Дорошевич В. М. Воспоминания
М., «Новое литературное обозрение», 2008.
В то время, как вы, «собравшиеся толпою, акафисты поете фистулою», позвольте мне к «звонким дискантам»1 прибавить одну басовую ноту и тем, быть может, нарушить стройность сладкогласного концерта.
В то время, как вы празднуете сорокалетие уничтожения крепостного права2, позвольте мне, как очевидцу, утверждать, что есть еще уголок земли русской, где крепостное право не тронуто и цветет во всей его махровой прелести.
Я имел удовольствие вдыхать его аромат, я любовался его цветом, хотя официально крепостное право было уничтожено для всей России еще до моего рождения.
На пристани поста Корсаковского среди рабочих стоял мужчина огромного роста и необъятной тучности, в коротеньком нагольном тулупе и дворянской фуражке, весь красный, синий от волнения, сквернословил самым невероятным образом и «сучил кулаки», — по-видимому, безо всякой надобности.
Неужели он? Несомненно, он!
Я выскочил из катера, подбежал:
— Володя?!
С минуту мы смотрели друг на друга, как пораженные громом, потом раскрыли объятия, и я исчез в промозглом тулупе. Мы долго не могли прийти в себя.
— Ты? На Сахалине? Он загрохотал:
— А то где же еще ты меня надеялся встретить?
Это был В.Н. Б--в, когда-то издатель ежедневных газет в Москве, теперь смотритель каторжных поселений на Сахалине3.
Он сломал русско-турецкую кампанию4, был в Туркестане и вышел со службы отставным рядовым.
— Когда я в пятый раз был унтер-офицером, — рассказывал он, но его прерывали:
— Постой! Как же ты мог быть унтер-офицером, когда в отставку вышел рядовым?
— А меня разжаловали! — скромно пояснял он.
Старой дворянской фамилии, он просадил много своих денег и еще больше чужих.
Всю свою жизнь он прожил «описанным». Когда у него спрашивали:
— В каком стиле у тебя мебель? — он отвечал:
— В Б--ском. Видишь, везде печати! Это был действительно «человек печати».
Каждую неделю он должен был отмечаться в другом городе, потому что каждую неделю его собирались посадить за мордобитие по какому-нибудь новому приговору.
Дела о «мордобитиях» были у него у всех мировых судей Москвы. Да и не одной Москвы.
Многие москвичи, вероятно, помнят эту исполинскую фигуру в черкеске с бесчисленными Георгиями, которые он надевал и снимал «по вдохновению»:
— Знаешь ли, нужно. Импонируют.
Чем он не занимался!
Имел свечной завод, держал огромную типографию, в которой одновременно печатались три ежедневных газеты, один еженедельный журнал, один ежемесячный.
Затем решил сам сделаться издателем и издавал газеты: «Вестник объявлений», «Голос Москвы» и «Жизнь».
Купил было еще четвертую — «Эхо» в Петербурге5.
— Черт возьми! Начну издавать несколько газет в Москве, несколько в Петербурге, — одновременно! Всех направлений! А там будут выходить мои газеты в Одессе, в Киеве, в Харькове, в Тифлисе…
Издательство кончилось тем, что он в десятый раз в жизни разорился, разорил других и прославился: напечатал в «Жизни» пушкинскую «Пиковую даму», приняв ее за произведение какого-то Ногтева6.
— Принес. Недурная вещица. Ну, и напечатал. Черт же ее знал, что она Пушкина!
После этого Б--в махнул рукой на издательство и решил ехать с Ашиновым в экспедицию7.
Но Ашинов, познакомившись с Б-вым поближе, отказался взять его есаулом в Африку.
— Атаман, а струсил! Мелюзга!
С отчаяния бывший издатель пошел в становые приставы в Нижегородскую губернию.
Но там был найден «неудобным» и переведен в исправники куда-то в Сибирь. Но и в Сибири его нашли «неудобным» и «попросили».
— Хорошо еще, черт возьми, что самому дали уйти!
Затем он странствовал с караваном в Аргентине, чем в свое время произвел немало шума.
— Ты понимаешь, — палатки, конвой, треск.
— Да, я помню, в газетах писали.
— Ну еще бы! Аргентинское правительство взбудоражилось. «Агент русского правительства!» Объезжает зачем-то эмигрантов из России.
— Да тебя кто-нибудь уполномочивал?
— А никто!
Так, «сам поехал».
— Думал сделать революцию. Выходцев из России много. Целые селения. Думал поднять и присоединить Аргентину к России!
Когда его «попросили» из Аргентины, Б--в очутился в Калифорнии.
— Думал — золото. А это — было! Будешь в Сан-Франциско, — вот тебе адрес. Зайди. Приятель! Он тебе расскажет. У него газеты целы с моими портретами, как я был к кровати привязан!
— Зачем же тебя в Сан-Франциско к кровати привязывали?
— А в каторжной тюрьме за буйство.
«Проделав» каторжную тюрьму в Сан-Франциско, Б--в вернулся в Петербург, обратился к родственникам и покровителям, нашел протекцию и был назначен смотрителем поселений на Сахалине.
— А я, брат, еще здесь из лучших! — хохотал он. — По совести говорю. Другие еще хуже меня. Видят, что человеку все равно Сахалина не миновать, — ну, есть протекция, — его и отправляют сюда служащим, чтобы не отправлять через год, через два иным манером!
Конец его карьеры на Сахалине, к слову сказать, был очень печален.
Как энергичный и «лучший из служащих», он быстро пошел в гору, получил повышение, был сделан начальником тюрьмы.
И тут уже развернулся вовсю и «пресекся»: даже на Сахалине отдан был под суд.
Он лупил арестантов «вверенной ему тюрьмы» смертным боем, драл больных, силой брал из лазарета и порол, подвергал тяжким телесным наказаниям неизлечимо и тяжко больных, освобожденных от телесных наказаний, — и, наконец, «фактический контроль» открыл еще растраты и хищения по денежной части.
По телеграмме его отставили и отдали под суд.
Б--в кинулся в Хабаровск к вершителю тамошних судеб, приамурскому генерал-губернатору, просить об отмене распоряжения «в видах охранения престижа власти в глазах лишенных всех прав каторжан».
Обычный сахалинский «мотив».
Но в приемной генерал-губернатора чиновник особых поручений объявил:
— Его высокопревосходительство не желает вас видеть. Ваше дело передано судебной власти и будет разрешено судебным порядком.
А суды в это время были введены на Дальнем Востоке уже новые, взамен старых с бесконечным «письменным» производством.
Этого уже не выдержал В.Н. Б--в.
В ответ на слово «суд» — он упал, весь черный, на губах пена, и тут же умер на полу генерал-губернаторской приемной.
Его хватил удар.
Так кончил свои дни «Атаман Буря», как его звала каторга8.
Умер, быть может, один из последних, породистых, расовых крепостников.
Есть, конечно, еще много, очень много крепостников. Но это «крепостники-мечтатели». Крепостники, так сказать, в «потенциальном», или, — как я прочел на днях в одной провинциальной газете, — в «импотентном» состоянии.
Б--в был одним из последних действовавших, живших по крепостному праву, — крепостников pur sang9.
Когда его судили в Москве за двоеженство, — был и такой случай, — в числе свидетелей бьи вызван его карлик Грашка, изумивший всю аудиторию. Тогда еще дела о двоеженстве слушались с присяжными и при открытых дверях.
