Генрих Манн.
Контессина
править
За руку со своей бонной медленно идет контессина маленькими, кропотливыми шагами по морскому песку, разрыхленному и согретому весенним солнцем. На увенчанной белизной синеве моря, среди почти жесткого блеска, вырисовывается тонкий силуэт маленькой девочки, с ее робкими, короткими движениями.
Ее волоса — золотой плащ, слишком тяжелый для узких плеч, — отливают золотом в более ярком золоте света, но глаза ее не выдерживают блеска. Контессина отводит взгляд далеко вправо, через горы, за кедровый лес, где не так ярок блеск уже к зениту идущего солнца ее блуждающий взгляд скользит по узким расщелинам, по затерянным долинам, зеленый покров которых, в насторожившейся тишине, прорезывает матово-серебряная лента маленького канала.
Но большие темные глаза контессины не отражают настроения ландшафта, на который они устремлены, — ни его затаённого молчания, ни его шумного блеска. Не печальные, — они немного безучастны, глаза этой девочки, — для возраста, когда самый ничтожный предмет возбуждает живое любопытство.
Девочка не мешает француженке болтать, не выказывая ни утомленья, ни особого интереса к ее болтовне, не предлагая вопросов и ни в чем не прося объясненья. Они проходят мимо толпы рыбаков, вытаскивающих сети; большинство их — старики с высохшими, обветренными лицами, с взъерошенными седыми бородами, в изодранных пестрых лохмотьях. Женщины сидят поодаль на берегу, кругом, обхватив руками сжатые колени. Издали внятно доносятся их грубые громкие голосу. Пройдя между двумя этими группами, — среди безмолвного поклона старика, слева и приветствия женщины, справа: да благословит Бог нашу контессину, — девочка, отойдя немного, впервые обращается к бонне с вопросом; ее голос, очень звучный для ее хрупкого тела, слегка дрожит.
— Разве это тоже люди? — почти испуганно спрашивает она.
Бонна весело рассмеялась.
— Контессина!..
Так как дневной мистраль [холодный, сухой северо-западный ветер Италии — Прим. перевод.] начинает давать себя чувствовать, то они переходят маленький мостик, пересекают наметенные белые пески дюн — и входят в Пинета.
На твердой лесной дороге шаги контессины становятся увереннее, под тенью высоких прямых стволов голос ее звучит тверже и понемногу она начинает разговаривать. Что бы такого предпринять после обеда? Хорошо ли спала мама? — О, она знает, как много для нее самой в добром сне ее мамы…
Дорожка расширяется, теперь рядом с ней тянется проезжая господская дорога и замок уже выступает из-за деревьев. Низкое серое, широко раскинувшееся строение, важно отступившее от дороги, — он спит в глубине громадного парка — давно ли? — контессина знает это. В доме так тихо и зеленые жалюзи фасада почти ни разу не открывались с тех пор, как умер папа. А это произошло вскоре после того, как она сама явилась на свет. Он умер, и хотя все видели его смерть, — никто, даже сама мама не знает, на каком пути он покинул жизнь. С того времени мама уж никого не хотела видеть, и заперлась одна с его картинами. В каждой комнате висит по одной из них, мольберт закрыт ковром и перед ним стоит скамейка, как для молитвы.
Бедная мама часто больна, и контессину к ней не пускают, но сегодня хороший знак: мама приветствует ее с выходящего в сад балкона.
Девочку вводят к матери, и она попадает в бурные дрожащие объятия.
— Моя Елена! Моя Елена! — всякий раз в ее голосе звучит страсть, точно она думала, что у нее уже отняли ребенка.
Потом мама вытягивается на кушетке, разостлав темное платье на блеклых цветах ковра, и снова обвивает руками девочку, сидящую рядом с ней на подушке. Так застывают они, прижавшись друг к другу, перед портретом высокого, бледного мужчины. Он был последним, хотя они еще живы. Мать, из такого же знатного рода, и контессина, — они лишь отзвук последнего аккорда старой песни, теперь уже отзвучавшей.
Мать начинает рассказывать, и голос ее то тягуч и однозвучен, — то переходит в прерывистый, торопливый шепот. Она рассказывает о своей жизни с папой; как тогда, каждое лето, дом был полон людей и света, как она выезжала вдвоем с папой далеко в море. Но зиму они проводили в большом городе, который называется Флоренция. Там много дворцов стоят рядом, каждый вечер они освещены и полны народу, а у их ворот никогда не умолкает стук экипажей. В полутьме большой комнаты сладко и дремотно баюкают девочку, лежащую в объятиях матери, рассказы, звучащие как сказки.
