Крушение Матвея Ивановича (Станюкович)/СС 1897—1900 (ВТ)

I

Одним дождливым и ветреным осенним петербургским вечером я отправился навестить Матвея Ивановича Поморцева, старого одинокого холостяка, давно оставившего морскую службу, сулившую ему видную карьеру, и жившего на скромную пенсию в одной из дальних линий Васильевского острова.

Я знавал Матвея Ивановича еще в то время, когда он был на службе и считался одним из лучших капитанов во флоте. Его часто посылали в дальние плавания, и служить с ним было приятно. Я молодым юнцом-гардемарином служил два года с Матвеем Ивановичем, и это время осталось одним из лучших воспоминаний моей жизни. Да и все офицеры, служившие с ним, вспоминали всегда о Матвее Ивановиче с уважением и любовью, а среди матросов, плававших с ним, имя его пользовалось необыкновенной популярностью и чуть ли не являлось в легендарном ореоле. Попасть к нему на судно считалось счастьем. Необыкновенно справедливый, заботливый о матросах, умевший привязывать к себе людей, он никогда не прибегал к телесным наказаниям даже и в те старые времена, когда они считались лучшим средством для выучки матросов и были на кораблях в большой моде.

В отставку Матвей Иванович вышел совсем неожиданно, из-за столкновения с адмиралом, начальником эскадры. Дело было в том, что Матвей Иванович заступился за одного из офицеров своего фрегата, — молодого мичмана, которого адмирал велел списать с судна и отправить в Россию. Матвей Иванович считал, что с молодым человеком было поступлено несправедливо и жестоко, и поставил вопрос ребром, прося изменить распоряжение. Адмирал был упрям и не хотел сознать свою несправедливость. Между ним и капитаном произошел крупный разговор, и Матвей Иванович вышел в отставку.

Я особенно любил Матвея Ивановича за его правдивость, доброту и за ту деликатную чуткость и чистоту души, которые так редко сохраняются людьми в житейской сутолоке. Один вид этого невысокого, сутуловатого, седого старика, бодрого, крепкого и отзывчивого на все доброе, несмотря на свои шестьдесят лет, — с мягким взглядом больших, ясных серых глаз и ласковой улыбкой на загорелом, грубоватом, суровом с виду лице, благодаря седым взъерошенным бровям, — приводил вас в хорошее настроение, бодрил, как бодрит все честное и светлое. Невольно чувствовалось, что этот скромный и даже застенчивый человек не знал никогда сделок с совестью, и жизнь его, полная в былое время трудов и опасностей, чиста, как хрусталь.

Занимал он квартирку в две комнаты с кухней в 15 линии, у Малого проспекта, отличавшуюся необыкновенным порядком и удивительной чистотой, столь любимыми моряками. В этих двух маленьких, скромно убранных комнатках все блестело и сияло, словно на палубе военного судна, благодаря усердию Егорова, бывшего вестового Матвея Ивановича в последнем кругосветном плавании и с тех пор с ним не расстававшегося. Старый отставной матрос исполнял обязанности и камердинера, и повара, при случае и прачки, и еженедельно по воскресеньям к вечеру был «зарифившись», то есть напивался пьян. Пьяненький старик, очень чувствительный во хмелю, в такие воскресные вечера обыкновенно беседовал, потягивая водку в своей сверкавшей чистотой кухне, с «Куцым», неказистой пегой дворняжкой, спасенной как-то Егоровым из рук фурманщика и с той поры водворенной на кухне. Заплетая слегка языком, Егоров изливался перед «Куцым» в своей любви к барину и рассказывал, как он с ним плавал по дальним морям и в каких только землях они не бывали!

И умная пегая собачонка с обрубленным хвостом, казалось, внимательно слушала своего хозяина, насторожив уши и не спуская со старика глаз, зная очень хорошо, что этот человек с рыжими заседевшими баками, короткими щетинистыми усами и осоловелыми выцветшими глазами, с неказистым, раскрасневшимся, морщинистым лицом, — непременно даст ей, по опростании двух сорокоушек, кусок сахара.

В течение недели зато Егоров не брал в рот ни капли вина и работал, не зная усталости, заботясь о чистоте и порядке гораздо более, чем желал этого Матвей Иванович. В этой неустанной заботе Егоров, казалось, весь жил и клал в нее свою душу, считая и Матвея Ивановича, и его квартиру чем-то нераздельным с собой. В свободное время, после того, как он окончит уборку, отготовит и приберет на диво кухню, он то и дело что-нибудь чистил или мыл или скоблил. А по вечерам, когда и барин, и он отпивали чай, Егоров обыкновенно снимал свой старенький сюртук и присаживался к кухонному столу чинить и вообще приводить в порядок платье и белье Матвея Ивановича. При этом старик обыкновенно мурлыкал какую-нибудь песенку, под которую сладко засыпал свернувшийся у ног его «Куцый». Матвей Иванович пробовал не раз умерять усердие Егорова, советуя ему лучше отдохнуть, но Егоров, после таких замечаний, ворчал про себя и, случалось, день-другой обиженно дулся на бывшего своего капитана.

