Владимир ШУФ
правитьКрымские стихотворения
правитьИздание второе, дополненное
правитьС.-ПЕТЕРБУРГ
правитьТип. А. Пороховщикова, Бассейная, д. 3-5.
править1898
правитьОГЛАВЛЕНИЕ
I. НА ПУТИ
На пути
Горы близ Симферополя
Дорога в горы
В предгорья
Лесной костер
Под звездами
Горный перевал
Три тени
Салгир
Чатырдаг
Сон
Вечер
Две скалы
Кош
Эблис, восточная легенда
Ars amandi
Судьба
Мне снилось, что я умирал…
Постоялый двор в горах
Утро
Цыганенок
Караджа
Шаир
Кальян
Коран
Кипарис
Туман
Таврида
Мимоза
Миндальное дерево
Романс
Мария, стансы
Бубенчики
Весенняя элегия
Южная ночь
Северная ночь
Как скучно смотрят небеса…
Финские скалы
Сумерки
Вечерок
Под месяцем
Призрак
Нищий
Аул Шумы
Ночные образы
Наемник
На палубе
Сфинкс
Горный лес
На станции
II. ПЕСНИ ЮНОСТИ
Тучка
Творчество
Дриада
В непогоду
Песня бесталанного
Из элегий Катулла
Притча
Травка
Весна
Дуб и мимоза, элегия
Старое письмо
Ива
Если заснет лазурь…
Барону Герсдорфу
Выздоровление, сонет
Изгнанник, сонет
Луч
Песня
Цветок
Одиночество
Октава
Из письма
Письмо
Отчего ты с тоской молчаливою…
На смерть поэта
М. И--ой
Утомленный жестокой борьбою…
Когда в душе моей больной…
Раскаянье
Не тревожь мое сердце разбитое…
Сестре милосердия
Праздник Воскресения Христова
Поздняя встреча
Участье
Маловерный, малодушный!
Когда в толпе людской…
Слезы
Как я тебя люблю
Береза
Бедная роза
Разбитый корабль
Атина
Актер
Похоронена жизнь моя бедная…
Орел
Гимн софтов
Могла ты снова дать мне счастье…
Октава
Что ты бьешься, птичка крошка…
Пасха в Крыму
III. ПОЭМЫ
Гортензия, поэма в септимах
Баклан
В царстве снов
Чабан
Постой, рассказ в стихах
IV. ЮМОРЕСКИ
Веельзевул
Какаду
Весеннее дуновение
Сон чиновника
Анахорет
Ее здесь нет
Видите
Суд чести, современная легенда
Санкюлоты
Встреча
Литературная засуха
Тромбон
К ним…
Храм славы
Яйца
Паяцы
Музыкант
Лягушки
Дщери пророка, восточная легенда
На выставке картин
У окна в Европу
Сон в майскую ночь
Похороны мотылька
Обман
Аполлон и театралы
Мещерский в Париже
Привидения
У камина
Любовь, поцелуи и ласки
Дон Иван
Две лекции
Вырождение
Смех
Без личностей
Молодое племя
Амазонки
Весенние грезы
На Стрелке
Осенняя пора
Барашки
Безделушки
Ведьма
Осень
Гусь, басня
Рай земной
Нечистая сила
Древнегреческие герои
Нос, осенняя элегия
Шайтан
Из современного альбома
Философия
Антракт
Цирк
Карусели
Концерт кучкистов
Осенние листья
Суд идет!
Основательность
Наше общество
Деревня
Шарманка
Будни
Идеалы и облака, осенняя фантазия
Широкая масленица
У полюса
Весенние ночки
Ледоход
Экспромты и эпиграммы
Дантов ад
Печатное дело
Две школы
Ночь под Рождество
Садоводки
Перед экзаменом
Павловск
Измена
V. ПЕСНИ КРЫМСКИХ ТАТАР
Песня Ашик-Гариба
Полюбил я красавицу нежно…
Над прозрачной водой…
Как не плакать мне
Песня о Шагин-гирее
Весенняя песня
Прежде чем загорится огонь золотой…
На выход в Турцию
Диалог
Друг мой, знаешь ли ты…
Страшитесь зла
Жалоба красавицы
Кор-Оглу, былина
На осаду Севастополя
Много раз цветет…
Эльмаз
Песня Муртазы
Песня о Кендже-Османе
На крымскую войну
«Ах!», — сказала она…
Гариб
Зачем прельщаться этим миром…
На вышину небесных сводов…
Меня, о мать моя родная…
Кипарисы рубят
БИБЛИОГРАФИЧЕСКАЯ СПРАВКА
правитьВсе стихотворения предлагаемого сборника были напечатаны в газетах и журналах: «Вестник Европы», «Новое Время», «Артист», «Наблюдатель», «Неделя», «Живописное Обозрение», «Петербургская Жизнь», «Петербургский Листок», «Московский Листок», «Шут», «Осколки» и др. Первое издание «Крымских стихотворений» вышло в Москве в 1890 году и во втором издании составляет отделы: «Песни юности», «Песни крымских татар» и две поэмы «Чабан» и «В царстве» снов. Отделы «На пути» и «Юморески» являются дополнением первого издания. Поэма «Баклан», напечатанная в «Вестнике Европы» в августе 1892 г., имеется в продаже отдельным изданием 1815 г. Поэма «Гортензия» появляется впервые в печати.
НА ПУТИ
правитьI
На пути.
Еду степью, ночь глухая,
Не видать средь темноты…
Осветило, потухая,
Пламя пестрый столб версты.
Далеко ль? — Еще далеко!
Точно жизнь мой длинен путь.
И плетусь я одиноко,
И не смею отдохнуть.
II
Горы близ Симферополя.
Здесь, с холма пустынной степи,
Снова горы вижу я,
Их синеющие цепи
И туманные края.
Узнаю из отдаленья
Их черты… их тень легка,
И проходят, как виденья,
Над хребтом их облака.
А за ними на просторе
В голубой его дали,
Без границ мне снится море,
Небеса и корабли.
III
Дорога в горы.
В перекладной тележке тряской,
Пыля дорогою степной,
Едва плетусь я… Тишь и зной
Полны баюкающей лаской.
В душистом сене кое-как
Улегся я, смотря беспечно
На зелень степи бесконечной,
На васильки и красный мак.
Там, как дымок моей сигары,
Едва синеют сквозь тумань
Вершины гор… Нет, — то обман,
Степей несбыточные чары!
IV
В предгорья.
Булыжник, мох, трава скупая,
Все дышит мирной тишиной:
То — надвигаясь, обступая,
Раскрылись горы предо мной.
Семьею дружеской, как братья,
Под сень вершин своих маня,
Вы, горы, в тесные объятья
Вновь заключаете меня!
V
Лесной костер.
Чернеет в небе ночь глухая,
Темно в ущелье диких гор…
Лишь в чаще леса, потухая,
Горит покинутый костер.
Так ты под пеплом упований,
Еще вздыхая о былом,
Чуть тлеешь в пламени страданий,
Душа, отравленная злом!
VI
Под звездами.
Я слышу смерти холод тайный.
Он оковал меня.
И пестрой жизни блеск случайный
Погас быстрее дня.
Боролись в сердце страсть и злоба,
Любовь изведал я…
Но есть ли там, за дверью гроба,
Хоть призрак бытия?
Напрасно дух мой ждет отрады.
В пространстве тонет взгляд.
Горят созвездий мириады,
И Бог, и мир — молчат!
VII
Горный перевал.
Что за дикие места!
Без тоски глядеть нет мочи.
Голый камень, сумрак ночи,
Ни травинки, ни куста!
Покрывая скат отлогий,
Вкруг разбросан бурелом,
И чернеет у дороги
Дуб с обугленном дуплом.
Снится ль сон мне ночью длинной,
Или жизни свет потух,
И брожу я, скорбный дух,
Призрак, тень в стране пустынной?
VIII
Три тени.
Ущелье седое, безмолвная ночь…
Не в силах тоски я своей превозмочь!
Вдоль трещин кустарник ползет одичалый,
Нависли над пропастью голые скалы.
Из камней фигуры и очерки лиц
Склонились, поднялись и падают ниц.
Застыла утесов немая громада
В теснине угрюмее Дантова ада.
На склоне пустынном, при полной луне,
Три бледные тени мерещатся мне.
Три бледные тени с померкнувшим взором,
Протянуты руки с мольбой и укором.
В тумане холодном я вижу одну:
Любил я когда-то ее в старину.
Другая чуть скрыта минувшего далью, —
Живет еще в сердце, разбитом печалью.
А третья всех ближе, стоит впереди:
Кровавая рана у ней на груди.
Из бездны былого, из бездны глубокой
Поднялись и стали на путь одинокий,
Кивают и манят меня за собой
Три бледные тени с невнятной мольбой.
Коня погоняю я, бешено шпоря,
Душа изнывает от скорби и горя.
Как ветер лети, уноси меня, конь!
Сжигает мне грудь непонятный огонь.
Упреки былого, минувшие страсти…
Лети же, мой конь! — над прошедшим нет власти!
IX
Салгир
Душен полдень. Дальний, трудный,
Утомителен мой путь,
И в садах, весь изумрудный,
Берег манит отдохнуть.
Здесь Салгир так сладкозвучен
И струится веселей
По каменьям вдоль излучин,
Меж зеленых тополей.
Пьет мой конь, копытом плещет,
Опустил я повода,
И на солнце в брызгах блещет
Серебристая вода.
Только там, в струе зеркальной,
Где прозрачнее река,
Точно тень, мечтой печальной
Проплывают облака.
X
Чатырдаг.
Видишь там среди тумана,
Сквозь ночную тьму,
Чатырдага-великана
Белую чалму?
На груди его могучей
Ветер, дух небес,
Словно бороду, дремучий
Колыхает лес.
И склонив на землю око
С мрачной высоты,
Сторожить он одиноко
Горные хребты.
И один орел могучий
Взмахами крыла
Черных дум свевает тучи
С грозного чела!
XI
Сон.
Мне снился сон, и полон был
Мой сон мечты печальной.
На челноке я тихо плыл
По глади вод зеркальной.
Лазурен быль небесный свод,
Лазурны гор вершины,
И отражен в лазури вод
Был берег той долины.
В струе хрустальной видел я
Цветы страны прибрежной,
И колыхала их струя,
Как в люльке, с песней нежной.
Тут были все цветы земли:
Мак, розы, незабудки…
И снилось мне, что расцвели
Из почек три малютки.
Они смеялись в полусне,
Лазурны были глазки,
И ручки детские ко мне
Тянулись, ждали ласки.
И плакал я, мне было жаль,
Что даже в царстве грезы
Нас разлучал речной хрусталь,
Сверкающий, как слезы.
ХII
Вечер.
Уж вечереет день прохладный,
Заснули горы, тихий дол…
Все в душу льет покой отрадный,
Страстей смиряя произвол.
Уже таинственно прекрасны
Зажглись звездами небеса,
Как хор хвалебный, хор согласный
Звучат повсюду голоса.
Чуть слышно ветра дуновенье,
И шепчет кто-то из ручья:
«В одной природе обновленье,
И смысл, и правда бытия!»
ХIII
Две скалы.
Вот две скалы: ударом грома
Они на век разлучены, —
И чужд их мир, и разны сны,
Их жизнь друг другу незнакома.
А прежде вместе, в вышине
Они сливались в дружбе тесной…
Теперь же, пропастью отвесной
Разделены, стоят оне.
Так мы, не ведая обмана,
С тобою дожили до дня,
Когда, как пропасть, у меня
Раскрылась в сердце злая рана.
Она печальней и страшней,
Чем бездна скал разъединенных…
Иссякнут слезы глаз бессонных, —
Не возвратить минувших дней!
Среди невызванной разлуки
Я одинок, я плачу тут…
Объятий прежних не найдут
В тоске протянутые руки!
XIV
Кош.
Скользя тропинкой трудной,
Я всполз на темя гор.
Пустынный и безлюдный
Открылся мне простор.
В степной траве белели
Булыжник, валуны,
И плыл туман без цели,
И ткал он пелены.
Чу, лай!.. Мой конь, послушай!
Пути здесь не найдешь…
Но, кажется, пастуший
С холма я вижу кош.
Вон вехою, как меткой,
Означен гор крестец,
Доносит воздух редкий
Блеяние овец.
И точно: кош здесь старый,
Из камней род стены.
Пасут свои отары
Тут горцы-чабаны.
Прогнав нагайкой стаю
Косматых злых собак,
Я в темный кош влезаю,
Согнувшись кое-как.
Очаг, дым едкий, бурый,
И пламени игра…
На корточках фигуры
Сидят вокруг костра.
Сурово, дико лица
Глядят из-под папах,
И теней вереница
— Мир вам! В ваш край далекий
Случилось мне зайти.
Я странник одинокий,
И сбился я с пути.
— Садись! Под кровлей нашей
Останься до утра.
Поделимся мы чашей
И хлебом у костра!
Ночь близко. За туманом
Не виден путь в скалах,
И встретиться с шайтаном
Спаси тебя Аллах! —
Встал, место уступая,
Приветливый старик.
Шла чаша круговая,
Бузу сменял катык.
— Кто ты, и сам откуда?
Отчизна где твоя?
Корана иль талмуда
Поклонник? Есть семья?
— Не верю я Корану,
Других не знаю книг.
Семья?.. о ней не стану
Я говорить, старик!
Отчизна — та далеко!
К чему вздыхать о ней?
Скитаюсь одиноко
По свету с юных дней.
Старик замолк. Рассказы
Пошли о джинах злых,
Про темные проказы
И злые шутки их.
Под буркой на постели
Я лег уснуть в углу,
Но всё глаза глядели
На угли, на золу.
И пламя шевелило
В безмолвном коше тьму,
И тихо сердце ныло….
Не знаю, почему.
XV
Эблис.
Восточная легенда.
Алла велик! Его рука
Повергла в прах Ифрита*,
И он упал сквозь облака
В пустыню, где суха, дика,
Земля песком покрыта.
И над верблюдом длань свою
Простер Алла во гневе,
Павлина проклял и змею,
Внушившим с Эблисом в раю
Адаму грех и Еве.
Не видел Эблис знойных роз
И пальм звенящих рая. —
Желтел в песках нагой утес,
И кактус чахлый дико рос,
В пустыне умирая.
И Эблис огненной пятой
Стал на челе гранита.
Павлин, Аллахом проклятой,
Свой хвост лазурно-золотой
Раскрыл у ног Ифрита.
Вилась ехидна, ветер спал
В пустыни, сном объятой,
И дромадер на камни скал
Тень безобразную бросал
Спины своей горбатой.
И дух взглянул на мертвый край,
Где гасли жизнь, надежда….
Не для него надзвездный рай! —
Спаленных крыльев черен край,
Черна его одежда.
И дух проклятье произнес:
«Да будет ночь угрюма,
Да будет мир страною слез!
В пустыню людям я принес
Дыхание самума!
Я иссушу малейший ключ,
Засыплю караваны,
Сорву шатры, как вихрь, могуч!
В чуме и смерти, в громе туч
Меня узнают страны!»
Отмщенья гневный крик издал
Дух злобы и обмана.
Он им потряс вершины скал….
Вдруг в темном сердце пробежал
Змеею стих Корана.
Перстом Аллы начертан был
Молитвы вечный пламень
На сердце, где лишь мрак царил.
Так надпись на плите могил
Хранит надгробный камень.
Века проклятий, злобный смех,
Тот смех, где горечь скрыта,
И первородный мира грех, —
Увы! — письмен не сгладят всех
На сердце, у Ифрита.
Они огнем в груди горят,
И Эблис полон страха,
Нездешней мукою объят,
Пока тех слов палящий яд
Сотрет рука Аллаха.
О, голос правды, о Коран,
Земных племен спасенье,
Благая весть народов, стран! —
Твой стих святой Ифриту дан,
Как совесть, — в обличенье!
___________
* Эблис — дьявол, Ифрит — проклятый.
XVI
Ars amandi.
Наивным юношей о женщине мечтая,
Ее себе я прежде рисовал,
Как совершенный, чистый идеал.
То Беатриче, то Мадонна Пресвятая,
Она являлась, красотой блистая,
И рай сулила мне… И думал я,
Что ей нужна любовь наивная моя!
Невинный, светлый сон! Младенческие грезы!
О, на алтарь ее я приносил
С тех пор не мало лучших чувств и сил,
И находил шипы одни у милой розы.
Не тронут сердца ей любовь и слезы,
Ей искренность покажется смешна, —
Такой святой любви не оценит она.
К ней подходи шутя, с улыбкой хладнокровной,
С оценкой трезвою, и, не любя,
Сам заставляй ее любить себя
Поддельной страстностью и сдержанностью ровной,
И, бросив вздор идиллии любовной,
На струнах сердца, без наивных слез,
Играй, как опытный и тонкий виртуоз.
Так, часто перед пестрой публикой на сцене
Иной актер, искусства ветеран,
Давно забывший боль сердечных ран,
Красиво говорит о счастье, об измене,
И, пред Джульеттою склонив колени,
Он декламирует у милых ног
Сто раз им сказанный, горячий монолог.
XVII
Судьба.
Судьба костлявою рукой
К земле меня пригнула
И давит грудь мою тоской,
В глаза нуждой взглянула.
Ужель в борьбе я изнемог?
Кулак я поднял сжатый,
Ударом сшиб колдунью с ног,
Расправился с проклятой!
Но вот, как рыцарь, предо мной
Она с копьем и в броне, —
Я с ним скрестил мой меч стальной,
Несусь за ним в погоне.
Не долго длилася борьба,
Сражен боец суровый!
Но переменчива судьба, —
Идет в личине новой.
Она теперь в лице твоем,
Прекрасная подруга,
И признаюсь, с таким врагом
Приходится мне туго.
Я погибаю, жизнь кляня,
Исходит сердце кровью, —
Судьба осилила меня,
Сразив — твоей любовью!
ХVIII
Мне снилось, что я умирал.
Открылась в груди моей рана,
И серые выступы скал
Терялись в обрывках тумана.
И полон был мир тишиной….
Седою вершиной кивая,
Как черный монах, надо мной
Стояла сосна вековая.
И странной печали полна,
Склонясь в облаченье угрюмом,
Меня утешала она
Своим примиряющим шумом.
XIX
Постоялый двор в горах.
Постоялый двор я встретил
Ночью темной на пути.
Сквозь окно, дрожащ и светел,
Огонек манил зайти.
Спящий люд, чужие лица,
Неприветливый ночлег,
И у двери вереница
Чьих-то брошенных телег.
Мерно вол и конь усталый
Сено хрупкое жуют….
Вот, мой путник запоздалый,
Бедный кров твой и приют.
Одинокий и бездомный,
Скрыв печальные мечты,
В непогоду, ночью темной
До ночлега бродишь ты!
XX
Утро.
Как хороши вы, гор вершины!
Хребет ваш мощный, как титан,
Стоит, еще до половины
В седой закутанный туман.
Но и объятый грозной мглою,
Прорезав облачный завес,
Восстал он гордой головою
К лазури царственных небес.
И на челе его, блистая
И разгораясь горячей,
Уже корона золотая
Видна из солнечных лучей.
XXI
Цыганенок.
Развалился у дороги, —
Зной и солнце нипочем, —
Цыганенок босоногий,
Греясь огненным лучом.
Загорелый, смуглокожий,
Весь в лохмотьях — не беда!
Нет, такой веселой рожи
Я не видел никогда.
Как твоей свободной
Позавидовать я рад,Детство встретивший в неволе
Тесных, каменных оград!
XXII
Караджа*.
1.
Семья.
Гор пустынна вышина.
Нет ни шороха, ни гула….
И чиста, и холодна,
В небесах лазурь блеснула.
Загорается рассвет.
На распутье к водопою
По траве росистый след
Вьется узкою тропою.
В редком воздухе, дрожа,
Трель звенит и плачет где-то:
То встречает караджа
Приближение рассвета.
Над скалами легче грез,
Со ступеней на ступени
Замелькали диких коз
Пробегающие тени.
Вот одна, вот две и три…
Рожки их, головки, шея
В бледном золоте зари
Четко видятся, темнея.
Это самка и самец
И детеныш их безрогий
Взобралися на зубец
Голых скал, где спуск отлогий.
Близ самца стоит она
И головкою своею,
Грациозна и стройна,
Оперлась ему на шею.
Тихо. Ясны гор края,
Чуть синеют их отроги…
Бродит чутких коз семья
Без боязни и тревоги.
Не глядит по сторонам
Осторожно и пугливо, —
А в выси, подобно снам,
Тучки мчатся торопливо.
Вдруг в волшебной тишине
Грянул выстрел… струйка дыма
Закурилась в стороне
И застыла, недвижима.
Вздрогнув, дикая коза
На колени вмиг упала…
Капля крови, как слеза,
Робко брызнула на скалы.
Вот вскочила… и за ней
Мчатся козы в вихре страха,
Через трещины камней
Часто прыгая с размаха.
Только вслед дымится пыль,
Да обвал гремит по скатам,
И трепещущий ковыль
Никнет на поле примятом.
_______
* Караджа — дикая коза.
2.
Смерть.
Там, где вьются лишь орлы,
И всех выше гор пороги,
Скрылись в тень крутой скалы
Козы, полные тревоги.
На траве лежит одна,
Кровью теплой истекая;
На губах ее видна
Пена легче, чем морская.
Унялся здесь скорый бег,
Быстрых ног слабеет сила.
Смерть, скликая на ночлег,
Жертву новую скосила.
Часто, часто дышит грудь,
И, одеты тенью ночи,
На лазурь спешат взглянуть
Потухающие очи.
И в очах тех отражен
Божий мир в красе бывалой:
Тучки легкие, как сон,
Зелень трав, лазурь и скалы.
И, прощаясь с ними, взор,
Полный слез и тайной муки,
Смотрит в даль родимых гор,
Как в предчувствии разлуки.
Но не слышен тяжкий вздох,
С уст не сходит крик стенящий, —
Не дал их суровый Бог
Твари темной и дрожащей.
Смерть ее тиха, нема.
Жизни нет и в ней — свободы…
И в глазах туманит тьма
Неба меркнущие своды.
Жизнь уходит, точно тень,
Точно дым, бегущий в поле;
Но на этот ясный день
Наглядеться б доле, доле!..
Солнце вышло. Все вокруг
Расцвело и заблестело.
Чуть печалит горный луг
Холодающее тело.
Ноги вытянув, лежит
Труп козы среди бурьяна.
Тупо смотрит из орбит
Глаз стеклянный, вскрылась рана.
Жадно тянется к сосцам
Лишь детеныш оробелый,
Да по скалам, тут и там,
Блещут солнечные стрелы.
Поднял голову самец,
Потянул он воздух дико,
И в горах, с конца в конец,
Зазвенело эхо крика.
ХХIII
Шаир.
Седобородый и слепой
Шаир поет перед толпой.
Поет он про любовь Ашика,
Поет про битвы Кор-Оглу.
Наряд и песнь его — все дико,
Но грусть проходит по челу.
Звенит сааз.
Рыдает песня, замирая:
«Была прекрасней пальмы рая
Моя Эльмаз!»
Мелькает теней вереница,
На очаге пылает жар.
Суровы сумрачные лица
Кругом собравшихся татар.
Звенит сааз:
«Ты ярче звезд, пышнее розы.
Тебя не тронут грусть и слезы,
Эльмаз, Эльмаз!»
Гортанный голос, звуки песен, —
Все незнакомо, странно мне.
Кружок внимателен и тесен,
Кофейня дремлет в тишине.
Звенит сааз:
«Фонтан мой высох, жизнь уныла.
Ужель меня ты разлюбила,
Эльмаз, Эльмаз!»
Где взял, старик, ты звуки эти,
Напев свой грустный и простой?
То всплески моря на рассвете,
То листьев шум в тени густой!..
Звенит сааз:
«Алла велик! В стране далекой
Я не забуду, одинокий,
Тебя, Эльмаз!»
XXIV
Кальян.
В полдень знойный и лучистый
Я люблю цветной диван,
Кофе с гущею душистой
И узорчатый кальян.
Тлеет жар благоуханный,
И хрустальные края
Перевил чубук сафьянный,
Как очковая змея.
Блещет медь, горя звездою,
И, курясь, пахучий дым
Над прозрачною водою
Тает облаком седым.
И слетаясь издалека,
В струйках дыма; как во сне,
Грезы пестрые Востока
Вьются, ластятся ко мне.
Ты, ключ мудрости арабской,
Опьяняя, как гашиш,
Жизни суетной и рабской
Мне забвение даришь!
XXV
Коран.
Завет священный Магомета,
Ты, поэтический Коран!
Страница каждая согрета
В тебе светилом знойных стран.
Я слышу роз благоуханье,
Тебя читая в тишине,
Фонтанов медленных журчанье
И листья пальмы шепчут мне.
И нет в их шепоте печали;
Твердит он сладко сердцу вновь
Про женщин в белом покрывале
И сладострастную любовь.
Твой человек, как сын природы,
Естествен, молод и здоров.
Не даром царства и народы
Сошлись на твой могучий зов!
В твоем ученье сени рая
Не тонут в облачной дали,
И песни гурий, замирая,
Звучат так близко от земли.
Мистерий тайных Византии
И мрачной готики здесь нет, —
Летит под своды голубые.
Как стрелка, стройный минарет.
Вот зодчество! В борьбе искусства
Его, быть может, превзойдет
Лишь простота и ясность чувства
Живых классических красот.
Но здесь иная дышит сила.
В мечетях видятся ясней
Мир Авраама, Измаила,
Патриархальность первых дней.
Свежей пустынного потока,
Светлей, чем аравийский ключ,
Коран твой, о, пророк Востока!
Он чист, прозрачен и могуч!
И человек, как все в творенье,
Согретый слов твоих огнем,
Коран твой чтит в благоговенье,
Земное счастье видя в нем.
XXVI
Кипарис.
Окутанный дымкою черной,
В величии траурных риз,
Один у расселины горной
Над морем стоит кипарис.
Он темен, но тени он мало
Прохожему даст на пути:
Жжет солнце, кругом него скалы,
Защиты под ним не найти.
Шел мимо мулла. Озадачен,
Он стал перед деревом вдруг:
«Не слишком ли, друг мой, ты мрачен?
Чтоб быть веселей тебе, друг? —
И с лысины пот в заключенье
Отерши, решает улем: —
Дать тень мне — дерев назначенье,
Иначе цвести им зачем?»
И следом шел грек-христианин.
Устал он… зной, солнце палит…
Хотел отдохнуть здесь… и странен
Ему кипариса был вид.
«Смоковницы той ты бесплодней! —
Сказал он, скрывая свой вздох, —
Так проклят будь клятвой Господней!»
Но что ж? — Кипарис не засох.
Отдавшись таинственным думам,
Лелея свой сумрачный сон,
Как прежде, в молчанье угрюмом
Стоял над дорогою он.
XXVII
Туман.
С моря плывут облака белоснежные,
Легкие, мглистые тучки безбрежные
Никнут к волне.
Волны лазурные, волны туманные…
Движутся смутные образы странные,
Точно во сне.
Замки, фигуры и лица слагаются,
Реют насмешливо и разлетаются,
Тонут на дне.
Шутят ли это недобрые гении?
Тени ль китайские там в отдалении
На полотне?
Или сама это жизнь с треволнением,
Сменою образов, вечным движением
Видится мне?
Плакать, смеяться ли? Жить ли
обманами?
Солнца давно не видать за туманами
Там в вышине.
ХХVIII
Таврида.
Там, где когда-то храм Дианы
Смотрелся в синюю волну,
Я был, и сонные фонтаны
Журчали мне про старину.
Вдоль скал куреньем фимиама
Дымились тучки при луне, —
Колонны мраморные храма
В их очертаньях снились мне.
Вились там скользкие ступени,
И я спускался к морю вниз,
Где мирты спали, точно тени,
И цвел угрюмый кипарис.
Я видел стан и лик неясный
Сквозь листья лавра у ручья…
Не Ифигении ль прекрасной
Там встретил бледный образ я?
Вникая в шепот Нереиды,
Смотря на скалы и цветы,
Я узнавал в чертах Тавриды
Далекой Греции черты.
Так археолог, отрывая
Обломки урны из земли,
На них глядит, и, как живая,
Быль встанет в прахе и пыли.
XXIX
Мимоза.
Тень узорчатой мимозы,
Всплески моря, день лучист…
Навевает тихо грезы,
Чуть шумя, эфирный лист.
Или это сказкой чудной
Усыплен я в летний зной? —
Вьется тканью изумрудной
Легкий полог надо мной.
Смех звенит… играя, фея
Уронила локон свой,
И поник он, зеленея,
У меня над головой.
Но едва я тронул локон,
Отряхнув с него алмаз, —
Вмиг свернулся, вмиг поблек он,
Образ трепетный погас!
XXX
Миндальное дерево.
Деревце милое с листвою нежною!
Ветви твои мне дают,
Злому бродяге с душою мятежною,
Кров и тенистый приют.
Выйдет ли солнце палящее, туча ли
Сменит ненастием зной,
Думы ль придут, что мне сердце измучили, —
Ты, все в цветах, надо мной!
Молча любуюсь тобой я с улыбкою,
Скрывшись от жгучего дня, —
Странно мне думать, что зеленью зыбкою
Ты защищаешь меня.
XXXI
Романс.
Не сон ли был, не греза ли ночная,
Свиданья час над зеркалом реки?
Чуть шепчет сад, тебя напоминая,
И сердце вновь исполнено тоски.
Не тень ли ты, не призрак ли прекрасный?
Стояла ты в слезах передо мной,
И легкий стан, и весь твой образ ясный
Был озарен серебряной луной.
Не бред ли те ласкающие речи
И поцелуй, сказавший про любовь,
Не сон ли был восторг той первой встречи?
И этот сон едва ль приснится вновь!
ХХХII
Мария.
Стансы.
Безмолвный сад и аромат, —
Цветов душистых тонкий яд,
Волнуют, властвуют, томят,
И о прошедшем говорят.
И подчинен, смущен, влюблен,Былого счастья вижу сон.
Прекрасен он, печален он, —
На веки в сердце схоронен.
Цветы цветут, что было тут,
Они мечтам передают.
Тут был мой храм, любви приют.
Хранитель сладостных минут.
Царила мгла, и ночь была
Так ароматна, и тепла.
Мария здесь, чиста, мила,
Мне поцелуй свой отдала.
Былые дни — прошли они.
Воспоминания одни
Остались мне… В ночной тени
Цветут цветы, горят огни…
ХХХIII
Бубенчики.
Чары, чары зимней ночи!
День-деньской умчал тень дум.
Светят звезды — милой очи,
Тройка мчится наобум.
Я любим ли? Сердцем понят
Буду ль я, мой друг, твоим?
Чу! — бубенчики трезвонят:
«Да, да, да! Любим, любим!»
Перекличка, перебранка, —
Точно спор у них о том,
Что опять вернусь, беглянка,
Я один, один в мой дом!
Ах, уйми их спор бранчливый!
Нынче звонче, горячей
Пусть звучит любви счастливой
Поцелуй во тьме ночей!
Пусть с тобой забуду день я,
Тень печали, жизни шум! —
Ты прогонишь, как виденья,
Время, бремя черных дум!
Мчатся кони… бьется скоро
Сердце, — в сердце счастья сон…
Очарован сумрак бора,
Снежный прах посеребрен!
XXXIV
Весенняя элегия.
Едва весна случайным взором
Согреет спящие поля,
Под ледяным своим убором
Вновь пробуждается земля.
Разлиты в рощах грусть и нега.
Редеют в небе облака,
И чуть синеет из-под снега
Головка первого цветка,
Не так ли холодом объяты
Бывают часто ум и грудь,
И вдруг на миг забыть утраты
Заставить счастье как-нибудь;
И радость вкрадется ошибкой,
С лица прогонит хмурый вид,
И мимолетною улыбкой
Взгляд, полный скорби, оживит.
XXXV
Южная ночь.
Весь обвеян ночью южной
И душистой теплотой,
Встал за тучкою жемчужной
Полумесяц золотой.
Он блеснул, как над мечетью,
Над темнеющей горой
В час, когда с волшебной сетью
Вылетает духов рой.
Сеть из лунного сиянья
Ручкой феи соткана, —
Сердце в нити обаяньяВмиг запутает она.
В эту ночь благоуханий,
В тьме курящих фимиам,
Для скитаний, для свиданий
Выходить опасно нам!
Запах роз и цвет глициний
В благовонной тишине,
Ночью звездной, темно-синей
Отравляют сердце мне.
Есть в дыханье аромата
Что-то злое, что всегда
Мне напомнит без возврата
Улетевшие года.
XXXVI
Северная ночь.
Ночь бледная. —
Мертва, тиха, ясна,
Надь краем северным
Покоится она.
И спящая, открыв широко очи,
Земля глядит в сиянье белой ночи.
Развенчанный,
Прозрачен свод небес,
И смотрит в озеро
Седой, росистый лес.
В стекле воды, как призрачные грезы,
Повисли ель и белый ствол березы.
Все замерло.
Светла ночная даль —
И даль прошедшего.
Былых утрат не жаль.
Исчезла тень печали и страданья,
Безжизненны, ясны воспоминанья.
Царицею,
Нема и холодна,
Любовь минувшая
Сияет там одна.
Бледней она, чем северные ночи,
И в тихом сне ее открыты очи.
XXXVII
Как скучно смотрят небеса!
Морщины туч легли вдоль небосвода,
Седеют мрачные, еловые леса…
Совсем состарилась природа!
И безнадежный холод, и тоска…
И страстно хочется в тревоге одинокой
Весенних снов, душистого цветка
И юных гроз с зарницею далекой!
ХХХVIII
Финские скалы.
Изжелта-красные,
Сеpo-багровые
Смотрят скалы суровыя
В воды ясные.
Кажутся бледными
Неба бессонного грезами
Сосны с березами
Чахлыми, бедными.
Плачут березы, будто покинуты,
Сосны над скалами,
Серыми, алыми,
В светлой воде опрокинуты.
И над озерами,
Тягостно думая,
Грезит природа угрюмая
Снами нескорыми.
Даль так пустынна
С хлопьями туч сероватыми…
Плещет покрытый заплатами
Парус унылого финна.
Словно отдавшись печалям,
Старой, неходкою
Правит чухонец мой лодкою…
— Где же мы, укко*, причалим? —
Грезится, снится
Берег иной мне за финскими скалами….
Полно! Мечтами усталыми
Сердце туда не умчится!
_________
* Укко — старик.
XXXIX
Сумерки.
Темнеет сад, доносятся в аллею
Аккорды пианино в тишине…
Я не грущу, о прошлом не жалею,
Но сумерки прокрались в сердце мне.
Закутав в креп и в черный флер былое
И траурных видений вызвав ряд,
Не о возможном счастьй, — о покое
Мне сумерки невнятно говорят.
Ни слез, ни дум…. объятый тишиною,
Я точно сном печальным усыплен….
Аккорд последний смолк, и надо мною
Едва шумит ветвями старый клен.
XL
Вечерок.
