа заметил, что новоприбывший был совершенно лыс, что у него были серые глаза с красными по краям веками и что на всем лице лежал отпечаток какого-то изящного утомления. Сделав украдкой эти наблюдения, Бурдуа снова погрузился в чтение «Фигаро», закрывшись газетой, как щитом, от взглядов приезжего: прежде всего он боялся новых знакомств; кроме того этот господин в сером костюме, в дорогой шляпе, приехавший в автомобиле в маленькое кафе, чтобы заказать содовой воды, хотя и внушал ему невольное почтение, но вместе с тем и раздражал его.

«Рисуйся себе на здоровье! — думал Бурдуа. — Я не доставлю тебе удовольствия вниманием к изящным подробностям твоего туалета!» И он решительно принялся за чтение статьи о возможности забастовки на газовых заводах.

Обладатель серого костюма, по-видимому, был оскорблен таким равнодушием, потому что несколько раз пытался победить его: то он громко жаловался слуге на экономные порции лимона и льда, то требовал иллюстрированные журналы, то вдруг позвал шофера, чтобы угостить его.

— Просите, чего хотите, любезный!.. Не стесняйтесь — я вас угощаю! — сказал он при этом.

«Какие скверные манеры! — думал Бурдуа, прячась за своим „Фигаро“. — Одет-то он хорошо, но плохо воспитан».

Бурдуа придавал огромное значение хорошему воспитанию. Сам он отличался простыми, но безукоризненными манерами, как и подобало человеку, прослужившему пятнадцать лет чиновником. «Когда я состоял на государственной службе, — всегда охотно упоминал он, прибавляя в конце разговора, — с исправным контролером директор обращался, как с равным».

Он не задумываясь определил общественное положение своего соседа по террасе: «Какой-нибудь мошенник высшего полета… Такие господа очень опасны!» В негодовании на помеху спокойной работе своего желудка он зашел так далеко, что припомнил знаменитых преступников, отличавшихся красотою или щегольством: Пранцини, Галлэ и других. Тем не менее он продолжал читать, хотя от раздражения едва понимал смысл слов.

«Вчера вечером, — гласила статья, — состоялось заседание синдиката в Ваграмском замке. Кроме полторы тысячи рабочих газовых заводов, явилось еще около сотни электротехников, чтобы подтвердить…»

Но в этом месте напускное равнодушие Бурдуа невольно уступило место любопытству: против красного автомобиля только что остановился простой наемный фиакр с поднятым верхом. Из него вышла очень молоденькая и хорошенькая блондинка, высокого роста, стройная, в черном платье того кокетливого покроя, каким отличаются парижские работницы. По-видимому, это была модистка, так как в экипаже остались две шляпные картонки.

— Дорогая моя, я уже начал отчаиваться! — воскликнул господин в сером костюме, с протянутыми руками идя к ней навстречу.

— А как мне трудно было удрать! — улыбаясь, ответила она. — От этой жары хозяйка совсем раскисла. Я просто не могла дождаться, пока она закончит отделку зеленой шляпы, которую мне надо отвезти на улицу Матюрэн. Боже мой, как я хочу пить!.. Что, это вкусно? — прибавила она, садясь и указывая на замороженный напиток. — Я тоже выпью его. Слуга с прежним видом молчаливой покорности перед превратностями судьбы принес второй стакан, лимон и порцию льда. Парочка придвинула свои стулья и принялась беседовать вполголоса. Делая вид, будто весь погружен в чтение газеты, Бурдуа внимательно прислушивался к их разговору, но мог уловить только отрывки фраз:

— Свободна до завтрашнего утра. Я сказала, что ночую в Аньере, у невестки.

— Пообедаем на Елисейских Полях… шикарный уголок… знаю там метрдотеля…

— С шампанским!.. Шикарно!.. А про шляпы-то и забыла!.. Их надо сдать до четырех часов.

— Ну, останься еще пять минут!

«Он говорил ей „ты“, — подумал Бурдуа. — Это отвратительно. Такая молоденькая! Сколько ей может быть? Шестнадцать? Самое большее — восемнадцать. Что за развратник!»

Он почти готов был послать за полицией и арестовать соблазнителя.

Между тем господин в панаме, чувствуя, что за ним наблюдают, рассыпался в преувеличенных любезностях, точно хвастаясь перед соседом. Взяв молодую девушку за руку, он покрывал поцелуями эту худенькую руку в том месте, до которого не доходила перчатка. Девушка не протестовала, с восхищением рассматривая своего собеседника с головы до ног.

— Какой вы нарядный! — не вытерпела она.

— Отчего ты не хочешь говорить мне «ты»?

— Ты ужасно шикарный…

— Ты любишь меня, милая маленькая Зон?

Зон отрицательно покачала головой, как будто говоря: «Нет!», но в то же время сложила свои пышные губки для поцелуя.

— Однако довольно болтать, — сказала она, — а то мне достанется. Сколько сейчас времени?

— Двадцать шесть минут четвертого.

— Бегу. До свидания… сегодня вечером!

Она залпом допила свой стакан и встала.

— Без четверти восемь, у ресторана, — сказал мужчина, тоже вставая.

— Решено. До свидания!

Модистка протянула ему руку, а он удержал ее в своей, провожая девушку до экипажа.

Окинув быстрым взглядом бульвар, на котором вблизи ресторанчика не видно было ни души, Зон шепнула:

— Поцелуй меня.

И Бурдуа видел, как они обменялись долгим, горячим поцелуем, не обращая внимания на присутствие кучера, шофера, и даже страдавшей желудочным катаром хозяйки ресторана и ее слуги, которых такое редкое происшествие заставило выйти на террасу. Самый близорукий наблюдатель не мог бы принять этот поцелуй за то, что англичане называют a soul kiss — поцелуй души. Наконец молодая девушка вырвалась и легко прыгнула в экипаж, крикнув кучеру:

— На улицу Матюрэн, двадцать четыре.

Когда легкий экипаж исчез, господин в панаме вернулся к своему столику с намерением расплатиться.

В эту минуту строгий взгляд Бурдуа встретился с черными глазами «соблазнителя», который остановился в нерешительности, держа в руках пятифранковую монету. В голове Бурдуа мелькнуло какое-то отдаленное воспоминание, но, прежде чем он успел опомниться, незнакомец подошел к нему и, пряча деньги в жилетный карман, с улыбкой произнес:

— Жюль Бурдуа?

— Да… но…

— Ты не узнаешь меня? А вспомни-ка лицей в Лиможе…

— Ах, Житрак… Луи Житрак!..

Товарищи горячо пожали друг другу руки.

В душе общительного Бурдуа вместо образа «развратного соблазнителя» уже воскресло воспоминание о Житраке, самом плохом ученике из всего класса, ленивом и смелом, постоянно лгавшем и, тем не менее, симпатичном, который уже хвастался любовными похождениями и выигрывал самые необыкновенные пари. Этих воспоминаний было достаточно, чтобы Бурдуа примирился и с костюмом, и с победоносным фатовством товарища.

— Черт возьми, Житрак! Вот уж не ожидал-то! Выпьем чего-нибудь! Хочешь пива!

— Нет, только не пива, — сказал Житрак садясь. — Что, этот коньяк можно пить?

— Это превосходный коньяк. Вот попробуй… Эмиль, подайте маленькую рюмку.

Сидя рядом, они несколько минут внимательно разглядывали друг друга.

— Ты не похудел, — с улыбкой заметил Житрак. — Это жена так о тебе заботится?

— Я не женат, — краснея, ответил Бурдуа. — А ты, старина, хоть и остался таким же тощим, но стал ужасным франтом. Ты разбогател?

— Разбогател? Нет, но я хорошо зарабатываю.

— Чем ты занимаешься? В лицее ты собирался быть актером.

— Ну, с этим давно покончено. Сначала я был представителем одного виноторговца в Бордо. Потом это мне надоело, и я выбрал другое занятие. Я путешествую и продаю перья… для отделки шляп. Продаю также и формы… Черт побери! Ты был прав: твой коньяк необыкновенно хорош.

— Не правда ли? — с гордостью подтвердил Бурдуа. — Знаешь, старина (старые лицейские прозвища как-то сами собой просились на язык), я именно потому и выбрал этот ресторанчик, что здесь так спокойно и тихо и что за мной ухаживают. Кофе варят для меня в особом кофейнике; коньяк держат только для меня. Завтракаю я всегда у Лавеню… знаешь, около вокзала.

— Знаю, — ответил Житрак. — Но скажи мне, пожалуйста, что ты сам-то делаешь?

— Я был чиновником на правительственных фабриках по табачному отделу. Хорошо продвигался по службе, и в тридцать пять лет был уже контролером в городе Ман. А тут вдруг получил наследство, и хорошее наследство, после дяди с материнской стороны, разбогатевшего торгаша. Тогда я вышел в отставку и поселился в Париже.

— Так ты теперь ровно ничего не делаешь?

— Говорю тебе, что я вышел в отставку. У меня девять тысяч дохода — директорское жалованье, а вкусы мои самые простые. Чего ради стал бы я выбиваться из сил до шестидесяти лет? Чтобы получить лишних три тысяч франков, которые я не знал бы куда девать? Вот я и предпочел лучше пользоваться свободой. Я читаю, гуляю, хожу в театры, посещаю художественные выставки. По вечерам, после обеда, я встречаюсь у Лавеню со старыми друзьями, довольно веселыми малыми. И жизнь идет со страшной быстротой! Даже слишком быстро!

— А кто у тебя занимается хозяйством?

— Филомена… тоже из Крезского департамента. Я живу в двух шагах отсюда, на улице Монпарнас.

— Ты умница, — одобрительно отозвался Житрак, наливая себе вторую рюмку коньяка. — Девять тысяч франков дохода! Недурно! Ах, ты, дрянной капиталист! А как обстоят у тебя дела с хорошенькими женщинами? — прибавил он, глядя приятелю прямо в глаза.

Бурдуа не выдержал циничного взгляда товарища: он всегда отличался врожденной стыдливостью, но это была односторонняя стыдливость старой девы, которая не избегает пикантных разговоров, если только речь идет не о ней самой.

— Ах, с женщинами? Боже мой, да так же, как у всех!

— Не станешь же ты уверять меня, — настаивал Житрак, — что в твоей холостой жизни не замешана ни одна юбка… например Филомена?

— Филомена? — повторил Бурдуа, поднимая на него взор честных голубых глаз. — Да ведь ей пятьдесят три года! Нет, уверяю тебя… ничего серьезного. Я же говорю тебе — как у всех.

На лице торговца перьями промелькнуло легкое презрение.

Бурдуа счел необходимым оправдаться:

— В первый год после своего приезда в Ман я, знаешь, собирался жениться. Мне понравилась одна молодая девушка; она была бесприданница, не отличалась красотой, но… мне нравилась. Казалось, все содействовало моему успеху. Но вдруг я понял, что она выходит за меня против своего желания, только чтобы угодить родителям. Она любила одного молодого человека… из отдела сборов. Это была честная девушка; она не обманула бы мужа, но я, понимаешь, предпочел… Ну, и вот… я не женился.

Он остановился.