II

— Здравствуйте, Егоров! Матвей Иванович дома?

— Здравия желаю, вашескобродие! Дома, пожалуйте, — весело и отрывисто, по-матросски, отвечал Егоров, сопровождаемый «Куцым», приветливо вилявшим обрубком хвоста. — Давно не изволили быть…

И, снимая пальто, конфиденциально прибавил надтреснутым баском:

— Очень хорошо надумали, что пожаловали, вашескобродие…

— А что?

— Он что-то сегодня заскучивши, — проговорил с тревогой в голосе Егоров, мотнув своей четырехугольной головой с медной сережкой в ухе по направлению к комнатам.

— Нездоров Матвей Иваныч?

— Не должно быть… Кушали за обедом, как следует… исправно… И с виду не оказывает… А только стал этто он после обеда перебирать какие-то старые письма, что ли, и… вовсе заскучил… Так к чаю и не притронулся… Уж вы разгуляйте барина, вашескобродие… Другие, вон, в адмиралы повыходили, а он, голубчик-то, за свою праведность… Тьфу!

Егоров сердито сплюнул и отворил мне дверь в комнаты.

По пахучему мату, смолистый приятный запах которого напоминал запах корабельной палубы, я прошел через гостиную и в то же время столовую, с цветами у окон и двумя ручными канарейками в клетках, и остановился на пороге кабинета Матвея Ивановича.

Небольшой письменный стол, два шкафа с книгами, морские фотографии по стенам, модель корвета, которым долго командовал Матвей Иванович, на особенной подставе, и низенькая японская ширма, за которой стояли кровать и умывальник, — вот и все убранство этой маленькой, необыкновенно опрятной комнатки со свежим чистым воздухом. Сам Матвей Иванович, в коротком морском буршлате, застегнутом на все пуговицы, с высокими, остроконечными старомодными воротничками безукоризненно чистой сорочки, тщательно выбритый (по старой флотской привычке он бороды не носил), сидел в плетеном, вывезенном еще давно из Батавии, кресле, у письменного стола, прибранного с той же щепетильной аккуратностью, с какой прибиралось все в его квартире. На столе лежала открытая книга, но он не читал ее, а, откинувшись в кресле, казалось, погружен был в задумчивость. Мягкий свет лампы под зеленым абажуром захватывал его лицо. Оно было некрасивое, с грубыми, топорными и чересчур крупными чертами, но эта некрасивость скрашивалась выражением доброты и ума и той печатью «искры божьей», которая свидетельствует о душевной красоте человека. Оно было подернуто тихой грустью в эту минуту — это простое славное лицо, и большие серые глаза, мягкие и добрые, глядели куда-то перед собой. Мысли его, очевидно, витали где-то далеко, и мысли эти были, видимо, невеселые.

— Доброго вечера, Матвей Иваныч!

Он встрепенулся, точно пробуждаясь от грез, взглянул, приставив широкую руку к глазам, в мою сторону и, узнав меня, поднялся с живостью молодого человека. Крепко пожимая руку, Матвей Иванович приветствовал меня с обычным своим радушием, проявляемым к людям, к которым он был расположен.

— Вот спасибо, что навестили старого медведя в его берлоге; несмотря на такую даль и подлейшую погоду… В море-то теперь свеженько, — вставил Матвей Иванович. — Спасибо, голубчик, — с чувством произнес старик своим громким, резким голосом, каким говорят по большей части много плававшие моряки. — Конечно, чай будем вместе пить?

— С удовольствием, если не помешаю вам.

— Как вы можете помешать? Какие такие у меня дела? — с горечью усмехнулся Матвей Иванович. — Разве что первого числа сходить в главное казначейство да получить восемьдесят семь рублей пенсии? Вот и всего-то моих дел… А вы: помешать! Очень рад, что заглянули… Ведь я один, постоянно один в своей берлоге… Мало, кто навещает… Родных, как вы знаете, ни души… Вот только племянница… Ну, забежит когда на четверть часа… Торопится… некогда… Лекции и все такое… И что ей-то, молодой, со стариком разговаривать? Скучно! Вы когда зайдете, да еще один, другой добрый знакомый, вот и всего…

— А вы разве нигде не бываете, Матвей Иваныч?

— Редко, где бываю, да, признаться, и не тянет в общество…

— Что так?