Вечер тих и снег глубок,
Чуть повеет ветерок,
Чуть пахнет в мое лицо…
Под ногой скрипит крыльцо.
В этот тихий, чуткий миг
Счастья сон к груди приник,
И чего-то сердце ждет…
Точно встречи у ворот.
ХLI
Под месяцем.
Набегающая пена,
Волны моря, брызги, всплески…
Белогрудая сирена
Выплывает в лунном блеске.
Хороша, зеленоока…
Будто знаю очи эти…
В волосах ее широко
Вьются водорослей сети.
За скалу в седом прибое
И хватается, и тонет…
Кто-то стонет… и былое
Море лунное хоронит.
XLII
Призрак.
Умру ли я в чужой стране,
И будет мне могилой
Холодный Север, горький мне,
Холодный и унылый.
Но душу вольную мою
Привязанность живая
Умчит на Юг, — в родном краю
Мечтать, не умирая.
Я след в Крыму оставил свой,
Там жил, любил я страстно,
А что полно любви живой —
Забвенью не подвластно!
И не дано исчезнуть мне…
Мой дух и за могилой
Скитаться будет при луне
В стране, при жизни милой.
Исполнен прежнею тоской,
С печалью затаенной
Носиться буду над волной,
Луной посеребренной.
Сверкают волны и горят
Огнистой чешуею,
И в даль бежит их бурный ряд
Дорогою морскою.
С утеса вижу, став на кручь,
Слежу прибой шумящий….
И понесусь на крыльях туч
В тени долины спящей.
И там, как звезды далеки,
Среди садов мерцая,
Горят селений огоньки, —
Там люди, жизнь людская.
Там мне мила еще одна…
К ее окну украдкой,
Когда немая ночь темна,
Лечу я тенью шаткой.
Ее забыть — доныне нет
Во мне бесстрастной силы,
И запоздалый мой приветь
Ей шлю из-за могилы.
Еще к земле меня влекут
Мои воспоминанья,
Страшна разлука, — знал я тут
Надежды и страданья.
Как прежде, я люблю взглянуть
На ключ в овраге диком,
На виноградник, горный путь,
Где вьется ястреб с криком.
Как прежде, в тишине громад
Ущелий потаенных
Мой слышен вздох, мой блещет взгляд
Среди ночей бессонных.
Чу! Камень, шумно под ногой
Упав, гремит о скалы…
То я… Ты встретился со мной,
Мой путник запоздалый!
Я проведу тебя туда
Дорогой безопасной,
Где над горой одна звезда
Блестит в лазури ясной.
И не оступится твой конь
О каменные скаты, —
Поводья брось! Узды не тронь!
С тобой пришлец крылатый.
Меня узнаешь всюду ты
Среди воспоминанья, —
Мои слова, мои мечты.
Тревоги и желанья.
В пустыне горной дуб стоит,
Обугленный грозою…
Там плачу я… И скал гранит
Прожжен моей слезою.
Тебе прибрежный кипарис
Мои расскажет думы,
И дикий плющ, и вольный бриз,
И гор хребет угрюмый.
Ты слышишь ли в ночной тиши
Крик птицы, грусти полный? —
То тихий стон моей души…
Мой смех — морские волны!
И про любовь мою тебе
Фиалка говорила…
Но повесть о моей судьбе
Пускай таит могила.
Могила, скрытая травой
Под старою ракитой,
Где над моею головой
Склонился крест забытый.
Мой незнакомец, вверься мне!
Над пропастью отвесной
Несись беспечно на коне
Тропинкой неизвестной.
Но помолись, окончив путь,
О том, кто на дороге
Хотел тайком тебе шепнуть
Былых страстей тревоги.
Вон там часовня под скалой
Лампада золотая
Горит, окутанная мглой,
И льет лучи, блистая.
Она с душой моей сходна:
Была в ней искра света,
Но гасла медленно она,
Печальной тьмой одета.
Мне краткий срок скитанья дан, —
Я слышу шум долины….
Прощай! Спеши!.. Ползет туман,
Светлеют гор вершины!
XLIII
Нищий.
Поджав худые ноги
И выбившись из сил,
Сидел он у дороги,
И пел, и в бубен бил.
Оборванный и грязный,
Покрытый гноем, он
Пел гимн однообразный,Напев звучал, как стон.
И в бубен я монету
Швырнул, отъехав прочь,
И после встречу эту
Забыть не мог всю ночь.
Зачем свой призрак снова
На путь мой, как всегда,
Без спроса и без зова
Послала мне нужда?
XLIV
Аул Шумы.
Где дрожат, мерцая, звезды,
И буранов слышен гул,
По скалам, как птичьи гнезда,
Горный лепится аул.
Узкой улицею тише
Конь ступает по камням,
Над скалой, на плоской крыше
Вижу я две тени там, —
Под воздушною чадрою,
В легкой феске золотой,
При звездах, ночной порою,
Точно созданы мечтой.
Или звездное мерцанье
Мой обманывает глаз? —
Гуллизар! Айше!… Молчанье…
Тени скрылись, свет погас.
Лишь высоко над скалою,
Дружелюбны, далеки,
Отуманенные мглою
Светят саклей огоньки.
XLV
Ночные образы.
Давно мой ум смущает рой видений
И странных дум, родившихся в тиши…
Гиганты темные среди сомнений
Таинственно встают со дна души, —
Предвечных снов и мирозданья тени.
Их образы так дивно хороши,
Трепещут крыльев черных очертанья…
Но кто они? — я не найду названья!
Они глядят с неведомой тоской,
И я во тьме страшусь их приближенья…
Бегу от них, спешу к толпе людской.
К тревогам жизни, ласкам упоенья,
Где смех, любовь, беспечность и покой,
И, может быть, пустые развлеченья.
В ничтожестве, в забавах пустоты
Бессмертных лиц невидимы черты.
Хаос и смерть, и холод ночи вечной,
И тайну зла, и скорбь мятежных дум
Забыть хочу за песнею беспечной,
Уйти от них в веселье, праздный шум.
Но на пиру, за болтовней сердечной —
Везде они… Их взгляд тревожит ум,
Встает теней знакомых вереница,
И бледные глядят, кивают лица.
XLVI
Наемник.
Баллада.
Стан грозного Тилли
Безмолвен и тих,
Сон мертвых спокоен,
Сон крепок живых.
Забыт двух религий
Кровавый раздор,
И ночь прекратила
Двух лагерей спор.
С мечем и Евангельем
Спит реформат,
Над четками дремлет
Католик солдат.
Луна показалась,
Блеснул где-то щит…
На стражи в кирасе
Бургундец стоит.
С Густавом-Адольфом
В походах он был,
Он бил Валенштейна,
Он Тилли служил.
За золото верен
Союзнику он,
Но чести не продал
И славных знамен.
Молитвы не шепчет
Он в грохоте сеч.
Шутя, обнажает
Свой кованый меч.
Пример он героям,
Всегда впереди,
Кираса стальная
Блестит на груди.
Ведут его в битву
Вино и любовь,
За жизнь, наслажденье,
Он смело льет кровь!
Что догма и тезис?
Не поп он — солдат!
За папу и черта
Рубиться он рад.
Ему — будь фанатик,
Будь мрачный сектант, —
Католик приятель
И друг протестант.
Ему протестантка
Гертруда мила
И кубок--католик,
Раз выпит до дна.
Пасторы, прелаты —
Все поп, все одно…
Попы! Pax vobiscum!
За вас пью вино!
Горячую битву
Нам утро сулит,
Тот прав, кто за веру
Изрядно побит!
В усы он смеется,
На меч оперся,
И утро светлеет,
Созвездья гася.
«Те Deum» запели,
Петух прокричал,
И солнце краснеет, —
Совсем кардинал!
XLVII
На палубе.
Веет парус тенью длинной,
Тишина на корабле,
И по палубе пустынной
Я брожу в вечерней мгле.
Тучи в небе, в море волны
И в душе движенье дум…
Быстрый бег, тревоги полный,
Однозвучный плеск и шум.
Светит с мачты над кормою
Одинокий огонек,
В смутном море, скрытый тьмою,
Берег призрачный далек.
Берега ли то Востока
Или Севера края, —
От минувшего далеко
Убежать хотел бы я!
И былое исчезает,
Скрылась память прошлых лет,
И бежит, и, пенясь, тает
За кормой волнистый след.
XLVIII
Сфинкс.
Очертив в вышине профиль сказочный свой,
Древний сфинкс, как громада немая,
На подножье гранитном лежит над Невой,
Взор загадочный в сумрак вперяя.
Снится ль в полночь ему голубой его Нил
Или грезит он знойной пустыней, —
Здесь на севере бледном его опушил
Серебрящийся блестками иней.
Завывая во мгле и крутясь впереди,
Вьюга снегом морозным блестела
На холодном челе и на женской груди,
Возле лап и вдоль львиного тела.
В мутном сумраке, вместо седых пирамид,
Встали храмы, дворцы молчаливо,
И порой из-за туч лунный свет озарит
Стран египетских дивное диво.
XLIX
Горный лес.
Лес дремлющий
Безмолвием объят.
Колоннами
Стволов гигантских ряд
Возносится торжественно и прямо,
И сумрак в них, как синий сумрак храма.
Спокоен лес,
И папоротник в нем,
Как ряд светильников
С потухнувшим огнем,
Раскинулся широкими ветвями,
И слышится неясный шепот в храме.
Как тайною,
Молчаньем тьма полна,
И в сердце крадется
Молитвы тишина, —
Святилище лесное дышит миром,
И древний дуб стоит седым кумиром.
Века минувшие
Взрастили горный лес,
Вершинами
Он в облаке небес,
И жертвенники скал, алтарь друида,
Причудливо не изменили вида.
И сосны старые,
И гулких сводов тьма,
И мох седой —
Не вечность ли сама?
И здесь, в тиши сурового молчанья,
Печаль — нема, и сон один — страданья!
Однажды, помню я,
Явились люди в лес…
Сосна — гигант,
Касавшийся небес, —
Качнулась вся, и в корни вековые
Сталь топоров ударила впервые.
Косматую главу
Чудовища лесного пригибали,
И рухнуть на траву
Готов был ствол седого великана…
Но праздновать победу было рано!
Сеть узловатая
Нагих корней,
Землей покрытая
И рывшаяся в ней,
Держала ствол, как цепкими руками, —
И под сосной рубить их стали в яме.
Но корни напряглись,
И вот гигант лесной
Над ямой встал,
Поднялся сам собой,
И схоронил пришельцев, как в могиле…
Лес отомстил! —
Их корни раздавили!..
L
На станции.
Сонет.
Опять вокзал… В степи бушует непогода,
Но зала станции огнями залита.
Вдоль убранных столов и смех, и суета,
И радостный прилив кипящего народа.
Но вот пробил звонок, толпа шумит у входа,
Вагоны двинулись, и зала вновь пуста,
И слышен гул шагов под звучной аркой свода,
И стелется в углах пустынных темнота.
Так радостных надежд, живых очарований
На миг душа моя опять была полна…
Но в памяти моей воскресла тень одна, —
И нет огня в груди, и в сердце нет желаний,
И рушится обман несбыточных мечтаний,
И вновь душа моя безмолвна и темна.
ПЕСНИ ЮНОСТИ
правитьI.
Тучка.
Купаясь в лазурной пучине,
Холодная тучка плыла
Одна по воздушной равнине,
Как челн без руля и весла.
Глядела она безучастно
На землю с небесных высот,
И мчалась над нею бесстрастно
Куда-то вперед и вперед!
В туманной груди ее спали
Предвестники бури и гроз:
Громовые стрелы и капли
Небесных, живительных слез.
Но тихо, спокойно летела
По ясному небу она,
Как будто над ней тяготела
Рука непробудного сна.
II
Творчество.
Проснулось мое вдохновенье,
Туманный расторгнув завес,
И вот — наяву сновиденье,
Я вижу пространство небес!
Я творчество вновь постигаю
На миг пробужденной душой
И лиру свою оживляю
Гармонией неба святой.
Я счастлив!.. Умчался я снова
В далекий, заоблачный край,
Где в радуге сна золотого
Является сказочный рай!
Но счастье на долго ли это? —
Исчезнет божественный луч,
И царство волшебного света
Задернется дымкою туч.
Опять мои думы, как челны,
Умчатся в иные края,
И снова в туманные волны
Душа погрузится моя.
Тяжелое близко мгновенье
Безмолвного, долгого сна:
Исчезнет мое вдохновенье,
Как в море спокойном волна.
И снова душа опустеет,
Иссякнет источник живой,
И звук оборвется, замлеет,
С дрожащей сольется струной…
Но быстрое время промчится,
Промчатся и сонмища туч,
И снова в груди пробудится
Таинственный творчества луч.
Проснется мое вдохновенье,
Взволнуется водная гладь,
И струн очарованных пенье
Звучнее польется опять!
III
Дриада.
Меркнет, гаснет свод лазури,
Слышен голос дальней бури;
Плещут реки, ото сна
Высь дубрав пробуждена,
И в стозвучном, звонком хоре,
Словно в тихом, ясном море
Перед бурей всплески вод,
Слышен звук нестройных нот.
В вышине дерев могучих
Ветра свист и вой,
И раскаты в черных тучах
Бури громовой;
Но во мраке тихой чащи
Плещется поток,
И в струе его журчащей
Спит речной цветок.
Полусумрак сладострастный
Там в тиши царит,
И на ветке, как алмазный,
Светлячок горит.
В листьях девственного сада,
Там, во тьме густой,
Обнаженная дриада
Блещет красотой;
В упоенье полусонный
Обнимает дуб, —
И слетает стон влюбленный
С ее алых губ;
То темнее бурной ночи,
То светлее дня,
Блещут, меркнут ее очи,
Полные огня…
И дриадой оживленный
Шепчет, стонет дуб влюбленный
И мешает ропот свой
С хором бури громовой —
И яснеет свод лазури,
И стихает голос бури,
И в покой немого сна
Высь дубрав погружена.
IV
В непогоду.
Разыгралась непогодушка, словно богатырь —
Налетает соколом на морскую ширь.
И встают там черные, грозные валы,
И сверкают пеною из полночной мглы.
Ходит ветер с присвистом, шапка набекрень,
Держит рукавицею удалой кистень.
Размахнется вправо им — тонут корабли,
Влево — вырвет дерево с корнем из земли.
И летит, играючи, богатырь вперед,
И по небу черные тученьки метет.
Льются они дождиком на сыру землю
И несутся к Северу, к Белому Кремлю.
Падают там хлопьями, стелятся ковром,
И дороги белые блещут серебром.
А по ним мохнатые саночки стрелой
Мчатся с колокольчиком тройкой удалой…
Ветер, ветер северный! ты силен, могуч —
Носишь ты в поднебесье горы синих туч!
Принеси ж на крыльях мне из земли родной
Тройку с колокольчиком в сбруе ременной!
С гордою Тавридою я тогда прощусь,
Полечу я соколом па Святую Русь!
Не люблю вас южные, пышные края…
Где ты, ширь могучая, родина моя!
V
Песня бесталанного.
Как и нет у меня, добра молодца,
Нету волюшки во чистом поле,
Во сыром бору, во дубравушке!
Да не горе то, как была б в груди,
В ретивом сердце воля твердая:
Я бы с волей той волю вольную
Во лесах густых, словно клад, нашел!
Ты родись во мне, воля крепкая,
Воля крепкая непреклонная!
Откую тебя, как булатный меч,
Тяжким молотом — злой судьбиною,
Отточу тебя долей горькою
На кровавый бой с жизнью-недругом.
Как возьму тебя, воля, верный меч,
В руки мощные, богатырские,
Как махну тобой в праву сторону —
Разлетятся в прах горы крепкие,
То ль судьбы моей злы заставушки;
Как махну тобой в леву сторону —
Отрублю зараз буйну голову
Злому недругу, горю горькому!
А без воли я, словно девица,
Словно девица, лебедь белая:
Мне бы кросны ткать, а не меч носить,
А не меч носить во тугих ножнах!
А без воли мне — шелковой шнурок,
Да осинушка придорожная!
Закачаюсь я тогда в стороны,
Куда ветер гнет переменчивый,
Как качался я на белом свету
Во всю жизнь мою бесталанную!
VI
Из элегий Катулла.
Неси, о зефир, над лазурью морей
Напев моей арфы унылой! —
Воробушек Лесбии умер моей,
Воробушек Леебии милой!
К туманному Орку умчался он прочь,
Забыл ее нежные ласки…
Жемчужные слёзы о нем день и ночь
Роняют прекрасные глазки!
VII
Притча.
От Матвея Еванг. гл.13, ст.81 и 32.
От Марка Еванг. гл.4, ст.30, 31 и 32.
Горчичное семечко ветер суровый
Однажды забросил в кустарник терновый;
И там, у дороги широкой, давно
В пустыне бесплодной лежало оно.
Топтали его на пути от Солима
Сандалии шедшего в даль пилигрима,
И хищные птицы, посева враги,
Над ним в поднебесье чертили круги.
Но в знойной пустыне, средь плевелов сорных
Тайник сохранился в нем сил благотворных.
Летучие годы взрастили зерно,
И деревом стройным поднялось оно.
В широких ветвях его, чудо Востока.
Красивые птицы гнездились высоко,
И странник убогий, святой пилигрим,
В тени отдыхал безмятежно под ним.
VIII
Травка.
Рано ты пробилась, травка полевая,
Стебельком зеленым белый снег взрывая!
Холодом повеют на тебя морозы —
Жемчугом застынут утренние слезы.
На зари туманной зимнего рассвета
Ты завянешь, травка, не дождавшись лета.
IX
Весна.
Весна, весна! Цветут фиалки!
На дне серебряной реки
При полном месяце русалки
Плетут душистые венки.
Летят крикливою станицей
На дальний Север журавли,
И небо первою зарницей
Над морем вспыхнуло вдали!
X
Дуб и мимоза.
Элегия.
У моря синего, в стране,
Где дремлют царственный розы,
Цвел дикий дуб на вышине
У ног развесистой мимозы.
Когда порывы ветерка
По гребням волн издалека
К деревьям шумно долетали,
Их листья трепетно шептали,
Спеша послать наперерыв
Ответ на дружеский призыв.
Но крепнет ветер, мчатся тучи,
Встают и пенятся валы…
И был оторван дуб могучий
Волной от рухнувшей скалы.
Утихла буря, солнце блещет,
Синеют в море небеса.
И влажною листвою трепещет
Мимозы нежная краса.
Лучами южными согрета,
Мимоза шепчет, ждет ответа…
Но медлит дружески ответ.
Еще, еще… ответа нет!
И ветру, пенящему море,
Так говорит мимоза в горе:
«О, ветер! Тихо все вокруг,
Безмолвен воздух лучезарный —
Меня забыл мой верный друг,
Меня забыл мой друг коварный!
Не шепчут темные листы
Его развесистого крова…
О, милый дуб, что дремлешь ты,
Не слышишь дружеского зова?..»
Меж тем в неведомой дали
От берегов родной земли,
С обломком мачты тихо споря,
Плыл старый дуб по воле моря,
Как труп, качаясь над волной.
В иные земли, в край иной.
Не так ли ты в минуту горя
Рассталась, милая, со мной?
Тогда еще, в былые годы
С тобою вместе мы росли,
Деля и счастье, и невзгоды
От мира шумного вдали.
Но вдруг ударил гром нежданный
И над моею головой;
На Север бледный и туманный
Был унесен любимец твой,
И в день, когда, борясь с судьбою,
Я погибал в чужой стране,
Ты усомнилася во мне,
И обвинен я был тобою.
XII
Старое письмо.
Письма неясные, пленительные строки
С волненьем сладостным читаю снова я,
И снова предо мной отчизны край далекий
И родина печальная моя.
И снова в глубине души моей унылой,
Как луч, сверкающий в осенний ясный день,
С укором на устах далекой девы милой
Является возлюбленная тень.
XII
Ива.
Над плакучей ивой после долгой бури
Пролетала туча в глубине лазури.
Проливая слезы золотым потоком,
Туча говорила с горестным упреком:
«Скучен лес угрюмый, опустела нива…
Где наряд, где кудри, где убор твой, ива?
Отчего склонилась низко головою,
Не шумишь, не шепчешь темною листвою?
А бывало, помнишь, на расцвете лета
Как была ты пышно зеленью одета!»
Но молчала ива, с горькою тоскою
Наклонясь вершиной низко над рекою,
И нагие ветви осени печальной
Отражала речка в глубине зеркальной.
XIII
Если гаснет лазурь лучезарного дня,
Омраченный закат не печалит меня;
И не жаль мне цветка, если ранней весной
Он поблекнет один на поляне лесной:
Завтра солнце опять заблестит горячей
В золотистом дожде искрометных лучей,
И над новым цветком, окропленным росой,
Развернется заря золотой полосой.
Но когда этих уст отцветет красота.
Когда юность, любовь пролетят, как мечта,
Что тогда мне твой взгляд, этот взгляд заменит
И поблекшую тень исхудалых ланит?
Милый друг, погоди! Дней весенних не трать —
Эти дни не придут, не вернутся опять!
XIV
Барону Герсдорфу.
На языке, который кое-как
Ты разбирать учился па чужбине,
Моих отцов воинственный земляк,
Тебя в стихах приветствую я ныне.
Привет певца — цветок чужих полей
Возьми с собой в Германию родную,
Для девы той, что всех тебе милей,
Которую, не зная, я ревную.
XV
Выздоровление.
Сонет
О, уноси с собой, лазурная весна,
Тяжелые часы мучительных сомнений!
Проходит злой недуг, и сладостного сна
Над милою моей витает тихий гений.
Сквозь легкий занавес открытого окна
Струится аромат бесчисленных растений,
И в чуткой дремоте уносится она
Душою в чудный мир волшебных сновидений.
На щеки бледные красавицы больной
Румянец разлился пурпурною волной,
И губки алые вновь ищут поцелуя.
Спи сладко, милая! Мой утренний привет —
Оставлю на столе подснежников букет
И о тебе мечтать в безмолвный сад уйду я!
XVI
Изгнанник.
Сонет
На чуждых берегах пленительной Тавриды,
Где к ясной вышине лазурных, диких гор
Несется звучно песнь влюбленной Нереиды,
Я русских поселян услышал дальний хор.
И встали предо мной родные сердцу виды,
За темной пашнею синел угрюмый бор…
И вспомнил я судьбы тяжелые обиды,
И горек был тогда мой немощный укор.
Я видел пред собой поля моей отчизны,
Я руки простирал к стране моей родной,
И голос мой звучал, как вопль надгробной тризны…
Но было в вышине все ясно надо мной.
И горестным мольбам безумной укоризны
Лишь море вторило стозвучною волной.
XVII
Луч.
Я иду во мгле густой
Лесом бесконечным,
Я сроднился с темнотой,
С полумраком вечным.
Вдруг порою из-за туч
В этой мгле глубокой
Золотой пробьется луч
Струйкой одинокой…
И, закрыв рукою взгляд,
Светом ослепленный,
Я бегу скорей назад,
В сумрак отдаленный.
Так к печали я привык
И спешу в тревоге,
Если встретится на миг
Счастье на дороге.
XVIII
Песня.
Ах, скажи ты мне, душа девица,
Что со мной, скажи, приключилося?
Знать недоброе со мной сталося:
Как увижу тебя — словно ласточка,
Вьется сердце в грудь молодецкую,
Млеют рученьки богатырские,
Голова — сама к земле клонится!
Ты зачем меня, душа девица,
Во полон взяла, словно недруга,
Отняла мою волю вольную,
Заковала в цепь золоченую,
Не железную, да тяжелую —
Не порвать ее мощной силушке,
Богатырским мечом не разбить ее!
Нет, милей тебя, душа девица,
Добру молодцу воля вольная,
Степь широкая, небо синее,
Вековых дубрав шепот сладостный!
Уж какими ты злыми чарами,
Приворотным ты каким зелием,
Колдовством ли ты, черным знахарством
Во полон взяла добра молодца?
Уж как чары те — очи ясные,
Колдовство ли то — речь приветная,
То ли знахарство — хитрость женская,
Красота твоя несказанная —
Приворотное зелье лютое!
XIX
Цветок.
Обольстительный для взгляда
Цвел в тени роскошной сада
Нежный, розовый цветок;
Но отравой злого яда
Тайно был его листок
Напоен в росинке каждой,
И когда с весенней жаждой
Золотистый мотылек
Прилетал к нему напиться,
Жгучий яд, что в нем таится,
Проникал мгновенно в грудь,
И с цветочка гость беспечный
Полный смерти быстротечной,
Улетал в обратный путь.
Так фантазии прелестной
Грезы дивные таят
Сладкий мед росы небесной,
А для жизни — смерть и яд.
XX
Одиночество.
Графине Де Б--н.
О, верю я! — и вечный ропот моря,
И южный край, прекрасный, как мечты,
Не заглушат мучительного горя
И не наполнят вновь душевной пустоты.
Кто раз узнал печальный миг утраты,
Тот миру чужд и вечно одинок,
Как в бездне волн пучиною объятый
И в море брошенный челнок.
XXI
Октава.
Когда на краткий миг порой изнемогаю
Душою скорбною под бременем невзгод,
Лечу я в челноке к неведомому краю
И серый парус мой на встречу непогод,
Как шумное крыло, по ветру распускаю,
И жду, на руль склонясь, когда из бездны вод
Взовьется буйный вихрь под небо, словно кречет,
И грусть души моей по гребням волн размечет.
ХХII
Из письма.
О ночь роскошная пленительного юга!
Блестит луна, как светоч золотой,
Но мы вдвоем, два неразлучных друга,
Укрылись в комнате уютной и простой.
Слагаем мы два разные посланья:
Он — полное любви и радости живой,
Мое — нашептано тоской воспоминанья,
Как дума поздняя осеннею листвой.
И чрез окно вечерняя прохлада
Колышет нам свечу дыханием из сада.
Итак, пора любви настала и для вас:
Исполнилось мое над вами предвещанье.
Вы помните ли тот короткий, светлый час,
Когда зашел я к вам на долгое прощанье?
Наверх одни по лестнице крутой
В пустую комнату поднялися мы с вами.
Вы грустною тогда сияли красотой.
Во вздохе сладостном, меж темными словами,
Ваш тайный друг, тогда подслушал я в тиши
Признанье робкое доверчивой души.
Теперь, как облака над скошенною нивой,
Все ваши горести промчатся без следа.
И вас увижу я веселой и счастливой,
Как в ясных небесах вечерняя звезда.
И он, мой верный друг, испытанный судьбою,
Богатый знанием наставник добрый мой,
И вас из вечной тьмы сомнений за собою
Он к счастью поведет дорогою прямой.
Да, оба радости и счастья вы достойны!
Любовь осветит вам печальной жизни путь.
А я… как странник, я плетуся в полдень знойный,
И негде мне душой усталой отдохнуть.
XXIII
Письмо.
Затерянный в неведомой глуши
Среди миндальных рощ пленительного юга,
Я вести радостной от северного друга
Жду всею силою измученной души. Но редки для меня отрадные мгновенья.
Далекие друзья не балуют меня —
Давно волнуют их иные впечатленья
И злоба вечная минующего дня.
Пред ними новые, неведомые лица
Несет вблизи житейская волна.
Из милых должников особенно одна
Неисправимая и вечная должница.
На пышных раутах ликующей Москвы
Ее, наверное, не раз встречали вы.
Бывало, жду напрасно почтальона
И грустно в сад смотрю я из окна,
И разве изредка с воздушного балкона
Письмо, как розу, бросит мне она.
И радостна певцу счастливая награда.
Но если долго нет желанного цветка.
Невольно в душу мне закрадется досада,
И вера светлая, и радость — далека,
И в сердце вновь сомненье и тоска.
Но есть души моей одно воспоминанье,
Которое всегда отрадно для меня!
При нем немыслимы сомненье и страданье,
Как мрак ночной при ярком свете дня.
И вижу я себя ребенком в детстве дальнем.
В гостиной суета и шумный смех гостей;
Но вы одна остались в нашей спальне
Среди неубранных и дремлющих детей.
Лежу в кровати я, прильнувши к изголовью,
А вы с улыбкою склонились надо мной,
Как будто мать над дочерью больной,
И взор ваш теплится и лаской, и любовью,
И ваши локоны в мерцанье ночника
Бегут на грудь капризною волною,
И в кольцах золотых красивая рука
Блестит алмазами и нежной белизною.
Все это помню я в неясном, чудном сне,
И верится тогда невольно в дружбу мне.
Но будет! Вдалеке мои простые речи
Замрут без отклика, как беглый плеск волны.
Не ждет меня опять отрада новой встречи
При блеске и цветах ликующей весны.
На чуждых берегах изгнанник позабытый,
Участья теплого напрасно я искал —
Я слышу здесь лишь моря шум сердитый,
Во мгле ночной среди прибрежных скал,
И все, что было мне так дорого, так мило,
Судьбою у меня на век отнято было.
XXIV
Отчего ты с тоской молчаливою
Удалилась, головку склоня? —
Словно тучка промчалась над нивою
В лучезарном сиянии дня.
Или на сердце горе закралося?
Не кручинься, мой друг, погоди! —
Пережить еще много осталося
Светлых дней для тебя впереди.
Отряхни же слезинку блестящую
На свою белоснежную грудь —
Жизнь печальную, жизнь настоящую
В золотистых мечтах позабудь!
XXV
На смерть поэта.
В белоснежном гробу спит певец молодой,
Окруженный венками лавровыми.
Он над нами горел лучезарной звездой
И мирил с небесами суровыми —
С небесами, покрытыми тьмою ночной
И угрюмыми, серыми тучами:
С нашим веком пустым, с нашей жизнью больной,
Бедной силами духа могучими.
Оглянитесь назад, сколько славных имен
Изумленному взору там встретится!
А над нами давно омрачен небосклон,
Ни одной в нем звезды не засветится!
Ах, зачем же и ты, наш певец молодой,
Взят от нас беспощадной могилою!
Ты пред нами мелькнул перекатной звездой
И погас над землею унылою.
И гляжу я с тоской в беспредельную даль,
Где твой след в поднебесье теряется,
И мрачней на душе роковая печаль,
И тоскливее сердце сжимается!
XXVI
М. И--ой.
Ты пела, — и печаль,
Как призрак, отлетала.
Разбив оковы тела,
Душа стремилась в даль.
В груди моей уснула
Боль тягостных обид….
Не так ли пел Давид
Перед лицом Саула? —
Душа светлела вновь,
Скрывался демон муки,
И были эти звуки —
Любовь, сама любовь!
ХХVII
Утомленный жестокой борьбою,
Все на свете на миг позабыв,
Я не мог уж бороться с собою
И сдержать свой безумный порыв.
Как пловец, я во время ненастья
Вдруг лишился надежды и сил,
Я просил невозможного счастья,
Я любви невозможной просил!
Вся тоска позабытых желаний
Поднялась в моем сердце опять,
И не мог заглушить я рыданий
И безумного горя унять!
XXVIII
Когда в душе моей больной
Воспоминание проглянет
О днях, когда я был иной,
Невольно сердцу грустно станет.
О днях, когда я был счастлив,
Любил и верил без раздела,
Когда желания порыв
Жизнь обессилить не успела.
Теперь, лишь прежнее храня,
И новых замыслов не строя,
От наступающего дня
Я жду не счастья, а покоя.
И, как усталый пешеход,
Кидаю я свой взгляд унылый
На путь, который в даль ведет,
В желанный край, мне прежде милый.
XXIX
Раскаяние.
Дитя мое, вы правы, правы!
Чего желал безумно я?
Для вас нужны еще забавы,
Мечты и нежная семья,
А я пришел к вам утомленный
Искать привета и любви!
Не так ли странник, запыленный,
В грязи, в лохмотьях и в крови,
Прийдя в чужие поселенья,
Не находя участья вкруг,
В ребенке ищет утешенья,
И видит в нем один испуг.
XXX
Не тревожь мое сердце разбитое,
Про любовь мне свою не тверди:
Пусть умрет это чувство забытое
Одиноко в усталой груди.
На пути моем счастье не встретится,
И бесплодно промчатся года —
Для меня в небесах не засветится
Ни одна золотая звезда.
Мою жизнь не наполнишь пустынную,
Не украсишь печальные дни…
Но любовь молодую, невинную
Для другого в душе сохрани!
XXXI
Сестре милосердия.
Простите, добрая сестра,
Мои непрошенные речи;
Но я на вас еще вчера
Все любовался — с первой встречи.
Как вам идет простой наряд
И эта белая повязка!
Как нежен ваш склоненный взгляд,
Какая светится в нем ласка!
Зачем нельзя у ваших ног
Мне умереть на поле битвы,
Чтоб над собой услышать мог
Я ваши теплые молитвы!
Чтоб вы склонились надо мной
Хотя б на миг один с тоскою,
И взор усталый и больной
Закрыли мне своей рукою…
Но, верьте, есть печаль сильней,
Несчастней люди есть на свете —
Им милосердие нужней,
Чем умиравшим в лазарете!
XXXII
Праздник Воскресенья Христова.
Вот светлый день настал Христова Воскресенья;
Отворен настежь храм, за дверью золотой
Звучат пред алтарем молитвы и хваленья,
Все дышит праздником и радостью святой.
И, снова пробудясь в цветах от усыпленья,
Уже блестит земля весенней красотой…
Одна душа моя не знает обновленья,
И сердце прежнею томится пустотой.
XXXIII
Поздняя встреча.
После долгой разлуки, былых испытаний,
Пережитых в минувшие дни,
Измененные опытом горьких страданий
Встретились снова они.
И о детстве своем и беспечном, и шумном
Они вспомнили в дальнем краю,
И разбитую ими в порыве безумном
Любовь молодую свою.
Но сломила их скорбь пережитых сомнений,
Для любви опустела их грудь,
И напрасной, и поздней тоской сожалений
Им утраченных дней не вернуть.
XXXIV
Участье.
Исполнена горячего участья,
Пред образом она молилась обо мне,
Просила у небес и радости, и счастья
Мне, путнику на чуждой стороне,
И плакала в полночной тишине,
И слезы падали из глаз ее прекрасных,
Как звездочки с небес безоблачных и ясных.
А между тем сама могла бы счастье дать,
Мне подарить любовь и наслажденье,
И облегчить души моей мученье,
И к жизни возвратить меня опять!
XXXV.
Маловерный, малодушный! —
Жизнь еще перед тобой:
Смело руль возьми послушный
И борись с своей судьбой,
И борись, как с бурным морем
Смелый борется пловец —
И тогда с нуждой и горем
Ты простишься наконец; —
И зажжется пред тобою
Животворный луч в дали.
И домчат тебя с собою,
Укрепленнаго борьбою,
Волны к берегу земли!
XXXVL
Когда в толпе людской ты встретишь
взгляд холодный,
Когда язвительный намек услышишь ты,
И осмеют в тебе порыв твой благородный,
И чувства светлые, и лучшие мечты,
Тогда ты обратишь свой грустный взор с мольбою
К тому, кто горячо всегда тебя любил,
Хотя во многом был виновен пред тобою,
Кто так же, как и ты, людьми непонят был.