Житрак продолжал внимательно смотреть на него, но уже с другим выражением, и Бурдуа понял, что друг отгадал его секрет, читая в его сердце, как в раскрытой книге, глубокую нежность и непобедимую застенчивость, которая в присутствии женщин совершенно парализуют его.

Что Житрак понял это, видно было по той дружеской снисходительности, с какой он смотрел на товарища, и Бурдуа почувствовал болезненный укол. Чтобы избежать тяжелых для него настойчивых расспросов в этом направлении, он сказал:

— Зато ты, старина, кажется, не пренебрегаешь юбками?

— Не правда ли, она очень мила? — с живостью произнес Житрак, — И презабавная! Ее все решительно интересует. И притом она такая свеженькая, аппетитная… еще не истрепалась.

— В этом я тебе верю, — сказал Бурдуа. — В такие годы это было бы чудовищно. И все-таки она слишком молода.

В последних словах слышался легкий упрек; но недавнее благородное негодование уже исчезло, когда он в «соблазнителе» узнал старого товарища по коллежу в Лиможе, сорви-голову, кутившего уже в лицее, но в общем — доброго малого.

Житрак расхохотался.

— Слишком молода? Да ей семнадцать лет, друг мой! А закон уже в тринадцать разрешает французским модисткам заниматься любовью. Семнадцать лет в Париже, да еще в модном магазине, — это надо считать вдвое. Масса провинциалок в тридцать пять лет гораздо наивнее, чем была Зон, когда я встретил ее на прошлой неделе в магазине ее хозяйки на улице Шерш-Миди.

— Только на прошлой неделе! И вы уже дошли до решительного свидания?

— Ну, разумеется! Послезавтра, старина, я уезжаю в Брюссель — предлагать новости осеннего сезона; оттуда я лечу в Берлин, потом в Вену и Пешт и вернусь сюда не раньше начала сентября… Вот моя жизнь. Ты понимаешь, что я не могу терять ни минуты. В прошлый четверг я прихожу к ее хозяйке; Тереза отворяет мне дверь; она мне нравится; я удерживаю ее и мелю три короба всякой чепухи. Ее это забавляет. На следующий день мне удается поднести ей дешевенькое колечко; при этом я говорю, что вечером буду поджидать ее при выходе из мастерской. На это она отвечает: «Только не на нашей улице, из-за товарок. На углу улицы Баруайер… около половины седьмого». Ладно. В назначенный час мы встречаемся. Я беру ее за руку, целую ее волосы, прошу свидания. Она отказывает… ей хочется поехать за город, пойти в театр… Я не выношу этих промежуточных станций, а люблю идти прямо к цели. Поэтому я отвечаю, что при таких условиях мы больше не увидимся, так как у меня свободное время бывает только вечером да ночью, и что я на полтора месяца уезжаю из Франции. Она делает надменное лицо, но, видя, что мое решение неизменно и я собираюсь уходить, берет свои слова назад и назначает мне свидание здесь в три часа, предупреждая, что постарается освободиться на весь вечер. Вот и вся история… Теперь она уже на все согласна. Это ведь она устроила, что мы обедаем сегодня вместе, и что она проведет ночь якобы у своей невестки в Аньере.

Бурдуа слушал этот рассказ с лихорадочным вниманием, причем к последнему примешивались любопытство, волнение старого, застенчивого холостяка при столкновении с «развратом», и искреннее возмущение теми приемами, которые его честность и строгие нравственные правила никак не могли одобрить.

— Проведет ночь в Аньере, — повторил он, желая точного объяснения. — Значит, после обеда ты отвезешь ее к ее невестке?

Житрак прыснул от смеха.

— Как же? — настаивал Бурдуа. — Неужели она обещала остаться с тобой до завтрашнего утра?

— Она ничего не обещала мне, глупенький, и я ничего не просил у нее. Но пойми же, что после обеда с шампанским… Да как же ты живешь в Париже? Можно подумать, что ты только что приехал из провинции!

Бурдуа ничего не ответил. Кровь ударила ему в голову; он снял шляпу и положил ее на стул. Половина бульвара была уже в тени, и легкий ветерок колыхал занавески.

— Становится не так жарко, — произнес Бурдуа.

— Да… Вот и облака набежали, — отозвался Житрак.

— Пожалуй, завтра будет дождь.

Несколько минут товарищи молча курили.

— Ну, а когда ты уедешь в Брюссель, — снова начал Бурдуа, — что же будет… с молодой девушкой?

— Она опять вернется в свою мастерскую. Если она понравится мне и если ей это будет удобно, мы опять встретимся в сентябре. Но можно биться о заклад, что она будет этим интересоваться не больше меня и что к сентябрю у меня уже окажется преемник… и даже, пожалуй, не один.

— Ты так думаешь?

— Да что ты с неба свалился, милый друг? Неужели ты думаешь, что твои провинциальные Кармен получают премию за добродетель? Конечно, я очень мало знаю о Терезе. (Зон — это и есть Тереза.) Ее отец — конторщик, мать занимается уборкой квартир, а сама Тереза с четырнадцати лет работает у модистки. Неужели ты воображаешь, что с такими волосами и с такой рожицей, как у нее, она никогда не слыхала того, что я ей нашептывал на прошлой неделе и на что она отвечала согласием? Ах, ты, наивная душа! Ты, значит, не имеешь понятия о том, что такое мастерская портнихи или модистки. Разговоры там происходят почище тех, что мы вели в нашем лицее! Да, да, и порочнее!.. Прежде всего потому, что женщины порочнее мужчин. А затем в мастерской всегда найдется несколько опытных особ, которые и просвещают остальных, а мы в лицее были знакомы лишь с теорией… Даже и я сам только хвастался… Вот и представь себе, какого рода воспитание получает там тринадцатилетняя девчонка! Вижу, что Зон могла бы очень просветить себя в этом отношении!

— Да, это ужасно! — прошептал Бурдуа и тотчас же с живостью прибавил: — но ведь есть же между ними и честные! Выходят же некоторые из них замуж… конечно за своих любовников… но все же выходят замуж и становятся хорошими женами… А ведь ты не женишься на этой Терезе. И кроме того, несмотря на всю испорченность этой среды, они всегда держатся до известного момента, до какой-нибудь встречи, представляющей им непреодолимое искушение. Кто тебе сказал, что ты не будешь… первым… для этой девушки?

— Но я ничего не имел бы против этого.

Бурдуа был совершенно смущен таким цинизмом.

— Ну, знаешь, я нахожу, что ты берешь на себя слишком большую ответственность, — откровенно заявил он улыбавшемуся Житраку.

— Как в твоих словах слышится бывший контролер! — сказал тот. — «Слишком большая ответственность»! Вероятно, ты таким слогом писал бумаги в своем министерстве.

— Контролер или нет, — возразил задетый за живое Бурдуа, — но я считаю, что заставить семнадцатилетнюю девушку сделать первый шаг на скользком пути и затем уехать в Брюссель, думая о ней столько же, сколько о брошенном окурке сигары, это… это… — он искал подходящее слово, не решаясь произнести то, которое было у него на языке, — этим нельзя восхищаться.

— Скажи прямо, что это отвратительно! Ну да, это отвратительно! — добродушно подсказал Житрак и, наливая себе третью рюмку, хладнокровно продолжал:

— а я тебе скажу, что если бы даже Зон сделала со мной то, что ты называешь первым шагом на скользком пути, то и тут я оказал бы ей услугу. Да, мой почтенный контролер, услугу. Ведь рано или поздно, но она сделает этот шаг. Опытный человек это сразу чувствует, а у меня в этом отношении большой опыт; мало ли я их видел с тех пор, как имею дело с модными товарами? И с кем будет сделан этот первый шаг? С каким-нибудь приказчиком, который при первом же свидании наградит ее ребенком, но не женится на ней ради этого: простолюдины гораздо грубее, подлее и эгоистичнее нашего брата, с победителем женских сердце с Монпарнаса, который прельстит ее красивыми манерами и заставит работать на себя. Да еще как! Во всяком случае, эти люди будут ниже ее, потому что эти девочки обычно гораздо деликатнее, развитее и с более тонким вкусом, чем мужчины, взятые из той же среды. Если Зон выйдет замуж, она будет чувствовать себя так же, как ты, женившись на своей Филомене. Не пройдет и полугода, как ей уже будет казаться невыносимой грубость мужа-штукатура или приказчика; это еще в лучшем случае. И тогда дело все-таки кончится любовником или любовниками, только при менее благопристойных условиях… А там… улица и больница. А я их не обманываю, не обещаю на них жениться; я даже даю им понять, что о связи нет и речи. Впрочем для них это безразлично; они не гонятся за продолжительной связью, — ведь перед ними вся жизнь; только их хозяйки требуют гарантии верности! Зон, например, прекрасно понимает, что дело идет о мимолетней прихоти; но я дал ей понять, что не буду грубым животным, не поставлю ее в затруднительное положение, и что она всегда может рассчитывать на мое покровительство во всех отношениях.

— Что ты под этим подразумеваешь?

— Да, видишь, я знаком со всеми крупными модными фирмами в Европе; ко мне обращаются из Петербурга, Вены, Рима с просьбой рекомендовать «первых» мастериц из Парижа, ловких, смышленых девушек с развитым вкусом. Я, таким образом, создал уже положение нескольким своим приятельницам, и они, поверь, очень благодарны мне за это… Когда я встречаюсь с ними за границей, они принимают меня с распростертыми объятиями. Ну, затем я всегда щедр с женщинами. Таков мой принцип. У меня в жизни одно удовольствие — женщины. Мне лично довольно в день одного луидора; остальное я трачу на женщин… А бывают годы, когда я много зарабатываю, милый мой контролер. И уверяю тебя, что моя совесть вполне спокойна. Моя нравственность практичная, современная и считается с действительностью, а не витает в облаках. Я получаю удовольствие, взамен которого не жалею ни денег, ни своих услуг. По крайней мере, я живу и наслаждаюсь жизнью… О, женщины, женщины! Сколько в женщине неожиданного, сколько разнообразия!.. Сегодня завязывается интрижка в Париже, послезавтра на смену ей появляется другая — в Брюсселе, через неделю забавная сцена ревности в Берлине, через две недели новое увлечение в Пеште… Да, старый товарищ, это называется жить!

Он актерским жестом закурил папироску.

Бурдуа с восхищением слушал его гладкую речь.

— Черт возьми, Житрак! Что за язык! — прошептал он. — Ты был прав, когда хотел поступить на сцену.

— Сцена?.. Нет, меня к этому никогда серьезно не тянуло, — сказал Житрак. — Скорей адвокатура… или журналистика… Впрочем, я ни о чем не жалею.

— Я тебе верю, — задумчиво сказал Бурдуа.

Как это бывает со всеми застенчивыми людьми, не отличающимися красноречием, всякая живая, горячая, образная речь производила на него сильное впечатление. Теория Житрака шла в разрез с его собственными понятиями о нравственности, но произвела переворот в его голове.

«В конце концов, в его словах много правды», — подумал он, и в его душе всколыхнулось целое море подавленных желаний, неосуществимых, смутных грез о любви.