— Да везде всё одни и те же эти нынешние, знаете ли, разговоры о местах, назначениях, кто кому ножку подставил или собирается подставить, кто жалованье какое получает… разные там сплетни… Бог с ними… Да и у людей-то интересы нынче какие-то стали, как бы это сказать… низменные, что ли… Всё больше о пустяках заботятся… И старые, и молодые… Из-за карьеры друг дружке, кажется, горло готовы перервать… ну, и правил поэтому никаких нет… А ведь без них ежели жить, то и совсем нехорошо… Слушать-то все это и докучно… Ну, и сидим мы тут вдвоем с Егоровым… Он все чистотой занимается, а я больше почитываю… Вот и перед вашим приходом читал и, знаете ли, даже размечтался… Молодость вспомнил…

— А вы что читали, Матвей Иваныч?..

— Перечитывал одну хорошую старую вещь… «Дворянское гнездо», — после паузы проговорил он и вдруг как-то застенчиво взглянул на меня, несколько смущенный. — Не ожидали, что я на старости лет любовные истории читаю?.. Да, батенька, нехорошая женщина, вот как жена Лаврецкого, может такой шторм задать порядочному человеку с сердцем, что вся жизнь испортится! — прибавил в каком-то раздумье Матвей Иванович.

Я ничего не знал о сердечных тайнах Матвея Ивановича. Вообще очень откровенный со мной, он никогда, даже намеком, не касался этой интимной стороны своей жизни, и для меня всегда было загадкой, как такой человек, как Матвей Иванович, с кроткой, привязчивой душой, требовавшей любви, не обзавелся семьей и остался одиноким холостяком.

Этот грустный тон по поводу женщины, эти письма, которые разбирал, по словам Егорова, Матвей Иванович, и после которых захандрил, наконец, это застенчивое смущение после признания, что он перечитывал «Дворянское Гнездо», заставили меня подумать, что в жизни старого моряка была какая-нибудь серьезная, сердечная драма, о которой он вспомнил теперь в своем одиночестве.

— Нынче, впрочем, это как-то проще делается, — продолжал Матвей Иванович. — Полюбил, разлюбил, сошелся, разошелся… Эй, Егоров! — вдруг крикнул он, обрывая разговор.

Егоров, по старой своей привычке, почти бегом явился: на зов.

— Поставь-ка нам, братец, самовар, — приказал Матвей Иванович.

— Есть, вашескобродие! Ставлю.

— А коньяк у нас есть?

— Полбутылки, вашескобродие!

— Ну, этого нам за глаза хватит, — улыбнулся Матвей Иванович, который, сколько я его помню, ничего не пил и разве, в редких случаях, вливал ложечку-другую коньяку в чай.

— И лимон достань, Егоров. Наш дорогой гость пьет чай с лимоном.

— Известны об эфтом, вашескобродие. Не извольте беспокоиться. И лимон найдем… А, может, и закусить прикажете подать? — весело и радушно спрашивал Егоров, переступая с ноги на ногу в своих самодельных парусинных башмаках.

— Закусить? Разве найдется что-нибудь?

— Как не найдется… У нас, слава богу, завсегда все найдется… Что вы это изволите говорить, вашескобродие! — обиженно заметил Егоров. — Заливное из телячьей головки есть… к завтрему изготовил… Грибки соленые… Маринат из лососины, — с гордым видом перечислял Егоров.

— Да мне есть не хочется, — заметил я.

— Может, и надумаете, вашескобродие! Вечер-то долог! — заметил Егоров.

— Уж вы не отказывайтесь, не обижайте Егорова… Пусть подает! — промолвил Матвей Иванович.

Егоров ушел, а Матвей Иванович проговорил:

— Золотой человек этот Егоров… На все руки… Заметили, как за честь дома вступился, а? — усмехнулся Матвей Иванович. И бережет как мою копейку, если б вы знали? С ним я, как у Христа за пазухой… Отлично живу на свою пенсию…

Старик деликатно умолчал, что эта «отличная жизнь» была более, чем скромная и даже не без лишений, так как из пенсии, получаемой им, он уделял тридцать рублей в месяц своей племяннице — курсистке, о чем я случайно узнал от само́й молодой девушки.

— Ну, теперь рассказывайте, что хорошего делается на свете… По газетам-то ничего особенно хорошего нет на свете… Может быть, по слухам есть что-нибудь приятное, а?.. Вы, как литератор, должны знать.

— Ничего не знаю, Матвей Иваныч…

— А не знаете, так я вам скажу, что непременно должно быть на свете что-нибудь хорошее… И есть да и будет… И обязательно будет! — оживленно воскликнул старик. — Духом-то падать добрым людям нечего. Правда на свете свое возьмет, будьте уверены-с!

И Матвей Иванович, сам до известной степени потерпевший в жизни за правду и, казалось, имевший некоторое право не совсем доверять ее торжеству, тем не менее говорил об этом торжестве с чисто юношеской верой и, по обыкновению, самыми светлыми красками рисовал будущее людское благополучие, когда не будет войн, не будет ни богатых, ни бедных, и люди окончательно убедятся, что несравненно выгоднее и спокойнее жить по совести…

Эти мечтания, юношески наивные, плохо обоснованные, но искренние и горячие, были любимым «коньком» Матвея Ивановича, вообще любившего отвлеченные беседы. Слушая его, я только дивился, как мог сохранить столько жизненности, веры и увлечения этот, далеко не избалованный жизнью шестидесятилетний старик. И как он хорош был в эти минуты! Какой благородной уверенностью, какой добротой дышало его некрасивое лицо… Каким огнем загорались его глаза!

