Розанов Василий Васильевич. Собрание сочинений. Когда начальство ушло…
М.: Республика, 1997.
Когда начальство ушло…
править…прекрасно, прекрасно, я не спорю, что начальство необходимо, как дымовая труба в доме и самые «нужные» в ней места и комнаты… не спорю…
И все-таки…
Какая наступала восхитительная минута, когда, бывало, надзиратель отойдет от стеклянной двери нашего класса («пошел к другим классам»), а учитель еще в нее не вошел… Электричество, что-то лучше и быстрее электричества, пробегало по нашим спинам и плечам; и «Ал- гебра Давидова» летит через две парты и попадает туда, куда ей нужно — в затылок склонившегося над Кюнером толстого и ленивого ученика. Он вздрогнул, размахнулся и, может быть, ударил бы ни в чем неповинного соседа: но «несправедливость» предупреждена тем, что кто-то схватил его за волосы и пригнул к задней парте… Теперь он парализован, бессилен и вращает глазами, как Патрокл, поверженный Гектором. В другом углу борются «врукопашную», — по возможности без шума; летят стрелы в потолок, с мокрою массою на конце их, чтобы повиснуть там; кафедра учителя старательно обмазывается чернилами, а стул посыпается мелом… Кто-то «учит слова», если его сейчас спросят: но благоразумнейшие пришпиливают «слова» к спине товарища, впереди сидящего, дабы «провести за нос» учителя, всепонятно «болвана», и ответить урок на «3-», зная его на "1 + «…
Счастливые минуты: их одни я помню из поры ученья. Все остальное было скучно, бездарно, не нужно, антипедагогично. Но эта минута „без начальства“, когда мы оставались одни… Она была коротка и гениальна. Я ее дурно описал: не всегда было именно то, что я передал. Бывало иначе. Но безусловно всегда пробегало бесконечное оживление по классу: а, ведь, добрый читатель и всякий человек, не есть ли „величайшее оживление“, без более тесных определений, что-то самое лучшее, самое счастливое, наконец даже самое добродетельное изо всего, что вообще случается в истории и происходит в жизни? Ибо оно есть именно жизнь, тоже „без более тесных определений“: и естественно, что самая высшая точка ее напряжения как „суммы движений в одном моменте“ — и есть „главная добродетель всего“…
Всего на земле, в царствах, городах, везде, везде…
Ну, а какое же „начальство“ даст оживление, „позволит“ оживиться… особенно в „бесконечность“ -то?..
Поэтому, я думаю, все люди притворяются, когда говорят, или даже кто-нибудь один про себя говорит, что он „почитает начальство“…
— Ну там кухня, ну — дымовая труба…
— Необходимо! неизбежно!..
— Стройте, черт с ним!..
Но — не более. Врождено человеку давать не более pietat’a „начальству“, вообще всякому, от столоначальника и…
Но мир устроен „с начальством“: даже Солнце есть начальник солнечной системы своей — планет, спутников…
Склоняю голову, плачу… И говорю: даже в солнечной системе это есть какой-то „первородный грех“.
А кометы? Те „залетают“ в солнечную систему, пролетают ее и, не связанные, улетают куда-то „в глубь мира“ уже решительно без всякого „начальства“…
Вот пример. Это тоже природа. Уголок мира создан вовсе без „начальства“.
И это — человечно.
Солнечная система все-таки бесчеловечна; уже „павшая“… Кометы одни в мире безгрешны и, от этого, так редко показываются в наш грешный солнечный и земной мир.
Человечность — это всегда одиночество и братство. Одиночество не затвора, не темницы, не кельи с уставом, а просто „так“, чтобы вокруг меня был некий пояс свободной земли, свободной воды, свободного воздуха… И братство в смысле том, что, никем не теснимый, я никому и не враг, а всем друг. В конце концов „свободны и человечны“ были патриархи человечества в Месопотамии и Ханаане, да „аввы“ -отшельники Верхнего Египта (раннее христианство). Вот — „кометы“, каждая со своим путем. Все остальное „по грехопадению“ слагалось „в системы“ и строило себе начальство…
Черт бы его побрал.