— И ты… знал много таких… девушек? — спросил он с блестящими глазами.

— Много, — хладнокровно ответил Житрак.

— Таких же хорошеньких?

— Гораздо красивее. Зон берет только роскошными волосами и молодостью.

— И таких же молоденьких?

— Даже моложе! — Житрак потешался смущением своего друга, и ему захотелось еще помучить его. — Видишь, мой милый, я не нахожу ничего особенного в особах зрелого возраста. Я во всем предпочитаю свежесть. Любовь, молодость, весна — все это так гармонирует одно с другим.

— Но, — застенчиво начал Бурдуа, — мы с тобой, мне кажется, немного перешли за пределы весны.

У Житрака невольно вырвался недовольный жест, словно он хотел отогнать докучливую муху.

— О, я говорю относительно женщин. Если мужчина не лишен темперамента, изящен и богат, он всегда молод.

Эти слова произвели приятное впечатление на бывшего контролера, хотя он сам не знал, почему.

— Так ты думаешь, — продолжал он, — что Зон любит тебя… ради тебя самого., не ради денег или того положения, которое ты можешь предоставить ей?

— Для Зон ни деньги, ни положение не имеют никакой цены. Впрочем, я не имею никакой претензии на обожание с ее стороны… или пылкую страсть. Если бы я предполагал это, то в настоящую минуту был бы уже по дороге в Брюссель. Однако, я нравлюсь ей, это верно. Видел ты, как она меня сейчас поцеловала? Я думал, что она так и не оторвется от меня. А сегодня вечером за обедом, после третьего бокала шампанского… верь мне, первый шаг будет не с моей стороны. Уж я их хорошо знаю!

— Это поразительно! — прошептал Бурдуа.

— Ты никогда не подумал бы этого, не правда ли?

— Черт побери! Мне кажется, эти девочки, глядя на нас, думают, что в наши годы мы им в отцы годимся.

— Фу, как ты надоел со своими разговорами о наших годах! Сорок пять, сорок шесть, — это еще не старость!

— Но и не молодость.

— Ну, признавайся: я в твоих глазах — пустой хвастун?

— Да нет же! Вовсе нет!

— Ну, слушай, Фома неверующий! Что ты делаешь сегодня вечером?

— Да ничего… то же, что и всегда: обедаю у Лавеню, а потом до десяти часов играю на биллиарде.

— В таком случае я приглашаю тебя на обед. Приходи к восьми часам на Елисейские Поля обедать с Зон и со мной.

— О, я вас только стесню, — проговорил Бурдуа краснея, как молоденькая девушка.

— Нисколько. Ты доставишь мне большое удовольствие; Тереза, я уверен, также будет рада. Мы с ней почти не знаем друг друга, и первый tete-a-tete всегда немного скучен, а ты — добрый, веселый товарищ. Я уверен, что ты понравишься ей, а сам получишь так называемый наглядный урок. Будь спокоен, мы будем вполне приличны, — я умею держать себя. Ты можешь на живом примере изучать молоденькую парижскую модистку… может быть, это придаст тебе храбрости. Значит, решено. Не раздумывай так долго, мне некогда.

Он хотел расплатиться, но Бурдуа не допустил этого.

— Здесь ты — мой гость, — сказал он.

— Ладно! Значит, в восемь часов у Лорана?

— Приду, — ответил Бурдуа, дружески пожимая ему руку. — Очень рад, что встретил тебя и что вечером проведу с тобой несколько минут. Это твой автомобиль? — спросил он, провожая Житрака до экипажа.

— Нет, я беру его поденно, — в Париже это необходимо, тогда как в Лондоне это только повредило бы мне. В каждой стране свои обычаи.

— Тебе можно позавидовать, — прошептал Бурдуа, крепко пожимая ему руку, и невольно вздохнул, сравнивая эту жизнь, полную впечатлений, со своей собственной.

Житрак назвал шоферу имя известной модистки на улице Мира и уехал, крикнув на прощанье:

— Конечно фрак и белый галстук!

Глава 2

править

На следующий день после этой памятной встречи Жюль Бурдуа не появился ни в маленьком кафе на бульваре Вожирар, ни у Лавеню. Он завтракал дома, на улице Монпарнас. Собственно говоря, проснувшись только около половины двенадцатого с чувством сухости во рту и с неприятным ощущением в желудке, он приказал Филомене подать слабый чай и яйцо всмятку.

Филомена, худощавая пятидесятитрехлетняя женщина, сохранившая после пятнадцати лет жизни в Париже крестьянские манеры и прическу, ограничилась тем, что сказала:

— Вам вредно возвращаться так поздно. Вы это сами знаете, а все-таки иногда любите разыгрывать из себя молоденького.

Бурдуа не удостоил ее ответом и, когда она поставила завтрак на маленьком столике у окна, одел халат и принялся за еду.

— Можете уйти, Филомена. Если будет нужно, я позвоню.

Окно выходило на тихую улицу, напоминавшую провинцию. Дождь, шедший ночью и утром, теперь перестал, и тротуары медленно просыхали. Бурдуа посмотрел на улицу, обвел взором столовую с темными обоями и дубовой мебелью вод воск, взглянул на собственное отражение в висевшем против него овальном зеркале, и им снова овладела мысль, неотступно преследовавшая его вчера вечером: «Как убийственно скучно все, что меня обычно окружает! Я веду существование моллюска».

Быстро проглотив яйцо, он закурил сигару, уселся в старомодное кресло, полученное в наследство от дяди, и погрузился в размышления. Оставаясь до сорока семи лет холостяком, ведя скромную, воздержанную жизнь, теряясь перед женщинами, он находил грустное удовольствие в воспоминаниях о подробностях вчерашнего вечера, так отличавшегося от вечеров, которыми заканчивались однообразные дни его жизни. Перед его глазами проносились модный ресторан на Елисейских Полях, отдельный кабинет с солидной обстановкой, с окном в сад, стол с тремя приборами. Житрак и он во фраках и белых галстуках, Зон в вышитом платье и очаровательной шляпе, с видом дамы из общества. Следует обмен представлений: «Месье Бурдуа, бывший директор табачной фабрики… Мой друг, мадемуазель Тереза». Затем выбор меню, легкая неловкость вначале. Наконец, под влиянием тонкого обеда и шампанского, языки развязываются, прежде всего, у Житрака, который не умеет долго молчать; затем Зон, сбросив маску светской дамы, начинает рассказывать о разных событиях в своей мастерской, о свиданиях хозяйки с пожилым господином, который «служит в правительстве»; о своем собственном увлечении соседом-скульптором, потом чиновником.

— Но ты — другое дело, — прибавляет она, прикасаясь губами к усам Житрака. — Доказательством служит то, что они ничего от меня не добились, кроме самых пустяков. Вот увидишь!..

Бурдуа вспомнил, как его в самое сердце поразили слова: «Вот увидишь», сказанные с какой-то смесью нежности и цинизма. Он даже долго не мог произнести ни слова, глядя по очереди то на Терезу, то на своего приятеля. Как? Очаровательный цветок сам предлагает сорвать себя этому порядочно изношенному прожигателю жизни, зная притом, что это — только мимолетная прихоть? В эту минуту он почти возненавидел Житрака, возмущаясь в то же время собственной порядочностью и нерешительностью.

Ему вспомнилось, как он с лихорадочной поспешностью принялся осушать бокал за бокалом, точно хотел утопить в вине последние поползновения сохранить добродетель. Не-много охмелев, он растрогался и принялся рассказывать про свою жизнь, жалуясь на одиночество. Он рассказал о своих страданиях, когда ему пришлось отказаться от своей единственной любви. Ей также еще не было двадцати лет, и какая она была честная, какая чистая! То обстоятельство, что она любила, другого, имело влияние на всю его дальнейшую жизнь: он потерял веру в самого себя, в любовь. Еще несколько бокалов шампанского, и, в то время как влюбленные стали все меньше стесняться его, Бурдуа почувствовал, что возрождается к новой жизни. Была забыта старая печаль, забыты несбывшиеся сентиментальные ожидания, забыта всегдашняя робость и нерешительность. Он объявил, что хочет наслаждаться жизнью, как Житрак. Тереза и Житрак, тоже немного, подвыпившие, стали подзадоривать его. Бурдуа поклялся, что отныне будет следовать примеру Житрака.

— Я хочу молодости — понимаешь, старина? И свежести, и весны! — воскликнул он. — Да здравствуют розовые бутоны!

— Браво! — крикнула Тереза.

— Знаешь, у этого толстяка двадцать тысяч ливров дохода, — сказал Житрак, обращаясь к Зон.

— О, в таком случае, у него не будет недостатка в розовых бутонах! — произнесла она.

Все трое захохотали.

— Найдите мне такой бутон! — воскликнул раскрасневшийся Бурдуа. — Клянусь вам, я никому не позволю сорвать его.

— Сколько хотите, папаша!

— В самом деле, Зон, отыщи ему маленькую приятельницу, — сказал Житрак, — ты, право, сделаешь доброе дело.

— Такую же свеженькую, хорошенькую блондиночку, как ты сама.

— Блондинок нет у меня под рукой, — задумчиво промолвила Тереза, облокотившись на плечо Житрака. — Вот если вы хотите прелестную брюнеточку… Помнишь, Луи, маленькую девушку, которая открыла тебе дверь, когда ты во второй раз пришел к нашей хозяйке? С синими глазами и курчавой головой?

— Помню, — ответил Житрак. — Она презабавная. Но сколько же ей лет? Пятнадцать?

— Пятнадцать! Да она старше меня: ей уже почти восемнадцать. Только она ужасно маленькая. Но какой успех! На улице за ней бегают все мужчины.

— Черт возьми! — проворчал Бурдуа, чувствуя странное беспокойство.

— О, не тревожься, милый толстунчик! — фамильярно заметила Тереза. — Наша Куколка не бросится на шею первому встречному, — она практична. Ей нужно именно такого, так ты.

— Куколка?

— Ну да, мы в мастерской зовем ее Куколкой… она и вправду похожа на куколку. Я даже не знаю ее имени. Вечер оканчивался в увеселительном заведении, где угощение продолжалось. В антрактах между пошлыми песенками Бурдуа выражал настойчивое желание получить подробные сведения о Куколке, и Тереза охотно сообщала их.

— Отец у нее умер, когда она была подростком, мать на содержании. Не думаю, чтобы Куколке жилось у нее хорошо, но это не мешает ей быть всегда веселой. А как она сложена! Просто чудо! Вы уж разлакомились, папаша? Потерпите немножко: завтра я приведу вам ее к половине седьмого на улицу Шерш-Миди, угол улицы Баруйер…

Спектакль был окончен. Бурдуа в открытом экипаже провожал Терезу и своего друга на улицу Могадор, где остановился Житрак. Окончательно охмелев, он при прощанье давал влюбленным самые нескромные советы и напоминал Терезе ее обещание познакомить его с Куколкой. Тереза дала торжественную клятву. Он поцеловал ее, затем Житрака, и поехал домой. Войдя в свою квартиру, он вдруг почувствовал страшную усталость, быстро лег в постель и заснул тяжелым сном, тревожимый неприятными ощущениями в возмутившемся желудке.