Но преждевременно его ты осудила
За страсти жгучие и ряд безумных дел,
За то, что жизнь его была, как ночь, уныла,
И примириться с ней он сердцем не умел.
XXXVI
Слезы.
Много, много горя, много слез и муки
Накопилось в сердце в дни былой разлуки.
И когда с тобою встретились мы снова,
Не могли друг другу мы сказать ни слова.
Лишь обнявшись крепко, мы сидели рядом,
Да из глаз катились слезы крупным градом.
Но как сладки слезы на груди у милой,
Как волнуют сердце верою и силой!
С ними легче в жизни тяжкая дорога,
И теплей молитва пред очами Бога.
Но бывают слезы жгучие, иные,
Одиноко льются в сумерки ночные.
О, не дай их, Боже, никому на свете!
Тяжелы и горьки людям слезы эти!
ХХХVIII
Как я тебя люблю!
Я люблю тебя так, как никто, никогда
Полюбить тебя больше не может:
Любит так только тот, кто всю жизнь, все года
И все силы в любовь свою вложит.
На моих же глазах ты росла, расцвела,
С детских лет тебя знал я и видел,
И тебя я берег от неправды и зла,
И дурное в тебе ненавидел.
В твою душу я первый вложил смена
Добрых чувств, жажду света и знанья;
Пробудил я тебя от спокойного сна
Для любви, для надежд и страданья.
И тебя не любить мне? Никто, никогда
Полюбить тебя больше не может —
Любит так только тот, кто всю жизнь, все года
И все силы в любовь свою вложит!
XXXIX
Береза.
Помнишь ты у воды над зеркальной рtкой
Белый ствол наклоненной березы?
Как поникла она, словно с тихой тоской
Проливая горючие слезы?..
Как с тобой мы в заросший кустами обрыв
Приходили четою влюбленной
Посидеть, помечтать, все на свете забыв,
Под березой над речкою сонной.
И над нами шумел обнажавшийся лес,
Падал лист золотистый, осенний,
И сквозя в синеве побледневших небес
Облака пролетали, как тени.
И о чем же береза грустила тогда
И шепталась с соседней ракитой?
Не о том ли, что нам не сулили года
Ничего кроме жизни разбитой?
Не о том ли, что все: и любовь, и мечты,
Все погибнуть должно было скоро,Ничего нам не дав, кроме слёз, пустоты,
Да в душе рокового укора?
XL
Бедная роза.
Утирая невольные слезы,
Шел я садом сквозь сумрак и сон,
И едва распустившейся розы
Я сорвал белоснежный бутон,
И в саду, дремотою объятом,
Насладился ее ароматом.
Не дождем, не жемчужной росой
Окропил я ее в полуночи —
Я над ней свои выплакал очи
И прожог ее горькой слезой.
И завянет она пред рассветом,И, пробившись из сумрачных туч,
Как улыбкой, прощальным приветом
Озарит ее солнечный луч.
XLI
Разбитый корабль.
Утих на взморье шум сердитый,
И после бури в час ночной
Корабль, у берега разбитый,
Устало борется с волной.
Без парусов повисли снасти,
Потерян якорь, нет руля,
И отдается чуждой власти
Печальный кормчий корабля,
И, в море бросив груз тяжелый
И мачту стройную срубив,
Глядит, как остов этот голый
Несет задумчивый прилив.
XLII
Атина.
I
Во дни юности пылкой душой
Я стремился к любви бесконечной;
Жизнь считал я дорогой большой
К царству счастья и радости вечной.
Но мне тут же, на первом шагу
Повстречались неправда и злоба;
Я узнал, что любить не могу
И быть верным до самого гроба.
И увидел тогда я с тоской,
Что любовь не одно наслажденье
Нам дарит благодатной рукой,
Что за ней настает охлажденье,
Скука, горечь с одной стороны,
А с другой — безотрадные муки,
Невозвратно мелькнувшие сны,
И в конце — неизбежность разлуки.
Сколько жгучих упреков одних
Оставляет любовь за собою!
Нет, Бог с нею! Подальше от них:
От любви, завоеванной с бою,
От блаженной минуты одной,
Двух-трех дней торжества, упоенья! —
Я такою ужасной ценой
Не могу покупать наслажденья.
И брожу я в чужой стороне,
Позабыв все любовные сказки…
Но я рад, если женщина мне
Подарит хоть продажные ласки.
II
Вот из этих-то женщин одну
С благодарностью я вспоминаю
И люблю, как любил в старину.
Кто она — я наверно не знаю.
Знаю, впрочем, как звали ее,
Что гречанка она из Галаты,
Что живет, продавая шитье,
И что мало берет она платы.
Я в Стамбуле с ней встретился раз.
Лет шестнадцать, семнадцать ей было,
Но посредством улыбок и глаз
Она бойко со мной говорила:
Мой язык непонятен был ей,
Новогреческий, знал я не больше —
И поэтому, верно, я с ней
Прожил вдвое, чем с прочими, дольше;
Да и не было споров у нас
О правах и на счет убеждений,
Ни борьбы, ни заплаканных глаз,
Ни упреков, ни слез, ни сомнений.
Вижу домик ее, как теперь,
Среди улицы грязной квартала,
В ее комнату низкую дверь,
Где у входа жаровня стояла,
Где на углях варила порой
Для меня она кофе свой скромный,
Когда к ней я под буркой сырой
Приходил ночью поздней и темной.
III
Пусть в прошедшую ночь в ее дверь
К ней другие стучалися смело —
С ней забыться спешил я теперь
И на миг ей отдаться всецело.
И смотрел на нее я с тоской,
И любил в этот миг ее нежно…
Сладок был поцелуй молодой
И огонь ее ласки мятежной.
От нее возвращаясь к себе
В монастырь*, где я жил в это время.
Где монахи в посте и мольбе
Переносят житейское бремя,
Вспоминал я с невольной тоской
Поцелуй моей греческой пери
И с досадой стучался рукой
В монастырские толстые двери.
И привратник, седой великан,
Отпирал мне железо затвора
И с улыбкою прятал в карман
Два красивых наполеондора. Турок-лодочник, мой проводник,
Уходил, и я шел в свою келью,
Где горел одинокий ночник
Над холодной и жесткой постелью,
____________
* Монастырь св. Франциска.
IV
Но теперь тех умчавшихся дней
Мне не жаль, как поблекшей картины.
Только имя я помню моей
Черноглазой гречанки Атины*.
Мы без грусти расстались тогда,
Будем рады увидеться снова,
И опять друг без друга года
Проживем — и не скажем ни слова.
И была до последнего дня
Наша связь без забот и тревоги,
И Атина любила меня,
Несмотря на удел свой убогий.
Не бывало ни горя у нас,
Ни тяжелой и острой печали…
Да не лучше ль она во сто раз
Тех, с которыми так мы страдали,
Тех, которым мы все отдаем.
Что в нас лучшего жизнь сохранила,
И потом неразлучно вдвоем
Жизнь проводим темно и уныло!
____________
* Новогреч. «Афина».
XLIIL
Актер.
С подмосток, пред толпой нарядной
Я произнес свой монолог…
И если б кто подслушать мог,
Какою мукой безотрадной
Тогда томился я, с какой
Неизъяснимою тоской
Я пережил свои страданья,
Свои погибшие мечты!…
A мне гремят рукоплесканья,
Мне сыплют пестрые цветы!
XLIV
Похоронена жизнь моя бедная,
И в цветах померанца на лбу
Она спит молодая, и бледная,
Вечным сном в белоснежном гробу,
И не слышно над нею рыдания,
Не заплачет над нею семья,
И улыбкой одной сострадания
Ее в землю проводят друзья.
Ты, разбившая счастье последнее
И надежду в усталой груди,
Только ты на кладбище соседнее,
На могилу мою — приходи!..
XLV
Орел.
Размахом мощного крыла
Орел летел к звездам небесным…
Но вот взвилась ее стрела —
И он упал к ногам прелестным
На землю, в пестрые цветы
Таким же пленником… как ты!
XLVI
Гимн софтов.
У врат святилища Каабы
Сидел в раздумье Магомет.
Кругом теснилися арабы,
И с неба луч заката слабый
Бросал на них свой алый свет,
Храня молчанье неземное,
Пророк был мрачен, недвижим —
Казалось, солнце золотое
В своем торжественном покое
Остановилось перед ним.
Вдруг дикий сын Арабистана,
Прекрасный голубь молодой
Белее снежных гор Ливана
К ногам подателя Корана
Слетел падучею звездой.
Спасенья в бедствии жестоком
Среди опасностей и зол
Он умолял перед пророком:
Его заметил хищным оком,
Его преследовал орел.
Он ради птенчиков двух малых
Просил защиты от врага…
А уж на небе в тучах алых
Орел ширял на крыльях впалых,
Покинув горные снега.
И вот, едва в плаще широком
Учитель спрятал голубка,
Орел предстал перед пророком.
Во взоре хищника жестоком
Светилась мрачная тоска.
Один среди небес свободных
Летал он, грозный и немой.
Там, на вершине скал бесплодных
Напрасно шесть птенцов голодныхЕго с добычей ждут домой.
Душа учителя скорбела:
Ему обоих было жаль,
И в милосердье без предала
Куском от собственного тела
Он утолил его печаль.
И вот тогда пред Магометом
Свершилось знаменье чудес:
Две птицы озарились светом,
И превратились, и с приветом
Предстали слугами небес.
Их сам Господь послал к пророку.
Чтоб это сердце испытать,
И чтоб в покорной жертве року
Его всевидящему оку
Открыть святую благодать.
И вот в лучах Господней славы
Исчезли ангелы, как дым,
И гимн раздался величавый,
И расцвели цветы и травы,
И солнце улыбнулось им.
XLII
Могла ты снова дать мне счастье и любовь.
Меня бы ты из мертвых воскресила;
Раскрылась бы моя холодная могила,
И сердце трепетно забилось жизнью вновь;
Но, видишь ли… для этого так много
Любви нам нужно, светлой и благой,
Так близок должен быть нам человек другой.
Что воскрешать возможно лишь для Бога!
XLVIII
Октава.
Любовь мою к тебе сравнить могу я
С лучами солнца, летом, в жар дневной
Блестящими высоко надо мной
И жгучими, как пламень поцелуя;
Любовь же к ней — с печальною луной,
Которая, не грея, не волнуя,
В прошедшем лишь развалины одне
Унылым светом озаряет мне.
XLIX
Что ты бьешься, птичка-крошка,
И стучишь в мое окно?
Заколочено окошко
Зимней рамою давно!
Или то душа родная
Прилетала, чтобы мне
Песню спеть, напоминая
О далекой старине?
L
Пасха в Крыму.
Как весенняя ночь и тепла, и ясна
На прибрежье далекого Крыма!
Между гор и долин тихо дремлет она,
Сладким сном, чудной грезой томима.
Загорелась звезда, распустился цветок…
Кто грустит здесь — тот робок и жалок!
Чу! Журчит в тишине серебристый поток,
Дышит сад ароматом фиалок.
И кистями душистых глициний обвит,
Посреди кипарисовой сени,
Белый храм возле синего моря стоит
И в волнах омывает ступени.
Чуть мерцая во тьме золоченой главой,
Ропот волн заглушив недовольный,
С гулом моря сливает он благовест свой,
Звон торжественный, гул колокольный.
И в пасхальную ночь мириадом огней
Озарился тот храм над скалою.
Мрамор белых колонн обозначен ясней,
Блещет купол и спорит со мглою.
Синих, красных лучей ослепительный ряд
Отражается в бурной стихии, —
Самоцветные ль камни блестят и горят,
Не цветы ли цветут огневые?
Как лазурна полночных небес высота!
Фимиамы цветов и курений…
Вот во храме широко раскрылись врата,
Слышен радостный гимн песнопений.
То идет и поет возглашающий клир,
И хоругви блестят в крестном ходе…
Воскресенье Христа торжествует весь мир
И весны возрожденье в природе.
ПОЭМЫ
ГОРТЕНЗИЯ.
Поэма в септимах.
I
В провинцию заброшенный злым роком
(Советник тайный этим роком был),
Я года два с усердием служил
В одном губернском городе далеком.
Взирало на меня, ценя мой пыл,
Мое начальство благосклонным оком,
И я чернила проливал потоком.
II
С наследственных имуществ наугад
Высчитывал я пошлины и пени,
Презрев наследников мольбы и пени.
Был невелик мой месячный оклад.
Пройти служебной лестницы ступени
Не довелось мне, в чаянье наград,
И из меня не вышел бюрократ.
Не награжденный чином, геморроем,
Без пенсии, — с чернильницей одной,
И не украсив список послужной,
Сей длинный лист с печатями, на коем
Изображен весь жребий наш земной,
В отставка наслаждаюсь я покоем,
Хоть наслаждаться часто не легко им.
IV
Чтоб обеспечить жизнь детей, жены.
В Воронеже, в Калуге или в Туле,
Все в той же позе и на том же стуле,
Лет тридцать пять мы просидеть должны.
Мы в юности про жизнь мечтаем ту ли?
Но рок суров, и молодые сны
Мечтой о пенсии побеждены.
Но я, увы! — во вред душе и телу,
(Простятся ль мне столь тяжкие грехи?)
На службе даже сочинял стихи.
Я воспевал любовь и Филомелу,
А в докладной писал тьму чепухи.
Я улетал к далекому пределу,
Хотя предел не относился к делу.
VI
Так мудрено ль, что очень занимал
Меня в те дни один печальный случай.
О нем пишу я свой рассказ летучий,
Однажды я бумаги разбирал,
В моем шкафу наваленные кучей.
Там был всегда порядка идеал,
И пыли слой, сравнительно, был мал,
VII
Здесь, между дел, забвенных в нашем свете,
Увидел я, — был крест изображен.
На дверце шкафа был начертан он.
Под ним стояло, — помню строки эти, —
Одно лишь имя: Вихорев Антон.
Кто здесь почил в архивной нашей Лете —
Как не узнать о странном столь предмете?
VIII
На мой вопрос один из писарей
Мне сообщил доклад весьма пространный. Он мог один припомнить случай странный
И был у нас в палате всех старей.
Совсем забыв «вдовицу с дочкой Анной»,
Среди реестров, книг, инвентарей
Я внял писцу, умчавшись в Эмпирей.
IX
Назад тому лет двадцать, был в палате
Чиновник канцелярский. Он служил
С усердием, трудясь по мере сил,
Писал красиво и начальству кстати
Для подписи бумаги подносил.
И вдруг, забыв про штемпели, печати,
Он перешел в мир горней благодати.
X
Но для жилища лучший мир избрав,
Изобразил он, — странное желанье, —
В шкафу свою фамилию, — не званье.
Быть может, Вихорев Антон был прав:
Здесь, сохранив о нем воспоминанье,
Как бы гробница, некий кенотаф,
Гласит о нем казенный, пыльный шкаф.
XI
Трагически он кончил, как на сцене.
Решили все, бродя как бы во тьме,
Что Вихорев был не в своем уме,
Что до конца на жизненной арене
Безумье в нем сказалось в кутерьме,
Наделанной с взысканиями пени,
И что помешан он — на манекене.
ХII
На манекене, — да! Хотя предмет
И пункт подобный странны чрезвычайно.
Безумие — психическая тайна,
И странного для сумасшедших нет.
Здесь все условно, все весьма случайно,
И сам Ламброзо не пролил бы свет…
Наш ум больной загадкою одет.
ХIII
Похож на все губернские в России
Был город тот, где Вихорев служил.
Собор на площади центральной был,
Над ним кресты и главы золотые,
А вкруг теснились, — стиль и вид уныл, —
Казенная палата и другие,
И шли к предместью улицы глухие.
XIV
На улицах не в праздник — пустота.
Смертельная царила скука всюду.
Я вечеров описывать не буду,
С закускою картишек и винта.
Приезжим здесь дивилися, как чуду,
И приезжали люди не спроста, —
Ревизовать, уволить, дать места.
XV
Но в воскресенье оживали скверы
И улица Дворянская. По ним,
Кто праздностью, кто скукою гоним,
Толпясь, гуляли дамы, офицеры.
С Кондратьевым, товарищем своим,
И Вихорев гулял, день кончив серый.
В кокардах оба, чинности примеры.
XVI
Кондратьев был немного ростом мал,
Весь черненький, худой и весноватый.
Двадцатого, взяв дань служебной платы,
Он веселился, духом оживал
И в «Якорь Золотой» шел из палаты;
Но в ресторане, осушив бокал:
«Жизнь! — отрицанье жизни!» — изрекал.
ХVII
Плачевный афоризм! Но от собрата
Его усвоил Вихорев себе,
Хоть с горечью, с потребностью к борьбе.
То отрицанье жизни, — гнет, палата,
Тяжелый труд с покорностью судьбе,
В его душе рождали гнев когда-то,
И сердце было грезами богато.
XVVIII
Он жажду жизни страстно ощущал,
Одной мечтой напрасною томимо
Дрожало сердце… проносился мимо
Любви и счастья светлый идеал,
И он свободы ждал неудержимо.
Честолюбив, ничтожен, слаб и мал,
Права на жизнь судьбе он предъявлял!
XIX
В Кондратьеве себе нашел он друга,
В одном столе с ним прослужив года,
И был с ним откровенен иногда.
С Кондратьевым болтал он в час досуга.
Говаривал Кондратьев часто: «Н-да!
Хватить бы куш тысчонок в пять для круга,
А то, брат, жить теперь куда как туго!»
XX
К женитьбе склонен в двадцать восемь
Кондратьев был пленен Анфисой Львовной,
А Вихорев искал в тоске любовной
Офелию, как датский принц Гамлет.
Но где ж в губернии, в семье чиновной
Найти у нас Офелий и Джульетт,
Когда притом чинов и денег нет?
XXI
Ступенью высшей, почестей пределом
Кондратьеву казался — казначей.
Завидней был удел едва ли чей.
К нему стремился он в порыве смелом.
А Вихорев в тиши немых ночей,
Без сна мечтал, томясь душой и телом,
О власти, славе, чуть ни царстве целом!
ХХII
Училища не кончив, не имел
На зрелость он простого аттестата.
Его прибежищем была палата,
Он осужден был рыться в связках дел,
Хотя душа его была богата,
Хоть ум его подчас казался смел,
И в голубых глазах огонь горел.
XXIII
С ним, полным странной грусти и печали,
Кондратьев скромный сблизился один.
Он заменял его в дни «именин», --Дежурство так в палате называли, —
Ходил к нему, услужлив без причин,
И хоть понять его он мог едва ли,
Они друзьями очень скоро стали.
XXIV
Они курили вместе. Ах, табак
Подобен высшей в бедствии усладе,
Рой легких грез рождая грезы ради,
Обманом чувств смягчая жизни мрак.
Забвения мы ищем в этом яде,
Его дымок плывет приятно так…
Но очень дорог недурной табак.
XXV
Все ж иногда кутеж был неминуем:
Кондратьев шел в табачный магазин;
Он покупал полфунта в рубль один
И гордо говорил: «Чем мы рискуем?»
По сладости рожденных им картин,
Он сравнивал табак сей с поцелуем
И возбуждал фантазии игру им.
XXVI
У Вихорева был свой уголок,
И в нем иную он узнал отраду.
Он в комнате, подобной видом саду,
Мечтал, от жизни сумрачной далек,
Забыв печаль, тревоги и досаду.
Свои растенья нежно он берег, —
Лист арума, гортензии цветок.
XXVII
Как узники, тоскуя о просторе,
Они дышали, двигались едва…
Он видел в них живые существа,
Способные делить немое горе.
Любил он очень кипариса два,
Напоминавших юг ему и море…
Увы! Один из них увянул вскоре!
XXVIII
Но от цветов спешил в палату он.
Особенно вдовою Замогильной
Он удручен был: — с миною умильной
Шла в стол вдова искать свой пенсион.
Ее рассказы, перечень фамильный
Его томили. Ею заключен
Для справок был он в шкаф — в архив времен.
XXIX
Почтительность, все виды униженья,
Когда прикрикнут, пригрозив сперва,
Подавленные силою права,
Отставки страх и вечные лишенья,
Без чувства долг, без мысли голова, —
Такая жизнь ужасна без сомненья…
Но опишу ль вам Вихорева день я?
XXX
Среди шкафов и канцелярских стен,
Когда уже пустела вся палата,
Работал он точнее автомата,
С живой душой служебный манекен.
Черствели мысли, яркие когда-то,
И ум узнал постыдный, горький плен,
А жизнь текла, не зная перемен.
XXXI
Руссо и Лотце мудрая страница
О личности и о ее правах
Нам говорит… но канцелярский прах?
Но пыли слой? — Под ним должно все скрыться!
И есть ли прок в возвышенных словах?
У нас всему назначена граница:
Безличны личности, и важны лица/
XXXII
Таким «лицом» — чиновничий жаргон, —
В «означенной» палате, без сомненья,
Был Знаменский, начальник отделенья.
Он строго чтил формальность и закон.
Но обо всем особого был мненья.
Прилизан, строг, корректен и умен,
Недюжинным был карьеристом он.
ХХХIII
И вот взошло судьбы его светило:
В столицу съездив, получил он пост.
Он весь сиял, но скромен был и прост
И с подчиненными держался мило.
Подготовлялись адрес, спичи, тост, —
Он уезжал на юг, исполнен пыла,
И проводы устроить нужно было.
XXXIV
Что это был за пышный фестиваль!
Произносились речи за обедом,
(Вам, верно, смысл речей подобных ведом).
«Наш Знаменский, — сказал застольный враль, —
Как триумфатор римский, шел к победам!»
Все с Знаменским прощались, и едва ль
Шампанское могло залить печаль.
XXXV
Но час настал. Отъезд был неминуем.
Уж поезд тронулся с вокзала в путь, —
Вдруг на ступень вагонную вспрыгнуть
Успел чиновник, чувствами волнуем,
И к Знаменскому он припал на грудь:
Кондратьев пьяный, крикнув: «Чем рискуем?»,
Простился с ним последним поцелуем.
XXXVI
Но Вихорев угрюмо думал: "Эх!
Теперь за эти спичи, спаржи, оды
Пойдут уплата, вычет на расходы,
А у меня в мундире тьма прорех!
Ну, проводы! Вот не было невзгоды! И завистью, неведомо для всех,
Его томил начальника успех.
XXXVII
Звезда в лучах эффектнейшей карьеры!
Она смутила Вихорева взор,
Мелькнув пред ним, как некий метеор,
И день его преобразила серый.
Задумчивей стал Вихорев с тех пор,
Формален был по службе свыше меры,
И в нем погас последний проблеск веры.
XXXVIII
Фантазия — действительности враг.
Она способность к делу убивает.
Не действует, кто пламенно мечтает.
Лишен энергии, в пыли бумаг
Возился Вихорев, хоть знал, что тает
Вся жизнь его, замедлив ровный шаг,
Но для борьбы он воли не напряг.
XXXIX
Он не читал теории Гальтона,
Что рабство — заурядности удел,
Но быть рабом не мог он, не хотел.
В нем мысль была пряма и неуклонна,
Насмешка зла, как жало острых стрел,
Но, для контраста словно, сбившись с тона,
Он подчинялся низко, до поклона.
XL
Так гордый тополь рвется к небесам,
Главой всех выше, в небесах шумящий,
Но все ж, к своей отчизне настоящей,
Он корнем льнет — к земле, к траве, цветам.
Он не страшится молнии блестящей,
Но лишь топор ударит по лесам,
Он, годный на дрова, поникнет сам.
XLI
Ложился снег, по улицам белея,
И слышен был визгливый скрип саней.
В окошках становилося темней…
Казалась вся серебряной аллея
В центральном сквере, но гулять по ней
Не шла красотка, щечками алея,
И лишь метель неслась и выла злее.
XLII
Вот Рождество приспело, и готов
Был получить на праздничного «гуся»
Чиновник мелкий, с радости не труся
Кредиторов, процентов и долгов.
О новом платье думала Маруся,
Дочь писаря, а он — про сажень дров.
Мороз в тот год жесток был и суров.
XLIII
И вот, когда — то пряталось за тучей,
То вновь светило солнце сквозь туман,
И окон ряд был блестками убран,
Престранный с Вихоревым вышел случай.
Влюбился он. Был у него роман.
Увы! Как быть с судьбою неминучей?
Любовь сильна, хоть будь мороз трескучий.
XLIV
Любовь сильна, прекрасна… но она
Нуждается и в деньгах, и в затратах.
Офелии лишь о мужьях богатых
Вздыхают нежно в наши времена.
Гнездо амура в золотых палатах,
Им обстановка для любви нужна.
Кто гол и бос, тому не впрок жена.
XLV
Итак, mesdames, скажите: неужели
Могли бы вы в практически наш век
Любить того, кто хоть не из калек,
Пригож и статен, но на самом деле
Ничтожен, беден, жалкий человек?
Он не идет к карьере, к светлой цели…
Ужель его б вы полюбить хотели?
XLVI
Едва ли с милым рай и в шалаше.
Прошла пора пастушеских идиллий.
Колье, накидок, бархатных мантилий
Цирцеи наши жаждут все в душе.
Пусть женщины белее чистых лилий,
Но о презренном думают гроше,
И не купить любви «Аu bon marchй».
XLVII
Да, женщины нам «дороги» не в меру,
И их любви — цена не медный грош.
И прежде чем их страсть приобретешь,
Устроить нужно шумную карьеру,
И лишь тогда жену купить, как брошь,
Брелок, халат, бутылку Редереру
И статуэтку, — ну, хотя б Венеру.
ХLVIII
Наивное гаданье на цветке:
«Не любит — любит — нет!» О, Маргарита,
Пора оставить! Нежность позабыта,
И думать ли об этом пустяке?
Мы жить привыкли пышно и открыто,
В коляске разъезжать на рысаке,
Мазини слушать и смотреть Маркэ.
XLIX
Мой Вихорев с его душою яркой,
В безвестности живущий и в тени,
Мог верно оценен быть в наши дни
Одною разве дамою, — кухаркой,
Чего, конечно, Боже сохрани!
Роман такой — роман уж слишком «жаркий»,
И у плиты любовь была бы маркой.
L
Но кто ж смутил чиновника покой?
В кого влюбился он? Кто дама эта?
Уж не красавица ли полусвета?
Кто мог бы ждать фривольности такой?
Ужель иного не нашел предмета
Он для себя в губернии Т--ской?
О ком вздыхал наш Вихорев с тоской?
LI
Под самый праздник, подышать морозом
Вдоль улиц cнежных Вихорев пошел.
Ему встречался милый, слабый пол,
Подобный сновидениям и грезам, —
Прекрасным, лживым вместе. Очень шел
Их туалет к их взглядам, жестам, позам,
Румянец щек горел на зависть розам.
LII
Порхал, блестя при свете фонарей,
Рой белый звездочек пушистых снега.
Проснулись в Вихоревй грусть и нега,
И сердце билось чаще и скорей.
Мечтой летел он в даль иного брега, —
И вдруг, смутясь, в шинелишке своей,
Пред магазином стал он у дверей.
LIII
На Вихорева, ставшего неловко,
Из яркого окна на этот раз
Взглянула пара синих женских глаз.
В окне виднелась чудная головка:
Прическу освещал горевший газ,
Волнистый локон завила, плутовка,
Изящный носик, тоненькая бровка…
LIV
Так нежен был прелестной шеи цвет,
Глаза так живо, пристально глядели,
Что Вихорев смущен был… Неужели
Ошибся он? Не может быть! — Но нет:
Пред ним головка куклы в самом деле,
И, куафером выставлен на свет,
На ней — он видел — был парик надет.
LV
«Жаль! — он подумал: — Профиль — королевы!
(Головка повернулась тут сама
A troits quarts, кокетливо весьма)
А впрочем, все такие ж дщери Евы,
И ей подобных наберется тьма:
Лишь выставка причесок — дамы, девы…
Головки парикмахерские все вы!»
LVI
"Да, — продолжал он, — чувства нет у вас,
Хоть вы нарядны, куколки, прекрасны!
Порой, как небо, ваши взоры ясны.
Но я боюсь стеклянных ваших глаз, —
Они фальшивы, лживы и опасны,
И ваша прелесть только напоказ!
Головка стала перед ним en face.
LVII
И Вихорев почувствовал в тревоге, —
Что кукла смотрит на него: вот-вот
Головка рассмеется и кивнет.
Глаза смотрели, пристальны и строги, —
И он попятился… Холодный пот
Катился по лбу и, давай Бог ноги,
Он прочь бежать пустился вдоль дороги.
LVIII
В ту ночь ему тревожный снился сон,
Несбыточный, таинственный, как сказки,
И женский взгляд, исполнен тихой ласки,
К нему теперь был с нежностью склонен.
О, как ему знакомы эти глазки!..
Да полно: точно ль куклу видел он?
И он проснулся, странен и влюблен.
LIX
Он вcпомнил древний миф, как Галатею
Пигмалион чудесно оживил,
В холодный мрамор вдунув страсти пыл.
Он странную создал себе идею…
Прошла неделя. Вихорев купил
Головку в парикмахерской, и с нею
Уединился, полн мечтой своею.
LX
Кондратьев сам не мог его застать,
В палате только он бывал в дни службы,
И наступил конец их старой дружбы.
«Уж не хандрит ли Вихорев опять?» —
Кондратьев думал. Иначе чему ж бы
Холодность друга мог он приписать?
«Суров и мрачен! — что за благодать?»
LXI
И вот у слуг сторонкою о друге
Кондратьев стал справляться… Знает свет, —
Народа в мире любопытней нет
Приятелей досужих и прислуги
Поступок ваш, интимнейший секрет,
Что делаете вы в домашнем круге, —
Сквозь щелку подглядят друзья и слуги.
LXII
О Вихорове и его делах,
Любя его «как сорок тысяч братьев»,
Все досконально разузнал Кондратьев,
Во-первых, Вихорев быль весь в долгах.
Он накупил тьму юбок, шляпок, платьев,
Перчаток и духов, — "Каков размах!
Кого ж он это рядит в пух и прах?
Затем, хоть бобылем он жил, вне спора,
Но подавали с некоторых дней, —
Что уж всего казалося чудней, —
Ему всегда две чашки, два прибора.
Ужели Вихорев обедал «с ней»?
Кто дама эта, донна и синьора?
Кондратьев все решил разведать скоро.
LXIV
Была заинтригована меж тем
Не менее обиженного друга
И комнат меблированных прислуга,
Где жил наш Вихорев, угрюм и нем.
Все это выходило вон из круга.
С кем говорит, обедает он с кем?
К нему никто не заходил совсем!
LXV
Кондратьев думал: "Ох, брат, не дури ты!
Поставить надобно ему на вид, —
Не в пору Вихорев людей дивит!
Не записался ль он у нас в спириты
И духов вызывает, как спирит?
Огласка выйдет, — люди с толку сбиты,
И жаль его, — был парень деловитый!
LXVI
К нему входили — комната пуста, —
Цветы да вещи в сундучке потертом.
Шептал лакей: «Не водится ль он с чертом?
Тут видно, сударь, дело не спроста!»
Кондратьев отвечал: «Ну, что за вздор там!
Есть в двери щелка?» — «Дверь-то заперта,
Но, точно, есть со скважинкой места».
LXVII
И вот сквозь щель они взглянули оба:
Сидели за столом, к дверям спиной,
Там Вихорев и некто с ним иной,
Какая-то прекрасная особа
Со шлейфом и в накидке кружевной.
Но кто ж она? Не жительница ль гроба,
Чей прах земли извергнула утроба?
LXVIII
Но Вихорев ей ручки целовал,
Любезничал, как будто это — дама
Она сидела чопорно и прямо,
В прическе пышной, в платье — как на бал, —
И ни словечка! Холодна, упряма,
Хоть Вихорев, слагая мадригал,
И кланялся, и чаю предлагал.
LXIX
Ах, так в ответ на нежные признанья
Красавица бывает холодна!
В ней сердца нет, на все молчит она,
Бесстрастнее немого изваянья.
И пробудить в ней власть нам не дана
Огонь любви, безумства и желанья…
Но вот урок, иным для назиданья.
LXX
В любезностях плохой увидя прок,
Встал Вихорев, — брала его досада, —
Он даму взяд за талию, как надо,
И без борьбы к себе ее привлек. Она склонилась…
«Мрак и тайны ада!» —
Кондратьев тут в смущении изрек.
Слуга стоял белее, чем платок.
LXXI
«Тьфу, наважденье!» — «Видел?» — Номерного
Кондратьев упросил молчать пока.
Но как тут быть? Задача велика!
Поговорить с приятелем толково?
Предупредить его? Но с языка
При встречах с другом не срывалось слово:
Так тяжело глядел он и сурово.
LXXII
Кондратьев долго думал, став в тупик,
Как разрешить опасную загадку?
Но вот у друга он нашел тетрадку
В его столе среди конторских книг:
Не копии, не пошлины раскладку,
А кто бы это думать мог? — Дневник!
В него Кондратьев с прилежаньем вник.
LХХIII
«Неужели, — писал его приятель, —
Нельзя избегнуть женской красоты?
Все женщины ничтожны и пусты,
И нам их власти подчиняться кстати ль?
Не в них самих их прелесть, их черты,
Прекрасного возвышенный создатель,
Своим твореньям придает ваятель».
LXXIV
«Мне кажется, что можно бы создать
Искусственно нам образ идеальный,
(Искусственный, но все ж вполне реальный),
Хранящий женской прелести печать.
(Кондратьев свистнул). Прочь убор венчальный,
Любви восторги, счастья благодать
От куклы также можно ожидать!»
LXXV
«Вся прелесть женщин только в туалетах,
В духах их нежных, в пене кружевной.
У женщин нету красоты иной.
Она живет в их платье, в их корсете.
Ведь в платье старом тотчас же дурной
Становится иная дама в свете.
Нам фокусы давно известны эти!»
LXXVI
"В перчатках от Iuvin, из года в год
Производимых фирмой той же самой,
(Тут ясен вывод логики упрямой) —
Изящество наследственно живет.
В них прелесть формы, купленная дамой.
Не шляпка к даме, дама к ней идет.
Вот тайна в лавки купленных красот.
LXXVII
«Пленяют дамы нас одним нарядом.
Оденьте куклу в модный туалет,
И ей соперниц между женщин нет.
Я манекен поставлю с ними рядом,
И он затмит красавиц лучший цвет.
Равна ль ты этим нимфам и наядам
О, куколка моя, с лазурным взглядом!»
LXXVIII
«Гортензия, с тобой я жизнь узнал!
Люблю тебя, грущу, тебе неведом…»
И мысль его мешалась с диким бредом.
«Так вот в чем суть!» — Кондратьев прошептал,
Бедняга спятил! Как помочь сим бедам?
И он украсть тихонько слово дал
Предмет безумья, страсть и идеал.
LXXIX
Он друга не назвал эротоманом,
Не делал он анализа идей.
Не психиатр, но хуже дикарей,
(Врачи вредят жестоко иногда нам)
Решил покончить тайно и скорей
Кондратьев с помрачительным романом,
Вооружившись столь врачебным планом.