Но в спокойный, расцветающий сумрак ее маленьких детских дум, незаметно пробирается смутное предчувствие, что ей самой никогда не придется получить и испытать то, о чем она слышит. И это — предчувствие, которое обыкновенно не является детям, когда они слушают сказки.
Мать права, что так заботливо бережет здоровье своей девочки: контессина еще более впечатлительна, чем это заметно. Это обнаружилось однажды, когда она, кажется впервые, одна переступила порог дома. Стоял первый весенний день, такой юный, что во всех он будил молодость и радость, — такой сулящий, обещающий, что девочка почувствовала биение совсем новой, ликующей жизни. Вприпрыжку, непривычными к бегу скачками устремилась она на лужайку, бросилась с криком и смехом гоняться за синей бабочкой. Вдруг вскрик замер на ее губах, и девочка упала без сознания у круглого каменного колодца, посреди лужайки. Когда принесли ее к встревоженной матери, и она должна была объяснить что с ней случилось:
— Ты же мне рассказывала, — сказала она, — об ангеле-хранителе, который с неба поддерживает и направляет детей, чтобы они могли идти без страха и по прямому пути? Мне кажется, — мой ангел сейчас на минутку отнял от меня свою руку.
Снова утро весеннего дня, и контессина выходит на террасу; теперь ее никто не сопровождает: ей уже пятнадцать лет.
На серой стене дома, ее фигура вырисовывается светлым пятном с расплывающимися контурами. Она в возрасте, когда линии тела еще не сформированы, ничто еще не закончено, кроме стройных, слишком хрупких форм ее рук и ног. Но руки молодой девушки кажутся немного длинными и худыми из за широких рукавов, не могущих также скрыть худобу ее плеч. В тонких линиях ее бедер и молодой груди лежит почти болезненная миловидность. И только выглядывающие из под волос, не падающих, как у девочек, на лоб и затылок, но подобранных кверху, очертания ее лица носят характер, более установившийся. Лоб немного выдающийся, но не высокий; слегка вздернутый нос образует смелый контраст слишком острому и болезненному подбородку, и нежному строению шеи, особенно же — необыкновенному выражению громадных черных глаз. Находят, правда, что глаза контессины не выражают чего-нибудь определенного, — но нельзя сказать, чтобы они были вообще невыразительны. В них недостает трепета и блеска надежд, — для этого возраста, когда все нам дает надежду. Иногда только, в глубоком безмолвии ее взгляда, замечается бессознательное беспокойство, точно искание или вопрос; но это скоро исчезает.
Контессина, медленно и слегка наклонившись вперед, спускается к морскому берегу. Свою соломенную шляпу она несет в руке, и солнце, падая ей на голову, золотит иногда ее волосы, оно изредка поблескивает в них, как остатки блесток на детских головках, в день св. Епифания. Теплые тона ее детских волос совершенно поблекли.
Она равнодушно идет вперед мягкими, не-много сонными движениями, со взглядом никогда не устремленным на один какой-нибудь предмет, в одну определенную сторону. И солнечная синева моря, и лиловато-зеленый воздух долин, так же мало тайн открывают ей, как и прежде. Конечно, она уже не стала бы спрашивать, тоже — ли люди те рыбаки, по которым скользят ее взгляды; но она чувствует, что эти люди принадлежат к иной расе, чем она; что их язык, хотя и состоит из тех же звуков, что и ее речь, — ей чужд.
Да и кто, собственно, говорит на понятном ей, на ее языке? Уж конечно не добрый сельский старичок — священник, который обучает ее Закону Божьему и исповедует; и не немецкая воспитательница, сменившая француженку бонну, и обладающая хотя меньшей жизнерадостностью, но большими знаниями, чем та.
Даже, пожалуй, и не мама, — этого она иногда боится. О, она бесконечно любит маму, и до сих пор испытывает одинаковый болезненно сладкий трепет, когда мать привлекает ее в объятия и говорит об отце. Но и в такие минуты, в ее дремлющей душе начинает брезжить предчувствие, что жизнь не должна быть посвящена только страданиям, не таким бледным и полным боли воспоминаниям. Может быть как раз в эти минуты, в глазах ее выражается искание и вопрос. Она не раз чувствовала, что тогда в ней происходит что-то чуждое ей, враждебное; но аббат, которому она в этом открылась, успокоил ее: в этом нет греха. Но сама она чувствует, что это грешно, и молится, чтобы это, наконец, кончилось.
