Крестьянское горе (Нефедов)

Крестьянское горе
автор Филипп Диомидович Нефедов
Опубл.: 1868. Источник: az.lib.ru

Ф. Д. Нефедов
Крестьянское горе

Крестьянское горе. Рассказы и повести писателей-народников 70—80-х годов XIX века

М., «Детская литература», 1980

НЕЧАЯННАЯ БЕДА

Воскресенье после Петрова дня. Время стоит жаркое. В деревне Голопузове давно уж все отобедали. У избы дяди Егора, что на темной стороне, собрались мужики и бабы. Мужики расположились на завалинке и бревнах, а бабы выбрали себе место на траве, под тенью двух разросшихся ив. Две из них держат на руках грудных детей.

Тут же, высунув языки и тяжело дыша, лежат дворовые собаки. Ребятишки забрались в пруд, полощутся там, брызжут друг другу в лицо, кричат и заливаются звонким смехом; а двое малышей забились за бревна, на которых сидят мужики, и слушают, о чем говорят большие. Парней и девок не видать: они все от жары разошлись по сараям да по овинам…

На беседе идет разговор.

— Экую благодать господь послал, — говорит дядя Егор, мужик лет за сорок пять, посиживая на завалинке и устремляя свои серые глаза на голубую высь. — Добре бы хорошо было, кабы так подольше постояло: скоро б с покосом управились.

— Еще бы! — отозвались другие мужики.

— Каков-то завтра будет денек?.. Дай-то бог ведрицо!

— Больно бы гожо!

— Теперича и в один день много сделаешь, — продолжал дядя Егор, — ишь ведь ноне день-то какой, батюшка, стоит долгий. Недаром добрые люди бают: Петр и Павел дня прибавил…

— А Илья-пророк дня уволок, — добавила одна баба в красном платке.

— А ты сиди, тебя не спрашивают, — сказал ей муж, рябой мужичонка с жиденькой бородкою. — Ты думаешь, с твое здесь никто не знает. Знаем, побольше твово знаем.

Баба покачала головою и сказала:

— Да уж не ты ли это много-то знаешь? Ах ты, чучело гороховое! Кто бы говорил, да не ты…

— Ну, ну, поговори у меня еще! — запальчиво вскричал муж и соскочил с бревен.

— А што ты со мною сделаешь?

— Я?

— Да, ты, рябой!

— Я?.. А вот молви хоть слово, так и увидишь! — И мужик опять залез на бревна.

Бабы засмеялись.

— Сердит, да не силен…

— Матрешка!

— Полно, Иванко, што с бабами связываться, — вмешался сидевший тут же на завалинке старик, весь седой, опираясь на клюку, — нешто умный мужик переспорит коли бабу? Ни в жисть! Отвяжись лучше!

К беседе подошел еще мужик, высокий, с большой темно-русой бородой и благообразным лицом.

— Мир беседе, — сказал он, снимая поярковую шляпу.

— Здорово, Терентий Захарыч! — приветствовала новоприбывшего вся беседа.

— О покосе что ли, речь ведете? — спросил Терентий Захарыч.

— Нет, вон у Иванки с бабами ладу нет… Страху перед ним не чувствуют, ни в чем уступить ему не хотят.

— Ну, ему в бабьем царстве королем не быть, — сказал Терентий Захарыч и усмехнулся. — А я вот, православные, гулял все по задворице да любовался, глядючи на богатства-то наши: сердце не нарадуется! Рожь по плечо, колос уж налился, зреть принимается. С яровым мы теперь управились, послезавтра за покос примемся, а там не увидишь, как и жнитво подоспеет! Коли бога не прогневаем, так и будем с хлебушком… Молиться надо больше, православные!

Терентий Захарыч был мужик грамотный. Он знал всю Библию и любил в свободный час почитать «дельную» книжку, но ханжой и буквоедом не был. За грамотность и за редкую честность его уважали все, не только в своей деревне, но и по всему околотку. Один только староста Еремей Пахомыч, по прозванию Стручок, терпеть не мог Терентия.

— Это ты верно говоришь, — сказали мужики, когда Терентий Захарыч остановился, — молитва первое дело…

— А кому за попом гнать? — спросил рябой мужичонка.

— За каким попом?

— Только как хочет мир, а я не поеду, хоша очередь и моя, — сказал он вдруг

Мужики переглянулись.

— Што он?

— Не поеду, — еще резче проговорил мужик.

— Да кто тебя посылает?

— Как же! Ты баешь: молиться надо. Мир согласен. Значит, скачи за попом. А я в экую жару не поеду, да и лошаденка мне нужна назавтрево…. Провалиться сичас, не поеду!

Тут не одни бабы, но и мужики все засмеялись.

— Эх, Иван Потапыч, понапрасну ты только встревожился, — сказал Терентий Захарыч, — за попом мир и не думает посылать. А помолиться — ты помолишься и один, если у тебя будет усердие. Помолится и всякий другой, чтобы господь, царь небесный, не оставил нас сваей милостью.

— Што ты с ним, Терентий Захарыч, разговоры-то эти ведешь, — перебила жена Ивана Потапыча, — нешто он, как и следует, на человека похож? Ведь он…

— Матрешка!

— Али уж не сказывать, рябой?

— Скажи, скажи, так я те то сделаю, чего ты и во сне николи не гадала!

Угроза, однако, не остановила бабу.

— Он, миряне, у меня по ночам…

— Матрешка!..

— Кочетом поет, — добавила Матрешка и первая сама засмеялась.

— Ах, ты…

Дружно захохотала вся беседа, а два малыша, что сидели за бревнами, выскочили оттуда и кинулись бежать на пруд.

— Дядя Иван кочетом поет, рябой Иван кочетом поет! — кричали они на всем бегу, торопясь сообщить слышанную ими новость всему пруду.

На беседе заговорили о другом.

— Не слыхал ли чего, Терентий Захарыч, про андреевских пастухов? — спросил один мужик.

— Шалят все, — отвечал тот. — Говорят, намеднись к нашему попу забрались: самовар утащили да матушкин салоп на заячьем меху.

— Чай, попадья-то воет как! — промолвила жена дяди Егора.

— Завоешь, Ивановна, как другого-то нету!

— Чудной ноне стал народ, — заговорил дядя Егор. — Откуда только в молодых парнях такая вольность возьмется? Што ни задумали, то и делают, хоть после них трава в поле не расти!

— Молоды очень, жить хотят в веселии, Егор Кувьмич, а достатков-то нет, ну и пускаются на легкий промысел, — сказал Терентий Захарыч.

— А и народ эти пастухи — разлюбезный! — восхитилась молодая бабенка и с чувством прижала к себе грудного младенца, который при способности спать безмятежно на теплой материнской груди соединял еще другую способность — не быть похожим на родного отца, сидевшего тут же.

Старый дед, тряся своей седой головой, медленно и с расстановкой начал:

— Враг человеческий всему зло, враг… Он, лукавый, силен: горами качает… Ну, вот и смущает он христианские-то душеньки, от него в народе и беды всякие, и несчастия разные…

При этой речи старого деда со стороны баб послышались вздохи.

— Так, што ли, я баю? — сказал дед погодя. — Лют он, враг-то наш, — заключил старик и поник головою.

— О-о-ох! — вздыхали на траве. — Грехи, все грехи!

— О чем вы? — спросил их дядя Егор.

— Как о чем? Слышь, што дед-то бает!

— Дуры!

С пруда прибежала ватага ребятишек. Все они были мокры, волосенки на головах растрепаны, а на лицах у всех заметно было выражение сильного любопытства. Ватага остановилась за несколько шагов от беседы и уставилась глядеть в толпу мужиков. Впереди стояли два малыша и тихо говорили:

— Вон он где! Глядитка-те, какой он!

Ребятишки с живым любопытством глядели, куда указывали им два малыша…

— Да вы не врете ли, парнишки, што рябой кочетом поет? — усомнился мальчуган лет восьми.

— Ах, какой ты, Прошка! Што нам врать-то, чай, сама тетка Матрена при всей беседе это сказывала!

— Как бы это он нам спел што-нибудь по своему-то, по-кочетиному! — выразили некоторые из малышей желание.

— А и то, ребятишки! — подхватили другие. — Вон Пашка, она у нас смела, подойдет к нему…

— И подойду! — сказала Пашка, босоногая девчонка в одной рубашке, с открытою грудью, на которой болтался большой медный крест.

— Ступай, Пашка! Мы те когда-нибудь гостинца за это дадим! — пообещали ребятишки.

Пашка окинула своими сметливыми, весело смеющимися глазами всю детскую ватагу и смелой поступью пошла к мужикам.

Ребятишки тоже двинулись за нею, чтобы лучше слышать, как рябой станет петь кочетом.

— Дядюшка Иван, — начала Пашка, остановившись перед рябым мужичонком, по-прежнему все еще сидевшим на верхушке бревен.

— Што те, парша? — гордо спросил рябой.

Девочка, закинув на мужика голову, продолжала:

— Ты, бают, горазд больно кочетом петь! Спой-ка!..

— Ах ты мразь! — закричал мужичонка. — Вот я те!..

Пашка убежала.

Время шло незаметно. Жар спал, и от пруда потянуло свежестью. В воздухе засновали стрижи, предвестники вечера. Скоро пригналось стадо. С беседы все разошлись по домам.

Теперь на гуменницу высыпала пестрая толпа парней и девок. Поднялась беготня и игры. Молодые мужские голоса и девичий смех не умолкают ни на минуту. Из деревни не раз присылали звать к ужину. Никто и не думает. Всем хочется играть, веселиться и тешиться… Веселись же, как умеешь, наша крестьянская молодость!..

— Степка, што ты это!.. — раздается голос.

— Ничего, это я любя тебя, Дунька! — говорит молодой парень, обнимая девушку.

— Ребята! — кричит другой парень. — Аленка Панкрашку по харе мазнула!

— Н-ну?

— Ей-богу! Он было к ней, а она его — раз! Так и отлетел!.. Потеха!

— Это ей даром не пройдет, — заговорили было другие ребята.

— Толкуй про бабьи дела. Тронем песню, ребятишки! — крикнул Степан.

— И то, Степ! Валяй!

— В груду, девки!

И девки и парни сомкнулись в один круг. Степан вышел и стал в середине. Он вскинул кудрявыми волосами и тихо и протяжно затянул:

А-ах-ах, ут-ка лу-го-вая,

А мо-лод-ка мо-ло-дая…

Весь хор громко и сразу поднял:

Где ты была, побывала,

Темну ночку спала, ночевала?

Звонкоголосая песня понеслась по вечерней заре… Встрепенулось все и ожило вдруг кругом от этой песни и отозвалось, зазвучало со всех сторон на тысячи тонов и полутонов.

Я гуляла во лужочке,

Ночевала во лесочке,

Под ракитовым кусточком…

В деревне отужинали и легли спать. Но песня многим не давала заснуть.

— Ну, теперича всю ночь пропоют! — говорили по избам.

— Што им! А все это Степка всему затейщик! Эка, подумаешь, как здоров он, собака, эти песни играть!

Иван Потапыч говорил жене:

— Матрешь!

— Ну?

— Мне больно хочется…

— Чаво?

— К робяткам пойти… Слышь, как поют?

Матрена в другой раз непременно бы выругала своего рябого, но теперь и ее сердце разнежилось под влиянием доносившейся песни, в которой слышалась ей золотая пора ее собственной девичьей жизни, и она только сказала:

— Полно, глупый, куда тебе за парнями угоняться! Тебя завтра и не добудишься… Усни лучше!..

Иван Потапыч и не стал больше настаивать. Но спустя немного он тихо поднялся с своей постели и на цыпочках подошел к маленькому оконцу, тихо открыл его и просунул на волю свою голову.

