Н. Н. Каразин
правитьКочевья по Иссык-Кулю
правитьВ последних числах декабря я со своим слугою кара-киргизом выехал из г. Верного. Целью нашей поездки был аул Джиргаллы и, если позволит время, другие зимовки горных киргизов по Тупу, Джиргалле, Каскыр-Дарье и другим маленьким горным рекам, впадающим в озеро Иссык-Куль с юго-восточной стороны.
Дорога нам предстояла трудная, в местностях диких и совершенно ненаселенных; до ближайшего аула было по крайней мере три дня пути, и то если в один день делать не менее сорока или даже пятидесяти верст. Все необходимое для дороги надо было везти с собою, а так как мы ехали верхом, то пришлось значительно сократить кое-какие прихоти.
Прежде всего, надо было запастись хорошими лошадьми; в этом случае — купленная пара вполне удовлетворяла всем условиям горной утомительной дороги. Кони эти были сибирской мохнатой породы, никогда не знавшие теплой конюшни, вовсе не знакомые с попоной, значит, такие, которых не удивишь никакой вьюгой, никакими морозами, никакими дорожными лишениями. Впоследствии эти лошади блистательно поддержали заслуженную славу своей превосходной породы.
Костюм наш состоял из теплых полушубков, превосходно выдубленных, настоящих романовских, высоких сапог, надетых сверх толстых суконных чулок, и меховых высоких шапок; кроме того, были еще приторочены к седлам по паре мягких валяных сапогов для ночлегов и большие теплые одеяла из верблюжьей грубо выделанной шерсти. За седлом у моего киргиза был привязан мешок с провизией, заключавшейся в пуде изрезанного ломтями свежего мяса, нескольких фунтов сахару, небольшого количества чаю и двух или трех хлебов; спирт и две бутылки рому, тщательно зашитые в кошму, я взял к себе на седло, не решившись доверить слуге такую драгоценность. Действительно, натура моего спутника была такова, что он совершенно покойно прошел бы мимо целой кучи разбросанного золота, но не пропустил бы случая воспользоваться плохо стоящей бутылкой.
Этого киргиза я нанял недели за две еще до поездки; ему было семнадцать лет от роду; он был силен, превосходно сложен, хотя несколько сутуловат, широкоскулый, с черными, так и бегающими живыми глазами и ярко-белыми зубами, которые он показывал при каждой улыбке и которыми он мог бы без затруднения жевать олово. Он, видимо, гордился, что находится на службе у русского, при котором состоит в качестве джигита (я никогда не называл его иначе), и с каким неподдельным восторгом примеривал он купленное мною для него полурусское-полукиргизское платье. Прошедшее этого господина, несмотря на то, что он был так молод, было не совсем безукоризненно; он, как оказалось впоследствии, с двенадцати лет бродил с шайками горных барантачей и только год тому назад оставил свой промысел. Что побудило его оставить прежнюю жизнь — неизвестно; кажется, какие-то недоразумения в компании; он никогда не говорил об этом и, видимо, избегал даже намеков на прежнее, благодаря которому он превосходно знал все окрестности, все изгибы и тайны горных тропинок, и был незаменим для меня в моих экскурсиях. Звали его Байтак; он очень плохо говорил по-русски, впрочем, все-таки говорил, а это между киргизами редкость.
У обоих нас были за плечами двухстволки, кроме того, пара небольших карманных револьверов, топор и длинные охотничьи ножи в кожаной оправе.
Было ясное зимнее утро. По дороге, ведущей в казачью станицу Софьино, попадалось навстречу много едущего и идущего народу; но мы скоро свернули направо и поехали целиком по неглубокому, не более как в четверть, снегу. Мой Байтак вел меня прямою, по его мнению, ближайшею дорогою. Впереди ярко белели покрытые снегом отроги Алматинских гор, к которым и направлялись мы, придерживаясь левого берега бегущего к нам навстречу ручья. В этих горах очень много теплых и даже горячих ключей, которые не дают замерзать многим горным речкам, вливая в них свои воды. Часто даже в очень сильные морозы не замерзают эти ручьи, и голубоватый легкий пар, подымаясь над водою, издали указывает их течение.
Скоро мы подъехали к подошве гор. Сытые кони почти незаметно сделали около двадцати верст. Мы выбрали небольшое свободное от снега место и расположились привалом. Байтак говорил мне, что верстах в двадцати пяти отсюда живут в горах сибирские казаки дроворубы; туда он хотел добраться, если возможно, засветло и там провести ночь. Мы недолго отдыхали, ровно столько, сколько нужно для того, чтобы сварить и выпить по нескольку чашек чая, и тронулись дальше, не теряя напрасно времени.
Дорога сначала шла узким ущельем, постепенно подымаясь в гору; буроватые причудливой формы скалы теснились с обеих сторон, напирая на без того узенькую, еле заметную тропинку. Поминутно приходилось переезжать через ручей, который бежал извилинами по дну ущелья, ворочая с шумом усеявшие его дно мелкие пестрые камни. Здесь почти не было снегу, кое-где только белел он, затаившись в глубоких трещинах; на нем виднелись отпечатки маленьких лапок каменных куропаток, которых здесь вообще очень много, и поминутно слышалось их звучное кеклуканье. Киргизы ради этого звука и называют их кеклук, и пойманных маленьких приручают и держат как домашнюю птицу. Эти куропатки ростом с небольшую курицу, прелестного пепельного цвета, с черными продольными полосками на голове и ярко-красными, как сургуч, клювом и лапками. Они очень жирны, особенно глубокой осенью, вкусны и могут сделать честь любому гастрономическому обеду.
Неприветливо смотрело это ущелье; серый, зеленоватый мох, как старая плесень, покрывал угрюмые камни, изредка между ними виднелись прошлогодние тощие кустарники; но вот дорога пошла как будто бы шире, просторней раздвинулись стены ущелья, далеко показались туманные, синеватые массы, — это громадные пихтовые леса, которые густо покрывают склоны Алматинских гор. Лошади, утомленные хотя не крутым, но постоянным подъемом, пошли тише, и ременные поводья запенились на вспотевшей шее.
Скоро довольно ясно видны были отдельные темно-зеленые пихтовые группы, красноватые стволы деревьев то там, то сям показывались из-за зелени; серые облака туманными полосами тихо скользили по горным склонам, и какую чудную, волшебную картину представляли в эту минуту ряды заоблачных курчавых хвойных вершин. Глухо шумели эти вековые леса. Чу! Вдали как будто звякнул топор. Вот еще. Теперь ясно слышен знакомый металлический звук; вот он замолк, вот опять; в ответ ему звучно вторит горное эхо. И сюда, в такую глушь, забрался ты, вечный труженик; в эти далекие, заоблачные леса загнала тебя или корысть, или нужда.
День вечерел; в воздухе приятно пахло смолою. Дорога исчезла вовсе. Мой Байтак осторожно ехал впереди, руководясь какими-то невидимыми, одному ему известными признаками. Лошади робко жались, навостривши уши, и вздрагивали при каждом неопределенном звуке. Иногда приходилось останавливаться, слезать и пешком пробираться вперед; то вдруг большое старое дерево, вывороченное с корнем, тараща в разные стороны свои давно обесхвоенные ветви, упрямо загораживало дорогу; надо было обходить его, что не всегда доставалось легко, несколько раз мы пускали в дело свой топор, а между тем темнело — и темнело довольно быстро. Мой киргиз упрямо держался одного и того же направления, иногда он затягивал свою заунывную, бесконечную песню и изредка оглядывался на меня, как бы приглашая взглядом следовать за ним, не сомневаясь в его знании местности; но очевидно было, что сам он шел только по какому-то непонятному инстинкту, может быть, по тому самому, по какому собака, завезенная на несколько сот верст, безошибочно находит дорогу к дому своего хозяина.
С полчаса еще двигались мы; наконец стало совершенно темно. Там, высоко-высоко, гораздо выше нас, краснелась еще какая-то скалистая вершина, выглядывая из-за сизой, широко распахнувшейся тучи: но скоро и она начала темнеть и темнеть, а минут через пять потухла вовсе, и даже самые очертания ее исчезли, слившись с далекими неясными облаками. Наступила ночь.
А мы все двигались и двигались, спотыкались о камни, задавали головами о мокрые иглистые ветви и тащили в поводу храпящих, осторожно переступающих коней. Вот чалый конь, которого вел Байтак, вдруг шарахнулся в сторону, натянув как струну ременный повод, мой серый тоже вздрогнул и попятился. Саженях в десяти от нас затрещали сучья под чьими-то тяжелыми ногами, что-то торопливо удалялось от нас; вот впереди в темноте блеснули две красноватые точки, послышалось сдержанное, испуганное ворчание, и трусливое животное тоже бросилось удирать, догоняя своего товарища.
Байтак уверял меня, что это были медведи. Правда, в этих лесах во множестве водится некрупная черно-бурая порода, но теперь было время спячек, и появление этих прогуливающихся зверей чрезвычайно меня удивило; разве что эта пара была потревожена в своих логовищах неопытным промышленником и не успела еще отыскать себе другой, более покойной залежки.
Казалось, конца не будет нашему странствованию, мы просто играли в жмурки в этой непролазной глуши. Уже мне не раз приходила в голову мысль о том, чтобы остановиться, разложить огонь, благо материалов для этого кругом было достаточно, и расположиться на ночлег, отложив до завтра надежду добраться до зимовки казаков дроворубов.
— Хозяин, эй! хозяин! — раздался голос моего киргиза и прервал нить моих размышлений об остановке.
— Что нового? — спросил я.
— Там, вот туда, казак кибитка, — говорил Байтак, подойдя ко мне и тыкая рукою несколько влево. — Баран жарил, собака кричал. Эй, гайда! дорога кончал!
Я прислушался; действительно, далеко-далеко едва доносился до слуха отрывистый собачий лай, но чтобы пахло жареным бараном, этого я решительно не мог услышать. На это способен один только, да и то сильно проголодавшийся, киргиз.