LXXX
Видали ль вы весеннею порой,
Как иногда в гнездо вернется пташка?
Своих птенцов напрасно ждет бедняжка,
Разорено гнездо семьи родной!
Сердечко бьется трепетно и тяжко,
Тоскует птичка в зелени лесной,
А все кругом поет, цветет весной!
LXXXI
Так под вечер, промыкав день уныло,
Однажды Вихорев пришел домой
И стал искать Гортензию. Бог мой!
Да где ж она? Бежала, изменила?
И он склонился, бледный и немой.
Надь сундучком, безмолвным, как могила.
Ужель ушла? Ужель его забыла?
LXXXII
Увы! Погас последний жизни свет!
Ни слез в глазах, ни жалоб, ни упрека,
Но он обманут горько и жестоко,
Его любви, его подруги нет!
И в комнат пустынно, одиноко…
Лишь куст герани, весь в цветы одет,
Чуть шепчется, чуть шелестит в ответ.
LХХХIII
Вот на полу, сквозь сумерки белея,
На миг его внимание привлек
Гортензией оставленный платок,
Так лист опавший все хранит аллея.
Здесь каждый стул, здесь каждый уголок,
Воспоминаньями печально вея,
Все говорит о ней, все дышит ею!
LXXXIV
Им овладел в вечерней тишине
Ревнивый бред, проснувшись понемногу.
Ушла ль она к гусару, к педагогу?
Кто стан ее сжимает при луне?
И он узнал всю ревности тревогу.
В измену куклы верил он вполне.
Он доверял ей, кукольной жене!
LXXXV
Его любовь, всю нежность сердца зная,
Она могла так низко обмануть!
Но нет, скорей, скорей за нею в путь,
Хоть за море, хоть в даль иного края!
Спешить, кричать, догнать ее, вернуть!
Гертензия, голубка, дорогая!
И он на сундучок упал, рыдая.
LXXXVI
Рыдал над куклой Вихорев. Так что ж?
В семье комедий кукольных немало.
Где человек, где манекен, бывало,
В истории всемирной не поймешь.
Ах, шар земной далек от идеала!
Наш лучший из миров, хотя хорош,
Но он подчас — совсем театр фантош.
LXXXVII
Ни дели ясной, ни свободной воли
Нам не дано жестокою судьбой.
Мы, как фантоши, прыгаем гурьбой,
На ниточках разыгрывая роли.
В комедии с общественной борьбой
Участвовать, скажите, не смешно ли?
Что может быть плачевней нашей доли?
ХХХVIII
Мы действуем, мы плачем, мы поем,
Когда ж фантоши портятся, в особом
Их погребают ящичке, — он гробом
Зовется чаще. Все умолкнем в нем.
Там место есть влиятельным особам,
И богачам, и нищим… Вечным сном
Забудемся мы в ящике одном.
LXXXIX
Прелестные, живые марьонетки,
Вы, балерины, дивы всех сортов!
Тот ящичек и вам уже готов,
Хоть ваши совершенства очень редки
И передать их не хватает слов,
Там отдохнут вертушки и кокетки,
Все «инженю», все бойкие субретки.
ХС
Кондратьев был доволен и счастлив,
Что оказал свихнувшемуся другу
Ничем незаменимую услугу,
Предмет его безумства удалив.
Не то что куклу, — потеряв супругу,
Иной супруг, хоть мрачен и ревнив,
Не долго чувствует тоски прилив!
XCI
Вкусив плоды столь дружеской заботы,
Дня три в палату Вихорев ходил,
Как по инерции. Он точен был
И к сроку исполнял свои работы.
Потом он стал особенно уныл,
В бумагах раза два напутал счеты,
И вдруг исчезнул с вечера субботы.
ХСII
Кондратьев озабочен был весьма,
Что Вихорев па службу не являлся:
«Начальник отделения справлялся,
Ведомостей, листов расчетных тьма!..»
И навестить он друга догадался
Позвал, в дверь стукнул — комната нема!
«Да где же он? Совсем сошел с ума!
XCIII
Уж не беда ль случилась?» Поскорее
Кондратьев двери распахнул толчком,
Да так и обмер весь: над сундучком
Висел там Вихорев с петлей на шей.
Глаза глядели мертвенным зрачком,
Повисли руки, словно стал длиннее,
На бледный лоб волос упали змеи.
XCIV
А в комнате и мир, и тишина.
Латании, герани, пышный арум
Цветут, зовут к любви, к весенним чарам,
Теплом душистым комната полна,
И только здесь загубленная даром
Неправды жертва новая одна
Нам говорит, как наша жизнь страшна.
ХСV
Так лучшие порою гибнут силы,
И вряд ли прав добрейший оптимист.
Печален мир, в нем самый воздух мглист,
И только сны мгновенные нам милы…
Останки друга, нежным сердцем чист,
Кондратьев наш проводит до могилы,
И будет крест поставлен там унылый.
XCVI
Пусть бледных жертв несчастный легион
Как дым, летит с земли к иному краю!
Крылатых душ трепещущую стаю
Берут себе Фортуна, бог Мамон
И власти князь, — как звать его, не знаю,
Но всех грозней и беспощаден он.
Им бедный мир наш в жертву принесен.
XCVII
А впрочем, что ж, на грустный лад настроя
Свой инструмент, я Лазаря пою?
Поэму вы схороните мою,
Как своего я схоронил героя.
Пребудут там, в блаженнейшем краю
Они теперь, в забвении покоя,
И с ними расстаюсь совсем легко я.
ХСVIII
Уж догорает лампа на столе,
Лучи рассвета нежно серебрятся…
Какие сны в такую пору снятся
На нашей скучной, сумрачной земле!
Как хорошо поэзии отдаться,
Рой быстрых грез ловя в сквозящей мгле
И веток тень в окошке, на стекле.
ХСIX
Пусть Вихорева имя книга славы
Не сохранит, в свои листы вписав,
Его хранит зато архивный шкаф,
Сей саркофаг палаты и управы.
Иных не жаждал на бессмертье прав
Сам Вихорев. В тщеславье никогда вы
Его не упрекнете, и вы правы!
C
Нельзя того в тщеславье упрекнуть.
Кто даже мелкий чин имел едва ли,
И чьи мечты лишь в облаках витали,
Кто скромно так окончил жизни путь.
De mortibus aut nhil — и так дале -,
И потому каш критик, кто-нибудь,
Покойника хвали и не забудь!
БАКЛАН
Поэма
Опять смятенье и тревога…
Душа взволнована, и вновь
Встает забытая любовь,
Напоминая много, много…
Лечу привычною мечтой
Я в дальний край, где дремлет море
И солнца отблеск золотой
Колеблет в пламенном просторе.
Брожу вдоль глади голубой,
Внимаю волн прибрежных шуму,
И навевает грусть и думу
Их тихо плещущий прибой.
И в дымке, словно в вечер ясный,
На серебристой пене вод
Всплывает бледный и прекрасный
Теней воздушных хоровод.
Минувших дней воспоминанья!
К чему встаете вы, к чему? —
Я прежних грез очарованья
Остывшим сердцем не пойму.
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
Лежит близ моря Балаклава,
Едва приметный городок.
Домишек ряд убогих справа,
А слева, ясен и глубок,
Блестит залив, и молчалива
Вода зеркальная залива.
От шумных бурь, от ветров он
Утесом черным огражден.
И в час, когда тревоги полны,
На берег плещутся морской
И в скалы бьют седые волны,
Спокойно спит залив безмолвный, —
В нем мир, затишье и покой.
Как и теперь, в былые годы
Спешили спрятаться сюда
Ширококрылые суда
От бушевавшей непогоды,
И, говорят, с дружиной всей
Здесь был когда-то Одиссей.
Такой залив, по крайней мере,
По описанью, есть в Гомере.
И безмятежен, и счастлив,
Спит городок. Его строенья
Колеблет в блеске отраженья
Спокойно дремлющий залив.
Здесь вечно ясен свод небесный.
Под ним, то жмутся вдоль холма,
То, сбившись улицею тесной,
Белеют низкие дома —
Их мир нарушен в кои веки.
От бурь житейских далеки,
Здесь невод сушат рыбаки —
Тут поселившиеся греки.
Хоть в незапамятные дни
Слыли пиратами они,
Теперь найти у них едва ли
Во всем селенье две пищали.
Зато окрестные холмы,
Очей веселье и отрада,
Покрыты гроздьем винограда.
Его зеленой бахромы
По длинным кольям вьются нити,
И виноградом и камсой1
Здесь счастлив, гордый и босой,
Какой-нибудь грек Арванити.
___________
1 Камса — мелкая рыба.
И все здесь ясно быть могло б,
Когда б не старый, злой Циклоп:
Над безмятежной Балаклавой
Седой развалиной навис
Суровый замок. Смотрит внизОн с голых скал, гордясь кровавой
И полной смерти прежней славой.
Глядит, как очи без ресниц,
Со стен высоких ряд бойниц,
И изумителен, и страшен
Вид уцелевших, мшистых башен.
Из них особенно одна
И молчалива, и мрачна.
Она стоит всех прочих выше
Среди обломков и камней,
И у зубцов остаток крыши
Еще виднеется на ней.
Здесь генуэзец крепость эту
На страх врагам своим воздвиг
И был на страже каждый миг
С рукой, протянутой к стилету.
Когда спит замок в тьме ночной,
Чуть озаряемый луной,
Здесь рой мерещится видений, —
Бойцы, воинственные тени,
Суровый лик и шлем стальной.
Глядит угрюмо на долину
Старинный замок с высоты,
И, мнится, странные мечты
Во тьме слетают к исполину…
Но и при солнце, ярким днем,
Как будто тень лежит на нем.
Восход полдневного светила
Привык он сумрачно встречать,
И суеверия печать
Его руины заклеймила.
Седых легенд сложился ряд
О нем, как эхо давней славы,
Но неохотно говорят
О замке греки Балаклавы.
Здесь в городке стяжал почет
Грек, капитан Мавромихали.
О нем все знают, все слыхали,
И в дом его тут проведет
Мальчишка каждый; да едва ли,
Как он, такому богачу
Здесь кто-нибудь был по плечу.
Бриг оснастил он двухмачтовый
И вел торговлю. Сам матрос,
Купец и шкипер, он возрос
Под бурей, был моряк суровый
И к Трапезунду иногда
Водил торговые суда.
Борьба с нуждой в былые годы,
Крушенья в море, непогоды
В нем закалили твердый дух
И лоб морщинами изрыли.
Он стал тяжел, упрям и сух,
Окрепнув в жизненном горниле,
И у него был жесток вкус,
И нрав, и ум, и черный ус.
С горбатым носом, взглядом смелым,
Лицом на солнц загорелым,
Он был характерен, и тип
Пирата в нем найти могли б.
Видали ль вы утес скалистый?
Одетый мохом, весь седой,
Он наклонился над водой,
И волны в пене серебристой,
Как будто с плачем и мольбой,
Дробит у ног его прибой.
Видали ль, как с печальным криком,
Когда громаден, недвижим,
Стоит утес в безмолвье диком,
Тревожно носится над ним
Морская чайка, словно в горе,
И грустным стоном будит море?
Едва ль на вид не холодней
Утеса этого был к Кире
Крутой моряк, хотя он в ней
Души не чаял. В целом мире
Ему дороже всех одна
Была красавица жена.
Но нежности в Мавромихали
Соседи их не замечали,
И Кира перед ним сама
Была покорна и нема.
На ближней отмели, бывало,
Закутав стан свой в покрывало,
Она подолгу мужа ждет.
И вот, вернувшись с рыбной ловли,
У очага, под сенью кровли,
Он с Кирой холоден, как лед.
К жене он ласков ли, суров ли, —
Кто посторонний разберет?
Но и она напрасно ласки
И нежности ждала порой,
И слез, и дум печальный рой
Подчас ее туманил глазки.
Она была так молода,
Душа ее ждала привета,
Но, вместо ласк, суровость эта,
В его понятная года,
Была ответом ей всегда.
И в этой строгости едва ли
Был прав подчас Мавромихали.
Он мало думал о жене.
Торговлей занят и работой,
Он вечно полон был заботой
О завтрашнем суровом дне.
Тая любовь, он ленты, ткани
Дарил жене, нарядов тьму,
Но нужды не было ему
До слез ее, надежд, желаний.
Была б покорна и верна
И делом занята она.
И Кира дома, как в неволе,
Тиха, послушна и мила,
Как птичка пленная, жила,
Покорная суровой доле,И проводила дни она
За пряжей тонкой у окна.
Была смугла немного Кира,
Стройна, как горная коза,
И славились ее глаза,
Темнее синего сапфира.
Они сходны с волной морской:
В них нежной не было лазури,
Но был и холод, и покой,
И тайный признак близкой бури.
А локон Киры? Он черней
Вечерней тьмы и ночи мглистой!
Узлом причесана у ней
Густая прядь косы смолистой.
Так в Греции минувших дней,
Ушедшей в область давней были,
Прическу женщины носили. И Киру волосы чесать
Учила точно также мать.
С горбинкой нос и древней речи,
Как эхо, вторящий язык, —
Гречанку в Кире с первой встречи
Все обличало каждый миг.
И профиль Киры, и уборы —
Все было дивно, и она
Была и с фресками сходна,
И с барельефами амфоры.
В ней отыскать черты могли б
И Пенелопы, и Крессиды.
Доныне берега Тавриды
Хранят Эллады древний тип.
Амфор здесь много отрывали,
Но в Кире тип тот был так строг,
Что клад ценней найдет едва ли
И под землей археолог.
Напрягся парус. Плещет море
В смолистый кузов корабля,
И ходят волны на просторе,
И уплывает вдаль земля.
В снастях и реях ветер бурный
Свистит, и плачет, и поет,
И за равниной синих вод
Уж тает гор хребет лазурный.
Лишь отделенный от земли
Утес чернеется вдали.
Навстречу брызнув жгучим блеском,
Восходит солнце, все в огне,
И гребень белой пены с плеском
Срывает ветер на волне.
Корабль, свой парус надувая,
Бежит, чуть на бок накренясь,
Скрипит снастей, канатов связь,
И цепь скрежещет рулевая,
И след кипящей бороздой
Корабль бросает над водой.
На грязной палубе у бочки
Мавромихала сам сидел
И, погруженный в бездну дел,
Глаз не сводил с далекой точки,
Черневшей в синей глади вод,
Где с морем слился неба свод.
Мавромихали груз торговый
Вез в Евпаторию с собой.
С утра он бриг свой двухмачтовый
Из бухты вывел голубой,
И с ветерком попутным вскоре
На парусах пошел он в море.
Забыв опасность, грозный вал,
Вой бурь и моря нрав коварный,
Мавромихали рисовал
Себе торговлю в день базарный.
Барыш был верен, и расчет
Вознаградит за все тревоги,
Когда продаже подведет
Он достодолжные итоги.
Смотря, как волны через край
Бортов бросали род каскада,
Все размышлял он, где сарай
Нанять у пристани для склада.
Уж он себе составил план,
Как снова точка в синей дали
Взгляд привлекла Мавромихали,
И вскрикнул он, привстав: «Баклан!»
Баклан — морская утка. В море
Она встречается везде.
Ныряет, плещется в воде,
Летает вольно на просторе
И, сев у взморья на утес,
О перья чистит плоский нос.
На этот раз ничье бы око
Заметить птицы не могло.
Лишь белый парус, как крыло,
Там на волнах мелькал далеко,
И в бездне моря одинок
Нырял чуть видимый челнок.
Навстречу быстро мчались в море
Корабль и лодка. Наконец
Друг другу видны стали вскоре
Мавромихали и пловец.
И правил на море без страха
Пловец отважный челноком.
На нем с большим воротником
Была матросская рубаха,
И стан подвязан кушаком.
Грудь, голова его открыты
Для солнца были, был он бос,
И пряди черные волос
Свободно ветер рвал сердитый.
Челнок все ближе был, все рос.
«О-ге! Баклан!» — Мавромихали
Окликнул громко с корабля.
«О-ге!» — послышалось из дали,
И мимо, вправо от руля,
Корабль и лодка близко рядом
Промчались, в быстром беге том
Поднявши брызги водопадом
И чуть не стукнувшись бортом.
Но верно опытное око,
И моряка привычен глаз,
«Из Балаклавы?» — «В добрый час!» —
«Я в Евпаторию!» — «Далеко!» —
В корму ударила вода,
И, обменясь приветом, снова
Исчезли быстрые суда,
И только парус иногда
Белел средь моря голубого.
Грек балаклавский Анастас
Красив лицом был, строен станом,
И мог он девушку подчас
Напомнить мягким взглядом глаз.
Его прозвали все «Бакланом»
За то, что целый день-деньской
Он проводил, как птица, в море,
Деля с одной волной морской
И сердце, полное тоской,
И радость светлую, и горе.
Упрям и вечно одинок,
Нырял в волнах его челнок.
И Анастаса парус белый
Встречали часто корабли,
Но так далеко от земли,
Что в даль такую самый смелый
Рыбак едва ли заплывал.
Плескал там только синий вал,
И вверх метало на просторе
Седую пену злое море.
Баклан был опытный рыбак,
И признавали греки сами,
Что править в лодке парусами
Никто не мог искусно так
В ночную бурю, в ветер крепкий
И в дни туманные, когда
Все разбиваются суда
У берегов скалистых в щепки.
Силен был, ловок он, хоть нет
И двадцати Баклану лет.
Но ведь он вырос подле моря
И с детства смелый труд узнал,
Борясь с волной, и с ветром споря,
И проводя ладью у скал.
Баклан был круглым сиротою,
Не знал отца, не помнил мать:
Привык он нежною мечтою
Лишь даль морскую обнимать,
И полюбил всем сердцем вскоре
Он волны шумные и море.
Там ветер легши напевал
Ему напев звучней свирели,
И в челноке, как в колыбели,
Его качал сердитый вал.
Баклан отправился с рассветом
Сегодня в море, как всегда.
Дымилась сонная вода…
Зеленоватым, нежным цветом
Сияли волны в этот час.
В полупрозрачной синей дали
Летел туман, как легкий газ,
Как грусть, как облако печали;
Но кое-где уж луч зари
Бросал рубин и янтари.
Причалив лодку у гранита
Скалы угрюмой и сырой,
Где даже утренней порой
Бывает мгла ночная скрыта,
Ловил он голою рукой
Широких крабов в камнях мшистых,
Облитых пеною морской
И влагой брызгов серебристых.
Он мимоходом стаю птиц
Спугнул с кремнистого откоса,
Где полусонный дух утёса
Не открывал еще ресниц,
И где пещеры к темным водам
Склонялись низко влажным сводом.
Исчезли утренние сны,
Туман умчался бледным паром,
И море вспыхнуло пожаром,
И солнце вышло из волны,
Когда Баклан закинул сети,
Уплыв в сияющую даль,
Ловить упрямую кефаль.
Вот стая рыб, резвясь, как дети,
Мелькнула в ясной глубине
И скрылась в сумраке на дне.
Как под стеклом, во влаге чистой
Белел медуз грибок звездистый,
И, кувыркаясь, над волной
Дельфин чернел крутой спиной.
Под гранью зыбкого кристалла
Повсюду в море жизнь дышала,
И было все вокруг оно
Толпой существ населено.
Под зеленеющим туманом
Волны кипел там мир иной,
Но, мнилось, радостью одной
Был тесно связан он с Бакланом.
Он расширял восторгом грудь
И звал Баклана за собою,
Туда, в пучину вод нырнуть
И слиться с бездной голубою.
И в глубь смотрел Баклан, и дрожь,
И трепет в сердце пробегали,
И полон счастья и печали
Мечтал и грезил он; но все ж
Прекрасней, чем пучина эта,
Был отблеск солнечного света
На голубой равнине вод,
Лазурный ясный неба свод,
Теплее воздух влажный, чистый,
И лучезарней день огнистый.
Баклан прилег в ладье на дно,
Назад откинулся на спину
И стал в небесную пучину
Глядеть, где облако одно,
Пророча близость скорой бури,
Плыло, как парус по лазури.
Баклан запел, и песнь слышна
Была в пустыне шумной моря,
И вдаль несла ее волна,
Немолчным плеском песне вторя.
ПЕСНЯ БАКЛАНА
Любовь без горя,
Любовь без слез, —
Как волны моря
Без бурь и гроз.
Песок прибрежный
Покрыл прибой,
Душа мятежной
Полна борьбой.
Но смолкнут бури,
Но счастья сон —
Ясней лазури…
Прекрасен он!
Прошли туманы,
Стал воздух чист,
И манжураны
Душистей лист.
Пусть парус с мачты
Злой вихрь унес, —
О, сердце! Плачь ты, —
Не бойся слез!
Не вечно горе,
Яснеет даль…
Утихнет море,
Пройдет печаль!
Так пел Баклан, и с песнью сладкой
Отрадной утренней порой
Слетал на грудь к нему украдкой
Воспоминаний светлых рой.
Он вспомнил зимний день холодный,Крещенский праздник, крестный ход,
Хоругви, гул толпы народной
На берегу плескавших вод.
Уж в ожиданье говорливом
Народ теснился над заливом.
Толпами греки в этот день
Сюда сошлись из Балаклавы
И из окрестных деревень.
Рыбак, матрос и шкипер бравый,
Десятки женщин и детей,
И пришлый люд с округи всей —
Собрались здесь, теснились рядом,
Пестрея праздничным нарядом.
Пять-шесть искуснейших пловцов,
Известных в целом околотке,
Стояли в простынях на лодке,
И каждый был из них готов,
Священным рвеньем, верой полный,
Нырнуть в застынувшие волны
И крест схватить наперебой,
Когда он, встреченный пальбой,
Здесь будет вынесен к народу
И с пеньем клира брошен в воду1.
На лодке, в холст закутав стан,
Среди пловцов стоял Баклан,
Тая волненье и тревогу,
На скользкий борт поставив ногу.
Вот дальний звон колоколов
Раздался мирно, тронул воду…
И обернулся ряд голов.
Пронесся говор по народу,
И крестный ход в блистанье риз
С холма от храма сходит вниз.
Священник стал у вод залива,
Крест позлащенный бросил он,
И грянул залп со всех сторон.
И эхо гор, как грохот взрыва,
Промчало залп во все концы,
И в воду бросились пловцы,
И холодом и дрожью полны,
Баклана охватили волны.
Опередив других, рукой
Рассек он плещущую воду,
И крест из глубины морскойОн вынес к шумному народу.
___________
1 Греческий обычай.
Баклан припомнил, как потом
В толпе товарищей, с крестом,
При пении псалмов и славы,
Он шел вдоль улиц Балаклавы;
Как в каждом греческом дому
Подарки делали ему,
Вина давали, денег, меду,
И как был рад его приходу
Хозяин каждый здешних мест,
Который верил, как все греки,
Что исцеленье этот крест
Больным приносит в дом во веки.
Уже порядком с горожан
Дань доброхотную собрали
Товарищи, когда Баклан
Зашел и в дом Мавромихали.
Был схож с покинутым гнездом
Какой-нибудь прибрежной птицы
Мавромихали старый дом.
Под кровлей бурой черепицы,
Весь белый глиняный, он врос,
Казалось, в треснувший утес,
Стеною каменной забора
Был тесный двор закрыт от взора,
И в этот двор, узка, мала,
Калитка ветхая вела.
Когда товарищи с Бакланом
Запели, став в кружок к кресту,
В калитку выглянула ту
Красавица с высоким станом
И нежным взглядом синих глаз,
Какие только в первый раз
Баклан увидел, и едва ли
Ему удастся видеть вновь.
Узнав жену Мавромихали,
Узнал он вместе и любовь.
Он долго помнил встречу эту,
Когда красавица ему
С улыбкой бросила монету
И скрылась… После никому
Не говорил Баклан о встречи,
Не заводил про Киру речи,
И о любви его одна
Морская выдала волна.
Есть женщины… их нежны взгляды,
Полны и ласки, и отрады —
Для тех, кто мил и дорог им,
Кто счастлив ими и любим.
Но если вы их сердцу чужды,
Но если им до вас нет нужды, —
Их взор, сквозь бархатный покров,
К вам безучастен и суров.
И есть другие… в зной жестокий
В пустыне миpa одинокий
Не чужд им странник… горячий
К нему взгляд нежных их очей.
В глазах у них улыбка эта
Полна любви, добра и света…
Такой лишь взгляд, подобный дню,
Ловлю я жадно и ценю.
Баклан не знал любви и счастья.
Он одинок был, был угрюм,
Он не делил с друзьями дум.
Взгляд, полный ласки и участья,
В душе Баклана пробудил
Невольной страсти первый пыл.
Так солнца луч, упав нежданно
С небес в морские глубины,
Вновь будит жизнь во мгле туманной
На дне таящейся волны.
Баклан томился, как и каждый,
Взаимности и ласки жаждой,
И грусть, немую до тех пор,
Безумной сделал женский взор.
Вновь растревожил в сердце рану
Он бесприютному Баклану,
Казались легче смерть, тюрьма,
Чем одиночество и тьма.
С тоской Баклан бродил украдкой
У дома Киры в поздний час,
Когда огонь вечерний гас,
И одевались тенью шаткой
Дома, деревья, и луна
Всходила на небо одна.
Все это с песней вспомнил в море
Баклан, и снова в сердце вдруг
Проснулся страсти злой недуг,
И одиночество, и горе.
Тревожной грусти, думы полн,
Поплыл Баклан в морские дали,
Где шум и говор бурных волн
Смиряли скорбь его печали
И одиноким быть мешали.
Уже темнело, и полна
Сияньем трепетным и блеском
Всплыла за тучею луна,
И засверкавшая волна
Ее приветствовала плеском.
И был величествен и горд,
Как гимн, торжественный аккорд
Огнистых волн, одетых мглою,
Гремящих славой и хвалою,
И, как незримый, мощный хор,
Волной волне протяжно вторя,
Вдали, вблизи пел сумрак моря
И весь сияющий простор.
Луна всходила, и хвалебней
Звучало море песнью той,
Все в чешуе сверкавших гребней,
Все в брызгах, в пене золотой.
И вот, с последнею мольбою,
Оно затихло в дивном сне,
Объято ночью голубою,
В сиянье, в блеске и огне.
И в полосе дрожащей света,
Как тень, чернея в блеске волн,
Раскинув парус свой, плыл челн,
И след хвостатый, как комета,
Струясь, блестя, бежал за ним.
Дыханьем ветра чуть гоним,
Колеблемый волною нежной,
Достигнул челн черты прибрежной,
Где у подножья хмурых скал
Прибой сверкающий плескал.
Баклан свой челн втащил проворно
На мелкий камень и песок.
Кругом, отвесен и высок,
Тянулся берег грудой черной;
Но здесь, где голая скала
Вступала в лунный свет из тени,
Тропинка узкая вела,
И круто вверх вились ступени.
С веслом в руке Баклан по ним
Стал подыматься вдоль откоса,
Когда с кремнистого утеса,
Гигантским выступом одним
Вверху нависшего над ним,
Баклан услышал тихий голос,
Протяжно певший в вышине.
Его глушило, с ним боролось
Паденье волн; шумя, оне
О камни бились и плескали,
Но песня все была слышна,
И набегавшая волна
Катилась в гневе и печали
С ревнивым шепотом назад,
На скалы бросив слез каскад.
И голосов волны мятежной
Был сердцу чуткому слышней
Призывный трепет песни нежной:
Любовь и счастье были в ней.
И очарован этой песней,
Облокотившись на весло,
Стоял Баклан, и все чудесней
Звучало пенье и росло,
И эхо где то за горою
Той песне вторило порою.
Баклан поднял глаза… над ним
Белело что-то и мелькало:
Крыло ли чайки, покрывало,
Тень, или, может быть, гоним
Дыханьем ветра, здесь вдоль кручи
Скользил туман, обрывок тучи?
Баклан поднялся вверх… луна
Здесь выделяла ярче тени,
И ею вся освещена,
Здесь у обрыва, на ступени
Сидела женщина. Она,
Сложивши руки на колени,
Глядела в сумрак голубой,
В даль, залитую лунным блеском,
И вниз на скалы, где прибой
Сверкал и бился с шумным плеском.
Баклан споткнулся… под ногой
Скатился камень, вслед другой;
С уступов падая каскадом,
Они шумели в грудах скал.
И Кира вздрогнула… с ней рядом
Баклан, насупившись, стоял.
Полны смущенья и испуга,
Они взглянули друг на друга.
Кто скажет, как с волной волна,
В равнине вод, в дали безбрежной
Сближается, любви полна,
Печальных дум и грусти нежной,
И как цветок находит свой
Пчела, летая над травой?
Как быстрый ветер после бури
Встречает в небе облака
И в даль по блещущей лазури
Несет их рой издалека?
Кто знает тайну волн, эфира,
Цветов и любящих сердец?
И кто нам скажет, наконец,
Как сблизились Баклан и Кира?
Порой улыбка или взгляд,
Испуг, смущенье робкой встречи
Сердцам влюбленным говорят
Понятней слов, яснее речи.
И в эту блещущую ночь,
Когда и скал гранитных глыбы
Любви и страсти превозмочь
В своем безмолвье не могли бы,
Когда, смятения полны,
С волненьем сладостной печали
Восход торжественный луны
И камни трепетно встречали, —
В такую ночь ужели мог,
Хотя б за все богатства мира,
Молчать Баклан; ужели Кира
Могла бы скрыть весь рой тревог,
Теснивших грудь могучей страстью,
Искавших нежных слов, имен,
И звавших к радости и счастью,
Как греза светлому, как сон?
Восторгом ночь сияла эта,
И море, как огонь их глаз,
Тонуло в блеске, в волнах света,
Переливаясь, как алмаз.
Сливался в дымке золотистой
С луною сумрак голубой,
И хоры звезд с лазури чистой
Светились кроткою мольбой.
И в этот час в объятьях мира
Земля дремала в чутком сне,
Когда друг другу в тишине
Сказали все Баклан и Кира.
И только шумная волна,
Когда они рука с рукою
Над светлой бездною морскою
Стояли вместе, — лишь она,
Тоски и ревности полна,
Вся в брызгах, в пене серебристой,
Ударила в утес скалистый,
Метелью брызгов, плеском струй
Смутив их первый поцелуй.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
Открыты лавки, и на славу
Идут воскресные торги.
Грек-инвалид, хоть без ноги,
И тот на рынок в Балаклаву
Приплелся, подвязав костыль!
На площади толпа и пыль
Толкутся греки по базару,
Крик, споры, говор, детский плач.
Вот липнут к красному товару
Две девы красных, как кумач;
Вот мерит караим аршином
Шелка, торгуясь с армянином,
А там дерутся, сбив картуз,
Два пьяных грека за арбуз.
Анатолиец суетливый
Торгует перцем и оливой;
Жужжит точильщика станок,
И на возу прельщают взоры
Благоухающий чеснок,
Лук, баклажан и помидоры.
Но что всей ярмарки краса,
Чего пройти вы не могли бы,
Так это груды разной рыбы:
Кефаль, селедки и камса.
Товар различнейшего рода.
Он дразнит вкус и аппетит,
И вкруг него всегда стоит
Толпа изрядная народа.
И здесь же вывеска видна
На многолюднейшем трактире.
Улиток с рисом1 и вина
Вы не найдете в целом мире
Таких, какие только тут,
В трактире этом, подают.
И у стола здесь заседали
За кружкой доброго винца
Три балаклавские купца
И капитан Мавромихали.
Из Евпатории вчера
Вернулся он с известий роем,
С тюками всякого добра,
И был на ярмарки героем.
Благополучно он в залив
Привел свой бриг, был очень в духе,
И в городе ходили слухи,
Что на торгах он был счастлив.
Хотя, конечно, не считали
В его карманах барыша:
Чужой карман или душа —
Потемки, но соседи знали,
Что у купца Мавромихали
Была торговля хороша.
Успех заметили в соседе
По скрытой важности лица,
По снисходительной беседе
И по бутылочкам винца.
Хоть взгляды многих были косы,
И в кабачке исподтишка
Шли осторожные расспросы,
Но и завидуя слегка,
Все угощали моряка
И разузнать пытались цену
Товарам, сбыту и промену.
Мавромихали между тем
Был горд, торжественен и нем.
«Вот устрицы!» — «Бекмез!» — «Ризаки!
Спелейший, самый лучший сорт!»2 —
Кричат разносчики. Шум, драки.
С кувшином грек толпой оттерт
От покупателя и локтем
Перевернул кадушку с дегтем.
Вот яблок несколько подвод
Привез из Качи садовод.
Вот дангалаки3 с криком «Вира!»
Веревкой тянут жернова…
И пробирается едва
В толпе с своей служанкой Кира.
Сегодня, кажется, она
Слегка встревожена, бледна.
Купила в лавке без уступки,
Продорожив, две-три покупки,
Прошла базар раз шесть подряд,
Не подходя к лотку, к подводе,
И словно ищет здесь в народе
Кого-то Киры робкий взгляд.
Вот ей навстречу грек Стамати
Попался. Ловок и речист,
Он плутом слыл, и, молвить кстати,
Был, говорят, контрабандист.
Он торговал сушеной рыбкой,
А также рыбку кое-где
Он в мутной лавливал воде.
С многозначительной улыбкой,
Прищурив свой косивший глаз,
Он с Кирой странно в этот раз
Раскланялся, подняв развязно
Над головой род фески грязной.
Ему, невольно покраснев,
Кивнула Кира, скрыв свой гнев.
Но взор у Киры вспыхнул тихо:
Там, заломив картуз свой лихо
И руки запустив в карман,
Вдоль по базару шел Баклан.
Он раскраснелся за игрою
И победителем был в ней.
Никто из греков вдаль камней
Так не метал, как он порою.
Он, раскачавши между ног,
Огромный камень бросить мог
Далеко за черту и славу
В игре той приобрел по праву,
Которой был известен всей
Элладе древней Одиссей.
Игра проникла в Балаклаву,
И не забыл ее в наш век,
Как древний эллин, новый грек.
И вот, как будто между дела,
Хоть тяжело дышала грудь,
Но Кира, проходя, успела
Баклану на ухо шепнуть:
«Приехал муж. Сегодня в ночь
У башни жди!» — и быстро прочь
Пошла, в толпе мелькнув нарядом.
Баклан весь вздрогнул. Жгучим взглядом
Базар, толпу окинул он;
Но лишь народ со всех сторон
Шумел, кричал, и здесь, с ним рядом
Ругались, выпивши слегка,
Два незнакомых рыбака.
Безмолвен полдень. Даль открыта.
Плывут над морем стаи туч.
Нависли скалы; дремлет кручь
Их раскаленного гранита,
На солнце гребни их горят,
И желто-красно-серый ряд
Своих иззубренных откосов
Купает в море цепь утесов.
Их разноцветная стена
В лазури волн отражена.
Плывет, лавируя без цели,
Челнок в лазурные поля.
Задумчив, грустен у руля
Сидит Баклан; минуя мели,
Он правит челн едва-едва,
На грудь склонилась голова.
Прошли коротких три недели
С тех пор, как с Кирой глаз-на-глаз
Баклан сошелся в первый раз.
