Александр Вознесенский.
Клеймо измены
править
Мы шли по песчаным дюнам Остенде.
Золотое солнце умирало в заснувшем море, и в душе, казалось, умирали лучи жизни.
От погрузившегося в волны солнца над поверхностью моря побежали тени, коснулись берега и обвеяли холодом и грустью.
Сердце тревожно сжалось от щемящих душу призраков одиночества и пустоты.
Подул свежий, легкий ночной ветер, и толпа гуляющих стала редеть.
Нам было грустно.
Мой собеседник курил свою трубку, и с каждою вспышкой потухающего огня лицо его утрачивало выражение безразличия и искажалось подавленной гримасой тоски и страдания.
— «Скучно, — протянул он.
И чего люди ходят тут чужие, ненужные, враждебные?!.
Я, кажется, устал от постоянной таинственности, одиночества и молчания.
Меня раздражают эти уходящие парочки, я их презираю, но кажется потому, что я им завидую.
В такую ночь эти глупцы счастливее нас, уже потерпевших кораблекрушение.
Для них светит маяк любви, для нас он потух.
Для меня, по крайней мере, бесповоротно.
Этот холодный, жуткий берег заставляет вспоминать, что ты покинут…
Идемте ко мне».
Мой спутник нервно вытряхнул пепел из трубки, и мы зашагали по скованному мелкими плитками «дигу».
Через несколько минут я лежал в качалке, в небольшом, но уютном номере Splendid HТtel’я, а мой спутник нервно похаживал вокруг стола, на котором кёльнер сервировал чай.
— «Ах, милейший мой друг, эта холодная ночь напоминает мне одну из таких же осенних ночей.
Ночь крушения и гибели…
Вы умный человек, и вам доставляет, по-видимому, удовольствие беседовать со мною, нелепым и выбитым из строя.
Помните, еще Оскар Уальд сказал, что художник должен водить знакомство только с людьми красивыми или глупыми: смотреть на первых — художественное наслаждение, беседовать со вторыми — отдых для ума.
Ваш острый, пытливый ум и веселый нрав располагают меня к откровенности.
В эту ночь мне хочется посмеяться вместе с вами над одним из этапов моей жизни, перевернуть эту пожелтевшую страницу прошлого счастья и прислушаться к шелесту былого безумия.
Вы, фантазёр и художник, не удивляйтесь, что фантазёрка жизнь цинична в своих фантазиях и гораздо откровеннее наших самых сокровенных помыслов.
Вы понимаете, о чем могут говорить эти розовые страницы, написанные ровным почерком?»
Он достал из письменного стола и бросил связку писем, написанных мелкой, но четкой женской рукой.
— «О любви, конечно?
Да, старые воспоминания, которые есть, конечно, у каждого из нас?..
Признания в любви, засушенные цветочки, перевитые голубыми ленточками?
О, нет, черт возьми!
Признания, но не мне и не в любви…
Это исповедь похоти, грубая, злая и циничная, но сильная и властная.
Это исповедь жрицы Приапа, жрицы Кибелы, родившейся в наше время, воспитанной нашим поколением.
Вы будете завтра весело смяться надо мной, прочтя эти письма, — письма обманувшей меня возлюбленной»…
Он провел рукою по волосам.
«Право, каждый раз, когда я вспоминаю об этом, мне кажется все это выдумкой, пошлым анекдотом.
Все это так невероятно, так нелепо и так смешно.
Да, так смешно.
О, жизнь, это — зеркало мудрости.
Когда смотришься в него, все становится таким ясным и понятным; когда смотрит в него любовь, оно отражает скверную гримасу сладострастия.
Я списал копии с писем ее любовников и отправил каждому письмо с ответными пылкими письмами другого.
Кажется, это была злая шутка.
Один застрелился. Но мы расстались навсегда…
И еще подлее я был обманут своей женой».
Он сел, немного успокоившись, в кресло и снова задымил своей трубкой.
— "Как все глупые и доверчивые люди, я любил свою жену без памяти.
Я привык жить, думать, работать и наслаждаться всегда с ней, вместе с ней.
Это было шаловливое существо с каштановыми волосами, матовой кожей, красивым, гречески-очерченным ртом и гибкой, змеиной фигурой.
Она любила покой, тихие радости и наслаждения милого семейного очага.
Она пела, как птичка, утром, бродя по комнатам с распущенными волосами или, сидя часами перед зеркалом, занятая своим туалетом.
С ней дома было тепло, солнечно и уютно. Я уезжал из дома в 11 часов, возвращался в пять.
И меня встречали теплые, атласистые объятья, поцелуи горячих губ.
Кто из нас был господином положения.
Конечно она.
День за днем я чувствовал себя все более и более связанным паутиной любовного опьянения.
Я не скрывал перед нею своего порабощения, да и не хотел скрывать.
И вот прошло три года, полных нежной любви.
С наступлением осени мы уехали в Париж.
Мы наслаждались свободным, пьянящим воздухом вечного города, его картинными галереями, его музеями и магазинами.
Она любила живопись, и в поисках картин старых мастеров мы ухали в Голландию.
Целыми часами мы просиживали над картинами Рембрандта и Галльса, которого она особенно любила.
В Бельгии мы разыскивали картины фламандских мастеров; мечтали под звуки старых колоколов Брюгге.
Наконец, утомленные постоянными переездами, мы приехали в Остенде на отдых.
Стояли чудные, теплые дни, которые так редко бывают в этом климате.