И вот теперь Бурдуа с удивительной отчетливостью переживал все впечатления вчерашнего вечера. Ему было немного стыдно вспоминать кое-что из сказанного им; неприятно, что он позволил себе показать свое душевное волнение; но он, по-прежнему, с острой болью чувствовал зависть к счастью Житрака. Нежно сказанные циничные слова Терезы: «Вот увидишь!» — только подстрекали его. Чистое, почти благоговейное отношение к женщине, которое он с самой юности сознательно поддерживал в душе, было навсегда изгнано из его сердца. Прежде он признавал за женщиной известную чистоту нравов, уважение к самой себе, возвышавшее ее над мужчиной; он был в этом убежден, не доискиваясь оснований, — искренняя вера не нуждается в доказательствах. Со вчерашнего дня он утратил эту веру. Женщина, действительно, не лучше мужчины, и, пожалуй, прав Житрак, уверявший, что они даже хуже. Их предполагаемое нравственное превосходство, нравственная чистота — один обман.

— Какой я был дурак! Я вовсе не знал цены жизни! — твердил Бурдуа, стуча кулаком по ручке кресла. — И сколько я упустил удобных случаев!..

Ему вспомнилась молодая деревенская девушка, смотревшая за его хозяйством, когда он жил в городе Ман. Бойкая, аппетитная, она всегда оставалась в его квартире дольше, чем было необходимо, и он, тогда молодой чиновник, возвращаясь со службы, часто еще заставал ее. Он всячески старался избегать ее: Урсула — порядочная девушка, и с его стороны было бы подло совратить ее! Кроме того ведь он сам был тогда влюблен…

«Дурак! Идиот! — думал он теперь. — Зачем я все это упустил?»

Позже, переведенный на службу в Рим, он заметил, что жена его товарища Бодуайе с удовольствием поглядывает на него; они даже обменялись несколькими горячими рукопожатиями. Это была худенькая, молчаливая женщина со жгучими глазами… И он опять старательно избегал оставаться с нею наедине!

«Дурак, дурак! Да ей только того и нужно было! У нее наверно уже был десяток любовников! Да и у той также, у невинной недотроги Урсулы… Хороша невинность у крестьянской девушки, которой уже перевалило за двадцать! Да, могу сказать, совсем даром прожил всю молодость. И для чего? Во имя принципа? Кому я этим сделал добро? Или кого спас от зла? Состарился, как болван, в умышленном незнании того, что составляет основу счастья… А теперь…»

Бурдуа встал и прошел в спальню, унылую комнату с мебелью в строгом стиле из палисандрового дерева, едва вырисовывавшуюся на фоне темно-синих обоев. Остановившись перед зеркальным шкафом, он принялся рассматривать свою наружность. Сегодня был неудачный день вследствие недоразумений с желудком; под глазами темные круги, щеки опухли, нос расцвел… Недовольный результатами осмотра, Бурдуа оглянулся на стоявшую на камине фотографическую карточку, снятую четырнадцать лет назад, в Риме, его другом Бодуайе. На ней был изображен он, тогда тридцатитрехлетний Бурдуа, уже со склонностью к полноте, но свежий и жизнерадостный.

— Глупец! — обратился он к портрету, — ничем-то ты не умел пользоваться!

Он снова подошел к зеркалу, распахнул халат, но тотчас же опять запахнул его, возмущенный видом своей не художественной фигуры, с брюшком и в одном белье. Однако он попытался пробудить в себе энергию.

«Наружность ничего не значит. Разве Житрак красив? С голой головой, тощий, как старая кляча, истасканный… А Зон любит его! Ведь Зон и в голову не пришло, что мои года и моя фигура могут не понравиться Куколке; напротив, она даже сказал: „Ей именно такого и нужно!“ И она безусловно права, черт возьми! В наше время сорок семь лет — да это сама молодость! В театрах только и видишь пятидесятилетних „соблазнителей“! А я еще здоров и силен, и не такой выдохшийся, как Житрак!»

Сбросив с себя халат и проделав несколько гимнастических упражнений, Бурдуа запустил руку в еще густые волосы. «И тут еще все в порядке», — подумал он и позвал Филомену, намереваясь приняться за свой туалет.

Теперь он чувствовал себя немного лучше; очевидно чай оказал свое благотворное действие.

На этот раз Бурдуа особенно тщательно занялся своим туалетом. Накануне, отыскивая причину успехов Житрака в любви, он заметил, как красиво были пострижены немного уцелевшие у него волосы; заметил его приглаженные усы с загнутыми вверх концами и выхоленные руки.

«Не могу же я представиться этой малютке с нечесаными волосами и такими лапами», — сказал он себе, а потом, одевшись, отправился побриться и подстричь волосы к своему парикмахеру.

— Волосы покороче… Затем расчешите мне усы и троньте их щипцами, Бенжамен. У меня усы, как у жандарма.

По окончании этих церемоний он с чувством удовлетворения увидел в зеркале помолодевшего Бурдуа.

Ему понравился выставленный в витрине бледно-лиловый галстук, и он купил его. Затем он приобрел себе пару светлых перчаток и спросил:

— Не знаете ли вы, где поблизости можно сделать хороший маникюр?

Не скрывая изумления, парикмахер отправился посоветоваться с патроном и минуты через три вернулся, протягивая Бурдуа карточку, гласившую: «Мадам Ламиро, массажистка, маникюр и педикюр, улица Далу, 28».

Госпожа Ламиро оказалась полной дамой в темно-коричневом костюме, с желтым лицом, как будто она только что перенесла желтуху, с очаровательными, словно выточенными из слоновой кости руками, которые могли служить ей прекрасной рекламой. Она также изумилась, когда Бурдуа попросил ее заняться его руками, и сказала только:

— Сию минуту, месье, — садитесь, пожалуйста!

Вернувшись с необходимыми принадлежностями, она принялась отделывать ногти бывшего контролера, изредка произнося лестные замечания в его адрес:

— Вот руки настоящей, правильной формы… Какие красивые пальцы!.. Вы совершенно правы, заботясь о своих руках!

Бурдуа с любопытством следил за-ее работой, любуясь ловкостью, с какой она удаляла кожицу, окружавшую ногти; он никогда не предполагал, что для приведения двух рук в приличный вид необходим целый арсенал стальных инструментов и щеток. Через три четверти часа усидчивой работы госпожа Ламиро объявила, что на этот раз все кончено, но что необходимо повторять ту же операцию, по крайней мере, раз в неделю. Для домашнего ухода за руками она предложила купить несессер со всеми принадлежностями; Бурдуа догадывался, что этот несессер уже много лет пролежал в магазине (красный бархат внутри его был потерт и даже поеден молью), однако купил его за пятнадцать франков шестьдесят сантимов и удалился.

В три часа он был дома и с удовольствием убедился, что Филомена не заметила перемены в его наружности. Проголодавшись, он велел подать себе второе яйцо всмятку, но на это раз запил его хорошим бордо. Чувствуя непривычное волнение он беспрестанно смотрел на часы, в ту же минуту забывая, который час.

«Надо быть спокойным, — говорил он себе. — Я выйду из дома четверть седьмого, а теперь пять минут пятого. У меня еще два часа свободного времени… Стоит ли волноваться из-за какой-то девчонки?»

Однако он не мог отделаться от наполнявшей его душу смеси странной тревоги и желания с легким чувством стыда и угрызения совести. Для успокоения он долго выбирал подходящий для такого случая костюм, причем Филомене досталось за недостаточно хорошо выглаженные воротнички. Наконец он остановился на недавно принесенном от портного костюме каштанового цвета, к которому, но его мнению, очень шел новый галстук. Посмотревшись в зеркало, он отменил строгий приговор, произнесенный им утром над собственной наружностью. «Я кажусь теперь моложе Житрака, — подумал он, — в этом не может быть никакого сомнения. Вот что значит туалет! Вот только шляпа подкачала. Ну, ничего!»

Чтобы занять время, он стал читать газеты, не понимая прочитанного. Его тревога все возрастала. Шаг, который он намеревался сделать, казался ему отвратительным, опасным и смешным.

«А если об этом все узнают? — подумал он. — Это вполне возможно: обе улицы почти в моем квартале.». Уже девять минут шестого… Половина шестого. Что делать? Не остаться ли спокойно дома? Может быть, они не придут… Вчера Тереза была порядочно под хмельком, когда обещала прийти; сегодня, пожалуй, она ничего и не вспомнит… Да и она шутила".

В шесть часов без пяти минут, крайне возмущаясь собственным волнением, Бурдуа надел шляпу и снова бросил взгляд в зеркало. «Эта шляпа имеет просто позорный виду — решил он, — Надо съездить на улицу Ренн за панамой». Он тотчас вышел из дома и направился по улице Монпарнас. Увидев, что часы на вокзале показывают-пять минут седьмого, он испугался, что опоздает, бросившись в первый попавшийся фиакр, он приказал везти его в шляпный магазин, наскоро-выбрал панаму, за которую заплатил восемьдесят франков, и покатил к месту свидания, постоянно подгоняя кучера. Не доезжая до угла, он расплатился с-извозчиком. Его душило волнение; он старался успокоиться, повторяя себе: «Я уверен, что они не придут». Тем не менее, прежде чем повернуть за угол, он остановился посмотреться в зеркале витрины.

В то время как он делал гримасы, стараясь подтянуть щеки, позади него раздался веселый голос:

— Да говорят вам, что вы и так хороши!

Он обернулся: перед ним стояла Зон, а рядом с нею Куколка.

— Наша Куколка… Месье Жюль, друг Луи… Однако пройдемте на улицу Баруайер, — там спокойнее.

Тереза и Куколка пошли вперед, и Бурдуа был рад, что ему не надо немедленно отвечать, — голос положительно не повиновался ему. Только одно и заметил он при этой неожиданной встречи, только одна мысль и была у него в голове: «Как она молода!» Следуя на некотором расстоянии за обеими подругами, он повторял, не сводя взора с тонкой фигуры Куколки:

— Да это совсем ребенок!

Она была на голову ниже Терезы, которая в свою очередь не отличалась высоким ростом. Темные, вьющиеся на висках и на затылке волосы, к которым была кокетливо пришпилена шляпа из мягкой соломки, и крошечные руки и ноги вполне оправдывали данное молодой девушке прозвище и придавали ей детский вид, не гармонировавший однако с пышно развитой фигурой, сильно стянутой в талии.

«Она очень красива!» — думал Бурдуа, понемногу приходя в себя.

Стремление глядеть на Куколку взяло верх над его обычной застенчивостью, и он почувствовал себя счастливым, когда подруги остановились, и он опять увидел пре-лестное круглое личико, цвета румяного персика, с острым подбородком, маленький, красиво очерченный рот с забавным выражением, низкий лоб, неопределенной формы носик и огромные необыкновенно синие глаза. Все еще не в состоянии вымолвить ни слова, Бурдуа с наивным восхищением глядел на улыбающуюся девушку.

Тереза громко расхохоталась.

— Если малютка вам не нравится, — сказала она, — мы можем уйти.

