Карл Вебер (Садовской)

Карл Вебер
автор Борис Александрович Садовской
Опубл.: 1923. Источник: az.lib.ru

Борис Садовской

править

Карл Вебер

править

Пролог
Хрустальная рама

править
Короток жизни предел,

велики затеи.

Князь Кантемир

Я родился накануне нового, 1701 года в нашем тихом старинном городке. Весь он зарос каштанами. На площадях весело брызжутся и звенят из пастей бронзовых львов и единорогов радужные фонтаны; чинно перезванивают колокола и часы на башнях; в лавках продаются женские уборы, утварь и оружие. Дом наш, высокий и узкий, стоял в саду. Снизу заткали его плющ, виноград и розы; густые ветви каштанов гляделись в нижние окна, где вечно струился и замирал синеватый дрожащий сумрак. В зале, из стен, журча, выпрядывали взапуски фонтаны; лепетал звучный каскад; над мраморной сыростью бассейна заламывали руки алебастровые тритоны и нереиды, грозил трезубцем Нептун. Из царства воды и мрака светлая лестница вела наверх. Здесь жил отец. Разноцветные стекла окон пылают на солнце; по стенам тканные на шелку фигуры рыцарей и монахов, всюду цветы; с балкона влетают и вновь улетают со стоном пчелы. Еще выше моя пустынная комната. Из окна ее видно небо, крыши домов, аллеи каштанов; зыблются синие луга, плывут треугольники журавлиных стай, сияют горы, а воздух, розовый, белый и золотой, переполнен режущими ухо безумными стрижами. И тут же внизу, под окном, среди сада, над черным колодцем склонялась грустная ива. Обернувшись, я ловил свой взгляд в широком овальном зеркале. На гладкой хрустальной раме лепились раковины, жемчуг и перламутр; сухие водоросли вверху обвивали серебряный, потускневший герб. Зеркало принадлежало моей матери; она утонула в колодце под ивой во дни моего младенчества.

Отец мой, придворный медик, был толст и важен. Одевался он в золото и атлас, пестро и ярко, точно китайская кукла. Семиярусный завитой парик падал на круглые плечи; две золотых табакерки с алмазами, двое часов на тяжелых цепях, трость с аметистовым набалдашником.

К семнадцати годам я достиг уже семи футов росту. Приходя в церковь к обедне, я клал шляпу на хоры между перил, куда никто не мог дотянуться. В минуты волнения или гнева лицо мое дергалось; щека плясала, как на пружине.

Лекарства отец готовил по тайным рецептам. В аптеке у нас водилось масло из мозга самоубийцы, трава вроде чая, вырастающая на черепе повешенного злодея, порошки из человеческих костей. Составлять эти снадобья помогал отцу городской палач.

Он тоже был важен, но худощав и морщинист и походил на скелет, обтянутый черным бархатом. Казни в городе совершались по воскресеньям. Палач отрубал головы мечом очень красиво и чисто: после удара голова не катилась и не прыгала, а плавно садилась на помост. Вытерев руки и меч полотенцем, палач спускался медленно с эшафота и шел по каштановой аллее, мимо фонтанов, к себе домой. Как сейчас вижу его стройную, длинную фигуру в бархатном берете и епанче.

— Господин Вебер, вы, должно быть, забыли о нашем деле, — сказал однажды палач, вместе с отцом рассматривая только что вынутый мозг казненного матереубийцы.

Отец вспыхнул и промолчал. Весь вечер он хмурился, а утром велел мне взять бутылку венгерского и отнести палачу.

Не знаю почему, сердце мое забилось, когда я подходил к розовому домику на заставе. Густой плющ обвивал черепичную кровлю и ластился к белым окнам. На дворе прыгал хромой журавль. Палач сидел в садике под жасмином за чашкой кофе; он ласково подмигнул.

— Садитесь, Карл Вебер.

Я сел. Солнце сияло на синем небе, у стола бродили куры, петух заливался изо всей силы, благоухал жасмин. Палач улыбался и, приподнявшись, громко, чтоб заглушить петуха, крикнул:

— Ида!

Высокая девушка с огненными кудрями встала на пороге. Она опиралась на широкий меч.

— Что ты делала, дитя?

— Чистила твой меч, отец. Завтра воскресенье.

На мой поклон Ида ответила сдержанно. Сжимая тонкие губы, она посмотрела на меня, и тут я заметил, что у нее тоже дергается щека.

Вдруг что-то упало мне на плечо. Маленький, пестрый леопард, царапаясь, гибко впился мне в руку. Ида звонко захохотала. Схватив зверя за горло, я сжал его в вытянутой руке; кровь капала из прокушенного локтя, и куры подбегали ее клевать. Я разжал пальцы; мертвый леопард свалился в середину испуганно закричавших птиц. Ида нахмурилась, но не могла сдержать смеха.

Палач увел меня и перевязал мне руку. В столовой над камином увидел я хрустальную раму, точно такую же, как на моем старом зеркале. Из рамы смотрел портрет женщины, прекрасной и грустной.

Вошла Ида с бутылкой и стаканами. Лицо ее было холодно и бледно, как мрамор.

Дома отец осмотрел и снова перевязал мою рану. О палаче и дочери его он не сказал ни слова.

Два дня я пролежал в лихорадке и, встав с постели, заметил, что у меня растет ярко-рыжая, почти кровавая борода. Образ Иды в бреду носился передо мною; я вспоминал ее надменную улыбку, грозные брови и мраморное лицо. Мне хотелось смешать мою красную бороду с ее огненными кудрями.

Ида в саду кормила журавля. Я помогал ей, держа корзину. За три недели привык я к внезапным приемам Иды, к ее холодности и насмешкам. Одно лишь я видел ясно — что жить без Иды нельзя.

— Итак, вы любите меня, Карл?

Я вздрогнул.

— Вы знаете?

— Конечно, знаю. Не думаете ли вы жениться на мне?

Каждое слово этой прекрасной, спокойной девушки терзало и жгло мне сердце.

— Так знайте, что этого никогда не будет. Я вас не люблю. Ида погладила присмиревшего журавля и отошла к воротам. Солнце садилось. Я глядел, как пылали волосы Иды в кровавом огне заката.

Дома я застал палача. Он спокойно пускал из фаянсовой трубки синие кольца дыма. Отец, взволнованный, ходил взад-вперед.

— Если условие потеряет силу, мы ничего не получим.

— Я согласен, — сказал отец.

Палач удалился.

— Карл, я хочу тебя женить, — продолжал отец. — Как тебе нравится фрейлен Ида?

Я остолбенел. Каково было слышать это после решительного отказа!

— Я готов… Но согласится ли она?

— Об этом говорить нечего. Ида исполнит все, что прикажет отец. Послезавтра мы подпишем брачный договор. Я знаю, жениться на дочери палача — не большая честь, но, Карл, помни, что союз с Идой сулит огромные выгоды.

Всю ночь я не мог уснуть. Утром схватил со стены самострел и скитался до поздних сумерек. Горы белели. По реке пробегали лодки, шевеля розовыми и голубыми парусами. Звенели струны, женские голоса и смех.

Стемнело. За оградою герцогского парка — мимо него я шел, забросив самострел на плечо, — мелькнули грациозные призраки газелей и антилоп, говорливо позвякивая серебряными звонками.

С заставы собирался я повернуть домой, как вдруг из дома палача блеснул яркий свет. Сердце забилось; неудержимо тянуло пойти и взглянуть в окно.

Ворота были не заперты, дверь в дом открыта. Меня поразила странная тишина.

В столовой увидал я отца. Он сидел у камина, согнувшись, спиной ко мне; на полу валялись осколки хрустальной рамы. Отец низко склонял неподвижную голову; приблизившись, я увидел, что в грудь ему всажен широкий меч палача. Белый атласный камзол весь залит был кровью. В то же время почувствовал я, что на меня кто-то смотрит. Подняв лицо, я встретил пристальный взгляд: это глядел палач, — нет, не палач, а отрубленная голова его, стоявшая на столе среди бутылок и блюд.

От неожиданности я даже не испугался. В мертвой тишине между двумя мертвецами стоял я, слушая, как колотится сердце.

Вдруг на полу я заметил кровавый след узкой женской ноги. Страшная истина блеснула, как молния среди ночи.

Одним прыжком я очутился на дворе. Журавль кричал и прыгал, как бесноватый. На шее у него при лунном свете белел клочок бумаги. Там было написано: «Я обвенчалась. Ида».

Опомнился я в своей комнате перед окном. Розовый рассвет блеснул на востоке.

Зеркало отразило мое искаженное лицо, и мною овладел припадок бурного бешенства. Схватив подсвечник, я пустил им в стекло. Треснув, раскололось оно огромной синей звездой; хрустальная рама зазвенела, и по полу покатился круглый серебряный медальон. У меня опустились руки.

В медальоне с изображением сказочной двухголовой птицы нашел я прядь огненно-золотых волос и сложенную записку:

«Сын мой Карл! Доктор Вебер — тебе чужой. Найди отца и будь счастлив. Тебе поможет человек со шрамом на лбу в виде креста. Молись о твоей несчастной матери».

Восток разгорался. В горах клубился туман.

Глава первая
Комедианты

править
Клиа точны бытия

В память предает поя.

Тредиаковский

Осеннее небо сеяло мелкий дождик. На лесной опушке, подле обсаженной ветлами дороги, пылал костер. Несколько телег с кладью, лошади, жующие и бродящие вдоль прогалины, собачий лай и отрывисто-переливчатые звуки флейты оживляли дождливую скуку серого полудня. У костра трое мужчин мешали в котле и ворочали на вертеле жаркое; женщины перетирали оловянную посуду. Еще человек пятнадцать сидели и лежали перед огнем.

Из-за кустов, по дороге показался всадник. Это был молодой человек гигантского роста с длинной ярко-рыжей бородой. Он трясся на тощей разбитой кляче, поджимая длинные ноги.

У костра засмеялись.

— Колокольня верхом!

— Полторы лошади и полтора человека, итого трое.

— Шестиногий кентавр!

— Ха-ха-ха!

Великан спрыгнул с коня и пошел к костру. При его приближении шутки смолкли.

— Почтенные дамы и господа! Я еду издалека и вот уже третьи сутки не покидаю седла. Не откажите дать мне место у вашего огня и позвольте закусить с вами. Я заплачу вам, сколько вы пожелаете.

Путнику важно подал руку багровый толстяк с седыми усами.

— Прошу пана сделать нам честь отобедать вместе. Никаких денег не нужно. Сам я благородный человек и вижу сразу благородного человека. Фамилия моя — Пржепельский. Я — директор театра, а это мои товарищи. Можно узнать имя пана?

— Карл Вебер.

— Садитесь и кушайте, пан Вебер. Вот так!

Все принялись за обед.

— Нас постигло великое несчастье, — продолжал директор, — у нас околела лошадь. Между тем мы должны торопиться в город. Наш первый актер, Самсон, ушел добывать коня, но, боюсь, ему это не удастся. Теперь война, и лишних лошадей нет. Смею спросить, вы тоже едете в город?

— Я? Да… Нет… я и сам не знаю.

— Ага, вы ищете приключений! Между тем из вас может выйти славный актер. Вы никогда не играли?

Вебер не успел ответить: его перебил черный человечек, носатый, с проницательными глазками, очень похожий на мышь.

— По-моему, синьору Веберу лучше бы стать будильником.

Все улыбнулись. Пржепельский нахмурил брови.

— Будильником?

— Ну да. Помните, я рассказывал, как страус в зверинце проглотил будильник и потом поднимал сторожей в третьем часу утра. Судя по аппетиту, с каким кушает синьор Вебер, он не уступит страусу. А у нас актеры опаздывают на репетиции. Позвольте сюда ваш будильник, синьор директор, и мы…

Комедианты покатились со смеху. Вебер поперхнулся и покраснел.

— Оставьте ваши шутки, пан Конфетти, — строго сказал директор. — А вот и Самсон.