— Ваше звание? — обратился председатель к карлику.
— Дворовый человек господина Б--ва.
— Так сказать, бывший дворовый? — мягко переспросил председатель.
— Никак нет. Дворовый. Меня их дяденька выиграли в карты у такого-то, а потом продали своему племяннику.
— Как «выиграл», «продал»? — не выдержал даже прокурор. — Да ведь крепостное право давно уничтожено. Разве вы не знаете?
— Может, где уничтожено, — про то мне неизвестно. А у нас — нет! — высокомерно, даже с презрением отвечал Грашка. — Пишите: «дворовый крепостной человек господина Б--ва».
Что бы ни начинал Б--в, он ничего не мог представить себе иначе, как на условиях «крепостного права». Заводил три газеты:
— Знаешь, я думаю общежитие для сотрудников устроить. Тут же при общей редакции. Вставать по звонку. Молитва, чай, гимнастика и до завтрака писать.
— Да ведь это же казарма!
— Что ж, что казарма?! Казарма дисциплинирует.
В типографии у него работали только те из московских наборщиков, которые даже на Хитровом рынке не могли найти себе пристанища.
Как сейчас помню посещение вместе с ним вечером его типографии. В типографии вспыхнул тиф, голый наборщик, пользуясь темнотой, прибежал по морозу сказать, что в типографии один помер.
— Пойдем вдвоем. Одного еще убьют.
Был январь. А в типографии еще ни разу с начала зимы не топили. В огромных мастерских было холодно, как на дворе, темно и пусто.
— Где подлецы?
Б--в открыл один из шкафов.
С верхней полки на нас глядела голая спина свернувшегося в клубок человека.
— А вот мы его сейчас подпечем!
Б--в поднес лампу к голой спине и начал «подпекать».
Человек перевернулся, полетел с полки и совершенно голый, — только какая-то тряпочка вокруг пояса, — корчился и орал от боли и от испуга спросонья, у наших ног:
— Батюшка… Не буду… не бейте… не буду…
Кое-как он очухался и указал наконец, где остальные наборщики.
В крошечной кухне было жарко, было душно. А она тоже была с начала зимы не топлена.
Сорок человек сидели здесь, на лавках, на полу, среди страшного зловония, отапливая комнату своим теплом.
В уголке лежал совершенно голый труп. Все обрывки одежды с него стащили.
На лавке метался в жару умирающий.
Уйти никто не мог, потому что было не в чем. Они пришли осенью и должны были ждать весны:
— Тогда ночью сбежим!
Никакой платы им не давалось. Просто ежедневно покупали на 2 рублям провизии для всех. Если отказывались слушаться, Б--в бил их смертным боем.
— Да ведь это какое-то невольничество! — воскликнул я, пораженный тем, что видел и слышал.
— Крепостное право, братец, — радостно поддакнул Б--в, — они моя крепостные, я их отец. Работы нет — все равно кормлю. Что бы без меня стали делать, голая команда? А тут живут крепостными, подлецы, и все. Так; что ли, черти? — весело крикнул он.
— Так уж… Чего там! — кряхтели люди, копошившиеся на полу, на лав< ках. — Полицию бы!
Через час полиция выводила их, голых, в казенных полушубках, и отправляла в часть.
Б--ская «крепостная» типография была закрыта.
— Я хоть из-за идеи работаю! — горячился он, доказывая мне, что он на Сахалине «еще из лучших». — Я из-за идеи. А они…
И Б--в характеризовал гг. служащих неудобосказуемым, но метким словом.
— Обрадовались, мелюзга, что получили крепостных. Ведь что такое был крепостной? Лишенный всех прав — вот и все… Жрут, наживаются, присосались, как пиявки, напиваются…
— Постой, — ну а ты-то из-за какой же идеи?
Б--в посмотрел на меня торжественно и показал пальцем:
— Это что?
— Ну, тайга.
— А за тайгой что?
— Ну, тундра.
— А это что?
— Ну, камни.
— А какой месяц?
— Май.
— А это что?
— Да снег! Отстань ты, ради Бога!
— Ну так ют! При снеге в мае, среди тайги, среди тундры, среди камней мы покажем, что можно сделать при крепостном праве! Понимаешь идею? Понимаешь идею? Понимаешь?
— Ай, Володя, Володя! А еще среди твоих газет была, кажется, одна либеральная!
— Так что же, черт возьми, нам делать, когда газета нужна теперь либеральная? Пусть уж, черт возьми, и либеральные газеты крепостники издают! Все лучше, чем либеральную газету либерал издавать будет. Будем и либеральную печать в своих руках держать!
— Да ведь не воскресить, душа моя Володя, не воскресить!
— Ну, это еще бабушка надвое сказала! — с убеждением отвечал он. — Что там ни говори, а крепостное право, оно в сердце еще осталось, в сердце. Веет еще им. Крепостнику еще жить можно. Значит, не совсем умерло. Да вот тебе! В Сан-Франциско отнял чужое, набил морду, — в каторжной тюрьме. Потому свободная страна. А у нас! Езжу по всей России, морды бью, — ну, прямо как в былые времена станционным смотрителям — процессов ко мне видимо-невидимо, — а ничего. Начальством даже сделали. Свою участь не
умел устроить, — чужие дали устраивать. Чисто при крепостном праве. Живет еще оно, матушка, в сердцах живет. В воздухе носится. А как здесь, на опыте, например, докажем, что можно при крепостном праве среди тайги, среди тундры, среди камня, устроить. Не произведет, думаешь, впечатления? А? Ежели это хорошо, так почему не ввести опять? А? На кой нам черт непременно за Западом по пятам ходить? На запятках у Запада ездить? Мы должны самобытно, по-своему развиваться! Западу не годится крепостное право, — черт с ним, пусть у них не будет. А у нас, — опыт доказывает, что полезно крепостное право. Ввести опять! Обезьянничать-то нечего. Довольно-с заботиться, чтоб нас «Запад похвалил». Это унизительно, черт побери! Самобытно надо действовать-с, по-своему! Мало ли что отменено! А нужно, — и опять ввести.
— Да не введут, душа моя! Не введут! И сахалинский опыт не поможет. Ведь нельзя же сто миллионов человек всех прав состояния лишить!
— А не введут, — и не надо! Мне-то, в конце концов, какое дело? Мне здесь хорошо — и все. Душой отдыхаю. Ты знаешь, у меня ведь никогда ничего не спорилось. Энергии отбавляй, а дело не идет. Отчего? Все оттого, брат, что крепостного труда не было. Зато здесь, как очутился в крепостном праве, как рыба в воде плаваю. Нет, да что говорить! Ты ко мне приезжай… чуть было не сказал «в имение»… ко мне в селение приезжай. Погляди, что только делается! Что только делается! Чудеса покажу! Чудеса!
Через несколько дней я поехал к нему… тоже чуть было не сказал «в имение»… в селение.
Б--ва я застал на крыльце его дома.
Он был красен, почти черен, как всегда в минуты бешенства, ругательски ругал и анафемствовал какую-то бабу, которая стояла перед крыльцом, хныкала и терла кулаками глаза.
— Так не хочешь идти? Не хочешь идти, тварь ты этакая? — вопил, как исступленный, Б--в.
— Да что ж я, ваше выскородие… Нешто я? — хныкала насмерть перепуганная баба. — Мне не все равно? Я бы пошла-те, да сожительте не пускает.