Он слушал и тихо улыбался…

А песни разливались все больше и больше.

— Ах, господи! — проговорил он наконец каким-то особенно довольным шепотом и широко вздохнул.

Вот раздалась и хороводная:

Как по-о морю, как по-о морю

По синему, по Хвалынскому!..

Долго пели на гуменнице парни и девки. Только на рассвете они угомонились. Последние звуки песни волной пронеслись по открытым полям и замерли в глубине далеких лесов.

Еще до солнышка поднялась вся деревня. Утро было росисто и свежо; Деревня все больше и больше обливалась ярким светом от постепенно разгоравшегося востока. Петухи громко приветствовали наступающий день. Мужики с парнями возились около телег, мазали колеса, выводили лошадей.

— Степан! Што у те рожа-то? — полюбопытствовал рыжий мужик, затягивая на лошади хомут.

— А што? — отозвался парень.

— Не спал, должно? Больно уж измята!

— Вот, — сказал парень, встряхнув головою, и заворотил в оглобли лошадь.

Скоро вышли бабы и девки в белых рубашках. Мужики перекликнулись:

— Совсем?

— Готово.

— Ну, бабы, садись на задние телеги.

Мужики сняли шапки и начали креститься. У ворот стояли старики, старухи и тоже набожно крестились.

— Трогать? — крикнул мужик с передней телеги.

— С богом! — отвечали со всех, телег.

Гужом* выехали из деревни мужики, за ними с граблями и ворошниками потянулись бабы и девки.

— Дай бог час добрый! — слышалось вслед уехавшим. Деревня опустела; остались одни старые да малые.

На дороге, по которой ехали голопузовцы, показался кабак. Целовальник стоял на крылечке и самым приятным образом делал призывные сигналы. Голопузовцы не замечали приветственных знаков любезного человека и продолжали трястись во всю прыть. Уже половина крестьянских подвод проехала кабак, как вдруг Иван Потапыч, сидевший на облучке одной из задних телег, закричал во весь голос:

— Стой! Сто-ой!

Подводы остановились.

Иван Потапыч соскочил с облучка и замахал шапкою.

— Православные! Ведь это кабак!..

— Спесивы, спесивы нонича стали, господа голопузовцы! — любезно упрекал целовальник, низке кланяясь мужикам. — Да возьмите хоть полведерки-то, авось на столько-то вас хватит! — добавил он с улыбкою, имевшею в себе какую-то притягательную силу.

Голопузовцы посоветовались и решили взять ведро. Целовальник не замедлил вытащить ведерный бочонок.

— Самого что ни есть первосортного! — сказал он, опуская в одну из телег бочонок и слегка отдуваясь. — Станете пить-попивать да Ивана Николаева добром поминать!

— Уж ты, анафемская душа! — поблагодарил целовальника дядя Егор. — Мало ты из нас животов-то за цельный год повымотаешь!..

— С богом, господа голопузовцы! С богом! Счастливого покосцу! — желал целовальник, кланяясь и приятно улыбаясь.

Вот и приходское село близко. Взошло солнышко и заиграло на белом жестяном кресте сельской колокольни… Опять молитва зашевелила крестьянские губы, и опять лица осенились крестом. Обогнув село, косцы поворотили вправо и через несколько минут подъехали к оврагу, в который и стали медленно и осторожно спускаться.

Овраг был очень глубок и тянулся версты на полторы в длину. Правая сторона его от села опускалась крутым обрывом, а левая шла отлого и местами делала несколько мелких овражков. По самому дну оврага протекала речка, выходившая голубой полосою из леса и терявшаяся вдали, между зеленеющими лугами. Густой дубовый лес, поднимаясь по горе, замыкал конец оврага и придавал особенный характер местности. Про этот овраг говорили, что в нем когда-то жили какие-то паны; в подтверждение указывали на два кургана, возвышавшиеся на левой его стороне. Еще мужики знали, что в нем каждый год хорошая трава растет, вот и все.

Голопузовцы, спустившись в овраг, проехали несколько вверх берегом и остановились; стали распрягать лошадей. Из дубового леса несло освежающей сыростью, а по густой и высокой траве расстилался тонкий и едва уловимый для глаза туман. Правая сторона луга оживилась: показались шалаши, забелели женские рубашки, послышалось ржание спущенных на волю лошадей и засвистали в траве косы. Под двумя телегами висели зыбки, в которых спали грудные дети. Время от времени на лугу слышалась шутка, а парни затягивали было и песню, но песня не шла: начнется — и тут же сейчас оборвется…

— Што же не поете? — спрашивали мужики.

— Голосу нешто нету, — отвечали парни.

— Голосу нет. То-то, косить-то, видно, не корываны[1] водить! Она ведь, травка-то родимая, даром не очень любит даваться! За ней тоже надо походить да походить!..

Из леса вышло солнышко и глянуло прямо в лицо косцов.

— Глянька-те, братцы, как солнышко-то осветило!

— И то! Благодать!..

Работа кипела. Сочная трава, срезанная под самый корень, падала рядами, тихо визжали и звенели острые косы, ударяясь местами о мелкие камешки. Чем выше поднималось на чистом небе солнце, тем светлее и ярче блестели на лугу косы, тем крупнее и обильнее лился с лица пот на землю и орошал зеленую траву…

Долго тянулось время. Наконец наступил и час обеда. Близ самой речки, по желтому песку, уселись работники около небольших котелков и принялись за кашицу, которая журчала и била со дна белыми ключами.

— Вот так кашица! — похваливали косцы, пробуя деревянными ложками из котла.

Котелки скоро опростались. Принялись за ржаные лепешки с квасом.

— Кабы говядины еще! — пожелал рыжий мужик. — Чудесное бы дело!

— А ты подожди маненько: вот заговенье придет, отведаешь и говядинки!

— Да, жди, коли оно придет!

Высоко стояло на небе солнце и палило землю своими жгучими лучами. Томилось и изнемогало, казалось, под ними все живое. Только мириады невидимых созданий пели, стрекотали и жужжали вокруг, не обращая внимания на весь остальной мир. Бабы и девки расхаживали по лугу и ворочали траву. Белые рубашки на них позеленели и до половины сделались мокры. Девки напевали про себя любезную свою песенку:

Травка-муравка зелененькая!

Тебя ли-то, травка,

Высушим в сенцо!

Мой любезный, мой родимый

Подарил мне-ка кольцо.

— Носи его, милая, носи, родимая,

Вплоть до самой нашей свадебки!

Теперь девки начали огребать траву и навивать ее на роспуски*. Одна из них, румяная, как маков цвет, подвязала платком свою высокую грудь и так работала[2]. Забыла красавица, что не в обычае деревенских нравов было работать с подвязанной грудью, и не видела она, как все исподтишка над ней посмеивались. Василий, молодой парень, долго поглядывал на девицу и все посмеивался; наконец не вытерпел малый и в то самое время, как она захватила охапку зеленой травы, ударил ее сзади могучей рукой.

— Што ты, жид! — заорала девка.

— Так, здорово живешь, што в гости не ходишь, к себе не зовешь…

— Да што я те, пучеглазому, сделала?..

— Ничего. Я так-с, Василиса Ивановна.

— То-то ничего!.. Леший ты эдакий!

Девка не догадывалась.

— Послушай, дура, — начал Василий, — ты рожать, што ли, собралась? Ишь, брюхо-то подвязала! Знать, хошь двойни — не держатся?..

Застыдилась Василиса, еще пуще разгорелись ее щеки, и она стала неловко развязывать платок.

— Вот давно бы так, — сказал весело парень. — А то я мекал, што ты рожать на овраге будешь!

Затем уж последовала полюбовная затрещина. Василиса засмеялась.

Перед вечером приехал сам Еремей Пахомыч, деревенский староста.

— Бог на помочь! — сказал он.

— Бог спасет! — отвечали косцы.

Еремей Пахомыч походил по лугу, поглядел, наказал, что нужно, своим работникам и уехал обратно на село, в гости к старшине.

— Што за жизнь этим старостам! — позавидовал Степан, когда Стручок удалился с покоса.

— Не завидуй, Степа, — сказал Терентий Захарыч, оттачивая свою зазубрившуюся косу. — Не гляди, что он барином живет, да на совести-то у него камень… А ты вот работаешь, даром что молод, заодно с нами, пожалуй, еще и получше настоящих мужиков, зато у тебя и на совести чисто!

— Да ведь я это так, смеясь молвил, Терентий Захарыч, — сказал парень, — што мне завидовать Стручку! Слыхал я, как он наши-то мирские слезы пьет… Одному я теперича дивлюсь, — прибавил Степан, — как мир давно его в три шеи не прогонит? Ведь мы ноне вольные!..

— Все до поры до времени, — промолвил серьезный мужик, пуская снова в ход отточенную косу. — Миру уж не привыкать терпеть, он все терпит, потому — темен наш мир!.. Оттого-то и неправда у нас везде, и обиды да стеснения… А настанет час воли божией, прозрит мир, ну, тогда… Что это, опять я на камень?

Терентий Захарыч замолчал и стал поправлять косу. Но молодому парню по душе была речь с грамотным мужиком, и он немного погодя снова заговорил.

— Хочется больно мне, Терентий Захарыч, грамоткой призаняться, — начал он. — Уж очень я люблю, коли при мне книжку читают: так бы и слушал все!.. Вон онамеднись племянник нашего попа книжку читал, так инды я и про корыван забыл: до того это все там любопытно так!

— Что же, учись! Другой человек будешь, как выучишься.

— Я и то хочу, да теперича несвободно… Да што, Терентий Захарыч, мужики у нас говорят, што мне уж поздно учиться? «Ты, говорят, вон какой шалыган, пора отцу женить тебя, а ты хочешь за азбуку!» Смеются!

— Ну и пускай смеются, а ты не гляди на них. Знай свое дело — и конец! Учись, голубчик!..

День кончался; зажглись на лугу огни и заварили кашицу. Перед ужином выпили по стаканчику, и, как только поужинали, мужики с бабами отправились по шалашам и телегам спать, но парни и девки спать не хотели: они гурьбой пошли к лесу и в нескольких шагах от него разложили теплину*.

На далеком западе догорала вечерняя заря. Кругом становилось все темнее и темнее. На небе одна за другой появились и замелькали серебряные звездочки. В теплом воздухе разливался острый запах свежего сена. С юга дул чуть приметный ветерок.

Вокруг большой теплины сидела деревенская молодежь и глядела на разложенный огонь. Огонь то пробивался голубыми змейками сквозь сучья валежника, то вспыхивал ярким пламенем и несся кверху белым столбом, то ослабевал и горел ровным светом. Лица сидевших казались тогда как-то особенно бледны, почти мертвенно белы.

— Какой лес-то черный! — проговорил кто-то у огня.

— Ночь — оттого и черен, — объяснил Старостин работник Панкрашка.

— Нет, это от огня больше, — сказал Василий, — всегда он таким кажется, ежели сидишь около теплины… Это я не раз примечал.

— А, чай, боязно теперетка в лесу-то? — спросила одна молодая девушка, Паша.

— Говорят, он пужает по ночам-то, — сказала Дуня.

— Што ему пужать-то! Он, поди, не колдун какой!

Степан молча слушал и подбрасывал в огонь хворост.

— Слыхал, што ли, кто из вас, ребята, про курганы, што вон там, на овраге, стоят? — спросила Василиса.

— В старину там паны кочевали, — отвечал Василий, — от них и курганы эти.

— Это мы и сами давно знаем. А кто там похоронен?

— Ну, об этом ты спроси у нашего пономаря, — отвечал Василий. — Он все науки произошел и знает, как свет зачался.

— Неуж знает?

— Все! Особливо ежели ты ему полштоф сичас поставишь: такую он те премудрость тогда заведет, што в голове даже помутится.