На опушке появился статный великан, значительно ниже Вебера, с греческим носом и в белокурых кудрях. Красивое лицо его было сердито, камзол в грязи.

— Никакого толку! Лошади не купишь и на вес золота, — раздраженно сказал Самсон и, увидя Вебера, мрачно приподнял треух. Директор, шлепая мокрыми ботфортами по лужам, подскочил к Самсону и зашептал ему на ухо. Тот отвечал гримасой.

Пржепельский надулся, разгладил усы и, отведя Вебера к опушке, предложил ему поступить в труппу на роли злодеев и привидений. Толстяк обещал юноше стол, квартиру, полный гардероб и жалованье в случае успеха. За это Карл обязывался отдать лошадь.

— Условия весьма выгодные для вас, синьор, — вкрадчиво, медовым голосом заговорил Конфетти, моргая мышиными глазками. — Если бы вы, подобно мне, были верующим католиком, вы не колебались бы ни секунды. За бренные блага настоящего, то есть за вашу клячу, вы получаете в будущем пропасть наград, — в будущем, заметьте.

Пржепельский топнул и забрызгал актера грязью.

— Позвольте рассказать вам один случай, синьор, — продолжал невозмутимо Конфетти, медленно вытирая лицо дырявым платком. — Я гостил в Лейпциге. Вы знаете этот город? Нет? Ну, все равно. Иду я по главной улице и мечтаю. Вдруг на меня садится пчелиный рой. Что делать?

Конфетти развел руками и поджал тонкие губы. Вся труппа окружила рассказчика, дамы хихикали.

— Я тут же на улице разделся, да! Сначала снял осторожно шляпу, потом кафтан, камзол, исподнее, чулки, рубашку и наконец остался безо всего.

Дамы спрятали лица в платки. Актеры смеялись. Карл недоумевал, директор пыхтел от ярости.

— Освободившись от пчел и от одежды, я хотел продолжать прогулку, но полицейский сержант достал из сумки ремень и дал своим подчиненным знак, может быть, повесить, а может быть, только связать меня, — не знаю. К счастию, супруга его, дама вашего роста и сложения, сжалилась и бросила мне свою перчатку. Из двух средних пальцев я устроил панталоны, из большого — шляпу, прочее накинул на себя и в таком виде благополучно дошел домой… Так вот, я хочу сказать, — закончил Конфетти при общем хохоте, — что вы, синьор Вебер, похожи сейчас на человека, на которого садится пчелиный рой.

— Пан Конфетти! — закричал, наливаясь кровью, директор.

— Успокойтесь, синьор, успокойтесь! Вебер поступает к нам в труппу и отдает коня. Через час можно будет ехать.

— Песья кровь, — проворчал директор, отходя к потухавшему костру.

Актеры поили лошадей и увязывали телеги. Конфетти дружелюбно мигнул Карлу и чирикнул по-птичьи. С ответным криком на плечо ему сел взъерошенный воробей.

— Это мой друг, Петрарка. Отличается от своего знаменитого тезки тем, что в каждом городе находит новую Лауру.

Дождик прошел; показалось солнце.

Труппа двинулась в пяти экипажах. Впереди на телеге оркестр наигрывал на флейтах и гобоях веселый французский марш; за оркестром на линейке катились дамы в огромных шляпах, под общим кожаным зонтиком; за ними — директор, Самсон, Вебер, четыре актера и Конфетти с Петраркой на плече. Далее — мелкие члены труппы, декоратор, портной и парикмахеры. Позади громыхал тяжелый фургон с театральными пожитками. Кулисы, картонное оружие, попугаи, бутылки, обезьяны, костюмы, парики, ручной волчонок, клетка с учеными крысами тряслись по ухабам и колеям. Под музыку актеры запели хором:

Он жил среди стрелков,

Она — среди иголок.

Он бил волков,

Она вязала полог.

Под этим пологом, друзья,

Не будем спать ни вы, ни я, --

Не то иголка

Уложит волка

Верней ружья.

Карл поступил в драматическую студию Пржепельского под именем Голиафа.

Деревянные дощатые балаганы с дрожащими половицами, шаткие подмостки, спертый и пряный воздух кулис, скудно мерцающие свечи, урчанье настраиваемого оркестра, шутки и беготня за сценой, проказы беззаботных маленьких актрис и шуршанье их пышных мишурных юбок, крики попугаев и ржанье лошадей, возгласы директора, постепенный мерный шум от наплыва зрителей, подобный набегающему приливу, первые хлопки и беспокойство райка, вздернутый занавес и взрывы рукоплесканий — все нравилось Карлу и увлекало его.

Конфетти был первым комиком и любимцем публики. Особенно хорош бывал он в дивертисменте, выходя с Петраркой и беседуя с ним на разных языках. Придя в первый раз к Конфетти, Вебер изумился. В комнате ни стола, ни стульев, вместо постели дорожный плащ, на окне — латинская Библия и флакон с ядом.

— У меня нет самолюбия, но его нет и у Бога, для которого друзья и враги равны. Вот почему я готов отравить кого угодно, а в случае надобности и самого себя.

Скоро мышеобразный комик сдружился с краснобородым злодеем. Вместе блуждали они, бесчинствуя по кабачкам и переулкам; нередко Вебер уносил приятеля от мести пьяных гуляк.

Все в труппе полюбили Голиафа, один Самсон не выносил соперника. Веберу было всего 18 лет, он продолжал расти, и теперь Самсону в труппе досталось второе место. Он скрежетал зубами от зависти.

Однажды директор на репетиции объявил важную новость. Первая актриса сбежала с гусаром; к счастью, Пржепельскому удалось найти другую героиню.

— Девица молода и красива и, что особенно важно, хорошего роста. Пан Голиаф может поцеловать ее, не становясь на колени.

Через минуту новая актриса показалась. Вебер увидел Иду.

Под золотым венцом тяжелых могучих кос, с янтарными завитками на висках и на низком точеном лбу, Ида держалась легко и прямо. Глаза ее, темные, без блеска, смотрели, точно не видя.

Играла Ида превосходно. Публика осаждала кассу, и Пржепельский, потирая руки, жмурился, как сытый кот. От поклонников не было отбою. Хищные веселые гусары в доломанах, с усами и косами, франты в огромных, как башня, париках, смешливые раздушенные старички на петушьих ножках, робкие краснощекие юноши — все устремлялось за кулисы. Ида ко всем была надменно равнодушна. Карла она не то что не узнавала, — хуже: она с ним обращалась как с незнакомым, как с первым встречным. Вебер порой сомневался, точно ли это Ида. Он не выдержал наконец и раз перед репетицией вошел в ее разрисованную уборную.

— Фрейлен Ида, вы меня не узнаете?

— Узнаю. Вы — господин Голиаф.

— Нет, я не про то. Вы помните наше знакомство и вообще… В тот вечер я тоже бежал. Я все знаю, но я никому никогда ни слова, и моя любовь…

— Послушайте, господин Голиаф! Если вы еще раз осмелитесь показаться мне в пьяном виде, я пожалуюсь директору. Кроме того, я подозреваю, что вы — беглый преступник.

Карл, раскрыв рот, разводил руками.

— Мне стоит сказать слово — и вас повесят. Идите!

С трудом, весь красный, приседая и оглядываясь, вылез юноша в узкую дверь с синей звездой внутри и червонным тузом снаружи.

Настало лето. Жарким июльским утром Вебер спешил к театру с корзинкой румяных вишен. Выплевывая косточки, он швырял их в толпу мальчишек, бежавших сзади с визгом и криками.

Актеры на сцене суетились, Пржепельский хрипло кричал. Началась репетиция. Вебер в углу ждал выхода, доедая вишни. Когда выступила Ида, великан взглянул на нее и замер.

Вместо мраморной статуи Вебер увидел живую женщину. Лучистые взоры лили потоки света, голос звучал, пышные губы смеялись.

Перемену в Иде заметили все актеры. Общее недоумение росло. Но когда кончилась репетиция, все стало понятно.

Из-за кулис выступил человек лет тридцати, среднего роста, с уверенной, спокойной осанкой. Под тонким орлиным носом черные усы загибались вверх по старой рыцарской моде; эспаньолка украшала крепкий подбородок. Скромный плащ по-испански заброшен через плечо. Звякая шпорами, подошел незнакомец к Иде и предложил ей руку.

Пржепельский бросился и с низким поклоном растворил дверь. Даже по спине гостя видно было, что он действительно не замечает никого — и не потому, что замечать не хочет, как делала Ида, а просто оттого, что не понимает, как можно держать себя по-другому.

Когда счастливая, покорно улыбающаяся Ида и кавалер ее вышли, актеры обступили Пржепельского.

— Кто это? Кто такой? Откуда? Старый толстяк принял беспечный вид.

— Это фон Виртемберг, поручик.

— И только?

— Только.

— Не может быть! Отчего же вы ему так кланялись и даже допустили на репетицию?

— По очень простой причине. Если он нравится фрейлен Иде, зачем мне быть нелюбезным хотя бы с поручиком?

К Веберу подошел бледный и злой Конфетти.

— Карл, ты звал меня пить, пойдем.

Они напились. Вечером Виртемберг в театре не был, но на другой день явился опять на репетицию и ушел вместе с Идой. Назавтра повторилось то же. Он никому не кланялся, ни на кого не глядел. Кто-то из актеров нарочно его толкнул и не извинился. Виртемберг и этого не заметил, но по уходе его директор тотчас оштрафовал актера.

Вебер, Самсон и Конфетти завтракали в городском парке под липами. Вдруг они увидели неподалеку за столом Иду с ее поклонником. Самсон, когда напивался, делался груб и дерзок. Прежде чем Вебер успел удержать его, он злобно крякнул и, покачиваясь, направился к молодой чете.

Никто еще не слышал голоса Виртемберга, и он прозвучал теперь в первый раз металлически ясным звоном:

— Возьми эту бутылку и дай другую!

Конфетти пригнулся к столу. Вебер закрыл глаза. Виртемберг спокойно смотрел в лицо Самсону.

Великан посинел, широко улыбнулся, вздохнул, взял бутылку и принес новую на подносе.

— Налей!

Руки Самсона тряслись, он пролил вино на скатерть.

— Ты пьян и неловок. Пошел прочь!

Самсон отошел и сел на траву. Он казался сонным и с изумлением озирался по сторонам.

Голиафом овладело бешенство. Изредка прорывалось оно, давая выход страстям, — и тогда никто не мог удержать безумного. Ревность, оскорбленная любовь, обида за товарища как пружиной подняли его на ноги. Огромным прыжком великан подскочил к столу.

Виртемберг продолжал спокойно сидеть, прихлебывая вино. Он смотрел не на великана, а на Иду. Вот он что-то сказал ей и пожал плечами. Ида засмеялась.

Голиаф, огромный, свирепый и неуклюжий, топтался нелепо перед столом. Два раза заносил он исполинскую ладонь и опускал со стоном. Волосы его топорщились кровавой щетиной, щека плясала. С ужасом чувствовал он, что не может ударить Виртемберга.

Поручик встал и об руку с Идой пошел из парка. Медленно, плавно, точно танцуя, удалялись они аллеями.

— Однажды воробей хотел заклевать ворону, — развязно заговорил Конфетти и тотчас смолк. Шутка его бессильно повисла в воздухе.

На другой день и вся труппа услышала голос Виртемберга. С неизменным своим спокойствием он вышел на сцену.

— Сегодня я уезжаю. Мне хочется, фрейлен Ида, оставить вам что-нибудь на память. Приказывайте, я готов исполнить вашу волю.

— Лично мне не надо ничего, господин Виртемберг, но здесь в театре есть один человек с пустой головой и пустым карманом. Необходимо помочь ему. Я знаю, вам нравятся мои волосы. Хотите купить их?

Все окаменели от изумления. Пржепельский разинул рот.

— Я ценю мои волосы в два червонца, потому что бедняк, которому я хочу дать денег, вряд ли умеет считать больше двух.

Виртемберг приказал парикмахеру принести ножницы.