— Сожитель? Сожитель? — ревел Б--в все выше и выше.
— Привык-те, — говорит. Не пускает-те…
— А морду хочет, чтоб я ему наломал? Морду хочет? Где подлец? Где твой сожитель?
— Да вон он за углом-то… Что ж, Михайлыч-те?.. Дома фордыбачишь, а тутотки за угол прячешься…
Из-за угла вышел растерянный, сконфуженный, испуганный поселенец, скинул картуз, поклонился.
Б--в чуть не полетел с крыльца, так быстро сбежал и кинулся к «сожителю» с кулаками.
— Ослушаться, мерзавец, ослушаться?
«Сожитель» повалился в ноги:
— Вашескобродие! Шесть годов ведь прожили! Дом! Хозяйство!..
Б--в вцепился ему в волоса.
Но тут уж я вступился:
— Владимир Николаевич!
— А? Ты? — тяжело дыша, обратился ко мне Б--в. — Здравствуй! И не заметил!.. Запереть подлеца на съезжую10, я потом с ним поговорю! — завопил он.
Пара каторжан-«дворовых», кучер и работник, потащили «сожителя» на съезжую.
— Что ты тут такое творишь?
— Да как же! Представь себе! Надавали тут еще до меня баб без всякого толку. Прямо сыпали баб — и все. Безо всякого соображения. Во Владимировке что ни дом — то баба. А в дальних поселениях ни одной бабы. Ну, как им жить? Теперь представь себе, из дальнего поселения подает мне поселенец прошение, — и хороший поселенец, заметь, — я его знаю. Просит выдать ему для домоводства корову и бабу[1]. Ну, в корове я ему откажу, — потому что нету. А бабу? Как я ему откажу в бабе, когда их сколько хочешь? Ну я и распорядился отправить эту тварь. На кой черт она своему сожителю? Шесть лет пожили — и довольно.
— Да ведь действительно, вероятно, привязались друг к другу. Если не любовь, так…
— Ах, оставь ты, ради самого Христа, эти миндальности! — схватился за голову Б--в, — повторяй их там где-нибудь у себя «в Европе». Я, — извини меня, пожалуйста, — не поп. Я не спрашиваю: «согласна ли?», «не согласна ли?» У меня есть свои соображения! Нет в селенье бабы, — послать бабу! Я не венчаю!11
И он повел меня показывать чудеса.
— Домик для проезжающих чиновников. Видел? А? Какова штучка? Амбар! Еще амбар! Мастерские!
Избы поселенцев стояли развалившиеся. Зато амбар, мастерские были новехонькие.
— Все, брат, «крепостным трудом» сделано. Приезжают — диву даются. Амбары были полны.
— Тут ободья, брат, для колес свалены, тут втулки.
— Чего ж они лежат-дожидаются?
— Да понимаешь, несообразно сделаны! Черт его знает! Потребность, понимаешь, огромная. Ну и навалят для продажи. А оно там не по марке как-то, что ли, вышло. Я этих дел не разберу. Черт его знает! Понимаешь, первый опыт. Всегда возможны ошибки. Дуги гнем!
— Тоже, может быть, не по марке?
— Смейся, чертушка, смейся! Зато, глянь, производство-то какое, производство-то! Как видишь, шпалы, в штабелях сложены, лежат. Гниют, черт их побери!
— Почему же гниют?
— Взял поставку на уссурийскую дорогу, а к сроку не поспел, — ну, и остались. Ведь народ здесь какой! Черт народ! Ну да постой! Я им порядок водворю. Вон кузница. Все готово. Только железа еще из казны не выдают. Да это что все! Это все будет. О, ты посмотри! Из земли-то что повыросло! Кузница, амбар, горы материалов. И все как? Мановением руки! А? Приказал — и выросло. Вот тебе и крепостное право! Что с ним можно сделать!! Идем в мастерские!
— А в мастерских что работают?
— Да все. Что прикажу, то и работают. Слесарня есть, переплетная есть, теперь вот работают коллекцию древесных пород для хабаровского музея. Сапоги тоже шьют. Думаю, брат, типографию устроить!
— Нет уж, Володя, типографии ты лучше не устраивай!
Б--в расхохотался.
— Ха, ха, ха! Помнишь? Нет, брат, здесь не то. То вольный, шельмец народ. Подлецы!
И он пустился в объяснения, как необходима типография для казенных работ на юге Сахалина и как это будет выгодно, «раз работа будет производиться „своими“ людьми».
— И газету еще, пожалуй, издавать будешь!
— И издам!
Он посмотрел на меня победоносно.
— А ты что думаешь?
— «Крепостное право» — по названью?
— И ты первый передовую статью мне напишешь в восхваление крепостного права, когда увидишь, каких мы тут результатов достигаем! Конечно, если захочешь взглянуть на вопрос прямо. Ну, а если захочешь стоять на запятках у Запада…
В тот же вечер мы с Б--вым уехали в пост Корсаковский. А на следующий день ко мне в квартиру, — Б--в остановился у меня, — влетел взбешенный помощник начальника округа, заведующий постом.
— Это черт знает что такое, Владимир Николаевич! — завопил он. — Опять ваши галманы-черти12 в пост припожаловали. Троих уже за воровство схватил. Прямо грабят! Это невозможно!
— Хе, хе! Это мои поселяне! — расхохотался Б--в. — Чисто цыплята за наседкой, везде за мною. Куда я — туда и они прут!
— Что ж они, любят тебя так, что ли?
— Какое там любят! — с остервенением воскликнул помощник начальника округа. — С голоду дохнут. От пахоты он их отбил, от хозяйства отбил, погнал работать в мастерские, строить. А мастерские шиш дали, а построек его казна не принимает, потому что не заказывала. Вот и ходят за деньгами. Жрать нечего. Он в пост едет, и они гурьбой в пост валят. Он домой поедет, и они домой за ним попрут. Уезжали бы вы, Владимир Николаевич! Хозяйствуйте там! А то еще тут, черт его знает, резать начнут.
Б--в побагровел и заорал благим матом:
— «Резать», «резать», а вы чего здесь, черт вас возьми совсем! Какой вы помощник начальника округа? А? Спрашивается! «За воровство задержал». Чего ж вы ко мне пристали, если за воровство? Головы у вас нет? Вы порите, раз поймали, — вот и все!
— Да что же мне каждый день с утра до ночи их всех, что ли, драть? — закричал, тоже «как порезанный», помощник начальника округа. — Дела у меня другого нет?
В эту минуту влетела моя квартирная хозяйка, жена зажиточного ссыльнокаторжного, с воем, с плачем:
— Ваше высокобродие! Что ж это? Ваши поселенцы пришли, вас спрашивают, всю провизию в кухне расхватали, кофейник у меня силой отняли, самовар тащат! Ваше высокобродие!
Б--в вскочил:
— Все, подлецы, растащат! Это верно! Все, подлецы, растащат… Вот я им…
И, сжав кулаки, ринулся в кухню.
Увидав его, поселенцы кинулись опрометью.
— Кастрюлю тащат! — вопила хозяйка13.
Б--в успел схватить только последнего, в дверях, сжал ему горло и принялся душить.
— Брось его! Брось! — вопил уже я, вырывая полумертвого поселенца из его рук.
Б--в опомнился, шваркнул поселенца об пол, прошел в комнату, «плюхнулся» в кресло и подпер голову кулаком. Он едва переводил дух, смотрел тупо и дико.
