1873
правитьП. Л. Лавров. Философия и социология
Избранные произведения в двух томах. Том 2.
Академия наук СССР. Институт философии
М., Издательство социально-экономической литературы «Мысль», 1965
E. Dühring: Kritische Geschichte der Philosophie von ihren Anfängen bis zur Gegenwart. 2-te vermehrte Auflage, Berlin, 1873.
Старая философская литература лежит в развалинах. То, что считали высшей мудростью люди двадцатых и тридцатых годов в Европе, люди сороковых годов у нас, не имеет ничего общего со стремлениями настоящего поколения. Многочисленные произведения шеллингистов, гегельянцев в Германии, красноречивые лекции французских эклектиков едва имеют читателей. Из всех философских школ Германии лишь одна получила в последнее время некоторое значение; это недавно еще вовсе пренебрегаемая школа Шопенгауэра, но и мода на нее, особенно на ее последнего представителя — Гартмана1, зависит не от силы ее философского обобщения, а от ее пессимизма, вполне гармонирующего с безнадежностью, господствующего в жизни и в воззрениях значительной доли мыслящего общества в Европе. Во Франции растет сила другой философской школы, тоже недавно пренебрегаемой, а теперь признанной силою не только в Англии, но и в Германии, которая едва допускает, что могут существовать философы вне ее пределов. Это — школа позитивистов, т. е. философия наименее философская, ограничивающаяся наиболее областью эмпиризма и придающая наименее значения объединяющей мысли. Вопросы жизненного настроения и научного эмпиризма привлекают наиболее приверженцев в эти группы, а не интересы цельного объединенного миросозерцания. Из всей же литературы старых школ во время их процветания и их упадка лишь один отдел привлекает еще внимание и служит материалом для цитат: это — история философии.
Стремление понять прошедшее было невыделимо из программы философий, которые именно в том ставили свою заслугу, что рассматривали всю историю человечества как единый процесс развития (подобно гегельянцам), или в том, что черпали данные своего построения из всех школ, чтобы найти истину (как французские эклектики). Когда школы распались и на философских кафедрах догматическое преподавание встречалось недоверчиво скептическими слушателями, история философии не потеряла значения. Ряд специальных монографий и более общих трудов по этому отделу получил цену не только для людей, специально занимающихся философией, но для исследователей истории вообще. Явилось стремление придать этим произведениям по возможности объективный характер, излагать философию того или другого мыслителя с его точки зрения, переносить читателя в сферу отжившего мышления с таким же искусством, с каким иные историки жизни народов переносят своих читателей в сферу отживших фазисов культуры. Конечно, эти попытки были большей частью искусственны, и в самых удачных произведениях этого рода внимательный читатель легко замечал, что автор, располагая идеи изучаемого мыслителя в той или другой перспективе, выставляя особенно на вид одно и стушевывая другое, высказывает свое мнение о мыслителе так точно, как драматург высказывает свой нравственный взгляд в развитии драмы, где сталкиваются личности, имеющие, по-видимому, совершенно объективное существование.
Но потребность философского, объединяющего мышления есть реальная, невыделимая потребность человечества. Если ей не удовлетворяет специальная догматическая литература, то она находит себе выражение в самых разнообразных произведениях теоретической и практической мысли, в работах ученых специалистов, в изданиях художников слова, в проповедях общественных деятелей. И действительно, в наше время отвращение и недоверие к философскому мышлению, внушенное европейским читателям оргиями идеализма двадцатых годов, проходит. Общие взгляды не только перестали пугать, но становятся опять привлекательным элементом в сочинениях, даже довольно специальных. Новое поколение чувствует, что все передовые умы Европы связаны одним общим миросозерцанием, различающимся для единиц в подробностях, но сохраняющим при этих различиях фамильное сходство. С точки зрения этого миросозерцания, еще не формулированного в его целости, но более по частям, новое поколение произносит свой суд над настоящим, подвергает критике прошедшее, высказывает свои требования от будущего. И к тому, что получило новое поколение от отцов под именем философии, оно обращается с требованием отчета: точно ли это старинное имя скрывает определенное содержание? Точно ли родословная философии верна? Не вписаны ли в нее лица сомнительного происхождения? Не получили ли старшинство младшие чины рода не по заслугам? Не исключили ли из родословной невнимательные генеалоги таких членов, которые имеют полное право быть вписанными туда весьма крупным шрифтом?.. Монографические работы по истории философии, как части истории литературы и истории вообще, не удовлетворяют более читателей. На основании огромной массы монографий и частных критических исследований желательно получить общее представление о развитии философии и о роли различных элементов, личных и общественных, в этой истории. Рядом с монографиями желательно иметь историю философии, написанную с новой точки зрения.