Бывший контролер также рассмеялся, и лед был сломан. Не сводя глаз с Куколки, Бурдуа начал расспрашивать Терезу о своем приятеле; ее двусмысленные ответы немного конфузили его, но, по-видимому, нисколько не смущали ее подруги, которая почти не принимала участия в разговоре, но дружески улыбалась каждый раз, когда ее взоры встречались с глазами Бурдуа.

— Да поговорите же между собой! — воскликнула, наконец, Тереза. — Вы все только меня заставляете болтать. Вчера-то как вы были красноречивы, месье Жюль! А наша малютка даже утомляет нас своей болтовней. Не правда ли, Куколка?

— Так сразу нельзя, когда люди видятся в первый раз, — с милой улыбкой ответила Куколка. — Не так ли, месье?

— Разумеется, мадемуазель, — краснея подтвердил Бурдуа.

— Ну, я вижу что мне надо спрашивать и отвечать за вас обоих, — решила Тереза. — Вы ей нравитесь, — обратилась она к Бурдуа, — иначе она уже давно убежала бы; но не можем же мы все время стоять на улице; меня к тому же ждет Луи; он поручил мне сказать вам, что, если вы хотите, мы могли бы сегодня пообедать вчетвером.

Бурдуа и Куколка обменялись взглядом, значение которого не укрылось от Терезы.

— Это вас не устраивает, мои милые? — продолжала она. — Вы предпочли бы отобедать вдвоем?

— Только не сегодня, если месье Бурдуа согласен, — возразила Куколка. — Я ничего не сказала дома.

— А завтра вы свободны? — решился спросить Бурдуа.

— Завтра? Боюсь, что нет, но послезавтра я могу освободиться на весь день. Только не на обед.

— Твоей матери дела нет до того, дома ли ты обедаешь!

По лицу Куколки пробежала легкая тень.

— Ты не совсем права, — сказала она. — Но я буду свободна послезавтра часов до шести или семи.

— Тогда мы могли бы, — нетвердым голосом начал Бурдуа, — позавтракать… на Елисейских Полях?

Обе девушки улыбнулись.

— Видите ли, в чем дело, — начала опять Тереза, — Куколке хочется поехать за город.

— Прекрасно! Но куда же? в Сен-Клу?

— В Виллебон. Она там один раз обедала, очень веселилась, и ей хотелось бы еще раз побывать там.

Бурдуа слегка нахмурился.

— Это было четыре года назад, — сказала Куколка, внимательно следившая за ним, — я была дружкой на свадьбе; было очень весело, и мне действительно хотелось бы съездить туда.

— Едем в Виллебон, — согласился Бурдуа. — Где же мы встретимся, мадемуазель?

— Надо ехать с вокзала Монпарнас и сойти в Бельвю, а там взять экипаж.

— И экипаж возьмем.

— В таком случае, — сказала Куколка с той мягкой непринужденностью, которая, делала ее такой привлекательной, — если хотите… в десять часов утра послезавтра, на вокзале возле лифта?

— Так и решим.

Она ответила Бурдуа довольной улыбкой, и он почувствовал в ней нежную благодарность за это откровенное выражение удовольствия. Значит, он ей нравился.

— А теперь мне пора домой, — объявила Куколка.

— И мне тоже, — спохватилась Зон. — Прощайте, месье! Передать от вас привет Житраку? Да?

— Пожалуйста! Пусть он навестит меня по возвращении.

— Я передам ему. До свидания!

Бурдуа сперва пожал руку Зон и только тут заметил, какой у нее был усталый вид, потом подержал в своей руке маленькую ручку Куколки, впиваясь взором в ее лицо.

Она выдержала этот взгляд с кроткой улыбкой жертвы.

— Так послезавтра, в десять часов… мадемуазель Куколка.

Бурдуа с сожалением выпустил маленькую руку и ушел, не решившись оглянуться, унося в сердце, как светлое видение, воспоминание о синих глазках и ласковой улыбке Куколки.

Глава 3

править

Там, где некогда был древний замок Виллебон, теперь возвышается ресторан с увитыми зеленью беседками, с вместительными, разнообразными флигелями и недавно появившейся каменной виллой, носящей название «Уединение». Сюда приезжают провести несколько дней на дачном приволье ученые, ищущие тишины и уединения, и влюбленные парочки, скрывающиеся от нескромных глаз. Это было бы прелестное местечко, если бы его не посещала очень многочисленная публика, оставляющая после себя вытоптанную траву, разбросанные повсюду объедки и столбы пыли на дороге после экипажей и автомобилей. Но ранней весной, когда все в природе распускается, или даже в июле, после того как гроза щедро обмоет деревья и зеленые беседки, освежит поблекшую, примятую траву и остановит на время наплыв приезжих из города, «Уединение» вполне заслуживает своего названия и может создать иллюзию, что Париж где-то далеко, а чудные леса тянутся на бесконечное расстояние. В один из таких солнечных, немного влажных дней в большой комнаты виллы стоял накрытый на два прибора стол, украшенный гвоздиками и розами, ожидая возвещенного накануне прибытия гостей. Боясь какой-нибудь помехи, Бурдуа решил съездить в Виллебон накануне, чтобы осмотреться. Все утро шел дождь; по небу еще тянулись грозовые тучи; с крыш текла вода и зеленые беседки смотрелись довольно уныло. Видя нерешительность бывшего контролера, хозяин ресторана предложил приготовить завтрак на вилле.

— У нас есть небольшие отдельные помещения, очень приличные, — сказал он. — Случалось, что люди, приехавшие только позавтракать, проводили здесь несколько дней.

У Бурдуа сжалось сердце. Остаться здесь несколько дней… наедине с Куколкой! Попросив показать отдельные помещения, большей частью не занятые, он выбрал одно из; них, выходившее к роще и состоявшее из угловой гостиной с бамбуковой мебелью со светлыми обоями и гравюрами на стенах, и спальни, с кроватью под балдахином. В последнюю Бурдуа бросил лишь мимолетный взгляд — его смущало присутствие хозяина.

— Приготовьте завтрак в гостиной, — небрежно сказал он. — Спальню также оставляю за собой.

— На случай, если мадам пожелает отдохнуть, — согласился хозяин.

«Это — правда, — подумал Бурдуа. — Завтра, может быть, будет жарко, и Куколка устанет. Я так и скажу ей».

Составление меню потребовало немало забот. Конечно все время прохладительное питье с шампанским. Свежая лангуста, филе с трюфелями… жареные цыплята с овощами, мороженое (конечно домашнего приготовления!), затем земляника.

— И если завтра будет так же сыро, не бойтесь затопить камин, чтобы высушить воздух, — сказал Бурдуа.

— О, можете быть спокойны: барометр поднимается. Завтра будет прекрасная погода.

Это предсказание оправдалось. Утреннее солнце за несколько часов уничтожило все следы грозы и ливня; в воздухе ощущалась только восхитительная свежесть, когда за несколько минут до двенадцати хозяин пришел бросить последний взгляд на накрытый стол, расставил на нем цветы и прикрыл ставни…

Бурдуа и Куколка встретились на вокзале Монпарнас перед десятичасовым поездом; он был в костюме каштанового цвета и в панаме, она — в платье из темно-синего полотна. В нем она казалась еще моложе, так что Бурдуа невольно сказал себе, ради успокоения: «Ведь я мог бы везти дочь на загородную прогулку».

После короткого переезда по железной дороге они вышли в Бельвю.

— Вы не против того, чтобы пройтись пешком до ресторана? — обратилась Куколка к своему спутнику. — Это недалеко, а погода так хороша!

Бурдуа был, конечно, на все согласен. С самой встречи на вокзале они обменялись лишь немногими словам, но не чувствовали ни малейшего стеснения, оставаясь наедине. Куколка весело и кротко улыбалась, а Бурдуа ощущал в душе прилив какого-то нового, еще неизведанного им чувства; до сих пор никогда, даже в годы юности, не испытывал он ничего подобного, ничего, что мог бы так искренне назвать минутой счастья. «Это налетело на меня, как гроза, — думал он. — Едва лишь я увидел эти детские глаза, я уже обожал ее».

Он удивился, что не чувствовал никаких угрызений совести; его принципов как не бывало: синие глаза Куколки заставили обо всем позабыть. Он любил Куколку так, как юноша любит предмет своей первой, нежной привязанности, — той чистой любовью, которая исключает даже чувственные побуждения. Отныне ее присутствие казалось ему необходимым. Сидя против нее в вагоне, идя рядом с нею в тени высоких деревьев Бельвю, он восхищался в ней решительно всем, до самых последних мелочей ее туалета. Это созерцание Куколки заставило его забыть все на свете и жить полной жизнью, безотчетно наслаждаясь настоящей минутой.

— О, как все переменилось за эти четыре года!..

Радостная, раскрасневшаяся от ходьбы Куколка с некоторым сожалением смотрела на каменную виллу, выросшую на том самом месте, где она когда-то качалась на качелях с молодым шафером. Сначала она удивлялась, что Бурдуа не приказал подать завтрак в беседку, но, заметив в его глазах боязнь не угодить ей, тотчас согласилась с ним.

— Вы правы — снаружи, может быть, было бы вредно завтракать.

Взятое им помещение привело Куколку в восторг. Танцуя вокруг стола, убранного цветами, она стала читать меню, вставляя свои замечания.

— Лангуста… если бы вы знали, как я это люблю! Филе… это все равно, что бифштекс? Можете скушать мою порцию: говядина не по моей части! Зато я угощусь трюфелями. Жареный цыпленок? О, зачем убили бедного цыпленочка?! Фруктовое мороженое… В мастерской мы всегда покупаем мороженое у мороженщика около вокзала. Земляника?.. Шикарно! Можно мне будет налить в нее шампанского?

Она бросилась на шею к Бурдуа, поцеловала его и убежала в спальню оценить ее обстановку.

Бурдуа еще чувствовал на своей шее прикосновение ее свежих губок; это был первый, данный Куколкой поцелуй; сам он не решился бы попросить у нее. И он опять удивился, не чувствуя никакого смущения. «Я больше не могу расстаться с этой девочкой», — решил он.

В эту минуту она отворила в спальне окно, чтобы было светлее, а потом, с манерами светской дамы, поднявшись на цыпочки, чтобы видеть себя в висевшем над камином зеркале, поправила прическу, растрепавшуюся от ходьбы.

«Она восхитительна, — подумал Бурдуа. — Но изумительнее всего, что ей нравится быть со мной».

И это была правда: непринужденная веселость Куколки и ее обращение с Бурдуа доказывали, что, несмотря на свои толстые щеки и седые волосы, он не был ей противен. Однако он не мог не заметить, что временами она становилась серьезной, задумывалась и, по-видимому, забывала о присутствии своего спутника; в такие минуты она казалась старше своих лет; но, при первом же слове Бурдуа, на ее лице снова появлялась улыбка, и вся она сияла детской радостью.

Как только была подана лангуста, они с аппетитом принялись за завтрак. Куколка вспомнила свой первый приезд в Виллебон и свадьбу, оставившую в ее душе неизгладимую память.