— Я покупаю ваши волосы, фрейлен, — он положил на стол пару золотых. — Теперь я беру себе сколько нужно. — Он бережно отрезал тонкую золотую прядь. — Остальное я дарю вам. Вы не откажете принять мой подарок?

Ида присела.

— Завтра я пришлю вам, кроме того, портрет прекраснейшей и умнейшей дамы. Уезжая отсюда навсегда, я хочу знать ваше мнение об этой женщине. Если вы одобрите мой выбор, я буду счастлив. Поручаю господину директору устроить обед для труппы.

Виртемберг протянул Пржепельскому кошелек, поклонился Иде и мерно вышел.

Общее волнение усилилось. Итак, Виртемберг уезжает, покинув Иду! Кто же избранница его? Он женится. Каков! Бедная девочка! Сожаления сменялись шутками и хихиканьем. Ида молчала. К ней воротилась мраморная суровость.

Пржепельский хлопнул в ладоши.

— Внимания! Завтра мы все обедаем здесь. Фрейлен Ида, кому назначаются ваши деньги?

— Тому, кто вчера в городском саду показал себя самым умным и самым храбрым.

Ида пошла к дверям. Директор загородил дорогу.

— Это не ответ. Скажите точнее.

— Тому, кто выше всех в труппе. — Она приостановилась. — Ростом, только ростом!

Все искали глазами Голиафа, слышались смех и остроты. Но великана не было.

Директор устроил обед с присущей ему скупостью. Больше половины золотых осталось в его кармане. Но беспечные актеры были довольны, как дети, и шумно веселились за длинным, сколоченным наскоро из декораций, пестрым столом.

На Иду никто не обращал внимания. Вся в черном, она сидела, молча потупив холодный взор. Пржепельский, вздыхая, водил усами.

— Бедное дитя!

Вебер к обеду не явился. В разгар пира, когда Конфетти прыгал по столу с чирикавшим у него на голове Петраркой, а дамы готовились запеть под флейту Самсона, за дверью послышались шаги.

— А вот и Голиаф!

Но вместо Вебера вошел гайдук в красной ливрее. Подойдя к неподвижной Иде, он подал ей на подносе пакет.

— От его высочества герцога Виртембергского.

Все встали. Конфетти упал на блюдо с остатками соуса. В глубоком молчании один Петрарка, трепеща крыльями, чирикал изо всех сил.

Ида сорвала золотые шнурки и красную печать. В пакете оказалось зеркало в драгоценной раме.

— Где же портрет?

— Чудаки! — воскликнул злобно Конфетти. — Как вы не понимаете? Отражение фрейлен Иды и есть портрет.

Актеры с низкими поклонами поздравляли Иду. Актрисы ей приседали. Пржепельский на коленях поцеловал край ее платья.

— Виват, ясновельможная пани!

Восторженный тост потряс дырявые стены. Ида сидела, по-прежнему опустив ресницы.

— Его высочество ожидает на первой станции, — продолжал гайдук. — Угодно госпоже пройти в карету?

Грохот колес возвестил об отъезде Иды. Конфетти медленно слез со стола и постучал себя по лбу.

— Кончена комедия!

И вдруг, схватив отчаянно кричавшего Петрарку, ударил с размаху его об пол.

В тот день представление не состоялось. Наутро Пржепельский, мрачный и недовольный, собирался репетировать новую трагедию. Отсутствие Иды портило все дело, Вебер к тому же пришел пьяный, прямо с ночной попойки, шатался, дремал на ходу и путал роль. Раздражение директора усилилось при виде Конфетти.

— Вы опоздали на целый час! Четыре червонца штрафу!

Конфетти был очень весел.

— Синьор, вы не знаете, отчего я опоздал. Выслушайте, потом сердитесь. Утром я встал, как всегда, и пошел в театр. На перекрестке, против трактира «Трех королей», вижу, гуляют голуби, огромная стая. Хочу обойти ее справа, голуби двигаются направо, хочу слева — и они налево.

— Ну?

— Ну я и пробился так полтора часа. Наконец догадался, пошел прямо, и они улетели.

Пржепельский, насупясь, слушал. Он не умел привыкнуть к шутовству Конфетти и важно принимал его объяснения. Залп хохота вывел директора из себя.

— Паскудный паяц! Сто дьяволов! — затопал он, мгновенно налившись кровью. — Я тебя выгоню вон!

Конфетти, пискнув, подпрыгнул и задрожал. Мышиные глазки сыпали искры; изогнувшись, он заскрипел зубами. В руке блеснул венецианский стилет.

Пржепельский тяжело упал на колени.

— Пан Конфетти, я пошутил, пощадите! Спрячьте ваш ножик, во имя Бога, я пошутил!

Конфетти перевел дух.

— Даю вам двойное жалованье и три бенефиса.

Конфетти повернулся к выходу.

— Старый пузырь с кислым малиновым соком, — сказал он, пряча стилет. — Не хочется пачкать об тебя благородную сталь. Ищи себе другого Конфетти, я больше не играю.

Вечером Пржепельский метался по сцене, ругаясь и теребя усы. Труппа лишилась двух лучших актеров. После третьего акта Вебер играть отказался и лег в уборной; за него доигрывал Самсон. Зрители громко роптали.

Бешеная буря злобы душила Карла. Все возрастая, она не давала ему уснуть. Великан задыхался, стонал и вдруг вскочил. Публика разошлась уже, и огни погасли.

С диким ревом великан повалил кулисы и растоптал ногами. Он бил и крушил все вокруг себя. Обломки мебели, осколки звенящих стекол, доски, половицы, клочья холста, тучи пыли смешались в грязный хаос. Все сыпалось, падало и трещало. Наконец, балаган рухнул. Вебер кинулся бежать по большой дороге с криками: «Ида! Ида!» При месяце за ним гналась его гигантская тень.

Раннее солнце, смеясь, озарило развалины театра. Искалеченные скамьи торчали на остатках декораций, между грудами кирпичей и гнилых досок. Ворона каркала на повалившейся крыше. С кряхтеньем и оханьем вылезал из-под обломков окровавленный суфлер.

Глава вторая
Поле чести

править
Мелпомена восклицает

И в трагедии рыдает.

Тредиаковский

В августе солнце, всходя при ясной погоде, разливается чистым, прозрачным пурпуром. Такое яркое, как горячая кровь, сиянье пылало в окнах придорожного кабачка, где отдыхал Карл Вебер. Он направлялся в армию. В зеленой куртке и высоких сапогах, великан сидел одиноко в пустой столовой и в ожидании трещавшей на очаге яичницы медленно допивал вино. В углу на скамье спал, под плащом, неизвестный путник, да наверху, по словам хозяина, ночевал какой-то барон. Близость лагеря сказывалась во всем. Трактир то вдруг наполнялся толпой военных, пивших много, плативших щедро и весело, то, как теперь, пустовал по целым дням и ночам.

— Кофе господину барону! — крикнул хозяин из-за пестревшего бутылками, фруктами и снедью прилавка. Слуга в полосатом колпаке, бросая искоса взгляды на страшного великана, поставил перед очагом, на отдельный столик, серебряный прибор.

В комнату, твердо и добродушно позвякивая шпорами, вошел тощий морщинистый человек в старом военном мундире и толстых ботфортах. Увидя Вебера, барон прямо пошел к нему, сияя улыбкой, и радостно заключил в объятья, обдав застарелым табачным и винным запахом.

— Добро пожаловать, дружище Шлиппенбах! Как я рад! Тридцать лет я не видал тебя! Ты совсем не переменился!

— Извините, но я вовсе не Шлиппенбах, а Вебер.

— То есть Вебер, я хотел сказать. Вечно перепутаю фамилии, это моя слабость. Ну, рассказывай скорее, дружище, что ты делал за эти двадцать пять лет? Служил, воевал?

— Право, вы меня принимаете за другого. Мне нет еще двадцати.

— А, так вы сын моего друга Вебера! Какое сходство: две капли воды. Мы вместе служили.

— Мой отец был медиком.

— Да, в нашем полку. Отличный врач. Он спас мне жизнь. Я ранен был пулей в сердце в сражении при Полтаве. Пуля в сердце: вы понимаете, это не шутка. Вынуть — значит причинить мгновенную смерть, оставить — тоже. Отец ваш с честью вышел из затруднения. Вставил мне в грудь, против сердца, магнитную пластинку и оттянул пулю. Теперь она катается у меня под кожей. В хорошую погоду сидит где-нибудь в ноге, в дурную — забирается в поясницу.

— С кем имею честь говорить?

— Барон Мюнхгаузен, полковник в отставке. Отправляюсь в действующую армию к принцу Евгению Савойскому.

— Вы знаете принца?

— Еще бы! Это мой старый друг. Мы вместе служили. Теперь он вызывает меня, чтобы дать мне полк, а может быть, попросит командовать армией. Не угодно ли чашечку кофе? Вам нравится мой прибор? Правда, хорош? Подарок принца Евгения. Я с детства привык есть и пить только на серебре.

Веберу льстило новое знакомство. Он спросил еще бутылку и заказал завтрак. Барон разговорился.

— Слышали вы о несчастной кончине шведского короля? О, это был великий человек! Московскому царю совсем приходилось плохо, и если бы не я, он проиграл бы Полтаву. Битва началась рано утром. Я командовал правым крылом. Короля несли на руках, — он был ранен в руку, но бодро следил за ходом сражения. Московиты начали отступать. Я собирался ударить на них с моим взводом, вдруг вижу, король упал. Бросаюсь подымать его, — хвать, московиты пошли в атаку. Царь Петр, такой рослый, здоровый, не хуже вас, — в каждую его ботфорту можно бы опустить по целому солдату с ружьем и кивером, — так вот, говорю я, царь Петр, как бешеный, мчится на нас, трясется, строит рожи и кричит диким голосом: «Где Мазепа, дайте сюда Мазепу!» А Мазепа, — это был наш союзник, польский казак, такой плюгавый усатый старикашка с длинными рукавами, — съежился на седле, как заяц, и полетел стремглав. Только его и видели. Тут мы отдали царю шпаги. То есть я бы сам ни за что не отдал, но дисциплина — прежде всего, а раз фельдмаршал и генералы сдаются, нам уж нечего рассуждать. У меня на сердце скребли кошки: я сознавал себя виновником шведской гибели. Но как поправить беду? Московиты уже готовятся в погоню, вот-вот поймают короля. Вдруг меня осенило, и я говорю царю: «Ваше величество, не пора ли пообедать?» Он засмеялся и велел готовить столы. Тем временем король с Мазепой переплыли Дунай и благополучно скрылись. Да, мой юный друг, если бы не барон Мюнхгаузен, старому Мазепе не помог бы и крест на лбу.

Вебер вздрогнул.

— Крест на лбу?

— Да, у него было два шрама, крест-накрест, память старинных битв. Это был лихой воин. Однажды…

— Он жив еще?

— Кто? Мазепа? Нет, умер. Я был случайно на погребении. Старика хоронили в четырех гробах — стеклянном, золотом, серебряном и железном. Царь проводил его до могилы, потом подошел ко мне: «Мюнхгаузен, я лишился лучшего друга, хочешь заменить его? Поедем со мной в Московию, учи меня царствовать». — «Нет, ваше величество, я обещался служить шведскому королю». Он прослезился и подарил мне вот этот самый прибор, из которого мы с вами теперь пьем кофе.

В углу послышался громкий хохот. Из-под плаща выскочил заспанный Конфетти.

— Здравствуй, Карл! Вот хорошо: я тоже иду в армию. Барон, ради неба, кто же наконец подарил вам этот кофейник, принц Савойский или московский царь?

— Молодой человек, если вы готовитесь быть солдатом, остерегайтесь задавать праздные вопросы старым и заслуженным воинам. Этот прибор — подарок царя Петра — был отнят у меня на войне и попал к принцу Евгению, а принц в свою очередь подарил мне его за храбрость. Понятно?

— Но почему же теперь им владеет здешний трактирщик?