В последние годы начинают чаще и чаще появляться попытки для удовлетворения этого возникающего стремления к обобщению. Краткий очерк Ибервега (Grundriss der Geschichte der Philosophie) держится возможно более объективного воззрения, и автор, умерший в 1871 г., довел его в восемь лет до четвертого издания. Тщательное указание литературы и добросовестное отношение к разным эпохам делают эту книгу необходимым настольным пособием для всякого желающего заниматься самостоятельно предметами, имеющими близкую связь с философией. Но для новейшего времени оно и для немецкой философии есть скорее систематический каталог, нежели история, а для других стран и вовсе не годится. Кроме того, это руководство к истории философии само может лишь в очень недостаточной степени быть названо философским сочинением. Единство общего взгляда и критическая оценка целого исчезают в подробностях. Наиболее самостоятельными и остроумными попытками дать общую картину развития философии с новой точки зрения можно назвать статью Гайма в громадном немецком словаре Эрша и Грубера (отд. III, том XXIV, 1848 г.), историю философии Льюиса, сначала появившуюся в небольшом объеме, под названием «Биографической истории философии» (Biographical history of philosophy, 1-ое изд. 1845—46 годов), а теперь, в четвертом издании, составляющую два толстых тома (The history of philosophy from Thaies to Comte, 4-е изд., 1871); «Историю материализма» Ланге (Geschichte des Materialismus, 1866 г.) и книгу Дюринга, вышедшую теперь вторым изданием и название которой стоит в начале этой статьи[1]. Но статья Гайма, написанная четверть века тому назад, успела устареть. Падение идеализма было еще тогда слишком свежо; поколение его последователей казалось еще довольно крепким; традиция его еще была сильна и влиятельна; можно было надеяться на его возрождение; можно было думать, что новая жизнь возникает в философии, в областях, о которых мы теперь знаем, что они плодов не дали и дать не могли. Значение английских и французских мыслителей оценено с тех пор полнее; незамеченный позитивизм сделался силою; материализм заявил свою живучесть так, что к нему никто уже не может отнестись презрительно. В настоящее время этюд Гайма требовал бы существенных добавлений.
Книга Льюиса известна нашей публике в переводе с одного из прежних изданий; обширная начитанность автора и его остроумие не нуждаются в подтверждении; он один из самых талантливых приверженцев Огюста Конта в Англии. Тем не менее нельзя не признать очень странною мысль, с которой автор приступил к своему делу, именно написать историю философии, направленную против философии. В последующих изданиях автор отступил от своего первого плана, но слишком много следов его осталось до сих пор в его книге. Для понимания истории философии и ее значения в разные эпохи книга Льюиса дает слишком мало. Она имеет характер несколько поверхностных журнальных статей (essays), связанных в одно целое. В ней встречаются и положительные промахи. Она очень полезна для освежения взгляда читателя, знакомого с точкою зрения идеализма, но для человека, который бы приступил к философским занятиям по этой книге, она скорее может быть вредна, чем полезна, так как ее полемическое направление слишком часто закрывает собою положительное содержание.
Книга Ланге — замечательное произведение 2; очень жаль, что перевод ее на русский язык, объявленный в газетах еще в 1869 г., до сих пор не появлялся. Ее второго издания ожидают со дня на день, и тогда, вероятно, «Знание» будет иметь возможность вернуться к ней; но теперь уже можно сказать, что самое заглавие ее показывает в ней историю одной отрасли философии, а не историю философии вообще. Итак, книга Дюринга не может не обратить на себя внимания при недостатке других обобщающих сочинений этого направления.
Дюринг — доцент в Берлинском университете. Ранее 1865 года он, кажется, не издавал ничего крупного. В этом году появились его «Естественная диалектика» (Natürliche Dialektik, 1865 г.) и «Цена жизни» (Werth des Lebens, 1865 г.). Затем он издал много трудов по разным отраслям мысли. Например, по политической экономии, как защитник Кэри, противник английской школы политико-экономов и противник социалистов, Дюринг напечатал целый ряд брошюр[2], которые завершил курсом политической экономии (Kursus der National und Socialökonomie) и «Критическою историею политической экономии и социализма» (Kritische Geschichte der Nationalökonomie und des Socialismus, Berlin, 1871). В начале нынешнего года появилась его «Критическая история общих принципов механики» (Kritische Geschichte der allgemeinen Principien der Mechanik, Berlin, 1873), получившая первую премию в Геттингенском университете и в которой не может не поразить читателя почти полное отсутствие формул. Наконец, в 1869 г. появилось первое издание его «Критической истории философии», второе издание которой дало повод настоящей статье. Дюринга не причисляют ни к одной из старых школ. В последнем издании 3-го выпуска Ибервега (353) он отнесен к тем, которые выступили «с новыми попытками».
Чтобы сразу охарактеризовать его отношение к идеалистическим направлениям в Германии, выпишем лишь следующие строки из конца его главы, посвященной этим направлениям (457): «Конечно, тот, кто впоследствии будет делать общий обзор философии, будет иметь возможность отделаться двумя характеристическими чертами от явлений, которые мы обозначили подробнее вследствие близкой связи с ними по времени. Он лишь напомнит о подобных же явлениях периода крайнего падения греческой философии и, кроме того, заметит, что алхимия к химии не относится. Следует отделять рассказ о том, как искали философский камень и как верили в собственное обладание магическими силами, от отчета о приобретениях настоящей науки. Покамест даже критическая история философии — именно в интересе критики — должна подчиниться своей судьбе и заниматься безумными (thörichte) порождениями, как только они казались философией и имели некоторую степень заразительности». Заметим, что этот жесткий отзыв относится не только к Фихте, Шеллингу и Гегелю, но и к Гербарту.