— Это была свадьба моей кузины… с отцовской стороны. Мой отец был еще жив, он служил в страховом обществе. Кузина выходила за месье Надаля… Вы его не знаете? Он служил на Орлеанской железной дороге, такой толстый, с большой бородой. Мы все, подружки невесты, находили его очень гадким, но невесте он нравился. Больше ничего и не требовалось, не правда ли?.. Моим кавалером был брат жениха, который учился на инженера. Он был очень мил, такой стройный, с маленькими усиками; он ничуть не походил на своего брата… Господи, как мы оба хохотали! Он дурачился, как мальчишка! Я никогда не думала, что человек, которому почти двадцать лет, может так шалить… Он дурачился больше меня, а мне было только пятнадцать. Еще шампанского? Да я совсем опьянею, — я не привыкла… Ну, потом мы отправились на качели; они были как раз на том месте, где теперь вилла. В лесу играли в прятки. Морис — его звали Морисом — должен был влезть на дерево, чтобы достать свою соломенную шляпу, которую я туда забросила… Совсем с ума сошли!.. Господи, как здесь становится жарко!

Полуденная жара давала себя чувствовать. Бурдуа сидел весь багровый, а на лбу и на шее Куколки выступили капли пота. Он приказал подать ей веер, и она принялась обмахиваться им, подражая светской даме.

— Какая вы прелесть! — невольно воскликнул Бурдуа.

— Так я, в самом деле, вам нравлюсь! — спросила она, перестав заниматься трюфелями и глядя ему прямо в глаза.

— Нравитесь ли вы мне? — с жаром воскликнул он. — Да я нахожу вас просто очаровательной! Отчего вы спрашиваете меня об этом?

— Оттого, что бывают минуты, когда я в этом сомневаюсь… Ведь нельзя всем нравиться, не правда ли?

«Очевидно, она находит, что я к ней холоден, — подумал Бурдуа. — Я и в самом деле веду себя с ней, какой-то папаша… Житрак на моем месте действовал бы решительнее… Когда слуга пойдет за жарким, я поцелую ее».

Это решение несколько опечалило его: ему казалось, что он преждевременно испортит что-то прекрасное, отнимет у верного счастья всякую цену… Но делать нечего, так надо!

Как только они остались одни, он придвинул свой стул, взял обе руки Куколки и стал целовать их. Она не сопротивлялась, мгновенно сделавшись серьезной. Заметив, что ее пальчики были исколоты шитьем, Бурдуа решил, что сведет ее к госпоже Ламиро. Он глубоко страдал от своей застенчивости; в него как будто внедрилось то чувство, какое он предполагал в Куколке, стыд молодой и красивой девушки, отдававшейся старику. Однако он решил прикоснуться губами к ее щеке и к темным кудрям, причем исполнил это, как религиозный обряд. Она серьезно поцеловала его в щеку, когда он садился на прежнее место. Все это сопровождалось глубоким молчанием.

С приходом слуги к ним вернулась прежняя веселость и способность говорить. Чтобы рассеять налетевшую на сердце грусть, Бурдуа налил себе чистого шампанского, которое до этой минуты пил разбавленным.

«Что это со мной? — спросил он себя. — Я люблю эту милую малютку, мне приятно целовать ее; ей это также приятно… Только мы так мало знаем друг друга… а спешить так неудобно».

Ему хотелось бы взять ее к себе на колени и баюкать, как малого ребенка, тихонько нашептывая: «Я старый, седой толстяк, но я очень люблю вас. Постарайтесь и вы полюбить меня! Я буду так счастлив!» Вот чего хотелось бы ему, а вместо того ему, по-видимому надо, было спешить прямо к цели.

Таково было мнение Житрака и Терезы, а может быть, и Куколки? Она, видимо, удивлялась его сдержанности.

«Без наивностей! — сказал себе Бурдуа, осушая бокал шампанского. — Эта девочка совсем такая же, как Тереза и все прочие подруги…. порочнее и развращеннее любого гимназиста. Но я не буду дураком!»

Для храбрости он перевел разговор на нравственность той мастерской, в которой работала Куколка.

— У каждой кто-нибудь есть? Не правда ли?

— О, конечно! — без малейшего смущения ответила Куколка. — Прежде всего, те, у которых нет семьи… Вы понимаете, одним ведь заработком нельзя жить. Как бы вы ни старались завтракать за пятнадцать су, а обедать за двадцать, у вас почти ничего не останется на квартиру, отопление, одежду, стирку и освещение… И как грустно постоянно сидеть одной!.. Разумеется, одни выдерживают, а другие — нет.

«Вот и вся их мораль!» — с грустью думал Бурдуа, пока слуга ставил на стол мороженое и пирожки.

— А Тереза? — спросил он.

— Тереза держится. На словах она никого не боится. Она рассказывает нам в мастерской такие истории, что мы покатываемся со смеха; не знаю, откуда она их берет. Но до сих пор у нее никого не было. Ведь она живет с матерью, и обе работают. А вот теперь она влюбилась в вашего друга, потому что он очень шикарный.

— А вам самой он нравится, Куколка? — спросил Бурдуа, подстрекаемый ревностью.

— Это не мой тип, — с гримасой ответила она. — Но он прекрасно одевается. У нас, в мастерской, он многим нравится.

— Ну… а вы приехали бы сюда с ним вместо меня?

Он сам удивился смелости своего вопроса, но Куколка не почувствовала ни малейшего смущения.

— Не думаю, — ответила она после небольшого размышления. — Я уже сказала вам, что это не мой тип. И к тому же он… как бы это сказать?.. Он всего этого ни в грош не ставит.

«Значит, я — ее тип?» — рассуждал Бурдуа, и был готов осыпать ее поцелуями за эти слова, но как раз в эту минуту явился слуга и стал расставлять на столе кофе, ликеры, сигары и папиросы.

— Если месье и мадам чего-нибудь пожелают, вам стоит только позвонить, — сказал он, уходя и указывая на кнопку электрического звонка.

«Теперь настал решительный момент, — сказал себе Бурдуа. — Дальше откладывать было бы смешно».

Но он и тут дал себе отсрочку, решив, сначала, выпить кофе и маленькую рюмочку ликера и выкурить папироску. Куколка также выпила чашку кофе и рюмку ликера и выкурила папироску; но она почти ничего не говорила и на многочисленные разглагольствования Бурдуа давала односложные ответы.

— Вы считаете меня совсем глупой девчонкой? — вдруг спросила она вызывающим тоном.

— Вовсе нет, — запротестовал Бурдуа. — Я… нахожу, что вы… очаровательны.

— О, я отлично вижу, что вы считаете меня девчонкой, — настаивала она. — Недавно Тереза сказала, что иных мужчин это привлекает, а других отталкивает. А я ведь старше Терезы… Мне в сентябре будет восемнадцать лет! В эти годы у иных уже есть дети. Правда, у меня детское лицо и короткие волосы, потому что в прошлом году мне их остригли после тифа, но во всем остальном, уверяю вас. Сама Тереза порядочно от меня отстала.

— Я с вами совершенно согласен… Такая, каковы вы есть, вы очаровательны… Нельзя быть лучше, — попробовал протестовать Бурдуа, вставая и подходя к ней.

Куколка отодвинулась от него, нервная, со слезами на глазах.

— Все-таки, если я не понравилась вам, вы должны были сразу сказать это, когда мы встретились на улице Баруайер. Однако вы казались совсем влюбленным, и хотя мы с Терезой и посмеялись над этим, но мне это было приятно, и я подумала: «Ну, если я так нравлюсь ему, значит, дело подходящее». Вы явились как раз вовремя… я хотела кого-нибудь… вы этого не можете понять, но… так было нужно… Так уж пусть это будет кто-нибудь, кому я нравлюсь, и такой серьезный и порядочный человек, как вы, не правда ли? А сегодня вы как будто переменили мнение… Вы боитесь дотронуться до меня… обращаетесь со мной, как с девчонкой. — У нее вырвалось рыдание, но она тотчас же продолжала почти с ненавистью:

— я не девчонка. Если бы я захотела, у меня было бы больше друзей, чем у кого бы то ни было. Ведь Тереза сказала вам, что все мужчины бегают за мной. Так что же вам нравится во мне?

— Куколка! — попытался Бурдуа остановить ее, совсем растерявшись от ее выходки.

— Я — не девчонка! — повторила Куколка, вся краснея от гнева. — У меня короткие, волосы, я маленького роста, но в мастерской никто не сложен так хорошо, как я… Смотрите! — и она, быстро отшпилив от ворота брошку, широко раскрыла впереди блузку, обнажив красивую, полную, розовую шейку взрослой девушки.

Вся кровь бросилась в голову старому холостяку. В один миг он очутился на коленях у ног молодой девушки, бессознательно, дрожащими руками запахивая блузочку на ее груди.

— Нет, умоляю тебя! — прошептал он, прижимаясь к ее плечу своей большой седой головой, — я не хочу!.. Я тебе запрещаю!

От изумления Куколка ничего не могла ответить. А Бурдуа продолжал, прижимать ее к себе, покрывая поцелуями ее темные кудри:

— Моя дорогая! Моя малютка! Не будь такой, как Тереза, как все твои подруги!.. Верь мне, все это не для тебя… Ты лучше их. Такой старик, как я, и… ты, такая молодая, красивая!.. Я возненавидел бы самого себя. Но я люблю тебя и ни за что не хочу потерять… Не сердись!.. Я не умею объяснить тебе, но я люблю тебя сильнее, чем мог бы любить, если бы поступил с тобой, как с уличной женщиной… Я полюбил тебя, как только ты взглянула на меня своими чудными глазками, а теперь чувствую, что не могу жить без тебя. Мне так хорошо с тобой!.. Не отталкивай своего друга!.. Я так счастлив!

Он не умел словами выразить счастье, наполнившее его душу теперь, когда он высказал свою мучительную тревогу; ему хотелось бы всю жизнь чувствовать Куколку в своих объятиях, ничего не видя и не слыша.

Девушка не делала попыток освободиться из его объятий, но он вдруг почувствовал на лбу и на висках горячие слезы.

— О, не плачь, моя малютка, моя дорогая малютка! — воскликнул он, поднимаясь с колен.

Слезы придали Куколке еще более детский вид; она уже не могла больше сдержаться и принялась громко рыдать.

— Моя дорогая малютка! Моя маленькая! — в отчаянии повторял Бурдуа, поставленный в тупик этим детским горем.

Он хотел ласково обнять ее, как обнимают плачущих детей, но она со злым лицом, вырвалась от него.

— Вы сказали… что я… что я… уличная девушка, — зарыдала она.

— Никогда я не говорил этого, никогда!.. Я прекрасно знаю, что вы — самая честная, самая чистая девушка.

— Вы сказали мне это, — упрямо повторяла Куколка. — Так знайте: если у вас. есть сестра или дочь, я желаю ей быть такой же чистой, как я. Никто никогда не дотронулся, до меня… даже не поцеловал… кроме того молодого человека, с которым я была на той свадьбе…

— Да я верю вам… уверен в этом!