Мы тронулись дальше, изменив немного направление. Надо было спуститься на дно неглубокого оврага. Громадная скала, выступая из лесных масс, едва рисовалась в ночном тумане; мы шли прямо на нее.
Лес стал понемногу редеть, идти было гораздо удобнее, мы даже могли сесть на лошадей; мне показалось, что под ногами наших усталых коней тянется что-то похожее на тропинку. Через четверть часа мы были уже у подножья большого скалистого уступа, и едва только обогнули его, то ясно увидели, сквозь черные силуэты неподвижных деревьев, небольшое красное зарево. Мы добрались-таки до казачьей стоянки и скоро сидели около целой груды раскаленных угольев, отогревая свои измученные члены, в ожидании стакана горячего ароматического чая.
Жилище, приютившее нас, или, вернее сказать, логовище, потому что оно мало чем отличалось от медвежьих сооружений, едва могло поместить пять человек. В пологом каменистом скате была вырыта четыреугольная землянка, на нее накатан был ряд толстых смолистых бревен, щели между ними были плотно заделаны мохом, и сверху насыпан слой земли в пол-аршина толщиною; передняя стена состояла из неотесанных стоек, вбитых одна подле другой и тоже законопаченных мохом; в этой стене была сделана узкая дверь, ходившая на кожаных прибитых гвоздями петлях. Все внутреннее убранство этой землянки состояло из дощатых нар, двух или трех полок и разного форменного и неформенного оружия, очень красиво развешанного по стенам на вбитых колышках. В противоположной от двери стене было вырыто полукруглое углубление, служащее печью, дым из которой выходил в пробитое в потолке неширокое отверстие. Когда мы приехали сюда, то огня не было в этой незатейливой печке, а роскошные остатки громадного дарового костра искрились и пылали саженях в десяти перед входом.
Здесь жила компания, состоящая из шести казаков Надеждинской станицы. Они, в продолжение всего лета и части зимы, занимаются рубкою леса и стаскиванием его к берегам горных потоков. Сучья тщательно обчищаются, и оголенные пихтовые бревна складываются по берегам, в ожидании весеннего таяния снегов на далеких вершинах. С половины мая начинается это таяние, и тогда каждый до сих пор едва заметный ручей становится шумящим, неудержимо стремящимся вниз потоком. В это время заготовленные заранее бревна сталкиваются в воду и сплавляются вниз, где и перехватываются на пунктах, с которых удобна уже дальнейшая перевозка на лошадях или волах. Все бревна переклеймены заранее, во избежание каких-нибудь недоразумений при разборке. Вид горного потока во время сплавки восхитителен. Мне раз удалось присутствовать при этом зрелище. Громадные деревья, увлекаемые грязной пенящейся волною, стремятся вниз, сталкиваясь между собою; стук этот с ревом и плеском воды, отражаясь в скалистых горах, слышен почти за десять верст, словно далекие глухие раскаты грома. Впрочем, если вода берет на себя главную массу труда, то все-таки немало остается его и на долю человека. Часто какая-нибудь совершенно непредвиденная сила задержит два или три бревна, к ним пристраиваются еще и еще, и какие усилия нужны, чтобы снова дать ход задержанной массе и затем следить, чтобы подобные задержки случались по возможности реже. Между тем далеко не безопасно бороться горсти людей с силою потоков, с тяжестью бревен, с неудобными, почти непроходимыми береговыми тропинками. Ни одной весны не проходит, чтобы не случилось нескольких несчастий. Недавно мне рассказывали последний несчастный случай. Два калмыка возились с баграми над нагромоздившимся в узком месте лесом; вдруг один из них поскользнулся, оборвался и в страхе ухватился за одежду товарища, тот тоже не удержался на мокром, скользком бревне, и оба полетели в воду. Не успели они выбраться на берег, как силою воды прорвало случайную плотину, масса бревен хлынула и совершенно измолола несчастных рабочих; только через два дня отыскали их обезображенные, утратившие всякий человеческий образ трупы.
Лет десять тому назад, когда край этот был совсем дикий, когда не знали еще многого, что в нем находится, новые поселенцы безотчетно пользовались этим лесным богатством: самые незначительные постройки созидались из превосходных строевых бревен. Я сам видел в Верном и Любовном (Кескелене) простые заборы, сбитые из аршинных бревен. Теперь стали заботиться о прекращении такого вовсе не экономического порядка и значительно ограничили истребление этой чудной горной растительности. Между прочим строго запрещена топка печей строевыми бревнами, что прежде было самым обыкновенным явлением, благо удобнее перевозить их, чем корявые, извилистые, но тем не менее очень толстые сучья. Все-таки каждое лето сотни сильных, широкорогих волов тащат по дорогам в Верный и другие станицы Семиреченского казачьего войска массивные тележные передки, нагруженные сплавленным лесом. Велика на него потребность, но велики также и его запасы, в продолжение десятков веков выросшие в недоступных горных местностях.
Когда мы слезли с лошадей перед описанной мною землянкой, то не все население ее было дома; мы застали только двух человек: один, казак, хлопотал около огня, на котором в плоском котле жарилось в сале нарезанное мясо (острое обоняние киргиза не обмануло его), другой, маленький грязный калмык-китаец, сидел поодаль на корточках, так что его черная щетинистая коса касалась земли, уныло смотрел своими туповатыми косыми глазками и жадно втягивал носом запах жарившегося сала. Около него лежали связанные вместе шкурки превосходных пушистых куниц, которые он принес к казакам менять на муку, порох и свинец. Я потом приобрел эти шкурки у казаков по два рубля за штуку: вероятно, дешево достались они казакам, когда из вторых рук я купил их за четверть их настоящей стоимости.
Одним из достоинств моего киргиза было уменье чрезвычайно скоро и комфортабельно устраиваться на привалах, ночлегах и всевозможных отдыхах. Менее чем в четверть часа лошади наши были разнузданы и привязаны к приколам; на земле, поблизости к огню, разложены были наши одеяла и брошены седельные подушки; походный медный чайник, подвешенный к треноге, закипал, и Байтак подсел уже к огню и самодовольно поглядывал то на меня, то на казака, то к нему в котел, то удостаивал своего внимания жалкого, сидящего с просительной миною калмыка.
— Вы из Верного, что ли? — спросил меня казак.
Я отвечал утвердительно.
— А далеко ли? — продолжал он допрашивать.
Я сказал.
— А, в Джиргаллы: знаю. Из наших не был никто, а слыхивали. Что ж, за делом, али так?..
Я отвечал, что за делом.
— Должно, купцы! — подумал он вслух.
— А где твои товарищи? — стал я его допрашивать в свою очередь.
— Шляются, — отвечал он, — медведей, слышь ты, поднимать ходили. Надо быть, скоро назад придут!
— Ты давно живешь здесь?
— Я-то? Нет, я недавно, шесть месяцев всего, а вот у нас Головин урядник, так тот пятый год здесь, в лесу, треплется!
Мы скоро разговорились с словоохотливым сибиряком; он охотно пускался в разные подробности о своем промысле, о жизни вообще в новом крае, о прежних порядках, короче, о всем, что было для меня чрезвычайно интересно, и не прошло часу, как он сделался большим моим приятелем, особенно после нескольких чашек чаю с подлитым ромом, что было очень полезно на свежем ночном воздухе.
Скоро вернулась остальная компания: народ все молодой, краснолицый и здоровый; один только был значительно старше прочих, с темною поседевшей бородой и с худощавым, не совсем русским лицом. Это-то и был урядник Головин, большой любитель лесной полудикой охотничьей жизни. С пришедшими прибежало несколько разношерстных собак-сибирок, которые неласково посмотрели на нас, поворчали, потом недоверчиво понюхали наши вьюки и улеглись неподалеку, греясь и помахивая пушистыми белыми хвостами.
Казаки стали ужинать, бросив большую, с достаточным еще количеством мяса кость несчастному калмыку, который с жадностью принялся обгладывать эту подачку. Видно было, что бедняк был до крайности голоден.
Через полчаса все отправились спать. Я с Байтаком предпочел ночевать на открытом воздухе, чем идти в душную, да и не совсем опрятную, землянку. Киргиз распорядился таким образом: он натаскал мелких пихтовых ветвей, сделал из них род очень удобной постели и покрыл ее нашими толстыми одеялами: вышло очень тепло и спокойно. Сделав это, он убрал лошадей, осмотрел прочность приколов, потрепал мимоходом собаку и, свернувшись, улегся около огня, покрывшись с головою своим полушубком. Скоро все спало как в самой землянке, так и вне ее.
Какая чудная, торжественная тишина царствовала в окрестностях; изредка только какие-то неопределенные звуки пронесутся в воздухе, разбудив горные отголоски, и снова тихо, снова всеобщее, строгое безмолвие. Славно спится в подобные ночи…
Когда я проснулся, то все вокруг меня были уже на ногах, хотя едва только рассветало. Байтак уже успел сварить чай и поседлать лошадей. С восходом солнца надо было отправиться далее. Я распрощался с казаками, которые пожелали нам счастливого пути, а двое из них вызвались даже проводить нас верст за пять, чтобы показать ближайшую, по их мнению, дорогу в Чиликскую долину.
Солнце еще не всходило, но сквозь утренний голубоватый туман краснелись уже отдаленные вершины, захваченные первыми лучами.
Мы сели на лошадей и тронулись в путь. Теперь было гораздо удобнее ехать лесом, нежели ночью, по крайней мере, не испытывались разные чрезвычайно неприятные и совершенно неожиданные случайности. Лошади шли верным шагом, не спотыкаясь, не скользя, несмотря на изрытые, едва заметные тропинки; к тому же большею частию приходилось идти под гору, и скоро мы начали выбираться из лесных чащ в открытые, каменистые, снова лишенные всякой растительности лощины. Здесь расстались с нами провожавшие нас казаки, оставив нас вдвоем с Байтаком продолжать наше путешествие.