Ах, ей, бедняжке, еще многое нужно замолить! Иногда она останавливается перед зеркалом — красивое белое зеркало в стиле рококо, подарок мамы, — ищет на своем лице те черты, которые кажутся ей похожими на черты матери и проводит по ним своими тонкими пальцами. И ее волосы должны стать такими же матовыми и бесцветными, как у мамы! И ей поэтому кажется, что ее жизнь будет продолжением маминой тусклой и безрадостной жизни. Но тогда ее охватывает ужас за свои мысли, и она бросается на колени перед большим серебряным распятием, которое глядит на нее с белой стены ее девичьей комнаты. Сжимая руками свою головку и склонив ее на атласное покрывало молитвенной скамьи, она слезами смывает с души горести, имени которым она не знает.
Сегодня, сейчас же по возвращении с обычной прогулки вдоль берега, и обратно в Пинета, ее зовут завтракать. Мама кажется более оживленной, чем всегда — ее внутренне что-то занимает. После завтрака, она обвивает рукой шею дочери, и ведет с собой, но не в прохладный будуар, а на балкон.
— Елена, — говорит она там, — завтра у нас будут гости.
— Гости? У нас?
— Это пугает тебя, мое дитя?
— Только потому, что у нас никогда не бывало гостей, мама.
— Приедет один скульптор из Флоренции, которому я дала заказ.
Контессина молчит, и она продолжает:
— Елена, тебе почти пятнадцать лет и ты скоро станешь взрослой. Теперь ты лучше, чем до сих пор, должна знать, что твой отец был человек, достойнее и благороднее которого ты в жизни не встретишь. Это невозможно. И, кроме того, он был для нас более, чем мужем и отцом — он был последним в нашем роду. И наши славные предки, которых мы чувствуем в тени за собой, — в их кругу мы должны жить, и общение с ними должны ценить, как общение со святыми. Ведь ты тоже так думаешь, моя Елена, на то ты моя дочь! Но хорошо иметь перед глазами то, о чем думает сердце, — и вот скульптор, который завтра приедет, должен изваять из камня дорогой образ твоего отца; мы его поставим к тебе в комнату.
Контессина кладет голову, которую до того держала опущенной, на плечо матери и та, отвечая на ласку, гладит тонкими пальцами мягкий пушок на нежной шее дочери.
— Вы из Флоренции? — спрашивает контессина профессора, в одну из ближайших своих утренних прогулок.
Он увидел ее из своего ателье, помещающегося в самом конце левого флигеля, где два окна теперь стоят настежь открытыми. Он спустился вниз и без лишних стеснений познакомился с ней. Он человек, лет сорока с лишним, мускулистого сложения, с широкими сильными пальцами, ярким цветом лица и жесткими волосами, тронутыми, как и энергичные усы, кое-где сединой. Слегка прищуренные глаза говорят об уме и веселости. Иногда он выказывает слишком громкую, для его ума, веселость.
— Из Флоренции, контессина, — отвечает.
— Это, должно быть, очень красивый город?
— Что? Ведь вы должны его знать?
— Я ни разу еще не была там.
— Невероятно! Отсюда ведь так близко!
— Но мама не любит и коротких путешествий, да наконец, — что мне там делать?
— Как, что? Дать посмотреть на себя! Впрочем, виноват! Прошу прощенья. Но неужто вы думаете, контессина, что такие появления, как ваше, так уж часто случаются?
Он окидывает ее откровенным взглядом знатока, продолжая оживленно разговаривать.
— Какая жалость, что вас не было на последнем карнавале! Вы бы создали образ Боттичелли, которого теперь все так любят. Представьте себе только море огней и пеструю толпу; и все празднуют ваш триумф, который продолжается и на улице, пока вы садитесь в коляску. Толпа вас приветствует.