— Да приди ты в себя! Ведь чуть было не задушил человека. Ну, за что? За что?
Он снова остервенел было на минуту:
— Вот где они у меня сидят, вот где! Но затем махнул рукой:
— А-а, черт! Ведь действительно с голоду они… вот что, нет ли у тебя водки?
Ну, скажите, чем не счастливое сочетание Хлобуева с Ноздревым?
Беседа с этим старым знакомым объяснила мне на Сахалине многое, чего я не понимал, что казалось мне странным, диким, невероятным.
Объяснила многое, — чтоб не сказать, «объяснила все».
Все кругом было странно, дико, так не похоже на жизнь Европейской России.
Что же это такое?
И беседа с Б--вым объяснила мне все.
Я просто перенесся в эпоху крепостного права.
Кругом царило, цвело во всей его прелести оно, развратное и развращающее.
Крепостное право с «лишенными всех прав» — крепостными и служащими, «господами», — как их зовут каторжане и как они зовут сами себя.
Просто в России в одном уголке не отменено еще крепостное право. Теперь становилось все понятно, вся эта жизнь, все отношения, даже дикие для уха «сахалинские» выражения.
Люди исполняют лошадиные работы.
Десять-пятнадцать каторжан, впрягшись, везут, по ступицу в грязи, по дороге воз. Казалось бы, запрячь лошадей — и проще, и удобнее, и скорее.
Но ведь это крепостной труд. Чего ж его жалеть?
Двадцать-тридцать каторжан тянут невод по маленькой речонке. Тянут нехотя, еле двигаясь.
Невод! Только одно название, что невод! Пятеро-шестеро справились бы с работой за милую душу, сделали бы и скорей, и спорей.
Десять человек работают в палисаднике, ковыряются целый день там, где и двоим-то делать нечего.
— Вы пришлите человек двух там поправить у нас столбы! — распоряжается начальник округа. — На полчаса работы!
— Да как же! — ворчит начальник тюрьмы. — Сделают они, черти, вдвоем! Шестерых придется послать!
Почему?
Да потому, что это «барщина», — проклятая, постылая «барщина».
Барщина, отучающая от труда, делающая труд ненавистным.
В сахалинском труде нет оживления, нет бодрости, нет возбуждения от работы. Вид работающих арестантов — зрелище унылое, печальное, как похороны.
Человек, бывший уже свободным, снова сдан в крепостную зависимость. Они не работают, а отбывают барщину.
— Черт его знает! — хватаются по вечерам за голову начальники тюрем, составляя «наряд» на завтра. — Что я стану делать? Анна Ивановна прислала записку, просят дать ей восемь человек на работу в оранжерею. Петр Петрович требует пять человек на парники. Анфисе Карповне нужно семерых для сада. Игнатию Николаевичу десяток для огорода. Где я им возьму народу? Нечего делать! Пошлите — и запишите народ на плотничьих работах!
Они посылают за народом в тюремную канцелярию, как в вотчинную контору:
— Прислать! И все!
А в случае недовольства они опять-таки, как в вотчинную контору, дают в тюремную канцелярию распоряжение «разложить и выдрать». «Дают записочку», — часто самому назначенному к наказанию:
— На, брат, отнеси к начальнику тюрьмы. Спросишь ответа!.. Я тут пишу, что нужно.
— Так что, ответ дадут?
— Дадут, брат, дадут! Не беспокойся.
Начальники тюрем показывали мне много записочек, написанных дамскими ручками, — женами гг. служащих.
«Добрейший N.N.! Прошу вас наказать розгами такого-то. Он опять мне нагрубил».
Или вот, текстуально, записка одного из гг. служащих:
«Многоуважаемый N.N.! Один из партии рабочих, поправлявших тротуар около моего дома, все время орал песни, несмотря на то, что я высылал сказать, что барин спит. Прошу вас узнать виновного и выдрать его, как следует. Уважающий вас такой-то».
Это — обычная сахалинская картина: жена служащего, которая топает ногами на данного в прислугу каторжанина и орет благим матом:
— Вот мужу скажу, запороть велит тебя, мерзавца!
И я сам видел одного смотрителя, который лупил по щекам и вопил:
— Опять барыне юбку прижег! Запорю, разбойник!
— Ну, охота вам так волноваться! — уговаривал я его.
— Да как же с ними, с подлецами, не волноваться? Прачкой подлеца к| себе зял. Один только и умеет юбки плоить14 и гладить. И, как назло, возьмет, подлец, и прижжет. А жена мне сцену.
Сохранилась и другая угроза крепостного права:
— Забрить лоб.
Но она значит на Сахалине не сдать в солдаты, а отправить в кандальную.
— Башку обрить велю! В кандалы закую мерзавца!
Это обычная угроза, как со стороны гг. сахалинских «помещиков», так и со стороны сахалинских «помещиц». Последние даже особенно любят к ней| прибегать.
Развратное крепостное право развращает обе стороны: и «крепостных», и «господ».
С одной стороны, развращающее душу, вытравляющее из нее все человеческое, заставляющее пресмыкаться и прибегать ко всяким низостям, — отсутствие всяких прав и надежда только на «милость».
С другой, — такое же развращающее право по своей воле безнаказанно распоряжаться чужой жизнью, судьбой, телом и душой.
«Крепостная зависимость» слышится в этом подлом, приниженном тоне, в котором обращаются к вам «рабы»:
— Ваше высокородие, явите такую начальницкую милость, обратите внимание ради Самого Христа Бога, будьте столь добродетельны…
И это по поводу самой грошовой подачки.
Крепостное право — и в этом обязательном снимании шапки перед всеми «господами», своими и чужими.
— Не снял шапки перед господами, — порка!
Крепостное право и в обращении «господ» с каторжанами:
— Эй, ты, животное!.. Эй, ты, мерзавец!.. Эй, ты, такой-сякой, разэтакой!
И даже в похвалу:
— Ах, молодец, мерзавец ты этакий! Мне рассказывал один из служащих:
— Меня тюрьма как узнает? По бровям! Сами сознавались. Выхожу, — первым долгом мне на брови глядят. Как брови? Не сдвинуты, — ничего. Складка вот здесь — у них спины уж корежатся. Ведь каковы, подлецы? Как подметили! Признаться, сам у себя даже не замечал! А верно! — добавлял он с самодовольством. — Опять тоже и по приветствию они знают. Выйду, — гаркну: «Здорово, мерзавцы!» Ну, и галдят: «Здравия желаем!» Так все и улыбаются. Знают, подлецы, что весел. А вышел, не назвал «мерзавцами», — дрожь, палач уж за кобылу берется.
Ну, чем не «отец» былого крепостного права?
Это «отеческое» крепостное право сохранилось даже в обычае, которого придерживаются многие начальники тюрем.
Наказанный розгами должен явиться к начальнику и, кланяясь в пояс, благодарить:
— Покорнейше благодарю, ваше высокопревосходительство, за то, что велели отечески поучить.
Так-таки и говорят: «отечески».
— Чтоб злобы не было! — как пояснял мне один начальник тюрьмы.
— Вы наш отец, а мы ваши дети! — должны обращаться каторжане к начальникам тюрем, не иначе, если хотят заслужить благоволение.
И разгневанный сахалинский «помещик», служащий, кричит непокорному, лишенному всех прав то же, что кричал помещик былых времен своему «рабу».