— Ну?!

— Вот те и ну!

— Это Трифоныч-от?

— Да, Трифоныч! Вот ты и знай, каков он!

— Ах, матушки! — удивлялись девки.

Но Степан нашел, что и он не меньше Трифоныча может удивить девок. Он кинул еще на огонь сухую ветку и промолвил:

— А вот я и без Трифоныча знаю, што это у нас в овраге за курганы. Хотите — расскажу?

— Расскажи, Степан, расскажи! — стали просить все, не исключая и парней.

— Только уж не больно ли страшно, так лучше не рассказывай! — сказала Паша, девушка не из храбрых.

— Не бойсь, Пашутка! — успокоил Степан. — Ну, теперича слушайте!

— Только ты, паря, не ври, — сказал Василий, — ты ведь на это мастер!

Все подвинулись к молодому рассказчику.

— Давно это было, — начал Степан, пропуская мимо ушей замечание приятеля, — може годов сто, а може, и двести, а пожалуй, и все пятьсот, доподлинно не знаю. Только Расея наша и тогда уж была Расеей. Жили тогда господа, жили и мы, крестьяне, — только о те поры все крестьяне были господскими… Ну, вот и жили они, а царем над ними в то время был царь На-а-ву-хо-до-носор…

— Как?

— Навуходоносор…

— Экое имя-то мудреное!

— Вот и царствовал этот Навуходоносор, — продолжал Степан с невозмутимым спокойствием. — Умный, робята, говорят, был этот царь Навуходоносор… Царствовал он так-то, — вдруг на Расею нашу поляки! Ну, сичас же крестьянам объявили набор… Купцы и мещане понесли деньги, имущества… И поднялась тут, девки, война, — страсть какая война! Молите бога, што вас тогда не случилось — перемерли бы все! Ну, вот война и пошла, и пошла… Пальба, дым — ничего не видать! Помещики все испужались, барыни заплакали, барышни тоже… Только поляки на наше село Андреевское прямо! Ну, как тут быть? Беда! А уж от царя Навуходоносора тут войско стоит: знал, што поляки на наше Андреевское пойдут. Поляки в овраг, вот где мы теперича, засели тут и сидят… А в то время, робята, близ Андреевского стоял господский дом — теперича его уж не видать, — большой дом, ярусов в шесть, а може, и больше, весь каменный, со столбами. У барина этого находилась дочь. Раскрасавица, шельма, была эта барышня!

— А как ее звали? — спросила Паша.

— Звали ее?.. Позабыл, как ее звали! И сидела она, Настасья Васильевна — да, вот она как прозывалась: Настасья Васильевна!.. И сидела она, Настасья Васильевна, в самом верхнем ярусе и играла на варгане*. Ну, а полякам в овраге смерть как соскучилось: все одни да одни, знакомства никакого, баб и девок нету, кабак далеко, да и подойти к нему никак невозможно. Уж очень за него держались воины царя Навуходоносора! Вот, братцы, один полячок, панок, молоденький еще такой, и говорит: «Пойду, говорит, я в поле, разгуляюсь от скуки». Сказал это панок да и пошел гулять. А Настасья Васильевна так и заигрывает на варгане, — за версту все слышно. Услыхал панок, весь так и заторпыхался, захлопал это он в ладошки и засмеялся от радости. Настасья Васильевна к окошечку, а панок скинул бархатный картузик да уж кланяется ей, да уж кланяется!

На другой день Настасья Васильевна опять играет на варгане. Панок тут! На третий день Настасья Васильевна опять играет на варгане… Панок тут!.. Ну, значит, они тут слюбовались! Барин ничего не замечает… Войско Навуходоносора все у кабака, — тоже ничего не примечает… Придет ночь, те-м-мно!.. Барышня выбежит к панку в одном платьице да и гуляет с ним, обнявшись, по полям да лугам. И смеются оба, и целуются, и плачут, ну вот, знай, ровно малые робятки! «Паночка моя, — говорит панок нашей барышне, — я без тебя жить не могу». — «И я, — говорит наша барышня, — умру, ежели ты спокинешь меня!»

Так они и любились, а жениться им нельзя было: разной веры — она расейской, а он немецкой… Только поляки сидели-сидели в нашем овраге, да видят, што ничего не дождешься, и задумали дать тягу. Панок испужался — страсть как! — весь побелел и побежал к барышне. «Паночка, говорит, мы уходим отсюдова!» Барышня наша, как услыхала это, кинулась на шею панку и обмерла вся… А погодя и говорит: «Уведи меня с собой, панок! Я помру без тебя!» Панок схватил ее в охапку — она легонькая была — и кинулся с ней в лес бежать…

— Пошто в лес? — спросил Василий, — Зачем?

— А затем, што от своих панок отстал, и если бы он к ним пришел, то они его убили бы за измену, — не запинаясь, ответил рассказчик. — Ну, и поселились они на время в нашем лесу. Дома хватились барышни: где, где — нет нигде! Барин разослал повсюду погоню… Войско Навуходоносора ударило в барабаны, затрубили в трубы… Мужики в Андреевском все перепужались, бросились бежать в пещеры. «Погибаем! — кричат. — Наших поляки берут!» А панок с барышней живут себе в лесу, и горюшка им мало! Об неделе, видно, этак, панок получил от сродственников письмо. «Што ты, — пишут ему сродственники, — позабыл нас совсем! Мы по тебе соскучились, приезжай как можно скорей домой». Ну, панок с барышней и стали потихоньку из лесу выбираться… Идут, девки, они оба ручка в ручку, а навстречу им с ружьем барин старый. «А, так это ты, басурман, мою дочь загубил!» — закричал барин и выстрелил из ружья прямо в панка… Панок тут же так и упал, бедняжка, и ни однова не пикнул! Барышню старый барин схватил за косу и потащил домой, а панка велел зарыть в овраге, где кочевали паны…

— Ай, как жалостно! — воскликнула Паша.

— Врешь все, Степка! — сказал Василий, которому рассказ показался не совсем правдоподобным.

— И не знал, што делать, старый барин с своею дочкой, — продолжал Степка, не моргнув даже глазом. — Сидит барышня, ровно убитая: сама не плачет, а разводит только своими белыми рученьками и так тяжело вздыхает!.. Отец, ведоемо дело, и пряников ей, и орехов каленых — ништо не помогает! Придет это ночь, улягутся все, а она через окошко — да прямо в лес. Ходит там одна, горемычная, да все причитает: «Панок, родимый мой панок, милый!» Да так жалобно это она причитает. А то заплачет, горько заплачет и зальется вся! И говорят, девки, што весь лес тогда плакал и жаловался, — ужасть всех брала, кто слышал! В том же году барышня скончалась: сама ли она на себя руки наложила али уж так с тоски померла, — Христос ее ведает! Старый барин похоронил ее рядом с панком. И это вот на их могилках курганы-то стоят.

Степан кончил и встал.

— Все?

— Все. А разве вам мало еще?

— А што с другими-то панами сталось? — спросил Панкрашка.

— Домой все ушли. «Царь Навуходоносор, говорят, силен: с ним ничего не поделаешь». Взяли да и ушли.

Сказал это Степан и пошел от теплины в сторону.

— Да ты куда?

— Сичас вернусь. Посидите маленько!

Рассказ произвел должное впечатление. Все сидели и молчали, долго молчали. Василий, менее других доверявший рассказчику, и тот не устоял, поддался общему впечатлению. Такова уж сила чудесного!

— Неужто все это и правда? — спросила Дуня.

— Известно, правда, — отвечала Паша.

— Чай, врет все, как сивый мерин! — сказал Василий.

Опять все замолкли. Степан не возвращался.

— Пойдемте спать, — позвал Панкрашка, зевая во весь рот.

— А Степки нет?

— Придет.

— Да што он долго?

— А шут его знает!

— Покличьте!

Кликнули. Ответа нет. Опять кликнули, тоже нет ответа.

— Куда он запропастился? — говорили тревожно парни.

— Уж не повстречалось ли чего с ним?

В лесу какая-то птица крикнула. Все вздрогнули.

— Уж как лес-от страшно глядит! — вскрикнула Паша и, побледнев, вся задрожала.

Лес действительно глядел страшно. Весь черный и высокий, стоял он неподвижно над оврагом, как бы грозящий исполин какой…

Дыхание останавливается при виде этой немой угрозы… Слышно было, как слабо потрескивал на огне сухой хворост да журчала речка, струясь и ниспадая по камешкам. Вдруг посреди этой невыразимой тишины раздался в лесу жалобный девичий плач.

— Што это?

Плач в лесу постепенно усиливался, становился все громче и громче, наконец перешел в рыдания, и всем ясно послышалось: «Панок, родимый панок, милый панок!»

Все моментально вскочили. Девок била лихорадка, а парни с ужасом глядели друг на друга и не знали, что делать.

— Господи, да где Степка-то у нас? — проговорил Василий. — Степан! — крикнул он громко.

Девичий голос в лесу замолк… Вдруг черный лес весь захохотал и грянул: «Сте-е-пан!»

С криком и визгом кинулись все от огня и побежали вниз по реке, а грозный лес гремел, хохоча им вслед: «Держи их, дер-ж-жи!»

Как добежали перепуганные и обезумевшие от страха до того места, где стояли телеги и шалаши, так и грянулись все на траву и долго пролежали в беспамятстве. Когда же очнулись, то, к ужасу, увидели под одной телегой Степана, который спал крепким богатырским сном.

На другой день все знали о ночных чудесах леса. Утром на лугу только и разговоров было, что про страшный лес.

— Вот так лесок, — говорили мужики, — што он творит!

— Да, лесок, нечего сказать!

— Теперича нам, бабам, и подойти-то однем к нему будет страшно, — сказала сноха рыжего мужика.

— Где однем теперича! Умрешь с ужасти! — решили в один голос все бабы.

Один Терентий Захарыч отнесся недовольно к ночным проделкам леса. Он не верил, чтобы какая-нибудь нечистая сила водилась в лесу и пугала крещеный люд. А Степка все что-то улыбался про себя и говорил вслух:

— Да, нечист у нас этот лесок, нечист!

Но от Терентия Захарыча не ускользнуло Степкино коварство. Заметя, что тот все улыбается, он сказал:

— Степан!

— Ась?

— Вот что: ведь это твои штуки-то в лесу были…

Степан рассмеялся.

Но никто и верить не хотел Степану. Все крепко стояли на том, что с молодежью черт так пошутил, а не Степка: где ему, молокососу!

— Да ведь ты дрыхнул вчера, как мы прибежали, — допытывался Василий.

— Вона! — смеясь, говорил Степка. — Я, поди, видел, как вы все бросились, ровно безумные! Я тоже кинулся вам по следам, прибежал к телегам, а вы уж вверх решкой лежите. Я тихим манером и залез под телегу да и притворился, што сплю.

— Ах, черт!

Мало-помалу, однако, поверили и другие.

— Ай да Степка! — хвалили удалого парня мужики. — Задал всем страху! Молодец!

— Ну, штуку же ты с нами удрал! — с тоном укоризны говорили товарищи, но в то же время как будто и удивлялись ему, думая: «Тебя на что, черта, не станет!»

— И про панов, Степка, ты выдумал? — захотела узнать Паша. — Все, значит, неправда?

— Нет, тут от слова до слова все правда! — сказал Степка. — Это еще мне покойница бабушка Мавра рассказывала. Она — царство ей небесное! — много всего про старину знала. Любопытная была старуха!..

На селе ударили в большой колокол. Глухо отозвался этот удар в овраге и заставил мужиков уронить косы. Вздрогнули мужики и перекрестились.

— Должно, попы обедню собрались служить, — проговорил лысый мужик, обтирая травой косу.