Но не одни знаменитые идеалисты подвергаются в книге Дюринга такому резкому отзыву. Еще более решительное осуждение падает на многих более новых мыслителей самого разнообразного направления, и при этом автор нисколько не церемонится в своих выражениях. Он даже не считает нужным особенно гнаться за последовательностью. Шопенгауэра он щадит более других и вообще ставит его даже слишком высоко, но о современном нам Гартмане, прямом последователе Шопенгауэра, отзывается так под рубрикою «Современная новошеллингиада. Шарлатанская мистика и реклама» (441): «Под именем так называемой философии бессознательного вытанцовывалась (hat sich aufgetanzelt) в последние годы новошеллингиада, исполннтелишко которой (deren darstellendes Personellen) не пренебрег никакими средствами сценического искусства и никакими средствами для группировки литературных клакеров. Автор ее молод еще годами, но уже богат досугом: из истасканных стимулов жизни ему осталось лишь два возбуждения, именно вульгарная и доведенная до крайности мания тщеславия и метафизико-спири-тистское полуханжество, наполовину преданное мистицизму, наполовину жаждущее наслаждения мистифицировать других ясновидением, вместе с особого рода философиею „скопчества“; этот автор, измученный жизнью, ищущий лишь скандала во что бы то ни стало, сам себе все обделал и изготовил собственным старанием свидетельства о превосходстве своей философской микстуры или, так сказать, своего царского напитка». Дюринг особенно выдвигает вперед Огюста Конта, но о Джоне Стюарте Милле и Герберте Спенсере говорит следующее (528) : «Господствующий характер философствования Милля заключается в некотором срединном положении, не высказывающем решительной склонности ни к полной строгости эмпиризма, ни к более глубокому умозрению и где отсутствует даже тонкая критика, в которой упражнялся Юм. О нем нельзя сказать, чтобы он представлял определенное воззрение, хотя бы позитивизм некоторого рода, так как Милль нисколько не может быть рассматриваем как последовательный систематик. Он не был в состоянии сделаться даже серьезным представителем более рационального периода философии Конта. Конечно, он много занял у французского философа, но он никогда не выказал понимания строгой последовательности воззрений Конта. Его скептическая неуверенность всегда мешала ему приобрести в каком бы то ни было философском вопросе воззрение, твердость которого выказывала бы понимание безусловной автономии рассудка» (531): «Этот художник (Герберт Спенсер) патологически подделанного хлама идей частью примыкает к явлениям, подобным шотландскому аристотелику Гамильтону, частью одновременно эксплуатирует и отрицает специальные результаты трудов Конта; стаскивает вместе, как Калибан, разнообразный научный материал; истязает некоторые научные рубрики несказанно сухими и многословными книжными продуктами и питается одними объедками знания или веры». Укажем еще на довольно резкую и довольно длинную характеристику недавно умершего берлинского академика, профессора философии и врага гегельянцев Тренделенбурга, «Логические исследования» которого переведены и на русский язык.
При такой резкости отзывов следует, конечно, ожидать, что автор «Критической истории философии» самого высокого мнения о собственном произведении, и, действительно, он пишет (14): «Мои основы философии как труд, впервые в новой науке дающий нечто большее, чем одну формулировку позитивных завоеваний вполне свободного рассудка, стоящую в уровень с этими завоеваниями, дает читателю впервые и достаточные воззрения, чтобы схватить картину прошедшего в тех чертах, которые одни сохранили привлекательность для критически развитого сознания».
Посмотрим же, в чем заслуга «Критической истории философии» Дюринга?
Прежде всего здесь бросается в глаза своеобразная перспектива значения мыслителей. Лучшее время греческой философии у него отодвигается в большую древность, чем обыкновенно у других историков. Сильнейшие представители греческой мысли для него — это в особенности элеаты, Анаксагор, Эмпедокл, затем Сократ. «Специальное изложение покажет, — говорит Дюринг в начале исследования греческого периода (16 и след.), — что главные представители досократовской философии с особенною силой отпечатлевают в восприятии вещей некоторые необходимые формы познания и представления… Эти формы познания и мышления исчерпывают, по крайней мере в некотором отношении, область философии, так что оставляют немногое сделать в этом роде и направлении… Если сравнить эти основные начала, в высшем смысле слова элементарные, с позднейшими продуктами греческого духа, то найдем, что высшая оригинальность теоретического миросозерцания встречается лишь в кругу упомянутых первоначальных мыслителей… Поэтому полнота творческой силы ограничивается периодом, который кончается ранее Сократа». Последний представляет «новую задачу философии: господство над нравственным миром», следовательно, «образует как бы центр нравственного толчка… Тем не менее нельзя не сознаться, что философия, следующая за эрою софистов, достигла уже точки поворота, когда восходящая ветвь кривой линии обращается в нисходящую». Платон для Дюринга уже представитель упадка. «И Платон, --говорит он (96), --не может уже быть поставлен на один уровень с руководящими творческими концептами первой эпохи… Именно он начинает поворот, который затем совершается и влечет за собою все решительнее падение всей философии». Аристотель положительно развенчан нашим автором. «С ним, --пишет Дюринг (ИЗ), — мы дошли до конца творческой деятельности греческого духа». И во всех отношениях он старается выставить его представителем не философии, по учености.