Дорога пошла гораздо шире; можно было даже ехать рядом, а местами и ускорять шаг. Справа и слева пошли отлогие покрытые снегом скаты; волчьи следы часто пересекали дорогу; видно было, что их довольно водилось в этой глухой, пустынной местности. Довольно холодный ветер заставил нас плотнее запахиваться и туже подтянуть наши ременные кушаки. Скоро мы совсем спустились с Алматинских гор, впереди нас растянулась Чиликская долина, а за нею снова синеватая горная цепь, снова причудливые, тяжелые горные подъемы.
К полудню мы подъехали к берегам Чилика. Эту небольшую речку мы нашли совершенно замерзшею. Жалкий желтоватый камыш изредка виднелся на ее пустынных берегах, а по другую сторону круто подымались голые скаты хребта Мерген-Шера.
Мы повернули вдоль берега. Ветер дул нам в спину и загибал между ног пушистые хвосты наших коней. По неглубокому снегу было очень удобно ехать, кое-когда только кованый копыт звякал о черные куски плитняка, там и сям видневшиеся из-под снега. Ледяная кора, покрывшая собою Чилик, кое-где была как бы разорвана, над синими извилистыми трещинами вился легкий пар. Становилось морозно.
Часа через полтора мы приехали в небольшую калмыцкую зимовку. Мы еще издали видели какую-то черную массу, лепившуюся по самому берегу. Малорослые грязные существа копошились около своих жилищ и при нашем приближении, как будто испугавшись, попрятались в свои норы; человек шесть остались на дворе и вышли нам навстречу. Это были мужчины, а попрятавшиеся — их жены и дети. Штук двадцать разномастных худых собак, свирепо лая и прыгая, окружили наших лошадей. Байтак пустил в дело длинную киргизскую плеть, которою и удерживал в почтительном отдалении собачью стаю.
Эта зимовка состояла из одной кошменной желомейки, чрезвычайно широко расставленной и обнесенной кругом камышовым забором, двух или трех землянок с маленькими отверстиями для входа и полуразвалившейся глиняной стенки, за которой стояли несколько довольно крупных ишаков и один высокий тощий верблюд, обвешанный какими-то грязными тряпками. Здесь мы расположились немного отдохнуть. Войти в желомейку или землянку мы не решились — такой смрад, вместе с черным едким дымом, несся из дверей этих грязных логовищ. Мы выбрали неподалеку место, довольно сухое и свободное от снега, где и привязали наших коней и разостлали коврики. Байтак распоряжался как у себя дома; он повелительно кричал, посылая то за тем, то за другим, заглянул во все землянки, дал подзатыльник одному длинноносому джентльмену. Результатами его деятельности было то, что через четверть часа мы пили горячий ароматический чай, а шагах в трех весело трещал небольшой огонек, на котором жарились нанизанные на железный шомпол кусочки жирной баранины.
Население этой зимовки, встретившее нас сначала недоверчиво и с боязнью, скоро ободрилось и мало-помалу окружило наш лагерь, с любопытством следя за каждым нашим движением. Оно состояло из семи взрослых мужчин, считая сюда же и двух дряхлых стариков с какими-то седыми огрызками вместо кос, одиннадцати женщин и целой кучи ребятишек разных возрастов. Одежда на них была самая жалкая, если только можно назвать одеждой то, что прикрывало их наготу; на одной только девушке было что-то вроде полосатого халатика, сохранившее еще свой цвет и покрой. Некрасиво, шибко некрасиво это племя; плоское лицо, книзу шире, чем во лбу, узкие щели вместо глаз, наискось идущие к приплюснутому широкому носу, бесцветные узкие губы, вечно сложенные в какую-то странную, почти идиотическую и вместе с тем невыразимо грустную улыбку, широкие ярко-белые зубы, у женщин окрашенные в черную краску, низкий рост, короткие, как будто искривленные ноги и длинные руки, лениво болтающиеся по бокам, вот наружные признаки этого племени; если к этому мы прибавим характеристичную жесткую косу на обритой голове и отвратительный букет чеснока, пота, нюхательного табаку и еще чего-то скверного, то получим верный портрет любого экземпляра из сидевшей вокруг нас публики. Женщины не отличались от мужчин своим костюмом, их можно было отличать только по подбородкам, не покрытым черноватой шерстью (я решительно не могу назвать это громким именем волоса), как у мужчин, и по удивительной округлости некоторых форм, что очень интересовало моего Байтака, который не пропускал случая делать свои физиологические наблюдения, энергично хлопоча о нашем бивачном благоустройстве. Между детьми попадались субъекты положительно без всяких признаков одежды, несмотря на довольно сильный холод; были и грудные ребятишки, которые из-за пазух матерей выставили свои черные кошачьи мордочки.
Киргизы называют это бедное племя калмук, мы же, официально, китайскими калмыками, вероятно, потому китайскими, что большинство их — подданные Небесной империи. На зиму они группируются обыкновенно поблизости больших русских селений, где нанимаются на разные домашние и общественные работы, большею частию самого незавидного свойства. Редко несколько семей, группируясь, проводят время холодов и непогоды в самостоятельных зимовках вроде той, в которой мы находились в эту минуту. Отличительная черта характера этих дикарей — лень и тупое равнодушие к нищете и совместным с нею лишениям.
У одной из женщин на шее, вместе с другими амулетами, висела маленькая фигурка из олова, величиной с обыкновенные шахматные фигуры, что-то вроде пузатого человека, сидящего с поджатыми ножками; фигурка эта была просверлена посредине и нанизана на медную проволоку. Я попросил продать этого идольчика и тотчас же получил его за две серебряные монетки, по двадцати копеек каждая; не слишком-то дорого ценятся здесь оловянные представители божеств; впрочем, двух амулетов, зашитых в зеленые тряпочки, я не мог купить вовсе: серебряная мелочь оказалась бессильна. Я узнал, что в этих таинственных мешочках заключалось средство побеждать непокорные женские сердца. Еще бы, продать такую драгоценность!
Недолго мы гостили у наших новых знакомых и, щедро расплатившись за сожженный нами камыш и услуги, тронулись далее.
По хрупкому, тонкому льду мы перебрались через Чилик и направились в горы. Снова потянулись голые, растрескавшиеся скалы; снова неудобные, скользкие тропинки. Сырой холодный туман охватывал нас со всех сторон; наши бараньи шапки, волосы, платье, лошади — все было мокро; пронзительный ветер свистал и стонал, вырываясь из боковых ущелий; Мерген-Шера сурово встречал своих гостей. Ни одно растение не пробивалось сквозь грязноватый снег; все кругом камни и камни, черные, серые, зеленоватые, красные, то в грозных, резко очерченных скалах, то раздробленными массами, жались с боков, толпились спереди, нависли сверху и звучно, металлически звенели под кованым копытом.
Начало уже темнеть, когда мы, измучивши наших лошадей и утомившись донельзя сами, расположились на ночлег. Место, выбранное нами для ночлега, не было случайной находкой; Байтак еще прежде бывал здесь, да и не он один, что видно было по кучкам золы. Это была довольно просторная пещера с пологою площадкою перед входом. Вход в это убежище был не очень широк, навьюченная лошадь входила в него с трудом, но зато далее с каждым шагом эта пещера или, правильней сказать, расселина, расширялась, и шагах в двенадцати от входа была настолько просторна, что в нее смело могло поместиться человек десять вместе с своими лошадьми. Далее и вверх она суживалась: впереди она сливалась в узкую трещину и совершенно исчезала во мраке, вверху же виднелось высокое природное окно, узкой зубчатой трещиной выходя на поверхность горы. Пол покатый ко входу, скользкий и усеянный мелкими черными плитками.
Густой мрак царствовал в этом убежище, когда мы с Байтаком забрались в него и втащили за собою, слегка упиравшихся и похрапывающих, чалого и серого, но опытный киргиз скоро разогнал тьму. Он еще заранее, на стоянке у калмыков, захватил несколько пучков заготовленного камыша, который и пригодился нам здесь и как освещение, и как отопление, впрочем, правильнее сказать, средство для варки чая.
Ярко вспыхнул пучок зажженного камыша, и кровавым светом, сверкая тысячами искр, озарились мокрые фантастические стены расселины. Голубоватое туманное очертание окна тотчас же исчезло, уничтоженное сильнейшим светом, а вверху, в самых темных углах, словно белая паутина, протянулись серебристые кружева сталактитов. Крупные летучие мыши, разбуженные нашим приходом, зачертили в воздухе, шелестя своими мягкими крыльями; по мокрому полу шлепали крупные и мелкие жабы, удаляясь в глубину пещеры от беспокойных посетителей.
Мы выбрали местечко посуше, расчистили накопившийся здесь конский навоз и разостлали свои одеяла. Байтак, приютив лошадей, отправился за водою к небольшому горному ручью, шум которого ясно доносился до нашего уха, а я, сбросив с плеч мокрое верхнее платье, занялся огнем, не давая ему потухать и экономничая нашим скудным запасом топлива. Скоро вернулся Байтак; он принес, между прочим, порядочную охапку сухой прошлогодней колючки, которую нашел в лощине у берегов потока, что было очень кстати, и занялся приготовлением ужина.
Незамысловат был наш походный ужин, он состоял из одного только блюда: маленькими кусочками изрезанная баранина аппетитно подрумянилась, нанизанная на шомпол, и издавала приятный, раздражающий аппетит запах. На Кавказе это блюдо называется шашлык, здесь же оно носит более характеристичное название беш-бармак, что значит «пять пальцев». Впрочем, киргизы могли бы все свои кушанья назвать беш-бармаком, потому что они вовсе не знакомы с употреблением вилок, да и ложки встречаются у них далеко не за всяким обедом. Скоро мы поужинали, напились чаю и залегли отдыхать. Полная тишина наступила в пещере. Наши кони медленно пережевывали ячмень, навешанный в торбах. Откуда-то сверху просачивалась вода и крупными каплями звонко щелкала о каменный пол. До самого рассвета ничто не потревожило нашего спокойствия.
Со светом мы поседлали коней и выбрались снова на свет божий. День обещал быть хорошим. Ночной порывистый ветер разогнал тяжелые тучи, и небо было чисто; внизу, по ущельям ползали еще туманные облака, но и они становились реже и реже, рассеиваясь в свежем утреннем воздухе.