— Да што, робя, какой ноне праздник-от?

Никто не знал, какой праздник.

Иван Потапыч выбежал из оврага, поднялся наверх, взглянул в сторону родной деревни и увидел над ней облако дыма. Подкосились ноги у Ивана Потапыча, и зашатался он наверху, точно пьяненький…

— Православные! Мы… горим!.. — прохрипел он задыхающимся голосом и покатился вниз.

Кинулись все из оврага. Кто успел, — сел на лошадь, кто не успел, — так бежал. Жена дяди Егора вскарабкалась на кручь оврага, ахнула да так тут и осталась: от испугу потемнело у ней в глазах и ноги отказались бежать.

А пожар в Голопузове между тем усиливался. Едва пламя обхватило крышу первой избы, как огонь перебежал к соседу; только что занялась соседняя изба, а пламя уже перемахнуло на середину посада, и загорелась новая изба… Вот, точно свечка, затеплилась избенка Ивана Потапыча, тут запылал высокий, с подклетом дом зажиточного мужика, а там уж огонь пошел гулять и по всему посаду. По нагревшейся соломе быстро пробегало пламя, а из соломенных крыш выскакивали огненные языки и словно дразнили кого… Вверху, над самым пожаром, кружились голуби и не знали, куда лететь; они долго кружились, все белые и облитые ярким светом: то скроются, пропадут из глаз за облаком дыма, то опять покажутся и заблестят, засияют в поднебесье. А в озаренной пожаром улице все пустынно, все безмолвно… Одни собаки, взрывая под собою землю, поднимут на пожар головы и завоют. На противоположной стороне виднелись в куче ребятишки, с немым ужасом глядевшие на страшную картину деревенского бедствия. Как привидения, местами восставали перед огнем старческие фигуры, в бессилии размахивая дряхлыми руками…

Но вот деревня стала наполняться живыми людьми. На помощь со всех сторон бежал и скакал народ. Поднялся крик, вой, стон… Ребятишки, заслыша баб, тоже принялись реветь. Все бегали, суетились и ничего не делали.

— Купину, купину!* — закричал рыжий мужик, к избе которого огонь начинал уж подступать.

— Тащите мученика Трифона! — слышались голоса.

Терентий Захарыч, Степан и другие парни кинулись по избам таскать имущество. Бабы вынесли иконы: неопалимую купину и мученика Трифона. Они тихо рыдали и молились вслух:

— Трифон-мученик… Матушка купина!.. Помилуй нас, купина!.. Угодник божий Трифон!.. Купина преподобная!.. Антипий, зубной исцелитель!.. Господи!..

Мужики уж больше не бегали и не суетились; они молча стояли и глядели, как пламя разрушает их богатство — избы.

Еремей Пахомыч в качестве старосты напрасно возвышал свой голос:

— Што ж вы, православные, стоите? Спасайте именье-то!

Никто ни слова.

— Што же? Али и для себя нет охоты постараться?

— Да што тут стараться-то, — отвечали мужики, — домов мы не спасем, а прочее-то што!..

— Матушка купина! Чудотворец Трифон… отврати… Ангел-хранитель… Честная купина!.. Никола… Трифон! — молились бабы и глотали катившиеся по лицу слезы.

Вдруг дядя Егор, взглянув на свою уже объятую пламенем избу, страшным голосом вскрикнул:

— Батюшки! Ведь у меня в избе-то ребятишки!

Всколыхнулись все от голоса дяди Егора. Мужики кинулись в разные стороны, закричали, замахали неистово руками — и только…

— Родимые, болезные, — умолял прерывающимся голосом Егор, — спасите! Погибнут. Сгорят!..

Мужики из кожи лезли вон, стараясь помочь грозившей беде: они еще пуще стали кричать, заметались из стороны в сторону и даже впопыхах опрокинули бабу с мучеником Трифоном…

— Ай! — взвизгнула баба.

— Спасай, робя, спасай проворней!

Кто-то притащил кочергу, выброшенную из избы, другой лестницу, третий ведро с водой…

— Ну, лезь! — раздались голоса, когда лестницу приставили к избе.

— Лезь! Да как ты полезешь? — говорил мужик, стоявший у лестницы. — Чай, тамотка огонь: поди, спалит всего!

— Ах, леший! Много тебя спалит: обожжет малость какую, и все!

— Ладно! Полезай-ка сам, коли есть охота.

Дядя Егор стоял как одеревенелый и не понимал, что около него происходит. Однако при последнем слове он пришел в себя.

— Господи! — простонал мужик и повалился на землю.

Явился Степан. Узнав, в чем дело, он вырвал у Еремея Пахомыча топор, бросился к лестнице, проворно взобрался, вышиб раму и пропал в окне. Минуты через две Степан снова показался в дыму, держа в охапке мальчика и девочку.

— Примите! — крикнул он.

К нему на помощь явился Василий. Сдав ребятишек, Степан опять исчез. Между тем крыша на избе давно прогорела, сгнивший потолок не вынес тяжести и обрушился. Густой дым так и повалил из прошибленного окна.

С покоса притащилась жена Егора. Поглядев на кучку ребятишек, стоящих особо от больших, она с неимоверной быстротой проскользнула сквозь толпу, кинулась к лестнице и хотела уже лезть. Но тут выискались смелые мужики, которые оттащили ее и указали на спасенных детей. Мать и дети радостно и с плачем кинулись друг к другу.

— Мамка!

— Сердечные вы мои… Живы!

Пожар не утихал. Уж половину деревни обхватило огнем, пламя так и рвало, так и метало. Народ сгрудился перед Егоровой избой и ждал, когда вылезет на волю Степка. Из прошибленного окна по-прежнему валил густой черный дым. Степан не показывался.

— Што он там замешкался? — послышалось в толпе.

— Эй, Степ, а Степ! — начали звать мужики. — Пора!.. Вылезай!.. Сгоришь ведь, черт ты эдакой!..

Но Степан не вылезал. В толпе опять заговорили:

— Пропал, видно!

— Задохся парень!

Постояли еще, поглядели и махнули все рукой.

— Царство небесное! — проговорили наконец мужики и принялись креститься.

— Примите святыню! — раздался вдруг голос из окна, и затем в дыму показалась фигура Степана. Одной рукой парень закрывал глаза, а другой придерживал две иконы. Мужики встрепенулись.

— Вот так Степка! — шептал кто-то в толпе, ошеломленный ужасами пожара.

Обгоревшие избы обрушивались. Пожар кончился: огонь дошел до широкого переулка и остановился на крайней избе.

Тут неожиданно раздался скрип телеги, и перед глазами всей деревни явилась пожарная волостная труба, которую везли на одной высокой и до невероятности чахлой лошади. Как только въехала пожарная команда в деревню, десятский, стоявший у трубы, во весь голос грянул:

— Воды! Живо у меня!

— Опоздал Никифорыч, опоздал! — заговорили мужики.

— Ничего! Мы свое всегда успеем сделать, — с необыкновенной торопливостью кричал Никифорыч, расправляя закорузлую пожарную кишку своими еще более закорузлыми руками. — Воды! Воды подавай… Идолы!

ПОСЛЕ ПОЖАРА

Горько плакалась на судьбу свою Матрена; лежала она на потоптанной траве и громко жаловалась:

— Ох-ох, житье наше бесталанное!.. Куда мы головушку свою денем?.. Ничего, ничего-то у нас нетути! Ох, горькие мы, горькие!..

От крестьянских изб остались одни головешки, которые продолжали еще дымиться, да кое-где стояли наполовину уцелевшие печи, казавшиеся такими печальными да тоскливыми… Место, где прошел огонь, превратилось в черный пустырь. Везде лежала раскиданная движимость, состоящая из разного тряпья, решет, кадок, икон с нераспознаваемыми на них ликами святых и пр. Бабы разбирались в этом добре и выли. Мужики столпились около пожарной трубы.

— Не спала, не видела, как снег на голову, беда пришла, — убивалась Матрена. — Ох, што нам теперича делать!

Она хотела встать, но опять повалилась, села, прижала к коленям голову и все-то жаловалась и не знала, как помочь лютой своей беде.

Иван Потапыч подошел к жене. Его рябое лицо, и без того худое, вовсе теперь осунулось и вытянулось, жиденькая бороденка висела сосульками, а на щеках не пропали еще пятна от недавних слез. Он зашел спереди Матрены и остановился; в руках у него была мутовка*. Долго стоял рябой перед женою оплакивавшей свою злую судьбу; наконец собрался он с силами и заговорил:

— Матрена… Матрешь, полно!.. Ну што реветь-то, дура?.. Будет!

Слова мужа еще подлили горечи.

— Ох, господи! — надсаживалась Матрена. — Белянушка, голубушка! Придешь ты ужо из стада, где тебе, кормилице, ночь ночевать будет?

— Ну, да што… пра, говорю, перестань! — успокаивал Иван Потапыч.

Матрена вскинула голову, поглядела на мужа и с таким порывом отчаяния снова опустила ее, что даже слышно было, как голова стукнулась о колени.

— Ничего… поправимся, — утешал муж. — Еще, слава богу, осталось кое-што… Глянь-ка, ты, что я те покажу!

Матрена подняла голову.

— Мутовочка! — сказал Иван Потапыч, показывая жене мутовку, и сказал таким голосом, что словно у него в руках невесть какое сокровище.

— Ах, да уйди ты с глаз моих! — вскинулась на него баба. — Господи! За што ты это только меня наказываешь?

Десятский* Никифорыч, стоя у пожарной трубы, говорил мужикам:

— Ежели бы теперича не я да не энта машина, — прощай Голопузово! — ни единого, то есть, кола бы не осталось! Сичас издохнуть!

— Ну, это ты, брат, врешь, — сказал лысый мужик. — Ты коли приехал? — добавил он, обращаясь к Никифорычу.

— Это все едино. Коли не приехал, да приехал! А вам не грех бы меня водочкой попотчевать.

— За што?

— Как за што? А кто деревню-то спас?

— Не ты ли уж это спасальщик-от?

— А то кто же? Известно, я! Вы теперь, миряне, как думаете насчет эвтово дела, — повел речь Никифорыч ко всем мужикам, — нешто пожар бы притих, ежели бы я с огнегасительной не приехал? а?

— Да ведь погорело уж все, как ты наехал, — ответил один из пожарных по прозванью Зайчик.

— Как есть все! — подхватили мужики.

— То-то вот и дело, што вы ничего не понимаете, — просвещал Никифорыч мужиков. — Разве вы никогда от умных людей не слыхали, што какой бы где страшенный пожар ни был, а как только эвту огнегасительную двинуть с места, — хоть бы она за десять верст была от пожара, — тою же минуту пожар кончится: огонь ее по ветру слышит.

— Не слыхали, диковина! — говорили мужики.

— А ты, Никифорыч, по ветру али другим манером слышишь водку? — ввернул слово Степан.

— Мало тебе, Степка, рожу-то опалило! — накинулся десятский на Степана. — Погоди, сгоришь еще коли-нибудь, подлец!

— А ты на што? Чай, дашь мне помощь по ветру.

— От чего это у нас деревню спалило? — слышались голоса.

— Да, глядеть, подложили со стороны?

— Беспременно. Кроме — не от чего!

Терентий Захарыч разговаривал с дядей Егором.

— Плохо дело, Егор Кузьмич, — говорил он погоревшему мужику, — остались без ничего… Ты ребяток своих веди ко мне в избу, да и скотинку-то вели на мой двор загнать. А там, после покоса, и сам просим милости — место будет!

— Спасибо, Терентий Захарыч, — промолвил дядя Егор. — Сами-то мы пока как-нибудь перебьемся, а детишек-то уж не оставь… Эх, наказанье божье… Обгорели до нитки…

— Не робятенки ли уж как, играючи, подожгли? — пускалась в догадки одна баба.