Еще поразительнее ряд руководящих имен, представляемый Дюрингом для новой философии, ряд, к которому он несколько раз возвращается. Бруно, Декарт, Спиноза, Локк, Юм, Кант, Шопенгауэр, Конт — вот единственные великие мыслители нового времени. Независимость мысли берлинского доцента едва ли не всего резче выражается в том, что здесь встречаем лишь двух немцев из восьми представителей философской мысли; что один из этих двух — Шопенгауэр, которому обыкновенно сами немцы не придают такого значения, а между руководящими мыслителями красуются имена не только Локка и Юма, с которыми давно начали мириться немецкие историки, но и имя позитивиста Конта, которого еще недавно игнорировали не только иностранцы, но и его соотечественники, любящие раздувать в гору даже свои знаменитости третьего сорта. Прибавим, что Фейербаха Дюринг не вносит в этот ряд лишь потому, что тот ограничился специальной областью философии религии.
Самостоятельность мысли может иногда перейти в каприз мысли, в оригинальничанье, и писатель, переворачивающий установившуюся оценку предметов и личностей, должен быть крайне осторожен в том, чтобы не поддаться искушению высказывать как истины такие положения, которые только необычны, и не принять в области строгой мысли свои симпатии и антипатии за руководящий метод критики. Едва ли можно сказать, что Дюринг избег этой опасности. Спокойный и беспристрастный читатель уже в главе об Аристотеле заметит, что знаменитый Стагприт антипатичен историку и потому ему не прощается ничто, а заслуга его в области мысли доведена до минимума. Но это еще более режет глаза, когда дело идет о сравнительной оценке Джордано Бруно и Лейбница, Шопенгауэра и знаменитых идеалистов, ему современных. Дюринг, конечно, очень хорошо понимал резкость поставления в первый ряд мыслителей Бруно, которого незамеченным до сих пор назвать нельзя, но права которого на столь высокое место в истории заявляются едва ли не впервые; он знал и то, что возвышение Шопенгауэра как единственного замечательного немецкого мыслителя после Канта не может не удивить большинство читателей, знакомых с философскою литературою. Поэтому Дюринг посвятил и Бруно, и Шопенгауэру сравнительно значительное место. К теории Бруно он даже возвращается два раза и при этом постоянно противопоставляет Бруно Лейбницу, как Шопенгауэра современным ему знаменитостям и Канту. Для самых странных и темных идей Бруно и Шопенгауэра он находит оправдание рядом с порицанием, и самое порицание выходит очень мягко. Для Лейбница, Шеллинга, Гегеля нет ни одного облегчающего обстоятельства: грубая насмешка и раздражительное осуждение — единственный отзыв Дюринга о них. Особенно Лейбницу не прощается ничего, в нем не допускается ни малейшего достоинства; он для автора «Критической истории философии» «не более как талант, лишенный всякой творческой силы, которого многописание несло то по одному, то по другому направлению ученого компаса и который черпал свою силу в безмолвном усвоении чужих идей». Дюринг его преследует как личного врага даже в области математических открытий и смело утверждает, что вероятность похищения Лейбницем мысли о дифференциальном исчислении от Ньютона равна 99:100. Всякий читатель, знакомый с историею открытия дифференциального исчисления и с документами, относящимися к великому спору об этом предмете, не может не улыбнуться такому решительному приговору и должен заключить, что автор гораздо более руководился в этом случае аффектом, чем спокойным обсуждением. Это самое позволяет заподозрить и доказательность того, что Лейбниц украл у Бруно мысль о монадах, хотя он так видоизменил ее (испортил, по Дюрингу), что монады Лейбница можно спокойно оставить ему в собственность, тем более что заслуга в обоих случаях не очень велика.
Впрочем, как ни смотреть на диатрибу3 Дюринга против Лейбница, должно сознаться, что положительная попытка поставить Бруно и Шопенгауэра в первый ряд европейских мыслителей ему не удалась. По его собственному изложению можно заключить, что теория Бруно заслуживает более места в истории философии, чем обыкновенно ей давали, — и только. Что касается до Шопенгауэра, то при всех изворотах Дюринга за ним оказывается лишь то достоинство, что он подрывал метафизику идеализма. Что касается до его пессимизма, который, по словам Дюринга, ставит его «как творческого мыслителя вполне самостоятельной личностью рядом с Кантом», то опять можно приписать лишь симпатическому аффекту со стороны Дюринга обстоятельство, что историк нашел нечто творческое в направлении, которое вне мира патентованных мыслителей имело многочисленных представителей в литературе разных времен.
