В. В. Розанов
правитьКатков «как государственный человек»
правитьПослание к евр., 13, ст. 14.
Под этим заглавием, которое мы повторяем в заглавии своей статьи, г. Грингмут поместил статью в юбилейном сборнике «Памяти М. Н. Каткова. 1887 — 20 июля — 1897 г.». — Нам хочется взять покойного публициста не в эмпирических данных, в которых выразилась его деятельность, не в колебаниях, какие были у него, не в слабостях, на которые указывали; нам хочется взять его в силе, в идеале — там, где он никогда не колебался и окружен похвалою, и, подойдя к этому идеалу, к этому как бы прототипу эмпирического Каткова, показать его недостаточность и ограниченность, его, наконец, минутность.
По истечении десяти лет подробности деятельности стушевываются, и тем выпуклее обрисовываются ее общие контуры; выникает и остается то идеальное, что руководило этим и тем, а в конце концов и всеми частными понятиями, словами, практическими решениями человека. Г. Грингмут очень удачно и исторически правильно освещает это идеальное в Каткове через сопоставление с идеальным же в двух больших наших партиях, славянофилах и западниках: он говорит — и мы только смягчим угловатости его речи, объясняемые полемическим чувством; итак — он говорит и формулирует:
«Программа славянофилов требовала такого изменения в строе жизни[1] для искусственного воссоздания древней Московской[2] Руси в ее стародавней простоте и невозвратимой патриархальности, что в Петербурге относились к этой программе с величайшим недоверием, смешивая славянофилов в одну кучу неблагонамеренных людей вместе с нашими либералами-западниками, которые тоже требовали изменения России[3], но уже с совершенно другою целью. Правда, правительство имело некоторое основание относиться подозрительно к этим реформаторам двух совершенно различных категорий, ибо если славянофилы и слышать не хотели о западнических реформах либералов и в особенности о их парламентских затеях, то либералы, наоборот, очень сочувствовали программе славянофилов[4] в той части ее, где они по принципу стоят за всякий вид перемен[5], в надежде чем-нибудь при них поживиться и вообще нарушить прочность государственных и народных традиций. В особенности же они всегда сочувствовали славянофильским требованиям воссоздания «земского собора», так как отлично понимали, что этот «собор» можно будет превратить в самый банальный западный парламент, столь ненавистный самим славянофилам, вполне основательно видящим в нем верх вреднейшего абсурда для России.
Как бы то ни было, но славянофилы и либералы, расходясь между собою в своих основных началах и конечных целях, тем не менее сходились в одном: в необходимости перемен в современной России в целях возвращения ее или к типу допетровской Руси, или к типу западноконституционного государства, начиная с ограниченной монархии и кончая республиканскими Соединенными Штатами. Удовлетворить как тех, так и других правительство могло лишь политикой опаснейших экспериментов и попыток, имевших целью либо возвратиться в безвозвратно исчезнувшее прошлое, либо рвануться вперед в погоне за совершенно чуждыми России и по существу своему негодными учреждениями Запада. Как в том, так и в другом случае правительству предлагалось сделать прыжок в мрачную неизвестность.
Правительство отказывалось от подобных головоломных salto mortale и предпочитало довольствоваться синицей в руках в виде настоящего (курсивы здесь и ниже везде автора) положения России, не гоняясь за журавлем в небе в виде ее допетровского прошедшего и западнического будущего.
И вот является Катков и впервые провозглашает, что Россия и в настоящем своем положении совершенно здорова, что она не нуждается ни в славянофильских, ни в либеральных переустройствах, чтобы идти по пути православия, самодержавия и народности; что для этого нужно только верить в себя, верить в свои силы и, искренно уповая на Бога, беззаветно повинуясь Царю и крепко опираясь на русский народ, бодро смотреть в глаза своим внешним и внутренним врагам. В этом именно и заключается великая государственная заслуга Каткова: он уверовал и заставил своих последователей уверовать в настоящую, реальную Россию, тогда как славянофилы и либералы соглашались верить только в несуществующую в действительности, а лишь предносившуюся их воображению совершенно утопическую Россию. Туманные противоречивые понятия, проявлявшиеся то у одного, то у другого славянофила, представляли какую-то хаотическую массу, в которой трудно было разобраться. С огненною яркостью, точностью и определенностью засияло на этом туманном фоне государственное миросозерцание Каткова, вылившееся в его светлом, логическом, точном уме в стройное, гармоническое несокрушимое целое" («Памяти М. Н. Каткова», стр. 55 и след.)[6].