— Нету, тетушка, мы огнем не играем, — вступилась за всех случившаяся тут девчонка Пашка, — мы всё в прятки да в ловички играем!

— Это, я полагаю, пастухи, — сказал рыжий мужик. — От них, шельмов, скоро житья нам не будет. Глядеть, они-то и подожгли.

— Ну, им поджоги на што делать, — заметил Терентий Захарыч.

— Нет, уж это верно, — настаивал рыжий.

Действительно, трудно было узнать о причине пожара. Загорелась изба, в которой не было ни души, и понятно, что голопузовцы после разных догадок и соображений пришли к тому, что был поджог, и не от кого, как от пастухов.

— Так неужели же, братцы, за все мои старания от вас и награждения мне никакого не будет? — не переставал усовещивать погорельцев Никифорыч.

— Прохор Никифорыч, — заговорил нетерпеливо мужик, приехавший с пожарной трубой из Андреевского, — поедем! Ты знаешь, какая ноне пора-то; всякий час дорог. Поедем!

— А для меня разе не дороги часы-то, а? — начал строго Никифорыч, обращаясь к мужику. — Да ты как же, однако, смеешь так говорить со мной? — продолжал десятский. — Ты нешто не знаешь, што начальство всегда почитать должно? За грубости эвти повинен ты теперя мне пол штоф купить!

— Ладно, полштофы-то нам и самим тоже не противны, — отвечал мужик.

— О тебе и слов нет. Ты должен мне выставить!

— Выставлю, только сделай милость, поедем в село поскорее!

Но, на счастье Никифорыча, половина голопузовцев решили, что сегодня о покосе и думать нечего: что бог даст завтра, а сегодня надо идти проведать хорошего человека, Ивана Николаева.

— Может, што там и про поджог узнаем, — говорили некоторые.

— А главное дело — с горя выпить надо, — напрямик объявили другие.

— Беспременно надо! — весело ободрял благое намерение мужиков десятский. — Как же после такой страшенной планиды да не выпить? Садись, кто слабже ногами, ко мне на машину! Подвезу.

На предложение Никифорыча мужики полезли на телегу.

— Нехристи! — озлился на голопузовцев мужик, исправлявший обязанности возницы. — Нешто экой груз под силу животу-то? Слезьте!

— Ничего, всех свезем! — кричал Никифорыч.

— Эко, Никифорыч, как ты падок на чужое-то винище, — обличал десятского Степан. — Рад лошаденку замучить, благо не своя. И не совестно тебе опивать погорелых?

— Ну, уж ты, Степка, погоди, я тебе припомню! Помяни ты мое слово: пропадешь, сгоришь, подлец! — грозил Никифорыч.

Был полдень. Весело сияло на небе солнце, разливая по всей земле ослепительный свет и оставаясь безучастным к людскому горю. Белые облака, насквозь пронизанные солнечными лучами, стояли на прозрачном голубом небе; незамеченные, они пришли откуда-то и остановились, стали неподвижно на месте, как будто застыли; а вдали, на самом краю горизонта, поднималась целая группа больших облаков, но уже не белых, а темных и хмурых.

Целая ватага, предводительствуемая Никифорычем, ввалила в кабак.

С выражением сердечного соболезнования встретил голопузовцев целовальник Иван Николаич.

— Ах, какое несчастие! Ах!.. — зачастил целовальник. — Садитесь, садитесь, мужички! Что же это за попущение божеское на вас! Вдруг, нечаянно… Ах, создатель! И в какое время-то, в самый покос!.. Вам винца, что ли? Извольте, извольте!.. Экое несчастье!.. Ах, господа голопузовцы…

— Сколько же вы, миряне, полагаете взять? — прервал сердечные излияния целовальника Никифорыч.

— Да сколько, — промолвил лысый мужик, — надо четвертку. Отпустишь, Иван Миколаич?

— С моим удовольствием! Извольте… Деньжонки сичас отдадите или после?

— Вестимо, после. Какие тебе теперича деньги!

— Миряне, возьмем-те полведерка, — посоветовал десятский, — ей-богу, вам теперя, при этакой-то горести большой, и полведра не хватит!

— Ну, сперва четвертку-то разопьем.

В кабаке сидел какой-то посетитель. На вид ему было лет под пятьдесят, с загорелым лицом, с длинными русыми волосами, на которых лежал слой пыли, и такою же бородою; одет был незнакомец в длинный нанковый кафтан, значительно пострадавший от долговременного ношения, и подпоясан кожаным ремнем. На столе перед ним стояла косушка, подле которой лежала суконная шапочка и кожаная с ремнем котомка. Рыжий, взглянувши на незнакомого посетителя, отозвал в сторону целовальника и тихо спросил:

— Што это у тебя, Миколаич, за человек тут сидит?

— А бог его знает! Должно быть, прохожий какой… А что?

— Так… Глядеть, это поджигатель-от самый и есть, — решил вдруг рыжий.

— Какой поджигатель! Да он и идет-то не со стороны вашей деревни, а от Андреевского.

— Ну, значит, не то… Однако надо его повыспрошать.

Голопузовцы уже присуседились к четвертной посудине.

Никифорыч успел стаканчик выпить.

— Гаврилыч, поди! — кликнули рыжего мужики.

Странник вылил из склянки остаток водки в стакан, осенил себя крестным знамением, неторопливо выпил и тяжело вздохнул.

Затем с грустью возвел он свои очи на четвертную посудину и испустил новый вздох.

— О чем, странней человек, вздыхаешь? — обрадовался случаю рыжий мужик, чтобы начать выспрашивание незнакомца.

— Ох! — вздохнул снова странник. — Скорблю я и сетую, человек честной, о напастях и невзгодах людских, — сказал странний человек и поник головой.

Мужики оборотились все к страннику и уставились на него глядеть, а Никифорыч, пользуясь столь благоприятным случаем, незаметным образом изловчился не в очередь налить себе стакан и выпил.

— Божий человек, значит, — сказал он вслух и тут же сейчас убрал целый огурец.

— С чего же ты печалишься? — спросил рыжий у странника.

— Как с чего, человече? — востосковался божий человек, вознося свое скорбью исполненное лицо то на мужиков, то на посудину. — Страна наша час от часу нищает, грады и веси огнем попаляемы, нивы и злаки добрые градом побивает… Ох, могу ли я не скорбеть и не сетовать! — заключил странник и испустил вздох на весь кабак.

Мужикам становилось жалостно, но никто ничего не понимал.

— Божий человек, — проговорил Никифорыч, нагнувшись к собеседникам. — Наливай, Иван Потапыч, наливай! — присовокупил он тоже не без грусти, видя, что из сосуда все убывает.

— Откуда же ты, добрый человек, путь держишь? — продолжал спрашивать Гаврилыч, но далеко уже не так подозрительно, как сначала.

— Был я, человече, во славном граде Костроме, поклонился там чудотворной иконе Федоровской божьей матери, а теперь направляю грешные стопы-свои во святой град Иерусалим. Слыхал ты, раб Христов, про сей великий град?

— Как не слыхать, слыхал. И ты впервой туда идешь?

— Нет, царь небесный уж дважды сподобил меня посетить град Христов, а теперь гряду в третий. О-ох!

— Сысой Гаврилыч, — заговорил таинственно Никифорыч, вытягиваясь через стол и нагибаясь к рыжему мужику, — как же эвто мы сидим, бражничаем, а божий человек — он, може, в святые скоро угодит! — сидит тут в одиночестве и глядит на нас с печалью? Надо ему поднести!

— И то дело, — согласился Гаврилыч. — Странней человек, не хочешь ли ты с нами выпить?

Странний человек с кротостью взглянул на предлагавшего и смиренно отвечал:

— Бог спасет, раб Христов, на твоем предложении брашна*. Выпил я здесь две малые чарочки, и довольно…

— Ах, што ты, божий человек, говоришь! — возопил Никифорыч, приходя в отчаяние за новую четверть. — Да ты знаешь ли, може, через тебя господь нам милость великую пошлет? Как же ты отказываешься? Подойди и выпей.

Странник приподнялся.

— Велику ты, человече, честь мне воздаешь! — с должным смирением произнес он, приближаясь к брашну. — Недостоин я, грешный, таковых похвал ниже от человеков, ниже от скотей и всякой твари земной… Да будет по глаголу твоему, — прибавил странник, принимая стакан и обращая глаза на образ, светившийся в переднем углу.

Никифорыч торжественно обвел глазами мужиков и проговорил:

— Божий человек!

— Присядь к нам, странней человек, — сказал Гаврилыч, давая место рядом с собою.

Странник молча поклонился и присел.

— Миряне честные, — заговорил несколько нерешительно Никифорыч, — с нами теперя сидит человек, кой всю святую землю своими ногами исходил. Потребуете другу четверть?

— Што ж, можно и другую.

— Иван Миколаич! Еще четвертку! — велел Сысой Гаврилыч.

Иван Николаич, несмотря на то что мужики у него пили в кредит, не отказал в требовании гостей: он хорошо знал, — что его никогда и ни за кем не пропадет.

— Закусочки тоже, Иван Миколаич, подай, — распоряжался Никифорыч, — огурчиков, капустки, ну, и рыжиков или груздочков, ежели у тебя есть!..

Сельский мужик, также не забытый погорелыми, вспомнил, однако, что пора отправляться в Андреевское.

— Прох Никифорыч, поедем! — сказал он десятскому.

— Што ты, што ты, нечестивец, говоришь! — почти с испугом закричал на мужика десятский. — К нам в канпанью такой человек вошел, а ты вздумал домой звать? Поезжай, коли хочешь, один, а я — гори там все Андреевское! — ни за што теперя с места не двинусь.

— Ну, так я один поеду. Прощайте, добрые люди! Спасибо вам!.

— Ты только смотри у меня! Осторожнее будь, — наказывал десятский вознице. — Боже тебя сохрани, ежели ты да как попортишь эвту огнегасительную! Навеки пропала твоя голова!

Вторая четверть пошла по рукам. Голопузовцы забыли про недавнюю беду, водка на время выгнала тяжелое воспоминание из голов, все были в самом благодушном состоянии и внимательно слушали печальника за землю русскую. Один Иван Потапыч, успевший скоро захмелеть, подпер обеими руками свою горемычную голову и бессмысленно глядел в стол. В открытое окно кабака несло, точно из раскаленной печи.

— …И плыли мы по морю-окиану, рабы Христовы, — рассказывал странник, пропустив уже стакана три. — На корабле все были странники и богомольцы. Плыли мы два месяца денно и нощно и не видели перед собою ни единого клочеца земли — кругом одна вода, везде окиан-море. Плыли еще долго и увидели, что наш корабль в пучину морскую несет. Восплакали тогда все странники и богомольцы. «Господи, не дай ты нам, грешным, без покаяния погибнуть!» — возопили на корабле все гласом велиим. Ох, рабы Христовы, страшно, вельми страшно!

— Выпей, божий человек, выпей! — торопился рассеять страх паломника Никифорыч, наливая ему стакан, причем не забыл и себя.

Странник перекрестился и выпил.

— И бысть тьма на окиане-море, — продолжал странник, — такая тьма, что ни единого лица человеческого невозможно было рассмотреть на корабле… Поднялась ужасная буря, загремел по всему небу гром и забушевало окиан-море. Все мы тут грешники, пали ниц и с часу на час ждали себе лютой смерти… Вдруг ударила молния разверзлись небеса, и послышался нам глас самого Саваофа: «Восстаньте, окаянные!» Но ни один человек не дерзнул главы свои поднять: все лежали ниц, яко мертвые. Тут — не сочтите, рабы Христовы, за похвальбу или кичливость — глас Саваофа сугубо возгремел. «Хотел, говорит, погубить вас, злоязычное племя Каина, но ради единого праведника моего, Илариона, помилую всех!..» И ту же минутую, рабы Христовы, все утихло, просиял свет и корабль наш пристал к святому граду Иерусалиму…

— Кто же такой это был у вас Ларивон? — спросил рыжий мужик.