Относительно остальных шести великих мыслителей ряда, составленного Дюрингом, можно сказать, что для Декарта, Локка, Юма, Конта выставлены на вид стороны их учений, которые и прежними историками или ценителями были признаны как наиболее характеристичные. Более чем оригинально сказать (206) об «Этике» Спинозы, что «теория удовлетворения эффектного настроения духа человека (Gemüthsbefriedigung) есть центр тяжести, к которому тяготеют все воззрения этого произведения на природу и человека», и поставить на первое место в учении Спинозы его теорию аффектов. Она, конечно, очень заслуживает внимания, и Дюринг прав, указав ее значение, слишком отодвинутое на задний план обычною историею. Но все-таки она не всего важнее в построении Спинозы. Точно так же, при всей важности теории пространства и времени у Канта, несколько странно видеть в этой теории его самую значительную и едва ли не единственную философскую заслугу. Но о Канте встречается у Дюринга еще более странное выражение (400): «Кант видел специальную задачу философии в упрочении веры в бога, в метафизическую свободу и в бессмертие души. Замечу для того, кого поразит это утверждение, что основательное изучение и объективная оценка сочинений Канта принадлежит вовсе не к обыденным явлениям». Здесь ясно, что Дюринг находит свое изучение Канта основательнее прежних, но для мыслителя, столь многократно и тщательно исследованного, как Кант, казалось бы, нужно было предпослать столь решительному приговору специальную монографию. До сих пор Дюринг не дал подобной монографии, и глава, посвященная им Канту, вышла в «Критической истории философии» едва ли не сбивчивее всего остального. При оценке значения Канта мы встречаем у Дюринга и единственное место, где отзывается обычное самомнение немцев о преобладающем значении их философской литературы. Я укажу еще ниже на отрицание Дюрингом непрерывности в философском развитии человечества. «Проявление серьезной и живой философии в истории народов, — говорит Дюринг(175), — есть не правило, но исключение… Мы имеем пред собою не развивающийся ряд, в котором можно указать на определенные пробелы и перерывы. Напротив, греческая философия есть самостоятельное явление и как бы оазис в общей пустыне философского духа. В новейшие тысячелетия, по-видимому, выступает рядом с тем, что сделали греки, немецкая мысль с родственною грекам силою. Имея в виду указание этой роли, мы позволили себе поставить уже наличный приступ к этому признанию в кантовском критицизме, как творческое возрождение философии немцами».
Читатель, конечно, желал бы знать причину, почему Дюринг выказывает свою симпатию одним личностям, свои антипатии другим и чем он руководствуется, выдвигая того или другого мыслителя в свой небольшой ряд первостепенных деятелей. Это вовсе не трудно узнать, так как Дюринг высказывается на этот счет весьма ясно. Но именно эта ясность выражений позволяет тем определеннее заметить, что у Дюринга существуют два совершенно различные критерия для оценки мыслителей: один, заимствованный из области теоретического мышления, другой — из явлений жизненной практики, и что эти два критерия Дюринга, так, как они им поставлены, представляют явное отсутствие единства, хотя Дюринг, видимо, старается придать им это единство.
«Философия, — говорит он (1 и след.), — опирается на содействие двух сил: знания и хотения… Философски практическое направление мысли (philosophische Gesinnung) ведет к соответственному знанию, а приобретенное знание действует со своей стороны обратно на направление воли, руководя и облагораживая ее… И там, где результат философского стремления признан ошибочным, само это стремление и практическое направление мысли, в нем господствующее, может принадлежать к высшему разряду и сделаться для других личностей побуждением живым, направляющим их на надлежащий путь… Существует филиация знания, и она слишком известна, чтобы нуждаться здесь в особенном обозначении. Но существует и филиация воли, или, выражаясь иначе, историческая передача практических направлений мысли, и она-то играла в философской традиции и в связи всемирно-исторических влияний философии ту роль, теперь плохо оцененную, обдумать которую составит задачу всякой истинной истории».
Спрашивается, какой путь избрал автор для выполнения этой задачи, которую нельзя не признать весьма правильною? Как проследил он филиацию знания и особенно филиацию практических идей? Указал ли он зависимость руководящих миросозерцании философов от общественных стремлений? Посмотрел ли на главных мыслителей как на представителей общественной мысли? Напротив, он самым решительным образом выделил первостепенных деятелей этого рода из среды, их окружающей.
«Противоположение личной деятельности и общего стремления, — пишет Дюринг (7 и след.), — имеет еще более значения для истории философии, чем для всеобщей истории. В последней на одном конце ряда восприятий находим культ особого рода героев, тогда как на другом конце исходную точку объяснений составляет закон общего движения масс. В наших представлениях об истории философии мы все еще привыкли ставить на первый план элемент личности и обособления. Этот род оценки вполне правилен, насколько идет дело об именах первого разряда. Эти немногие умы составляют крайние вершины; поэтому они выступают несоразмерно с другими и должны быть вообще признаны исключительными источниками мыслей, ими созданных, оригинальных и для них характеристичных. То, что они заимствовали от элемента, в котором они двигались, составляло именно нечто второстепенное в их мысли и в их деятельности, а иногда и ошибочное. Совсем иное дело — существа второго и вообще низшего разряда. В отношении к ним вопрос о самостоятельности представляет мало интереса, так как им недостает истинной оригинальности… Их движение надо воспринимать по возможности безлично, и, ввиду общего перехода идей, совершенно уместно здесь прилагать закон, объясняющий движение масс. В одном случае мы имеем дело с творческими силами, приносящими миру нечто новое и которых поэтому нельзя охватить никакою схемою, объясняющею лишь то, что постоянно повторяется. В другом случае пред нами лишь обычный механизм мышления и стремления в общем родовом способе бытия…»
Таким образом, критическая история философии по Дюрингу имеет, собственно, дело лишь с исключительными личностями. «Критический способ обработки имеет мало места для вторичных явлений, но тем более для личностей первого разряда» (8). Исключительные же личности отличаются прежде всего оригинальностью мысли, и потому теоретически Дюринг определяет место мыслителей но количеству оригинальных воззрений общего свойства, внесенных ими в оборот философии. Он прямо заявляет, что ценит именно лишь оригинальность, но прибавляет к этому и условие истинности воззрений. В сущности он пишет историю появления важнейших приобретений в области феноменологии духа. Нельзя отнять у автора права поставить себе такую задачу; нельзя не признать, что она имеет даже большую научную важность.