Часы, мгновенья, дни летели…
В восторгах счастья обо всем
Они забыли, не слыхали,
Как грянул вдруг нежданный гром,
И, возвратясь, Мавромихали
Стал господином над добром
И над женой своей, как прежде.
Заснули в радостной надежде
Они на ложе пышных роз,
Хранимом грезами одними,
А между тем, как призрак, рос
И подымался перед ними
Немой, безвыходный вопрос.
Баклану вспомнилось свиданье
У башни замка в эту ночь,
И Кира бледная, точь-в-точь
Как мраморное изваянье.
С печальной статуей сходна
Была так Кира в платье белом…
Стоял в молчанье онемелом
Над ними замок, и одна
Была луной освещена
Седая башня… взор повсюду
Встречал камней огромных груду.
Один из них, склонившись вниз,
Над темной пропастью навис…
Одно движение, — и шумно
Слетит он в бездну. Сходен он
С их счастьем, сладостным как сон,
С любовью их, такой безумной!
Так говорила Кира. Да.
Или расстаться навсегда
Они должны… Совсем, навеки…
Или бежать с ней… но куда?
У Киры родственники греки
Есть в дальнем городе. Она
Звала с слезами и мольбою
Туда Баклана за собою.
Там снова будет жизнь полна,
Они вдвоем забудут горе…
Восторг их счастья будет чист…
Она при нем, он — колонист…
Но море, где же будет море?
Он вздрогнул, он глядит вокруг.
Конца нет ровной, синей дали!
Вот волны мерно заплескали,
И вал седой, как старый друг,
Обнял челнок его с налёта.
Но, чу! Там, в небе, плачет кто-то..
Должно быть, чайка… Кира, да! —
Она так плакала тогда,
Сказав ему, что смерти хуже
Теперь остаться жить при муже.
Но ведь и он не спорил с ней, —
Оставить мужа ей честней,
И что ж несносней для Баклана
Притворства, скрытой лжи, обмана?
К чему же это все, к чему
Ей было говорить ему?
Там, в этом городе далеком,
Они и в бедности найдут
Гостеприимство и приют,
И ровным, радостным потоком.
Жизнь потечет беспечно вновь,
И будет счастьем их — любовь!
Но этот город?… Часто деды
Под поздний вечер, за огнем,
Вели печальные беседы
И вспоминали быль о нем.
Лет сто назад свои селенья
В Крыму оставили они…
Тяжелые то были дни
Гонений, бед переселенья.
Покинув прах родных могил,
Ушли они с арбой походной,
И далеко в степи бесплодной
Основан город ими был.
Не виделось конца там горю,
Как скучным пашням и местам,
И многие скончались там
В тоске по родине и морю,
И заменить их не могли
Поля, луга чужой земли.
Вон море стелется широко!
Кругом, куда ни взглянет око, —
Везде простор, лишь корабли
Белеют парусом вдали.
Вон пена искрится, как иней,
Блестит, горит на влаге синей…
От облаков лишь кое-где
Проходят тени по воде.
Так с Кирой вместе Балаклаву
Оставит он. В краю ином,
У них там будет сад свой, дом,
И поле вспашет он на славу,
И жатвы им за мирный труд
Тяжелый колос ржи дадут.
Не все ж кормиться рыбной ловлей?
Найдет он там любовь свою,
И уголок под тихой кровлей,
Покой, и счастье, и семью.
Заменит плуг багор и сети;
Быть может, Кира будет мать…
И старость их утешат дети,
И их он станет обнимать.
На век простится он с тоскою,
Не будет больше одинок…
Но вот опять волной морскою
Качнуло дремлющий челнок,
Угрозою и гневом полны,
Зеленой, вспененной грядой
Катились плещущие волны.
Вздымался гребень их седой,
И в небе, сумрачно-безмолвны,
Нависли тучи над водой;
И вверх хребет косматый вала
Пучина шумная метала.
Шквал несся, грозен и бурлив;
Нахмурясь, влага потемнела,
И волн катящийся прилив
Бежал в пространстве без предела,
Качая зыбью белых грив.
Злой дух, без образа, без тела,
Казалось, гнал те волны в путь,
Дыханьем напрягая грудь.
Шли в даль валы с немолчным спором,
И, как орган, их голоса
Звучали в море мощным хором.
Оделись мглою небеса…
Лишь там, вдали, с морским простором
Слилась лазури полоса,
И ширь, вся в зыби волн мятежной,
Казалась более безбрежной.
Кто б мог могучих, волн прибой
Сдержать стеною и гранитом?
Какой колосс затмит собой,
Восстав в пространстве вод открытом,
Простор равнины голубой?
Ни глыбам каменным, ни плитам
Не покорить морей… Волна
Свободна вечно и вольна!
О, море! Путнику свободу
Напоминаешь ты всегда,
Уйдя к лазури, к небосводу,
В простор, Бог ведает — куда!
Взор видит всюду только воду,
И беспредельна, и горда,
Пред ним свободная стихия
Вздымает волны голубые!
Пред морем тысячи сердец
Вольнее бьются в счастье, в горе,
И, в смутной грезе, наконец,
Баклан любил волну и море.
Высоким духом брат меньшой,
Цепей не ведая, личины,
Он бессознательно душой
Любил простор морской пучины.
Он находил отраду в ней, —
В движенье волн, в дали безбрежной,
И в смене красок и теней
На синеве волны мятежной.
Убрав свой парус, воле волн
Он предоставил легкий челн,
И в грустной думе и печали
Глядел, как волны челн качали,
Как мчались, пенились вдали,
И в даль челнок его несли.
И пред лицом седого моря,
Бросавшего за валом вал,
Ему казался жалок, мал
Его надежд, волнений, горя
Вдруг налетевший бурный шквал.
Нужда, поденный труд для хлеба,
Страх за детей и тесный дом —
Все в море шумном и седом,
Под сводом облачного неба,
Ему понятно стало; он,
Как тяжкий бред, как грустный сон,
Всю видел жизнь перед собою,
С заботой, с мелочной борьбою, —
И, мнилось, хохота полна,
Кружила челн его волна.
А там, вся шумною молвою
Валов играющих звеня,
Манила чудной синевою
Родная даль в сиянье дня.
И вспомнил он, что должен вскоре
Оставить эту даль и море
Для крошек счастья, для труда…
Оставить море? — Никогда!
В железной клетке, как в темнице,
На небо глядючи с тоской,
Не жить, не биться вольной птице
И не томиться день-деньской.
И не останется в унылой
Той клетке, горести полна,
Ни для птенцов своих она,
Ни для подруги белокрылой.
Она лишь к зелени дубрав
И к небесам горит любовью
И, клювом сердце растерзав,
Свободу купит алой кровью.
Чернеет ночь. В дали немой,
В морских пространствах без границы,
Объятых сумраком и тьмой,
Мерцают яркие зарницы,
И, светом их озарена,
Блеснет и скроется волна.
На берегу, одетом мглою,
Чуть слышен шепот под скалою.
КИРА.
— Ты, Анастас?
БАКЛАН.
Здесь, Кира! Я.
КИРА.
О, милый мой! Любовь моя!
Как я рвалась к тебе, спешила…
Как без тебя текут уныло
Часы томительного дня!
Скажи, ты любишь ли меня?
БАКЛАН.
Когда бы был в морском просторе
Язык любви вполне знаком, —
Всех волн несчетных языком
Тебе не высказало б море
Моей тоски!.. Когда б волна
Была тоской любви полна,
Таила слезы в капле каждой,
Не утолила б бездна вод
Толпы страданий и невзгод
С их ненасытной, вечной жаждой!
КИРА.
Так грустен ты… Скажи, к чему
Себя терзаешь ты печалью?
Взгляни: сквозь эту ночь и тьму
Сверкает свет за мглистой далью.
Верь, милый, сердцу моему:
Пройдет бесследно мгла ненастья,
И, как зарница из-за туч,
Жизнь озарит нам яркий луч
Любви, взаимности и счастья.
И недалек наш ясный день.
К моим родным уйдем с тобою, —
Там ждет нас мир, деревьев тень
В лугах над речкой голубою.
Наш дом за полем ржи густой
Для нас двоих не будет тесен;
Мы станем колос золотой
Срезать серпом под звуки песен.
Там про любовь тебе мою
Я сказку чудную спою…
Но ты молчишь?
БАКЛАН.
Довольно, Кира!
Меня напрасно не зови
Очарованием любви,
Всем счастьем, всем блаженством мира.
Иным полна душа и грудь,
Иной избрало сердце путь.
И, затаив глубоко горе,
Уйду я в даль, в седое море…
Прости же, Кира!.. Не забудь!
КИРА.
Как? хочешь ты меня оставить?
Забыть меня? Но почему ж?
Нам помешать не может муж.
Ах, нет, мой друг! К чему лукавить,
Скрывать печальные мечты?
Скажи, меня не любишь ты?
БАКЛАН.
Нет, Кира, нет! Полна любовью,
Как прежде, вся моя душа.
Одной тобой живя, дыша,
Я счастье выкупил бы кровью!
Но, Кира, странная печаль
Меня зовет и манит в даль.
Поверь, жить вместе было б хуже.
Поддержки в жизненной борьбе
Ты не нашла б во мне, как в муже.
Я счастья не дал бы тебе.
Я б не стоял над колыбелью,
Когда б в ней спал наш сын меньшой;
Твоим тревогам и веселью
Я не ответил бы душой.
Моя душа мечтою смутной,
Как сном таинственным, полна.
Она с морской волной сходна,
Кочующей и бесприютной.
Бежит свободная волна,
Темна, мятежна и бурлива,
От тихой пристани залива,
И ей милее сумрак бурь,
Чем свет, и солнце, и лазурь!
КИРА.
Но за тобой пойти готова
Я в край чужой, в морскую даль.
Я жду лишь знака, жду лишь зова!
Пусть будет там нужда сурова, —
Я разделю с тобой печаль.
Что небеса страны далекой,
Что ряд лишений, вал морской
Пред ежечасною тоской
И перед жизнью одинокой?
И став твоей, тебя любя,
Могу ли жить я без тебя?
БАКЛАН.
Дитя мое, ты жизни бурной
Еще не знаешь, вижу я.
Ясна, чиста любовь твоя,
Как хрустали струи лазурной.
Где человек, там с ним нужда.
С собой он всюду носит цепи;
От них не скрыться никуда —
Ни в даль морей, ни в сумрак степи.
Мечты любви, и те куют
Нам тяжкий гнет железных пут.
КИРА.
Ты разлюбил. Тебе нет нужды
До слез моих. Мы сердцем чужды,
Душа твоя с волной сходна
И, как те волны, холодна.
БАКЛАН.
Когда б ты знала горечь муки
И всю печаль моей души,
Тоску любви, и страх разлуки,
И грусть в полуночной тиши, —
Тогда б наверно, сердцем ясным
Мои страданья оценя,
Упреком горьким и напрасным
Не опечалила б меня.
Оставь меня… Любовью прежней
И счастьем я молю тебя, —
И мы расстанемся, любя
Сильней, хотя и безнадежней!
Ни ясных дней, ни светлых грез
Мне не вернуть и морем слез.
КИРА.
Не знаю я твоей печали,
Мне непонятна грусть твоя.
Бывало, горе, помню я,
С тобою вместе мы встречали.
Его не в силах я теперь
Делить с тобой… я одинока…
Но ты печален… милый, верь,
Что мне тебя так жаль глубоко!
Пусть я на смерть обречена,
И больше радостью земною
Я наслаждаться не должна;
Но у меня к тебе одна
Есть просьба: уходи отсюда!
Над нами, словно камней груда,
Висит беда… мой муж ревнив,
Узнает он, что я бывала
С тобою здесь… и град обвала
Падет, тебя похоронив.
Прощай!… Да, вот еще: дай слово
Не звать меня, не видеть снова.
БАКЛАН.
Постой!…
КИРА.
Зачем? О, нет, мой друг!
Не нужно слез и сожаленья.
Не будем длить тоски мгновенья:
Разлуки тягостен недуг.
Мольбы, рыданья, сердца муки,
Напрасных слез, упреков рой —
Не отдалят от нас разлуки
И не вернут любви былой…
Прости на век!…
Она упала
На грудь к нему, и шепот стих,
И вдоль уступов скал крутых
На миг мелькнуло покрывало,
И торопливый шум шагов
Смутил безмолвье берегов.
Обняв рукой холодный камень,
Баклан поник в тоске немой,
Объятый ужасом и тьмой.
Струистых молний яркий пламень
Сверкал уж в сумраки сыром,
И вот ударил дальний гром.
Перекатился с гулким треском
Он над волною, над скалой,
И даль, окутанная мглой,
Вдруг озарилась ярким блеском.
Ничто сравниться не могло б
С наставшей бурей. Гул отзывный
В прибрежных скалах, молний сноп
И грохот грома непрерывный —
Все перепуталось, слилось
В смятенье, ужас и хаос.
Казалось, до сих пор немые
Глаголют силы, и стихия,
Расплавясь, в сумрак превратясь,
Теряет образ, вид и связь.
Казалось, вновь в предвечном споре
Грозит земле потопом море.
На миг из бездны черный вал,
Сверкая пеною, вставал,
И тьмой опять густые тени
На волны падали с небес,
И снова блеск, вновь мрак исчез.
Мольбы, рыданья, слезы, пени
Звучали, мнилось, в бездне вод,
И разрывался неба свод
На части с грохотом трескучим,
И подымались волны к тучам,
И по обрывкам черных туч
Носился молний яркий луч.
И вот, почти над головою
Баклана, черная скала
Качнулась, шумно поползла,
Обвившись лентой огневою,
И, оборвавшись в глубину,
С утесов рухнула в волну.
С восторгом, полным чудной муки,
С неизъяснимою тоской
Баклан простер безумно руки
К пучине вод, к волне морской,
И к быстрым молниям летучим,
И к небесам, и к черным тучам,
С глухим раскатом в тьме густой
Бросавшим пламень золотой.
С недавних пор Мавромихали
Стал часто в Кире замечать
Томленье тихое печали.
Унынья тайного печать
На бледных щечках, грусть и слезы, —
Все видел он. Следов тревог
В ней не заметить он не мог.
Так блекнет алый венчик розы,
Так вянет сорванный цветок.
За лепестками лепесток
Роняет он, и вновь красою
Ему, как прежде, не блистать,
И не цвести ему опять
В саду, обрызганном росою.
Мавромихали между дел
За Кирой пристально глядел.
Ее с невольною тоскою
Он видел в первый раз такою.
За пряжей сидя у окна,
Беззвучно плакала она,
И разве изредка, ошибкой,
Порой обмолвится улыбкой.
Уж не смотрела веселей
Она давно, была уныла
И даже белых журавлей,
Своих любимцев, не кормила.
Наряды, ленты и убор
Ее уже не занимали,
И подозрительней с тех пор
И строже стал Мавромихали.
Он, красноту заметив глаз,
Вопросы делал ей не раз,
Но Кира с робостью испуга
На боль какого-то недуга
Ссылалась и спешила прочь.
Была однажды где-то в ночь…
И стало тайное сомненье
Его тревожить иногда.
Неровен час, близка беда!
Что верность жен, повиновенье?
Милей им смех, да шум забав,
И часто легок женский нрав…
За ним следи прилежным оком!
Когда муж в плаванье далеком,
Ему частенько неверна
Бывает резвая жена.
Быть может, уж и взгляды косы,
И он смешон другим… К тому ж
Все узнает последним муж.
Исподтишка он стал вопросы
Соседям делать стороной, —
Чего не знали ль за женой?
Но даже сплетни, пересуды
Ее коснуться не могли.
Держались кумушки вдали,
Хоть на язык и были худы.
А все ж ревнивая мечта
Его смущала и дразнила,
И думал он, что неспроста
Была жена его уныла.
Мавромихали, наконец,
Решил сходить к тому, кто даже
Всем знахарям за образец
Мог послужить: он толк знал в краже,
Мог, лично зная всех воров,
Сказать всегда, кто свел коров,
И кто — что, право, много хуже —
Украл жену, забыв о муже.
И про него молва слыла,
Что знал он всякие дела.
На нем был род тавра, печати
И ореол вкруг головы…
И угадали верно вы,
Что речь идет здесь о Стамати.
Он был невзрачный юркий грек,
Но все ж великий человек
И гений — для контрабандиста.
Он провести мог двести, триста
И даже больше дураков.
Так вот Стамати был каков!
Где проводил часы досуга
И проливал он пот труда, —
Никто не ведал никогда.
На берегу его лачуга
Низка казалась и мала,
Но приспособлена была
Для постороннего багажа.
Ее таможенная стража
Совсем напрасно стерегла:
Хотя за ним всегда три пары
Следило самых зорких глаз,
Стамати ловко каждый раз
В лачугу провозил товары.
Он знал всегда, где ветер дул,
И кто идет на караул.
Уже все в Балаклавe спали.
Был путь к Стамати недалек:
К нему из города едва ли
Шел полчаса Мавромихали.
Сквозь щели ставень огонек
Светил в лачуге. Волны с шумом
Катились к берегам угрюмым,
И на каменья и песок
Был тут же вытащен челнок:
Кому Стамати жизнь знакома,
Тот знал, что был хозяин дома.
К Мавромихали подлетел
Мохнатый пес с охрипшим лаем,
Сочтя, должно быть, шалопаем,
Бродящим без нужды и дел,
И было б плохо, если б кстати
На лай не вышел сам Стамати.
Хозяин был любезней пса.
Сняв шапку, стан склоняя гибкий,
С предупредительной улыбкой
Он гостя ввел. Вино, камса
Тотчас на стол явились с полки.
Не больше четверти часа
Шли предварительные толки.
Была взаимности полна
Беседа за глотком вина
С приправой легкой угощенья.
Набравшись мужества и сил,
Мавромихали объяснил
И цель, и повод посещенья.
Поднявши бровь, прищурив глаз,
Стамати выслушал рассказ.
Мавромихали был в расчете,
Как оказалось, прав вполне.
Стамати как-то "на работе"Был у прибрежья, при луне.
Тюк без клейма и без печати
Неся по берегу, Стамати
Баклана с Кирой видел в ночь
И передать был все не прочь
Из дружбы лишь Мавромихали,
Хоть беден, сам в нужде, в печали,
И был бы долею благой
Ему серебряник, другой.
Дела запутались и стали,
С товаром в море он не шел,
Стал раздражителен и зол,
Как никогда, Мавромихали.
Он даже бриг забросил свой.
В недоумении качали
Его соседи головой.
Окутан облаком печали,
Мавромихали старый дом
Глядел разрушенным гнездом.
Давно не выходила Кира
К соседям в гости, на базар,
Сошел с лица ее загар,
И в церкви лишь, при пенье клира.
Ее встречали иногда.
Она была бледна, уныла,
И, как туманная звезда,
Лучом померкнувшим светила.
Мавромихали, точно тень,
Бродил в молчании угрюмом
По дому, весь отдавшись думам.
Он проводил тревожно день.
Не до торгов и не до дела,
Когда задета близко честь.
В уме Мавромихали зрела
Давно обдуманная месть.
О, как ему она знакома!
Ее лелеял он и дома,
И в тишине прибрежных скал,
И только случая искал.
Ненастье… целые недели
То ветры, то дожди шумели.
Пришла зима с тревогой бурь,
В туман закуталась лазурь,
И холода, и стужи полны,
У берегов шумели волны.
Настал Крещенья светлый день,
И из окрестных деревень
Все греки в праздничной одежде
Шли в Балаклаву, как и прежде.
Веселье было в лицах всех,
Звучали шутки, говор, смех.
Порой от холода и дрожи
Боролись кучки молодежи.
Но грянул звон колоколов,
Пронесся по садам и нивам, —
И смолк гул шуток, праздных слов.
В благоговенье молчаливом
Народ теснился над заливом,
И крестный ход в блистанье риз
Сошел с холма от храма вниз.
Но в этот день волнений мало
Толпе народа обещала
Вся обстановка торжества.
Вода страшна в подобный холод
И тем, кто был здоров и молод.
На этот раз нашлись едва
Охотники, — всего лишь два:
Раздевшись, за крестом ныряли
Баклан и с ним Мавромихали.
Раздался колокола звон,
Священник стал у вод залива,
Крест позлащенный бросил он —
И ружей залп, как грохот взрыва,
В прибрежных скалах повторен,
Вдруг загремел со всех сторон.
Пловцы нырнули. Дрожи полны.
Баклана охватили волны
Ж у него над головой
Сомкнули свод зеленый свой.
Объятый влагою морскою,
Стеснив дыханьем сжатым грудь,
Он прорезал в пучине путь
И воду рассекал рукою.
Уж видел на песчаном дне
Он крест в туманной глубине,
Обвитый сетью трав густою,
Блестящий искрой золотою;
Уже он руку протянул
К кресту и шарил под травою,
Как услыхал над головою
И плеск глухой, и смутный гул.
Они чуть явственнее стали,
И над собой увидел он
Большую тень и, как сквозь сон,
Узнал лицо Мавромихали.
Он видел, как сквозь легкий газ
Прозрачной дымки вод зеленых
В него впивалась пара глаз
Горящих, злобных, воспаленных.
Так в море смелый водолаз
На ловле жемчуга порою,
Прельстившись раковин игрою,
Встречает вдруг, взглянув назад,
Вблизи акулы хищный взгляд.
И ближе все глаза сверкали
Сквозь зелень волн, и наконец
Рукой, как опытный пловец,
Рассек волну Мавромихали
И, прянув вниз, рукой другой
Обвил Баклана стан нагой.
Напрягшись, с сжатыми губами,
Ему уперся в грудь руками
Баклан, и с плеском и борьбой
Безмолвный завязался бой.
Сплетясь подобно двум полипам,
Они друг другу иногда
Давили горло, и тогда
Им в рот и ноздри, вместе с хрипом,
Врывалась мутная вода.
О, это были уж не люди! —
Два краба, пара злых акул.
Один всплывал, другой тонул,
Мутился взгляд, спирались груди…
Тут, ниже волн, морских зыбей,
Велась борьба в пучинах моря,
И тот, чья грудь, рука слабей,
Погибнул бы, о жизни споря.
В ушах Баклан уж слышал шум,
Дыханья нет, мутился ум…
В последний раз рванувшись дико,
Хотел он вскрикнуть, — нету крика!
И без сознания на дне
Он распростерся в глубине.
Из мутных волн Мавромихали
Один к народу вынес крест,
И рыбаки окружных мест
Об утонувшем толковали.
При помощи каких-то двух
Словоохотливых старух,
Весть Балаклаву облетела,
И сомневаться не могли б,
Что он безвременно погиб,
Хоть не нашли в заливе тела.
Упомянул спустя дня два
Рыбак нездешний в разговоре,
Что видел он вчера, как в море
Всплыла на волнах голова
При чуть мерцающем рассвете.
Был бледен лик и незнаком,
И обвивали лоб венком
Зеленых водорослей сети.
_______
1Улитки с рисом — любимое блюдо греков.
2 Бекмез — фруктовый квас. Ризаки — белый
виноград.
3 Дангалаки — носильщики тяжестей.
В ЦАРСТВЕ СНОВ
Поэма.
I
Покинув наконец священные Афины,
На третий день пути с трудом я отыскал
Пещеру темную среди пустой долины.
II
Клубящийся ручей по камням там плескал,
И в ясной вышине, как чудные руины,
Вздымались надо мной немые груды скал.
III
Под сенью гробовой таинственного свода
Рос красный мак среди пещеры темной, там,
В преддверии глухом чернеющего входа.
IV
Так воин, грозный страж, приставленный к вратам.
С оружьем бережет от буйного народа
Святилище богов, жрецам доступный храм.
V
Из маковок цветка, растущего в покое,
Незримо исходил снотворный аромат —
Он тайно усыплял все смертное, живое.
VI
И если б кто из смертных этих чудных врат
Дерзнул нарушить там молчанье вековое,
Заснул бы и не мог вернуться он назад.
VII
Но я, храним своим волшебным талисманом,
В пещеру страшную безвредно мог войти,
И был объят густым, клубящимся туманом.
VIII
То шел я, как слепец, не видящий пути,
И крался ощупью, то, нагибаясь станом,
Под своды низкие я должен был ползти.
IX
Но скоро, в вышину подняв немые взгляды,
В трепещущем луче, блеснувшем наконец,
Увидел я в дали какие-то громады.
X
Виднелся ль то большой, разрушенный дворец,
Иль арки древние дорийской колоннады,
Не мог я различить, как будто бы слепец.
XI
Но вот густой туман, нависший пеленою,
Редея и клубясь, невидимо исчез,
И дивный кругозор открылся предо мною.
ХII
В пространстве розовом виднелся сонный лес,
И в ясной вышине пурпурною волною
Струился круглый свод, подобие небес.
ХIII
Росой алмазною горящие рубины,
Изваянные там рассыпались цветы
По яркому ковру пестреющей равнины.
XIV
На пальмах золотых не двигались листы,
Как будто на холсте рисованной картины;
Сверкали в них плоды волшебной красоты.
XV
Серебряных озер ласкающие воды
Казались слитыми из жидкого стекла,
Застывшего навек в неведомые годы.
XVI
Над ними высилась безмолвная скала,
И дивного дворца причудливые своды
Прозрачных этих вод являли зеркала.
XVII
Хрустальной лестницы широкие ступени
Курильниц золотых украсил длинный ряд
В синеющем дыму египетских курений,
XVIII
И маки, вкруг дворца растущие, таят,
Высоких портиков храня немые сени,
В пурпуровых цветах снотворный, тонкий яд.
XIX
И все безмолвно там; напрасно ловит ухо
Фонтана тихий плеск, иль просто шум живой —
Там не коснется звук измученного слуха.
XX
И если б над моей склоненной головой
С жужжанием своим тогда промчалась муха,
И ей бы я был рад, как вестнице родной!
XXI
Чрез рощи сонные по дремлющим полянам
К дворцу приблизился я молча наконец
И в портики вошел, хранимый талисманом.
XXII
Но там на встречу мне приветливый гонец
Не вышел с флейтою и радостным тимпаном,
И страшен был, и пуст неведомый дворец.
XXIII
За входом предо мной таинственно предстала
Объятая своей волшебной дремотой
Во тьме огромная, торжественная зала.
XXIV
И высился альков в пустынной зале той,
Как трон, на ступенях высоких пьедестала.
Над ним скользили сны с волшебной быстротой.
XXV
То были странные, пленительные тени.
Картиной радужной по мраморным стенам
Неслося шествие чарующих видений.
XXVI
Так в море на заре, подобно этим снам,
Тень легких облаков на несколько мгновений
Является, скользя по утренним волнам.
ХХVII
И вот я меж колонн, во мраке залы спящей,
При свете трепетном вечернего луча
На двух стальных цепях увидел щит висящий.
ХХVIII
I лезвием двойным широкого меча
Взмахнул я высоко, и трижды в щит блестящий
Могучею рукой ударил я сплеча.
XXIX
И звуки грозные тяжелой бранной стали
Промчались в тишине уснувшего дворца,
И долго портики их отзыв повторяли.
XXX
Так иногда в ответ на громкий глас жреца,
Катясь по облакам из недр горящей дали,
Зевесов мощный гром грохочет без конца.
XXXI
И вот исчезли вдруг картины сновидений,
И робки свет померк таинственных светил;
Носились надо мной невидимые тени.
XXXII
И странный шорох вкруг себя я ощутил,
Как будто листьями бесчисленных растений,
По залам пролетев, там ветер шелестел.
XXXIII
Блудящие огни над темной вышиною
Кружились пеною кипящего ручья,
Осеребренного полуночной луною.
XXXIV
И света яркого холодная струя
Упала с высоты, блеснувшей надо мною,
И чудной красоты увидел старца я.
XXXV
Сквозь нарда фимиам и дым благоуханный
Предстал Морфей, властитель чудных грез
И снов, в пурпурной мантии и маками венчанный.
XXXVI
И он спросил меня, зачем моих отцов
Оставил я предел и край обетованный
И дерзко возмутил святилище богов.
ХХХVII
И будто тяжкий гром божественного гнева,
Мне глас его звучал, подобный лишь волне,
Бегущей к берегам средь бурного напева.
XXXVIII
О царь волшебных грез! — ответил я, во сне —
Я видел, что красой сияющая дева
С печалью на лице склонилася ко мне.
XXXIX
Я слышал поцелуй, как ветра дуновенье —
Казалось, лепестки небесных нежных роз
Коснулись уст моих на краткое мгновенье.
XL
Но лишь очнулся я от этих дивных грез,
И дева чудная исчезла, как виденье,
Как тень, как молния весенних ярких гроз.
XLI
В открытое окно ко мне Зефир лазурный
Вливал цветов весенних нежный аромат…
Но на груди своей нашел я мак пурпурный.
ХLII
Казалось, это был рубин или гранат,
Изваянный резцом цветок с надгробной урны,
Печальной вестницы свершившихся утрат.
XLIII
Он был оставлен мне, как будто в подтвержденье,
Что призрак не совсем пустою был мечтой,
И сон мой тайное имел в себе значенье.
XLIV
И в Дельфы поспешил я к пифии святой,
Чтоб объяснил оракул вещий сновиденье,
И Аполлону в дар взял кубок золотой.
XLV
Но в Дельфах посреди торжественного храма,
В синеющем дыму серебряных кадил
Явилась дева мне в куреньях фимиама.
XLVI
И я с тех пор ее нигде не находил.
Такую красоту один лишь град Приама
В своих стенах священных тайно приютил.
XLVII
Но с дивной высоты сияющего трона,
Который окружал паров густой поток,
Так отвечал мне светлый вестник Аполлона:
XLVIII
«Иди к пещере снов, лежащей на восток,
И в глубину земли таинственного лона
Укажет путь тебе пурпуровый цветок!»
XLIX
И я отправился и, полный светлой веры,
Я три дня не смыкал измученных очей
И наконец достиг неведомой пещеры.
L
Оттуда сны выходят в тихой тьме ночей,
Приняв различных форм туманные размеры,
И льется чудных грез серебряный ручей.
LI
Как чайки белые над бурной глубиною,
Здесь в дивной тишине безмолвного дворца
Скользили по стенам они передо мною.
LII
И в радужных тенях, мелькавших без конца,
Как стая бабочек лазурною весною,
Искал напрасно я знакомого лица.
LIII
Неслись они во тьме волшебной грезой сказки.
То в медных воинов, то в синий блеск копья
Слагались их лучей причудливые краски.
LIV
Я в рощах видел там у сонного ручья
Нагих наяд и нимф вакхические пляски;
Но девы чудной там, увы, не встретил я!
LV
Властитель дивных снов, услышь мое моленье!
Лишь для нее одной дремавшего в тиши
Дворца нарушил я немое усыпленье!
LVI
Виденье чудное, мечту моей души,
О, покажи опять хотя бы на мгновенье,
И сон загадочный скорее разреши!
LVII
И в дивной полутьме лазурного чертога
Исчезли медленно лучистые черты
Явившегося мне таинственного бога.
LVIII
В безмолвии ночном, как будто с высоты,
Услышал голос я, как звук далекий рога,
Как шелест ветерков, колеблющих листы:
LIX
«Когда бестрепетно ты в кубке из сапфира
Осушишь от краев до радужного дна
Напиток роковой снотворного эфира,
LX
И талисманом вновь спасет тебя она,
Ту к жизни вызовешь из облачного мира
Ты деву чудную загадочного сна!»
LXI
И в бледном сумраке торжественного зала,
В невидимой руке мерцая, как звезда,
Мне чаша дивная таинственно предстала.
LХII
Как грозный приговор афинского суда.
Я выпил красный яд сапфирного бокала,
И вдруг все предо мной исчезло без следа.
LХIII
И образ девы вновь с печалью долгой муки
На бледных, как всегда, чертах ее лица
Мелькнул передо мной, в тоске ломая руки.
LXIV
На грудь упали мне развалины дворца,
И песнью лебедя тоскующие звуки
Далеко в вышине дрожали без конца.
LXV
I вот очнулся я опять в своей постели.
Сквозь тонкий занавес открытого окна
Струился аромат, цветы в саду алели…
LXVI
Как отклик звучного, пленительного сна,
Звучали соловья задумчивые трели,
И улыбалась мне лазурная весна.
Не так ли в юности, как греза сновиденья,
Порой является, блистая красотой,
Нам образ женщины в лучах воображенья?
Но мы напрасно в жизни бледной и пустой
Ему с тоской и грустью ищем примененья —
Он вечно будет сном, прекрасною мечтой!
ЧАБАН*
Поэма.
Вот повесть о моей душевной муке
И о моей изменчивой судьбе.
Позволь мне посвятить ее тебе.
Когда ты вспомнишь обо мне в разлуке,
Когда опять, дыханье затая,
Ты в эти строки вникнешь нежным взором,
Пусть эта песня грустная моя
Звучит тебе заслуженным укором!
____________
*) Чабанами в Крыму называются татарские пастухи.
Пришлося раз с татарином наемным
Через Яйлу мне сделать перевал.
Мы долго шли вдвоем ущельем темным,
Давно наш конь навьюченный усталь,
И вот на полпути, в лесу сосновом
Нас вдруг застигла ночь и склоны гор
Окутала таинственным покровом.
Мы сделали привал. Ночной костер
Зажег мой спутник под скалою мшистой,
Развьючил лошадь, привязал к стволу,
И сел смотреть, как свет сосны смолистой
Далеко гонит в лес ночную мглу.
В его лице, привыкшем к непогоде,
К бродячей, вольной жизни чабана,
К ущельям гор, к суровой их природе,
Угрюмая печаль была видна,
И под бараньей шапкою мохнатой
Глаза смотрели с мрачною тоской.
Но вот свирель из сумки полосатой
Достал он и, привычною рукой
По скважинам ее перебирая,
Напев унылый тихо заиграл.
Слыхали ль вы вблизи Бахчисарая
Или в горах среди пустынных скал
Растянутый напев татарских песен?
Когда его играют вдалеке
Свирели пастухов, как он прелестен
И тих! Как шелест ветра в тростник,
Как ручейка нагорного журчанье,
И льется он, и плачет без конца.
Но он теряет вдруг все обаянье
Пропетый диким голосом певца.
Гортанный звук, как скрип арбы визгливой,
Терзает слух и душу вам тогда.
Дар музыкальности судьбой счастливой
Татарам не дан, и пройдут года,
Пока, быть может, в них он разовьется.
Но та же песнь в свирели их простой
Бесхитростно, но как-то сладко льется:
Должно быть, звуки чудной песни тойПодслушаны в самой природе были,
Должно быть, в них неясные мечты
Родные горы тайно заронили.
И вот среди полночной темноты
Передо мной в горах та песнь звучала.
Измученный дорогой и ходьбой,
Ее почти не слушал я сначала
И видел лишь костер перед собой.
Но понемногу в сердце западали
Обрывки звуков в тишине ночной
И подымали старые печали
В моей душе, усталой и больной.
И вспомнил я свое былое горе,
Которое не вылечат года…
У спутника тоска была во взоре,
И я спросил: любил ли ты когда?