Оставим славянофилов и западников; даже в смягченной нами формулировке их взглядов, какую сделал г. Грингмут, нам не захотелось бы слить своего лица, по крайней мере сейчас слить, под впечатлением формулы — ни с которою из этих партий. Оставим их: и вот, однако же, общее у них — алкание; и вот общее же у Каткова, неизменное на протяжении всей его деятельности, — сытость: сытость души эмпирическим содержанием действительности. «В этом заключается великая государственная заслуга Каткова», — говорит г. Грингмут. О нет, ответим мы: в этом его малость; в этом, и только в этом лежит губительная для его памяти сторона его деятельности, тут — червь, точащий его пирамиду, и, наконец, мы решаемся даже это сказать: тут, в этом практицизме его, лежит именно мечтательность его ума, неопытность сердца, незнание действительности. Тут он иллюзионист, создатель самых коротких и близко гибнущих видений. Но чтобы показать это, нам нужно сделать, чтобы читатель на минуту, только на минуту забыл, что он читает «ежедневную» и «политическую» газету, и, доверясь только на секунду — пошел бы за нами в некоторый в своем роде туман «видений», где мы ему покажем истину.
Итак, забудем «Каткова» и его «десятилетнюю память». Перед нами панорама истории; панорама уже неоспоримого величия, где мы можем научаться, что создает его, т. е. создает истинное, народами признанное, народами оплакиваемое и воспоминаемое величие. Удивительно: история вся развертывается в два, собственно, ряда людей — истинных зиждителей всего ее узора: юродивых и полководцев. Вы поражены, вы спрашиваете: где же законодатели, дипломаты, политики? где, наконец, князья, цари? сословия, народ? Они идут, но не ведут. Кромвель и в дальнем расстоянии от него — Джон Нокс, страстный проповедник, которого однажды прихожане церкви, выведя из храма, стали топтать ногами, после чего, очнувшись, он убеждал в свое дупло, — да, в настоящее дупло дерева, которое служило ему домом. Что за фантасмагория!.. Но она — действительность, т. е. она на два века определила собою действительность. Разве не был вполне юродивым Лойола: вообразить, начитавшись рыцарских романов, что он будет сражаться за даму, имени которой даже не знал; а получив рану в ногу и став хромым — вообразить, что так как даме теперь он не угоден, то будет служить с такой же верностью церкви. Да, когда он повесил щит и латы в маленькой часовенке Божией Матери и молился ей… он смешивал, конечно, эту Божию Матерь с тою таинственной безымянной «donna», которой первоначально хотел служить; и потом всю жизнь — sanctam ecclesiam, святую церковь, смешивал, не ясно отделял от Божией Матери. Какой туман мечты, какая безбрежность воображения! — И даже Помбаль и Шуазель, самые ловкие министры самых неверующих королей, едва-едва имели силы «проткнуть» этот фантастический туман; да и то надолго ли? Выгнанные, иезуиты вернулись снова: «По милости Божией, революция, против нас собственно поднятая, нам же в пользу и послужила», — формулировали они между 1815 и 1830 годами.
Очень мало известно, что такое была г-жа Крюднер после 1815 года: знают только все, и теперь это документально доказано, что мысль Священного союза ей принадлежит, что эта мысль в ней, и ни в ком еще, зародилась как чаяние, как предположение. В юности танцорка и очень чувственная женщина, она странно кончила: именно, она стала бродить по беднейшим германским деревням, посещать на фабриках рабочих и, проводя там недели и месяцы, возвращалась на минуты в великосветское общество, к которому, собственно, принадлежала, и тогда с упреками говорила всем, что они должны пойти к этим бедным, замученным нищетою людям и помочь им. Юродивая, и еще женщина: когда она приехала в Петербург, император Александр I, уже заключивший Священный союз, не хотел более принять и видеть фантазерку. Идея Священного союза была промежуточною ступенью лестницы, по которой от танцев и лучших еще удовольствий она восходила к странному бродяжничеству; но вот факт, что от 1815 до 1848 г., т. е. включая деятельность Меттерниха и Гизо, дипломатия Европы — да, эта хитрая и «умная» дипломатия, — во всем опиралась и всегда принимала к расчетам странный бред странной женщины ткала по нему «цветочки».