Часа через четыре мы, с высокого каменного уступа, на котором расположились отдохнуть, увидели Иссык-Куль. Темно-синяя, слегка туманная полоса тянулась по южному горизонту. Потом мы потеряли его из виду и снова увидели это озеро уже вблизи, когда совершенно спустились к реке Тупу. Мерген-Шера круто, почти обрывисто, спускается к водам Иссык-Куля; влево же, к низовьям Тупа и Джиргаллы, этот хребет сливается с низменностями постепенными, пологими скатами.
Недолго длился наш отдых, и часа в два пополудни мы спустились в низовья, заросшие тальником, камышами и жидким вереском. Снова моему Байтаку вздумалось бросить довольно ясную тропинку и отыскивать прямую, кратчайшую дорогу; я уже не противоречил ему, положившись вполне на опытность и знание моего вожатого, да к тому же я знал, что вообще люди его породы чувствуют какую-то ненависть к дорогам вообще и к торным в особенности. Большею частью нам приходилось пробираться через камыши, почва здесь была солонцеватая, но, скрепленная небольшим морозом, довольно хорошо выдерживала тяжесть лошадей. Иногда мы огибали маленькие, неправильной формы, болотца, затянутые тонкою корою льда, иногда же нам встречались довольно значительные топкие пространства, усеянные торфяными, кое-где изрытыми, кочками; лошади вязли по колена, случалось, что и более; тогда Байтак останавливался, привстав на стременах, внимательно осматривался, словно нюхал воздух: не пахнет ли где-нибудь более удобным путем — и потом внезапно, как будто по вдохновению, сворачивал в сторону и действительно находил или протоптанную дикими свиньями тропинку, или же недалекий объезд, не отклонявший нас слишком от данного направления. Какое приволье здесь для отвергнутых Магометом животных, и какое множество плодится их в этих ненаселенных низменностях! Молодые побеги камыша, гнезда водяных птиц, бесчисленные земноводные — все служит им обильным и сытным кормом. В летние жары есть где спрятаться от палящих лучей солнца: заберется зверь в прохладную болотную грязь, и нет ему дела до тридцатипятиградусного жара; одна только щетинистая, вооруженная белыми клыками морда виднеется на поверхности и тяжело сопит и хрюкает, отфыркиваясь от мириад комаров и разных болотных мошек. Самый опасный враг, человек, проникнутый религиозным фанатизмом, оставляет в покое этих животных; не нужно ему это вкусное мясо, от запаха которого он отворачивается с омерзением. Прежде китайцы не пренебрегали охотой на свиней, но давно уже отошли к востоку сыны Небесной империи, оттесненные мусульманскими кочевниками. Большие приземистые волки («каскыр» по-киргизски), которых тоже довольно водится в окрестностях, подавливают молодых поросят, и частенько в камышах раздается пронзительное, жалобное взвизгивание; но плодлива эта щетинистая порода, и на убылые места является по несколько кандидатов разом, не давая редеть этому толстокожему населению. Есть еще один враг, ну да это уже редкость в здешнем крае; я говорю о тиграх. Значительно южнее, в Тянь-Шаню, довольно часто встречается эта кровожадная порода, сюда же редко заходят ее представители: раза два-три в год заберется в эти стороны полосатый красавец и заляжет в камышах, прильнувши к земле, положив на передние когтистые лапы свирепую морду с прищуренными, как будто дремлющими, глазами, и едва шевеля вытянутым кольчатым хвостом, подстерегает или беспечную свиную семью, или же робкого джигитая, который осторожно, едва щелкая своими копытцами и навострив длинные уши, пробирается к водопою.
Нашу дорогу пересекла большая компания свиней: шумя камышом и сопя, они пробирались поодиночке, медленно вытаскивая из грязи свои ноги; их было по крайней мере штук десять: три или четыре больших, остальные подростки. Завидев нас, они пугливо хрюкнули, подняли свои клыкастые морды и со всех ног бросились в сторону, чрезвычайно легко и смело прыгая через кочки. Меня поразила эта легкость в таких, по-видимому, нелегких животных.
В этой местности водятся также в большом количестве куланы и джигитаи. Сразу неопытный взгляд не найдет разницы в наружности того и другого животного. Я помню, что еще ребенком я читал в каком-то руководстве зоологии, что кулан, или джигитай, такое-то, мол, животное и водится там-то. Разница между ними существует, и если вы ошибетесь, видевши поочередно того и другого, то уже никаким образом не впадете в ту же ошибку, увидевши их вместе. Опытный взгляд кара-киргиза за версту отличит один табун от другого — это мне самому приходилось не раз видеть впоследствии.
Маленькое однокопытное животное, немного побольше и стройнее обыкновенного осла, желтовато-серого цвета, с черною полосою по хребту и черными же кончиками ушей — вот описание, годящееся как для джигитая, так и для кулана. Если же вы поставите их рядом, то увидите, что джигитай немного выше, уши у него покороче, взгляд поживее, да и вообще в нем как-то более конского, чем в кулане, в котором уж слишком много ослиного. Эти троюродные братья, если можно так выразиться, не сходятся в общие табуны, держатся порознь и видимо чуждаются друг друга. В иссык-кульских окрестностях преимущественно водится кулан; джигитай же встречается несколько реже.
К сумеркам мы перебрались вброд через полузамерзший Туп и приблизились почти к самому берегу Иссык-Куля. Наша надежда добраться к ночи в Джиргаллы рушилась; мы наткнулись на небольшую зимовку кара-киргиз, версты за две от левого берега Тупа, и решились здесь провести ночь, не рискуя продолжать дорогу в такой быстро наступающей темноте.
Зимовка состояла из шести просторных желомеек, тростниковой загороди для лошадей, чисто выбитой площадки перед входами, и вообще носила на себе вид достатка, даже небольшой роскоши. Желомейки были аккуратно поставлены, кошмы на них, хотя и закопченные, но тщательно вычиненные и прихваченные широкой красной тесьмой; ребятишки, с визгом бросившиеся по домам при нашем появлении, были хотя и наполовину голые, но это отсутствие костюма — уже больше сила привычки, чем следствие нужды и бедности; да, наконец, и собаки, а их было очень много, лаяли на нас не с таким диким озлоблением, как голодные псы калмыцкой кочевки.
Не в веселую минуту подъехали мы к этому маленькому аулу. Еще издали слышали мы какой-то заунывный гул, чрезвычайно похожий на наше причитанье; когда мы приблизились, то ясно могли различить женский плач и всхлипыванье, шумный говор мужчин и однообразное, точно дьячковское, чтение. Мы попали на похороны, обряд которых начался часа за два до нашего прибытия и был нами прерван, впрочем, ненадолго. Не доезжая шагов на двести до ближайшей изгороди, Байтак попросил меня подождать на месте, а сам слез с коня и пошел пешком в аул. Он недолго говорил с окружившими его киргизами, и тотчас два уже пожилые человека подошли ко мне, очень любезно помогли мне слезть с лошади, взяли у меня из рук поводья и, добродушно улыбаясь, пригласили в лучшую, принадлежавшую, как видно, старшине желомейку.
Просторно, правильным кругом, были расставлены боковые решетки желомейки; новая белая кошма, вышитая вырезанными из цветного сукна узорами, обтягивала внутренность решеток, пол тоже устлан кошмою, а поближе к стенам — яркими ковриками; посредине, в вырытом углублении, тлели уголья, и на треногом круглом тагане стоял плоский закоптелый котел, покрытый куском довольно чистого полотна. По стенам на тонких ремешках висела разная домашняя утварь, деревянная балалайка, совершенно такая же, как и наши российские балалайки, и довольно красиво отделанная киргизская кривая сабля; более я не заметил никакого оружия.
Едва только я подошел ко входу в эту желомейку, как меня встретил высокий, еще довольно молодой кара-киргиз, в верблюжьем халате и в красной, подбитой лисьим мехом и вышитой золотым шнурком шапке. Это и был старшина аула, мирза Алаяр, не из очень важных, как я узнал от него тут же, и находящийся в подчинении у Аблая-бия Джиргаллинского.
Он сказал мне, что гости Аблая-бия (Байтак уже успел сообщить ему о цели нашей поездки) всегда найдут у него дружбу, привет и достаточно бараньего мяса, и что он надеется, что такой важный гость (польстил, разбойник-номад!) не откажется провести в его жилище ночь, чтобы завтра с свежими силами представиться великомудрому и великодушному Аблаю-бию. Я, с своей стороны, сказал, что считаю за честь воспользоваться его гостеприимством и очень рад познакомиться с таким хорошим человеком, каков мирза Алаяр, о котором я очень много слышал хорошего в Верном от русского начальства. Последняя фраза, видимо, понравилась киргизу, и он, опустив глаза, с скромной улыбкой произнес: «Я раб Ак-Паши, он мой повелитель» [Ак-Паша — Белый царь — имя, которым все среднеазиатцы называют нашего императора]. Потом он сообщил мне, чтобы я не стесняясь располагался в его желомейке, а что он должен идти в соседнюю кибитку, где собрался народ для похорон одного старого и тоже очень хорошего человека; он сообщил мне даже имя покойного, очень длинное и замысловатое, которое уже испарилось из моей памяти. Через пять минут плач и вой снова усилились.
Оправившись и приведя в порядок свой костюм, я пошел тоже отдать долг покойнику, а главное, посмотреть, что там такое делается. При моем появлении толпа расступилась, и я, согнувшись, взошел в желомейку. Страшная духота, несмотря на откинутый верх, наполняла эту горницу; женщины, молодые и старые, некоторые очень красивые, окружали покойника и жалобно причитали что-то непонятное; по временам они затихали и потом вдруг, как будто по сигналу, взвизгивали всем горлом. Мирза Алаяр находился тут же и, заметив меня, улыбнулся и кивнул головой, как будто говоря: «А! и вы здесь? Это хорошо». На самой средине, на небольшом продолговатом возвышении, лежал сам покойник — длинный, худой, покрытый с головою белым полотном, из-под которого резко очерчивались угловатые линии старческого тела. Между женщинами теснились ребятишки, толкаясь и ссорясь между собою, а около стенок чинно сидели мужчины, передавали из рук в руки сделанный из тыквы-горлянки и украшенный медью кальян и громко разговаривали о разных, как видно, посторонних предметах. Запах мускуса, которым обыкновенно душатся азиатские красавицы, дым кальяна, наконец, запах, собственно принадлежащий мертвому телу, все это составляло тяжелую смесь, неприятно действующую на нервы. Из любопытства я подавил в себе это отвращение и, заняв место между мужчинами, решился дождаться конца этой обрядности.