Он говорит с широкими, вдохновенными жестами. Контессина не поднимает глаз; румянец слабо окрасил ее щеки. Только на мгновение, как бы в промежутке между двумя мыслями, у нее мелькнула мысль о возможности пережить то, о чем он говорил. Но это сейчас же исчезло, и она продолжает его слушать, как раньше слушала рассказы матери об ее триумфах — словно это сказки, но слушает почти без печали, так как трудно быть печальной в обществе профессора.
Иногда даже мама за обеденным столом так оживляется, что контессина ее не узнает. Обед, протекавший до сих пор, когда они были вдвоем, в молчании и занимавший — считая по десять минут на блюдо, — не более сорока минут, часто длится теперь часа два. Смеются, рассказывают анекдоты, говорят о путешествиях и о свете. Когда впервые в комнатах, где все говорят полушепотом, раздался громкий открытый голос профессора, контессина почти испугалась. Кажется, что его голос наполнил весь дом. Он везде поддерживает звуки и движение. Из своего ателье он громким голосом отдает приказания на лестницу и в пустынные галереи; исполнять их должны старые слуги чуть не бегом, и они повинуются, даже как будто бы охотно.
Никто не жалуется на его обращение, в том числе и мама — ведь он всегда так предупредителен и вежлив. А те изменения, которые он внес в заведенный порядок, они жизнь, ворвавшаяся в тишину дома, и никто против ее чар устоять не может.
Профессор каждое утро сопровождает контессину на прогулку. Если она не застает его внизу, на скамейке, то хлопает в ладони, он показывается у окна в своем белом фартуке и кричит: — Одну минуту, контессина! я только вымою руки, — затем он сходит, и они отправляются гулять. Они не всегда идут по старой дороге; иногда проходят они какой-нибудь незнакомой контессине деревней" где ей кланяются крестьянки- — и гуляют по другой стороне берега, где работают рыбаки. Там они иногда долго стоят и ждут, пока длинная сеть, медленно вытаскиваемая на песок, вся не покажется из воды. Тогда они подходят и разглядывают улов, в кругу людей, — с которыми контессина никогда не соприкасалась. Худые пальцы шарят по сети, вытягивая громадные блестящие водоросли, которые выбрасывают обратно в море, и внизу нередко остаются лишь несколько дюжин жалких серебряных рыбок.
Они отправляются дальше, и профессор высчитывает ей, какую выручку сделают рыбаки от продажи.
Контессина никогда не знала, сколько денег нужно на то, чтобы прожить. Но она не думала, что нужно так мало.
Она учится наблюдать жизнь и самой принимать в ней участие; но она узнает еще больше. Однажды, возвращаясь с прогулки при закате солнца, они заметили, как на стволах пиний вспыхнули серебряные огоньки, которые и на верхушках деревьев зажгли свой сверкающий пожар.
— Взгляните, — говорит профессор, — как между стволами, сквозь сеть игол, облачная лиловатость вечерних гор в последний раз оживает и преображается в глубокую лазурь.
— Правда, — соглашается молодая девушка и, захваченная величественной картиной заката, сама делает несколько замечаний.
— Что за пестрая смесь красок остается на наших следах на песке!
— Солнце точно раскрашивает цветные горшки.
Они входят в Пинета, и контессина указывает на желтые лепестки осотов, распространяющих тонкий запах.
— Как они трепещут! Можно подумать, что солнце хочет их сбросить вниз, как — как
— Как звонкое золото, — доканчивает профессор.
Контессина открывает в своей душе какую то связь между природой и искусством, и это делает ее счастливой.
Такие часы оставляют за собой радостное, успокоенное состояние духа.
Но настроение ее не может оставаться всегда неизменным. Однажды утром профессор, встретившись с ней, говорит:
— Вы сегодня грустны контессина.
Она спокойно и почти удивленно взглянула на него.
— Я не грустна.
Хотя взгляд его только бегло скользнул по ее глазам, но у него вырывается почти испуганное восклицание:
— Бедная контессина!
Это сказано так, что сердце ее начинает биться неровно. Он заметил свою оплошность и извиняется.
— Простите меня, но мне кажется — вы печальны, сами того не зная.
— А нам, собственно, при виде такого моря, должно было быть весело! — продолжает он, — оно такое синее, что в нем с радостью хочется утонуть. Как вы думаете, если ветер окрепнет, мы как всегда пойдем в лес? Давайте лучше останемся здесь посмотреть, как он все оживит, всему даст силу —
— Как жизнь, подобно море — арфе,
И только бурь звучит на ней напев!