— Закон?! Я тебе покажу закон! Я тебе бог и царь! Это их любимое выражение.
Это, поистине, служебное отребье, — которое посылается туда из Европейской России, потому что здесь они ни к чему не пригодны, — не только играет на Сахалине в «помещиков», но и чувствует себя ими.
Таков и взгляд на Сахалине на служащего. Такова и мерка для его определения.
— Послушайте, X. невозможен! Он творит невероятные вещи!
— А что такое?
— Да помилуйте, он сам, например, рассказывает, что дерет по пяти, по шести часов кряду. Придет в канцелярию, посередине кобыла с арестантом, около палач. А он сидит и занимается делами. Попишет, попишет: «Дай!» Палач «кладет розгу». Потом еще минут десять ежесекундного ожидания: вот-вот «обожгут». И главное, что не хвастовство с его стороны, а все правда. Я сам видел людей, запоротых до невозможности. Прямо плачут: «На какую же работу мы теперь годны, какие уроки исполнять? Значит, кончать теперь век на кобыле?» А одного, который сидит теперь в тюремном карцере, так задрал, — что, когда мы с ним войти хотели, тот Христом Богом молил: «Не входите! Пожалуйста! Убью! Отвечать потом придется». Даже он сказал: «Действительно, ходить не стоит. Человек очень озверен. Это верно!» Что ж это такое?
— Н-да! Крутенек! Но зато какой хозяин! Вы посмотрите, какие он дома для чиновников выстроил! Какие амбары!
Так расценивают их другие, так сахалинские помещики «и сами себя понимают».
Ни один начальник тюрьмы не поведет вас хвастаться, что им сделано для арестантов, — тут и хвастаться-то нечем, — прежде всего он поведет вас показать, какой он «хозяин».
— Нет, вы извольте посмотреть, домики-то, домики какие сооружены для служащих! Нет-с, вы вовнутрь загляните, вовнутрь, отделка какая! Европа-с! Камины устроил! Камины! А склады, какие для материалов склады! Века складам не будет! Резьбой украшены. А вы не видали, какие у меня огороды, парники? Пойдемте, посмотрим! А? Видали что-нибудь подобное? Вот вам и Сахалин! Вот это оранжерея строится. Жена хочет арбузы выращивать. Ну, детишкам забава. У каждого своя грядка. Пускай землянику ростят!
И он в главную заслугу ставит, что устроил для себя парники, оранжерею.
— Писать будете, — не забудьте! Не свиньями, мол, живут!
Поселья ведь разоренные, но «помещики» живут хорошо, как гоголевский Хлобуев, у которого крестьянам жрать было нечего, — а в погребе отыскалась бутылочка-другая «замороженного», чтоб спрыснуть продажу имения за грош.
Сахалинские помещики отличаются от прежних помещиков «при крепостном праве» только тем, что те все-таки хоть «на земле выросли» и землю знали, — а эти разные выгнанные фельдшера[2] и прочие разные «бывшие» и земли-то, и хозяйства не видали. А им дали устраивать быт и полновластно распоряжаться безответными «лишенными всех прав».
Вы едете сахалинской дорогой; направо, налево все эти Тауланы15, — заброшенные селения. Полусгнившие, покосившиеся остова домов. Рамы, окна — все выдрано, крыши разнесены ветром.
— Живет кто-нибудь?
— Ни души. Какой тут черт жить будет? Туги жить невозможно! — с убеждением отвечает ваш попутчик-служащий.
— Зачем же строили?
— А, видите, ошибка вышла! Строили по весне, когда земля еще была мерзлая. Думали, жить будет можно. Кругом луговина — паши. А растаяло, — оказалась тундра. Трясина. Из дома в дом перейти нельзя, — завязнешь. Ну, поселенцы и бросили, сбежали.
Только крепостным трудом можно так распоряжаться. Только безответных крепостных мужиков можно так «устраивать».
А эти сахалинские затеи, напоминающие пышные затеи крепостного права? Эти «памятники рабства»?
Александровский туннель, например, сквозь мыс Жонкьер16.
Его рыли буквально по описанию из «Нивы»: «как надо рыть туннели». И при рытье партии, шедшие с двух сторон, разошлись в горе!
— Снарядов не было, ничего не было! Пороховые фитиля приходилось раздувать. Сколько народу глаза попалило! Что слепых стало! Подпор, креплений не умели ставить, — людей давило.
В результате — туннель с зигзагами, по которому никогда никто не ездил!
Без рабства можно предпринимать такие затеи? Чтоб люди, никогда в глаза не видавшие туннели, вдруг начали делать туннели!17
А знаменитые Онорские работы? Просека вдоль всего Сахалина, на несколько сот верст, через тайгу и тундру. Просека, которой нельзя проехать, — трясина, лошади по брюхо, — и которую бросили после того, как погибло несколько сот человек18.
На этих работах «бурмистры», надзиратели из каторжных, насмерть заколачивали рабочих, морили их голодом. Рабочие бежали, с голода убивали товарищей в лесу и питались человеческим мясом[3].
— Э-э, нет, не говорите! — возражают служащие. — Конечно, это не удалось. Но у бывшего зауряд-прапорщика Бутакова, инициатора этих работ, была идея. Прорезать весь Сахалин. Просека с севера на юг. С севера возили бы каменный уголь, с юга, скажем, хлеб. А из тайги на просеку выходили; бы инородцы, тунгусы, гиляки и прочие и продавали бы по сходной цене итоги своих пушных промыслов. Соболя, медведя и тому подобное.
Ну, скажите, разве это не маниловский мост между именьями Манилова и приятнейшего во всех отношениях Чичикова?
Разве это не маниловский проект, приведенный в исполнение и стоивший сотен — сотен человеческих жизней?
Разве не при крепостном только праве может так разыгрываться фантазия?
Манилов помечтал, помечтал и, кажется, заснул. И только. Но были при крепостном праве и Маниловы, приводившие в исполнение свои фантазии и прожекты.
В Тульской губернии, в Епифановском уезде, я сам видел в одном большом именье, «исторический» — «Зимний» пруд.
Удивительно правильный огромный квадрат.
Помещик — Манилов намечтался вырыть его зимою:
— Чтобы не отрывать «душ» от работы. В свободное время. Пруд не рыли, — его кололи ломами, землю рубили топорами.
— Зима была лютая-с, а работали чисто в средине лета. Все без кожухов, в одних рубахах, и те мокрые! — рассказывают старики-очевидцы.
В результате получилось: пруд и кладбище. Мокрые на морозе крестьяне простужались и мерли.
А помещик Манилов, доброй, вообще-то, души человек, знать ничего не хотел:
— Копайте!
— Не по злобе. Из самолюбия-с! — как поясняют старики-дворовые. — Чтоб соседи не смеялись. «Вот, мол, начал, — извините, глупость, так что бросить пришлось».
Этот зимний пруд со своим особым кладбищем стоит Онорских работ, и Онорские работы, с их людоедством, стоят этого, вырубленного в земле, Зимнего пруда.
Сахалинские «помещики», впрочем, имеют одно огромное отличие от помещиков «при крепостном праве». Не в профит их «крепостным душам».
Помещики «при крепостном праве» все же дорожили своими «душами». Разве уж такой, у которого их очень много, раскутится и ухлопает сотню душ на затею, «из самолюбия». Но, вообще-то, души были капитал. И помещик был заинтересован в том, чтоб души оставались живыми, — «мертвых душ», кроме Чичикова, никто не покупал.