Когда Густав Адольф и Тилли, «всегда непобедимый Тилли», а потом за ним и Валленштейн напрягали в борьбе силы и сопрягали в борьбу силы почти всей Европы, — за какой странный туман мысли они боролись: можно ли или нельзя оправдаться одной верою. Именно мучась этим вопросом, во время торжественнейшей у католиков процессии «несения сердца Господня», с Лютером сделалось дурно, и, здоровый монах, он упал в обморок при мысли, что несет тело Господне, когда обременен «непрощеным» и какими-то «непрощаемыми» — кстати, верно, у него бывшими — «грехами». Фантастика, как и колебания блаженного, в самом деле «блаженного», Августина между антиками и евангелием, чувственностью и аскетизмом. Его «Град Божий», «Civitas Dei», есть что-то вроде Священного же союза, но только прочнее воздвигнувшееся и всемирнее раскинувшееся; за целость этого-то «Civitas Dei», против сомнения Лютера и встали Тилли и Валленштейн. Там и здесь равно туман воображения; как равно — если мы не хотим ограничиться христианством, так как им не ограничивается история, — и у Магомета: «более всего в жизни любил я прекрасных женщин и ароматы — но истинное наслаждение находил только в молитве»; вехи бытия, категория желаемого, которые в обратном порядке могла бы указать у себя Крюднер: «очень любила я молиться; еще более — танцевать, но истинное наслаждение находила только в мужчине»; за то же ею созданное и продержалось 30 лет, тогда как им созданное — пережило тысячелетие. «Юродивые», т. е. уродливые, и еще с печатью какого-то космического неприличия на себе — истинные «хромцы» духа. Это легенды передают о Тамерлане, что когда он родился, то, сверх всякого другого безобразия, оказался еще и «хромцом»; Иаков тоже стал «хромать», проборовшись целую ночь с Богом, «до утра». И все они ясно, эти юродивые, где-то и как-то «поборолись с Богом» и чувствуют Его: таинственное теистическое дуновение, при всей яркой и не укрытой от человечества «хромоте» их, собственно у них одних и замечается.
В XVIII веке у одного Руссо мы видим его, к удивлению, к негодованию «салонов» и «философов». Никогда, ни однажды, ни ради каких успехов, он не покинул идей «Савойского викария» — он, «Confessions» [«Исповедь» (фр.)] которого так напоминают в одном определенном направлении «хромоты» «Confessions» Августина. Да — это вот еще юродивый; он вечно «пел» о чем-то; не видел и даже не знал (не предугадывал) революцию, но позвал ее: «Без Руссо не было бы революции», — формулировал Наполеон I, а он и умел формулировать, а главное — пережил, и даже в сердце своем пережил все ее перипетии. Странные песни, вполне мистическая песнь: как удивителен язык Руссо; кто научил его ему? До него, даже при нем и даже после него именно так никто не умел, не мог и — мы решаемся это сказать — не смел бы заговорить. Что-то манящее, какой-то зов: верно, что-то очень похожее на то, что между четырех глаз произошло и навсегда осталось тайною между Александром I, недоверчивым, скептичным, боящимся смешного, и между действительно смешною женщиной — Крюднер. «Ветхий деньми» туман, происхождения которого мы не знаем: он оседает, выходя из каких-то глубин, на человеке, и — вчера растленный, завтра юродивый — сегодня, вот на краткие минуты «аудиенции», он является в нимбе таинственного сияния, которое остается памятно и на всю жизнь влиятельно даже в том, кто назавтра не захочет принять, допустить до себя этого человека. — Что-то святое делается в истории, — мы не умеем лучше назвать: ибо в этом слове совмещены необходимые предикаты неразгадываемого, мощного, очаровывающего, что мы находим всегда в этих секундах: «Какие-то голоса я слышала». — «Чьи голоса, юродивая?» — «Мне кажется — святой Екатерины, но может быть, и святой Елизаветы» — вот краткий диалог в основе истории Жанны д’Арк, в действительность коей мы ни за что бы не поверили, если бы она не была документально засвидетельствована. Теперь — опрокинем все эти панорамы; перед нами — день этого месяца и года, «ежедневная» и «политическая» газета, и частный вопрос, нас занимающий.