Странник потупится.

— Меня, грешника, сим именем нарицают, — с невыразимым смирением и кротостью ответил странник. — Только я, по греховности своей, не смею сей глас божий на свой счет принять, — добавил смиренный Иларион.

Все выпучили глаза на праведника. А целовальник, прислушивавшийся к разговору, махнул рукою за перегородку жене.

— Божий человек, праведник! — закричал вне себя Никифорыч. — Пей, пей ты больше! Никто из нас, слушаючи такие слова, не достоин теперя пить с тобою…

И Никифорыч, превратившись весь в самоотвержение, под влиянием благоговейного чувства к праведнику стремительно налил стакан и, позабывшись, моментально выпил сам.

Целовальник, когда к нему вышла из-за перегородки жена, вполголоса сказал:

— Послушай-ка, жена! Давешний прохожий какие истории рассказывает… Я полагаю, что ради этих историев голопузовцы скоро затребуют еще четверть: уж очень они занялись прекрасно. Присядь немного да послушай: уж очень любопытно!

— Что ему не рассказывать, — проговорила целовальничиха, вскинув глазами на водку и закуску, стоящую перед мужиками, — ведь около этого вина куда хорошо!.. Вишь, как раскраснелся, ровно зарево! — прибавила она, посмотрев на странника.

А странник между тем рассказывал все про святые места, какие он посетил, да различные чудеса, очевидцем которых господь сподобил его быть в сей греховной жизни. И по мере того как передавались чудеса, странник глубоко вздыхал и прикладывал десницу к склянице, в чем он превзошел всех голопузовцев, которые до того заслушались сладких рассказов, что даже про водку позабыли. Один Никифорыч, видя, как подвизается великий праведник, подвизался и сам: он то и дело наливал стакан и беспрестанно твердил:

— Божий человек, божий человек!

— Ну, а как много мощев в Ерусалиме? — осведомился рыжий Сысой.

— Много, много и честных мощей во святом граде, — отвечал странник. — Одни угодники опочивают на вскрытии, другие — под спудом. Великое благоухание от них исходит.

— Слышишь? — шептались за стойкою.

— Слышу!

— Какие же там угодники опочивают, странней человек?

— Разные… разные святители и сподвижники, кои вели свою честную жизнь по заповедям господним. Пребывают в нетлении мощи архангела Гавриила… Жаль, рабы Христовы, одно только правое крылышко осталось на вскрытии, а все прочее, от мерзостей человеческих, паки в землю изыде и теперь под спудом!.. Удостоился я, грешный, видеть и часть лестницы господней, по которой сходил бог во сне к праведному Иакову в пустыне. И ныне на приступочках видны стопы ног божиих. Также почивает в нетлении и египетская тьма… О-ох!..

— Больно бы гоже к ним приложиться, — проникся усердием лысый мужик. — Чай, от них, батюшков, исцеление есть?

— Великое исцеление! При мне одна прокаженная, вся изъязвленная, покрытая власами, яко зверь в лесу дикий, прикладывалась к столбу Даниила пророка. В мгновение ока исцелилась!

Зайчик, услыхавший про лес и любивший сам втихомолку съездить за деревцом в соседнюю рощу по причине малого запаса дров, вздумал навести справки о состоянии лесов в святой земле.

— А каковы в той сторонке леса, странничек? — спросил Зайчик.

— Леса?.. большие леса!

— Ну, а как примерно, береза или сосна больше? — допытывался Зайчик.

— Нет, таких деревьев там мало. Больше произрастают кедры ливанские и дубы, — отвечает странник, приближая к себе сосуд.

— А крупное дерево?

— Да такое крупное, человече, что ты себе и в помышлении не можешь представить! В толщину каждое дерево будет аршин двадцать, а в вышину даже измерять невозможно.

— Го-го-го! Вот куда съездить-то! Знатную бы тогда можно избу себе выстроить.

— Дерева важные! — позавидовали и другие мужики.

— Што ж, поди, в тамошних лесах сторожа везде поставлены? — добивался до последнего Зайчик.

— Никакой стражи нет, человече, — отвечал странник, — леса там вольные: кто имеет потребу в древе, тот приезжает и рубит.

— Съезжу, беспременно съезжу! — одушевлялся Зайчик.

— Одно только поведаю вам, рабы Христовы, что и леса в святой земле чудеса разные совершают, — продолжал странник, обтирая бороду и обводя глазами приятную компанию. — Раз вошли мы в такой-то лес, вошли, — и конца нет тому лесу! Поднимешь глаза кверху — и неба не видно; посмотришь вокруг — мрак и тьма, яко нощь во дни. И узнали мы, что нешто ни единого средства выйти нам из того леса. Горько восплакали тогда все и стали молиться. Прошел час, и другой… Поднял я главу свою на древо и вижу, сидит на верху древа птица большая и вельми красна. Узрела и меня сия птица, узрела и заговорила: «Ты ли это, праведник Иларион?» Содрогнулся весь я от сего гласа и отвечал со смирением: «Аз грешный!» А птица паки возглаголет: «Гряди, праведник!» Смотрим — а леса и нет, исчез, стоим мы перед Иосафатовой долиной и на близком расстоянии от нас протекает священная река Иордан…

— Ах, божий человек! — воскликнул Никифорыч.

— Какая же это птица была, что по-человечьему умеет говорить? — полюбопытствовал рыжий мужик.

— А птица это называется Ибрагим-птица… Много в лесах святой земли сей птицы обитает…

— Удавлюсь! — закричал вдруг Иван Потапыч и вскочил с места, страшно поводя кругом широкими зрачками.

Никифорыч, испугавшись и не помня себя, схватил Ивана Потапыча за волосы.

— Што ты, што ты, шальной, выдумал? — закричал десятский, когда опамятовался, не переставая трясти из всей мочи рябого мужичонку и пригибая его к скамейке. — Здесь праведник божий про Ибрагима-чудотворца рассказывает, а ты вздумал давиться. Выпей поскорее, выпей! Исцеление получишь!

Иван Потапыч последовал совету Никифорыча, взял стакан, поднес к губам, но, не отпив и половины, судорожно отбросил от себя.

— Што же ты льешь, свинья? — крикнул на него десятский. — Коли не хошь сам, другие выпьют… А то, на-тка, льет, рябая рожа!

— Господи, што за жисть моя! — выговорил рябой и закрыл лицо руками.

Странник, с большим прискорбием взирая на горемычного мужика, вздыхал и пил.

— Поддержи себя, человече, поддержи! — ободрял странник Ивана Потапыча. — В уныние христианину не подобает вдаваться, ибо уныние есть грех смертный. Воспряни духом, и здрав будеши телесы своими! — прибавил странник и налил стакан.

— Да ты что же, божий человек, за всех пьешь? — не вытерпев наконец, заметил Никифорыч.

Странник посмотрел на своего обличителя, испустил тяжелый вздох и прорек:

— О человече! Почто ты порицаешь мя? Или не видишь, злонравный, что я скорблю и сетую за убогого брата моего?

— Скорбеть ты волен, сколько хочешь, а вино один не пей!

Мужики вступились за страннёго человека.

— Што у тебя за ненасытная утроба, Никифорыч? Пьешь, пьешь, а все те мало, все недоволен!

— Божий человек, да ты што же, однако, делаешь? — не глядя на мужиков, выходил из себя Никифорыч, видя, что странник снова берется за посудину. — Не стерплю — с места не сойти! — не стерплю такой обиды!.. Всю бороду я тебе, божий человек, измочалю!..

— Ну, шалишь, за страннёго-то человека и мы те бока пощупаем, — заговорили мужики.

По всей вероятности, борода странника пострадала бы от руки Никифорыча, пострадал бы и сам Никифорыч от рук погорельцев, начинавших чувствовать хмель в голове, если бы в это самое время не вбежал в кабак мужик и не крикнул:

— Што вы тут сидите! За овинами поджигателя видели!

Эта весть приостановила в самом начале имеющее произойти побоище. Голопузовцы быстро поднялись, а Иван Потапыч открыл лицо и проговорил:

— Поджигатель?.. Убью…

— Сичас ребятенки на деревню прибежали и сказывали, — продолжал мужик. — Они играли на задворках и заприметили, што по овинам шныряет какой-то человек.

— Так бежим проворней, — закричал рыжий Сысой, — а то улизнет как раз!

Странник, находя настоящую минуту как нельзя более удобной для спасения своего грешного тела, прошмыгнул к столу, за которым беседовал до прихода голопузовцев, схватил котомку с шапочкой и, не говоря слова, пятком, пятком — и прямо в двери, только его и видели!

— Не много же у вас осталось, — промолвил мужик, принесший весть о поджигателе, тряся посуду и выливая последки в стакан.

— Божий человек! Да где же ты? — хватился странника Никифорыч. — А, убег!.. Догоню, — утроба моя тресни, ежели не догоню… Ах, подлец! — И Никифорыч, слегка пошатываясь, отправился догонять божьего человека.

Голопузовцы тоже удалились из кабака вслед за Никифорычем.

— Хорошо, что пришел этот мужик, — сказала по уходе гостей целовальничиха, — а то исполосовали бы они друг дружку… Досталось бы и прохожему!.. Трезвы, — сидят смирно, а выпьют, — и пойдут себя уродовать да кровянить. Не надивлюсь я, глядючи на этих мужиков!

— Хошь ты дивись, не дивись, а выпили бы они еще четвертку, если бы не прибежал этот мужик, — сказал Иван Николаевич. — Поставь-ка, жена, самоварчик, — прибавил он и полез поправлять светильню в лампадке, висевшей перед образом.


Тихо стояла высокая рожь в поле; налившийся колос словно заснул и не шелохнется. В знойном воздухе ничто не дунет, ничто не пахнет. Солнце так и палит, так и обливает. Порой наплывает на него облачко и скроет на время, но потом оно снова выглянет, опять все выйдет и сильнее, ярче обольет землю своими золотыми лучами. Вдали задымилась черная туча. На селе благовестят к вечерне.

На задах деревни Голопузова, у овинов, толпился народ. Человек пятнадцать больших и малых с кольями и лопатами ходят из одного овина в другой и выслеживают поджигателя.

— Да куда он, проклятый, девался? — говорили мужики, чувствовавшие угощение Ивана Николаевича. — Ищем, ищем и найти его не можем!

— Смирней, православные, смирней, — предостерегал толпу дядя Егор. — Вы легонько! Эк станете кричать, он, пожалуй, и зароется где, тогда совсем уж не сыщете.

— Уж только бы нам найти его!

Не находят, однако, и следов.

— Где вы видели-то его, сопливые? — спрашивает лысый мужик у ребятишек.

— Здеся-тка, — отвечает один, — вон тута-тка все шмыгал! — показывает мальчуган на овины.

— Весь он черный да шаршавый! — пояснил другой.

Только успел проговорить мальчуган, как из овина выбежал какой-то мужичонка без шапки, весь лохматый, в худом зипунишке и в дырявых лаптях; он увидел перед собой грозную силу и кинулся во всю прыть бежать.

— Вот он! Вот он! — закричали ребятенки.

— Лови, лови! — заревели все и бросились за беглецом.

— Ты што за человек, а? — строго начал допрашивать рыжий Сысой, ухватив мужичонку за шиворот.

— Пустите меня к нему! — кричал Иван Потапыч, прорываясь сквозь толпу и засучивая рукава.

— Подожди! — остановил рябого дядя Егор. — Сперва надо узнать, что он за человек!