Печаль звучит в твоем унылом пенье;
Зачем так грустен тихий твой напев?
Скажи, улан1, в родном твоем селенье
Ты не встречал для сердца милых дев?
И он отнял от губ конец свирели
И обернул лицо свое ко мне.
Его глаза задумчиво смотрели,
И у костра при трепетном огне
По своему казался он красивым
В халпахе2 и широком кушаке.
«Печален я? Не всем же быть счастливым!
Алла велик, и все в его руке! —
Сказал он мне, — А песнь моя отцами
Была давно когда-то сложена.
Она всегда поется между нами
За дымным огоньком у чабана,
Когда с отарою овец вернется
Он под вечер в убогий свой шалаш:
„Богат, велик ты, славный Узен-Баш3
В тебе всегда довольно дев найдется!…“
А для меня невесты нет другой —
Одну любил, и та меня забыла!» —
И он закрыл глаза свои рукой.
«Скажи, улан, но как же это было?
Ужель ее все жаль еще тебе?»
"Слыла красавицей во всей округе,
По всем селеньям нашим Асибе.
Мы слышали сначала друг о друге,
Потом сошлись на свадьбе у сестры.
Но при других с ней говорили мало;
А полюбились так, что с той поры
И день один не свидеться бывало
Нам тяжело. То я на двор зайду
К ее отцу, как будто бы за делом,
То подсмотрю, когда она в саду
Или пойдет одна в покрове белом
По улице с кувшином за водой;
А то сама, когда всех с минарета
В мечеть скликает наш молла4 седой,
Выходит ждать условного привета
Она на свой узорчатый балкон.
При всех же ей увидеться с мужчиной
Почти нельзя — таков у нас закон.
Когда же ночь над спящею долиной
Густую тьму раскинет наконец,
И на торги с маджарою5, набитой
Арбузами, уйдет ее отец,
Она тайком от матери сердитой
Тогда меня впускала и к себе.
Но обо мне при первом расставанье
И навсегда забыла Асибе.
О сновиденье легком, о свиданье,
О неудачах, о вчерашнем дне —
Забыть возможно; но забыть навеки
И ласку, и любовь свою ко мне,
Скажи, возможно ли? Скорее реки
Забудут о родимых берегах,
Скорей коза над пропастью глубокой
Застигнутая в сумрачных снегах
Погоней псов и смертью недалекой,
О ней забудет, падая в крови,
Прощаясь с вольным небом и горами!
Но позабыть возможно ль о любви?..
Осенними глухими вечерами,
За песнями при ласковом огне,
Когда я пас стада в горах печальных,
Красавица забыла обо мне
Однажды я на склоны пастбищ дальних,
Свои отары должен был вести.
И стужу на горах, и зной долины
Терпел я долго на своем пути:
Я их переносил — одной кручины,
Тоски по милой вынести не мог!
И наконец в ночи, во тьме глубокой
Я кожей обвернул ступни у ног,
И затянув ремнем чекмень6 широкий,
И острый нож засунув за кушак,
Пошел домой, оставив стадо в поле;
А на горах лежал туман и мрак,
И буйный ветер плакался на воле.
И осенью, и снежною зимой
В горах опасна путнику дорога,
И не всегда воротится домой,
Кто в ночь уйдет с родимого порога.
Татары ходят по горам гуськом;
Как лошади, запряженные цугом,
Идут они, связавшись кушаком,
И за него плотней держась друг с другом,
Чтоб ветер их, как мошек, не унес
В глубь пропастей, скалистых и бездонных.
Нет ни дороги, ни следа колес
В горах, на их тропинках потаенных;
Лишь вехою унылой иногда
Означен путь тяжелый и опасный,
Где ходят только дикие стада,
Да разве ветер плачется ненастный.
Я шел один среди бесплодных скал,
Окутанных покровами тумана.
Вдали то волк, то ветер завывал;
И дикий свист, и хлопанье Шайтана
Мне чудились в горах, во тьме ночной;
Но своего не убавлял я шага —
Лишь Асибе была передо мной,
А вместе с ней и бодрость, и отвага.
Я долго шел знакомою тропой
Среди глубокой, темной котловины.
Вокруг меня угрюмою толпой
Вставали гор зубчатые вершины.
И наконец в дали меня привлек
На полпути в кофейне одинокой
Дрожащий и чуть видный огонек
В окрестной мгле, безмолвной и глубокой.
Я захотел немного отдохнуть
И пред огнем согреться, чтобы снова
Пуститься в свой далекий, трудный путь
Средь темноты и холода ночного.
Я подошел к кофейне, дверь толкнул —
Она, скрипя на петлях, отворилась,
И мне в лицо горячий пар пахнул.
Там в комнате пила и веселилась
И песни пела наша молодежь.
По случаю какой-нибудь проделки
Сеид-Али устроил им кутеж.
Две медных керосиновых горелки
Бросали свет вдоль глиняной стены
На пестрые сиденья и подушки,
Где разместились наши чабаны
Отпраздновать веселие пирушки.
Сеид-Али, раскрывши на груди
До ворота широкую рубашку,
Стоял с большою кружкой впереди
В своей зеленой куртке нараспашку.
Поверх своих широких шаровар
Он кушаком пунцовым повязался;
Его лица полуденный загар
Еще темней под шапкою казался.
Во всем селе он первый был джигит
И слыл за силача во всей округе.
Бывало на Байрам, когда стоит
Толпа борцов в одном широком круге,
И он под барабан и звук рожка
Выходит звать охотников бороться,
Никто не смеет выйти из кружка,
И вся толпа безмолвной остается7.
На свадьбах он всегда был званый гость,
Знал наизусть все песни и припевы,
В разгульном танце гнулся, словно трость,
И от него в восторге были девы.
Когда при свете дымного огня
Я показался — руки, крики, взгляды
Приветствовали весело меня,
И все нежданной встрече были рады.
Сеид-Али мне приказал подать
Хмельной бузой8 наполненную кружку.
«Сегодня, — говорит, — давай справлять
Пред свадьбою последнюю пирушку:
Ведь я женюсь! И знаешь ли на ком? —
На Асибе!..»
Не помню, что тут было,
Но я свой нож достал за кушаком,
И все кругом смешалось, заходило.
Упали свечи, кружки и скамьи,
И чабаны сцепились в общей драке.
Но, кажется, товарищи мои
Нас растащили…
И один, во мраке
Холодной ночи вдруг очнулся я,
Избитый в схватке и борьбе жестокой;
И первою явилась мысль моя
О милой Асибе, об одинокой,
Об оклеветанной Сеид-Али.
С большим трудом поднялся я на ноги
С покрытой белым инеем земли
И стал искать потерянной дороги.
Невдалеке виднелась от меня
Кофейня, но ни звука, ни движенья
В ней не было, не брезжило огня,
И все вокруг покоем усыпленья
Объято было в горной вышине.
И я, насколько мог, прибавил шагу —
Скорей в село дойти хотелось мне;
И я пришел к знакомому оврагу,
Откуда мне виднелись огоньки
Деревни нашей в котловине темной,
И слышен был далекий плеск реки,
И лай собак, и скрип арбы наемной.
Пробрался я в безмолвное село
По улице, пустынными садами,
Через плетни, где множество росло
Карагачей с широкими ветвями.
Стучало сердце у меня в груди,
Как будто бы в предчувствии утраты.
Когда мелькнул огонь мне впереди,
У Асибе в окне знакомой хаты.
Я к ней ползком пробрался вдоль плетня.
Собака их залаяла сначала,
Но вдруг, узнав, обнюхала меня
И радостно хвостом мне замахала.
Погладил я ее по голове
И поиграл ее мохнатым ухом,
А сам прилег к нескошенной траве
И к тишине приникнул жадным слухом.
Но все вокруг пустынно и темно,
Немые горы тихим сном объяты,
И лишь одно светилося окно
У Асибе под кровлей старой хаты.
Я знал, что дома нет ее отца:
Была пора торговли и базара,
И под навесом длинного крыльца
Не высилась их старая маджара.
Я тихо подошел тогда к окну,
Закрытому решеткою двойною,
И Асибе увидел вновь одну,
Сидящую за пряжей шерстяною;
И Асибе была так хороша
В простом убранстве своего наряда,
Что я следил за ней, едва дыша,
И отрывать мне не хотелось взгляда.
В Крыму довольно девушек у нас,
Довольно жен, стыдливых и прекрасных,
Но нет у них таких глубоких глаз,
Таких очей, пленительных и ясных.
Она волос своих не заплела
И не покрыла их чадрою длинной,
И парчевая шапочка была
На ней обвешана еще старинной,
Отцовской нитью золотых монет;
С ее плеча спускалось покрывало,
И было ей всего семнадцать лет,
А, может быть, и тех недоставало.
В окно я трижды тихо стукнул ей —
Она чуть-чуть вздрогнула и сурово
Насупила края густых бровей.
Тогда я громче постучал ей снова.
С досадой быстро встала Асибе,
Работу бросила, открыла ставни
И крикнула: «Уйди! Чего тебе?..»
И вспомнил я про случай свой недавний,
Услышав от нее ответ такой
Наместо прежней нежной, тихой речи,
Когда мы оба жгучею тоской
В разлуке мучились до новой встречи.
И с болью в сердце стал я Асибе
Рассказывать, как я об ней тоскую,
Просил ее впустить меня к себе,
Я говорил про клевету людскую
И про пустой навет Сеид-Али,
И как мне тяжело, как грустно было
Жить без нее в неведомой дали,
Как шел я к ней один, во тьме унылой.
Как сильно я устал и как продрог,
Просил ее пустить погреться в хате;
Я говорил, что в поле нет дорог,
Что больно мне подумать о возврате,
Что на горах пустынно и темно,
И могут быть с людьми худыми встречи…
Но Асибе захлопнула окно,
Не выслушав моей молящей речи.
И я тогда все понял наконец.
И сердце у меня в груди упало…
Вдали терял зубчатых гор венец
Своих хребтов туманное начало,
И теплились созвездья в вышине.
И долго я без мысли, без движенья
Стоял один, как вдруг собака мне
Лизнула руку — словно сожаленья,
Участья в ней проснулось чувство вдруг
К тому, кто был теперь с своей печалью
Так одинок, беспомощен вокруг.
Уже давно заря над синей далью
С румяных гор согнала мрак ночной,
Когда достиг я своего привала.
Собака всю дорогу шла за мной
И от меня на шаг не отставала.
Мои стада паслись невдалеке,
И слышалось их звонкое блеянье
При утреннем и свежем ветерке.
Я отворил шалаш свой, но молчанье
И сумерки там встретили меня.
Дышало все пустынею глубокой
Еще страшней при первом свете дня —
И я не мог печали одинокой
Перенести и горько зарыдал;
А плакать там, в горах, не стыдно было:
Там нет людей — одни громады скал
Теснятся там безмолвно и уныло.
Когда же вновь поднялся я с травы,
Смирясь перед судьбою неизбежной,
Два глаза злой, мохнатой головы
Смотрели на меня умно и нежно;
И я, рукой прижав ее к себе,
Поцеловал единственного друга —
Все, что осталось мне от Асибе!..
Чабан умолк. Глухие ночи юга
Проходят быстро. Наш костер погас,
Погасли звезды, но с печалью тайной
Еще я слушал спутника рассказ;
И как он был игрой судьбы случайной
С моим прошедшим близок в этот час!
И здесь, в горах, в пустыне мирной, ясной,
Где облака одни туманят даль,
Меня своей тревогою напрасной
Преследует старинная печаль,
И здесь живой тоски воспоминанья
Не заглушить в измученной груди,
И жизнь разбитая одни страданья
И горечь слез сулит мне впереди!
______________
1 Улан — молодой человек — обращение, принятое у
крымских татар.
2 Халпах — большая баранья шапка.
3 Узен-Баш (исток реки) — большая татарская деревня
на северном склон Яйлы. Про нее сложена старинная
песня.
4 Молла — священник,
5 Маджара или арба — татарская телега.
6 Чекмень--верхняя татарская одежда.
7 У крымских татар повсеместно существует обычай на
праздники Байрам и Рамазан, и на свадьбах
состязаться в борьбе под звуки барабана (даула) и рожка. На борьбу собирается вся молодежь из окрестных деревень. Противники держат друг друга за кушаки и
борются, окруженные толпой зрителей. Победителю подносят подарки, и он пользуется почетом и известностью. Соперничают между собою целые деревни, и борьба часто оканчивается кровавой дракой.
8 Буза — напиток из проса, вроде пива.
ПОСТОЙ
(Рассказ в стихах)
«Нет, нет и нет!» — «Что ж? Как хотите!
Но, Софья Павловна, меня
Прошу вас с этого же дня
Не числить больше в вашей свите.
В толпе поклонников не мог
Я изнывать у ваших ног!»
Лучинин взял сердито шляпу
И, поклонясь хозяйке, вниз
Сошел, кляня ее каприз,
И крикнул кучеру Потапу.
На беговые дрожки сев,
Взяв вожжи и уставив ноги,
Он ехал, даже на посев
Почти не глядя вдоль дороги.
Томилась вновь его душа
Любовным вздором, и впервые
Забыл он рожь и яровые.
Еще бы! Чудно хороша
Была соседка! Разве мог он
Хотя бы с рожью золотой
Сравнить так мило завитой,
Такой волнистый, нежный локон?
А глазки? Право, далеки
От них все в поле васильки!
Но для чего ж кокетство это?
Для покорения сердец?
Он не игрушка! Наконец,
В нем самолюбие задето!
Лучинин взял в карман любовь,
Привел рассудок по этапу
И сдвинул сумрачно на бровь
Свою соломенную шляпу.
С усов, нафабренных слегка,
До чесучи у пиджака
Лучинин мил был, и не даром
Служил он некогда гусаром:
Была в нем выправка видна.
Зато Лучинина жена!..
О, не сочтите это сплетней! —
Ее я метрик не видал,
Но лет бы под сорок ей дал.
С супругою сорокалетней
Лучинин мой был не в ладах.
Конечно, дело не в годах,
Хоть годы оставляют все же
Изъяны легкие на коже.
Жена Лучинина — увы! —
И выцвела, и полиняла,
Как ситец, байка одеяла,
Или кретон… Поймете вы,
Что трудно к ней гореть любовью,
И не прибегнете к злословью,
Из предыдущего узнав,
Что к Софье Павловне Труновой
Пылал Лучинин страстью новой.
Он молод был, силен и брав,
И потому, отчасти, прав.
Его почтенная супруга,
Супруг всех верных образец,
Носила блузу и чепец.
Она не ведала досуга:
Стряпню, домашние дела
Она рачительно вела,
Имея, впрочем, в каждом деле
Всего семь пятниц на неделе.
Укрыв под буфами чепца
Своих косичек жидких пару,
Она летала без конца
От кухни к дальнему амбару,
В сарай и ледник, и назад,
Повсюду бросив зоркий взгляд.
Авдотья Карповна дрожала
За каждый лишний пятачок,
И у нее был язычок
Острее бритвы или жала.
Лучинин бедный, рад не рад,
По доброй воле, из принципа,
Переносил все, как Сократ,
Когда кляла его Ксантиппа.
Но жизнь с примерною женой
Он не считал за рай земной.
Раздор, домашние тревоги
Не улыбалися ему.
Теперь понятно, почему
Он тихо ехал вдоль дороги
И не спешил домой, как вдруг
Он повстречал за поворотом
Гусар, промчавшихся сам-друг
На лошадях, покрытых потом.
Скакали, саблями бренча,
Два загорелых усача
В шнурках, в малиновых рейтузах
И синих ментиках кургузых,
Красиво спущенных с плеча.
Смотрел Лучин грустным взглядом
На круп их взмыленных коней,
Раздолье вспомнив прежних дней,
С их вечным пиром и парадом.
«Откуда эти? — думал он, —
Уж не пришел ли эскадрон?»
В деревне ближней, в самом деле,
Увидел он ряды солдат.
С командой спешился отряд,
Мундиры, ментики пестрели,
И в окна изб глаза ребят
И баб повойники глядели.
Ругались вахмистры с толпой,
В испуге бегали телята,
Играл рожок, и два солдата
Вели коней на водопой.
А Софья Павловна, уныло
Склонив головку, между тем,
Себя в холодности корила.
Ужель уехал он совсем?
Но ведь она не виновата,
Но что же делать было ей,
Когда не позже этих дней
Она ждала гусара брата?
Уж получила два письма!
Нельзя ж при нем… вот было б мило!
А все ж тревогу сердце било,
И Софья Павловна весьма
Была расстроена. Платочком
Раз глазки вытерла она
И с опечаленным цветочком
Была решительно сходна.
Но тут, прервав ход размышлений,
Влетели всадники на двор.
В передней звон раздался шпор,
Бряцанье сабли вдоль ступеней.
И, запыхавшись, весел, рад,
Влетел к Софи, весь пыльный, брат.
«Оставь, оставь же! Вот мученье!
Да ты запачкаешь меня!» —
«Софи, дружок, я на мгновенье!
Я послан в город на три дня.
Дай завтракать, и я в дорогу! —
Начальство ведь не любит ждать!» —
«Как? Едешь? Мило!» — «Но, ей-Богу,
Дня через три вернусь опять!
Я приказал уж чемоданы
С деревни взять у денщика.
Ну, что? Читаешь все романы?» —
«А ты? Все пудришься слегка?» —
Брат Софьи Павловны был франтом,
И щеголем и адъютантом.
Мундир с иголочки носил,
Был ростом мал, но очень мил,
И за троих играл и пил.
Уписан завтрак был на славу;
Служила Гебою сестра.
Расцеловав ее по праву,
Брат встал, сказав: «Прощай, пора!»,
И в N--ск помчался со двора.
Два-три воздушных поцелуя
Пославши брату из окна.
Вновь Софья Павловна одна
Осталась, мучась и тоскуя.
Припомнив все свои слова
И свой отказ, едва-едва
Она не стала плакать снова.
О, право ж, не была сурова
Моя прелестная вдова!
Она и очень отличала
Лучинина среди мужчин
И, кажется, не без причин
Решилась отказать сначала?
Уехал! Гадкий! И могла ж
Прийти ему такая блажь!
А вдруг он кончит все разрывом?
А если не вернется вновь?
Ведь в сердце пылком и ревнивом
Нетерпелива и любовь!
Увы! До этого мгновенья
Весь их роман так мило шел…
Подчас булавочный укол
Мужчин выводит из терпенья!
Нельзя любви назначить срок,
Опасно выжидать порою,
Лукавить, тешиться игрою, —
Кокеткам маленький урок!
Лучинин наш своим отъездом
Вдову на скуку осудил,
Вдову, подобную лишь звездам,
Вдову, почтенную уездом
За украшенье всех светил!
Нет, мало был Лучинин с этой
Уездной львицей и кометой
Предупредителен и мил.
Но, может быть, простор дав чувствам,
Наш отставной гусар опять
Хотел пред ней пощеголять
Любовной тактики искусством?
Во всяком случае успел
Его былой гусарский гений
Ускорить ход амурных дел.
Распутать узел затруднений
Решила вдовушка сама
И, чтоб поправить шаг неловкий,
Перебирала все уловки,
Всю хитрость женского ума.
Сначала, на листке душистом
Она Лучинину едва
Не начертала слова два,
Назвав «жестоким», «эгоистом».
Но тут же милая вдова
Опомнилась, в большом испуге
Подумав о его супруге:
Все письма мужа каждый раз
Читал ее прилежный глаз.
Вести с Лучининым без риску
Нельзя и думать переписку.
Послать кого-нибудь? — слуга
Подчас опаснее врага.
Как рисковать ей чрезвычайной,
Такою экстренною тайной?
Тут Софье Павловне на ум
Пришла отважная идея.
Смеясь, волнуясь и краснея,
Все порешив без дальних дум,
Она звонит, зовет лакея.
Ему приказ был строгий дан
К ней из деревни до заката
Доставить живо с платьем брата
Большой походный чемодан.
«Уехал брат… — она мечтала, —
Пока вернется, у меня
Еще в запасе есть без мала
Три дня, свободных, долгих дня!
О, я, наверно, все устрою!
Отвага, хитрость, смелый план, —
И вот, подобная герою,
Проникну я во вражий стан!».
Себя заранее с успехом,
Присев, поздравила она
И, в ожидании, одна
В ладоши хлопала со смехом
И веселилась от души.
И то сказать, в такой глуши,
От скуки, в тишине уездной,
Хорошенькой, живой, любезной
Вдове лет двадцати шести
Чего не может в ум взбрести?
Лучинин и его супруга
Вдвоем, в саду, друг возле друга
Сидели чинно. Углублен
В строганье палочки был он.
Она сидела за жаровней.
Варя крыжовник. Господа,
Наверно парочки любовной
Вы не видали никогда!
Авдотья Карповна меж дела
Читала книгу и, на таз
Скосив немного правый глаз,
Другим в печатный текст глядела.
Она читала… вы молве
Не верьте! Право ж, без интриги,
У ней имелись даже две
Истрепанных, настольных книги:
Итог всех знаний и наук, —
Молоховец и доктор Жук.
Итак не без хлопот и дела
Сидели здесь в саду супруг
С Авдотьей Карповной, как вдруг
Аксюша с криком в сад влетела.
Аксюша — горничная их,
В платочке, в фартуке с оборкой, —
Из деревенских щеголих.
С Авдотьей Карповною зоркой
В ладах, — непостижимо как, —
Она жила… недобрый знак!
Она со скромностью излишней
Склоняла пару карих глаз,
Но, раскрасневшись от проказ,
Была сходна с румяной вишней.
И потому, должно быть, раз,
В густом вишневнике, ошибкой,
Со снисходительной улыбкой
Ее, за талию обняв,
Лучинин счел за вишню въявь.
Теперь Аксюша вся в тревоге
Примчалась в сад, — чуть носят ноги!
«Гусары!… барыня!… постой!…» —
Трещал в саду язык Аксюши.
Но барыня заткнула уши:
«Постой, трещотка ты, постой!
Ты говоришь, гусары? Где же
Найду я помещенье им?
Нам в доме тесно и самим! —
Поди, живем мы не в манеже.
Здесь недалеко до села:
У мужиков для них есть хаты.
А то, гляди, как тароваты —
Нелегкая к нам принесла!
Да где ж они?» —
"Там, у амбара,
"Вас дожидаются, стоят!
Лучинин, вспомнив жизнь гусара,
Постою был сердечно рад.
Уж он себе представил живо
Двух бравых ротмистров-гуляк.
Вино, картишки и коньяк,
И песни за бутылкой пива.
«Да много ль их. Аксюша?» —
«Нет!»
«Там, барин, офицер гусарский,
Мододенький такой!» —
«Корнет?» —
«Да-с, с денщиком!» —
«Дай дом им барский!
А что б в избу? Ведь полон рот
Теперь наделают хлопот.
Не миллион у нас в кармане,
И нет наследства впереди…
Нет комнат! Пусть селятся в бани!
Аксюшка, в баню их веди!»
В конце запущенного сада
Стояла баня. Старый сруб
Ее был неуклюж и груб.
За ней садовая ограда
Образовала род угла,
И стежка узкая вела
Из дома к бане. Ива с кленом
Нависли здесь шатром зеленым,
И возносились головой
Лопух с крапивой над травой.
Не так ли с важностью тупою
Богач, глупцов ученых рать
И выскочка, попавши в знать,
Стоят надменно над толпою?
Ведь не от важности ль распух
Широколиственный лопух,
И не от глупости ль спесива
Высокородная крапива?
Но я отвлекся… В баню был
Хозяйкой сослан в цвете сил
Корнет гусарский, как изгнанник;
Солдат, денщик его — в предбанник.
Но очень мало огорчен
Корнет был этим. Тотчас он
Устроился в избе просторной,
И на стене повисли в ряд
Две сабли, зеркало, наряд
Гусарский с вышивкой узорной
И полотенце. С крепких плеч
Свалил денщик в углу на печь
Груз чемоданов, и шинели
Покрыли лавки и постели.
Устроен в бане бивуак,
И наш корнет, начав осаду,
Повел отсюда ряд атак
И жгучих взглядов канонаду.
И точно, завоеван был
Весь дом Лучининых гусаром —
В две храбрых вылазки. Не даром
Корнет был так красив и мил!
Он в миг Лучинина пленил,
Аксюша вспыхнула пожаром,
Авдотья Карповна сама
Была от гостя без ума.
В корнете этом белокуром
Нашли б вы общее с Амуром.
Пленить способны целый мир
Его бряцающие шпоры,
И золотых шнурков узоры,
И голубой его мундир.
А как на нем сидят рейтузы!
Смешать их было так легко
Порой с малиновым трико.
Их обольстительные узы
Сжимали пару стройных ног,
Каких найти никто б не мог!
Была немножко неказиста,
Странна его походка, но
Известно каждому давно,
Что мелок шаг кавалериста.
Он к верховой езде привык,
К седлу, к особенной посадке,
И в этом легком недостатке
Был даже свой особый шик.
Хоть строги были с ним сначала,
Но скоро искренний, живой,
Он в доме сделался, как свой.
Он всюду вертится, бывало.
Аксюше помогал обед
Готовить, но за то и бед
Творил в хозяйстве он не мало.
Раз, опрокинув в кухне стул,
Авдотьи Карповны суровой
Залил перед весь юбки новой
И горлачи перевернул.
Но за проказы, как бы, право,
Ему вы бросили упрек,
Когда с улыбкою лукавой
Он делал вам под козырек
И с шаловливым звоном шпоры
Склонял, расшаркиваясь, взоры?
Особенно любезен, мил,
С корнетом сам Лучинин был,
Хоть в этом от него едва ли
Другие в доме отставали.
Симпатии их горячи
И нежны стали. В вечер поздний,
Соскучившись домашней розней,
Он, заслонив огонь свечи,
Шел через сад, уж потемнелый,
К корнету в баню, и одни,
С огарком гаснущим, они
Сидели вмести вечер целый;
А за стеной, устав от дел,
Денщик в предбаннике храпел.
И так весь дом в согласье этом
Цвел день, другой пышнее роз.
Однажды только здесь с корнетом
Случился маленький курьез.
Раз, после сытного обеда,
За чашкой кофе шла беседа,
Когда все вышли на балкон,
Забыв обычный прежде сон.
Авдотья Карповна скупая
Тут расщедрилась наконец:
Сама отправилась в ларец.
Где, от супруга их скрывая,
Чтоб отвратить расход, пожар,
Таила ящичек сигар.
«Вы курите? Хотите эту
Сигару?» — говорит корнету
Авдотья Карповна. Корнет
Смущен был: как ответить «нет?» —
Он не ребенок! И с улыбкой,
Учтив, почтителен и мил,
Он, взяв сигару, закурил,
Слегка откинув стан свой гибкий.
Он затянулся. Крепкий дым
Поднялся облаком густым…
И страшно кашляя, сквозь слезы,
Забыв эффект красивой позы,
Прося воды, чуть скрыв испуг,
Корнет вскочил со стула вдруг!
Весь дом встревожился сначала.
Аксюша, — та чуть не кричала.
Курьезный эпизод у всех
Затем, конечно, вызвал смех,
Доставив, впрочем, очень кстати,
Корнету прозвище «дитяти».
Аксюша… кажется, она
Была в корнета влюблена:
Забыв всю строгость кар, взысканий, —
Любви последняя ступень, —
Вертелась чуть не целый день
Аксюша подле старой бани.
Найдя хоть маленький предлог,
Туда со всех летала ног,
И в бусы, ленты и платочек
Пестрей рядилась, чем цветочек.
Иван-да-Марья, лютик, мак
С ней не сравнились бы никак.
Но и почтенная супруга,
Авдотья Карповна, увы! —
К ней снизойдете, верно, вы, —
Пылала жарче солнца юга
И дров в печи; и как утюг,
В ней сердце раскалилось вдруг.
Чем объяснялась пылкость эта,
И сам я, право, не пойму…
На зло рассудку и уму
Влюбиться, и в кого ж? — в корнета!
Доныне, верно, мелкий бес
Имеет в мире власть и вес…
И вот корнет наш молодой
Стал мил красавице седой.
Авдотья Карповна гуляла
По саду в сумерки давно, —
Нарочно, нет ли, — все равно!
Шаль, или угол одеяла
На ней висели; наконец
Весь в лентах радужных чепец
Служил приманкою для взгляда.
Он довершал эффект наряда.
Но важно то, что в этот час
Корнет в аллее шел как раз,
Шинель накинувши на плечи.
Он не предвидел этой встречи
И объясненья глаз на глаз.
«Вы к нам?» — «Так точно!» — «Рано к чаю!
Я с вами по саду пройду!» —
«Давно гуляете в саду?» —
«Нет; рада все ж, что вас встречаю!»
Авдотья Карповна и он —
Нарцисс и пламенный пион —
На лавочки в саду присели.
Пион стремился быстро к цели,
И опускал стыдливо вниз
Глаза сконфуженный нарцисс.
И вдруг к смущенному корнету
Пион с пылающим лицом
На грудь склоняется чепцом.
Ужасный миг! В минуту эту,
По счастью, дамы страстный пыл
Треск за кустом остановил,И кто-то прыснул, верно эхо,
Над самым ухом их со смеха.
Корнет бежал, как резвый шпиц,
И с громким ахом пала ниц
Авдотья Карповна, как туша.
Над ней возилася Аксюша.
«Ах, барыня, когда бы вы
Все сами видели, да знали!»
Но дама, полная печали,
Сидела в зелени травы.
Все ж язычок моей Аксюши
Жужжал без умолку ей в уши.
«К-а-а-к?» — «Право, барыня, когда б
Взглянули в баню вы сквозь щелку,
Узнали б сами втихомолку,
Что офицер-то наш из баб!»
Ей было в бани пропасть дела:
Тарелки взять она хотела
И отнести поднос в буфет.
Тут все Аксюша подсмотрела.
Корнет вставал, и был надет
Поверх рейтуз на нем… корсет!
Так что ж? И нового нет в этом,
Что стянут был гусар корсетом:
Военным должно быть статней.
И толковать не стоит с ней!
Корсет ведь носят все гусары, —
И молодой еще, и старый,
И надевают, вместо лат,
Его на бал и на парад.
Но тут Аксюша рассказала
Такое, что чуть-чуть с ума
Авдотья Карповна сама
От злости не сошла сначала.
Все признаки! Сомненья нет,
Что был гусар переодет,
Что вовсе не был он гусаром,
Что объясненье вышло даром,
Что он… тьфу! То есть нет, — она
Здесь оставаться не должна!
Проделки это, шашни мужа!
Но как, обман их обнаружа,
Ей в пух и прах отделать всех,
Когда с самой случился грех?
На воду свежую нельзя же
Все вывесть при таком пассаже?
Авдотья Карповна с тоски
Чуть не хваталась за виски.
А между тем корнет, в испуге
От объяснения супруги,
Собрав пожитки с денщиком
И не простясь, бежал тайком.
К тому же были на исходе
Те приснопамятных три дня,
Которые, секрет храня,
Провесть корнет мог на свободе.
И Софья Павловна, — увы! —
Ее давно узнали вы, —
Довольная своим успехом,
Припоминала все со смехом;
Как вдруг Лучинин передал,
Что все открыто, весь скандал!
Хоть вслед за сценою домашней
Мир водворились и покой,
Но был уезд смущен такой
Необычайной, дерзкой шашней.
Разнесена прислугой весть,
Варьяций всех не перечесть.
Тьму небылиц прибавив к были,
Все сплетню передать спешили.
Событье, бывшее в глуши,
Смутившее мирок уездный,
Мне сообщил сосед любезный,
И сам смеялся от души.
Молчком Лучинины сидели,
А Софья Павловна была
В отъезди целые недели.
Ходили слухи о дуэли,
И даже ранил, говорят,
Лучинина Труновой брат.
А, впрочем, мне какое дело?
Ведь мне Трунова не жена!
Уезд известье облетело,
Я передал, и — сторона!
ЮМОРЕСКИ
I
ВЕЕЛЬЗЕВУЛ
Раз па вершине Чатырдага снежной…
Не морщитесь, читатель строгий мой! —
На Чатырдаг взбирался я зимой,
И снег явился вещью неизбежной,
Хотя обыкновенно Чатырдаг,
Как плешь премудрости, бывает наг.
(Чтоб точным быть, добавлю я при этом
Пучок волос — горсть трав, растущих летом).
Итак, в снегах лишь ветер выл и дул,
Когда мне встретился Веельзевул.
Имел он, правда, странную фигуру,
Но был, как джентльмен, любезен, мил,
И даже, чтоб согреться, предложил
С галантностью мне собственную шкуру,
Чего б никто не сделал из людей
Во имя самых выспренних идей.
Как Лютер, я и ревностен, и пылок,
Но будь тогда чернильница при мне,
Я б черту не пустил ее в затылок:
Вниманием я был польщен вдвойне.
Черт в выборе людей всегда был строгим
И появлялся далеко не многим.
Я с ним вступил в серьезный разговор,
Присев на льдине над крутым откосом,
И, как в гостиной, начал я вопросом:
Зачем его не видно с давних пор?
Он мне ответил с самой кислой миной:
«Журналов я боюсь. Чертей, ведь, нет.
Меня, пожалуй, назовут рутиной,
Найдут, что я исчерпанный предмет,
И осмеют в заметках всех газет.
Но более страшит меня сознанье,
Что все сочтут меня за подражанье.
Мир плоским стал. Совсем немудрено:
Оригинальность выдохлась давно,
И чуткой прессою, вы мне поверьте,
За копию сочтутся даже черти».
"К тому ж, — об этом думал я не раз, —
Что делать мне прикажете у вас?
По духу я ведь чужд консерватизма,
А ваши прогрессивные кружки
От истинного черта далеки;
В них бес иной: он туп до педантизма
И служит только стаду своему.
И если свиньи нынче бесноваты,
То черти в том ничуть не виноваты.
Охотно их в защиту я возьму.
Где им служить, как пес, поджавши лапки,
И перед идолом стоять без шапки!
А идолов у вас создали тьму.
Хотя бы взять старейшего, — Мамона…
Торгашества божок и миллиона,
Каких идей он только не заест?
В личине ль Брута, в тоге ли закона
Все ваши маски ищут теплых мест.
Затем, ведь я погибну от цензуры.
Как стану я при ней во весь мой рост?
Найдут излишества моей фигуры,
И мне как раз обрезать могут хвост.
Потом расходы лишние, заботы…
И, повторяю, к нам печать строга.
Бодаться с нею нет во мне охоты,
Хоть, по привычке, я ношу рога.
«Ну, а по части практики прельщений
И податного сбора с грешных душ?
Ужели вас покинул прежний гений?»
"Ах, я давно оставил эту чушь.
Искусства я не трачу на безделки.
Людские души стали слишком мелки,
Гнилей лежалых яблок или груш.
И прилагать не надобно старанья:
Все так пошло в подлунной стороне,
Что сами скоро с дерева познанья,
Без встряски, в ад осыпятся оне.
И вообще сказать, по воле рока,
Планета ваша не уйдет далеко.
Плодится род людской, что день, что год,
И уж труды его приносят плод.