У ног покойника, на низеньком табурете, стояла большая деревянная миска, до краев наполненная вареным рисом, и другая, глиняная, с кислым молоком. То тот, то другой из присутствовавших подходили к этим блюдам и, забрав горстью рису, отходили на свои места, жуя и облизываясь. Мне это напомнило нашу похоронную кутью — недоставало только блинов и восковых свечек.
Через час покойного вынесли, положили на дворе на пучки камыша и приставили двух караульных с палками, дабы собака не оскорбила, во время всеобщего сна, памяти умершего.
Для меня в углу жилища Алаяра настлали одно на другое несколько ватных узорчатых одеял, положили две круглые цилиндрические подушки и поставили около, на круглом медном подносе, кувшин с кислым молоком и плоскую чашку. Чем не комфортабельно?
Я хотел выехать как можно раньше, но меня положительно задержал старшина, упрашивая разделить обед с его семейством. Мне не хотелось отказать ему в этом, к тому же до зимовок Джиргаллы было, как уверял меня Алаяр, всего только четыре часа пути.
Часов в одиннадцать утра, плотно наевшись жирной баранины, я выехал в сопровождении сына мирзы Алаяра, мальчика лет четырнадцати, и четырех киргиз, вооруженных саблями. Эта свита почтительно держалась сзади, предупредительно следя за каждым моим движением, что было очень неприятно для меня, не привыкшего ездить с таким церемониалом; это очень неприятное, скажу более, тяжелое чувство знать, что сзади вас несколько пар глаз внимательно следят за каждым вашим движением; впрочем, к этому, как кажется, скоро привыкают: ведь прогуливаются же великосветские барыни с ливрейными лакеями сзади, и ничего себе. Мирза Алаяр, в этом случае, пересолил свою любезность к русскому гостю.
Мы направились сперва по течению Тупа к самому его устью, а потом вдоль иссык-кульского берега повернули налево. Дорога все время шла береговой низменностью, была почти суха и усеяна мелкими пестрыми гальками, правее, по самому берегу, тянулись камыши, то изредка, то сгущаясь в плотные массы, которые скрывали за собою синюю полосу озера. Крупные белые чайки с криком носились над озером, спускаясь вплоть до воды и чертя крыльями ее зыбчатую поверхность. Левее, у подножья невысокого скалистого кряжа, виднелись далекие дымки и бродили большие стада овец. Снег грязными массами лежал в камышах, и сквозь него, несмотря на декабрь месяц, кое-где пробивались тонкие зеленые побеги.
Мирза Алаяр не уклонился от истины, говоря, что до зимовок Аблай-бия не более четырех часов пути. Действительно, часа в три пополудни мы увидели конусообразные группы джиргаллинских кибиток.
Вообще, киргизы не любят тесниться в своих аулах; редко вы можете встретить более десяти кибиток вместе, большею же частью — по три, по четыре кибитки; они раскидываются на громадном пространстве, придерживаясь берегов рек. Да и к чему им стеснять себя в своих привольных кочевьях? В больших маловодных степях можно еще увидеть большие улусы по триста и более кибиток, но тут это уже необходимость: часто целому племени приходится довольствоваться пятью-шестью степными колодцами; и вот громадное общество разбивает свои кибитки и желомейки, непрерывным кольцом охватывая единственный источник воды.
Подъезжая к ближайшим жильям, я невольно обратил внимание на большие камышовые загороди, в которых жались друг к другу и блеяли многочисленные овцы превосходной киргизской породы. Крупные, с длинною волнистою шерстью, с тяжелыми хвостами-курдюками, из которых, самое меньшее, можно вытопить из каждого по полупуду превосходного сала, они составляют главный источник богатства всех номадов Азии вообще и киргизов в особенности.
Ряды верблюдов, вечно под седлами, лежали, плотно прижавшись друг к другу, и пережевывали свою пенящуюся зеленоватую жвачку. Кое-где виднелись небольшие группы ишаков, между которыми попадались экземпляры необыкновенно крупного роста и какого-то странного желтоватого цвета. Я узнал от киргиз, что это была случайная помесь ослицы с джигатаем. Вообще эти дети мирной матери и дикого, непокорного отца сохраняют нрав первой и приобретают немного энергии и выносливости второго; киргизы очень любят эту помесь, но, несмотря на все старания, не могут завести это скрещиванье в больших размерах, потому что пойманный джигатай становится в неволе скучным, непокорным, видимо, грустит о своей кочевой свободе, теряет свою врожденную энергию, вот почему я назвал это случайной помесью.
Нам часто попадались навстречу едущие и идущие пешком кара-киргизы; они останавливались, с любопытством смотрели на приезжих гостей и потом долго провожали глазами наш поезд. Некоторые поворачивали и пристраивались к сопровождавшим меня киргизам мирзы Алаяра, и скоро свита моя достигла довольно значительных размеров. Скоро мы подъехали к ставкам Аблая-бия. Я еще издали заметил группу кибиток значительно больших размеров, чем остальные, покрытых снаружи превосходными белыми кошмами. Тут же стояло несколько оседланных лошадей, а шагах в тридцати, на четыреугольной груде камней, торчал наклонно длинный деревянный шест с железным трезубцем на конце и белым конским хвостом. Здесь мы слезли с лошадей, и нас пригласили войти в кибитку Аблая-бия, сказав, что мирза Алаяр уже дал знать о нашем прибытии и что достопочтенный бий с нетерпением желает с нами увидеться.
Высокий, атлетически сложенный старик с белою как снег бородой, коротко подстриженной, как на портретах Генриха IV, с веселыми энергичными глазами и умным лицом, встретил нас при входе в кибитку. Это и был сам Аблай, популярнейший из всех биев в окрестностях Иссык-Куля.
В его жилище собралась уже довольно значительная публика. Верхние кошмы были широко раскинуты, и в кибитке было чрезвычайно светло, тем более что вся внутренность была подбита ярко-белыми кошмами. Здесь так же, как и у Алаяра, весь пол был устлан коврами, только богаче несколько; цилиндрические шелковые подушки лежали у самых стенок, на ярко-красных решетках было развешано множество довольно красивого туземного оружия, преимущественно сабель; голубой дымок от кальянов вился в воздухе.
В кибитке мы застали также нескольких женщин: они занимались хозяйством и толпились преимущественно около очага, расположенного на самой средине кибитки.
Когда окончены были церемонии, соблюдаемые при встрече гостей, как то: размен любезностей, пожатие рук, легкое прижимание к сердцу и т. д., то я попросил бия указать мне отдельное помещение, сказав, что я намерен провести здесь дня два или три и не желал бы стеснять такого почтенного старца: бий сначала упрашивал занять его кибитку, впрочем, тотчас же сделал распоряжения, согласные с моим желанием. Через полчаса мы сели обедать; за обедом я познакомился с остальными членами семейства Аблая-бия.
Самому Аблаю было девяносто восемь лет, но если б он немного подчернил свою снежную бороду, то никто бы, глядя на его молодецкую фигуру, не дал бы и половины этого. Он в настоящее время имел только двух жен: одну — старушку лет восьмидесяти, которая была настоящей хозяйкой дома, и другую — красивую краснощекую женщину лет 20, на которой старый бий женился только год тому назад. Впрочем, в своей жизни он имел более шестнадцати жен, которые частью умерли, частью получили полную свободу и вышли за других: здесь это самое обыкновенное явление, а одна была казнена самим Аблаем за неверность. Детей у Аблая было множество, все больше сыновья; старик говорил, что Аллах, видимо, милостив к нему и не наказывает его дочерьми. В настоящее время с нами обедало одиннадцать сыновей бия, из которых младшему было двадцать восемь лет, кроме того, в небольшом узорчатом ящике-колыбельке орал на всю кибитку еще один из наследников, уже от последней красавицы. Впрочем, последней ли?..
Так как общество, собравшееся к обеду, было довольно многочисленное, то оказалось, что нельзя было ограничиться одною общею мискою, и для удобства кушанья раздавались в нескольких плоских чашках меньших размеров, и к этим дымящимся, наполненным жирным ароматическим мясом сосудам тянулось не более трех пар мускулистых рук с пальцами, почерневшими от постоянного держания просаленных ременных поводов.
Мне пришлось есть с самим хозяином, который нисколько не смутился, увидав, что я вооружился ложкою и складным ножом с вилкою; он уже видал эти виды и даже старался но запускать своих пальцев в ту часть миски, которая находилась в моем распоряжении. По временам он подбрасывал в мою сторону более аппетитные куски, весьма приятно улыбаясь при этом.
Обед или, правильнее сказать, ужин, потому что солнце уже садилось, состоял преимущественно из баранины; одно только блюдо напоминало малороссийские галушки: в мучнистой беловатой жидкости плавали катышки теста и распространяли по всей кибитке запах перестоявшегося клейстера. Я его не решился попробовать. Впрочем, мне впоследствии часто приходилось питаться этим кушаньем, за неимением другого, конечно, в моей бродячей жизни в Центральной Азии.
После обеда женщины принесли нам кумыс в больших глиняных кувшинах, оплетенных камышом для прочности, так как напиток этот во время брожения рвет посуду не хуже любого шампанского. Ничего не может быть приятнее, как после тяжелого, жирного стола освежиться этим напитком. Надо привыкнуть к кумысу, чтобы понять его достоинства — киргизы пьют его в ужасающем количестве: ни один московский купец в целые сутки не выпьет столько чаю, сколько усталый номад вытянет кумысу за один раз, не отнимая от краев сосуда своих жадных засаленных губ.