— Опять праздный вопрос, за который в военное время можно и расстрелять. Я подарил прибор трактирщику, бывшему моему драбанту, потому что принц приготовил мне в лагере золотой сервиз.

Конфетти поклонился.

— Я побежден и умолкаю. Карл, что с тобой? Ты не в духе?

Вебер с усилием улыбнулся.

— Так, пустяки.

Путники тронулись вместе. Веберу пришлось заплатить за барона: герой Полтавы не имел при себе ни денег, ни пожитков, ничего, кроме ветхой треугольной шляпы — подарка шведского короля. К вечеру показался лагерь.

С вершины холма на необозримом холме мелькали огоньки и звенел непрерывный гул, будто тысячи светляков и кузнечиков готовились праздновать Иванову ночь. Но пристальному взгляду открылись бы вокруг огней тени вооруженных воинов, а внимательное ухо могло б различить и ржанье, и говор, и отголоски песен.

Путники нашли радушный прием у одного из костров и утром отправились представляться принцу.

По всему полю грохотали и заливались барабаны, свистели флейты, под крик команды шагали и строились новобранцы, лошади дико ржали. Мчались гонцы и курьеры с бумагами. Перед расписным шатром принца красовался почетный караул голубых гусар.

В этот день принцу Евгению представлялось пять человек. Кроме барона, Вебера и Конфетти в приемной ожидали пожилой нахмуренный офицер с красной короткой шеей и голубоглазый юноша в светлых густых кудрях.

Принц — смуглый красавец в алом французском кафтане — вышел, играя глазами и табакеркой.

— Кто старший чином?

Вебер ожидал, что старшим окажется барон, но адъютант указал на незнакомца с короткой шеей.

— А, Шульц. Здорово, старый товарищ! Как, до сих пор в поручиках? Вздор, вздор! Произвожу тебя в капитаны и назначаю командовать мушкетерской ротой.

У Шульца побагровел толстый затылок. Преклонив колено, он поцеловал руку принца и громко чихнул. Евгений засмеялся.

— Возьми уж и табакерку на память. Ты здесь один?

— Со мною воспитанник Август Кох. Прошу позволения вашего высочества зачислить его в мою роту.

Голубоглазый Кох, зардевшись, встал на одно колено.

— Хорошо, согласен. А, Мюнхгаузен, и ты здесь, старый враль! Когда же тебя наконец произведут? Мне не надо такого старого юнкера.

— Вашему высочеству известно…

— Что ты польский майор, шведский полковник, русский генерал? Знаю, знаю! Ну Бог с тобой. Дюрандаль, отметь сегодня в приказе о производстве Мюнхгаузена в первый чин. Шульц, отдаю его под твое начальство. Постарайся сделать из него хорошего офицера. Лучше поздно, чем никогда.

Принц был в духе. Он любовался Вебером, сказал ему несколько ласковых слов и вместе с Конфетти зачислил в мушкетерскую роту Шульца.

В лагере тотчас сделалось известно, что Вебер всех выше. Принц назначил его полковым литаврщиком. На первом же параде Вебер разбил литавры. Его сделали барабанщиком, он прорвал два барабана. Тогда ему поручили знамя.

Война! Переходы по безлюдным дорогам мимо разоренных деревень, переправа через разрушенные, кое-как сколоченные мосты по горло в воде или вплавь, придерживаясь за гриву лошади, торжественный грохот барабанов, призывы сигнальных труб, лязг орудий, треск выстрелов при нечаянной стычке, гарцующие всадники, вороний крик и взмахи черных крыльев над падалью, ночлеги в палатке или под звездным небом, встречи с робкими поселянками, зарево горящих вдали городов, ночные разведки, звон бокалов и крики перед шатрами, пороховой дым, ругательства, червонцы, трубки, усы и шпоры — война, война!

К Новому году Вебера, Конфетти и Коха произвели в офицеры. Полк стоял на зимних квартирах в захолустном городке. Вечерами молодые офицеры собирались у Шульца. Суровый капитан приказывал варить жженку и молча слушал, закручивая усы, веселые шутки и разговоры. Барон Мюнхгаузен заводил речь о битвах, о своих подвигах, о дружбе с царем Петром, королями Людовиком, Августом и Карлом. Лукавый Конфетти начинал спорить к общему веселью и тоже сообщал небывалые истории из своей собственной жизни. Хозяйством Шульца заведовал юный Кох. Он совсем не походил на военного, ничего не пил, играл на арфе и писал красками.

Однажды Кох, сварив запылавшую синим огнем жженку, поднес по обычаю первый стакан хозяину и, видимо забывшись и думая о другом, поцеловал капитана в щеку. Все засмеялись. Кох покраснел и смутился.

— Брависсимо! — вскричал Конфетти. — Теперь, Кох, поцелуйте и меня. Без женщин в походе скучно, а вы у нас легко сойдете за даму.

— Конфетти, — медным голосом сказал Шульц. — Не извольте забываться.

— Я не забываюсь, — возразил дерзко Конфетти. — Если кто здесь и забылся, так это Кох.

— Лейтенант Конфетти, оставьте вашу шпагу и ступайте под арест. На пять дежурств не в очередь. Вы в благородном доме, а не в трактире.

Отбыв наказание, Конфетти перестал ходить к Шульцу.

В полку служил пожилой майор Циммерман. Он собирался после войны жениться и упросил лейтенанта Коха написать с него портрет в подарок. Портрет почти был готов, когда майор заболел и умер. В день похорон, вечером, Вебер, Мюнхгаузен и адъютант Дюрандаль беседовали у Шульца за пуншем, а Кох, от нечего делать, дописывал портрет. Вдруг вошел умерший Циммерман и сел на свое обычное место подле мольберта. Кох повалился без чувств, Вебер вскрикнул, Мюнхгаузен сполз под стол, Дюрандаль выхватил шпагу. Один Шульц не растерялся, кинулся на покойника, смял его, ухватил за горло, подтащил к огню, и все узнали Конфетти.

— Проклятый комедиант! — прохрипел Шульц, задыхаясь. Конфетти вырвался, укусил капитану палец и замахнулся. В судорожной руке его очутился сорванный с груди начальника офицерский знак.

Военный суд приговорил Конфетти к смертной казни. Шесть мушкетеров под командой Вебера должны были расстрелять преступника до восхода солнца.

Поднявшись по грязной лестнице на гауптвахту, Карл застал Конфетти за чтением Библии. Бодрый и свежий, как утро, он улыбнулся и крепко сжал руку Веберу.

— Прощай, друг, — сказал дрожащим голосом великан.

— До свидания! Напрасно ты хнычешь, мы увидимся.

— Да, там.

— Нет, здесь. Мне суждена не такая смерть. В залог непременной встречи возьми мою Библию.

В перелеске за лагерем, у свежевырытой ямы, Вебер со слезами обнял Конфетти, сам завязал ему глаза и махнул белым платком.

В два часа дня полковой командир получил рапорт Карла:

«Согласно приговору военного суда лейтенант Конфетти расстрелян сегодня в четыре часа утра. Будучи старым товарищем покойного и находя, что в печальной истории его кончины виновен капитан Шульц, я в девять часов явился к капитану в сопровождении другого моего товарища, лейтенанта барона Мюнхгаузена, и предложил ему поединок со мною. Капитан приказал нам отправляться под арест. Тогда я ударил капитана по лицу. Очнувшись, он послал за адъютантом его высочества поручиком Дюрандалем, и к полудню выработаны были условия поединка. Мы сошлись за лагерем близ полевого лазарета. Капитан Шульц выстрелил первый и сбил с меня пулей шляпу. Я промахнулся. Поединок продолжался на шпагах, и после второго выпада я ранил капитана в грудь. Теперь он находится в лазарете. Лейтенант Карл Вебер».

К вечеру нарядили военный суд под председательством принца. Все негодовали на дерзкого и требовали казни. Выслушав прения, принц подал знак к тишине.

— Господа! — сказал он, встряхнув гонкими пальцами кружевной воротник и ставя перед собой табакерку. — Я согласен, что поступок лейтенанта Вебера достоин строжайшей кары. Капитан Шульц — почтенный и старый воин, я ценю его таланты. — Принц поднял табакерку к своему римскому носу и поправил на груди цепь Золотого Руна. — Но, господа, полчаса тому назад мне доложили, что капитан Шульц умер и ждет теперь высшего суда. Если же мы расстреляем Вебера, то вместо одного храбреца потеряем двух. В военное время надо беречь солдат. К тому же, — принц улыбнулся и поднял черные брови, — лейтенант Вебер — самый высокий офицер в нашей армии. Я приказываю отправить его вместе с секундантами на аванпосты, тем более что, по последним донесениям, — принц, сдвинув брови, закрыл табакерку, — турки переходят в наступление. Суд кончен. До свидания, господа!

Шульца похоронили, и юный Кох один остался в пустой квартире. Соседи слышали, как он рыдал по ночам. Скоро Кох перестал выходить и не являлся на службу. Пробовали стучаться, лейтенант не отпирал. Взломаны были двери, но Коха в доме не оказалось. При обыске открыли сундук и увидали труп юноши. Следствие выяснило, что после кончины Шульца лейтенант каждый вечер ходил на его могилу и возвращался ночью. В последний день он вернулся совсем поздно и, видимо по ошибке, принял открытый сундук в темноте за свою кровать. Пружинная крышка захлопнулась, и Кох задохнулся.

Перед погребением узнали, что под маскою Августа Коха скрывалась законная жена капитана Шульца Шарлотта-Констанция, урожденная баронесса Кох.

Весенние журавли с гулким, протяжным говором призывно тянули над белой палаткой Вебера. В тумане шевелился турецкий лагерь, муллы выкрикивали утреннюю молитву, надоедливо громко ревел осел. Карл стоял рядом с Дюрандалем. На великане алел богато расшитый бархатный плащ; из-под широкой черной шляпы с белыми перьями сыпались рыжие волосы; клочьями развевалась косматая борода. Кривая сабля, вся в яхонтах и алмазах, бряцала на пестром поясе; в руках — турецкое ружье с золотой насечкой: доспехи, снятые Вебером с тела убитого им паши. Дюрандаль в белом атласе и розовых башмаках, пахнущий жасминными духами, смотрел в подзорную трубу.

— Вряд ли турки начнут сегодня, — сказал он, зевнув. — А мне бы хотелось выручить бедного барона. Да точно ли он взят?

— Я своими глазами видел, как янычар привязал его к лошадиному хвосту. Если барона не успели посадить на кол, мы…

Дикий визг заглушил речь Вебера. Несколько пуль просвистало в воздухе. Издали во весь мах неслась турецкая конница. Всадники в чалмах и бурнусах, оскаливая зубы, махали саблями, кричали гортанно с визгом, вертелись на седлах, натягивая луки и целясь из ружей. Точно в чаду Вебер увидал окровавленного Дюрандаля и бегущих бледных солдат. Страшная боль в щеке лишила его сознания.

Великан очнулся в плену, без оружия и раздетый. Левый глаз его был выбит стрелой. Карла отправили в Турцию.

Блаженная страна! Изумрудные ковры табачных огородов; пурпур черешневых и виноградных садов; золото и янтарь пшеницы; белые, голубые и желтые хижины в зарослях алых роз; острые минареты; степенные турки в чалмах, со смолистыми бородами, думающие, склоняясь над кальяном, о сказках попугая и тысяче и одной ночи; безмолвные, с миндальными глазами, красавицы под белыми покрывалами; придорожные фонтаны, тайны и мрак гаремов; бук, тополь и кипарис; веселые мельницы, машущие на лиловых склонах; шум стад и говор свирелей; влажные ночи, дрожащие робким голубоватым светом; воздушные переливы сумеречных теней, и вдруг упоительное сиянье ленивой полногрудой луны и млеющий шепот ее над молочным паром возделанных полей, где вплоть до рассвета прерывисто жалуется сова; жирные бараны, дымящиеся на вертелах и капающие душистым салом; аромат розового масла и белой халвы; урюк, фисташки, сладкий шербет в узкогорлых кувшинах; запястья и кольца, скованные тысячу лет назад; ятаганы с надписями на клинках; кинжалы с бирюзовыми рукоятками; смуглые младенцы, собаки и голуби; преступники, терпеливо скорченные на кольях; задумчивый ворон, точащий о перекладину виселицы железный клюв; весело бьющие из перерезанного горла потоки крови; топот и ржанье табунов, — прекрасна ты, беспечная Турция, любимая дочь Востока!