Заполонит наверное он вскоре
Не только сушу, — океан и море!
Людишки всюду роют, как кроты.
Подкопаны, прорыты ими горы,
Лес истреблен, и звери, и цветы;
Истощены поля, и очень скоро
Мир оскудеет, — ведь земля стара,
Хоть удобрять ее вы мастера.
Как быстро размножается порода —
Статистика не в силах перечесть:
Две трети человеческого рода
Уж и теперь не знают, что им есть.
Привольней крысам в глубине подполий!
Колоний тьму, как деток, произвесть
Давно стремятся чрева метрополий,
Но места нет! В Китай кое-где,
Построив плот, уж сеют на воде,
И огород не больше там, чем клумба.
Земля, что год, становится тесней,
А при прогрессе современных дней
Америк нет, да нету и Колумба.
Как саранча, как хищник, человек
Источит все в один прекрасный век.
Тут голос черта оборвался вдруг…
Я поднял голову… как саван белый,
Одни снега покоились вокруг,
Застыла жизнь в пустыне омертвелой,
И, сквозь туман мерцая иногда,
Чуть искрилась далекая звезда.
II
КАКАДУ
Меж пыльных книжек, в клетке золоченой,
Был какаду поставлен в кабинет.
«Дать сахару» — уж не кричал, он, нет, —
Он попугай стал подлинно ученый.
Философ в клетке, он был очень мил,
И, эрудицией блеснуть умея,
Он слово «эволюция» твердил,
И, громко щелкнув, повторял «Идея!»
«Ламбрррозо, Шопенгауэр, Спе-е-ен-сер, Гай!» —
Так бойко он трещал, хоть без разбора, —
Что возведен «honoris causa» скоро
Был в докторскую степень попугай.
III
ВЕСЕННЕЕ ДУНОВЕНИЕ
(Бюллетень чиновничьей весны).
Зима в отставке. Совершив
В земных пределах все земное,
Она почиет на покое,
Сдана за номером в архив.
Полна волшебных сновидений,
Суля на небе журавлей,
Весна идет среди полей,
Идет, и веет дух весенний.
И, ледяной утратив вид,
Уже начальник отделенья
Весны трепещет появленья:
Вот-вот придет и обновит!
Столоначальник, в скорби вящей
Взглянув в окно и молвив: «Так-с!» —
При росчерке чернильный клякс
Поставил вдруг на исходящей.
Одни писцы, помолодев,
Полны надежд, в слепой отваге
На промокательной бумаге
Пером рисуют ножки дев.
И вот, без четверти в четыре,
Официальна, но ясна,
К ним в канцелярию весна
Вошла в зеленом вицмундире.
Над ней рой бабочек цветной, —
Проектов резвых хороводы…
— Ну, как Зефир Ильич? с весной?
— Гм… да-с! — реформа всей природы!
IV
СОН ЧИНОВНИКА
Раз в густой тени мимозы,
Где в кустах со всех сторон,
Расцветая, рдели розы,
Я заснул и видел сон.
Сад роскошный, сад султанский.
Я бегу за мотыльком, —
Но на нем мундир гражданский
С золотым воротником.
Над фиалкой благовонной
Я нагнулся, — вот-те на!
В амуниции казенной
Оказалась и она!
Вижу дальше пруд хрустальный,
И над прудом дуб стоит,
Но тот дуб официальный
И суровый принял видь:
Зевса взгляд, лицо--пергамент,
И слетают громы с губ:
«Тут не сад-с, а департамент,
И сановник, а не дуб!»
V
АНАХОРЕТ
Анахорет живет в пустыне
Среди пещер и диких скал.
Палату бросив, я отныне
Анахоретом новым стал.
Дышу цветочным ароматом,
Вкушаю мед и ем акрид,
Но что остался я за штатом
Мне не поставят здесь на вид.
В траве росистой, вдоль откоса
Брожу я тихо над холмом.
Здесь не предложит мне вопроса
Никто о звании моем.
Лучам луны, заре янтарной
И скромным звездам нет причин
Смотреть в мой список формулярный
И любопытствовать про чин.
VI
ЕЕ ЗДЕСЬ НЕТ!
Полуопущенные шторы,
Полузавянувший букет, —
Все говорит, туманя взоры:
«Ее здесь нет!»
Ее здесь нет, но ароматом
Ее духов здесь ночь полна,
В цветах, в конверте, нервно смятом, —
Везде она!
В раскрытых нотах дремлют трели,
Миниатюрный башмачок,
Сейчас забытый у постели,
Так одинок!
Я обнял стан ее, взяв в руки
Изящный, розовый корсет…
Но это сон, мечты и звуки, —
Ее здесь нет!
И в круглом зеркале меж окон
Я вижу, сев за туалет,
Лукавый взгляд, пушистый локон…
Ее здесь нет!
VII
ВИДЕНИЕ
Пила целый праздник родимая Русь, —
Руси есть веселие пити, —
А сколько пила, я решить не берусь:
Не хватит в фантазии прыти.
Бочонков от пива и ведер вина
И водок различнейших штофы,
Наливок, настоек не вложишь сполна
В короткие, звучные строфы.
Один пономарь мне рассказывал сам,
(С причетником шел он, заикой),
Как змей, цветом зелен, взлетел к небесам,
Простершись над Русью великой.
Дубравы и степи, и Волгу реку
Одел он своими крылами,
И рек пономарь, направляясь к шинку:
«Святые угодники с нами!»
Но тут, спотыкнувшись — попутал знать враг,
Нечистому все на забаву, —
Упал пономарь одесную в овраг,
Причетник — ошую, в канаву.
VIII
СУД ЧЕСТИ
Современная легенда
На соборе на союзном
Журналисты заседали,
Уличив Ивана Гуся*,
Чести суд над ним свершали.
Этот Гусь литературный
Провинился не на шутку:
Гусем будучи, в газете
Выдавал себя за «утку».
Псевдоним избрав подобный
И явясь в утином виде,
Все журнальное сословье
Он подверг большой обиде:
Ведь с пером его гусиным
И с писательскою честью
Званье «утки» несовместно, —
«Утка» пахнет ложной вестью.
И в судилище союзном,
В судной зале из «Шайлока»,
Восседал на возвышенье,
Суд, задумавшись глубоко.
Пан Спасович, Манасеин,
Соловьев и Короленко
С Фан-дер-Флитом сели рядом,
Не хватало лишь Кривенко.
В красных шапках и тиарах,
В горностаях, в платье алом,
Кто смотрел суровым дожем,
Кто надменным кардиналом.
У дверей стояла стража,
И от праздного народа
Скабичевский с алебардой
Охранял ступени входа.
«Подсудимого введите!» —
Рек Спасович, и, не труся,
Стража храбрая втащила
Обвиняемого Гуся.
Вид ощипанный имел он
И смотрел на судей глупо,
Опасаясь очевидно
Быть зарезанным для супа.
«Как зовут вас, отвечайте!» —
Возгласил Спасович строго.
«Гусь!» — ответил подсудимый
И сконфузился немного.
«Как же „Гусь“ В газете „Уткой“
Назывались вы в начале?» —
Возмутился Короленко.
«Ну, хорош Гусь!» — все вскричали.
"Никогда я уткой не был! —
Гусь ответил: — Гусь я, птица!
И пером моим гусиным
Не исписана страница.
Суд замолк в недоуменье.
Гусь пред ними или утка, —
Разрешить вопрос подобный
Оказалося не шутка.
Но Спасович рек: "Вы Утка
По словам молвы стоустой,
И, лишив за это чести,
Суд решил вас съесть с капустой!
«Протестую!» — Гусь воскликнул,
Тут судебная ошибка!
О моей гусиной чести
Заблуждаетесь вы шибко.
Честный Гусь пред вами, судьи!
Не писатель я, клянуся:
Вместо Гуся вам, Ивана,
Подменили просто гуся.
Ах, я к вашему сословью
Преисполнен дружбы жаркой,
На Сенной вчера я куплен
Вашей собственной кухаркой!
И расправив шумно крылья,
Гусь с ужасным гоготаньем
Прямо выпорхнул в окошко,
Пролетев над всем собраньем.
Рот разинул тут Градовский,
Стал Спасович недвижимо,
И решили судьи хором:
«Честь и гусь неуловимы!»
_________________
* Эта пародия написана и напечатана в журнале «Шут» до открытия «суда чести» в Петербурге. По странному стечению обстоятельств первый суд был учинён над писателями Гусевым и Федоровым. Автор не имел в виду намекать на фамилии.
IX
САНКЮЛОТЫ
Что Адам был санкюлотом, —
Знают все, но он в раю
Листьев трепетным оплотом
Наготу прикрыл свою.
И примеру подражая
Прародителя, как он,
Носим мы вне сеней рая
Тьму различных панталон:
Черных, палевых, с раструбом,
Узких, с кантами лампас,
И остались в виде грубом
Лишь дикарь и папуас.
Но природа хочет верно,
Чтобы наг был человек,
Наградив нас нянькой скверной,
Черствой бедностью на век.
Хуже мачехи природа
Стала к нам, и факт не нов,
Что уж треть людского рода
Снова ходит без штанов.
X
ВСТРЕЧА
Спускаясь с горной вышины,
Тонувшей в синей дали,
Я встретил стадо. Чабаны
Баранов с паствы гнали.
Махали длинные крюки,
Бараны жались стадом,
И бились врозь их курдюки
Растерянно над задом.
И что же? Верьте или нет, —
Я разглядел в отарах
Знакомых мне с давнишних лет
Приятелей двух старых.
Один был мой первейший друг,
Друг прочный, без обмана,
И с сердцем тучным, как курдюк
Отборного барана.
Другого я знавал в Москве.
О, у него не мало
Идей, великих в голове
Отчаянно блеяло!
Уже хотел я — так был рад —
Облобызать их в губы,
Но, обернув ко мне свой зад,
Бараны… были грубы.
Ну, как же верить мне в мечты
О дружбе недвуличной,
Когда друзья, как все скоты,
Бывают неприличны?
XI
ЛИТЕРАТУРНАЯ ЗАСУХА
Настали дни летней засухи,
Совсем измельчала печать.
Газеты печальны и сухи, —
В них даже «воды» не видать.
Я в толстых журналах, бывало,
Любил созерцать «глубину», —
Там Гиппиус рыбкой играла,
И Флексер там делал волну.
Там лопались мысль и идея,
Едва пузырек их всплывал,
И камнем, на дне зеленея,
Там Пынин тяжелый лежал.
Там наш Боборыкин маститый
Казался большим карасем,
И прелести тайной, сокрытой,
Как много там было во всем!
От зноя лучей раскаленных
Все высохло, вкруг ни души,
И хор публицистов зеленых
Чуть квакает в летней тиши.
ХII
ТРОМБОН
Мережковский и Волынский
И поэт из Минска — Минский
С Зинаидой Гиппиус
Пишут всласть, не дуют в ус.
Декадентской чепухою,
Философской ерундою
Околесиц и турус
Производят гром и трус.
Едут славные андроны,
И трубят о них тромбоны,
Прославляют ум и вкус
И приводят муз в конфуз.
В целом мире звуки рога
Раздаются через мрак,
Вторит тропик Козерога,
Повторит руладу Рак.
ХIII
К НИМ
О женщины! О милый, слабый пол!
Меня вы так безбожно обокрали,
Что я, как нищий, беден стал и гол,
И нарядился в рубище печали.
Одни украли деньги у меня,
Другие — сердце, третьи — труд и время,
И, лишь покой мой дешево ценя,
Оставили в груди страданий бремя —
Хранил еще одну свободу я,
Как ценный клад, сберечь ее мечтая;
Но ручка к ней протянута твоя,
И вот — прости, свобода золотая!
XIV
ХРАМ СЛАВЫ
Прямо к площади фасадом,
В новом стиле, величавый,
С кассой ссуд и с биржей рядом
Возвышается храм Славы.
Нет в нем ниш, колонн собора,
Барельефов Муз и Граций,
Но есть вывеска: «Контора
Браков и рекомендаций».
В этом новом Пантеоне,
У блистательного входа,
За прилавком на амвоне
Восседает важно Мода.
Мода, и она же — Слава,
Снисходительная дама,
И при ней на стуле справа
Секретарь ее — Реклама.
На стенах венки и ленты,
И афиши представлений,
А в окне висят патенты
На талант и даже… гений.
И в часы аудиенций
Здесь все критики журналов
Выдают род индульгенций
С важным видом кардиналов.
Не блеснет еще Аврора,
Bcе толпятся здесь до света:
С беллетриста — до актера,
До последнего поэта.
Все стремятся к общей зале
С золочеными дверями,
Где на чудном пьедестале
Их поставят… вверх ногами.
XV
ЯЙЦА
(Посвящается Н. Н. Фигнеру).
Известно всем, — начнем ab ovo, —
Что для певцов и для певиц
Съесть парочку сырых яиц
Весьма полезно и здорово.
Однажды, изучая роль,
Тенор di grazia фальцетом
Брал неудачно si-бемоль,
Но тонко рассуждал при этом:
«Что значить голос? — Звук пустой!
Важней для тенора — манеры,
А пластикой и красотой
Я обладаю свыше меры».
Но пред трюмо став в позу, он
Открыл внезапно прыщ под носом
И не заметил, развлечен,
Как в дверь вошел лакей с подносом.
— Вот-с яйца! — доложил слуга.
— Что? Яйца? Тухлые наверно?
Вскричал певец в испуге: — Скверно!
Сюрприз от публики! Ага!
— Нет, свежие-с! Вы мне велели
Принесть яиц вам… — Ай, ай, ай!
Ведь это правда, в самом деле,
А я подумал… ну, ступай!
И отпустив слугу с приветом,
Он яйца съел, и без греха
Взял смело si-бемоль фальцетом,
Пустив эффектно петуха.
ХУI
ПАЯЦЫ
Вдоль по стогнам Петрограда
Смех, рулады, оживленье,
И процессий маскарада
Триумфальное движенье.
Арлекины, пульчинелли
Там с паяцами искусства
Бьют в тазы, пускают трели,
Проявляя много чувства.
Машут дамы из окошек,
Шум стоит, подобный аду, —
Будто двести тысяч кошек
Распевают серенаду.
И в челе у карнавала
По ликующей столице
Едет сам Леонкавалло
С погремушкой, на ослице.
XVII
МУЗЫКАНТ
Под окна мои утром рано
Явился «оркестр подвижной»:
С тарелками род барабана
Тащил музыкант за спиной;
Шарманка в руках, и свирели.
Подвязаны ко рту ремнем,
Пускали отчаянно трели.
В бубенчиках шлем был на нем.
Тряс шлемом он, дергал ногами,
И уши терзал он мои…
Ах, был он, сказать между нами,
Совсем точно Цезарь Кюи!
XVIII
ЛЯГУШКИ
У зацветавшего пруда
Она и он вдвоем сидели,
Тут было нечто вроде мели,
И зеленелая вода.
Прижавши к сердцу лапку нежно,
Он страстно квакал перед ней
О вечной верности своей
И о любви — столь безнадежной.
Сентиментальностью она
Хоть не грешила — между нами, —
Но сильно хлопала глазами,
Как будто вправду влюблена.
— О, ни одна, клянусь вам, жаба
Вам не равна среди болот! —
Она разинула свой рот
И что-то пропыхтела слабо.
— Как чуден ваш зеленый цвет,
И эти пятнышки на брюшке…
Такой пленительной лягушки
И в самой грязной луже нет! —
Раздувшись, полная томленья,
Она сказала только: «Квак!».
— Я весь ваш! Дайте мне лишь знак —
Подпрыгну я от восхищенья! —
Пруд точно грезил в полусне.
Над ним дымились струйки пара,
И у воды влюбленных пара
Вздыхала томно при луне.
Что дальше, — я не обнаружу,
Храня лягушечий секрет…
Но тут был прерван tete-a-tete
Паденьем камешка в их лужу.
XIX
ДЩЕРИ ПРОРОКА
(Восточная легенда)
Раз землю в старину
Постигло наводненье,
И лишь пророку Ну
Аллах послал спасенье.
Единственная дочь
Осталась у пророка,
И был он ей не прочь
Взять мужа, — воля рока!
Но дочь его, одну,
Просили в жены трое.
Всем обещал им Ну
И слово дал святое.
Как быть? Пришла беда!
Трех жен им взять откуда?
И Ну пророк тогда
Большое сделал чудо.
Осла с собакой в дев
Преобразил он мигом.
Но ими овладев,
Мужья томились игом:
Упрямилась одна,
Другая — зла ужасно,
И лишь была жена
У третьего прекрасна.
Свершило много зла
Пророка вероломство,
И к женам перешла
Натура их в потомство.
У всех несносный нрав,
Жен мало без порока…
И счастлив муж, избрав
Прямую дочь пророка!
XX
НА ВЫСТАВКЕ КАРТИН
С тоской бродя среди картин,
Лишенных мысли, чувства,
Шедевр увидел я один,
Чистейший перл искусства!
Наивной грации полна,
Изящное созданье,
«Головка женская» одна
Влекла мое вниманье.
То был прекрасный идеал
Пред бледною картиной…
Таких ресниц не написал
Художник ни единый!
Но что всего важней: она
Смотрела, говорила,
И отстранясь от полотна,
Сказала: «Очень мило!»
XXI
У ОКНА В ЕВРОПУ
Пред окном с архитектурой
Села дева, сняв платок,
И любуется культурой,
Опершись о локоток.
Вон там женских прав немножко,
Вон — глядит — прогресс идет…
И подсолнухи в окошко
На Европу знай плюет!
ХХII
СОН В МАЙСКУЮ НОЧЬ
Луна восходит золотая,
И ночь так дивно хороша.
О чем-то, радости не зная,
Давно грустит моя душа.
И сердце бедное напрасно
Хочу я грезой обмануть…
Моя сильфида, ты прекрасна!
Приди хоть ты ко мне на грудь!
Готов сейчас же клятву дать я,
Что я люблю тебя одну.
Твоей прически или платья —
Клянусь тебе — не изомну!
Конечно, звезды — эти глазки,
Конечно, меньше ножки нет,
И, разумеется, как в сказке,
Ты фея гор — под тридцать лет.
Моя Титания! Я знаю:
Ревнив супруг твой, Оберон,
Но вед с соседом после чаю
Сыграет в карты роббер он.
XXIII
ПОХОРОНЫ МОТЫЛЬКА
Дети, мрачны и унылы,
Хоронили мотылька,
Положив на край могилы
Два зеленые венка.
Точно деятель известный,
Мотылек быль погребен,
И кружок малюток тесный
Шел в кортеже похорон.
Взявшись за руки, с цветами
Через сад малютки шли,
Как цветы прелестны сами,
И коробочку несли.
В той коробочке, как в гробе,
Мотылька скрывался прах;
Пели гимн его особе,
Как на всех похоронах.
Полно, глупенькие дети!
Честь такая велика…
Часто, впрочем, с помпой в свете
Мы хороним «мотылька».
XXIV
ОБМАН
В темный сад бегут дорожки,
Сон ночной приснился въявь…
Поскорей, Лаура, рожки
Мужу старому наставь!
На скамейке под сосною
Обойму твой гибкий стан,
Приласкаю, успокою, —
Это сон, а сон — обман!
Твой супруг обманут нами,
И обманута ты мной,
Я ж любви обманут снами,
Этой ночью и луной.
Все обман в подлунном мире,
В этом мире бед и зла,
Но, как дважды два четыре,
Муж твой глуп, а ты мила!
XXV
АПОЛЛОН И ТЕАТРАЛЫ
Мы, ценители искусства,
При открытии сезона
Шли излить потоки чувства
В храм отверстый Аполлона.
И, завернутые в тогу,
Мы толпой вступили в зданье, —
Привели мы в жертву богу
Трех баранов на закланье:
Трех баранов, самых глупых
Из отборнейшего стада!
И во храме стали в группах.
Вознося мольбы, как надо.
«Дай, о Феб», так в фимиаме
Мы взывали у колонны,
«Чтоб не пели питухами
Тенора и баритоны!»
«Дай актерам тьму талантов,
Хромоту умерь в балете,
Свергни критиков-педантов:
Их мудрей бараны эти!»
Но разгневанный не мало
Олимпиец Бельведерский,
Сжав три пальца, с пьедестала
Показал нам символ дерзкий.
XXVI
МЕЩЕРСКИЙ В ПАРИЖЕ
Князь Мещерский по Парижу
Ходит, весел и влюблен.
«Все прекрасно, что я вижу!» —
Говорит в восторге он.
«Я в „Дневник“ вносил когда-то
О французах сущий вздор.
Ум, любезность дипломата
В них хвалю я с этих пор!»
«Все пленительно в Париже:
Ряд кафе, бульвары, бал.
На Париж взглянувши ближе,
В бульвардье я сам попал».
«Здешним дамам и мужчинам
Отдаю я преферанс!»
И, махая «Гражданином»,
Князь воскликнул: «Vive la France!»
XXVII
ПРИВИДЕНИЯ
В ночь сочельника глухую,
В час чертей и привидений…
Как известно, в ночь такую
По вселенной бродят тени:
Скалит зубы череп голый,
Пляшут жители могилы,
Приподняв слегка за полы
Саван белый и унылый.
Ночью этой, очень поздно,
Видел я две бледных тени.
Легкий призрак в тьме морозной
Сел другому на колени.
Мчались сани… Призрак в шубке
Пел с фривольностью бравурной;
И его, целуя в губки,
Обнимал скелет амурный.
И скакали, и летали
Злые кони с адской гривой,
Сгинув в сумраки метелиБлиз «Аркадии» счастливой.
ХХVIII
У КАМИНА
У камина грея ноги,
Об искусстве, с миной важной,
Судят тонко критик строгий
И поэт один присяжный.
И китаец из фарфора,
Слыша тонкие сужденья,
В такт кивает разговора
С важным видом одобренья.
XXIX
Любовь, поцелуи и ласки
Встречают рожденье ребенка.
Целуют и в щечки, и в глазки
Родные, чужие — так звонко.
Он вырос. Не в том уже духе, —
Его принимают особо, —
И звонко щелчки, оплеухи
Проводят счастливца до гроба.
XXX.
ДОН-ИВАН
Донна Bеpa, донна Анна,
Петербургские испанки,
Стали жертвой Дон-Ивана,
Обольстителя с Фонтанки.
Он играет на гитаре,
Затевает он романы,
И дерется в Альказаре,
Там, где пьянствуют гитаны.
Но с рогатыми мужьями
Он не ссорится ни крошки:
Что же в том, скажите сами,
Если жены ставят рожки?
Взяв Ивана за партнера,
В винт играет донна Анна,
И статуя командора
Заменяет им «болвана».
XXXI
ДВЕ ЛЕКЦИИ
Решая тьму сложных вопросов,
На должной паря высоте.
Читал некий лысый философ
Нам лекции о красоте.
Философа с важною миной
Не понял я, — как ни толкуй!
Но только что встретился с Миной,
Все вмиг объяснил поцелуй.
По пунктам предмет изучая,
Я тайну постиг красоты.
«Вот это наука прямая.
И в лекции нет темноты!»
Профессор ответил мне смехом,
Бросая чарующий взгляд.
Тот взгляд заменить мог с успехом
Длиннейший ученый трактат.
XXXII
ВЫРОЖДЕНИЕ
Макса Нордау вслух читая,
Звери всех концов земли,
Даже резвых птичек стая, —
Все в уныние пришли.
«Мы, конечно, эротисты! —
В страхе молвили коты, —
Несомненны в нас и чисты
Вырождения черты».
И, нахмурив важно складки
Философского чела,
В мистицизме и упадке
Упрекнул осел осла.
На ветвях лесной опушки
Щебетала птиц семья:
В декадентстве там кукушки
Обвиняли соловья.
Похвалив пищеваренье,
Свой прекрасный аппетит,
Только лев Нордау творенье
Проглотил, зевнул и спит.
ХХХIII
СМЕХ
Море житейское, море безбурное, —
Лужи грязнее оно.
В нем отражаясь, и небо лазурное
Все расплылось, как пятно.
Право, от прошлого и настоящего
Горько взгрустнулось бы мне
Если бы не было смеха звенящего —
Радуги в мутной волне.
XXXIV
БЕЗ ЛИЧНОСТЕЙ!
Душой незлобны, сердцем чисты,
Но шутку острую любя,
Смеются часто юмористы,
Гнев навлекая на себя.
Ну, смейтесь, только осторожно!
Мы трогать личность не должны, —
О мертвых лишь судить нам можно,
И то с хорошей стороны.
XXXV
МОЛОДОЕ ПЛЕМЯ
Сладок дух весенних почек,
Приоделись в зелень клены,
Каждый крохотный кусточек
Опушил налет зеленый.
Листья ж старые, все влажны
От растаявшего снега,
Подымают ропот важный,
Все бранят, в чем жизнь и нега.
«То ли было в наше время, —
Говорят, — ваш шум бесцелен,
Молодое листьев племя!
Вы лишь плесень, а не зелень!»
Говорят про мудрость, опыт,
Точно старцы наши, право!
А в лесу смешливый шепот,
Юность шепчется лукаво.
Завтра лес оденет целый
Молодым она убором, —
Истлевай же, пожелтелый,
Старый лист со старым вздором!
XXXVI
АМАЗОНКИ
Баталия! Дам-амазонок
Гвардейские идут полки,
И лук у застрельщицы звонок,
И стрелы Амура легки.
Сомкнулись в шеренге передней,
Подобраны шлейфы в руке,
И римских орлов всепобедней
Их знамя — башмак на древке.
Идут барабанщицы в ногу,
Горнисты становятся в ряд, —
И бьют в барабаны тревогу,
Про женское право трубят.
Корсеты-кирасы вкруг тали,
Прически стоят шишаком…
Не выдержать с ними баталий
И быть нам под их башмаком!
XXXVII
ВЕСЕННИЕ ГРЕЗЫ
У открытого окошка,
Созерцая вешний вид,
Жмурясь, нежась, точно кошка,
Нина Павловна сидит.
Папильотки сняв, наяда
Принялась за туалет…
Заглушает запах сада
«Fleur de lis» и «Violette».
Нина Павловна прелестна.
Обольстительные сны,
Но о чем, — ей неизвестно,
Навевает вздох весны.
Вот она плывет по небу
В облаках из валансьен…
И летит, подобный Фебу,
На бицикле к ней спортсмен.
«Боже мой, я не одета! —
Шепчет Нина второпях. —
Кто бы мог подумать это? —
Tete-a-tete на небесах!»
И она, красней Авроры,
Слышит Феба поцелуй…
Сладкозвучны птичек хоры,
Сладок шепот вешних струй.
ХХХVIII
НА СТРЕЛКЕ
Сюда вечернею порой
Несется, мчится суетливо
Ландо, викторий длинный строй
К прибрежью Финского залива.
Полюбоваться все спешат —
Вчера, сегодня, завтра снова, —
Как гаснет пурпурный закат
За бедной хатой рыболова.
«Ах, с милым рай и в шалаше!
Жить в хижине, среди природы, —
C’est ma passion, мне по душе!» —
Зевнув, лепечет фея моды.
Там солнце в легкой дымке туч,
Там представительница «света»,
И робко гаснет алый луч,
Смущенный блеском туалета.
XXXIX
ОСЕННЯЯ ПОРА
Отчего уходит лето,
Отчего завяли розы,
И давно исчезли где-то
Легкокрылые стрекозы?
Отчего? — С каникул скоро
Хмурой тучею осенней
К нам вернутся филистеры
Проявлять в журналах гений.
И у каждого есть взгляды,
И принципы очень строги,
И чьи лучше — думать надо —
Знают праведные боги.
Но в цветах, в воздушном рое
Нет педантства и рутины, —
Не выносят их левкои,
И не терпят георгины.
Филистеры же привозят
К нам идейной много чуши,
И, когда они морозят, —
Блекнут розы, вянут уши.
XL
БАРАШКИ
(Пастушеская песнь)
У меня ль на поле тучном
Бродят вольные стада.
Слышно в их блеянье звучном
Красноречье иногда.
Вон пасутся возле речки,
Где зеркальная струя,
Тонкорунные овечки —
Дам-писательниц семья.
Вон курдючные поэты
Нежно слух ласкают мой,
И блеет в столбцах газеты
Публицист, баран прямой.
Вон, с бубенчиком на шее
Ходит критик-меринос
И, бодаясь за идеи,
На рога берет «вопрос»
А шагов пять-шесть подале,
Шерстью пышен и волнист,
Свой роман жует в журнале
Плодовитый беллетрист.
Громко щелкнув, гонит стадо
На дорогу хлесткий бич, —
Мне давно баранов надо
Основательно постричь!
XLI
БЕЗДЕЛУШКИ
1. Valenciennes.
Как зло вы шутите со мною! —
Вы хороши, как никогда…
И, точно облачком звезда,
Оделись дымкой кружевною.
Мне только сдаться остается.
Опять попалось сердце в плен:
Оно запуталось и бьется
В ажурной сети валансьен.
2. Перчатка.
Царица порхающих фей,
Что пляшут в цветах при луне,
Перчатку оставила мне, —
Веселой победы трофей.
В ней poudre de riz аромат
И запах фиалок слились,
И мне из перчатки твердят
О царстве волшебном кулис.
3. По пороше.
Видны по пороше
Легкие следы…
Не ходи ты к Проше,
Долго ль до беды?
С милым тары-бары,
Выйдешь из ворот, —
Муж, охотник старый,
По следу найдет!
4. Маскарад.
Что такое нынче с Ниной?
Как суха и холодна!
В этой чопорной гостиной
В маске строгости она.
Но твердят мне Нины глазки,
Что под черным домино
Разрешаются вино,
И любовь, и смех, и ласки.
5. Баул.
В дамском крошечном бауле,
Меж батиста и духов,
Я нашел — открыть могу ли? —
Тьму идей, цитат, стихов.
Шопенгауэр тут упрямый,
Франсуа Коппе, Катулл…
Ах, головка этой дамы —
Содержательный баул!
6. N.N.
Вам нужды нет в верховном даре.
Пусть говорят, — в вас нет души;
Но в пеньюаре, в будуаре
И без души — вы хороши!
7. Май.
Лобзанья сладкозвучны,
В тени деревьев рай…
«Вопросы» слишком скучны
В веселый месяц май.
Лишь в губках — пламя лета
И молодость весны,
Лишь этого предмета
Касаться мы должны!
8. Гроза.
В небесах собрались тучи,
В душном воздухе полей
Прокатился гром трескучий,
Вьется молний яркий змей.
Сон нарушен жизни косной,
Слышен брани гром и град,
И блестит молниеносный
Молодой супруги взгляд.
9. Сигарета.
Роза, Зося и Нинетта
Изменили мне. Одна
Неизменна сигарета,
Сигарета мне верна.
В дымных кольцах сигареты
У камина в поздний час
Вновь я вижу пламя глаз
Розы, Зоей и Нинетты.
10. Иван да Марья.
Не могут друг без друга
Жить Марья и Иван.
Иван — судьбой ей дан,
Она — его подруга.
Желтеет каждый год
Иван с тоски и скуки,
А Марья — все цветёт!
И нет для них разлуки.
11. Сфинкс.
Вы мне снились, друг мой кроткий!
Вы имели сфинкса вид;
Сфинкс прелестный в папильотки
Был кокетливо завит.
Взор, как ваш, был чист и светел,
Образ женствен, голос слаб…
Только раньше не заметил
Я у вас с когтями лап!
ХLII
ПЕСНЬ О ГОСПОДИНЕ ЭФРУССИ
На колесах, на турусе
Едет к нам банкир Эфрусси,
С ним Ротшильды, фрер и зон,
А с Ротшильдами — мильон.
Все, в гешефтах съев собаку,
Едут вместе в город Баку.
Там с Эфрусси Ротшильд-сын
Вздумал делать керосин. Всем дела известны «эфти», —
Возле нефти, возле нефти!
Пароходы разных пейс
На Кавказ свершают рейс.
Всякий знает, кто бывал там.
Что барыш большой — с гевалтом!
Наживутся там легко
Ротшильд, Эфрусси и К®.
Там дела, как будто мраком,
Покрывают лапсердаком…
Ах, раздолье на Руси
Всевозможным Эфрусси!
ХLIII
ВЕДЬМА
(Московская быль)
В златоглавой Москве
У Никольских ворот,
Если верить молве,
Отличился народ.
А народ-то не слаб,
А народ-то не прост:
Он поймал среди баб
Ведьму прямо за хвост!
Знать, культура сильна
У родных москвичей, —
Слаще сбитня она,
Калачей горячей!
Просвещению честь
Мы в Москве воздаем, —
Если патоку есть,
Так уж есть с имбирем!
Был Корейша пророк, —
Говоруха теперь
Меж критических строк
Врет — не любо не верь.
Мудрено ль, что во мгле
По Никольской у нас,
Сев верхом на метле,
Ездит ведьма подчас!
XLIV
ОСЕНЬ
Осень. Ходят вдоль аллеи
В тишине она и он.
Он — прекрасен и влюблен,
А она — нежней лилеи.
Говорить он пылко ей:
«Мил наш сад, хоть и поблек он.
Этот лист похож на локон
Золотых твоих кудрей!»
Но она надула губки,
Обрывает желтый лист…
Взгляд ее, как небо, чист,
Кроток вид, как у голубки.
"Лист акаций, --тихо вновь,
Говорит он ей, счастливый, —
Так похож, моя любовь,
На румянец твой стыдливый!
Но она ему в ответ
С грустным вздохом: «Ах, на солнце
Эти листья, — как червонцы;
У тебя ж ни гроша нет!»
Осень. Ходят вдоль аллеи
В тишине она и он.
Он — прекрасен и влюблен,
А она — нежней лилеи.
XLV
ГУСЬ
Басня
Домашний гусь,
Следя полет четы орлиной,
Подумал: «Что ж? Давай и я взовьюсь
И полечу над лесом, над долиной.
Чем хуже я орла? —
И у меня есть крылья!»
И вот мой гусь, напрягшись от усилья,
Поднялся над плетнем. «Каков же взмах крыла?
Да улетать могу хоть за сто миль я!»
Гусь петуху орет:
«Ведь мой полет
К орлиному подходит близко!»
«Да! — отвечал петух. — Ты птица хоть куда,
Одно — беда:
Летаешь низко!»
Писатели! Судить я не берусь
Талантов ваших и творений,
Хотя иной литературный гусь
Совсем орлом глядит, как настоящий гений.
XLVI
РАЙ ЗЕМНОЙ
Карпов, Гнедич и другие
Знают светлый край иной,
Где родной драматургии
Процветает рай земной.
Там, привыкнувши к халату,
Драматург, блажен, румян,
Поспектакльную плату
Круглый год кладет в карман.
Блещет все там рампы светом,
Древо благ земных растет,
И висит на древе этом
Позаимствованья плод.
XLVII
НЕЧИСТАЯ СИЛА
Чушь и глушь. В глухом овраге
В дебрях глупости дремучей,
Ополчились пни, коряги.
Сучковатый дром колючий.
Взял дреколья и дубины
Хор косматых публицистов,
Лезет жаба из трясины,
Хохот лешего неистов.