Мы вышли из душной кибитки на свежий воздух. Нам разостлали кошмы, и мы комфортабельно уселись вблизи разложенных огней; сюда же подали нам кальяны.
Весь аул кипел самою шумною, оживленною жизнью. Несколько в стороне доили кобыл; привычные матки стояли смирно, поглядывая на загородь, где толпились их жеребята в ожидании той минуты, когда их пустят досасывать то, что оставил им человек.
С левой стороны в нам приближался большой конский табун: это Аблай-бий хотел похвастать передо мною лучшим своим достоянием — лошадьми. Глухой топот тысяч копыт все усиливался по мере приближения; самое разнообразное ржание носилось в воздухе. Пастухи-табунщики, полуобнаженные, в бараньих шкурах, болтающихся за плечами, гикали и звонко хлопали по земле своими длинными кнутами. Впереди всего табуна, значительно отделившись от массы, бежал небольшого роста статный жеребчик золотисто-буланой масти; формами своими он сильно напоминал известную типичную породу шотландских пони. Лошадь эта особенно обратила на себя мое внимание своею густою, черною как смоль гривою и таким же густым, почти достигающим до земли хвостом, что производило необыкновенно красивый контраст с золотистою шерстью туловища, вдоль спины тянулся узкий черный ремень, ноги ниже колена были тоже совершенно черные. Жеребец шел свободно, сильною поступью, насторожив уши, и поминутно громко отфыркивался, втягивая ноздрями дым наших костров. Я не удержался и вслух похвалил красивое животное; Аблай-бий заметил это, многозначительно крякнул и важно произнес, как бы про себя:
— Да, очень хорошая лошадь!
Перед моими глазами, волнуясь, обгоняя друг друга, то сплошными кучами, то вразброд проходили тысячи лошадей — серых, гнедых, вороных, рыжих — всех возможных оттенков и возрастов. Черномазые табунщики положительно бесновались, стараясь выказать усердие перед своим повелителем; и долго еще в моих ушах стоял смешанный гул, весьма (я убежден в этом) похожие на те звуки, которые потрясали воздух у подножья Арарата, когда Ной выпустил на свободу из ковчега все живое, до той поры в нем запертое.
Через час все успокоилось. Чистое небо усеялось звездами. К ночи начало слегка морозить. Яркое созвездие Ориона медленно подымалось над горизонтом. Все звуки стали сливаться и путаться между собою: сон одерживал победу над утомленным слухом, и через минуту я спал как убитый, свернувшись под своим одеялом на покойном войлочном ложе, с седельной подушкою под головою.
Еще не начало рассветать как следует, как уже к ставке Аблая-бия начали съезжаться всадники. Не более как через полчаса их собралось человек тридцать; все они были вооружены длинными пиками, и у каждого висел на седле свернутый кольцом волосяной аркан. Только у одного было ружье, и какое ружье! длинный граненый ствол кончался раструбом, как у фагота, тонкая деревянная ложа была хитро изогнута и украшена узорами красными, синими и золочеными; курок заменялся длинным крючком в виде французского S, один конец которого, расщепленный вилкою, зажимал кончик тлеющегося фитиля, а другой — служил спусковым крючком, и всадник, нажимая последний, заставлял кончик фитиля клюнуть прямо в довольно просторную затравку, в которую подсыпался каждый раз свежий порох.
Оседланная лошадь Аблая-бия стояла у кибитки: это был коренастый, приземистый иноходец какой-то неопределенной масти. Животное это, как мне сказали, отличалось необыкновенно быстрым бегом, конечно, по ровному месту, и до такой степени покойным, что, по словам хозяина, можно было на полном ходу держать в руках плоскую чашку с водою и не расплескать ни капли.
Байтак привел откуда-то и наших лошадей, оседланных только одними седлами, без вьюков, потому что в виду имелась более легкая и кратковременная экскурсия.
Хозяин не заставил себя долго ждать и, весь сияющий, в ярко-красном халате на лисьем меху, в остроконечной шапке с золотым верхом, без всякого оружия кроме неизбежного ножа (псяк) за поясом и ременной нагайки, занял свое место в главе всей группы. Он покойно и красиво сидел на своем высоком седле и, поздоровавшись со мною, с оживлением объяснял мне цель и весь механизм нашей поездки. Это он, собственно для меня, устроил большую охоту на куланов, а, к счастью, накануне пастухи заметили, верстах в двадцати от стоянки, подкочевавший табун этих диких степняков. Последнее обстоятельство старый киргиз прямо приписывал моей счастливой звезде и видимому покровительству пророка.
Женщины, дети и весь оставшийся люд сопровождали нас возгласами, низкими поклонами и всевозможными попечениями. Полуголые киргизята провожали нас дальше всех, кривляясь и прыгая между наших лошадей.
План предполагаемой охоты был следующий. Еще с вечера человек двадцать верховых были посланы в объезд к тому месту, где замечены были куланы. Принимая во внимание необыкновенную чуткость этих диких лошадок, объезд этот должен быть сделан со всевозможною осторожностью. По словам Аблая, посланные только к утру могли окончить свой маневр, а зная скорый шаг кара-киргизских лошадей, можно безошибочно предположить, что они прошли в ночь не менее шестидесяти верст. Затем они должны были приближаться мало-помалу к куланам и гнать их назад к лощине, где их предполагала встретить вторая группа охотников, к которой принадлежали и мы, и этим поставить животных в самое невыгодное положение, что называется, между двух огней, и тут-то при входе в лощину, на довольно ровной местности, должна была начаться настоящая травля, где наездники могли вполне выказать ловкость и поворотливость как свою, так и своих коней. Таким образом, спектакль предполагался замечательный, и я от души благодарил Аблая-бия за его идею; конечно, благодарность эту я скрыл в своей душе, постаравшись выразить ее в самых скромных размерах, иначе это могло скомпрометировать меня в глазах кочевого населения.
День был пасмурный, и вдали, над озером, стояла густая стена беловатого тумана. Все окрестности были покрыты словно дымкою; из гор тянул довольно холодный ветер. Киргизы вообще не любят ездить большими обществами, и скоро наша группа состояла только из пяти человек: Аблая-бия, меня, Байтака и двух сыновей старика, все остальное мало-помалу отделилось от нас то в сторону, то отстав, то ускакав вперед.
После двухчасовой скорой езды, во время которой мы едва поспевали на своих лошадях за иноходцем Аблая-бия, мы прибыли на назначенный заранее пункт. Здесь дожидалась нас большая часть общества, а скоро съехались и все остальные.
С востока местность была ровная, постепенно понижающаяся к нам, с запада нас защищала от ветра невысокая цепь скалистых холмов, между которыми, прерываясь, тянулась полосою поверхность Иссык-Куля. Кое-где прорезывали равнину рытвины, промытые весеннею водою; издали рытвины эти обозначались рядами пожелтелого камыша, который разросся здесь, пользуясь скопившеюся на дне их влажностью. Общий вид местности был чрезвычайно унылый и пустынный, и только оживлялся пестротою костюмов и движением охотников.
Охотники не старались наблюдать особенной тишины: они слезали с лошадей, громко разговаривали и смеялись, поправляли седла и подтягивали очкуры своих широких кожаных шароваров; полы халатов были запрятаны в шаровары, что имело вид курток и давало возможность всаднику быть более свободным в своих движениях. Расставленная на далеких расстояниях цепь конных часовых должна была вовремя дать знать о приближении табуна, и потому всякий свободно занимался своим делом, казалось, вовсе не обращая внимания на окружающих. Меня так и подмывало; я с трудом сдерживал волнение и вымещал его на своем коне, стискивая ногами его крутые ребра.
Не более как через час прискакал один всадник, за ним другой, потом еще несколько: это были часовые. Все общество отъехало в сторону, под защиту пологого холма, и положительно замерло на месте; лошади наши, казалось, понимали всю необходимость сохранять тишину и неподвижно стояли, поводя своими надрезанными метками ушами. Байтак слегка толкал меня коленом и движением головы указывал в даль, где я, как ни старался, ничего не мог заметить, кроме отдельных групп камыша и волнующегося тумана.
Скоро до моих ушей начал доноситься какой-то неопределенный шум, казалось, что ветер переменил свое направление и дул прямо на нас. Далеко-далеко стукнуло что-то весьма похожее на выстрел; зубчатая полоса камыша на горизонте заколыхалась оживленнее; внезапно, словно из земли, выросло, показалось отдельное животное, другое, третье, разом несколько, — и целый табун, голов в пятьдесят, вылетел из камышей и несся к нам, немного уклоняясь в сторону от того холма, где скрылась наша группа. По моему расчету, куланы должны были промчаться мимо нас не более как в полутораста шагах. Раздался отвратительный нечеловеческий визг, и киргизы, пригнувшись к шеям лошадей, расправляя в воздухе свистящие арканы, с места в карьер ринулись на ошеломленных растянувшихся животных. Началась бешеная, дикая скачка. Я вслед за Аблаем-бием выскакал на вершину холма, и мы остановились зрителями охоты; Байтак смешался с охотниками.
Никакие европейские скачки не могут дать понятия о том, что происходило перед моими глазами. Глубокие рытвины, колючий кустарник, отдельные камни — ничто не задерживало скачущих; дикие наездники, казалось, не знали препятствий. Рев, визг, стон, ржание лошадей, то замирая, то усиливаясь, носились в воздухе.
Ух! какая своеобразная, живая, полная удали картина!