Но так как философия есть, по Дюрингу, область проявления не только теоретической, но и практической мысли, то для оценки каждого мыслителя она выставляет и практический критерий. Симпатии и антипатии Дюринга определяются философски практическим направлением мысли разбираемых им личностей. Он преследует своими диатрибами всех, чья жизнь представляла попытку приноровки к существующим обстоятельствам, подчинение современным силам, заискивание у властей, эксплуатирование своей мысли в видах почести или денег. Он превозносит людей, которые умели в своей жизни и в самой смерти отстаивать самостоятельность и твердость своих убеждений. Оттого Бруно, Спиноза, Юм, Шопенгауэр, Фейербах, Конт для него дороги. Оттого Франсис Бэкон, Лейбниц, Шеллинг, Гегель осуждены безапелляционно.
Это — принцип, весьма заслуживающий внимания, потому что действительно для философии жизнь не есть особая внешняя область и единство мысли и жизни есть одно из основных условий философии. Но в книге Дюринга этот принцип выказывается чем-то внешним, плохо связанным с основным планом сочинения, и читателя невольно поражает каждый раз заявление Дюрингом суда во имя жизненного воплощения философии мыслителем, как примесь чуждого элемента, не имеющего органической связи с работою автора. В самом деле, если мы выкинем все биографические подробности из книги Дюринга и возьмем в соображение лишь его оценку значения мыслителей как мыслителей, то книга не потеряет ни в целости, ни в связности. Нам только будут неясны настоящие причины, побудившие автора выдвинуть одну личность в первый ряд, другую перенести во второй; нам неизвестны будут основы симпатий и антипатий Дюринга, но его аргументация останется без изменений. Рассматривая историю философии как историю исключительных личностей, во-первых, оригинальных по творческой объединяющей мысли, во-вторых, искренних в борьбе за жизненные идеалы, Дюринг поставил для своего труда задачу, лишенную всякого единства. История завоеваний в области феноменологии духа не имеет ничего общего с воплощением в жизни стремлений к истине и справедливости. Можно быть остроумнейшим мыслителем во всякой сфере, — в том числе и в сфере оригинальных миросозерцании, — имея весьма подленькие наклонности и служа весьма грязным кумирам. Точно так же можно весьма последовательно воплотить в жизни истину и справедливость, не сделав даже самого ничтожного научного завоевания и не создав ни одного сколько-нибудь замечательного миросозерцания. Это — сферы разные. Именно потому Бруно и Шопенгауэр оказываются вовсе не на месте в ряду замечательных завоевателей в точной области человеческого духа. Именно потому Дюринг несправедлив в отношении Аристотеля, Фрэнсиса Бэкона, Лейбница, Гегеля, Бенеке и шотландских психологов (о Бенеке и о последних он даже не упомянул). Оттого рядом с критическою оценкою у него является оценка во имя симпатий и принцип жизненной несостоятельности становится какой-то примесью морализации, вовсе не идущей к делу.
Эта двойственность взгляда происходит от недостаточной ясности поставленной задачи относительно предмета, историю которого Дюринг собирался описать. Ни в чем эта неясность не высказывается так резко, как в первом предложении, с которого Дюринг начинает свою историю. «Философия, — пишет он (1), — стремится вызвать высшее и благороднейшее сознание жизни и мира. Это ее первоначальное призвание и ее окончательная цель». Подобные фразы способны оттолкнуть всякого, кто несколько критически смотрит на предмет, и, встретив их на первой странице критической истории философии, читатель невольно готов на них покончить и закрыть книгу, не читая ее. Это было бы большой неосмотрительностью, потому что при всех недостатках книги Дюринга она стоит прочтения.
Не только из «Критической истории философии», но и из всех трудов Дюринга видно, что это — личность болезненно самолюбивая, желающая во что бы то ни стало быть оригинальною, а потому впадающая в оригинальничанье, желчно относящаяся ко всякому авторитету, который как бы оскорбляет Дюринга своим влиянием. Самые резкие отзывы, даже самые непозволительные ругательства встречаем у него в отношении к самым почтенным деятелям, если они пользуются уважением большинства ценителей, стоят во главе школы. Напротив, он охотно выдвигает на первое место личностей менее значительных. Поэтому в его «Критической истории политической экономии и социализма» он ругает Джона Стюарта Милля и превозносит Листа; из новейших социалистов ставит выше всех Луи Блана, далеко ниже Лассаля и старается затоптать в грязь Карла Маркса. Поэтому же в рассматриваемой книге он особенно нападает на мыслителей, которых обыкновенно наиболее хвалят, а в тех, которых приходится хвалить и ему, выставляет на первый план стороны, наименее обращавшие внимание предшественников. Но у Дюринга нельзя отнять довольно обширного знания, особенно же редкого для немецкого доцента философии знакомства с мыслителями французскими и английски-ми. Нельзя отрицать в частностях и остроумной критики, которая была бы еще вернее, если бы желчное самолюбие не искажало слишком часто его взглядов на предмет. Но этим взглядам недостает глубины и спокойствия для надлежащего отношения к делу. Именно потому он мог поставить философии ту странную задачу, которая высказана, как мы видели, в первых строках его книги, а вслед за тем несколькими строками ниже весьма правильно развить одновременное отношение философского мышления к теоретическим вопросам знания и к практическим вопросам жизни. Именно тому же приходится приписать и неопределенное отношение Дюринга к скептицизму. Он невольно сознает, что скептицизму обязана наука духа устранением самых диких предрассудков и многими важными успехами, но тем не менее везде относится к нему крайне недружелюбно, называет его бессилием мысли, не указывая нигде, в каких пределах он признает права скептицизма и в чем ошибка скептиков за этими пределами.
