Борис Лазаревский
править
КЛАДБИЩЕ
правитьДействительность не так утомляла Виноградова, как сны… Началось это после государственных экзаменов, которых он не выдержал. Закончив почти по всем предметам «весьма», Виноградов не мог ответить по уголовному праву на целый ряд самых простых вопросов. Мешала какая-то необъяснимая апатия. А на экзамен по гражданскому процессу, — взял да и не пошел. Проспал целый день…
К ресторанам и к выпивке Виноградов всегда чувствовал отвращение. Опротивели и люди. Свою единственную любовь, курсистку-медичку Шуру, он уже давно презирал, но чем сильнее росло это презрение, тем больше тосковало сердце.
На рождественские каникулы Шура уехала к матери в Одессу. Единственный товарищ, с которым Виноградов поддерживал кое-какие отношения, Жулавский, еще пятнадцатого декабря уехал к себе — в Псковскую губернию. Жулавский ненавидел Петербург, увлекался спортом и не понимал прелести романических приключений.
Одиночество Виноградова стало еще болезненнее. Отдыхал он от самого себя только во сне. Когда глаза не хотели закрываться, он принимал небольшую дозу хлоралгидрата, снова ложился на скомканную постель и клал на голову вторую подушку в грязной наволочке.
Скоро после Нового года ему приснился незнакомый город. Виноградов подъехал к огромному освещенному зданию, разделся в вестибюле и, когда снял пальто, то увидел себя в парадном мундире, которого у него никогда не было.
Вертелись пары танцующих. Была среди них и Шура в белом, сильно открытом платье. Она держала за руку господина с остренькой седой бородкой, улыбалась ему и грациозно выделывала pas[1] хиаваты[2]. Потом села, а господин исчез. Виноградов не выдержал и подошел к Шуре. Ее большие серые глаза стали еще больше.
— Зачем вы здесь, зачем вы здесь? — сказала она с досадой.
— Почему она говорит на вы? — подумал Виноградов и ничего ей не ответил.
— Пойдемте отсюда, — снова произнесла тем же злым голосом Шура и встала.
Затем они очутились в освещенной красным светом гостиной, сели на мягкий, тоже красный, диванчик. Здесь ни кого не было. Шура быстро зашептала:
— Вы — или сумасшедший, или дурак… До сих пор не поняли, что между нами все кончено. Я вас не люблю. Я никого не люблю. Я хочу денег и личной жизни. Этот старик предлагает мне ехать в Париж. Я поеду. Я и курсов своих никогда не любила и поступила на них только затем, чтобы жить в Петербурге. Мне было вас жаль, и потому я не говорила вам прямо, что вы с вашей неврастенией и разными гипнотизмами и предчувствиями надоели мне! Вы не человек, а слякоть. Теперь я говорю это прямо…
Музыка в зале играла так громко, что Виноградов вдруг перестал слышать слова Шуры, хотел подвинуться к ней ближе и — проснулся.
Было два часа ночи. Он встал, выкурил папиросу и опять лег! Болела голова. После приема хлоралгидрата стало как будто легче и снова удалось задремать; но уже ничего не приснилось.
Через несколько дней пришло письмо от Шуры. Она писала, что уезжает за границу, и была в ее письме фраза:
«Я и курсов своих никогда не любила и поступила на них только затем, чтобы жить в Петербурге».
Виноградов почувствовал, как у него зазвонило в правом ухе. Он не удивился. Долго мотался взад и вперед по комнате, как несчастный белый медведь в клетке. Сел к письменному столу и написал красным карандашом на синей промокашке: «Кто-то сильный и беспощадный хочет моего конца, а я не дамся, а я не дамся…».
Ни с того, ни с сего вдруг затошнило. Виноградов зачеркнул написанное, надел пальто и вышел на улицу. Сам не зная зачем, в трамвае он доехал до Варшавского вокзала. Здесь целый час сидел в зале и пил чай. Потом взял перронный билет и снова вышел на воздух. Вагоны и запах паровозного дыма напомнили, как месяц тому назад он провожал Жулавского и сказал ему, что болит голова, а тот ответил:
— Вот вы приезжайте на праздники ко мне в Псковский уезд. Побегаем на лыжах. У нас воздух, как шампанское, и голова не будет болеть. А захотите учиться — отдельная комната к вашим услугам. У меня отец уездный ветеринар, но человек интеллигентный. Есть книги. Мать хозяйка и ее целый день не видно. Тихо у нас. Мы живем совсем за городом. Приезжайте…
Тогда Виноградов только поблагодарил и подумал: «Как же я уеду, если 8-го января вернется Шура».