Два года прожил Вебер на винограднике и не видал своего хозяина. Наконец паша посетил отдаленное имение, где работал Карл. Тучный, ленивый, с большими усами, он дружески встретил пленника.

— Поедем ко мне, будешь у меня жить, — ласково молвил паша и тут же подарил Веберу иноходца в богатой сбруе. По приезде великан обедал с хозяином. Веберу ясно было, что паша не природный турок, но кто он такой, оставалось тайной. Когда слуги принесли плоды и сласти, хозяин приказал позвать старшего евнуха.

В дверях остановился старик с окладистой бородой и бегающими живыми глазками. Яркий, как пламя, халат шуршал, расстилаясь тремя хвостами; пестрый тюрбан непомерной вышины был украшен чучелом райской птицы и пучками павлиньих перьев; за широким малиновым кушаком торчал огромный кинжал размером больше среднего ятагана, пара узорных пистолетов величиной с ружье и связка ключей. На животе — янтарные четки с кистями. Жемчужины, бирюза и золотые блестки сверкали везде, где можно было нашить их.

Усмехаясь, паша посматривал то на евнуха, то на гостя. Сложив по-восточному на груди унизанные перстнями руки, старик сказал:

— Приветствую любимого боевого товарища. Здравствуй, Карл Вебер! Рад видеть тебя в доме другого моего сподвижника, доблестного Орлика. Вместе с генералом Мазепой сражались мы под Полтавой в гвардии шведского короля. Надеюсь, ты узнал барона Мюнхгаузена, грозу турок и московитов?

После объятий беседа за кубками оживилась. Орлик, видимо, скучал в своем роскошном дворце. Он рассказывал о походах Карла XII, о московском царе и о гетмане Мазепе.

— Правда ли, что у Мазепы на лбу был шрам в виде креста?

— Да, и старик очень гордился своим шрамом, хотя не любил о нем рассказывать. Раз только он проговорился мне, что это след царской сабли.

— Давно ли умер Мазепа?

— Вскоре после Полтавской битвы. Я хоронил его тайком, без попа и без гроба, на берегу реки. Теперь, пожалуй, трудно найти его могилу.

После обеда Мюнхгаузен повел гостя смотреть гарем. Это была пустынная комната, полная книг.

— Где же одалиски?

— В шкапах, за стеклами. Паша говорит, что женщина и книга — враги. Кто любит женщин, не может любить книг, и наоборот. Оттого женщины ненавидят книги и вредят им: жгут, изводят на домашние нужды, портят. Зато и книги не остаются в долгу: никак не хотят даваться женщинам. Сколько женщина ни прочитай — всегда останется дурой. А здесь, рядом, мой собственный гарем.

— Как, да ведь вы евнух?

— По имени, мой друг, только по имени. Впрочем, в мои лета… Мне сто шестьдесят два года, это почти все равно.

— Шестьдесят два, хотите вы сказать?

— Я хочу сказать: сто шестьдесят два. Наш род отличается долголетием. Покойный отец умер двухсот пятидесяти лет, деду было без малого четыреста, а прадед дотянул до пятисот.

Гарем барона оказался винным погребом.

— Бутылки умнее книг. И заметь, что женщина — настоящая женщина — всегда подруга бутылки. Выпьем, дружище!

Вебер рассказал барону свои приключения. Когда он упомянул о снятом с убитого паши ценном оружии, Мюнхгаузен усмехнулся.

— У меня было ружье — подарок короля Августа — с дамасским стволом такой работы, что он гнулся, как пастила. Я заряжал его пулей, потом вязал из ствола узлы, и не один, а от прицела до ложа выходило узлов десятка два, так что вместо ружья получался какой-то крендель. Потом стрелял, и что же? Пуля разом выпрямляла ствол.

— А вы не думаете бежать, барон?

— Я? Бежать? Куда? Зачем?

— На родину.

— Здесь я нашел свою истинную родину. Разве можно сравнить Турцию с Европой? Только теперь понял я, наконец, что такое жизнь.

Прошла неделя. Вебер изнывал от скуки. Хозяин вел себя настоящим пашой: много ел и пил, до вечера спал, а ночью сидел в гареме. Так же проводил время и евнух — с тою лишь разницей, что паша до утра оставался свежим, а евнуха выносили из гарема на руках.

Вебер решил бежать. Выждав день, когда Орлик выехал на охоту, а барон уединился с бутылкой токайского, Карл не спеша покинул дворец и очутился на луговом просторе. Лебеди взлетали в тростниках, качались цветы, благоухали розовые рощи; над головой великана, будто указывая дорогу, с клекотом плыл орел.

Вечерело, когда послышался конский топот. Вебера окружила толпа всадников. Тщетно отмахивался он палкой. Ятаганы сверкали над головой беглеца. Он уже начинал терять надежду, как властный окрик остановил убийц. Перед Карлом, окруженный псарями и сворами борзых, сидел на коне сам Орлик с кречетом на руке.

— Неблагодарный урод, — сказал паша гневно. — Вот как заплатил ты за гостеприимство. Связать его и везти за мной! Утром его повесят.

Вебера заперли в башне. Угрюмый, сидел он в темноте, сердито кусая бороду. Вдруг загремели ключи, блеснул свет, и вошел смеющийся Орлик с бутылками и свечами. За ним Мюнхгаузен на огромном подносе нес ужин. Орлик положил перед Вебером кошелек.

— Чудак, — сказал он, ударив себя по коленам. — Что ж ты прямо не сказал? Я бы давно отпустил тебя. С Богом, любезный! Вот деньги и пропуск.

Мюнхгаузен разлил вино по кубкам.

— Карл, выслушай прощальное напутствие старого солдата, участника пятисот пятидесяти пяти сражений. Никто не минует своей судьбы. Ты ждал виселицы, а получаешь свободу. Моему отцу еще в детстве предсказали, что виновником его смерти будет лев, как только ему исполнится шестнадцать. В тот день с утра отец никуда не выходил. Перед обедом, скучая, зашел он в оружейную. Там висел фамильный щит с изображением льва. Это наш герб: все Мюнхгаузены храбры как львы. Отец ударил по щиту ладонью: «Проклятый зверь! Из-за тебя я сижу взаперти». Что же? Рука попала на гвоздь, сделалось заражение — и отец к вечеру умер.

— Когда же он успел произвести тебя на свет? — спросил Орлик.

— И дожить до двухсот пятидесяти лет? — добавил Карл.

— В том-то и дело, что я сын не отца, а дяди.

Глава третья
Дурной глаз

править
Талия, да будет прав,

Осмехает в людях нрав.

Тредиаковский

Какие причины могли нарушить послеобеденный досуг и воскресный отдых благословенного городка? Куда, крича и волнуясь, торопятся бюргеры, покинув кофе и трубки? Кто потревожил их сладкий сон?

Вон бургомистр, пыхтя, с париком в руках пылит по дороге, стуча тяжелыми башмаками. За ним торопится судья в одном камзоле и что-то кричит, вытирая жирные щеки и пухлый лоб. А вон промчался козлом длинный нотариус в очках, изрыгая ругательства. Даже румяный сапожник, колыхая живот и пуча глаза, ковыляет туда же.

— Что случилось?

— Несчастие, — отвечает хором толпа.

У горы, близ перелеска, где строится дача герцога, произошел странный случай. Парикмахерский подмастерье Бац, гуляя с двумя дочками булочницы Кнолле, заметил висящую над обрывом на сучке чью-то куртку. Самый обрыв засыпан был земляною глыбой. Парикмахер тотчас сообразил, что владелец куртки сделался жертвой обвала. «Какое несчастие, — залепетали испуганные девицы, — неужели нельзя спасти несчастного?» Сломя голову Бац помчался в город. Так как несчастие совершилось на герцогской постройке, к обрыву сбежались все городские сановники.

— Что делать, как поступить? — спросил бургомистр. — Надо немедленно отрыть погибшего. Быть может, он еще жив.

— Да кто он такой? — крикнул судья.

— Дежурный надсмотрщик Клебер, знаете, такой длинный, рыжий… Всего неделя, как он поступил на место.

— Не Клебер, а Эгер, — поправил мрачно нотариус.

— С позволения вашей милости, — вмешался сапожник, — его фамилия — Вебер. Вчера он заказал башмаки, дал задаток и велел доставить обувь на место постройки надсмотрщику Карлу Веберу.

— Что же мы стоим, господа? — заторопился бургомистр. — Вероятно, бедняк отпустил рабочих на воскресенье, лег отдохнуть и был засыпан. Не будем медлить.

Бац отыскал в шалаше десятка два заступов, и работа закипела. Даже девицы Кнолле принимали участие в общем труде, нося в передниках землю.

В самый разгар работы с обрыва послышался громкий зевок. Все подняли головы. Из-за кустов, лепившихся над обрывом, высунулась рука и медленно сняла куртку. Затем показалась рыжая спутанная голова с одним глазом и всклокоченной бородой. Голова ухмылялась.

— Благодарю вас, господа. Теперь мне не о чем заботиться. Вы все сделали за меня.

Бюргеры переглядывались изумленно. В тишине слышно было только воркованье горлинок, да изредка вскрикивал ястреб.

Первым очнулся судья.

— Однако… Черт побери, что же это? Где вы были, рыжий верблюд?

— Где был? Спал у себя в шалаше. А если я верблюд, да еще рыжий, то вы, господа, — не сердитесь, пожалуйста, — ей Богу, похожи на ослов.

— Ах, негодяй! Да как вы смеете?..

Великан захохотал.

— Кто выдумал эту историю? — строго спросил бургомистр.

Все глаза обратились на покрасневшего Баца.

Девицы с негодованием отпрянули от него. Но тут раздался громкий шепот сапожника:

— Его высочество!

Толпа расступилась. Герцог стоял, прямой и стройный в черном плаще. Выслушав торопливый доклад подбежавшего бургомистра, он посмотрел на Вебера, Вебер — на него.

— Этому человеку здесь не место. Прислать его ко мне.

Герцог удалился. Толпа разошлась. Вебер долго стоял в недоумении.

Утром два гайдука в красных кафтанах проводили великана во дворец. Румяный паж, весь в золоте и пурпуре, с обтянутыми атласными коленами, побежал доложить. Карла ввели в портретную. Вышел герцог. Испанский белый костюм из серебряной парчи выделял орлиные черты неподвижного лица; на выпуклой груди, переливаясь и сияя, искрилась алмазная цепь.

— Ступай за мной!

Они прошли ряд великолепных покоев. Золото, цветные шпалеры, оранжереи, зеркала, отражавшие черные кудри герцога и красную бороду великана, крикливые попугаи, безмолвные слуги. Перед низкой узорчатой дверью герцог остановился и постучал. Сердце Вебера начало сильно биться. Дверь открыли.

Ида в рубиновом венце на огненных волосах сидела, сложив на коленях руки. Казалось, застывшая кровь прикипела к ее кудрям. Брызнувшими каплями алой, зеленой и синей крови сверкали рубины, изумруды и сапфиры ее перстней.

Герцог прошелся по комнате.

— Вы хотели иметь телохранителя. Вот он.

Вебер низко поклонился. Ида прищурилась.

— Этот подходит. Прикажите дать ему венгерский костюм.

Через час Вебера снова ввели к герцогу.

— Что ты знаешь об этой женщине?

Вебер изумленно наклонил голову.

— О какой женщине, ваше высочество?

— О фрейлен Иде.

— Ничего.

Герцог помолчал.

— Узнай.

Он обернулся к окну.

— Мне надо знать все, что касается фрейлен Иды. Отныне ты будешь постоянно следить за ней. Понимаешь?