Мы долго сидели за столом, на котором давно уже расставлены были закуски, поданные Егоровым. И Егоров, видимо, был счастлив, что его старый командир «разговорился», выпил два стакана чая, влив в него несколько ложек коньяку, и отведал закусок… Старик много рассказывал в этот вечер: вспоминал службу, прежних крутых адмиралов, свои плавания, старых сослуживцев…

— Вы много-таки поплавали на своем веку, Матвей Иваныч.

— Порядочно-таки… Три раза кругом света ходил… Не любил я никогда на берегу засиживаться.

— Вы, кажется, и крушение потерпели в Охотском море, командуя шхуной? — спросил я, надеясь, что он расскажет об этом крушении, в котором он, как я слышал, проявил замечательную находчивость и истинное мужество, благодаря чему весь экипаж был спасен.

Но старик не стал вдаваться в подробности и только заметил:

— Было и это… Разбивался я тогда у Гижиги… Спасибо, суд вполне оправдал… Всего, батенька, было… Сами были моряком и знаете, какова морская служба… Кто много плавал, тот переживал такие минуты, которые никогда не забываются… А все-таки я любил эту службу. Признаться, даже и теперь, на старости лет, иногда тоскую по морю, по его безбрежному простору… Там живется полней, человек становится лучше и как-то проще, да и всякое, даже тяжелое горе, переживается легче, — прибавил старик и вдруг примолк и задумался.

Среди наступившей тишины в маленькую комнатку донесся с улицы вой ветра. Заунывно гудел он и в трубах.

Чтоб отвлечь старика от каких-то, видимо, тяжелых воспоминаний, вдруг снова овладевших им, я спросил:

— А когда вы были, Матвей Иваныч, в самой серьезной опасности в своей жизни? Во время крушения шхуны или — помните? — когда фрегат ночью вскочил на каменья?

Матвей Иванович покачал отрицательно головой и промолвил:

— Самую серьезную опасность я видел не в море, а на берегу.

— На берегу? — удивился я.

— На берегу — значительно подтвердил он. — И не избежал ее, и потерпел крушение… Оно похуже и штормов, и каменьев… Сегодня еще я вспоминал его! — раздумчиво проговорил Матвей Иванович.

Я ничего не понимал, догадываясь только, что тут дело о сердечной драме.

— Вы разве ничего не слыхали? — спросил он после минуты молчания.

— Нет, Матвей Иваныч.

— И не знаете, что я был женат?

— Я всегда считал вас холостяком.

— Я и был холостяком, хотя и был женат. Странно, не правда ли? — горько усмехнулся старик.

— Странно, — согласился я.

— Да, голубчик, много странного бывает в жизни… И крушение мое тоже было странное… И она была довольно странная женщина… Но, в конце концов, во всем один я виноват… да… Не принял, знаете ли, в соображение обстоятельств и вообразил, что мог со своей неказистой персоной косолапого морского медведя да в некотором роде в калашный ряд… Бывает затмение ума, когда, можно сказать, буруна перед собой не видишь в самый ясный день… Тоже мечтал в ту пору о взаимной привязанности, о тихой жизни, о семье… Ну, и сел на мель. Врезался, что называется, вплотную… и доживаю век свой одиноким, никому не нужным бобылем… Да-с!..

Снова Матвей Иванович примолк, по-видимому, колеблясь: продолжать или нет.

Я, разумеется, молчал.

Наконец, старик решительно проговорил, точно отвечая на свои мысли:

— А, впрочем, начал исповедоваться, так уж надо и кончить, коли вам не скучно будет прослушать историю моего личного и полного крушения… Кстати, она как нарочно сегодня мне особенно живо припомнилась эта старая история и навела-таки, признаться, хандру… Глупо, положим, скорбеть задним числом, ну, а все-таки скорбишь… Так хотите? — спросил Матвей Иванович.

Я, конечно, выразил полное свое согласие.