Трудно описать подробности этой схватки диких, полных энергии, быстрых как мысль животных с такими же дикими наездниками. Мы с Аблаем-бием спустились с холма и направились вслед за скачущими. Скоро мы обогнали киргиза, который шел пешком, ведя в поводу свою лошадь, ковылявшую на трех ногах: одна задняя была сломана в щиколотке. Какое тяжелое уныние было написано на лице пострадавшего, какими жадными глазами он смотрел вслед удаляющимся товарищам! Потом нам попалась кулан-кобыла, которая билась на земле в предсмертных судорогах, пытаясь вскочить при нашем приближении — кровь бойко сочилась из-под ее передней лопатки: она угодила под острие гибкой пики расходившегося наездника. Нам еще попадались куланы, то совершенно мертвые, то еще с признаками жизни, усиленно дрыгающие в воздухе своими мускулистыми, сильными ногами. Маленький, недельный жеребенок жалобно жался к своей погибшей матери; при виде нас отпрыгнул немного в сторону и усиленно заморгал своими испуганными черными глазками. Попался и киргиз, лежащий навзничь, без чувств, раскинув крестом руки, еще сжимающие волосяную веревку аркана. Аблай-бий, заметив мое движение к лежавшему, обрывисто сказал: «Оставь! если жив, то сам очнется и придет, а если умер, то подберут без тебя». Помня пословицу, что в чужой монастырь с своим уставом не суются, я проехал мимо. Мы обогнали трех всадников, которые едва сдерживали, все вместе, бившегося на трех туго натянутых арканах кулана. Скоро мы остановились почти у самого берега, где нашли большинство охотников, проваживающих своих измученных, покрытых пеною коней. Как ни сильна и неутомима киргизская лошадь, но ей трудно тягаться с своим диким родичем, и весь табун скрылся в горах, далеко оставив за тобою последователей. Осталось отдыхать и собирать разбросанную по всему пути добычу, что мы и сделали.
Вся прибыль дня заключалась в девяти убитых и тяжело раненых куланах и четырех живых, да еще двух жеребятах. Убыль — из одного убитого (как оказалось) киргиза и искалеченной лошади, а так как человеческая жизнь в этих краях не имеет особенной ценности, то в общем итоге — день оказался весьма барышный.
Было уже совсем темно, когда мы вернулись в аул.
Часам к десяти вечера поспел зажаренный в бараньем сале маленький куланчик. Мясо это было очень вкусно; оно не могло сравниться нежностью и мягкостью с мясом хорошо откормленного домашнего жеребенка, но зато имело свой собственный аромат и вкус, напоминающий несколько мясо дикой козы. Проголодавшись донельзя, я ел его с большим удовольствием.
После ужина перед кибиткою Аблая-бия собрался почти весь аул: явились музыканты с балалайками, бубнами и котлами, затянутыми бараньим пузырем, по которому били деревянными палочками; нашлись плясуны, и начался сперва медленный, монотонный, а потом все живей и живей разгорающийся танец…
Между прочим, готовился спектакль более интересный, чем прыганье танцоров. Толпа расступилась и дала дорогу высокому, хотя и сильно сгорбленному старику с жидкою, длинною бородой, уже не седой даже, а пожелтевшей от старости; верблюжий халат был накинут на сухое мускулистое тело, почерневшее, как мумия. Старик был слеп, из-под густых седых бровей темнели глубокие ямы с опущенными веками, длинный горбатый нос свешивался над беззубым ртом; высокий лоб был совершенно изборожден бесчисленными морщинами.
Старик медленно опустился на подостланную под него баранью шкуру, взял длинную балалайку и начать перебирать струны своими костлявыми пальцами.
Все присутствовавшие с почтением относились к старику; молчание воцарилось повсюду, только слышалось тихое дребезжание струн и глухой шелест сдвигающейся плотнее толпы.
Это был известный по всему кочевому миру — певец-импровизатор — Гасан, о котором я слышал много еще прежде, и которого наконец удалось мне видеть вблизи и слушать его импровизации.
Я жадно слушал этого степного Гомера и старался вникнуть в содержание и смысл его песни; и как я жалел, что не настолько знал этот язык, чтобы подстрочно записать все слышанное.
Он пел об известном агитаторе тридцатых годов — Кенисаре; о его войнах с русскими, о его бегстве; о его несчастной любви, об измене его друзей и, наконец, о его геройской смерти…
Аблай-бий шепнул мне: «Он сам был все время с Кенисарой, и тогда уже он был седой старик».
А слушатели молча стояли и сидели вокруг, покачивая головами в такт пения, и не один тяжелый вздох вылетел из груди, сливаясь с однообразным напевом старца.
Вообще, у киргизов женщины далеко не находятся в таком рабском унижении и забитости, как у прочих мусульманских народов. Одного из самых тяжелых стеснений, именно: ходить вечно с покрытым лицом и не сметь показываться никому кроме своего мужа, здесь не существует вовсе; женщина, особенно незамужняя, может, сколько ей угодно, кокетничать и пользоваться теми благами, которыми ее одарила природа. Женщины здесь являются прямыми участницами во всех общественных празднествах и обрядах, на некоторых ей принадлежат даже лучшие роли, и все это заметно отражается на ее характере. В киргизском ауле — женщина не убежит при вашем приближении; она смело подойдет к вам, бойко разговаривает с вами и громко и весело смеется, показывая при этом ослепительно белые, ровные как на подбор зубы.
Кара-киргизки довольно красивы, насколько красота может выражаться в прекрасном сложении, в здоровом коричневом цвете лица с густым малиновым румянцем, в веселом приветливом взгляде, и, смотря на эти положительные достоинства типа, забываются или по крайней мере остаются незамеченными широкие скулы, косо прорезанные глаза и жесткие, прямые, как конские, — волосы. А когда вы увидите кара-киргизку в полном блеске праздничного костюма, верхом на огненной лошадке, несущеюся впереди толпы преследующей ее молодежи, то как бледны покажутся в сравнении с ней наши лимфатические светские дамы, кривляющиеся на разбитых клячах по аллеям наших загородных парков!
Обыкновенный костюм киргизок состоит, кроме длинной рубахи, из широких шаровар, халата и тюрбана на голове, все это из синей бумажной ткани, кроме тюрбана, который всегда белый. В холодное время халат бумажный заменяется таким же костюмом из верблюжьего сукна. Но в торжественном случае весь костюм женщин поражает своей яркостью и оригинальностью. Преобладающий цвет — красный; вместо тюрбана надевается на голову высокая повязка вроде наших павловских киверов, только еще выше, вся унизанная монетами и обшитая галуном. Заплетенные в бесчисленные косы волосы перевиты цветными бусами, вся шея унизана всевозможными побрякушками, преимущественно золотыми и серебряными монетами, и все это при движении производит весьма оригинальный и мелодический звук.
Впрочем, самые трудные и непривлекательные работы лежат на женщинах же: они расставляют кибитки, доят кобыл и коров, заботятся о верблюдах, шьют, бьют войлоки и плетут ковры, приготовляют кумыс и проч.; на долю мужчины остаются пастушество и охота, да и то скорее последнее, потому что мне часто случалось видеть громадные стада (атары) овец и табуны лошадей под присмотром одних мальчиков, из которых старшему едва ли было пятнадцать лет.
Грамотности нет и в помине, и потому, если случайно встретится личность, могущая с трудом разобрать только заголовок к первой странице корана, то ее считают ученейшей из ученейших мира сего. Зато способность к сохранению преданий развита до необыкновенной степени; легенды и факты, относящиеся чуть ли не к временам Тамерлана, передаются с необыкновенной точностью, точно события, свершившиеся не более десяти лет тому назад. А живыми хранителями и распространителями преданий служат такие же странствующие певцы-импровизаторы, как Гасан, который пил кумыс в кибитке Аблая-бия после своих вдохновенных импровизаций.
Ночью, когда все уже спали, поднялась отчаянная тревога по всему аулу: киргизы скакали на лошадях, прыгая через остатки огней, через загороди, задевая и опрокидывая все, что им попадалось на дороге, лошади ржали, верблюды, задрав хвосты, вскакивали на ноги и метались в темноте как гигантские тени. Я нащупал впотьмах свою двухстволку и выскочил из кибитки… Дело скоро разъяснилось: всю тревогу наделал один кулан из пойманных на последней охоте, которому удалось сорваться с крепких арканов и перескочить камышовую загородь. Все хлопоты поймать его снова оказались безуспешными: кулан удрал-таки из аула в свои родные пастбища.
Погода стала меняться к утру, и перемена эта не была к лучшему: сперва стал моросить мелкий дождь, потом к нему примешались крупинки льда, и наконец повалил снег густыми хлопьями. Это обстоятельство было мне особенно неприятно, потому что я предполагал утром оставить гостеприимный аул, а откладывать отъезд, по многим причинам, было мне более или менее неудобно.
На другой день рано утром я распростился с Аблаем-бием и выехал из Джиргаллы. Выходя из кибитки, чтобы сесть на лошадь, я заметил, что моим седлом оседлан не мой серый, а другая какая-то лошадь; рассмотрев поближе, я узнал того золотистого жеребца, который мне так понравился третьего дня, и которого я так неосторожно похвалил вслух. Эта была любезность Аблая-бия. Я, к несчастью, не мог достойно в данную минуту отблагодарить хозяина, и сделал это уже впоследствии, подарив ему двухствольный карабин со всеми принадлежностями. Вьюки с обеих лошадей перешли на спину моего серого, и таким образом мы тронулись в путь тою же дорогою.
На возвратном пути мы не заезжали к мирзе Алаяру; Байтак, все выгадывая прямую дорогу, провел меня верстах в двадцати от его стоянки, и первый ночлег наш был в горах, под открытым небом. Ко второй ночи мы попали в знакомую уже нам пещеру, где уже нашли общество из четырех киргиз, из которых один оказался старым знакомым моего слуги, и оба они взаимно обрадовались друг другу. Мне эти четыре личности показались весьма подозрительными, и я не ошибся в этом предположении, когда на другой день Байтак сказал мне уже на пути, что между ними находился один из самых опытных горных барантачей, Шарик, о котором мне прежде случалось слышать в пограничных казачьих станицах, где он приобрел себе довольно громкую известность своими смелыми воровствами в казачьих табунах.
К казакам-дроворубам мы тоже не попали: Байтак вел меня совершенно новою дорогою, еще менее удобной, чем прежняя, но, по его мнению, значительно кратчайшей. Правда, нам не приходилось продираться через густые чащи горных лесов, но зато мы переваливались через такие кряжи, спускались по таким скользким и узким тропинкам, что мне на каждом шагу приходилось удивляться цепкости и верности ног наших лошадей.