— Што ж ты молчишь! Говори: кто ты такой? — спрашивал Сысой.

Мужичонка весь трясся и не отвечал ни слова.

— Не говорит. Ну-ка, обыщем его, Гаврилыч! — сказал дядя Егор.

Мужичонка тотчас был обыскан. За пазухой у него нашли коробку спичек и несколько лоскутов бумаги.

— Поджигатель! — заревел Сысой. — Это што у тебя, подлец, а? — И затем, не дожидаясь ответа, рыжий хватил поджигателя по затылку.

Иван Потапыч вынырнул из толпы — и прямо на мужичонку; вцепился в лохматую голову и посинел от злости.

— Ты… изверг! — шипел он в бешенстве, вырывая целые клочья волос из головы мужичонки. — Ты избушку мою спалил!.. Бобыль я теперича стал…

Другой мужик хватил поджигателя лопатой.

— Православные, погодите! — стал унимать начинавшую уже свирепеть толпу дядя Егор. — Отведем его в деревню, там и расправа ему будет.

— Нет!.. Я загрызу его, — прошептал рябой с налившимися кровью глазами и пеною у рта.

С большим трудом оттащили рябого. Повели в деревню.

Ребятишки первые туда прибежали. Сильно запыхавшиеся, они кричали:

— Мужика… ведут! Чужого… мужика ведут!

— Ай, это поджигателя-то, видно? — спрашивали бабы.

— Да, его!..

Между тем черная туча незаметно росла, раздвигалась во все стороны и медленно подходила к Голопузову. Солнце по-прежнему ярко сияло.

Толпа с кольями и лопатами вступила в деревню.

— Поджигатель! Поджигатель!.. — каким-то зловещим гулом переносилось с одного конца улицы на другой.

Густой массой обступили лохматого мужичонку.

— Анафема! Што ты сделал? — голосили бабы.

— Отдайте нам его! — кричали другие. — Мы с ним по-своему распорядимся!

Рыжий Сысой допрашивал поджигателя.

— Сказывай перед всем миром: по своей ли ты воле поджег деревню али подослал тебя кто? Ну, говори!

Мужичонка, бледный и дрожащий от страха, все молчал и так глядел на допросчика, что у дяди Егора невольно вырвалось:

— Господи! Да што он так глядит?..

— Врешь, подлец, не разжалобишь! — рычал огненный Сысой.

— На кол его, на кол!

— Дайте нам волю над ним! — упрашивали бабы. — Мы знаем, что с ним, анафемой, сделать… Дайте!

— Да говори же, дьявол!..

— Притворился, злодей! Молчит!..

— Братцы, в воду его!

— Нет, православные, не делайте этого! — испугался дядя Егор.

Но толпа рассвирепела:

— В воду! В воду!..

— Топить я его не дам, — выступил Степан, молча до того следивший за ходом дела.

— Не дашь? Велик ты человек: не дашь!..

— Не дам! — повторил Степан и загородил собою мужичонку.

— Послушайтесь его, православные, — уговаривал дядя Егор, — не берите вы на душу такого греха!

Напрасно. Степаново заступничество окончательно привело толпу в неистовство.

— И Степка с ним заодно! Ах, вор! Мошенник!..

— Што вы, миряне, он у меня не таковский, — вступился было отец за Степана.

— Знаем мы: не таковский! По роже его, по роже!

Принялись за Степана. Посыпались удары…

— Так черт с вами, олухи! — проговорил избитый со злостью и вышел из толпы.

Управившись со Степкою, толпа снова принялась за поджигателя.

— Тащи его в пруд, в пруд!

— Дело! В воду, в воду!

Мужичонку поволокли к пруду.

— Ну, бери его за руки да за ноги!

Взяли, связали веревкой по рукам и ногам и, подняв на воздух, опустили на землю.

Поджигатель силился что-то сказать, лицо у него судорожно задергало, губы шевелились и рот искривлялся, но ни одного слова, ни одного звука не произнес несчастный.

— Раскачивай!

Подняли опять мужичонку и стали раскачивать… Но тут вдруг грянул сзади голос Терентия Захарыча:

— Православные!

Все оглянулись; мужики, раскачивавшие поджигателя, опустили руки. Терентий Захарыч был весь бледный и встревоженный.

— Что вы делаете?..

— Поджигателя хотим топить!

— Да если вы его утопите, то все до одного на каторгу пойдете! Подумали ли вы об этом или нет?

Слова Терентия Захарыча несколько образумили толпу.

— И то, в воду его не след! — заговорили голоса.

— Што же делать-то с ним? Ведь он поджигатель!

— А вы наверно знаете, что он поджигатель? — спросил Терентий Захарыч.

— Как же! Его поймали в наших овинах… Спички и бумажные листы при нем нашли…

— Ну что же? Бумагу со спичками можно найти и не у поджигателя!.. Что, он вам сказывал, что поджег деревню?

— Нет, он, иродова душа, немоту на себя напустил, молчит.

Терентий Захарыч подошел ближе к мужичонке, нагнулся и заглянул в лицо.

— Царь небесный! — выговорил Захарыч и отступил назад. — Ведь это нищий из Замятихи, он немой от рождения…

— Ну?!

— Загляните-ка ему в рот!

Нищему открыли рот. Оказалось, что язык у него прирос к нижней челюсти.

Мужики так и ахнули, а некоторых по коже даже мороз подрал.

— Ужли нищий из Замятихи?! — заговорили в толпе.

— Кто ж его, жида, спознает: сколько годов не казал нам рожи!

— Вот так отмочили было штуку! Кабы не Захарыч, быть бы ему в пруде, ловить бы рыбку!..

— С этой рыбки глаза бывают прытки, — заключил Терентий Захарыч, — такую бы уху сварили, что и век бы не расхлебали! Развяжите его, беднягу, отпустите засветло в свою деревню, — вишь ведь что на небе-то собирается! — прибавил он и направился домой, вполне уверенный, что нищему больше не предстоит никакой опасности.

Действительно, нищего развязали и хотели было уж отпустить, как рыжий мужик остановил.

— Отпускать не след, — сказал он, — надо его допытать: может, и узнаем што! Може, немой пастухами подослан!

— А што ты? Пожалуй, и так! — согласились те, у которых еще не вышел из головы сивушный чад. — Поведем его к амбарам!

От пруда все отхлынули и повели нищего к амбару.

Грозная туча все ближе и ближе подходила к деревне. Слышались уже глухие удары грома, и по временам на почерневшем небе сверкала молния. Кругом все насупилось и стемнело… Место пожарища глядело угрюмо и мрачно. Бабы на деревне трепетно крестились, а ребятишки торопились скорей убраться с улицы, чтобы забиться куда-нибудь подальше, к кому-нибудь на полати или на печь.

— Какая воля-то гослодня находит! — говорили по оставшимся избам, глядя на тучу. — Труба-то закрыта ли у нас?

И все спешили осмотреть печи, закрыть в трубах заслонки, перекрестить выходы, двери, отдушины и окна. Немого привели к амбару.

— Как же мы из него выпытаем? — заговорили мужики.

— Надо прежде к столбу поставить, а там и станем пытать, — сказал Сысой.

Поставили нищего к одному из столбов, поддерживавших навес амбара, и начали выпытывать посредством знаков. Мужикам только хотелось узнать, в сообществе ли он с пастухами. Для достижения этой цели они принялись за выделывание разных штук: махали руками, кивали головой, показывали в сторону Андреевского и ревели коровами. Нищий глядел на мужиков своим безнадежным, страдальческим взглядом, хныкал и время от времени жалобно вздыхал.

— Кабы пастуший рог али трубу какую, сичас бы узнали! — сказал рыжий Сысой. — Да постойте, я придумал: становитесь вы, робя, на кукурдыши да жохом, а я приставлю к губам кулак и буду трубить. Эдак, може, скорей узнаем!

Половина мужиков повалилась на землю и стали на четвереньки. Сысой, как сказал, приставил оба кулака к губам и принялся выводить нечто наподобие настоящей трубы.

Немой неподвижно уставил глаза на новое зрелище…

Вдруг огненной змеей сверкнула молния и раздался страшный удар грома.

Мужики остановились и принялись креститься.

На улице поднялась пыль, закрутил страшный вихорь, снова ударил гром, снова засверкала во всех сторонах молния, и, точно из ведра, хлынул проливной дождь…

Мужики опрометью кинулись от амбара и разбежались все по избам…

Гроза разыгрывалась: молния то упадет на землю и осветит улицу и всю окрестность, то блеснет ослепительной стрелкой в воздухе, мгновенно разорвет на две половины небо и разом обдаст его белым светом огня, И кажется, что все небо тогда горит и трепещет!.. Но мгновение одно — сгустилось все, и кругом стемнело, как ночь. Слышен только глухой ливень дождя да отдаленный гул громовых раскатов… Но вот опять сверкнуло, снова зияет небо, и с оглушительным треском раздается удар над самой головой.

— Как освечает, господи! — говорили по избам. — Экая планида божья!

— Свят, свят, свят! — молились бабы и спешили осенять себя крестом при всяком новом ударе.

В избах светло без огня.

— Помилуй бог, как бы опять пожара не случилось. Ишь, ведь молынья так и палит!

— Долго ли до греха! Избави только, владыко милостивый!

— Батюшки! Уж не света ли преставление? Все небышко горит пламенем!

— Свят, свят, свят!..

Через час гроза прошла. Дождь унялся, и небо очистилось; в деревне посветлело. Ребятенки, как увидели, что дождя нет, выбежали на улицу, чтобы пробежаться по дождевым лужам и поглядеть, сколько воды прибыло в пруде. Вышли и мужики посмотреть, что сталося с поджигателем.

Поджигатель, ни жив ни мертв, прижался к двери амбара и не шевелился. Одежонка измокла на нем до ниточки, с бороды и волос текла вода, зубы стучали один об другой…

Поглядели мужики.

— Ну, теперича и пытать его жалко!

— Убогой он человек, — прибавил Зайчик, — отпустим его, православные! Пашка! — крикнул мужик босоногой девчонке с медным крестом на груди. — Бегай домой да тащи сюда краюшку хлеба!

Нищий боязливо озирался.

— Ступай домой, Христос с тобой, оглашенный! — сказал рыжий Сысой. — Греха мы с тобой только напринимались!..

Нищий не понимал и стоял на одном месте.

— Што глазища-то выпучил? Поди домой… Туда! Знаешь?.. Тю-мо-мо? — И мужик замахал рукой по направлению к деревне нищего.

Немой, должно быть, догадался. Он сделал несколько шагов, приостановился, обернулся и стал глядеть на мужиков, не погонятся ли за ним.

— Поди, поди! Только смотри, вперед не моги бродяжничать! — наказывал Сысой и махал рукой.

Немой совсем понял и хотел пуститься, но к нему подлетела Пашка и протянула большой ломоть хлеба.

Нищий выхватил из рук девочки хлеб, закивал ласково Пашке головою и ударился бежать со всех ног.

— Ишь, как обрадовался, — говорили мужики, провожая глазами нищего. — Откуда ноги взялись! Удирает, што твоя лошадь добрая!

С дороги нищий еще раз оглянулся.

— Валяй, валяй с богом! — махнули ему голопузовцы. Нищий скоро совсем из вида скрылся.

— Што-то с нашим сенцом теперича делается, — проговорил один мужик. — Поди, все взмокло?

— Как есть! Да, чай, и рожь-то всее повалило! Беда наша!

— Э-эх, жисть, жисть! — со вздохом сказал рыжий Сысой и пошел спать в сарай, куда переселилась вся его семья после пожара.

Наступила ночь. Над деревнею, на небе, все чисто и мелькают чуть видимые звездочки. В стороне чернеет уносящаяся туча.