начинает он петь громким голосом, среди крепнущего шума волн. Контессина опустилась на песок; в мечтательной позе, опустив головку на руки, она слушает. Он поет песню, бурным вдохновением своим подобную самой буре. И звучат в припеве обе, для бури созданные, бурей живущие силы — жизнь и море —
Внемлющий хоралам моря
Слышит жизни голоса!..
— Но я их не слышу, — говорит она, когда он кончил петь, и движенья ее и голос выражают боязливое ожидание.
Профессор чувствует себя смущенным:
— Вы, правда, их не слышите? Но их должен ведь, слышать каждый?
Он опять устремляет на нее испытующий взгляд.
— А может быть, — это и так, — произносит он после короткого молчанья. — Вы должны слишком напряженно и слишком глубоко прислушиваться к безмолвию прошлого, так что трудно вам разобраться в резких, громких голосах жизни.
Хотя он говорил тихо и ветер отнес в сторону его слова, так что она их не расслышала, ее охватывает полный предчувствия ужас. Он замечает это и спешит успокоить ее громким, веселым голосом:
— Но это еще придет, контессина. Все кончают тем, что слышат их! А ваша жизнь, вся еще лежит в ослепительном свете будущего.
— Вы так, действительно, думаете?
— Как же может быть иначе? И чего мы, собственно говоря, заботимся о прошлом и будущем, когда сейчас так хорошо! Идемте.
Он начинает мечтать вслух: свинцово белые пятна парусов на горизонте, напоминают ему громадных, перелетных лебедей, которые распустили свои белые крылья и готовятся к полету через весь мир.
— Подумайте только, через весь мир!
В нем закипает его прежняя веселость, и заражает также молодую девушку.
— Это соленое бурное дыхание моря совсем выводит человека из спокойствия. Вы бегаете, контессина?
Он хлопает в ладони, и она со смехом бросается бежать. Он кричит ей вдогонку:
— Мы в этом одинаковы. Вы, как жеребенок, убегающий из стойла, — да простится мне такая непочтительность!
Они бегут через дюны, так что песок разлетается во все стороны. У входа в просеку, против замка, он почти настиг ее, но она не хочет даться. Достигнув середины лужайки, они бегают вокруг маленького колодца. Чтобы ее не поймали, она бросается к низенькому брустверу; — Не упадите! — внезапно кричит он. Она немного испугалась, и он ловит ее.
На лице ее появился румянец, она счастливо смеется, и ее частое, от бега, дыхание нежно и ароматно.
— Я совсем задохнулся — говорит он, еле переводя дух.
Она засмеялась:
— Дайте мне вашу руку,
Беззаботно опирает она свое легкое тело на его руку. Медленно, в блаженной истоме, они идут к замку.
— Вы никогда не говорите о своей работе, — начинает она, — вы мне ее покажете?
— Нет, контессина, это мне строжайше запрещено. Вас хотят поразить, когда она будет окончена.
— Вероятно уж после вашего отъезда?
— Этого вам не придется так долго ждать. Через два дня я должен буду проститься с вами.
— Что?!
— Конечно. Работу я кончу и, я должен сознаться, что и так растянул ее на больше времени, чем то было нужно.
— А почему же вы не можете остаться, не работая?
Он засмеялся.
— Я дал обещание в другом месте. Но что я делаю это неохотно, — этому вы уже можете поверить.
Последние слова он пробормотал. Контессина опускает голову и они в молчании достигают дома.
Весь следующий день профессор очень прилежно работает и мало показывается дамам. Но и в следующее за тем утро, контессина гуляет одна. Это так непривычно и контессина чувствует себя немного расслабленной. Все же, по пути она делает несколько наблюдений, которым он ее научил, находит несколько неизвестных ей камней и раковин, которые она ему покажет, так как он все знает.
Как будет, — спрашивает она вдруг себя, когда его больше не будет тут?
Но мысль ее немного устала, и она снова теряет вопрос.
После обеда, когда она сидит с матерью за вышиваньем, в гостиную входит профессор.
— Мне хотелось бы попрощаться с вами и поблагодарить за гостеприимство.
— Вы же велели распрячь лошадей?
— Да, сударыня. Вещи я послал вперед на вокзал, а мне бы хотелось еще раз пройтись по этой дивной местности.
— Совсем одному?
— Почему нет, контессина?