Часов в одиннадцать утра мы спустились с Алматинских гор. День был ясный и довольно морозный, хотя сзади нас, в горах, ползали тяжелые свинцовые тучи, спускаясь все ниже и ниже. Сырой ветер налетал порывами и назойливо путал косматые гривы наших лошадей и загибал почти под самое брюхо заиндевевшие пушистые хвосты.
Байтак рысил впереди меня, нахлобучив свою остроконечную шапку-малахай; казачья винтовка плотно прижалась к широкой спине кара-киргиза.
Рассчитывая засветло добраться до казачьих станиц, джигит советовал взять напрямки степью: снег был не более двух вершков глубины, и лошадям бежать было очень удобно.
Тихо и мертво было кругом, только вдали, на белой равнине двигались там и сям черным точки: это были мелкие степные волки, следы которых поминутно пересекали нашу дорогу. Штук десять этих вороватых зверей копошились на полуобъеденном трупе верблюда, шагах в трехстах от нас. Байтак пронзительно крикнул, перепуганные хищники бросились в разные стороны, беспокойно и завистливо оглядываясь на брошенный ими завтрак.
А тучи надвигались все более и более, ветер дул тише и ровнее, в воздухе замелькали мириады белых точек, который становились все крупнее и крупнее и, словно пудрою, обсыпали наши косматые бурки.
— Буран будет! — проворчал Байтак и погнал плетью своего коня.
— А что, доберемся мы до дороги? — спросил я своего вожатого.
— А Аллах на что! — отвечал он, видимо, уклоняясь от прямого ответа. Ему не хотелось ошибиться, а как человек опытный, он хорошо знал, что такое здешние бураны.
Массы крупных снеговых хлопьев винтом падали на землю; ветер ежеминутно изменял направление, что окончательно сбивал с толку. Усталые лошади жались на ходу, отворачивали головы от ветра и уменьшали шаг, несмотря на наши усиленные понукания.
Часа четыре ехали мы таким образом. Начинало темнеть. Несмотря на то, что я старался держаться тотчас же за Байтаком, я едва различал неясный очерк его массивной фигуры. Раза три мы принуждены были останавливаться и отряхиваться: снег бил в лицо и залеплял глаза нам и нашим лошадям. Мой джигит ворчал что-то себе под нос, и я расслышал слова «тулайм джаман», что значит — совсем скверно, фраза, смысл которой не имел для меня ничего утешительного.
Немного спустя киргиз затянул протяжную, монотонную песню-импровизацию на тему нашего положения. Заунывные, воющие звуки этой песни сливались с голосами мятели: певцу удалось попасть в тон непогоды.
Вдруг певец замолк. Влево от нас послышался другой звук, чрезвычайно похожий на пение моего спутника. Протяжно застонало какое-то живое существо, и стон этот оборвался хриплою, болезненною нотою.
Киргиз прислушался немного и засмеялся сквозь зубы.
— Что это? — спросил я его, показав рукой в ту сторону, где слышен был стон.
— Джул-барс [по-киргизски тигр]! — отвечал киргиз и, заметив мое движение к винтовке, добавил:
— Ну, теперь ему, бедному, так же хорошо, как и нам; если бы он и встретился с нами, так он нас не тронет, лишь бы мы его оставили в покое!
На всякий случай я попробовал-таки, удобно ли вынимается из чехла мое оружие, и отстегнул конец замерзшего у пряжки ремня.
С большим трудом подвигались мы вперед, мы, видимо, плутали: нам казалось, что мы кружим на одном месте.
Стемнело окончательно. Ровно ничего не было видно. Для того, чтобы не потерять друг друга, я передал Байтаку чумбур от моей лошади; таким образом, я следовал за своим джигитом как на буксире.
Завывание ветра было так сильно, что, несмотря на такое близкое расстояние, надо было кричать во все горло, если являлась надобность сообщить что-нибудь друг другу.
Становилось невыносимо холодно; зубы неудержимо стучали. Спирта уже не было ни капли; мы с Байтаком немного не разочли на последнем привале; а между тем холодная, неприятная дрожь забиралась под бурки и пробегала по членам. Мы пробовали сойти с лошадей и пройти пешком для того, чтобы согреться немного в движении, но сильные порывы ветра сбивали с ног, и, пройдя несколько десятков шагов, мы едва переводили дух от усталости и снова принуждены были садиться на лошадей, чтоб через десять минут почувствовать сильнейший приступ холода.
Лошади, сильные, привычные к непогодам и всевозможным лишениям, положительно выбились из сил. Положение наше было отчаянное, тем более что мы знали, что до ближайшего человеческого жилья, если б мы не сбились с дороги и находились на должном направлении, было по крайней мере тридцать верст.
А впереди предстояла длинная безотрадная ночь, и Бог весть, придется ли нам еще раз увидать рассвет! Последнее предположение с каждым шагом становилось сомнительнее и сомнительнее, и сомнение это ощущали не только мы с Байтаком, но, кажется, и наши бедные лошади: так лениво, как бы нехотя, вытаскивали они свои косматые ноги из мокрого, уже глубокого снега.
Меня начало клонить ко сну; и в эти минуты как-то тепло становилось внутри, словно подогретое вино переливалось по моим жилам. С большим трудом боролся я с этой неотвязной сонливостью.
Вдруг Байтак наткнулся на что-то и вскрикнул; в ту же минуту и я почувствовал, что перед нами было что-то непреодолимое, плотное, весьма похожее на стену; ощупал руками: под пальцами ясно чувствовалась грубая штукатурка.
— Мазарк… Аулье! — произнес Байтак и этим вывел меня из недоумения.
В азиатских пустынях изредка попадаются уединенные постройки, в которых покоится прах усопших правоверных. Постройки эти, смотря по богатству умерших, достигают иногда довольно значительных размеров; преобладающий тип их: квадратное здание с фронтоном на одном, именно восточном, фасе и куполом в виде опрокинутой чаши; стиль, близко подходящий к индийскому. Судя по местностям, встречаются и разные уклонения от этого типа, более или менее значительные.
Ощупывая стенки, мы добрались до угла строения, потом повернули по другому фасу и нашли-таки вход.
Взойдя в мазарк, мы попытались втащить туда и лошадей, но седла и вьюки не пускали, упираясь в бока входного отверстия. Пришлось расседлывать их, а это была мучительная операция для наших окостенелых пальцев. Наконец мы кое-как справились, и все пятеро (с лошадьми считая) очутились в полном затишье, ощущая приятную относительную теплоту. Осталось добыть огня, тогда бы наше положение было бы почти блистательно. В кармане моих шаровар находилась жестяная коробочка с серными спичками, но этого было слишком недостаточно; надо было добыть матерьялов, способных загораться.
Байтак собирался идти добывать из-под снега прошлогоднюю колючку. Я считал подобное предприятие положительно неосуществимым, но, приняв раз навсегда за правило никогда не возражать моему спутнику ни в чем, касающемся до практической стороны путевой, бродячей жизни, не возражал ему и в этом случае, и только одобрительно произнес: «Хорошо бы!»
Кара-киргиз скрылся. В ожидании его возвращения я оставался в темноте, не позволяя себе тратить спички, которых, как я сосчитал, было не более десятка.
Прошло четверть часа. Байтак не возвращался. Прошло еще немного времени. Ничего, кроме яростных завываний мятели, не было слышно кругом. Я подошел ко входу и громко крикнул… Ответа не последовало, — я еще закричал, собрав всю силу своего голоса, тоже безуспешно: казалось, что ветер обрывал звуки, едва они вылетали изо рта. Я взвел курки двухстволки и выстрелил из обоих стволов, один за другим. Прислушался… вдали, далеко-далеко, послышалось что-то похожее на крик. Я понял, что слуга мой заблудился и потерял направление. Лучшим сигналом мог служить свет, и я начал жечь спички, соблюдая при этом всевозможную экономию.
Синяя искорка затрещала, вспыхнуло красноватое пламя и осветило внутренность нашего убежища. При неожиданном свете лошади фыркнули и навострили уши; на стенах и своде заблистали морозные точки, какие-то фантастические рисунки поползли по сырому фону. Потом все снова стало темнеть; спичка догорела и погасла.
Я выждал несколько минут. Опять услышал голос Байтака, далеко, но все-таки ближе прежнего. Я еще сжег одну спичку, повторяя спасительный сигнал. Послышалось шуршание вязанки топлива в узком входе. Байтак вернулся с добычею.
Он сообщил мне, что думал совсем пропасть, когда услышал выстрелы (голоса моего он не слышал вовсе). Но выстрелы ему мало бы помогли, потому что кара-киргиз не мог определить, где стреляют, и только светлая точка указала ему, где мазарк, и то совсем не в том направлении, куда он шел.
Мы вдвоем принялись за трудную работу добывания огня из мокрого, добытого из-под снега матерьяла.
Опытность и ловкость Байтака преодолели все препятствия. После получасовой возни и пыхтенья, по стеблям сухих растений пробежало пламя, струйки дыма потянулись к сводчатому потолку, веселый треск приятно действовал на наши измученные нервы.
Вход в мазарк мы завесили байковым одеялом и разостлали поближе к огню наши бурки.
Лошади, понурив головы, стояли смирно, прижавшись друг к другу; даже жеребец, подаренный мне Аблай-бием, и тот лениво полузакрыл свои огненные глаза.
Подбросив последнюю щепоть травы, мы заснули, и когда, проснувшись, отдернули одеяло от входа, нам в глаза ударил луч ослепительного дневного света. Мятель улеглась, горизонт очистился.
Байтак сообразил местность, на которой мы находились, и мы тронулись в путь.
Еще засветло выбрались мы на большую вернинскую дорогу, а к ночи мы были уже в Верном, где за стаканом ароматного чая, после горячей русской бани, так скоро забылись ужасы и тревоги недавнего путешествия.
Исходник здесь: Русский Туркестан. История, люди, нравы.