— Да, батенька, женщина иногда всю жизнь наизнанку вывернет, особенно женщина, которая знает, что вы за нее душу положите… На этот счет они чутки, — предпослал в виде краткого предисловия Матвей Иванович и затем, откашлявшись, продолжал:

— Я тогда только что вернулся из двухлетнего плавания на парусном бриге «Забияка». Может, слышали? Когда-то хорошее суденышко было… ну, и ничего себе, плавали, не срамились… За плавание получил Анну на шею, годовой оклад, шестимесячный отпуск, словом, все, как следует, и, кроме того, лестное предложение высшего начальства командовать фрегатом, который в следующем году должен был идти в Тихий океан. Нечего и говорить, как я был польщен. Сами понимаете: в чине капитан-лейтенанта — мне тогда было тридцать пять лет — и такое назначение! Дают новый, строящийся паровой фрегат. Все дивились, что я без всякой протекции, без всякого пролазничества, и вдруг командир такого судна. Однако, товарищи от души поздравляли… я имел счастье не возбуждать зависти… Ну, разумеется, после двухлетнего отсутствия, я первое время развлекался: жил в Петербурге, посещал знакомых, ходил на лекции, в театры… Жилось хорошо. Собирался я было в Смоленскую губернию, навестить старшую сестру, что жила в нашей маленькой деревушке — кроме сестры у меня никого родных в живых не осталось — да так и не собрался… Не мог ехать из Петербурга, догадываетесь почему? А было бы лучше, если б уехал!

После небольшой паузы, Матвей Иванович продолжал:

— Увидал я ее в первый раз у одних знакомых и с первого же раза, знаете ли, почувствовал к ней нечто совсем особенное. Так меня всего и захватило что-то. Никогда прежде со мной ничего подобного не бывало. И вообще-то я всегда был робок и застенчив с дамами, понимал, что при моей неказистой наружности уж куда мне, а тут, как представили меня этой красавице, я и совсем, знаете, смешался и был дурак дураком. Так весь вечер просидел как пень и только украдкой взглядывал на эту стройную, изящную молодую девушку с чудным строгим профилем и с самым, можно сказать, ясным и светлым взором больших голубых глаз… Казалось, такие глаза могли быть только у идеального создания… Таким ее я и считал с той минуты… Когда мы прощались, она как-то ласково так взглянула на меня, а мать ее, старая дама, очень любезно пригласила меня бывать у них… Разумеется, я не пошел, хотя меня и тянуло к ним… К чему? Что мне, такому медведю, знакомиться с этой изящной красавицей, дочерью известного адмирала, замечательного деспота и вообще крутого человека… Что мне у них делать?.. Однако, через несколько дней, когда я опять посетил своих знакомых, там мне сказали, что адмиральша и дочь спрашивали обо мне и удивляются, что я не прихожу. Это меня, дурака, подстрекнуло. Я и в самом деле подумал, что моей персоной несколько заинтересовались, и вот в одно воскресенье, одел вицмундир, побывал у парикмахера и разлетелся к ним с визитом… Очень уж меня тянуло хоть еще один раз повидать эту девушку… Меня обласкали. И адмиральша, и Антонина (ее звали Антониной) были необыкновенно любезны и внимательны. Вошел в гостиную на пять минут и сам адмирал, обошелся со мной приветливо, к видимой радости дам. Когда я стал прощаться, адмиральша просила меня бывать запросто и пригласила на другой день обедать. И Антонина крепко пожала мне руку и ласково проговорила: «Смотрите же, приходите!..» Разумеется, я пришел и просидел там целый вечер, оставаясь большую часть вечера вдвоем с Антониной. Адмиральша, сославшись на головную боль, ушла к себе, а адмирал после обеда уехал в клуб. В этот вечер Антонина так мило и просто разговаривала со мной, что моя застенчивость значительно поуменьшилась, я разговорился, а она так внимательно слушала, так сочувствовала моим словам и так по временам ласково взглядывала на меня своими чудными светлыми глазами, что я ушел в тот вечер окончательно очарованный и, так сказать, возвышенный в своих собственных глазах… До этого на меня, вообще, женщины не обращали никакого внимания, а тут вдруг такая красавица и так ласкова со мной… Я был счастлив, как мог быть счастлив человек, полюбивший со всей силой первой страсти и радовавшийся уже тому, что с ним добры и приветливы. Разумеется, в ту пору я и не думал о женитьбе. Я не смел и мечтать, чтобы она — у которой могли быть прекрасные партии, — ответила на мое чувство и пошла за меня замуж… Но меня неудержимо тянуло к ней, я часто ходил туда и скоро сделался у них своим человеком. Антонина была очень мила и ласкова, называла меня «другом», нередко звала гулять с собой, а адмиральша видимо поощряла наши дружеские отношения. Один адмирал, по временам, как-то подозрительно взглядывал на дочь и сурово косился на нее. Со мной, впрочем, он был относительно приветлив.

Прошло эдак месяца с два… Я и теперь помню этот вечер, когда я пришел туда и застал в гостиной красивого, статного молодого полковника. Нас познакомили, и он, мне показалось, с особенной внимательностью и как-то странно на меня поглядел. Он пробыл недолго и уехал, Антонина была в этот вечер грустна, серьезна и молчалива. Адмиральша, напротив, без умолку болтала, веселая и точно возбужденная, и была особенно со мной любезна. А этот красавец полковник поднял в душе моей целую бурю. Я ревновал его. Мне почему-то казалось, что он будущий жених Антонины и что она его любит. Но отчего она такая грустная? — ломал я себе голову. Разговаривая с адмиральшей, я украдкой взглядывал на прелестное, побледневшее лицо Антонины и раз или два поймал на себе ее пристальный, задумчивый взгляд. Она тотчас же ласково улыбнулась мне, но улыбка была какая-то странная. «Голова болит! — вдруг сказала она и поднялась с места. — Только вы не уходите, — прибавила она, — я скоро выйду, и мы поболтаем». Я, конечно, остался. Антонина давно видела, что я ее покорный раб.