Купальный сезон был в разгаре.
Моя жена в шелковом слегка декольтированном костюме привлекала всеобщее внимание своей красивой фигурой.
Преследование фотографов-любителей начинало в конце-концов меня раздражать, тем боле, что, как мне казалось, она слишком долго позировала для толпы на пляже.
Однажды я вернулся в нашу double cabine немного ранее ее.
Дверь в ее половину была открыта, на стенке висели и весело тикали крохотные золотые часики.
Я вспомнил, что они бегут вперед на четверть часа ежедневно и решил переставить регулятор.
С трудом я открыл внутреннюю крышку часов и застыл пораженный.
На золотой крышке часов был выгравирован миниатюрный портрет юноши с чувственными губами и вызывающим выражением лица.
Я никогда не видел его в числе наших знакомых, но мысль, что он был любовником моей жены, показалась мне чудовищной.
Я закрыл часы и повесил их на прежнее место.
Она впорхнула в кабину счастливая, оживленная и довольная, не чувствуя ни малейшей перемены в моем настроении.
Я не выдал себя ни единым движением.
Счастье мое окончилось.
К нему примешалось подозрение, тревога и ожидание чего-то ужасного.
Через две недели мы ухали в Петербург.
Я по-прежнему чувствовал себя ее рабом, но рабом, замышляющим измену и предательство.
Я стал следить за каждым ее шагом.
У меня была преданная экономка, которая сообщала мне обо всем, что она видела.
Я верил ей потому, что она ненавидела мою жену.
Среди моих знакомых был один странный итальянец, Чартини, художник и музыкант.
Он мне казался особенно подозрительным.
За последнее время вместо страстного поклонения я замечал в нем отчужденность, желание избегать встреч с моей женой.
Он был неровен, резок; порой казалось, что его сжигала странная лихорадка страсти и ненависти.
Жена, казалось, не замечала его состояния.
После одного из тягостных для нас всех вечеров он скрылся.
Прошло много дней, когда однажды в дверь моего кабинета кто-то постучался.
Это был Чартини бледный и страшный.
Между нами произошел следующий невероятный по цинизму и откровенности разговор.
— «Я любил вашу жену, — говорил итальянец, держась за спинку стула, — я и теперь люблю ее, но больше ненавижу.
Я хочу отомстить этой женщине и хочу раскрыть глаза вам. Я вас уважаю, мне жаль, что она обманывает вас, и скрывать тяжелую правду я не в состоянии»…
«Ах, если бы вы знали, как мне хотелось застрелить этого негодяя, осмелившегося меня жалеть…
С невероятными усилиями я подавил кипевшее в груди бешенство и отчаяние.
— Я вам не верю, — сказал я холодно, — и требую доказательств…
Захватывать вас en flagrant de lit, не буду. Представьте какие-нибудь другие данные».
Он посмотрел на меня, подумал, и его лицо исказилось скверной гримасой.
Дайте мне какой-нибудь штемпель, и через несколько дней оставленный им знак вы найдете на ее теле. Это будет оригинально и неопровержимо.
Что было дальше?
Он ушел, получив мое согласие.
Я заказал штемпель, — странное сочетание букв имени ее и ее возлюбленного, — и передал его итальянцу.
Я испытывал нечеловеческие муки.
Я ждал и надеялся, что не найду проклятых следов измены.
Но настал этот отвратительный час крушения моих надежд.
Однажды ночью я увидел у нее на груди ярко отпечатанные следы букв, беспощадно горевших преступлением измены.
Меня охватило холодное бешенство безумия, я ударил ее хлыстом по лицу при первой попытке оправдания.
Странная женщина!
Она продолжала запираться.
Она говорила, что не знает происхождения этих букв, что, быть может, это сделала прислуга из мести.
Я чувствовал себя выпущенным на свободу, измученным до ослепления злобы хищником.
Мне казалось, что этот удар покорил мне самку, подлую и низкую, целовавшую мои руки, как руки господина…
Я уехал.
Несколько месяцев она умирала от отчаяния, пыталась отравиться и наконец уехала с Чартини в Италию.
Я не видел ее несколько лет.
Недавно она умерла от аборта, сделанного грязным итальянским акушером.
Упрямая женщина, она даже перед смертью хотела отрицать свою вину.
Она писала, что только потом она узнала происхождение проклятого клейма.
Это была ловушка, устроенная Чартини при помощи подкупленной экономки, — подлая клевета, которой я поверил.
Она не раскаивалась в том, что все так вышло, и проклинала меня, благословляя Чартини.
Таковы женщины, последовательные в желании лгать даже перед лицом смерти…
Он замолк и сидел тихо с лицом, по временам подергиваемым нервными судорогами.
За окном моросил мелкий однотонный дождь Ламанша.
Было тяжело и тоскливо.
Я встал с качалки и подошел к нему близко-близко.
Этот человек не внушал мне более жалости.
— «Послушайте, а неужели вам действительно не приходило в голову, что ваша жена попала в подлую западню?»
Он как будто не расслышал моего вопроса.
Сидя с лицом, искаженным болезненной, отвратительной гримасой он был далек от всего, безумен и страшен…
На далекой старой башне пробило полночь.
Я спускался по лестнице, и за стеной оставленной комнаты мне слышались чьи-то глухие рыдания.
Он лучше меня сознавал свою ошибку…
Источник текста: А. H. Вознесенский. Черное солнце. (Рассказы бродяги). М.: Типография П. П. Рябушинского, 1913. С. 106—115.