— Теперь слушайте! — снова начала Куколка, уже без слез, хотя ее фигура представляла трогательную картину детского отчаяния. — Я отлично знаю, что заставило вас думать, будто я — уличная девушка. (Бурдуа опять сделал тщетную попытку протестовать.) Да, конечно то обстоятельство, что я, не зная вас, пошла с Зон на улицу Шерш-Миди, сразу согласилась на свидание и приехала с вами сюда. Вы нашли, что я повела дело слишком быстро, и сказали себе: «Она еще безнравственнее Зон». Ну, так я все объясню вам. Правда, я решилась, как только увидела вас; вы могли делать со мной все, что хотели, потому что… вы добрый, серьезный, не такой, как Житрак, который постоянно меняет подруг и над всем смеется. Потом… вы совсем растерялись, увидев меня, а это всегда льстит. Наконец я уже сказала вам, что вы пришли в удобную минуту, когда я решилась сделать, как все, потому что так было нужно. Да, так было нужно, иначе оставалось только броситься в Сену или под трамвай. Я и об этом думала, верьте мне! Но мне стало страшно. Зон сказала вам, что я живу с матерью и что… — она побледнела и нерешительно продолжала: — у моей матери есть… один господин, служащий в министерстве, с орденами. Он уж был у нее при жизни отца… Отец очень любил меня. Мама причинила ему много горя… Этот господин, — продолжала она, вытирая платком навернувшиеся слезы, — ваших лет, но не такой скромный, как вы… О, нет! Он ужасен. Он пристает ко мне. Иногда я только тем и спасаюсь; что зову на помощь… Я ненавижу его, и он никогда ничего от меня не добьется. Но мать заметила и стала ревновать! За каждый пустяк она бьет меня… и бранит такими словами, что я не могу повторить, их вам. Каждый день она грозится прогнать меня. На прошлой неделе… мне пришлось пойти ночевать к знакомой даме — мать отказалась открыть мне дверь, когда я вернулась поздно, заработавшись в мастерской. Вы понимаете, я не могу оставаться у нее; За мной не посмеют бегать… Он — может быть, но он не имеет никакого права, а мать была бы очень довольна. И так как я не могу жить только своей работой, то и надо было найти кого-нибудь, кто… захотел бы меня. Но позволить, чтобы ко мне пристал чужой, идти к нему, как делают многие из моих подруг, — это выше моих сил. В это время Зон рассказала мне про то, как провела вечер с Житраком, как говорила вам обо мне… я и подумала: «Это судьба, попробуем!» И я приехала с вами сюда… Ну, а теперь… я хочу сейчас же вернуться домой.

Она встала и в сопровождении совершенно растерявшегося Бурдуа прошла в спальню за шляпой.

— Послушайте, Куколка, не будьте такой злой! — стал умолять Бурдуа. — Не покидайте меня… Что я вам сделал? Если я обидел вас, то сделал это невольно и прошу прощения… Останьтесь! Что вы станете делать одна? То, что вы сейчас рассказали мне, ужасно. Ведь я теперь — ваш друг, который готов все сделать, чтобы не потерять вас.

Она уже начала пришпиливать шляпу к волосам, но остановилась в нерешительности, глядя в зеркало, в котором отражалось доброе, взволнованное лицо Бурдуа.

— Это — правда, что вы все сделаете, чтобы удержать меня? — спросила она.

— Все! — ответил он таким взволнованным голосом, что и сам удивился. — Теперь я не мог бы жить без вас.

Медленно вынула она булавку, положила ее на камин, сняла шляпу и с прежней улыбкой обратилась к Бурдуа: — Какой вы странный!

Он осторожно привлек ее к себе, опасаясь, что она опять ускользнет, но она не сопротивлялась. Стоя возле него, она едва была ему по плечо, так что ему пришлось немного наклониться, чтобы поцеловать ее в голову. Подняв на него взор, она зевнула, потянулась, как кошечка, и произнесла:

— Как я устала! Не знаю, от шампанского ли это… или от папироски… или оттого, что я плакала, только я так устала, так устала…

— В таком случае вам надо отдохнуть, прилечь, — сказала Бурдуа.

— На кровати? Можно?

— Разумеется! Смотрите! — и он откинул покрывало и поправил подушки.

— Дело в том, — смущенно прошептала Куколка, — что если я лягу, то наверно засну.

— Так что же? Поспите, Куколка, а я буду смотреть, как вы спите. Обо мне не заботьтесь, — сказал Бурдуа, угадывая, что она не решилась просить его, не мешать ей спать.

— Я сниму ботинки… можно? — спросила Куколка.

Он взялся помочь ей и не очень ловко распустил желтые шнурки, а она смеялась над его неловкостью…

Когда из башмаков появились две маленькие ножки, он не мог устоять против желания — схватить их в свои руки и расцеловать.

— Нет! Нет! — сказала Куколка, отнимая их. — Пожалуйста!.. Это мне… больно!..

Он поднялся с колен и, обняв ее, несколько минут не выпускал, глядя в ее снова повеселевшие глаза.

— Милая, дорогая моя! — шептал он.

Осторожно уложив ее на кровать, он поправил подушки и набросил на ноги одеяло, чтобы они не озябли. Заметив, что из соседней комнаты на изголовье падал солнечный луч, он пошел закрыть в гостиной ставни, а когда вернулся, Куколка уже спала крепким сном усталого ребенка.

Довольный тем, что она заснула и что ему некоторое время не придется ни спорить с ней, ни утешать ее, Бурдуа уселся в кресло у ее изголовья любуясь ею. Только детству и самой ранней юности свойственно не терять во сне своей привлекательности, и, хотя теперь чудные глаза Куколки были закрыты, она была все так же очаровательна. Она закинула назад голову, так что подбородок был немного приподнят, позволяя видеть нежную, бледную шейку; эта бледность постепенно переходила в ярко-розовый цвет на лице. От природы вовсе не склонный к поэзии, Бурдуа невольно подумал:

«Только в цветах можно встретить такой постепенный переход разных оттенков… или в фруктах, например в свежих персиках…»

Хотя Куколка застегнула только верхнюю пуговку блузки, но синее полотно целомудренно закрывало теперь всю ее грудь. Наброшенное на ноги и на нижнюю часть юбки покрывало удлиняло фигуру, делая Куколку более похожей на взрослую женщину. Она спала с серьезным лицом, крепко сжав губы и незаметно дыша.

«Теперь решено! — думал Бурдуа. — Я возьму ее к себе. Было бы преступно позволить ей вернуться в семью, к тому ужасному человеку. Какой негодяй! И существуют же такие чудовища!.. Бедная милочка! Отдаться такому развратнику… или Сена, колеса трамвая…»

Воображение нарисовало ему такую ужасную картину гибели Куколки, что старый холостяк содрогнулся.

«Никогда я не допущу этого! Сегодня она вернется со мной на улицу Монпарнас».

Возбужденное воображение представляло ему возвращение домой. Привратница, Филомена, спальня с дядиной мебелью и единственной кроватью… Нет, он, пользовавшийся репутацией нравственного человека, не мог ввести к себе в дом такую молодую девушку. Он почувствовал внезапный ужас от предстоявшей в его жизни перемены. Не только будет нарушен весь порядок, создавшийся известный покой — подобие счастья, но и спокойствие совести будет навсегда утрачено.

«С этим придется примириться. Мною будут возмущаться; хорошо еще, если не вмешается полиция: Куколка ведь несовершеннолетняя».

Так что же делать? Вернуться с нею в Париж, дать ей денег и забыть о ней? Но при мысли о том, что никогда больше не увидит Куколки, у Бурдуа сжалось сердце. Он прикоснулся губами к руке спящей девушки, но маленькая рука почти не шевельнулась.

«Сделаю, я, как все другие, — сказал себе Бурдуа, — найму для нее комнату где-нибудь по соседству, найму прислугу и стану навещать ее, когда захочу. У меня будет связь, как у многих людей моих лет. И пусть продолжает работать… но не до утомления… Пусть берет работу на дом».

Некоторое время он мечтал о комнате для Куколки, об обедах, прогулках и путешествиях с Куколкой, увлеченный перспективой связи, не бросающей никакой тени на нравственную репутацию его дома. Однако в глубине души он чувствовал, что лгал самому себе, не считаясь с важным, но еще не принятым решением, от которого зависело все дальнейшее.

Вдруг в его голове возникла мысль, заслонившая собою все другие: «Значит, я сделаю ее своей любовницей?»

На этот вопрос он не находил ответа.

Его нерешительность усиливалась еще тем обстоятельством, что он не понимал истинных намерений Куколки. Как неосторожно поступил он, сказав ей, что слишком стар для нее и что подобный союз отвратителен! Он сам поставил препятствие ее добровольному согласию, наивному, несмотря на свою циничность. Вспоминая, как она надевала перед зеркалом шляпу, как прижалась к нему, когда он поцеловал ее в волосы, как он держал ее в объятиях, прежде чем уложить в постель, — он не мог не чувствовать вполне отчетливо, что Куколка была уже не той, какой он видел ее до ее признания, сопровождавшегося такими горькими слезами; теперь стала как-то доверчивее и в то же время стыдливее и больше прежнего походила на молоденькую племянницу старого дяди.

«Чего ради, наговорил я ей всяких глупостей? — бранил себя Бурдуа. — Только потому, что она расстегнула блузочку! Но ведь она для этого и пришла! Теперь трудновато будет заставить ее встать на прежнюю точку зрения».

Перед неподвижной Куколкой, не смотревшей теперь на него, он чувствовал себя гораздо храбрее и решительнее.

«Я не сделаю ей никакого вреда, напротив… Житрак был прав. Сближаться с такими существами, как Зон и Куколка, значит, избавлять их от более тяжелых унижений… И, по правде сказать, никакой ответственности».

Но такими рассуждениями он не мог заглушить внутренний голос, настойчиво твердивший ему: «Это честная девушка, а ты хочешь совратить ее».

— Да ведь, если не я, так другой! — произнес он так громко, что веки девушки дрогнули, но она не открыла глаз.

Чтобы заглушить раздражавший его навязчивый голос совести, Бурдуа встал и, наклонившись над Куколкой, начал рассматривать ее, дав полную волю чувственному побуждению. Эти губы еще никого не одаривали настоящим поцелуем. Как? Ведь она любила Мориса, когда-то ученика школы, а в настоящее время — инженера. Ради него ей захотелось сегодня приехать в Виллебон. Бурдуа возненавидел человека, оставившего в душе девушки неизгладимое впечатление.

«Конечно, они и после виделись», решил он.

Подчиняясь таинственным законам, управляющим нашими чувствами, эта ненависть к неизвестному ему человеку только усилила в нем страстное желание. Он почувствовал, что у него хватит силы победить инстинктивное сопротивление, пробуждающееся в каждой женщине, даже отдающейся добровольно. Он был счастлив сознанием, что все упреки совести, вся его жалость и застенчивая доброта, все врожденное уважение к женщине, — все исчезло, унесенное вихрем страсти.