Адмиральша заговорила о дочери, хвалила ее характер, ее ум и, как-то невзначай сказала, что Нина очень ко мне расположена. Я, натурально, обрадовался, но этот полковник не давал мне покоя, и я спросил о нем. Адмиральша как будто смутилась, но скоро оправилась и отвечала, что это старый их знакомый, женатый на близкой подруге дочери. — «Женатый!» — воскликнул я радостно. Адмиральша заметила, конечно, мою радость и незаметно свела речь на счастье семейной жизни… — «А вы что не женитесь?» — неожиданно спросила она меня. Я, знаете ли, совсем растерялся от этого вопроса и что-то проговорил насчет того, что кто же за меня пойдет, хотя бы я и полюбил. Адмиральша наговорила комплиментов насчет моей скромности и спросила: «А вы любите кого-нибудь?» Она продолжала допрос так сочувственно, так ласково, что я, наконец, сознался, что люблю Антонину и умолял ее не говорить ей об этом. Но она, напротив, обрадованная, расцеловала меня и сказала, что сейчас же скажет Антонине. Она уверена, что и Антонина охотно согласится быть моей женой. — «Я давно заметила, что она к вам неравнодушна, — прибавила она, — а я от души хочу иметь вас своим зятем». Я не верил своим ушам и бросился целовать руки адмиральши. Она всплакнула, что-то сказала насчет моей доброты и насчет того, что истинная любовь все прощает, и между прочим, посоветовала не откладывать свадьбы. Я тогда ничего не понимал и только радовался, похожий на сумасшедшего… Адмиральша ушла, через несколько минут вернулась, торжественно обняла меня, шепнула: «Согласна» — и приказала идти к Антонине.

Я вошел в ее роскошное гнездышко. Она стояла прекрасная, как ангел, бледная, как смерть, протягивая мне обе свои руки и нежно глядя своими ясными глазами. — «Неужели согласны?» — спросил я, все еще не веря этому счастью. — «Согласна!» — «И хоть немножко любите меня?» — «Люблю!» — прошептала она, лаская как-то загадочно меня своим долгим, манящим взглядом и пожимая своими вздрагивающими холодными ручками мои. Я приник к этим маленьким прозрачным ручкам, осыпая их поцелуями и слезами. Господи! как я был счастлив, бесконечно счастлив, и как недолго продолжалось это призрачное счастье!

Матвей Иванович остановился. Грустное выражение стояло в его лице и в его глазах. И вся его фигура как-то съежилась, точно он вновь переживал острую боль прошлого горя. Егоров, сумрачный и сердитый, несколько раз появлялся в дверях, делал мне какие-то таинственные знаки и снова исчезал.

— На другой день я, по совету дам, — продолжал Матвей Иванович, — отправился в кабинет к адмиралу. Он, видимо, уже был предупрежден и, обыкновенно суровый при всех, тут один у себя в кабинете был мягче. Адмирал непривычно ласково поглядел на меня, пожимая руку и указывая головой на кресло у письменного стола, за которым сидел… Это меня приободрило, и я объяснил старику, зачем пришел.

— Знаю. Жена сказывала, — проговорил отрывистым, резким голосом адмирал и, снова поглядев на меня, прибавил, — только я вам не советую, молодой человек.

— Вы не согласны, ваше превосходительство! — спросил я упавшим голосом.

— Напротив, очень рад был бы иметь зятем такого порядочного человека и бравого моряка… очень рад… но не советую… Она вам не пара… Тщеславна и лжива… Главное: лжива…

Я был поражен, как громом, этим жестоким отзывом отца о дочери и, разумеется, возмутился. Это обвинение показалось мне чудовищной клеветой старого, бездушного, сурового эгоиста, выживающего из ума и ненавидевшего дочь. Разве могут быть лживы эти ясные, чистые, как хрусталь, глаза! И к чему ей лгать мне? Какая я «партия» для такой блестящей красавицы в двадцать два года! И если она выходит за меня, за офицера, живущего на одно жалованье, замуж, то, разумеется, единственно по любви.

И я почти с ненавистью посмотрел на этого седого, изжившего старика, вспомнил рассказы о его жестокости с матросами и с негодованием воскликнул:

— Вы клевещете на дочь… Это — ангел!