Вон кикимора лесная,
Вон летающие гады, —
Обскурантов диких стая
И с хвостами ретрограды.
Счета нет клопам и мухам!
Галопируя пред стадом,
Сам князь тьмы с ослиных ухом
На козле уселся задом.
Чур нас! Наше место свято!
Адский шабаш, визг, галденье…
Bcе идут на супостата,
Восстают на просвещенье.
XLVIII
ДРЕВНЕГРЕЧЕСКИЕ ГЕРОИ
Возрождается в Афинах
Олимпийских игр пора,
И атлеты при дубинах
Ходят гордо в шкурах львиных
Вдоль по Невскому с утра:
Геркулесы и Ахиллы,
Два Аякса, доктор К., —
Атлетические силы
Петербургского кружка.
Доктор К., попав в герои,
И микстуру позабыв,
Говорит о стенах Трои,
Точно Гектор горделив.
Ахиллес часа четыре,
Мускул пробуя руки,
«Выжимает» дома гири,
Ловко делает «швунки».
И Геракл, воитель храбрый,
Он художник вместе с тем, —
Рисовать картины шваброй
Перестал уже совсем.
Лавров ждут сыны Атрея,
И швейцарскою борьбой
Занимаются, потея,
Два Аякса меж собой.
XLIX
НОС
Осенняя элегия
Когда дыханием простуды
Сражен бывает бедный нос, —
Что благовоний кучи, груды,
Что ароматы алых роз?
К ассенизации столичной
Нос равнодушен в этот час;
Для обонянья безразлично,
Чем пахнет в городе у нас.
Духи Раллэ, саше Брокара
Печальный нос не веселят.
Поник он к плитам тротуара,
И слышен свист его рулад.
Он плачет, слезы утирая,
Как бальзамический поток,
И в середину, с боку, с края
Сморкаясь бережно в платок.
Платок ему всех больше нужен,
Необходим, как лучший друг,
Голландских новых восемь дюжин
Ему понадобилось вдруг.
Когда все сыро и ненастно,
Я говорю друзьям моим:
Держать по ветру нос опасно,
Нехорошо соваться с ним.
О, если сумрачно и сыро,
Надменный нос, остерегись!
Будь безучастен к судьбам мира,
Не подымайся гордо ввысь.
Пусть в нашем мире плохо всюду,
Негодны люди и стихи, —
В ответ на все, кляня простуду,
Ты говори одно: «Апчхи!»
L
ШАЙТАН
В ущелье тьма берлоги,
Крик сов да ветра вой…
Мне встретился в дороге
Татарин верховой.
Как призрачное диво,
Кивают скалы нам,
Джигит глядит пугливо,
Косясь по сторонам.
«Алла! Клянусь Кораном,
В недобрый едем час!
К полуночи с шайтаном
Здесь встретился я раз,
Плетусь, беды не чуя…
Вдруг звон в горах пошел.
Не почта ли? Гляжу я, —
Идет ко мне козел.
Косматый, бородатый,
Чуть-чуть хромает сам…
Взглянул, — а у козла-то
И счета нет рогам!
Нагнул он их, бодая,
И прямо на меня!
Не помню, как тогда я
Ничком упал с коня.
Привстал, а он, проклятый,
Козлиный бросив вид,
Весь черный, суковатый,
Корявым пнем стоит!
Не трус я, за бараном
Пойду, хоть ночь в горах,
Но встретиться с шайтаном
Спаси меня Аллах!»
ИЗ СОВРЕМЕННОГО АЛЬБОМА
правитьI
Философия.
Как блестит пузырик мыльный!
В этом шарики воздушном
Заключен весь мир обильный
В отражении послушном.
Мир, с игрою красок, света,
Весь здесь виден без сомненья
До мельчайшего предмета…
Но лишь дунь, — и нет виденья!
Лопнул шар!… Его названье —
Благодарнейшая тема:
Это миросозерцанье,
Философская система.
Чем зевать на шарик пестрый,
Друг, гляди себе под ноги
И, увидев камень острый,
Сбрось скорей его с дороги.
Если ж ты, сверх ожиданья,
Путь другим очистишь мило, —
Верь мне, миросозерцанья
Лучше нет, и вряд ли было!
II
Антракт.
Меж действий двух великой драмы,
Что мы историей зовем,
Стоим безмолвно иногда мы
В оцепенении немом.
Замолкли жизни шум, движенье,
Спит ум, все прошлое изжив…
Не прекратилось представленье,
Но наступил в нем перерыв.
Скрестив, как зритель праздный руки,
С одной усталостью в груди
Мы ждем, исполненные скуки,
Что будет дальше впереди.
Не тронет сердца мысль живая,
Замедлил пульс свой мирный такт, —
И мы досадуем, зевая,
Что долго тянется антракт.
III
Цирк.
Прежде бились в цирках Рима
Гладиаторы толпой,
И груба, неумолима,
Созерцала чернь их бой.
Но звучал там громче бури,
Полн значенья и велик,
«Salve, Caesar, morituri
Те salutant» — вещий крик.
В век другой бойцы иные
За величие идей
Обратили мир впервые
В грандиозный колизей.
В наши дни от цирка зданье
Сохранилось лишь, и нас
Только клоунов кривлянье
Потешает там подчас.
IV
Карусели.
И среди литературы
Мы видали карусели:
Беллетристы, видом хмуры,
На «коньков» своих воссели.
Все, за славою в погоне,
Обогнать хотят друг друга,
Но лишь вертятся вдоль круга
Деревянные их кони.
V
Концерт кучкиcтов.
На концерте у кучкистов
Шум восторгов был неистов.
О, Россия! Восхваляй его, —
Тароватого Беляева!
Меценат меж меценатами,
Он со средствами богатыми,
И со щедростью огульною
Нашу музыку кастрюльную,
Протвяную, сковородную
Он со страстью благородною
Поощряет полстолетия,
И хвалю за жертвы эти я!
VI
Осенние листья.
Близка, близка зима седая!
Лес полон грустной пустоты,
И осыпаясь, опадая,
Желтеют чахлые листы.
Невольно с тягостью печали
На эти листья мы глядим:
Как зеленели, как встречали
Они нас шумом молодым!
И наша жизнь давно увяла,
Исчез мечтаний ярких след,
Надежд поблекших, идеала
И прежних верований нет!
Вот лист упал, так с ними схожий,
Хоть золотят его лучи, —
Он все же мертв… но стой, прохожий,
И лист увядший не топчи!
VII
Суд идет.
На скамью для подсудимых
Усадив присяжных в ряд,
Обвинений сыплет мнимых
Князь Мещерский целый град.
Сам с собой для совещанья
Удаляется потом
И решает: «Оправданья
Нет виновным пред судом!»
"Да, виновны! Я присяжным
Снисхождения не дам!
И тотчас же с криком важным
«Суд идет!» — выходит сам.
Суд идет! Но вот обида:
Этот суд идет куда? —
Самого судью Фемида
Вон выводит из суда!
VIII
Основательность.
Дипломы, бланки, документы
У нас на все: на знанье, ум…
На все расчислены проценты,
И нет поступков наобум.
Везде, во всем видна наличность.
На жизнь — доверенность у нас,
И паспорт подтверждает личность
На каждом месте, в каждый час.
У нас при купле, при продаже —
Тьма закладных и крепостей.
На честность — вексель есть и даже
Патент на собственных детей.
Любовь законным стала актом,
Берет гарантии жена,
И до сих пор с людьми контрактом
Лишь смерть не связана одна.
IX
Наше общество.
Зайти, кому угодно,
К гадалке Гильотон
У нас в столице модно,
И даже — высший тон.
Для наших дам бомонда
Культура — благодать!
Культура, — как ротонда:
Ее удобно снять.
Да что! Мы все в надежде
Грядущий знать удел.
Сам Калиостро прежде
Успех у нас имел.
Мы веруем примете,
Мы верим в «порчу», в «глаз»…
Жил-был Ньютон на свете
Но жил он не у нас!
X
Деревня.
Ой, земля родная!
Ветхие избушки…
Не видней иная
Сгорбленной старушки.
Только дом питейный,
Новый, двухэтажный —
Что купец гильдейный,
Или барин важный.
Чтим обычай древний:
Сено, лен и жито, —
Целого деревней
Будет здесь пропито.
И возвел палаты,
И пожнет, не сеяв,
Наш кулак пузатый,
Сидор Пантелеев!
XI
Шарманка.
Пробуждается столица,
Снова жизнь затрепетала,
И знакомые все лица
На проспекте у канала.
Запоет опять певица,
В маскарад поедем с бала,
Промелькнет опять страница
Надоевшего журнала,
Дума, суд, театр, больница,
Толк о жажде идеала…
Пробуждается столица, —
Вновь все будет, как бывало.
Так в шарманке вал вертится
И докучливо, и вяло. —
Пошлых apий вереница
Повторяется сначала.
ХII
Будни.
Много праздновать, конечно, —
Что быть может безрассудней?
Но в сей жизни скоротечной
Слишком много серых будней:
Эти будничные лица,
Это будничное чувство,
Скучных мыслей вереница
И бесцветное искусство;
В идеалы наша вера
Наши лучшие стремленья, —
Все так буднично и серо:
Ни любви, ни вдохновенья!
И когда настанет снова
Праздник духа, праздник знанья, —
Календарь весьма толково
Не дает нам предсказанья.
ХIII
Идеалы и облака.
(Осенняя фантазия)
Как волшебны, прихотливыОблака в лазури неба, —
Безмятежный и счастливый
Хор сияющего Феба!
Строя замков рой воздушный
И следя за облаками,
Сколько раз в столице душной
Сладко грезили мы с вами.
Зло людей, неправды мира
В этот час казались малы.
Точно тучки средь эфира,
Возникали идеалы.
Ах, мечтатель думать мог ли? —
Прыснул с неба дождь осенний,
Идеалы вмиг намокли,
Зонт раскрылся… нет видений!
Душ холодный — жизни проза!
Перед ней смешны немало
И мечтательная поза,
И исканье идеала.
XIV
Широкая масленица
Все мы чтим обычай блинный
Славный, дедовский, страныый,
И до колик, до икоты
Пьем, едим, как бегемоты.
Встарь водилось, есть и ныне, —
Жрали Муромцы, Добрыни,
И теперь нам не нелепо-сБогатырский вспомнить эпос.
Эпос блинный и былинный,
Славный, дедовский, старинный.
В полтора ведра пьем чашу,
Славим масленицу нашу!
Объедало, Опивало, —
Русских витязей не мало.
Их лицо, что блин румяный
Со снетком и со сметаной.
Кто объестся, — справим тризну.
Не в попрек, не в укоризну
Помянем его меж нами
Полуштофом и блинами!
XV
У полюса.
Стал очень плох наш белый свет,
Исчезла добродетель,
И что ее на свете нет, —
Да будет Феб свидетель!
А впрочем, люди в старину, —
Хоть верили едва ли, —
Гиперборейскую страну
Жилищем ей избрали.
Ах, эта дивная страна
На Севере далеко,
Но добродетель и весна
Цветут там одиноко.
Вот если Нансен-мореход
Откроет полюс миру,
Он добродетели найдет
И адрес, и квартиру.
XVI
Весенние почки.
Наконец пора настала
Для весенних променад, —
Все от стара и до мала
Нынче ходят в летний сад.
Там среди древесных кущей
Зелень почек; сад душист…
Девальвацией грядущей
Озабочен финансист.
О «единой школе средней»
Размышляет педагог
И опасность новых бредней
Видит в ней не без тревог.
Горячо про суд присяжных
Адвокаты говорят…
У иных проектов важных
Как предвидеть результат?
Лишь поэт до белой ночки
Там гуляет, сердцем чист.
Знает он: из клейкой почки
Скоро выйдет юный лист.
XVII
Ледоход.
Разбитый лед среди стремнин
Река несет, клубясь.
Плывут с ним вместе сор и грязь
На снежных глыбах льдин.
Так, если мертвой жизни строй
Растает, точно лед, —
Потоком бурным грязь снесет
И предрассудков рой.
ХVIII
ЭКСПРОМТЫ И ЭПИГРАММЫ
1. Ван-Дик.
Певцу Ивану
Внимать не стану:
Иван и дик,
Да не Ван-Дик!
2. Критик Волынский.
Конечно, он не Тэн,
С Брандесом сходен мало,
Но все ж велик… как трен
У дамского журнала.
3. Стасову.
Как критик, Стасов
Мудрее ста сов,
Как археолог,
Велик он — долог.
4. Любитель «бани».
Пусть в русской бане воздух мглист,
В Мещерском к ней род страсти,
И сам он просто банный лист
На ретроградной части.
5. N.N.
Драматург, он пишет драмы,
Хоть от них не ждем добра мы,
Хоть причислен, автор драм,
К драматических одрам.
XIX
Дантов ад.
Когда-то Дант, поэт великий,
Живописал нам грозный ад,
Мученья грешников, их крики,
Чертей, центавров и менад.
К чему игра воображеньяИ эти призраки во мгле?
Мы Дантов ад, его мученья,
Теперь находим на земле.
С тоской разбитых упований
Среди людей встречаем мы
Толпу отверженных созданий,
Исчадий зла, вражды и тьмы.
Мы видим в черной пасти ада
Журнальных фурий и горгон
И сикофанта-ретрограда, —
В аду, как Цербер, лает он.
Вступая в жизнь, проходим сами
Ее, как тени, без следа…
И видим надпись над вратами:
«Оставь надежду навсегда!»
XX
Печатное дело.
Среди типографского шума
Грохочет печатный станок, —
Смех, шутка, летучая дума
Оттиснутся в линии строк.
Раскинет он завтра по свету
Со свежей печатью листы,
Рой свежих известий, к поэту
Спорхнувшие гостьи-мечты.
Что в сердце живых впечатлений,
Что нервно напишет рука, —
Спешат, как служебный наш гений,
Исполнить колеса станка.
Так некогда дух Аладдина…
Но дело не в этом: вот жаль,
Что авторы нынче — машина,
И так впечатлительна — сталь!
XXI
Две школы.
Раз по выставке на Волге
Тихо шли, среди бесед
О гражданском споря долге,
Цицерон и Архимед.
Pечи против Катилины
Нес под тогой Цицерон,
Архимед, взамен дубины,
Рычагом вооружен.
«Все на выставке прекрасно,
Всевозможных тьма машин, —
Рек оратор, — но неясно,
Где герундий и супин?»
Архимед сказал: «Рутина!
Милый друг, мой вывод прост,
Из герундия, супина,
Нам нельзя построить мост.
Нужны гайки — не глаголы!», —
Тут он мускулы напряг,
Под классические школы
Пододвинув свой рычаг.
И, взамен развалин зданья,
Напряженьем мощных рук,
Он воздвиг во славу знанья
Храм технических наук.
XXII
Ночь под Рождество.
Уж «Ребус» ожидал убытков.
Тут никто взвился в высь небес:
Не жид — не немец, но не бес.
Скорее это был Прибытков.
Он взвился к месяцу и хвать
За край серебряного рога!
Рукой потрясши от обжога,
Он сбоку подскочил опять.
Тогда порхнув в трубу камина
С дымком поднялась на метле
Особа, сходная во мгле
С Евзаниею Палладино.
Но был ли хвост у ней, — знать мог
Лишь Сорочинский заседатель.
С ней вместе «Ребуса» издатель
Похитил с неба лунный рог.
Во тьме умы брели. Спириты
Справляли шабаш, торжество.
Все это, — Вагнер, подтверди ты! —
Случилось в ночь под Рождество.
ХХIII
Садоводки.
Прародительница Ева,
Обитавшая в раю,
Из-за яблочка и древа
Жизнь испортила свою.
И с тех пор как плод познанья
Ей отведать довелось.
Принесла в наш мир страданья
Ева женский свой вопрос.
Нынче новую идейку
Мы пустили в обиход:
В ручки дам даем мы лейку,
Шлем их в сад и огород.
Грядки с редькой поливая
И поправив тем беду,
Род потерянного рая
Евы вновь найдут в саду.
XXIV
Перед экзаменом.
Не сходя порой со стула,
Кто из нас во время оно
Не зубрил стихи Катулла
Или речи Цицерона?
В нашем прошлом невеселом,
Без числа и без границы,
Безотрадным частоколом
Протянулись единицы.
Пред экзаменом и ныне
Гимназист, сгибая спину,Платит должное латыни,
Герундиву и супину.
Грамматическая проза!
В летний сад открыта рама,
Существительному «rosa»
Соловей там свищет «amo»!
XXV
Павловск.
Электричество вокзала,
Электрические взгляды,
Смущены мужья немало,
И немало жены рады.
Музыкальные есть силы,
Слышен скрипок визг согласный,
Заглушает Валкин милый
Адюльтера шепот страстный.
Вот весенним туалетом
Поражает взоры дама.
Что за шик! И муж при этом
Не страшней гиппопотама.
«Как! Ты с мужем? Ах, какая!», —
Жорж украдкой шепчет нежно
И, супруга в бок толкая,
Говорит «pardon» небрежно.
XXVI
Измена.
За измену ты не мало,
Милый друг, меня бранила,
И уехать ты желала,
Но осталась очень мило.
Подозренья и упреки,
Каждый день мольбы и сцены. —
Вот теперь мой рок жестокий.
Наказание измены!
Осудить возможно ль строже?
Мой поступок, правда, скверен. —
Изменив тебе, я все же
Был тебе душою верен.
Не чини же надо мною
Суд суровый, бессердечный, —
Ведь измены той виною
Был свет месяца, конечно.
Это лунное сиянье,
Соловьиных песен трели, —
Ах! — прескверное влиянье
На меня всегда имели.
И когда б я шел с тобою,
И лучи сияли те же, —
Спутав все, я мог, не скрою,
Изменить… с тобой тебе же!
ПЕСНИ КРЫМСКИХ ТАТАР
правитьI.
Песня Ашик Гариба*
Нищим ушел я в чужие края,
Бедным певцом я скитаюсь по свету.
Был и богат, и неопытен я —
Хитрые люди, лихие друзья
Скоро последнюю взяли монету.
Дал мне Господь дарованье певца,
Звонкие струны и сладкие слезы,И красоту дорогого лица
Буду я славить и петь без конца,
Как соловей ароматные розы.
И перед странником в чуждом краю
Радостно все открываются двери —
Чудную песню я людям пою,
И про любовь неземную мою
Сладко мне шепчут небесные пери!
____________
*) Ашик Гариб (бедный влюбленный), сказку о котором приводит Лермонтов, — любимый народный поэт (шаир) татар и турок; песни его поются на всем Востоке.
II
Полюбил я красавицу нежно,
Очи выплакал, долго томясь,
Сердце сжег мое пламень мятежный,
Жаркой кровью душа залилась.
Я хотел написать ей с тоскою
Про свою роковую любовь,
Но бумага зажглась под рукою,
И с пера тихо капала кровь.
Я сорвал почку утренней розы,
Но зарделся в ней рой лепестков,
Запылал, и горючие слезы
Покатились с колючих шипов.
Взял тогда я свой саз* неразлучный,
И едва его тронул рукой,
Как раздался в нем гимн сладкозвучный,
И заплакали струны с тоской.
___________
*) Музыкальный инструмент с десятью металлическими струнами, напоминающий мандолину.
III
Над прозрачной водой спит зеленый камыш;
Она шепчется с ним и воркует согласно…
Но о милой своей ты мечтаешь напрасно,
И с надеждою в даль ты напрасно глядишь.
Пусть Алла наградит тебя верой и силой,
Чтоб ты вынес разлуку с невестою милой.
И пускай друг за другом проходят года,
Ты о ней не забудешь уже никогда.
Словно белый осенний туман среди моря
Поседеет твой ус и твоя борода,
Стройный стан твой согнется от тяжкого горя…
Но когда тебя спросят, не болен ли ты,
Отчего изменился твой взгляд и черты —
Ты скажи, что таится в груди твоей рана,
И молись одиноко молитвой Корана.
IV
Как не плакать мне в моей тревоге:
Милая покинула меня…
Я один остался на дороге —
Нет кругом ни света, ни огня!
Лучше бы о камень головою
Я ударился в недобрый час.
Чтобы кровь ручьем текла из глаз,
Чем враги потешатся молвою,
Что невеста милая моя
За другого выйдет, и что я
От людей свое скрываю горе…
Все узнают о моем позоре.
Ах, как ты сильна, тоска любви!
Твой огонь горит в моей крови,
Сердце жжет мое, не потухая!
Братья милые, семья родная,
Горе вам, что рано между вас,
Как цветок, поблек я и угас!
V
Песня о Шагин-гирее
На покорение Крыма
Закатилось солнце наше золотое:
Хан Шагин-гирей погиб от нас вдали,
Знамя ханское повержено в пыли;
Не подымем мы оружья в смертном бое
Нам не защитить родной своей земли!
О, святой пророк! Что ныне будет с нами,
С женами, детьми и нашими сынами!
Был силен при ханах наш народ могучий,
Но победный стяг их вырвали из рук
Злобные князья, восставшие вокруг.
Кто узнает это, тот в тоске горючей
И потоком слез не выльет жгучих мук!
Всей водой из рек, текущих в сенях рая,
Нам не смыть с себя позор родного края!
Недоступна крепость грозная Рашина,
Полны страхом наши злобные князья…
Удалых джигитов славная семья
Обезглавлена, как тело исполина;
Скрылось солнце наше в чуждые края,
И последний луч его, не радуя, не грея,
Над землей погас в садах Шагин-гирея!
VI
Весенняя песня.
Слава Богу! дождались мы лета!
Запестрели цветами поля,
Вся природа в обновки одета,
Нарядилась, как в праздник, земля!
Прилетели кукушка, синица,
Соловей запевает в кустах;
Просветлели все хмурые лица,
И молитва у всех на устах.
Под лучами Господнего взгляда,
Как от солнца, скрывается мгла,
И роскошная роза Багдада
В ароматных садах расцвела.
VII
Прежде, чем загорится огонь золотой,
Серый дым заклубится в долине.
Пусть приходит весна лучезарной мечтой,
Но ее не увижу я ныне!
Запоет соловей, и от песни его
Разольются томящие звуки…
Но не дрогнет в груди у меня ничего —
В ней одно ожиданье разлуки.
Хороша, как цветочек, невеста моя
И весенних побегов моложе,
Слаще голос у ней, чем напев соловья,
И не смято никем ее ложе.
Ах, зачем я не камень, булыжник степной! —
Я б к ее прикатился порогу,
Чтоб она каждый раз, проходя надо мной,
На меня свою ставила ногу!
Ах, зачем я не звонкий, гремучий ручей,
Где купается милая в поле! —
Нашептал бы я много ей нежных речей,
Целовал бы ее я на воле!
VIII
На выход в Турцию.
В садах окрестности Стамбула;
Там златоверхая мечеть
В пунцовых розах потонула,
И обвивает плющ, как сеть,
Ее седые минареты.
Там могут верные воспеть
Пророку гимны и обеты.
Пора покинуть отчий край —
Гяур довольно правил нами!
Нас ждет к себе, как светлый рай,
Стамбул за синими волнами.
IX
Диалог.
Скажи, эфенди, неужели
Нет исцеленья для меня?
От слез глаза мои сгорели,
Прикован я к своей постели
И угасаю день от дня.
Грудь надломилась от рыданий,
И в тяжком бремени страданий
Моя душа изнемогла…
«Бог исцелит!» — сказал мулла.
«Дай мне напиться! Гаснут силы…
Спаси! Мне жизнь еще мила…
Эфенди, я боюсь могилы!»
«Молись Творцу! — сказал мулла. —
Когда он в сумраке глубоком
Создал созвездья без конца,
И брызнул яркий свет потоком,
Он верой озарил сердца!»
«Но этот луч во мраке ночи
Не осветил меня, и мгла
Безверья в сердце мне легла.
Эфенди, видишь: мои очи
Смыкает смерть… она пришла!..»
«Молись, молись!» — твердил мулла.
X
Друг мой, знаешь ли ты, что все хвалят тебя?
Говорят, что, еще никого не любя,
Сладких слез и любви ты не знала.
Говорят, что среди всех красавиц у нас
Ты блестишь и горишь, как прекрасный алмаз
В драгоценной оправе коралла.
Говорят, что никто, беззаветно любя,
Не посмел целовать и лелеять тебя;
Если так, то я жду поцелуя.
Говорят, на груди твоей рай неземной…
Если так, ты блаженство разделишь со мной,
И к тебе властелином войду я!
XI
Страшитесь зла и укрощайте ваши страсти.
Шипит и плещет семьдесят один фонтан,
Но каждому из них свой путь теченья дан.
Так человеком правит общество и власти,
А обществом и властью наш пресветлый хан.
ХII
Жалоба красавицы.
Скажи мне, кто это стоял с нами рядом? —
Безумец, блестящий зеленым* нарядом.
Он молод и, стало быть, он не святой.
Красавицу он не почтил даже взглядом…
Конечно, безумец он! Кто он такой?
___________
*) Зеленый цвет носят только потомке Магомета и азисы (святые).
ХIII
КОР-ОГЛУ
Былина.
В утро, в полдни золотые
И в ночную мглу
Из лесов в леса густые
Ходит Кор-Оглу*.
Ходит с песнею веселой,
Шапка набекрень,
И свистит его тяжелый
Золотой кистень.
Кор-Оглу поет: «В ущелье
Из далеких стран
К нам идет на новоселье
Пышный караван».
Разгуляйся же на воле
Сильная рука! —
Не один помчится в поле
Конь без седока!
Но вожатый каравана
Видит в даль и в ширь —
Армянин из Дагестана,
Славный богатырь.
Не боится грозной встречи
Он и с Кор-Оглу —
И летит для жаркой сечи,
Как орел к орлу.
Вот схватились возле луга;
Взяв за кушаки,
Гнут к земле они друг друга
Мышцами руки.
Бьются долго; пот ручьями
Льется по челу…
Вдруг упал, споткнувшись в яме,
Наземь Кор-Оглу.
Видит он, что нет возврата,
Близок смертный час.
И зовет на помощь брата:
«Эй, спеши, Айваз!
Страшный враг грозит мне пленом,
Гибну я один —
Уж на грудь мне стал коленом
Сильный армянин».
И Айваз из гор в долину
Прилетел стрелой,
И отсек он армянину
Голову долой.
И окликнул в поле чистом
Каждую скалу
Звонкой песнею и свистом
Славный Кор-Оглу.
__________
*) Кор-Оглу, Демерджи-Оглу и красавец
Айваз — важнейшие богатыри татарских былин.
XIV
На осаду Севастополя.
То не плещется вдали
Белокрылых чаек стая —
То несутся корабли,
Тени по морю бросая.
По лазоревым волнам
Раздаются песен звуки —
То плывут башибузуки
К севастопольским стенам.
Но на них, насупив брови,
Грозно смотрит Ахтиар*;
В нем текут потоки крови,
В нем смятенье и пожар.
По стенам среди пробоин
Ядра сыплются кругом —
Насмерть раненый врагом,
Не сдается старый воин.
О, блистательный султан!
Укроти свой гнев и взоры —
Ты дрожать заставил горы,
И поля родимых стран!
__________
*) Севастополь.
XV
Много роз цветет в садах душистых,
Много дев прекрасней лилий чистых,
Но меня не любит ни одна.
Ты, как тополь, милая, стройна,
И коса твоя темнее ночи,
И глядишь ты ласково мне в очи…
Но, поверь, не любишь ты меня!
Я, как путник, греюсь у огня
В очаге чужом у перепутья
И смотрю, как догорают прутья,
И растет остывшая зола…
Ты меня любить бы не могла!
Прежде мне бросала в сумрак бледный
Светлый луч отрадная звезда —
К ней глаза поднял бы странник бедный,
Но она погасла навсегда.
XVI
Эльмаз.
Грустно мнt, но, слава Богу,
Долго нам не тосковать —
Бог укажет нам дорогу,
Мы увидимся опять.
Не роняй же, друг мой милый,
Слезы горькие из глаз —
Подыми свой взор унылый,
Не грусти, моя Эльмаз!*.
Принесу тебе из сада.
Как тогда, в последний раз
Фрукты, гроздья винограда —
Ешь и пей, моя Эльмаз!
И с овечкою кудрявой
Будешь ты, мой друг, опять
На поляне за дубравой
И резвиться, и играть.
В рощу мы пойдем с тобою,
В глушь, в лесную глубину —
На свободе там открою
Тайну я тебе одну…
Что такое пред тобою
Все сокровища земли,
Небо с далью голубою,
Солнце жаркое вдали?
О, не знай беды тяжелой,
Горьких слез не лей из глаз,
Будь всегда, как день, веселой,
Несравненная Эльмаз!
Пред тобою двери рая
Пусть откроются в тиши,
И заснешь ты, умирая,
Мирным сном своей души!
___________
*) Песня эта приписывается Газий-гирей-хану.
XVII
Песня Муртазы.
Поцелуй меня, красавица!
Что потупила глаза?
Удалым джигитом славится
По округе Муртаза!
На твою ли шею белую,
С пеной схожую морской,
Я червонцев нитку целую
Навяжу своей рукой.
У меня ль уста не алые?
Я ль дурен собой на видь?
В дни минувшие, бывалые
Удалой я был джигит!
Но сгубило меня золото,
Потерял рассудок я.
Сердце надвое расколото,
Спета песенка моя!
И теперь в мечеть высокую
Я и в праздник не хожу,
Нет конца и в ночь глубокую
Удалому кутежу!
ХVIII
Песни о Кендже-Османе.
Как первая битва была во Багдаде:
Со знаменем бросился Кендже-Осман.
За ров перепрыгнул к высокой ограде,
Но с войском разбитым покинул свой стан.
«Седлайте коней мне в седло боевое!
Чалмы наши блещут белее снегов;
В кровавом и жарком полуночном бое
Мечом одолею я грозных врагов!»
И битва вторая была во Багдаде;
И прежде рассвета тут Кендже-Осман
Ворота открыл в завоеванном граде;
И видеть его пожелал сам султан.
И вот уже слуги султана Мурата
Идут к победителю в славной борьбе:
"Желаешь казны, дорогого булата,
Пашою быть хочешь? — Все будет тебе!
И только дары перед ним развернули,
И славой увенчан был Кендже-Осман,
Как снова поутру посыпались пули,
И к часу абдеза* погиб он от ран.
Но лучше со славой быть в поле убитым,
Чем, бросив сраженье, укрыться за вал…
Кем будешь ты: газием или шеитом,**
А Кендже несчастный шеитство избрал!
_______
* Омовение, предписанное пророком.
** Павшие на войне считаются шеитами, а
спасшиеся — газиями.
XIX
На крымскую войну.
Осушите капли горьких слез:
Цепи плена нашего разбиты,
И гирляндой ароматных роз
Все шипы колючие повиты.
К нам пришел на помощь сильный лев —
Наш султан, гроза земли и мира;
Злых врагов в сраженье одолев,
Он победу славит чашей пира.
С музыкой и пеньем поражен
Недруг наш, позоривший отчизну.
Кто теперь его ласкает жен,
Кто теперь по нем справляет тризну?
Миновали горестные дни,
И теперь мы выпьем мед со славой,
Как бывало пили здесь они
После битвы долгой и кровавой!
XX
«Ах! — сказала она — ее вздох
Из уст вырвался с горьким проклятьем. —
Меня жжешь ты горячим объятьем!
Зачем хочешь ты, чтобы засох
И поблек цветок утренней розы?
Пусть скуют тебя просьбы и слезы!»
«Ах! — сказала она — и другой
Ее вздох был мучительным криком.
Пусть Аллах в милосердье великом
Поразит тебя карой благой,
И невинною кровью моею
Ослепит тебе очи, злодею!»
XXI
Гариб
Глядит на Гариба красавица нежно —
Гариб сладко грезит и спит;
Открыла она свой покров белоснежный,
Прекрасен, как день, ее вид…
Гариб сладко грезит и спит,
Гариба красотка рукой обнимает,
Огнем поцелуи текут —
Гариб сладкий сон безмятежно вкушает,
Гариб не проснется и тут!
ДУХОВНЫЕ ПЕСНИ*
ХХII
1.
Зачем прельщаться этим бренным миром?
Скажи, возможно ли не умереть?
Не увлекайся жизни сладким пиром —
Злой дух везде готовит людям сеть.
________
*) Илляги (гимны).
2.
Блуждаем мы во мраке, в чаще леса,
И смерть нас ожидает каждый миг.
Откроется судилища завеса,
И затрепещет грешника язык!
3.
И там с тебя потребуют отчета
Всех совершенных в этой жизни дел,
И взыщется малейшая забота.
А кто, скажи, ответить там умел?
4.
Мы все: мужчины, жены, старцы, дети
Пойдем туда толпой одним путем.
Мы только гости здесь на этом свете.
Как тени, мы исчезнем и умрем!
ХХIII
1.
На вышину сияющих небесных сводов
Из мрака, из пустынь и холода земли
Отныне перешло судилище народов.
И слезы горькие ручьями потекли.
2.
Там спросятся со всех правдивые отчеты,
И принесет плоды малейший твой посев;
Оставят жены о мужьях своих заботы,
И перестанут юноши стесняться дев.
3.
Позорят хаджии* теперь дорогу чести,
И шейхи бросили пути своих отцов,
И кадии доступны золоту и лести,
И софу позабыл ученье мудрецов.
4.
Смотря на них, благим велениям Корана
В безверье и грехе не следует народ —
И в ужасе земля, и пологом тумана
В печали и слезах одет небесный свод.
___________
* «Хаджиями» называются бывшие в Мекке.
Шейхи — потомки святых и первых провозвестников Корана.
Кадии — судьи. Софу — ученые.
XXIV
Зачем меня, о мать моя родная,
В печальный мир земной ты родила?
От ужаса, обилья бед и зла
Свои лучи последние роняя,
Погаснет солнце, и настанет мгла.
Спаси меня, о Боже, от безверья!
Забыт Коран, людьми не понят он.
Напрасны слезы поздние и стон
Раскаянья у райского преддверья,
А наша жизнь минует, точно — сон.
Когда душа покинет это тело,
И перед вами станет вдруг оно
Безжизненно, мертво и холодно,
Тогда в смятенье взглянете несмело
На то, чему не верите давно!
XXV
Вижу — кипарисы рубят; через силу
Вышел я из дома, чуть забрезжил свет.
«Это на поляне темную могилу
Роют для тебя!» — сказал мне Магомет.
И уже святые, божие молитвы
Пишут для тебя на белых пеленах.
Не избегнешь смерти ни на поле битвы,
Ни под кровлей дома, ни в веселых снах!
Мать, когда узнаешь, что настанет скоро
Час разлуки нашей — не томись тоской!
Ты закрой мне веки мертвенного взора,
Убери мне кудри — нежною рукой…
И с молитвой жаркой снова на колени
Я тебе больную голову склоню,
И умру я тихо, тихо без мучений,
Улыбаясь грустно солнечному дню.
Ах, не жалко, если волосы седые
И морщины встретят свой последний час;
Но зачем же часто жертвы молодые
Похищались смертью раннею у нас!