«Катков» и его «десятилетняя» память; Катков «как великий государственный человек». Нет — малый. Почему? Он — среди идущих, а не тех, которые ведут. Его сущность, как она правдиво формулирована г. Грингмутом, и заключается не только в отсутствии, но до известной степени в коренном отрицании — в отрицании на века, в отрицании для всего народа этих «зовущих голосов», этих таинственных «зовов», на которые, оборачивая во все стороны голову, мы не понимаем, откуда они несутся, но почему-то, все дела бросая, спешим их выполнить. Как это прекрасно выразил наш поэт, очевидно, в себе эту глубокую тайну почувствовав:
…Из пламя и света
Рожденное слово…
………………………….
И где я ни буду,
Услышав его, я
Узнаю повсюду;
Не кончив молитвы,
На звук тот отвечу
И брошусь из битвы
Ему я навстречу.
Мы выше назвали Каткова «мечтателем»: это — потому, что им не принята в расчет коренная действительность истории, самый главный ее нерв, хотя в то же время и наиболее тонкий, менее всего грубо нащупываемый; и потому же еще мы назвали его «неопытным сердцем»: он не знал человеческого сердца в древнейших, исконнейших его основаниях — тех основаниях, которые бросили военную Франциию за 17-летнею девушкою, кинули Карно и даже позднее Бонапарта распространять «исповедание савойского викария» и, наконец, циничную и растленную, какова она была при Борджиях, римскую церковь повлекли вслед странного паладина, еще менее рассудительного, чем герой Ла-Манча. Все это, вся эта грамота психики и реальнейшей действительности осталась непонятною Каткову. Конечно, подобных движений мы у себя не знали; все было у нас меньше, бледнее; и суженность русской истории, сравнительно с европейскою, заключается в том, что «ветхий деньми» туман «юродства» и истинной «хромоты духа» и чуть-чуть брезжил у нас в почтиполитических, т. е. узких и сухих, слишком «умных» для настоящей значительности, партиях славянофилов и западников. Но и это ему не понравилось: даже бледную зарю «взыскуемого града» — как еще говорит и, говоря, конечно, освящает, Апостол — он хотел бы согнать с серенького неба нашей истории. Они еще «ищут», эти партии; они «алчут» — когда он так «сыт». В самом деле, какая беда и «мука» для уравновешенности от этого! И вот «великий государственный человек», взяв в руки «государственную клюку», хотел бы вымести всю эту «мистику»; или, как говорит Федор Павлович Карамазов своей жене «кликуше»: «Я из тебя эту мистику-то выбью», не подозревая, что «малейший в царстве сем» непреоборимо сильнее его и, как гиппопотам Иова, без труда и даже равнодушно мнет «выгребающие клюки», подобные для него «мягкому тростнику». Вот, мы, «искренно уповая», как и г. Грингмут, «на Бога», окончили анализ «идеала» и определили «великое» как малое, поставив на место его кой-что «малое», но что и для Бога, а главное — для самих людей, есть истинно «великое», оплакиваемое и возлюбленное.
1897
Впервые опубликовано: «Биржевые ведомости». 1897. 17 октября. № 283.
- ↑ Требовала такой коренной ломки государственных учреждений», — говорит г. Грингмут; наши смягчения не простираются дальше этих жестких и узких определений, не касаясь нигде мысли автора.
- ↑ А Киевской? Вообще все изложение г. Грингмута не очень точно, и поэтому наши смягчения возвращают только его речь к действительности, к действительной программе партий. В самом деле, сказать или подумать, что филантроп Новиков (западник) и молившийся в Оптинской пустыни Ив. Киреевский (славянофил) имели «программою» сломать правительство, — значит очень мало понять «дыхание жизни» нашей умственной истории.
- ↑ «Требовали и коренной ломки России, и полного ее переустройства».
- ↑ «Сочувствовали коренной ломке, предлагавшейся славянофилами».
- ↑ «По принципу стоят за всякую ломку всего существующего».
- ↑ Так же, т. е. с этими же чертами эмпиризма, характеризует Каткова и Н. Любимов в книге своей «М. Н. Катков. По личным воспоминаниям».