Человечность — братство, одиночество… И как условие этого — благородство и невинность.
Люди, — знаете ли вы единственный и исключительный корень того, что вы все, без исключения все, рабы? Только один: в том, что вы все неблагородны.
Мы все неблагбродны.
Мы все не невинны.
Отсюда „кухня“ и „дымовые трубы“.
Ничего об этом не умею сказать, кроме глубокого вздоха.
Для меня несомненно, что исчезновение „начальства“, таяние его как снега перед солнцем… вернее — перед весною… начинается и всегда начнется по мере возрождения в человеке благородства, чистоты и невинности. Это — тот огонь, в котором плавятся все оковы.
И только в нем!
Только в нем!
Запомни это хорошо, человечество, дабы не маниться ложными призраками.
Не надеяться ложно.
Не верить ложно.
Благородство — это деликатность человека к человеку. Ясность души, покой ее. Правда уст и поступков. Мужество.
Но душа всего этого — деликатность: вытекающая из какого-то глубокого довольства собою, счастья в себе… неоскорбленности: в силу чего „не оскорбленный человек“ не дерет по спине другого, соседа, дальнего, кого-нибудь — словами, поступками, деяниями.
Но ужас истории и величайшее ее несчастье, „первородный грех“ всего, заключается в том, что человек ужасно оскорблен…
Все мы…
Всякие…
И не можем этого забыть… Изгладить… И скрежещем зубами, и томимся, и ползаем…
И вот „выбираем себе начальство“.
— Я не могу укусить соседа. Но если соединюсь с другими и мы все выберем себе начальника, с дубиной и циклопа, — то я ближнему раскрою голову.
Мотив всех государств. Начиная еще от Киаксара Мидийского…
Боже, если бы мы могли забыть обиду… Но мы никогда ее не забудем и не станем свободными.
Когда, лет шесть назад, я впервые плыл по Женевскому озеру, мимо закрытых синей дымкой Кларанса и Монтре… было часов 9 утра, и море, небо и вот этот воздух над озером — все было сине, влажно и мягко… у меня шевельнулась мысль:
— Боже, какие дураки швейцарцы: нужно же соединить в „кантон Женева“ (знал по географии) такое огромное вместилище берегов!! Второй час плаваем, Женева давно скрылась за горизонтом: а все еще тянется „штат Женева“. И эти Clarence, и Veveu, и Montreux, такие восхитительные, до того восхитительные, составляют части какого-то „кантона Женевы“… Возмутительно: да они — не „части“, а прекраснейшее целое… Вот как я… или я со своей семьей (я плыл с семьей): и на кой черт им составлять „кантон Женеву“, все равно как бы нашей семье лезть на спину соседних, сидящих на пароходе, буржуа… Боже, до чего глупо!
И я сказал себе как бы канон:
„Слияние в систему (солнце и планеты) не должно простираться далее, чем насколько охватывает глаз с самого высокого места данного пункта, города, села и проч.“.
Я думал по-русски: „с колокольни или каланчи“.
Сверх этого, дальше этого — грех. „От лукавого“ и вообще „история грехопадения“.
Все большее — „неблагородство“. Ни один Пифагор или Мафусаил мне не докажет, что „нужно больше“. Иначе, чем пунктами „грехопадения“:
1) Что нужно соседу дать больше в морду.
2) Что кулак тогда будет величиной с дом.
Но это явно „неблагородство“… Мотивы „от зла“ могут быть, „от добра“ — никакого мотива.
Кому мне посвятить эту книгу?
Чиновники на нее обозлятся.
„Граждане“ скажут: „Наивно!“
И едва ли не все:
— Даже нелитературно… Черт знает, что: мечта, безумие.
Поэтому я посвящу ее могилам… Не всем, но тех, кто в 1905 году думал: „от колокольни до колокольни — не дальше“.
Тем, кто, по моему убеждению, и были одни гражданами будущего века»…
Невинным, юным и чистым.