— Понимаю, ваше высочество.

— Вот тебе деньги на костюм и обзаведение. Кроме того, вставь себе стеклянный глаз. Ступай!

Вебер поселился во дворце. Ему дали три комнаты. Придворный портной сшил великану зеленый доломан с кистями и алую накидку. В полдень Карл являлся на половину Иды сопровождать ее на прогулку: верхом на бешеном рыжем жеребце, огромный и страшный, он скакал за коляской. Во время завтраков и обедов Вебер подавал Иде кушанья, наливал вино; по вечерам с обнаженной саблей дежурил в передней или у ложи в театре.

Ида по-прежнему не замечала его.

У герцога гостил двоюродный дядя, испанский маркиз — мать герцога испанка, — и Вебер с изумлением заметил, что герцог ревнует к нему Иду. Этому нельзя было не изумляться. Правда, герцог был безумно, глупо ревнив; правда и то, что порывы жаркой испанской крови будили в нем дикие вспышки ревности, заставляя следить за возлюбленной днем и ночью, но все-таки ревновать к маркизу было трудно: старику давно уже минуло восемьдесят лет. Только два дня в неделю можно было его видеть. В эти дни слуги с утра одевали дряхлого кавалера. Ему растирали сморщенное тело гренадской мазью, и оно начинало розоветь; расправив морщины на желтом, как воск, лице, натягивали кожу и складками прятали под завитой парик. Румяна, белила, пудра возвращали маркизу розы юности; стальной корсет преображал его в стройного молодого человека; под накладными шелковистыми усами улыбались две челюсти белоснежных вставных зубов. Благоухающий и свежий, в роскошном костюме, маркиз выходил к обеду в общество юных дам. К концу вечера он больше стоял, чем ходил, больше сидел, чем стоял; все чаще касался локтями стен или придерживал занавеску. Перед ужином маркиз незаметно удалялся. Слуги, подхватив, на руках уносили красавца в спальню, разоблачали его и сажали в теплую ванну из бычачьей крови. Кровавая ванна сменялась ванной из ослиного молока с вином. Врач выслушивал сердце, давал порошки и капли. Два дня и две ночи маркиз отдыхал в постели, чернея голым сморщенным черепом на полотне подушек; на третий день опять превращался в юношу и выходил прельщать дам.

С первой встречи маркиз начал ухаживать за Идой. Вебер не мог понять, что заставляло красавицу длить эту утомительную игру. Зачем поощряет она дряхлого дон Жуана, — по прихоти судьбы маркиз носил это имя, — зачем дразнит в герцоге его звериную ревность?

Однажды за обедом Вебер заметил, как Ида сунула старику записку. Скоро затем дон Жуан с усилием поднялся и вышел, поддерживаемый племянником. Едва они скрылись, Ида сказала:

— Ну, Карл, пока ты ведешь себя хорошо. Но помни, если герцог узнает, кто я, тебе будет плохо. Смотри, не проговорись, если хочешь, чтоб я тебя полюбила.

У Вебера в голове загудели колокола. Ида, ласково и нежно улыбаясь, налила бокал. Затем она приказала Карлу истолочь в серебряной ступке свой стеклянный глаз, высыпать в вино осколки и выпить.

— Послезавтра ты донесешь его высочеству, что я назначила дон Жуану свидание у себя в уборной. А теперь помоги мне спрятать сервизы.

Ида сама убирала и прятала под ключ столовое серебро. Каждый день к столу подавался ананас, никто не ел его, он давно испортился, но ежедневно кухмистер обязан был ставить его в счет.

Герцог спокойно выслушал доклад об измене Иды. Он поглядел на смущенного великана и тронул себя за ус.

— Почему ты без глаза?

— Потерял, ваше высочество.

— Ступай к ювелиру и скажи, что я велел вставить тебе алмазный глаз.

Красивое лицо герцога побелело, как пышный кружевной воротник на его малиновой епанче.

На другой день, за час до обеда, к уборной Иды крался таинственно престарелый дон Жуан. Он был в блестящем костюме тореадора.

И вот — маркиз у заветных дверей. Хриплый стон рвется из груди влюбленного; тяжело передвигает он атласные башмаки по струистым коврам уборной. Дон Жуан видит Иду: прижав к губам палец, она ждет его, замирая на кресле, в кисейных волнах. Но что это? Врывается, развевая красную бороду, страшный одноглазый великан; сверкнула сабля. Маркиз падает на колени. Мгновенно великан срывает с него парик, выбивает вставные челюсти и трет по лицу мокрой тряпкой.

Теперь на полу перед Идой бессильно стонала, барахтаясь, кукла-скелет в цветной испанской одежде. Внезапно зазвучали быстрые, гневные шаги: на пороге явился герцог.

Вебер видел, как решимость на лице герцога сменилась сперва недоумением, потом брезгливостью; пальцы его, стиснувшие рукоять кинжала, медленно разжимались. Ида, вскочив, положила на плечи ему точеные руки и быстро зашептала, смеясь и уговаривая его, как ребенка. Она походила на змею. Герцог расхохотался и тотчас принял суровый вид.

— Этот негодяй, — сказал он, указав на хрипевшего в ногах его полуживого маркиза, — обокрал дядю моего, благородного дон Жуана, и в похищенном у него костюме пробрался сюда. Приговариваю его за это к смертной казни. Вебер, завяжи злодею глаза и отруби ему голову.

Законы рыцарской чести не дозволяли маркизу выдать даму; он предпочел молчать. Тотчас ему завязали глаза. По знаку герцога Вебер ударил дон Жуана по костлявой шее не саблей, а мокрым полотенцем.

Раздался смех, но маркиз лежал неподвижно. Он умер.

Герцог нахмурился. Вебер смотрел, растерянно опустив длинные руки. Одна Ида хохотала изо всех сил, и щека ее дергалась, как на пружине.

— Палач! Палач! — кричала она неистово. — Карл Вебер — палач! Ваше высочество, сделайте Вебера палачом! Ему подойдет эта должность! Ха-ха-ха!

— У меня нет и не будет палачей, — отвечал герцог сухо.

Гроб дон Жуана отвезли в Испанию. Чтобы рассеять тяжелую память о смерти дяди, герцог приказал устроить маскарад.

В парадной зале с колоннами гремел оркестр. Пестрые группы масок двигались шумно с веселым говором. Начался факел-танец. Два ряда придворных кавалеров в ослепительно пышных одеяниях с факелами в руках образовали живой сверкающий коридор. По этому коридору выступал величаво герцог об руку с Идой; за ними попарно — маски.

Между гостями носились слухи, что после бала объявлена будет помолвка. Должно быть, поэтому герцог был в горностаевой мантии и зубчатой короне.

Вебер стоял у колонны, сверкая алмазным глазом и глядя поверх голов на кипевшую толпу. Издали он видел в углу клетку с африканским львом.

Едва смолкли последние звуки факел-танца, клетку со стуком открыли, и лев, потягиваясь и бряцая цепью, разинул красную пасть.

— Вебер, сюда! — окликнула Ида. Великан повиновался.

— Встань на колени и положи голову в пасть льву, — сказала Ида с улыбкой.

Маски в ужасе отхлынули к колоннам; все сразу стихло. Вебер задыхался в горячем и мокром зеве; дыхание льва шумело в ушах его. Схватив бич, Ида ударила зверя по глазам; лев грозно зарычал, но не сомкнул челюстей.

— Довольно, встань, — с отвращением молвил герцог.

Вебер, шатаясь, сделал несколько шагов.

— Ваше высочество, — громко сказал он, — настало время.

Ида в куски ломала бич, сжимая гордые губы.

Герцог приподнял бровь.

— Какое время?

— Сказать вам всю правду об этой женщине.

И Вебер испугался, увидя неожиданную улыбку на вечно холодном лице под загнутыми усами.

— Завтра.

Бал продолжался. Утром Карлу принесли приказ оставить столицу герцога и не возвращаться под страхом смерти.

Глава четвертая
Великаны

править
Память, равно жатву сердца,

Во свирель гласит Эвтерпа.

Тредиаковский

Радостно, беззаботно, шумно справляет свой праздник сапожный цех. Впереди нарядные босоногие мальчишки несут на подносах шилья, дратву, лоскутья кожи; дальше ряды учеников приподымают на палках каблуки и голенища, украшенные цветными лентами. Подмастерья ведут в поводу обутых в башмаки мулов; на седлах качаются гигантские ботфорты с букетами и гирляндами. Мастера едут верхами, развеваются яркие флаги с сапожными эмблемами; там два орла держат золотой сапог, тут орел несет в клюве дамские туфельки, здесь на драконе вместо гребня лаковый каблук.

Два прусских гвардейца смотрели на процессию с трактирной веранды. Оба были огромного роста и крупного сложения: прусский король Фридрих-Вильгельм любил великанов.

Слуги внесли на серебряных подносах блюдо засахаренных цыплят и цельного жареного барана под кислым вишневым соусом.

— Что ты все хмуришься, Самсон? Выпей еще рейнвейна.

— Не поможет. У меня с утра предчувствие. Вот увидишь, какая-нибудь пакость случится.

Процессия давно уже миновала площадь, но уличный шум продолжался и даже усилился. Хохот, свистки, завывание, мяуканье близились к трактиру. По улице в толпе мальчишек и любопытных проворно шагал, точно на ходулях, великан необычайного роста с длинной красноогненной бородой. Левый глаз его, сверкая, искрился снопами ярких лучей.

У самого выступа веранды гигант снял шляпу, обтер платком разгоревшееся лицо и, обернувшись, весело плюнул в середину зевак. Толпа шарахнулась с визгом. Послав ей вслед добродушное ругательство, путник взбежал по лестнице и очутился в объятиях Самсона.

— Голиаф! Тебя ли вижу? Здорово, старый дружище!

Вебер до вечера просидел с гвардейцами. От Самсона он узнал, что директор Пржепельский умер, труппа распалась,, а Самсон служит в гвардии у прусского короля.

— Прекрасно! Я сам пробираюсь в Берлин в королевские гренадеры и рад, что встретил тебя. Ты, конечно, поможешь товарищу.

Самсон опустил голубые глаза в тарелку, сморщил свой греческий нос, подумал и улыбнулся.

— Ночью я выезжаю. Если хочешь, поедем вместе. Я сам тебя представлю королю.

Карл благодарил. Оставшись вдвоем с Самсоном, он пил до потери памяти.

Очнулся Вебер от колесных толчков и тряской езды в полутьме, на жестком и неудобном ложе. Он хотел потянуться и не мог: руки были крепко связаны. Не скоро сообразил он, что едет один в закрытом фургоне по узкой лесной дороге. Слышно было, как шелестели деревья и пели птицы. Великан собирался закричать, но лошади разом остановились.

— Выходи!

Карл с трудом вылез. Он увидел себя в лесной глуши на поляне перед ветхим домиком. Двое солдат с косами и тесаками ввели великана в пустую комнату с портретом короля и печатными правилами в рамке. Вопросы, ругательства и восклицания Вебера остались без ответа.

Пожимая плечами, присел он у окна перед алевшей лесными цветами поляной и, слушая однообразную песню иволги, терялся в догадках. Вдруг издали послышался топот и фырканье. По тропинке скакал Самсон.

Посмеиваясь и весело глядя в сердитое лицо Вебера, Самсон сел рядом и потрепал пленника по плечу.

— Я хочу быть твоим другом, Карл, как тот турецкий паша, о котором ты нам рассказывал. Не сердись на меня. Вот уж второй раз ты становишься мне поперек дороги. Если король увидит тебя, моя карьера пропала: я буду вторым. А этого мне не хочется. Я уже поручик и, если так пойдет дальше, лет через пять получу майорский плюмаж.

Он встал и крикнул солдат.

— Я уезжаю. Развяжите этого молодца и дайте ему поесть. В фургоне узел с провизией. Достаньте для него бутылку вина, но сами пить не смейте. Разговаривать можно. Перед восходом солнца вы его расстреляете. Прощай, Карл! Помолись Богу и не обижайся на товарища.