Я ждал гневной вспышки, но старик, вместо того, как-то болезненно искривил губы, участливо взглянул на меня и промолвил:

— Ну, как знаете… Я вас предупредил… Пеняйте после на себя… Делайте глупость, женитесь на Антонине… Я не препятствую… Предупреждаю: большого приданого за ней нет… Я живу на жалованье…

— Оно мне не нужно…

— Вижу… Дай вам бог счастья, будущий зятек! — иронически заметил адмирал. — Слышал, назначены в дальнее плаванье?

— Назначен, но попрошу назначить меня во внутреннее плавание.

— Напрасно… Назначены, надо идти… Когда хотите жениться?

— Если позволите, как можно скорей…

— Это кто же так торопит? — подозрительно как-то спросил адмирал, хмуря брови. — Антонина или вы?

— Я.

— Ну, что ж, когда угодно… А то подождали бы год, молодой человек? Обдумали бы?..

— Я обдумал все, — сухо заметил я.

— Обдумали?.. Ну, так если обдумали, женитесь хоть завтра. Мне все равно, — проворчал старик и кивнул головой, давая знать, что разговор наш кончен.

Я прошел к дамам и, конечно, не сказал об этом диком разговоре, а объявил только, что адмирал согласен. — «И позволил не откладывать свадьбы?» — спросила адмиральша и очень обрадовалась, когда я ответил, что позволил. Антонина слушала этот разговор и тоже, по-видимому, была довольна. Она так ласково пожала мне руку, когда я выражал радость, что все так хорошо устроилось, и когда мы остались одни, прижалась ко мне и просила тотчас же после свадьбы уехать за границу, чтоб быть счастливыми где-нибудь подальше от людских глаз. Я, конечно, обрадовался и выразил свое согласие горячим поцелуем. Решено было венчаться через два месяца. Меня официально объявили женихом. Торопились с приданым. Я был на седьмом небе. Чем более я узнавал Антонину, тем более привязывался. Это было такое мягкое, доброе и правдивое, казалось, создание. Отец положительно оклеветал ее. Правда, она любила наряжаться, любила блеск, но какая же из молодых светских девушек не любит этого… Одно только смущало меня… Чем ближе становилось время нашей свадьбы, тем Антонина делалась нервней, и часто я заставал ее в слезах. Она объясняла это нервами и успокаивала меня, кладя свою голову на мою грудь… И я целовал ее пепельные волосы, целовал ее лицо… И она не противилась и повторяла, что меня любит…

Матвей Иванович перевел дух и воскликнул:

— Боже ты мой!.. Возможно ли было так лгать и в то же время так ясно глядеть своими чудными, светлыми глазами… И такое прекрасное созданье… Взгляните… какая прелесть!…

Он принес из кабинета портрет прелестной молодой девушки. Казалось, сама ангельская невинность одухотворяла это чудное лицо с правильными тонкими, точно выточенными, чертами и с большими голубыми глазами с детски ясным выражением.

— Неужели она лгала?..

— Лгала… с первой же нашей встречи, — грустно промолвил Матвей Иванович.

— И вы об этом узнали после свадьбы?

— До свадьбы…

— До свадьбы? И все-таки женились? — удивленно воскликнул я.

— Все-таки женился. Да вот дослушайте, уж конец моего крушения близок.

Матвей Иванович отхлебнул холодного чая, и продолжал:

— Как теперь помню, это было в воскресенье и число помню: 10-го января, и помню, что был яркий, солнечный морозный день и что у меня было светло и радостно на душе. Пришел я на Сергиевскую с подарком для Антонины, с кольцом с бирюзой, осыпанной бриллиантами, чтоб надеть на ее крошечный мизинец. Она любила кольца и знала, что они идут к ее беленьким холеным ручкам. В передней двери были отворены, и я вошел без звонка, никем не замеченный и уселся в гостиной, в ожидании появления дам. Вдруг из-за опущенной портьеры до меня донесся голос Антонины, которая по-французски просила мать сказать мне теперь же все. Адмиральша назвала ее безумной… Она уж намекала мне и все скажет после свадьбы. Так лучше, а пока пусть он ни о чем не догадывается.

Я так и застыл в каком-то ужасе на кресле. А Антонина продолжала своим мягким, певучим голосом:

— Так уж ты это все устрой, мама, а я буду слушать его влюбленный бред, как это ни скучно.

— Разбирать нечего после того, что случилось… Слава богу, что подвернулся хоть Матвей Иванович, который ничего о тебе не слыхал… Через четыре месяца будет уж поздно… Узнай отец, что с тобой будет? А Матвей Иванович добрый и безумно любит… Он все простит, и вы будете счастливы…

— Счастливы? Но я его не люблю.

— Ты скрывай это… После привыкнешь.

— Никогда… Он мне противен.