Ограничивая «Критическую историю философии» лишь историею исключительных личностей, Дюринг тем самым придал своему сочинению отрывочность и лишил его всякой исторической связи, т. е. в сущности отнял у него право на имя истории. Мы имеем перед собою развитие нескольких важных теорем в связи с общими взглядами личностей, открывших эти теоремы, но слово развитие здесь приложимо лишь внутри мира мысли отдельной личности, а не во взаимодействии мышления человечества. Сам автор, задавая себе вопрос о генетической связи между точками зрения руководящих мыслителей, отвечает (386): «Между великими мыслителями нового времени не существует связи в том смысле, о котором мы говорили». Это отрицание можно считать слишком решительным, так как легко из книги самого Дюринга почерпнуть некоторые доказательства противного. Тем не менее совершенно верно, что непрерывная филиация руководящих философских систем, а тем более главнейших теорем феноменологии духа или оригинальных миросозерцании — что именно имеет в виду Дюринг — есть построение призрачное. Великие мыслители не могут быть рассматриваемы как личности, составляющие особое царство мысли, имеющее свою собственную организацию и ничего общего с другими сферами общественной жизни. Связь между ними надобно искать именно в строе идей, их окружающих, в строе идей, из которого Дюринг желает, как мы видим, их совершенно выделить как существа высшего разряда. Эту связь первостепенных мыслителей с окружающей средою случайно заметил и Дюринг. Вслед за приведенным пред этим отрицанием генетической зависимости между точками зрения передовых мыслителей он говорит: «Но можно бы спросить: не обусловил ли элемент, в котором они обращались, отношений, навсегда ими созданных как философские мотивы? Здесь действительно существовала общая и посредствующая связь. Успехи науки вообще, особенно в ее частях, наиболее точных и принадлежащих к естествознанию, обусловливали мышление философов в той мере, в какой они соединяли в себе критику с творчеством… Была еще сторона, с которой была связана в особенности философия материка однородными составными частями, но к своей невыгоде. Вспомним лишь следствие ложного представления о душе у Картезия (Декарта) и Спинозы, и мы сознаем свое право допустить на них влияние, даже слишком общее, средневековых предрассудков. Поэтому общая связь философии материка состояла в ее зависимости, нигде достаточно не устраненной, от внешнего и внутреннего давления нефилософских представлений».
Иначе говоря, связь между важнейшими открытиями мыслителей, а тем более между их миросозерцаниями, рассматриваемыми как одно целое, станет понятна лишь тогда, когда мы возьмем в соображение развитие знаний и состояние верований в обществе, их окружающем. Следовательно, и самая история философских воззрений невозможна только как история появления этих воззрений в умах передовых личностей. В этом смысле она будет всегда отрывочна или искусственна, но обратится в естественное развитие лишь тогда, когда личная философия мыслителей будет рассматриваться лишь как более совершенный, полнее развившийся плод общественных миросозерцании в их столкновении, когда история философии охватит не только личные философии дюжины мыслителей, но общественные философии, выражавшиеся в литературе, в обычаях, в законах, в формах культуры, в жизни личностей и в событиях истории.
Тогда не может поразить читателя, как нечто искусственно придуманное, и суд, произносимый Дюрингом над мыслителями на основании того, насколько они вносили свои мнения в жизнь. Если общественная философия охватывает не только проявления в области мысли, но и жизненную деятельность особей, то представители философии в большей мере должны выражать в жизни то, что составляет философский элемент общественной жизни. Но лишь с этой точки зрения оно и становится понятно. При подобном воззрении появление высших теорем феноменологии духа или оригинальных миросозерцании есть факт не отрывочный, не случайный, но имеющий свои генетические основы в предыдущей философии общества.
Но тогда и философия не может ограничиться двумя задачами, крайне узкими и даже не связанными между собою: открытием основных теорем феноменологии духа и оригинальным творчеством мысли, с одной стороны, воплощением мыслителями в жизнь истины и справедливости — с другой. Первое может быть делом не только философов, но и ученых, для которых, как для ученых, их специальность ставит нравственным требованием лишь отыскание истины, и даже не передачу ее. Второе может быть делом людей, вовсе не так высоких умом, чтобы открывать истины и даже усваивать себе передовые воззрения. Люди, придерживавшиеся весьма непередовых миросозерцании, не раз доказывали в истории свое умение жить и умирать за свои убеждения и давать в этих убеждениях широкое место если не справедливости, то стремлению к благу ближних. Задача философии несравненно шире. На место ничего не значащей фразы «о высшем и благороднейшем сознании жизни и мира» можно сказать, что она проявляется прежде всего невыделимым из человеческого духа стремлением к единству и в мысли, и в жизни, что она воплощается в истории невольным единством общественных форм мысли и жизни, а в немногих личностях мыслителей — сознательным единством миросозерцании и жизненной деятельности. Высшие теоремы феноменологии духа как орудия наилучшего объединения миросозерцании, конечно, играют в ее истории важную роль, точно так же как жизнь личностей, строго последовательных, в воплощении своего сознания истины и справедливости в практическую деятельность. Но и то и другое составляет лишь небольшую долю развития философии, и случается, что не та личность, которая открыла важную теорему феноменологии духа, делает из нее объединяющее начало; случается, что не истина, а призрак становится принципом объединения, зерном обширной философской деятельности. Еще чаще лучшим воплощением миросозерцания в жизнь является не деятельность избранных мыслителей, а их едва заметных последователей. Но философское стремление к единству, вместе с историческим стремлением к развитию, связывает в одно целое работу мыслителя, открывающего теорему, и миросозерцание другого мыслителя, охватывающее весь мир мысли и жизнь из данного принципа, разнообразные формы культуры, возникающие под влиянием этого миросозерцания, и жизнь тысяч личностей, принадлежащих разным поколениям, разным слоям общества, разным сферам умственной деятельности, но одинаково стремящихся воплотить в дело и в событие усвоенное ими миросозерцание.