Спб., 19 февраля, 1910 г.
1901 г
КОММЕНТАРИИ
правитьВ публикуемых текстах сохраняются особенности авторской лексики. Написание собственных имен не унифицируется и не приводится в соответствие с ныне принятым (пояснения вынесены в аннотированный указатель имен). Цитирование чужих текстов отличается у Розанова неточностями, что в комментариях обычно не оговаривается.
Печатается по изданию: Розанов В. Когда начальство ушло… 1905—1906 гг. Спб.: Тип. А. С. Суворина, 1910. В Содержании книги автором обозначены заголовки: «Предисловие», «Вместо заключения», которые отсутствуют в тексте.
Книга Розанова вызвала немало весьма критических рецензий (в «Вестнике Европы», « Историческом вестнике», «Современном мире» и др. периодических изданиях). И все же в «Русской мысли» в ноябре 1910 г., где была напечатана непримиримо резкая статья о Розанове П. Б. Струве «Большой писатель с органическим пороком», в том же номере появилась проницательная рецензия Андрея Белого о розановской книге. Приводим этот никогда не переиздававшийся с тех пор отзыв целиком:
"Странная, неожиданная книга, как странен, неожиданен сам Розанов; он странен по выбору своих стратем; начнет описывать черные полосы еврейского таллеса, и от описания одежды перескочит к всемирно-историческому вопросу о судьбах еврейства и христианства; или обратно: начнет углублять непонятные тексты «Апокалипсиса», а кончит тончайшими психологическими черточками, характеризующими быт супружеских отношений. От описания костюма — к концу всемирной истории; от конца всемирной истории — к Афанасию Ивановичу и Пульхерии Ивановне. В углублении любой житейской мелочи до ее вечного символического смысла видит он свою миссию: таблица из «Изумрудной скрижали» — «все, что вверху, то и внизу» — превращается у Розанова в парадокс: в мельчайшем крупнейшее, в конкретнейшем абстрактнейшее; и он весь рассыпается в конкретнейшее; поверхность его писания просто собрание слов, черточек лица, предметов, жестов, цитат; и может показаться, что у него нет мыслей; но у него есть во всяком случае одна мысль, мысль Тота-Гермеса, мысль «Изумрудной скрижали»: «Все, что вверху, то и внизу». Эта мысль есть мысль практического оккультизма всех времен и народов: из мужского семени строится мир, история, судьбы народов; деторождение равно мирозданию; половой акт равен творческому слову; быт вытекает из семьи; история — из быта. Розанов наиболее бытийственный писатель нашего времени; философские, социальные и эстетические задачи нашего времени ставит он в зависимость от быта, быт — от семьи, как условия деторождения, а семью — от пола; вот почему в мелких черточках, характеризующих супружескую жизнь, видит он магию религиозного, бытового и исторического творчества; у него одна мысль; он ее многократно, многообразно доказывал; а последние годы он уже только показывает на фактах справедливость своей мысли: вот почему не словами, не мыслями, не идеологией он входит нам в душу; он опрокидывает на нас поток мелких бытовых черточек, так или иначе подобранных; его мысль тонет в потоке черточек, сверкает миллионами живых проявлений, как бесплодный солнечный луч, она сверкает в тысячах живых капельках росы; в этом умении бесконечно вариировать свою тему — все богатство Розанова-публициста.
В последней книге Розанова «Когда начальство ушло» — еще одна вариация на старую тему оправдания революции, но какова новая вариация! Мы привыкли оправдывать освободительное движение наше отвлеченно: этическими, религиозными, политическими и социально-экономическими принципами; мы привыкли видеть правду освободительного движения, высказанную в отвлеченных принципах; наоборот, условия быта казались нам часто элементами консервативными по отношению к отвлеченным лозунгам наших стремлений; и певец быта, Розанов, в силу одной своей темы нам казался певцом отживающего прошлого; не мог не казаться им; да и сам заявлял многократно, многообразно о своем равнодушии к отвлеченным принципам общественности. Мистика Розанова часто казалась мистикой традиции, как чудился подозрительный, недобрый взор Розанова, брошенный в сторону отвлеченных утопий.