Теперь он знал, что Шура больше не приедет.
С перрона Виноградов пошел прямо к телеграфному окошечку и написал на бланке адрес Жулавского, а затем: «Выезжаю час ночи, буду утром».
Когда чиновник дал ему квитанцию, стало вдруг веселее. Думалось: «Нужно скорее на квартиру, уложиться и опять сюда. Вероятно, Жулавский вышлет лошадей или выедет за мной сам. Если протелеграфировал, то не ехать уже нельзя, выйдет свинство. Кто-то сильный и беспощадный хочет моего конца, но я ему не дамся, не дамся…».
В вагоне удалось отлично устроиться. Когда поезд тронулся, Виноградов улыбнулся и в голове побежали бодрые мысли: «Нет, не сдамся! И сильный и беспощадный со мной ничего не сделает! И влюбленная в деньги, похожая на японскую собаку Шура ничего со мной не поделает. И жалеть о ней я не буду. А весной выдержу экзамены и навсегда уеду из этого проклятого Петербурга куда-нибудь на Кавказ…».
После Гатчины он крепко заснул и вдруг увидел себя на кладбище, окруженном красной кирпичной оградой. Здесь было тихо и прекрасно. Поскрипывали ели. Блестел на солнце голубоватый снег. Кое-где бледно мерцали лампадки. Слышно было, как на самом большом, корявом дереве стучал дятел. Не чувствовалось ни страха, ни тоски, и только было приятно, необыкновенно приятно…
Виноградов прошел мимо вырытой для кого-то могилы и, с тем же тихим и спокойным настроением, остановился возле открытых ворот.
Его разбудил кондуктор. Уже давно был день. От блеска покрытого снегом поля резало глаза. И фиолетовые тени вагонов качались на сугробах.
Жулавский встретил его, как родного. Сам схватил чемодан и потащил к запряженным сытой лошадкой саням. Быстро покатили по извилистой лесной дороге. Воздух, и в самом деле, был как шампанское.
— Ну, нравится? — спросил Жулавский.
— Ужасно нравится, чувствую, что оживаю…
— Через десять минут будем дома. Сейчас лес останется вправо, а левее откроется поле. Затем будет кладбище, а за кладбищем и городишко.
Виноградов промолчал.
Когда выехали из лесу, он сейчас же увидал ту самую красную, кирпичную ограду и те же самые открытые ворота, возле которых стоял во сне.
Что-то нехорошее шевельнулось в груди, но скоро успокоилось, а в столовой в домишке Жулавских и совсем забылось.
С этого дня началась совсем другая жизнь. Перестала болеть голова. После катанья на лыжах разыгрывался огромный аппетит. По вечерам искренне и хорошо разговаривали с Жулавским. Через неделю Виноградов уже смеялся над бессонницей и всякими предчувствиями.
Но когда он оставался, на несколько минут, совсем один, — вдруг являлось желание пойти на кладбище и посмотреть: есть ли там та вырытая могила, которую он видел во сне, и на том ли она месте?
Виноградов делился с Жулавским всеми своими мыслями, но не сказал о том, что снилось ему в вагоне. И не пускал самого себя на кладбище.
Вставали рано. И день начинался с бега на лыжах. После оттепели стало немного хуже бегать на лыжах, и на крутом уклоне кое-где обнажился темно-серый гранит.
— Это место следует перепрыгивать, — сказал Жулавский, — вот, смотрите: рраз, два.
Чуть приподняв руки, он пролетел над гранитом, снова очутился на снегу и красиво съехал вниз. Виноградов сделал то же, но левая лыжа свернулась и зацепилась за правую. Он упал и, казалось, мягко, но со всего размаха ударился головой о камень. Одно мгновение его тело оставалось на месте, затем медленно перевернулось и поползло вниз.
Жулавский бросился к Виноградову:
— Ничего, ничего, это пройдет. Нужно только сейчас же растереть затылок снегом. Ну-ка, снимите шапку.
Но Виноградов ничего не ответил. Домой его перенесли при помощи двух здоровенных эстонцев. Оказалось сотрясение мозга. В бреду Виноградов все время звал Шуру и умер в тот день, когда она приехала в Париж. Из родных на похороны никто не явился, но старуха Жулавская рыдала над гробом так, что крестьяне думали, что это родная мать.
Похоронили Виноградова в солнечный день на том самом месте, которое он видел во сне. Когда священник и все живые люди ушли с кладбища, кругом снова стало тихо и прекрасно; и было только слышно, как на самом большом, корявом дереве стучит дятел.
Комментарии
правитьВпервые: Синий журнал. 1913. № 5.