А сахалинский «помещик» ничем не заинтересован в жизни своих «душ»: все равно, ему их ни заложить, ни продать нельзя!
«Души» помещику дарились изредка. А здесь каждый год присылают! Нет одних — другие будут. Таково отличие крепостного права, благоденствующего на Сахалине, от крепостного права, уничтоженного 40 лет тому назад для всей России. В остальном тождество полное.
Такое же деление «крепостных» на тягальных19 и дворовых.
«Дворовые» на Сахалине — это те, которые живут у «помещиков» в домах, в качестве прислуги, — и те каторжане, которые работают в канцеляриях.
Отношение каторжан к чиновничьей «дворне» такое же, как при крепостном праве было отношение тягальных к дворовым.
Полузавистливое, полупрезрительное.
— Жрут, дармоеды!
— Хвостом только треплют, подлецы! Всякому бы «лестно» попасть в дворню.
— Покомандовал бы!
И все ненавидят попавшего:
— Кровопивец! Кровь нашу пьют, лизоблюды! Своим первый враг! Эта развращенная дворня, занятая исключительно искательством, подслушиваньем, — только и делает, что интригует, сплетничает, наушничает, «наускивает» и действительно клеветами и ябедами держит в трепете «крепостной народ». В сущности, она правит каторгой, — как дворня зачастую правила деревней при крепостном праве.
«Отношение» господ к дворне разное. Одни держат ее в ужасе. Другие сами у нее во власти, — как было и при крепостном праве.
Начальник тюрьмы в Рыковском при мне так наорал на одного из своих писцов, такого ему наговорил, насулил и наобещал, — что бедняга пошел Домой и застрелился.
А на Александровских рудниках народ волком выл.
— Жизни нам нет от инженерского столоначальника (каторжный). Нам с пуда там что-то полагается. Нешто видим? Все ему, подлецу, неси. Не дашь, — такого наворотит, такого наябедничает, — под землей сгноит20.
— Да вы бы инженеру пожаловались!
— Нешто возможно? К себе не подпущает. До такого шпекту21 его тот подлец довел. Все умыслы сочиняет: «Вас хотят убить» да «вас собираются удушить». Тот в страхе, а он и пользуется. Обвел, подлец, человека. Без него дышать не может! Потому — боится.
Разве это не порядки крепостного права?
А как вы себе объясните, в XX веке, «самый скандальный», как его называют, сахалинский вопрос — «женский»?
Как вы объясните себе, что можно женщину «выдавать» наравне с коровой?
— Коровы я тебе не дам. А бабу — на!
Оставьте в стороне «миндальности». Что большинство этих женщин, почти все, пришли на Сахалин именно «из-за любви»: подожгли, убили, от^ равили, чтоб не жить с нелюбимым. До преступления дошли из-за этого! Оставьте в стороне и то, что христианку, православную, или магометанку заставляют жить в незаконной, «грешной» связи.
Оставьте в стороне эти насилия над совестью, — но как же можно так распоряжаться человеческой душой и мясом?
Как поймете вы это, если не вспомните, что на Сахалине сохранилось, еще крепостное право?
«Угостить» для холостого служащего на Сахалине — значит угостить гостя не только водкой, закуской, — но и женщиной.
Уж на что маленький человечек, почтовый чиновник на пароходе, — но и тот облизывался, вернувшись с берега.
— У-ух! И здорово! Водка была, пиво, — пей — не хочу. Страсбургским паштетом закусывали, — ей-богу. Сардинки были. Потом бабами угостили.
— Профершпилились22 небось?
— Н-нет! Это так. Дал полтинник на гостинцы. Но это вольному воля: хочешь, подаришь что от себя, хочешь — нет. Это угощенье!
Совсем как у хорошего, «хлебосольного» холостого помещика былых времен!
Женское тело составляет собственность «помещика», как во времена «juris, primae noctis»23.
Я заехал в селение Хандосу вторую, в самой глубине тайги, подлинно у черта на куличках, куда редко кто и заглядывает.
Между прочим, там меня интересовала одна каторжанка, отданная в Хандосу вторую сожителю. Она совершила особо зверское преступление:
удавила падчерицу, а пасынку колола глаза иголкой и присыпала их солью. Интересно было знать, что выработалось из этого зверя или из этой душевнобольной здесь, на Сахалине.
— Есть у вас такая-то? — спросил я у сожительницы надзирателя.
— Есть.
— Ну, что она?
— Да ничего. Годится.
Она даже не могла себе представить, что «барин» может спрашивать в каком другом смысле.
И была очень изумлена, когда узнала, что я «не об этом».
И это творится не только где-нибудь в трущобе, в Хандосе второй, почти на том свете, — это практикуется на виду у всех.
В посту Корсаковском у начальника тюрьмы ужинало несколько человек. Среди них один неслужащий молодой человек, живущий на Сахалине по коммерческим делам.
Молодой человек заметил между прочим:
— А я сегодня в «карантине» был. Новых баб пригнали. Ах, хороша есть одна! Ах, хороша!
— Очень нравится? — посмеялся начальник тюрьмы.
— То есть, так…
— Ладно уж! Угощу!
И он приказал своему помощнику сейчас же съездить в «карантин» и привезти каторжанку к молодому человеку на квартиру.
Помощник в 11 часов вечера явился в «карантин» и приказал каторжанке собраться и ехать.
— Приказали, к барину тут одному на квартиру! Не убудет тебя! Та отказалась.
Тогда помощник тюрьмы пригрозил заковать ее в кандалы и отправить за «ослушание» в карцер. Откуда бабе знать, что и закованье женщин в кандалы законом отменено?
Каторжанка поехала.
Мне сам этот молодой человек рассказывал:
— Премиленькая, знаете, такая была, мне очень понравилась. Только то сне очень кричала. Она, знаете, ребенка своего задушила и дом подожгла. Я так думаю, что она вроде как не в себе была. Но только мне очень понравилась. Так что даже три дня у себя держал. А потом в тюрьму отдал. На что она мне?
Такою сахалинское «угощение»[4].
Сидя в гостях у холостого чиновника, вы всегда увидите, кроме горничной, которая хлопочет у стола, — как в соседней комнате мелькнет «этакий силуэтец», в туго накрахмаленном, гремящем ситцевом платье.
— Имеете?
— Скучно!
Это «одалиска». Раньше имели целые гаремы. Имеют и теперь. Но раньше — открыто. Но теперь, как и в последние времена крепостного права, — потихоньку и не так открыто.
Как ни скрывают, однако, но время от времени выплывает то там, то здесь существование гарема.
При мне из селения Рыковского выгоняли одного служащего. Он и раньше был известен по части гарема, но все было шито-крыто, а тут прорвался: в гареме очутилась двенадцатилетняя девочка, — «и даже против воли своей и родителей».
«Попросили» даже с Сахалина, впрочем, без всякого предания суду, «для сохранения престижа власти».
И общее сочувствие, — сочувствие главным образом дам, жен служащих, — было на стороне его.
— Ах, вы не знаете, что это за твари! Вы не смотрите, что ей двенадцать лет. Она и двенадцати лет всякой взрослой не уступит. Так и лезут, так и лезут на глаза к нашим мужьям. В милости хотят быть. Мы уж знаем! Ну, а он мужчина несдержанный.
Особенно жалели его жену:
— Такое хозяйство было! Так жили! И вдруг из-за какой-то сквернавки!