Где-то далеко виднеется зарево, слышны унылые, слабые удары доносящегося набата. Земля как будто стонет и жалуется…


К утру опять собрался дождь и весь день лил: перестанет на время и опять приударит. Небо заволокло густыми массами серых облаков; ветер ревел в улице и завывал в трубах. Ненастье грозило разойтись надолго. Хлеб в полях лежал поваленный, трава мокла и бурела…

Повесили головы мужики, глубоко запала в сердце кручина, и сказалась она белому дню тяжелым вздохом.

— Пропали наши головы, пойдем все по миру! — печалилась деревня.

— Видно, зиму-то придется есть магазейский хлеб! — говорили одни.

— А може, как поправимся… Бог не без милости! — обнадеживали себя другие.

— Знамо дело: не без милости! Што говорить!

— Да што это дождь-от какой льет? Коли он перестанет?

— Бог его ведает.

По сараям, где поместились погоревшие, говорит опять то же горе:

— Везде пролило! Места нигде сухого не найдешь… Хоть беги!

— Матвеюшка, — слышится старческий голос из угла, — нет ли чем одеться? Нешто знобит всего…

Раздается кашель, плачут грудные дети.

— Господи, што за жисть наша разнесчастная! — вопит баба.

На следующий день к старосте, Еремею Пахомычу Стручку, приехал чиновник.

— Здравствуй, здравствуй, Пахомыч! — здоровался чиновник с отвешивающим поклоны старостою, проворно вбегая в просторную избу мироеда. — Что, у вас пожар был?.. Жалко!.. Самоварчик поскорее, самоварчик!.. Брр!.. Озяб…

Еремей Пахомыч помог чиновнику стащить шинель и почтительным образом просил его благородие садиться.

— Хорошо, хорошо, сяду! — говорил чиновник. — Да ты не забудь чего-нибудь, этак сердцекрепительного к чайку-то подать! Видишь, как всего вымочило!.. Эх, служба! В дождь и слякоть нет тебе покою!.. А много, однако, у вас сгорело, — прибавил чиновник, заглядывая в окно.

— Да, порядком-таки, — ответил из-за перегородки староста, распоряжаясь насчет самовара и сердцекрепительного.

Спустя полчаса чиновник сидел за самоваром и бутылкой рома. Изба была полна народу. Чиновник, согреваясь пуншем, производил следствие о пожаре.

Мужики сильно робели.

— По своей неосторожности или кто поджег? — спрашивал он у мужиков.

— Не можем знать, ваше благородие! — отвечали передние.

— Как не можем? Ведь от чего же нибудь да сгорела деревня?

— Точно так, ваше, благородие!

— Ну, какая же причина?

— Неизвестно, ваше благородие!

Чиновник взъелся.

— Черт! Я вас спрашиваю: от чего загорелось?

Мужики не отвечали.

— Да говорите же: от чего?

— Я знаю! — вырезался Иван Потапыч.

Мужики со страхом обернулись в сторону рябого, некоторые стали дергать его за одежонку.

— Знаю! — повторил рябой.

Чиновник ласково спросил:

— От чего, любезный, скажи!

— От чего? — переспросил Иван Потапыч. — От огня, — прибавил он и посмотрел на чиновника прямо.

— Ах, боже мой! — крикнул чиновник. — Что за дурачье набитое! Я сам знаю, что от огня, а не от черта. Да кто огонь-то подложил?

Иван Потапыч замолк.

— Этого мы не знаем, ваше благородие, — ответили другие мужики.

— Боже! — простонал следователь и начал с отчаяния хлебать пунш.

Успокоившись, чиновник опять принялся за следствие:

— Мирно вы живете друг с другом?

— Ничего, слава богу, у нас все живут смирно… Драк нет, смертоубийств тоже.

— Ни на кого из своих подозрений не имеете?

— Никак нет, ваше благородие!

— Стало, поджог со стороны был?

— Надо полагать так, ваше благородие.

Следователь опять прихлебнул из стакана.

— На кого же вы думаете?

Мужики переглянулись.

— Ни на кого не думаем, ваше благородие…

— Ах, боже мой! — огорчился чиновник.

Выступил дядя Егор.

— Прямо мы не можем указать, ваше благородие, — начал он, — мало, ли со стороны лихих людей, а кто, — как ты спознаешь? Понапрасну мы не хотим на человека клепать…

Чиновник совсем омрачился.

— Ну, однако же, есть на примете лихой человек? — спросил он, подумав.

— Не можем знать.

— Я знаю! — высунулся в другой раз рябой мужичонка.

Следователь злобно посмотрел на знающего.

— Я тебя велю вытолкать, животина! — сказал он. — Староста!

— Здесь, ваше благородие.

— Знаю! — не унимался рябой, выступая всей своей фигурой вперед.

Следователь остановился в распоряжении.

— Постой!.. — сказал он старосте. — Ну, говори, если знаешь!

Иван Потапыч не заставил себя долго ждать:

— Поджог сделал немой…

— Какой немой?

— Мы вечор его поймали… Беспременно он и спалил!

— Где же поджигатель?

Егор не дал продолжать Ивану Потапычу.

— Это вечерось мы нищенького одного нашли, ваше благородие, — отвечал дядя Егор, — по своему незнанью и приняли было его за поджигателя. А он ходит по деревням, Христовым именем побирается…

— Он содержится у вас?

— Попридержали было, да отпустили…

— Ка-ак! Отпустили поджигателя?!

— Какой поджигатель, ваше благородие! Он и без того обижен от бога, без языка и без разума, а тут еще поджигать станет!

Но чиновник и слушать не хотел.

— Да как вы только смели это сделать? Скрывать преступление? Отпускать мошенников, разбойников, поджигателей! — кричал следователь, колотя себя в грудь и топая ногами. — Ну, дружки, попались! Теперь я вас всех под суд упеку!

Мужики не знали, что говорить, перепугались и молчали. Иван Потапыч удрал из избы.

— Ваше благородие! — начал Егор, собравшись с духом. — Немой живет в Замятихе, его можно оттоле ссячи, коли вашей милости он нужен.

— Стану я время терять! Что раз сделали, того уж не воротишь, — сказал чиновник. — Ну, да я зла не хочу вам делать. Соберите мне сейчас по двугривенному с дому, и бог с вами!

Мужики задумались. Хоть не велика контрибуция, а все жаль: двугривенный на земле не поднимешь.

— Нельзя ли как поменьше, ваше благородье, — заговорили в толпе.

— Неблагодарные свиньи! — выругался следователь. — Вы должны молить бога, что я больше не потребовал! Знаете ли вы, какое дело-то вы сделали? Уголовное!

Мужики чесались.

— Оно так, ваше благородье… Да мы ноне сами погорелые… Не грех и сбавочку сделать…

— А я разве бы взял с вас по двугривенному, если бы не знал, что вы погорели? Не разговаривать больше!.. Вон!

Голопузовцы повалили за двугривенными. Терентий Захарыч во время следствия был на мельнице. Возвращаясь домой, он увидел на улице мужиков, бегущих к Старостиной избе.

— Куда вы, православные?

— А! Терентий Захарыч! Скорей бери двугривенный да неси к старосте… Следователь велел! Скорей! — кричали в ответ, не останавливаясь, мужики.

— Постойте, постойте!

Один мужик приостановился.

— За что двугривенный? — спросил у него Терентий Захарыч.

— А за пожар-то!

Чиновник, собрав двугривенные, вышел на крыльцо и велел подавать лошадей.

Подъехала тройка.

Чиновник, закурив папироску, сказал Стручку: «Прощай Еремей Пахомыч!» — и взобрался на телегу

— Здравствуйте, ваше благородие, — сказал подошедший Терентий Захарыч.

Следователь взглянул на мужика:

— Ты что же мне двугривенный не принес?

— Виноват, ваше благородие, не принес, — ответил Терентий Захарыч.

— Почему?

— Да потому, что не резон вам обирать нашего брата! Эх, ваше благородие! И не грех вам последние нитки с погорелых тянуть! Премудрый Еклезиаст* сказал…

— Ка-ак? — заревел чиновник, не дав окончить. — Что сказал премудрый Еклезиаст?! Оскорбление начальства?! В тюрьму!

— Никакой тюрьмы не боюсь, ваше благородие, не стращайте! — спокойно ответил мужик.

— Сейчас акт составлю! Бумаги и перо! — приказывал возмущенный чиновник.

Староста кинулся исполнять приказание. Терентий Захарыч и того не испугался.

— Пишите, а мы к ответу явимся. За правду не боюсь.

Староста возвратился с бумагой и чернильницею.

— Извольте, ваше благородие!

— Хорошо… Ну, да не надо, Пахомыч! Я этого мерзавца и так доеду. Жди через неделю бумаги от высшего начальства, — прибавил чиновник и велел ямщику ехать.

— Слушаю, ваше благородие! — насмешливо сказал Терентий Захарыч.

Колокольчик зазвенел.

— Ах, это мужичье необразованное! — говорил чиновник, перекидываясь из стороны в сторону в телеге. — Каковы! С ними скоро житья не будет нашему брату… Да нет же, — утешал он себя, — таких немного. Один только этот грубиян! А что один сделает? Ничего! Слава богу, что другие-то баранье… Ямщик, пошел скорее!..

Голопузовцы провожали глазами чиновника. Когда тройка скрылась, многие заговорили:

— Напрасно ты, Захарыч, эдак-то с ним говоришь… Загубит он тебя, да и нам достанется.

— Ничего он не сделает, нонича уж не те времена стали, чтобы человек ни за что пропадал…

— Это еще неизвестно. Пришлет он те эту бумагу-то, и увидишь! Сгинешь в остроге..

— Никакой он бумаги не пришлет… Эх, православные, ничего-то вы не ведаете! Темны вы! — заключил Терентий Захарыч и пошел в огород.

Мужики говорили:

— Удивленье, братцы, что это за мужик у нас Тереха! Што и говорить: одно слово — голова мужик! Разговаривает мало, зато што ни слово — все дело!..

Помните, как он тогда с посредственником*-то резался?

— Еще бы! Кабы не он, луга бы от нас совсем тогда отошли!..

— Ловко он в те поры посредственнику сказал: «Вы, говорит, свечка, у вас меч, вы на правду представлены..»

— Тереха — голова с мозгом, грамотей!

— Он во всех науках искусник. Попы и те не могут его загнать, а на што уж, кажись бы, они сильны в этих науках-то… Д-да, сила мужик!

— Сила…

Мужики призадумались над силой Терехи.

— Даром отдали по двугривенному!

— Известно, даром!

— Кабы не рябой, ничего бы не взял, — сказал рыжий Сысой, — рябой всему причина.

— И то: от него вышло… Он ведь первый-то вызвался: «я знаю».

— Верно… Надо бы миром поучить рябого. Соберем десяток?

— Соберем. Десяток все разберет…

ПРИМЕЧАНИЯ

править

Повесть «Крестьянское горе» впервые была напечатана в журнале «Современное обозрение» № 2, 1868, затем с некоторыми изменениями вошла в сборник крестьянских повестей и рассказов Ф. Д. Нефедова «На миру» (1872).

Гужом — друг за другом, вереницей.

Роспуски — повозка, дроги.

Теплина — костер.

Варгане — органе.

Купина — икона богородицы.

Мутовка — деревянный предмет для взбалтывания жидкости.

Десятский — выборный на какую-либо низшую должность.

Брашна — угощение.

Екклезиаст — название самой древней части Библии, относящейся ко II тысячелетию до нашей эры.

Посредственник — мировой посредник. Посредники выбирались из дворян для разрешения споров с крестьянами.



  1. Корыван — хоровод. — Прим. автора.
  2. Во многих местах наших средних губерний на покосе все женщины работают в одних рубашках. — Прим. автора.