Самсон поцеловал Вебера в лоб, вышел, звеня огромными шпорами, прыгнул на заржавшего коня и со смехом ускакал.

Долго Карл не мог прийти в себя. Солдаты, получив позволение говорить, болтали, как сороки, и тотчас принялись готовить обед для пленника.

— Ты теперь больше пей, — сказал солдат постарше, в рубцах, с кривыми ногами. — Пьяному умирать не страшно. Это у нас всякий рекрут знает.

— Только как мы его развяжем, — заметил второй, желтоглазый и тощий юноша, — ведь он убежит.

— Вот и видно, что ты еще глуп и молод, — возразил кривоногий. — Свяжем колени, так и не уйдет никуда.

Завечерело. Вебер сидел со связанными ногами, придумывая, как бы спастись; солдаты сторожили великана, дружелюбно беседуя с ним и между собой. Пообедали все вместе, но от вина пруссаки отказались, и Вебер мог убедиться, как высока дисциплина в королевской армии. Притворяясь ослабшим и подавленным близкой казнью, Карл между тем высматривал расстояние между собою и стражами.

— Скучно, друзья мои. Скорей бы ночь проходила! Расскажите мне что-нибудь, да садитесь поближе, я плохо слышу.

— Ну что же, рассказать можно, ты — парень добрый.

Солдаты подвинули скамью к столу. Кривоногий осмотрел кремень на ружье, попробовал, свободно ли вынимается из ножен тесак, затянулся и, сплюнув, начал:

— Я врать не люблю. В казармах у нас болтают немало вздора. Солдат и охотник — первые врали. А я расскажу сейчас истинный случай. Было это у нас на ферме. Отец строил дом и за что-то повздорил с плотником. «Будешь меня помнить», — сказал тот отцу и ушел. Сели мы обедать. Вдруг сам собой отворяется стенной шкап и оттуда выглядывает страшная безносая старуха. Испугались мы, только старуха пропала. Через минуту опять поглядела и спряталась, потом — опять. Так шло два месяца, каждый день. Шкап запирали, кропили святой водой, ничто не помогало. Отец поседел, осунулся, не спит: боится старухи. Только заходит раз на ферму отставной солдат и просится пообедать. За супом старуха опять выставила рожу. «Видишь?» — говорим солдату. «Вижу, — а сам смеется. — Вы, — говорит, — посмотрите сперва, на что она похожа. Ведь это башмак». Смотрим — и в самом деле. Встал солдат, пошептал, прыснул на шкап водицей и достает оттуда старый, стоптанный башмак. «Вот он, — говорит, — на стене висел. Теперь спите спокойно и не…»

Мгновенно Вебер вскочил, опрокинув стол, прыгнул, как кошка, схватил солдат и стукнул их головами. Мозг брызнул ему в лицо.

Заря застала великана на берегу лесной речки.

Вебер был утомлен: он без отдыха шел всю ночь. Напившись холодной воды, он лег с ружьем наготове. Тяжелое дыхание и треск в кустах заставили путника вскочить. Громадный медведь лез прямо на него. Вебер выстрелил и промахнулся. Тут вдруг овладел им давно не испытанный приступ бешенства. Яростно зарычав и щелкая зубами, великан шагнул — и перепуганный зверь бросился прочь с жалобным хриплым воем.

Выстрелу Вебера ответил выстрел. Вслед за громким военным окликом из леса выехал кирасирский разъезд. Унтер-офицер строго взглянул на великана.

— Кто и откуда?

Карл успел овладеть собой и сказал солдату, что идет по приказанию короля в Берлин.

— Клянусь Богом, вы там будете не из последних. Его величество любит таких молодцов. Едем с нами.

Кирасиры привезли Вебера прямо во дворец. Король тотчас приказал представить ему нового рекрута.

Сухощавый, стройный, с соколиными глазами и тонким носом, Фридрих-Вильгельм улыбнулся и стукнул тростью.

— Имя?

— Карл Вебер, ваше величество.

— Чин?

— Лейтенант, ваше величество.

— Хочешь в мою гвардию?

— Нет, ваше величество.

— Почему?

— Потому что один из ваших гвардейцев хотел расстрелять меня. — Карл рассказал королю свою историю.

Фридрих-Вильгельм пришел в ярость.

— Ты лжешь! — кричал он, бешено замахиваясь тростью. — Кто этот негодяй?

— Поручик Самсон, ваше величество.

— Позвать Самсона, сегодня его дежурство. Марш!

Адъютант побежал. Через минуту король послал другого, потом третьего. Колокольчик, изнемогая, заливался в руке его.

— Если ты солгал, горе тебе. Что же, скоро я дождусь?

Вошедший адъютант казался смущенным.

— Ваше величество…

Король швырнул табакерку на пол.

— Где Самсон?

— Ваше величество, он застрелился.

— Когда?

— Сию минуту в караульной комнате.

— Он хорошо поступил. Вебер, хочешь занять вакансию?

— Ваше величество…

— Без разговоров. Марш!

Вебер поступил на службу. Месяца два ему пришлось учиться тонкостям прусского устава: ходить по-журавлиному, вытягиваться, отдавать честь. Король полюбил простодушного великана и снисходил к его промахам. Он даже разрешил Карлу носить бороду, что было против военных правил.

Однажды, проверяя караулы, Фридрих-Вильгельм устал и, присев, раскрыл табакерку. Прежде чем он успел поднести ее к своему острому носу, два толстые, поросшие рыжим пухом пальца, потянувшись из-за королевского плеча, взяли щепоть. В гневном изумлении король повернулся к Веберу.

— Как ты смел залезть в мою табакерку?

Карл в свою очередь изумленно пожал плечами.

— Ваше величество, я поступил по правилам. Вы изволили дважды щелкнуть по крышке — знак пригласительный. Если бы вы щелкнули один только раз, я бы не…

Король расхохотался.

— Вперед запомню твои мудрые правила. Но нюхать после тебя не буду. Бери табакерку и убирайся вон.

Случилось Веберу по приказанию короля сдавать в Потсдаме казенные деньги. По дороге мешок с червонцами, притороченный к седлу, исчез, и великан в отчаянии не знал, что делать.

Сидя в потсдамской гостинице, он уже начинал посматривать на заряженный пистолет и вспоминал Самсона; вдруг дверь заскрипела. Высунулись ястребиный нос и пара блестящих глаз.

— Только не бейте меня, господин Вебер! Ради Бога, не бейте! Если угодно, потом побьете, а пока позвольте говорить.

И маленький, грязноватый старикашка сложил, умоляя, руки.

— Не бейте, господин Вебер!

— Да за что же мне бить тебя?

— Ай, разве я знаю, за что? Господа офицеры лучше знают. За то, что выручаю из беды, даю деньги в долг, шью мундиры, — видно, за это. Ай!

— Да что тебе нужно от меня?

— Вы не прибьете?

— Нет.

— Хотите денег, много-много денег?

Вебер нахмурился, и старик отскочил к дверям.

— Почему ты знаешь, что мне их надо?

— Да разве королевскому гвардейцу — и такому красивому — не нужны деньги? Ай! Одним жалованьем не проживешь.

— Ну хорошо: говори прямо, сколько ты можешь дать.

Старик изогнулся и начал длинную речь. Из слов его, пересыпанных восклицаниями, лестью и просьбами не бить, Вебер понял, что деньги предлагает не он, а богатая графиня, живущая здесь в Потсдаме, на собственной вилле.

— На каких же условиях и сколько именно?

— Ах, да сколько вы пожелаете! Такие дамы для красивого кавалера скупиться не будут.

— А кто она?

— Это пока секрет. Если угодно, я провожу вас к ней.

Веберу оставалось согласиться. Он так и сделал.

Через час великан стоял среди раззолоченной, с вазами и китайскими игрушками приемной, слушая резкие крики хохлатого какаду и пронзительный лай левретки.

Графиня, опираясь на трость, медленно подходила к Веберу, шелестя шелковым шлейфом. Белые зубы сияли из-под кораллово-ярких губ. Волосы чернее воронова крыла осеняли белое, как молоко, лицо с пурпуровыми щеками. Тяжело дыша, она опустилась на диван и молвила глухим дребезжащим голосом:

— Мне очень приятно познакомиться с вами, господин Вебер!

Сдав деньги, великан вернулся в Берлин в новом блестящем мундире, напомаженный, раздушенный, с коробом вин и лакомств. Карманы его были полны червонцами.

— От старухи? — спросил однажды король опоздавшего на дежурство Вебера. — Или женись, или брось.

Карл всей душой был бы рад исполнить строгий приказ, но о женитьбе нечего было думать. Порвать связь Вебер также не мог: графиня взяла с него расписку.

В свободные часы король любил развлекаться зрелищем разных диковин. Около нового, 1723 года Берлин посетил знаменитый автомат.

На первое представление во дворец собралась вся свита. Вебер был дежурным по караулу и стоял близ эстрады. Впереди король на высоком кресле, веселый и оживленный, покусывал набалдашник трости; за ним улыбались генералы, камергеры и дамы; в четвертом ряду виднелась трясущаяся головка графини. Автомат изображал старика в восточном платье, в чалме; он сидел на ящике по-турецки, поджав ноги.

По приглашению механика кукла сыграла несколько партий в шахматы, передвигая фигуры и то кивая, то качая головой в ответ на вопросы. В перерыве, когда король разговаривал с механиком, Вебер, стоя подле автомата, внезапно услышал шепот:

— Карл, уходи отсюда!

Великан вздрогнул. Это говорила кукла — и говорила знакомым голосом. Волосы тронулись на голове Карла. В это время дан был знак продолжать представление. В разгаре игры послышался странный негромкий звук.

— Прошу прощения, ваше величество, — лопнула пружина; сейчас исправлю, — сказал механик и выкатил куклу за дверь.

Но Вебер готов был поклясться, что автомат чихнул, и это чиханье опять напомнило ему что-то давно знакомое.

За оградой королевского парка, в поле, торчал древний каменный столб. На нем иногда серый коршун, прилетая, клевал добычу. Ржавая медная дощечка дозволяла разобрать надпись: «Первого мая в шесть утра у меня золотая голова».

Все так привыкли к этой нелепости, что уж никто не смеялся.

Вебер всю весну страдал бессонницей. Приключение в Потсдаме мучило его. Порой великан был готов задушить графиню. Король, встречаясь с Вебером, хмурился и не говорил ни слова. Новогодней награды Вебер не получил. «Его наградит старуха», — сказал король, вычеркнув имя поручика Вебера из списка. Ворочаясь по ночам в постели, Карл вспомнил о загадочном столбе. Давно ему казалось, что надпись сделана неспроста. Раздумывая о ней, он наконец убедился, что разгадал ее тайну.

Первого мая рано утром Вебер стоял у столба с часами и заступом. Когда стрелки указали шесть, Карл ретиво начал рыть землю в том месте, куда падала тень от вершины столба. Он не ошибся в догадке. Заступ ударился о сундук, туго набитый золотом.

Великан отнес старухе долг и потребовал расписку.

— Молодец! — сказал король, выслушав доклад Вебера. — Поздравляю тебя капитаном.

Зимой выступали в Берлине два силача: англичанин Тонгэм и австриец Крафт. Фома Тонгэм, толстяк, курносый и низколобый, поражал шириною плеч; от непомерно развитых мускулов руки его были уродливо толсты. Подле него Крафт казался почти тщедушным. И, однако, Крафту удавались опыты, на которые не смел решиться Тонгэм. Правда, Фома подымал одной рукой пятнадцать пудов; перешибал ударом среднего пальца сверток картона; задерживая дыхание, заставлял напряжением височных жил лопаться обвязанную вокруг головы веревку. Зато Крафта не могла стащить с места пара припряженных к его поясу лошадей.

Королевские гвардейцы водились с артистами. Раз — это было в трактире перед обедом — Тонгэм предложил Веберу испытать силы в борьбе. Офицеры ждали, что Карл откажется, но великан согласился и, к общему изумлению, поборол Тонгэма.