— Но, ради Бога, чего же жена смотрела?
— Ах, бедная женщина! Что ж она могла сделать, когда у мужа такие наклонности? Конечно, терпела. Из-за детей приходилось допускать у себя в доме этакое.
Совсем словно «при крепостном праве», когда «страдалица-мать» из-за детей терпела в доме сквернавок-Грушек и подлянок-Марфушек, и все в округе ставили ей это «в подвиг».
На этой почве разыгрываются на Сахалине и чисто «крепостные» драмы.
Иду раз по этому же посту Корсаковскому. Навстречу доктор.
— Куда, доктор, торопитесь?
— Да на вскрытие. Поселенец один борцом[5] отравился. Да два трупа из тайги привезли.
— Что такое?
— Да видите ли, в чем история. Сожительница у него была, любил ее очень. А она надзирателю понравилась. Надзиратель ее себе и выхлопотал. Взял и повел. Ну, поселенец нагнал их в тайге, обоих застрелил. Над трупами прямо невероятно надругался. А потом вернулся к себе и отравился.
Чем не «Горькая судьбина», самая крепостная из крепостных драм?
И месть, и протест против крепостного распоряжения «душами» и телом — на Сахалине такие же варварские и жестокие, какими были они при крепостном праве.
Все как тогда.
Л. В. Поддубский, много лет бывший на Сахалине врачебным инспектором и знающий сахалинский быт à fond24, писал в своей докладной записке:
«Каторга на Сахалине существует только в интересах и для наживы и услаждения гг. тамошних чиновников».
Мы ставим вопрос несколько иначе.
Каторги в России не существует.
Есть «крепостное право» на Сахалине.
Когда человек, — по большей части, с некоторой протекцией, — никуда не годится здесь, ему говорят:
— Ну, милый мой, в наших условиях жизни вы жить не можете. Идите жить в иных условиях. На Сахалин. Живите там в качестве помещика при крепостном праве.
Когда приговаривают человека к «каторге», — это только слово. В действительности его просто отдают в крепостную зависимость к сахалинским служащим «помещикам».
Ни исправления, ни законного наказания нет. Есть одно голое крепостное право.
И те — кто домогаются отмены каторги на Сахалине и замены ее более разумными и человечными наказаниями — домогаются в сущности одного:
— Чтобы крепостное право, уничтоженное 19 февраля 1861 года для всей России, было уничтожено также и на этом маленьком, несчастном клочке русской земли, который называется островом Сахалин.
И только.
КОММЕНТАРИИ
правитьВпервые: Россия. 1901. 22 января, 3 марта.
1 Неточная цитата из пролога драматической поэмы А. К. Толстого «Дон Жуан» (1862).
2 Отмена крепостного права отмечалась в феврале 1901 г.
3 Имеется в виду Владимир Николаевич Бестужев. Официальным издателем он не был, но фактически, как владелец типографии и основной финансовый вкладчик, он был издателем ряда изданий. Дорошевич неоднократно возвращался к его личности в своих сахалинских очерках (см.: Исправился; Свободные люди острова Сахалина. I. Редактор-издатель. III. Спиртовая торговля; Кто правит каторгой // Дорошевич В. М. Сахалин. М., 1907; Порка // Россия. 1901. 17 апр.).
4 Речь идет о Русско-турецкой войне 1877—1878 гг.
5 Ни в одном из этих изданий В. Н. Бестужев в качестве официального издателя не значился (издательницей «Вестника объявлений» в 1885 г. была С. Бестужева). См.: Русская периодическая печать 1703—1900 гг. / Сост. Н. М. Лисовский. Пг., 1915 (по указ.).
6 Эта история изложена в очерке В. А. Гиляровского «Атаман Буря и Пиковая дама» (см.: Гиляровский В. А. Избранное. М., 1960. Т. 2. С. 226—228).
7 Эфиопская эпопея Ашинова началась в 1885 г., когда он с несколькими спутниками высадился в Массауа на берегу Красного моря. Но в столицу Эфиопии его не допустили из-за того, что он не имел официальных полномочий от российского правительства. Возвратившись в Россию, Ашинов обратился в Министерство иностранных дел, Синод, Военное министерство с предложением установить официальные отношения с Эфиопией, но ничего не добился. Лишь спустя два года К. П. Победоносцев разрешил ему организовать экспедицию в Эфиопию под видом религиозной миссии, состоявшей из 150 казаков и более полусотни священников. Миссия отправилась из Одессы в декабре 1888 г. В 1889 г. Ашинов с отрядом казаков в заброшенной египетской крепости Сагалло на берегу Таджурского залива основал поселение Новая Москва. Поскольку эта территория находилась под протекторатом Франции, французские власти выслали военные корабли и потребовали немедленно ее покинуть. После того как ультиматум бьи отвергнут, французы начали обстрел колонии (погибло семь человек). Ашинов и другие участники экспедиции были задержаны и переданы русским властям. Откликаясь на эти события, Дорошевич под псевдонимом Не-Ашинов опубликовал фельетон «Записки Ашинова. Переделаны из „Записок сумасшедшего“» (Развлечение. 1889. № 13).
8 Возражая в целом против картины сахалинских порядков, нарисованной Дорошевичем в очерке «Крепостное право в XX столетии», военный губернатор острова М. Н. Ляпунов в своем письме в Главное тюремное управление остановился на личности Бестужева и характеристике, данной ему журналистом: «Он действительно отличался необузданностью характера, жестоким обращением с ссыльнопоселенцами и каторжными и позволял себе постоянное превышение власти… Обрисовывая личность Бестужева в общем довольно верно, Дорошевич, при описании отдельных случаев проявления Бестужевым необузданности его воли и разного рода злоупотреблений, не только не скупится на краски, но с развязностью прибегает к явной лжи, лишь бы придать своему рассказу более пикантный и сенсационный характер. Так, например, упоминание о смерти его в приемной генерал-губернатора — это явная ложь. Бестужев, прибыв в Хабаровск, у генерал-губернатора даже не был и умер от припадка удушья в лазарете Красного Креста. Обстоятельства смерти Бестужева мне хорошо известны, так как я в это время был в Хабаровске» (ГАРФ. Ф. 122. Оп. 6. Ед. хр. 2158. Л. 17). Иную информацию о кончине Бестужева сообщает В. А. Гиляровский: «В конце концов, он попал под суд за зверства, растраты, пьянство, но не дождался суда: умер от разрыва сердца в камере следователя перед допросом» (Гиляровский В. А. Указ. соч. Т. 2. С. 237).
9 Pur sang — чистокровный (фр.).
10 Съезжая — помещение при полиции для арестованных.
11 Комментируя это место, М. Н. Ляпунов в донесении в Главное тюремное управление замечает: «Имела ли место описанная Дорошевичем сцена с бабой и ее сожителем, мне неизвестно, но допускаю, что нечто подобное могло быть, так как Бестужев был способен на все. Насколько мне известно, при назначении в сожительство поселенцам женщин на поселенцев никаких принудительных урочных работ не налагалось, но женщины давались только тем из поселенцев, которые занимались хозяйством и заслуживали этого хорошим поведением. Приписываемое Бестужевым самовольное употребление поселенцев на разные работы есть чистейший вымысел Дорошевича» (ГАРФ. Ф. 122. Оп. 6. Ед. хр. 2158. Л. 17).
12 Галман — грубиян.