Он продолжал стоять, склонившись над девушкой, не смея коснуться ее, но она во сне почувствовала его присутствие, задвигалась на кровати, перевернулась на спину, словно задыхаясь, и вдруг сделала судорожное движение, как бы ускользая из чьих-то объятий. От резкого движения воротник расстегнулся, и Куколка сонными руками расстегнула на груди блузочку, как будто ей необходимо было свободно вздохнуть. Затем она успокоилась и продолжала тихо лежать на спине с расстегнутой на груди блузочкой. Бурдуа все смотрел на нее, с какой-то приятной тревогой в душе, как преступник, наслаждающийся совершенным преступлением.

— Куколка! — прошептал он.

Вдруг его взор встретился с широко раскрытыми глазами девушки. Она глядела на него, полусонная, видимо не понимая, что с ней и где она находится; мало-помалу она узнала Бурдуа, окинула себя взглядом и, с ярким румянцем на щеках, стыдливым движением испуганно запахнула блузочку.

Бурдуа почувствовал, как будто что-то порвалось, как будто судьба произнесла над ним свой приговор. Он долго молча стоял перед молодой девушкой, которая также не решалась заговорить.

— Я спала? — спросила она, наконец.

— Да, — ответил он.

— И долго?

— Добрых три четверти часа.

— О, как мне стыдно!

— Но… это очень хорошо. Вам теперь лучше?

— Я никак не могу очнуться.

Она поднялась и села, свесив ноги с кровати.

Бурдуа с радостью увидел на ее лице улыбку и подумал: «Кажется, она на меня не сердится. А я хотел воспользоваться тем, что она спала, доверившись мне! Нет, это было бы слишком низко. Какое счастье, что она вовремя проснулась! Она никогда не простила бы меня».

— Мы еще пойдем гулять? — спросила Куколка, усевшись в кресло и надевая ботинки.

— Разумеется, пойдем!

Он хотел помочь ей, но она мягко отстранила его:

— Не надо! Ведь дома у меня нет горничной.

Он не решился настаивать, но подумал:

«А только что позволила мне снять с нее башмаки. Нет, что-то переменилось».

И ему стало грустно.

Уплатив по счету, они покинули виллу «Уединение» и снова углубились в лес, направляясь к Бельвю. Было около половины пятого. Солнце еще сильно грело, но под высокими деревьями было очень хорошо. Когда тропинка стала уже, Куколка взяла своего друга под руку, и на сердце у него стало весело от ее близости и непринужденности. Все время она оживленно болтала, приводя его этим в восторг.

«Она нисколько не скучает со мной», — думал он.

— А ваш друг Морис, — спросил он ее, между прочим, — тот молодой человек, с которым вы были на свадьбе… вы с тех пор с ним не виделись?

— Конечно, виделась, — краснея, ответила она. — Отчего вы это спрашиваете?

— Оттого, что хочу знать. Впрочем, я в этом не вижу ничего дурного.

— О, я знаю, что вам все равно; вам я могу сказать. После свадьбы мы виделись ровно шесть раз, пока он не получил места в провинции… в Шомоне. Иногда он пишет мне… я отвечаю ему. Он, конечно, скоро забудет меня.

«Она была его любовницей, это ясно», — Сказал себе Бурдуа.

— Если бы я хотела, он увез бы меня с собой, — продолжала Куколка, как бы угадав мысли своего спутника. — Я сама не хотела.

— Почему же? — спросил Бурдуа с замиранием сердца.

— Так! — задумчиво ответила она. — Я была слишком молода… слишком наивна. Вернувшись со свадьбы, сказала себе: «У меня никогда не будет другого мужа, кроме Мориса». В пятнадцать лет мне казалось вполне естественным, чтобы он женился на мне! И, знаете, то обстоятельство, что я сказала себе это, всегда мешало мне уступить ему. Как только он пробовал быть «благоразумным», я начинала злиться на него. Видите, — поучительно заключила она, — женщины так непостижимы, что иногда сами себя не понимают.

Бурдуа с грустью слушал ее, но у него хватило мужества спросить:

— Отчего же ему бы не жениться на вас?

— О, на такой работнице, как я! — ответила Куколка, — у которой за душой ни гроша? А ведь он — господин… может быть, он потом будет получать десять тысяч франков. Нет, это невозможно. Ему нужна невеста с приданым.

Вместо Бельвю Бурдуа предложил пройти в Медон и там сесть в парижский поезд. Когда они достигли Медонской террасы, несколько постоянных посетителей и посторонних туристов любовались панорамой Парижа. Бурдуа и Куколка также долго простояли в задумчивости перед широким горизонтом.

— Ну, теперь надо возвращаться домой, — сказала, наконец, Куколка, выпрямляя свой гибкий стан.

— Куда домой?

— Ко мне… К маме.

— О! — невольно вырвалось у старого контролера, — после того, что вы мне рассказали?

— Мало ли что говорится, когда на душе тяжело! — ответила она, тряхнув головой. — Так было до сих пор, так будет и еще некоторое время.

— Слушайте, Куколка, — начал Бурдуа, собрав всю свою энергию, — мы теперь узнали друг друга. Доверяете ли вы мне?

— Доверяю ли? — переспросила она, очевидно не понимая его.

— Я хочу сказать: можете ли вы положиться на меня?

— Конечно, могу!

— Отчего же вы не хотите, чтобы я оставил вас у себя?

— Вы оставили бы меня у себя? — переспросила она, став очень серьезной, — даже если бы… мы всегда оставались… только друзьями?

При последних словах она покраснела. На языке у Бурдуа вертелось: «Я этого не думал… напротив, когда-нибудь… может быть», но она так доверчиво глядела на него, что он не решился высказать это и под влиянием своей робкой застенчивости произнес слова, разрывавшие ему сердце.

— Ну, да… Я хочу быть вашим другом, вашим папочкой…

За эти слова он был награжден чудным взглядом с выражением глубокой признательности.

— Решено? — настаивал он. — Вы остаетесь у меня?

— Только не сегодня, — возразила она. — Я ничего с собой не взяла… Но завтра или послезавтра… когда хотите. Я устрою так, что мама выгонит меня.

Задумчивые спускались они рядом по извилистой, пологой дороге, которая ведет от террасы к станции Пон-де-Сен-Клу. Оба чувствовали, что между ними установилось полное внутреннее согласие, но натянутость от прежнего недоразумения еще не исчезла. Ни один из них не был в состоянии выразить словами, что между ними никогда не будет поднят вопрос о тех обстоятельствах, которые Куколка называла «глупостями»; но что они будут любить друга в глубоком, общечеловеческом смысле этого слова; что каждый нуждается в присутствии и привязанности другого.

Как будто дли того, чтобы запечатлеть этот молчаливый договор, Куколка вложила свою маленькую ручку в нитяной перчатке в большую руку Бурду а; он крепко сжал ее и, хотя на сердце у него было тяжело, он покорился новому порядку вещей и почувствовал себя почти счастливым. Они так и дошли до станции, держась за руки.

Через семь минут отходил пассажирский поезд. Желая избежать любопытных глаз, Бурдуа взял два билета первого класса. И действительно, в прибывшем поезде вагон первого класса оказался совсем пустой.

— Поверите ли? Ведь я никогда не ездила в первом; завтра я расскажу в мастерской, что прокатилась в первом классе, мне никто не поверит. — Она с любопытством осмотрела всю обстановку, поправила перед зеркалом шляпу и волосы, поглядела во все окна и наконец вернулась к Бурдуа, внимательно следившему за ней. — Как было весело! — проговорила она потягиваясь. — Только это утомительнее, чем проработать весь день в мастерской.

Усевшись рядом с Бурдуа, она взяла его за руку.

Он понял, что она хотела, но не смела поцеловать его, и подставил ей щеку. Она горячо поцеловала ее, как целуют дети для выражения признательности, а потом доверчиво положила голову на плечо друга и сказала:

— Мне опять хочется спать.

Бурдуа продолжал тихо сидеть.

Заметив, что жесткие перья на ее шляпе кололи ему глаза и уши, Куколка звонко расхохоталась.

— Какой вы милый! Даже не жалуетесь! — воскликнула она, сбросила шляпу на скамейку и снова прижалась головой к плечу Бурдуа.

Желая устроить ее поудобнее, он обнял ее за талию, удивляясь, что это нисколько не волнует его, вызывая в его сердце только глубокую нежность.

— Хорошо ли вам, Куколка? — прошептал он, но ответа не получил: она уже спала глубоким и спокойным сном.

Часто останавливаясь, поезд направлялся к Парижу по зеленой равнине, окаймленной на горизонте лесами. Красные лучи заходящего солнца силились побороть поднимавшийся с реки туман и дым промышленных предместий. Избегая малейшего движения, чтобы не разбудить Куколки, Бурдуа чувствовал, как в его груди отдавалось ее спокойное дыхание; курчавые волосы мягко задевали его щеки и подбородок, а пальцы его правой руки сжимали кожаный кушак, стягивавший тонкую талию Куколки. Его душу наполняло какое-то странное счастье, в котором удовольствие от сознания, что он не уступил низкому побуждению, смешивалось с эгоистичной радостью, что в его жизни не будет неприятных осложнений, что сам он избежал опасного приключения.

«Все прекрасно устраивается, — рассуждал он. — Я был одинок, а старость приближается. Брать в мои годы такую молодую любовницу глупо и просто отвратительно. Другое дело — приемная дочь. Она такая ласковая и наверно будет очень меня любить… А Житрак? — пронеслось вдруг в его голове. — Должно быть, он здорово посмеется над старым однокашником! Ну, да я не буду видеться с ним, вот и все, он мне вовсе не нужен. А Куколка перейдет в другую мастерскую… даже вовсе не станет ходить в мастерскую… Я дам ей некоторое образование. Она умненькая и в несколько уроков заткнет за пояс тех дурочек, что учатся в школах и монастырях… Да, конечно я не пущу ее больше в мастерские, в эти притоны разврата… Дорогая моя бедняжечка! Удивительно, как она еще осталась такой честной. Я не хочу подвергать ее такой опасности».

И в порыве почти отеческого чувства он поцеловал кудри Куколки и крепче прижал ее к себе, как будто собирался защищать ее от какой-то реальной опасности. В его сердце теперь жило горячее желание помочь этому ребенку, помочь бескорыстно, исключительно ради удовольствия видеть ее счастливой.

«Со временем она выйдет замуж, это — честная натура. Я об этом позабочусь, чтобы дать по носу глупому инженеру в Шомоне, который находит, что она слишком проста и бедна для брака с ним. А если она не захочет ни за кого выходить, кроме своего болвана? Пожалуй, я буду настолько глуп, что соглашусь и на это».

Бурдуа стал было бранить себя, но головка Куколки по-прежнему покоилась на его груди, он чувствовал запах ее волос, и в нем все крепло инстинктивное убеждение, что вовсе не глупо быть добрым, что этот ребенок ему не изменит; что хорошо не быть одиноким на свете, что это дороже чувственного увлечения.

Да теперь и жребий брошен, и хотя Бурдуа искал не то, что выпало ему на долю, но теперь иной судьбы он и не желал.

Миновав Жавель, поезд стал приближаться к Марсову Полю. Осторожно приподняв голову своей маленькой спутницы, Бурдуа разбудил ее сердечным, отеческим поцелуем со словами:

— Вот и Париж, Куколка!..