— Он уйдет в плаванье…

Весь этот разговор я слышал от слова до слова и он у меня до сих пор сохранился отчетливо в памяти, точно все это было вчера… Дальше я уже не слушал и незаметно вышел из гостиной и очутился на улице. Где и как провел я этот день — не помню. Помню, что был где-то за городом, на островах и вернулся домой поздно ночью. Ночь я не спал… Мне все казалось невозможным, чтобы эти чудные глазки… это лицо Мадонны… и такое лицемерие… такая ложь… То, что я пережил в эту ночь, непередаваемо, да и что об этом говорить… Одно только знаю, что, несмотря на опозоренное свое чувство, несмотря на обман, я все-таки любил это бедное лживое создание и бесконечно жалел его… Вот подите же! — как бы оправдываясь, проговорил Матвей Иванович и виновато взглянул на меня.

— Что ж было дальше? Зачем вы женились?.. Не понимаю.

— Первое время я хотел отказаться от женитьбы, но, подумавши, решил, что мой отказ окончательно погубил бы девушку… Отец, повторяю, был суровый человек и узнай, что его девица-дочь готовится быть матерью — не остановился бы ни перед чем… В нем крепко засели предрассудки, и не такой он был человек, чтобы простить… И кроме того, ведь, я любил ее… И на другой день я пошел к ней… Должно быть, я очень был бледен и подавлен, потому что она испуганно взглянула на меня и спросила: «Что со мной? здоров ли я?» И заметив, что я не поцеловал ее, как целовал обыкновенно при встрече, — она обвила мою шею и, прижимаясь ко мне, еще тревожнее спросила, что со мной, отчего я вчера не был…

Я тихо высвободился из ее объятий и сказал, что вчера имел несчастье слышать ее разговор. Она вся так и обомлела. Ужас и стыд исказили ее прелестное лицо, она поспешила закрыть его руками. А мне хотелось плакать. Мне было так жаль ее, и я ее так любил и знал, что я ей противен! Я просил ее меня выслушать, и когда она, убитая, сидела опустив голову, — я сказал, что люблю ее по-прежнему, что она так же будет свободна, как и теперь, и никаких прав мужа предъявлять не буду, и если нужен будет развод, я к ее услугам и вину приму на себя…

Слезы катились по ее бледному лицу, и она прошептала: „Добрый вы!“

— И согласилась на вашу жертву? — с досадой перебил я.

— Положение ее было безвыходное и, наконец, как потом оказалось, она не вполне доверяла моему отречению от супружеских прав и думала, что я великодушием хотел купить ее любовь и пользоваться ее ласками. У нее взгляд на мужчин был, как видите, далеко не возвышенный.

Через две недели мы обвенчались и в тот же вечер уехали за границу. Старик-адмирал как-то особенно сердечно простился со мной и, между прочим, спросил: иду ли я на фрегате летом в Тихий океан. Я отвечал, что иду, и крепко пожал ему руку. Он с соболезнованием покачал головой. Кажется, он догадывался о чем-то и вычеркнул из списка приглашенных на свадьбу молодого статного полковника.

Странную брачную пару представляли мы во время нашего путешествия. Мы мало разговаривали, и каждый из нас занят был своими мрачными думами. Мы занимали в гостиницах разные комнаты, и Антонина, наконец, убедилась, что я свято держал свое обещание; она, кажется, втайне подсмеивалась надо мной и даже пробовала кокетничать… Всего было!.. Через четыре месяца она родила девочку, мы оставили ее за границей, у одной немки на воспитание, и вернулись в Россию. Летом я ушел в кругосветное плавание и… оттуда, по просьбе жены, прислал обставленное по форме лжесвидетельство… Спасибо, консул помог… Когда я возвратился, она была уже замужем за блестящим сановником и — каюсь — я нарочно ходил около ее дома, чтоб взглянуть на нее хоть издали. Я тогда все еще любил ее, несмотря на то, что она исковеркала мне жизнь, оставив навек бездомным бобылем… Да… Но я не раскаиваюсь, что поступил так, а не иначе. Не женись тогда я на ней, что бы с ней было? Совсем бы пропала женщина… Отец бы выгнал ее на улицу! А теперь она важная и влиятельная дама… Патронесса разных благотворительных обществ! — грустно усмехаясь, заключил Матвей Иванович.

— А что сталось с ее дочерью? — спросил я. — Она взяла ее к себе?

— Я выписал ее сюда, поместил в гимназию, а теперь она на курсах…

— Так эта «племянница» она?

— Она, — смущенно подтвердил Матвей Иванович.

— И не знает матери?

— Не знает… Да и мать, я думаю, очень рада, что об ее прошлом грехе ни слуху, ни духу… А может быть, я и ошибаюсь… Может быть, она и скорбит в душе… Кто знает? Человек, батенька, очень сложный инструмент… Ну, что, не надоел я вам своей исповедью… нет? И вы, не смеетесь над моим крушением, а?..

Смеяться!? Напротив, я ушел от Матвея Ивановича в эту позднюю ночь еще более влюбленный в этого славного старика.