И вот сказал Розанов свое слово о том, что мы все пережили; он сказал это слово так, как никто, кроме него, не мог его сказать; но сказал он то, чего многие от него не могли вовсе и ожидать.
Ласково улыбнулся Розанов там, где ждали от него угрюмого взора непонимания; в реально происходивших событиях прошлого он прочел жизнь и правду; в тысячах людей, с его точки зрения оторванных от быта, он увидел плоть и кровь этого быта, в «безбожниках» увидел «ангелов». «Явились, как будто „безбожники“, а работают, как ангелы, посланные Богом» (стр. 14).
«Явились, как будто безбожники, а работают, как ангелы, посланные Богом», — удивляется Розанов и, как всегда, не доказывает отвлеченно правоты своего удивления, а зарисовывает недавнее прошлое в художественных картинах: вот митинг, Дума, Родичев; вот — кадеты; а вот — трудовики, — ряд великолепно исполненных фотографий с натуры, лишь слегка ретушированных лейтмотивов всей книги: «Явились, как будто безбожники, а работают, как ангелы». И эта ретушь превращает живые фотографии в художественные образы.
Книга Розанова — живая запись истории; это — документ; и вместе с тем это — характеристика событий 1905—1906 года с исключительно редкой точки зрения. Недоставало лишь этой точки зрения на события недавнего прошлого; и Розанов пополнил пробел: сделал то, что только он один мог сделать.
Но наиболее ценен мягкий пафос гуманизма, дышащий с каждой страницы и редкий у Розанова, писателя скорее жестокого, чем мягкого.
"Были ли они религиозны? Нет. Но, может быть, они были нерелигиозны? Опять нет. Международны, интернациональны? Снова — нет и нет. И как сестра милосердия на вопрос об этом ответила бы только: «Я стесняюсь ответом. Я училась перевязывать раны» (стр. 23).
В событиях недавнего прошлого Розанову открылся прежде неведомый религиозный пафос неведомой прежде религии. И как изображенная им интеллигентка, стесняющаяся ответить на религиозные темы Розанова, сам Розанов лишь зарисовывает поразившие его вопреки ожиданию картины, как бы говоря нам: «Я не стесняюсь ответить». И далее:
«Я согласен, что „кадеты“ почти революционеры: но — с культурою, за которую держатся»… «Вот вещь, которую нужно держать в уме раньше, чем осудить за что-нибудь кадетов» (стр. 273). «Эстетика, эта проклятая эстетика, которою отравились русские… — я видел, что она одна управляет суждениями и этих милых (консервативно настроенных) и так глубоко мною чтимых девушек…» (стр. 303). И далее важное признание певца быта: «Сгорели в пожаре Феникса отечества религия, быт, социальные связи, сословия, философия, поэзия. Человек наг опять. Но чего мы не можем оспорить, что бессильны оспорить все стороны, это — что он добр, благ, прекрасен». Это ли не оправдание революции?"
Все сочинения Розанова — мучительный поиск истины, — поиск ее сначала в среде консервативной журналистики («Русский вестник», «Русское обозрение»), а в годы после революции 1905 года — в новых веяниях, которые охватили общество и смели плесень старых предрассудков, прежних догм. Розанов всегда был в поиске — религиозном, нравственном, утверждая семейно-родовое начало, о котором он писал в своих «мимолетных» записях столь откровенно и необычно, как никто в его время не смел и не решался даже думать.
Активизация антирусских, антипатриотических настроений в годы, предшествовавшие первой мировой войне, которые он связывал с национально окрашенными чертами развития капитализма в России, заставили Розанова вновь, но уже по-иному продолжить вечный поиск истины, смысла и сущности русской идеи. И поиск этот, отражающий надежды и мечты людей того времени, исключительно остро воспринимается ныне, сквозь призму того, что совершается в России конца XX столетия.
С. 9. Когда лет шесть назад… — летом 1905 г. Розанов с семьей путешествовал по Германии и Швейцарии.