13 По поводу этого эпизода в том же донесении М. Н. Ляпунова отмечается: «Описанная Дорошевичем сцена в посту Корсаковом, в квартире, занимаемой Дорошевичем, несомненно есть чистейший вымысел. Сцена эта никак не вяжется уже с приписываемой самим Дорошевичем сахалинским поселенцам забитостью и паническим страхом пред начальством. Наконец, не представляется возможным допустить, чтоб поселенцы могли себе позволить подобное открытое расхищение имущества, зная о присутствии в доме смотрителя поселений, а в особенности Бестужева и помощника начальника округа».
Ляпунов опровергает и другие свидетельства журналиста: «Прибыв на остров всего через год после посещения Сахалина Дорошевичем, я не застал жестокого обращения чиновников с каторжными, напротив, каторга была распущена и необходимо было принять меры к восстановлению в тюрьмах внутреннего порядка и дисциплины… Чтобы на Сахалине когда-либо существовал указываемый Дорошевичем порядок, что каторжный после наказания его розгами обязан был благодарить начальника тюрьмы „за отеческое научение“, мне слышать не приходилось, и думаю, что не ошибусь, приписав это вымыслу Дорошевича. Приводимый Дорошевичем рассказ чиновника о наказании каторжного розгами в течение нескольких часов подряд по своей нелепости не требует объяснений… Дорошевич видит жестокое обращение и крепостничество даже в снимании арестантами шапок при встрече их с чиновниками, тогда как это служит лишь мерой дисциплинирования каторги… В бытность Дорошевича на Сахалине каторжные женщины уже не назначались в услужение к чиновникам, а потому свидетельство Дорошевича, что в бытность его на Сахалине чиновники не только имели любовниц из каторжных женщин, но держали целые гаремы, не так открыто, как прежде, есть наглая ложь». Впрочем, здесь Ляпунов считает нужным оговорить: «Не буду отрицать, что в прежнее время действительно злоупотребляли правом держать женскую прислугу и под видом прислуги у холостых находились любовницы из каторжных женщин, но о таких безобразиях, о которых рассказывает Дорошевич, мне слышать не приходилось. Если описываемый Дорошевичем случай, бывший во время его пребывания на Сахалине, случай угощения почтового чиновника с парохода и мог иметь место, в чем я сомневаюсь, то во всяком случае в качестве угощения предлагалась какая-нибудь проститутка, в числе которых немало из свободного состояния женщин, но ни в каком случае не принудительно назначенная каторжная». Заканчивая свои «опровержения», генерал-майор Ляпунов делает вывод: «Видимо, Дорошевич в стремлении своем облить сахалинских чиновников грязью перешел всякий предел» (ГАРФ. Ф. 122. Оп. 6. Ед. хр. 2158. Л. 7-20).
14 Плоить (от фр. ployer) — делать волнообразные складки на одежде.
15 Тауланы — горы Таулано-Армуданского хребта.
16 Мыс Жонкьер находится на берегу Татарского пролива, вблизи г. Александровска.
17 Чехов пишет о строительстве этого туннеля в «Острове Сахалине»: «Рыли его, не посоветовавшись с инженером, без затей, и в результате вышло темно, криво и грязно. Сооружение это стоило очень дорого, но оно оказалось ненужным, так как, при существовании хорошей горной дороги, нет нужды ездить по береговой, проезд по которой стеснен условиями отлива и прилива. На этом туннеле превосходно сказалась склонность русского человека тратить последние средства на всякого рода выкрутасы, когда не удовлетворены самые насущные потребности» (Чехов А. П. Полн. собр. соч. и писем: В 30 т. Соч.: В 18 т. М., 1978. Т. 14/15. С. 102).
18 Инициаторами строительства Онорской дороги были начальник острова генерал В. О. Кононович и начальник Тымовского округа A.M. Бутаков. На работы, начавшиеся весной 1891 г., отправили около 450 каторжан, подчинив их старшему надзирателю В. И. Ханову. Уже летом того же года в тяжелейших природных условиях и при созданных Хановым бесчеловечных порядках началась массовая гибель людей. В 1892 г. сахалинская администрация вынуждена была начать расследование о злоупотреблениях Ханова и его помощника. Слухи об «онорских ужасах» дошли до Петербурга, о них появились упоминания в газетах. «Умоляю Вас живым Богом и душами всех убитых, — писал сахалинский чиновник Д.А Булгаревич Чехову 31 октября 1892 г., — сообщить посредством печати о вышеприведенных зверствах и убийствах. Это, по-моему, единственное средство хотя несколько обуздать расходившихся убийц». В «Острове Сахалине» Чехов пишет об этом: «Всякое мерзкое дело рано или поздно всплывает наружу, становится гласным, доказательством чему служит мрачное онорское дело, которое, как ни старались скрыть его, возбудило много толков и попало в газеты благодаря самой же сахалинской интеллигенции» (Чехов А. П. Полн. собр. соч. и писем: В 30 т. Соч.: В 18 т. Т. 14/15. С. 210). Тем не менее дело по обвинению Ханова и его помощника надзирателя Мурашова в убийстве и истязаниях каторжан, тянувшееся восемь лет, закончилось безрезультатно: в мае 1900 г. военный губернатор Сахалина М. Н. Ляпунов прекратил дело в связи с тем, что обвинение якобы не подтвердилось.
19 Тягольные, тягловые — крепостные крестьяне, обложенные определенными повинностями.
20 Об этом человеке, правителе канцелярии горного инженера, бывшем полковнике Г., сосланном на 20 лет каторги «за гнусное преступление», Дорошевич упоминает в нескольких сахалинских очерках (Кто правит каторгой; Добровольно следующие // Сахалин. Ч. I. Каторга. М., 1907; Отборка людей // Рус. слово. 1903. 16 февр.). «В конторе всеми вертел письмоводитель из каторжан некто Г., умный, ловкий, но отвратительный, вконец опустившийся субъект.
Инженер сам мне жаловался на Г.:
— Нельзя даже подумать, что этот Г. еще так недавно был человеком из лучшего общества. Пьяница, вор — на днях опять в подлоге поймал: подделал квитанцию на пятнадцать бутылок водки.
— Зачем же вы его держите?
— Кого же взять? Что за народ кругом?
Г. хорошо знал слабую струнку своего начальника, держал его в постоянном страхе рассказами о готовящихся злоумышлениях и вертел судьбою подвластных ему каторжан, как хотел» (Дорошевич В. Сахалин. Ч. 1. С. 208).
21 Состояния (жаргон.).
22 Истратились (жаргон.).
23 право первой ночи (лат.).
24 à fond — основательно (фр.).
- ↑ Коровы на Сахалине выдаются поселенцам из казны на выплату. За баб тоже полагается выплата: поселенец, получивший каторжанку в сожительницы, обязан за нее поставить известное количество бревен или дров.
- ↑ Не знаю почему, но Сахалин кишит именно бывшими фельдшерами.
- ↑ Двое из таких людоедов и сейчас содержатся в Александровской тюрьме.
- ↑ Для того, кто стал бы сомневаться в истине и самой возможности такого происшествия, сообщаю: оно было оглашено в официальной газете «Приамурские ведомости» 1900 год, Мержанова — «Из жизни южного Сахалина».
- ↑ Борец очень ядовитое растение на юге Сахалина. Всякий поселенец и каторжанин имеет этот корень у себя «на всякий случай».