— Но вы ведь не откажетесь чтобы я проводила вас? Только маленький кусочек!
— Если вам угодно…
— Конечно. Мы же совершаем нашу последнюю прогулку. Неправда ли, мама?
И вот они еще раз идут по лесу рядом. Их тени — одна тонкая, другая широкоплечая, убегают от теней стволов, но сами они идут спокойно. Потом они сворачивают к полю. Они говорят мало, но тепло и дружелюбно, как всегда говорили. Кажется, что здоровое дыхание полей придает их мыслям спокойствие и уверенность. Вдали уже показывается станция, когда профессор меняет тон.
— Почти шесть недель прожил я у вас в тиши, контессина, и теперь возвращаюсь в шумный свет. Верьте мне, однако, что никогда его звуки не смогут заглушить воспоминанья об этих неделях покоя и уединения.
— Да, здесь уединенно, — повторила молодая девушка.
— Но в этом уединении живет фея, которой не найти в свете. Там ей было бы плохо; да, контессина, мне пришла мысль, что там жизнь была бы ей не достаточно сладка.
Она взглянула ему в глаза — в них столько утешенья и доброты. Он склоняет свое пылающее лицо к ее белой руке.
Бессознательно, и все-таки прерывающимся голосом, она говорит:
— Благодарю вас.
— До свиданья.
— До свиданья.
Он кланяется, оглядывается, снова кланяется. Контессина возвращается той дорогой, которую они прошли вместе.
Шаги ее стали еще медленнее, точно хочет она, чтобы никогда не было конца дороге. Только не домой! Вот здесь она только что с ним проходила, этих вещей касались взгляды их обоих.
Так шепчет ей чувство, а разгоряченная, усталая мысль твердит: только не домой, только не обратно в вечное, узкое одиночество!
Да, фея! — внезапно приходит ей в голову. Он говорил о фее.
Но вот, если у феи чувства, как у людей, и если она не так спокойна, как другия феи! Тогда она все-таки принадлежит свету.
Но ведь ей там будет плохо — сказал он.
Если мне нельзя быть там, — ах, пусть бы он остался здесь!
Но ведь это грех! — внезапно восклицает она и, остановясь, закрывает лицо руками.
Грех! Все эти мысли грешны. Что со мной сделалось, Боже мой!
Боже мой!
Она нашла опору, которую искала, и быстрее идет вперед. Она спасет ее.
О, Боже, а если это все-таки не грех?
Она видит страдальческую, но такую утешающую улыбку, которая столько часов притягивала в ее комнате ее взгляды. Она, как и прежде, упадет на колени перед большим серебряным распятием и Бог, с которым она так часто говорила об его смерти, и о смерти ее отца и, может быть, об ее собственной, — он сегодня впервые услышит ее мольбу о жизни.
Сумерки сгущаются, она спешит домой. Никому не сказав о своем возвращении, она взбегает по лестнице, распахивает дверь — и сейчас же дыхание останавливается у нее в груди и подавленным хрипом вылетает из горла. Неподвижная, громадная белая фигура стоит перед ней в тени. Она кидается во все стороны, хватается за косяк двери, и почти падает, но ужас придает ей силы и она бросается в немом отчаянии вниз по лестнице, вон из дома.
Она бежит к лужайке, и белое платье развевается вокруг ее легкого тела. Она как бабочка, которую уносит вихрь — куда? она не знает. У нее мелькает мысль, что она уже раз так бежала, — но это было совсем иначе. Ей хочется засмеяться. И вдруг она слышит голос, которым он тогда воскликнул: бедная контессина!
Лицо ее темнеет, острыми зубами она в кровь искусала губы.
Вот она у круглого колодца, она обегает его раз, другой, третий…
— Бедная контессина!
И вдруг она исчезла.
— Контессина, контессина, — зовет издали, с террасы жалобный голос гувернантки.
В глубине, где она исчезла, ничто не двигается. Ведь это даже не озеро, по которому после нее пошли бы круги.
И тем менее должна она была умереть в великом просторе моря, голоса которого — голоса жизни — она бы с такой радостью услышала, бедная контессина.
Источник текста: Полное собрание сочинений / Генрих Манн. Том 6: 1. Актриса; 2. Чудесное. Повесть. Новеллы / С критическим очерком Г. Бранденберга. — Москва: «Современные проблемы», 1910. С. 211—232.