К этому процессу жизненного развития одного философского начала, в столкновении с другими философиями, с растущим знанием, с устойчивым верованием, принадлежит и развитие новых философских принципов, в свою очередь делающихся центром развития миросозерцании и жизненных убеждений. Взятые отдельно, все эти принципы отрывочны как случайные, взятые отдельно мучениками за убеждение. Но в процессе общего развития философии как единства мысли и жизни те и другие представляют необходимые результаты одного процесса. До тех пор человечество не будет иметь надлежащей истории философии, пока историки будут ограничиваться одним или двумя отрывочными элементами философского проявления мысли и деятельности. Очень важно, что начинают сознавать, какое значение имеет жизненное воплощение идей в истории философии, но оно не должно быть лишь поводом к возбуждению симпатий и антипатий историка: оно должно быть равноправным элементом самой истории. Оно сделается таким равноправным элементом лишь тогда, когда общественная философия займет в истории философии свое место рядом с философией личною. Тогда историки не станут презрительно обращаться с иными эпохами, которые им не нравятся, как в период идеализма игнорировали движение английской и французской мысли, как Дюринг не находит достаточно оскорбительных слов для неоплатоников и для немецких идеалистов. Из истории вообще нельзя вычеркнуть периодов реакции и понижения мысли, эти периоды приходится не бранить, а характеризовать; в особенности же приходится разобрать, какие философские начала позволяли и в самые глухие периоды реакции жить традиции прогресса, подготовляя его будущее осуществление. Точно так же философские миросозерцания могут заключать в себе элементы реакции в большем или меньшем объеме, но это — результат времени и обстоятельства, а в сущности критическая история философии откроет в большинстве влиятельных миросозерцании живой развивающийся] элемент, сознательно или бессознательно для главных представителей миросозерцания подготовлявший эпоху прогресса. Так было в период немецкого идеализма, и в довольно значительной мере, несмотря на возмущение Дюринга относительно «периода бесчестности» (Periode der Unredlichkeit), по выражению Шопенгауэра. Так было даже в период неоплатонизма. Надлежащая история философии еще никем не написана.
ПРИМЕЧАНИЯ
правитьСтатья Лаврова о «Критической истории философии от ее начала до настоящего времени» Е. Дюринга напечатана в 1873 г. в № 16 журнала «Знание» за подписью «П. М.».
Как известно, работы Дюринга получили значительное распространение среди мелкобуржуазной интеллигенции и даже начали оказывать заметное влияние на немецких социал-демократов. Это вынудило Энгельса выступить в 1877—1878 гг. в «Vorwärts» с серией статей, собранных затем в книгу «Анти-Дюринг», где воззрения Дюринга были подвергнуты уничтожающей критике.
В настоящей статье Лавров проявил себя как проницательный мыслитель, уже по первым работам Дюринга усмотревший ряд коренных пороков его позиции. «Не только из „Критической истории философии“, — пишет Лавров, — но и из всех трудов Дюринга видно, что это — личность болезненного самолюбия, желающая во что бы то ни стало быть оригинальною, а потому впадающая в оригинальничанье, желчно относящаяся ко всякому авторитету, который как бы оскорбляет Дюринга своим влиянием» (см. наст, том, стр. 347).
Статья Лаврова сверена с рукописью (ЦГАОР, ф. 1762, оп. 2, ед. хр. 375).
1 Гартман, Эдуард (1842—1906) — немецкий философ-идеалист. Идейными источниками философии Гартмана были волюнтаризм Шопенгауэра и философия тождества Шеллинга.
2 Эта оценка книги Ланге свидетельствует об ограниченности позиции Лаврова и его противоречивом отношении к материализму. В действительности эта книга, по словам В. И. Ленина, есть фальсификация истории материализма (см. В. И. Ленин, Полн. собр. соч., т. 18, стр. 299).
3 Диатриба (греч.) — речь, носящая резкий обличительный или сатирический характер и содержащая иногда нападки личного свойства.
- ↑ Вышедшее в последние годы второе издание истории философии старого гегельянца Эрдмана (Grundriss der Geschichte der Philosophie, 2-te Auflage 1869—70) написано недурно, но стоит совершенно на почве прежнего гегелизма.
- ↑ «Carey’s Umwälzung der Volkswirthschaftslehre und Socialwissenschaft»; «Capital und Arbeit»; «Kritische Grundlegung der Volkswirtschaftslehre»; «Die Verkleinerer Carey’s und die Krisis der Nationalökonomie».