Это видел приезжий из России князь Меншиков и тотчас стал звать великана на службу к царю Петру. Вебер отказался.

Смущенный англичанин, стремясь загладить оплошность, придумал новую шутку. Фома ручался, что съест больше, чем может сожрать цепной пес. Заклад состоялся. Все держали за Фому; один Вебер поставил на собаку последние деньги. Привел громадного голодного волкодава, и обед начался.

Англичанин и пес сидели рядом. Им поровну подавались в изобилии супы, вареное мясо, дичь, пироги, жаркое. Волкодав жрал, рыча и трясясь от жадности. Подле него Тонгэм усердно работал челюстями. Первое время казалось, что дело Фомы проиграно. Однако, часа через два пес устал, лег и только обнюхивал тарелки. Тогда англичанин спросил бифштекс, разрезал и предложил волкодаву. Тот понюхал и отвернулся.

Настала очередь Карлу хмуриться. Ему было досадно и жалко денег.

— Эх, не с кем побороться, — сказал он, притворно зевнув, и вышел из-за стола.

— Хотите со мной, господин Вебер? — вкрадчиво спросил Крафт.

Карл улыбнулся презрительно и снял мундир. Обхватив огромными руками маленького Крафта, великан хотел подбросить его и положить, но борец изогнулся, крякнул — и Вебер с грохотом полетел под стол. Посуда звенела, пес лаял. Фома заливался лошадиным хохотом.

Великан взбесился. Красная борода его встопорщилась клубом, он скрежетал зубами и. сжав кулаки, устремился к англичанину. Он до того был страшен, что Тонгэм, весь бледный, вскочил и пустился бежать при общем хохоте.

— Э, да он трус, — сказал Вебер и засмеялся.

На другой день король потребовал офицеров к себе. Они собрались в манеже. Фридрих-Вильгельм вышел гневный, сверкая взорами; трость его описывала зигзаги.

— Кто вы такие?

Офицеры переглянулись. Король, топнув, повторил вопрос.

— Мы — гвардейцы вашего величества, — сказал полковник.

— Вздор, вы не гвардейцы, вы — канатные плясуны. Место ваше в балагане, а не в гвардии короля. Что это за собачья комедия была вчера в трактире?

— Ваше величество… — начал Вебер.

— Молчать! Ты опозорил мундир. Тебя, самого высокого из моих гренадеров, поборол акробат. Стыдись! А вы все знайте: если подобное повторится, я вас выгоню! Марш!

Гвардейцы вышли, сраженные королевским гневом. Но Вебер был оскорблен. Прямо от короля отправился он в русское посольство и дня через три выехал в Петербург.

Глава пятая
Карлики

править
Гуслей Терпсихора звук

Соглашает разный вдруг.

Тредиаковский

Россия — хорошая страна. Снегу здесь много, оттого и дорога лучше. Зимнее солнце похоже на луну и светит точно в тумане. Лошадям привязывают колокольчики, но это только для знатных, у кого стража или оружие. А то могут напасть разбойники. Князь Меншиков мчался быстрее ветра. На станциях княжеский секретарь бил всех по зубам — не за беспорядки, а просто так: это московский обычай.

Петербург построен лет двадцать назад на реке Неве. Это чистенький, ровный городок; самое скверное в нем — климат, суровый и неприятный. Ветер и туманы, оттепель и мороз. Зимой набегает много волков. Они рыщут по окраинам, воют протяжно и дико. Я любил в бессонные ночи слушать их вой. Слушаешь — и самому захочется взвыть, и не раз я, открыв морозное окно, подвывал блестящей луне. Потому что в такие ночи кажется, что и луна тоже воет.

Волки разрывают петербургские кладбища и пожирают покойников. Охотятся на волков по-разному. Проще всего ловить их в сети, потом избивать дубинами. Так делают псковские мужики. В подобных забавах и я участвовал. Это очень весело. Волчьи черепа так и хрустят.

Мы прибыли в Петербург синим морозным вечером. Всю дорогу я с князем Меншиковым ехал в одной кибитке. Не понимаю, чем я ему понравился. Очень он ласков со мной, и часто я замечаю пристальные и быстрые его взгляды. Сам он маленький, проворный, с огромным ртом. Трудно поверить, что это князь и вельможа.

Кибитка остановилась перед дворцом. Это деревянный дом в два жилья с грязным наслеженным крылечком. Было тихо. Князь побежал к царю с бумагами. Я осмотрелся. Мальчик в синей шубке терпеливо лепил куклу из рыхлого снега. Мне сделалось вдруг грустно, — ну хоть заплакать. Луна жалобно смотрела на меня, и я подумал: «Она терпеливей всех нас». А мальчик все хлопотал над куклой. Это был внук и наследник царя, тоже Петр.

Через полчаса я ужинал с князем в его доме на другой стороне Невы. Обстановка являла смесь роскоши и грязи; за печкой кричал сверчок. Мы ели на серебряных, давно не мытых тарелках. Щи дымились в деревянной с базарной росписью чашке; мясо князь брал руками.

Когда мы рассчитывались с возницами, я подарил ямщику серебряную монету, а княжеский секретарь ударил его раза два по лицу. Ямщик с презрением подбросил на ладони мой подарок, а секретарю с благодарностью поклонился в ноги.

Ночевал я в душной комнате рядом с кухней. За иконами в переднем углу шуршали тараканы. При тусклом свете лампады всю ночь я ловил на себе проворных блох. Утром князь повез меня во дворец.

Я ожидал, что мы подъедем ко вчерашней избе, где на дворе играл при месяце маленький царевич, и удивился, увидя высокий каменный дом на берегу Невы. Здесь все напоминает Европу, но только напоминает: грубость и неряшливость не дают забыть, что находишься в России. Меня ввели в царский кабинет. Здесь душно и смрадно, окна с двойными рамами, на полу сор, плевки и пепел. Царь встал и ростом оказался ниже меня. Ему лет пятьдесят. Лицо опухшее, нездоровое, с выпученными глазами; щетинистые усы подстрижены. Он протянул мне руку.

— С приездом! Назначаю тебя сержантом в Преображенский полк.

— Ваше величество, я капитан королевской гвардии.

— Плевать мне на твоего короля. Я сам капитан бомбардирской роты. Пойдем обедать, пора, — адмиральский час.

За царским столом кроме меня сидели: князь Меншиков, генерал-полицеймейстер Девьер, два моряка и старый сенатор. Царь много пил и поил других. Жирные кушанья крепко приправлены луком и перцем.

Царь за столом говорил:

— С нашим народом ничего не сделаешь. Он из грубой кожи. В болотных сапогах не спляшешь менуэт. А немцы вроде атласных туфель. Немцев в Россию надо побольше напустить. На немецких дрожжах взойдет моя империя. Я немцев люблю.

Князь Меншиков что-то сказал, чего я не понял. Царь рассердился, лицо его исказила страшная гримаса. Он судорожно задергал рукой, из-под торчащих усов вылетело грубое ругательство.

Насчет немцев я с царем согласен. Без нас Россия погибнет. Помню, Ида любила пирожное: лимонный сок с клеем. Немцы в России как клей в желе.

У Девьера умное лицо. Он пил со мной за здоровье моей дамы. Я вспомнил графиню и засмеялся.

Перед обедом мы с царем боролись. Кончилось вничью.

Он меня поцеловал.

— Только денег не проси, не дам. Самому, брат, надо. А я тебя женю.

При самом конце обеда послышался мелодический легкий звон. Сразу я не мог ничего понять. Шпоры ли это Девьера, чарка ли звенит о пустую чарку или усталость и вино у меня в ушах? Не бьют ли часы? Во дворце их много, хрустальных, золотых, бронзовых, деревянных; каждую четверть часа подымается звонкая перекличка. Вдруг я увидал у дверей пеструю вереницу карликов. Они двигались попарно; на колпаках и на платьях дрожали серебряные бубенчики: от них-то и шел этот гармонический звон. Взявшись за руки, карлики выступали вдоль стола быстро и ровно; каблучки их мерно выстукивали, отбивали — раз-два, раз-два; карлицы, жеманясь и оглядываясь, подымали бойкие ножки с крошечными бубенчиками на носках. И все они комариными голосами пели в лад пляске:

Ох ты, батюшка орел,

Что ты крылышки развел,

Что ты, батюшка, не весел,

Что головушку повесил?

Как у нашего орла

Две головки, два крыла!

Всех карликов было двенадцать пар. Ими предводил маршал — старый, толстый, как глобус, карлик Свинхен, в персидском платье, с жезлом.

Свинхен — любимец царя. Меншиков шепнул ему что-то на ухо. Зеленые глазки Свинхена блеснули, недоверчивая улыбка открыла пару желтых клыков. Он посмотрел на меня и покачал головой.

Из карлиц красивы только две: Зануда и Муреха. У Зануды длинное лицо и печальный голос, похожий на жалобный писк степного кобчика. Муреха — румяная, круглая, с громким веселым хохотом.

Явился и шут Балакирев, смуглый, угрюмый и пожилой. Языка его все боятся. Шуток Балакирева я оценить не мог, хотя кое-что мне перевел Девьер. Главную соль его острот составляют грубость и неприличие. Муреха на коленях у царя хохотала во все горло, а Зануда отворачивалась, краснея.

Обед незаметно сменился ужином. Карлики пели, кувыркались и плясали. Гости затягивали хоровую песню, старый сенатор спал.

Царь, пошатываясь, взял меня под руку и увел в кабинет.

— Ну, Вебер, я много говорить не люблю. У меня что захочется, то и будет. Женись на ком хочешь, на Мурехе или на Зануде, это твое дело, только чтобы завтра свадьба.

Хоть я и видел, что царь совершенно пьян, однако принял слова его за шутку и промолчал.

— Так как же? Отвечай прямо.

— Ваше величество, я не могу жениться.

— Не можешь или не хочешь?

— Не могу и не хочу.

— А я могу и хочу заставить тебя насильно. Слышишь, немецкое чучело? Велю связать и так обвенчаю, а потом на цепи продержу лет пять.

— Я не ваш подданный и могу уйти.

— Ступай, попробуй. На тысячу верст все снег да пустыня. Волки, разбойники. А то замерзнешь.

Я увидел себя в ловушке. Царь не отставал. Он сулил мне чины и поместья, обещал милости, деньги, дом.

— А которая больше тебе по нраву?

— Зануда, ваше величество.

— Муреха лучше. С ней тебе веселее будет. Она и петь, и плясать. С Занудой ты, брат, закиснешь.

— Вы мне позволили выбирать.

— Черт с тобой, бери Зануду. Свадьба завтра. Ну, по рукам?

Зануда мне самому очень нравилась. Что она карлица, так это еще приятней: такую жену можно носить на плече, как птицу, или держать в кармане. Я согласился.

Гостям объявили о помолвке. Зануда, взвизгнув, бросилась в угол. Я взял ее на руки и поцеловал. Все нас поздравляли.

— Эй, женись на Мурехе, — сказал царь. — Гляди, как сердится девка. Видно, ты ей по нраву.

Я все надеялся, что царь раздумает или отложит свадьбу. Но этого не случилось. Нас обвенчали за вечерней. Балакирев, взгромоздясь на подножки, держал надо мной венец с непристойными фигурами, выточенными царем из слоновой кости. Позади Зануды стоял Свинхен. На клиросе вместе с карликами пел царь.

Апостола читал князь Меншиков, но на конце поперхнулся, и царь за это плюнул ему в лицо.

Свадебный пир во дворце шумел до утра. За столом увидал я царицу. Это красивая женщина с двойным подбородком и черными бровями. Пировало много генералов, бояр, сенаторов, моряков. По русскому обычаю то и дело кричали: «Горько!», и я должен был всякий раз целовать жену. Преображенский оркестр гремел на хорах, карлики пели свадебные песни. Вечер окончился русской пляской. Свинхен плясал с моей женой. Персидская шапка его свалилась, и я увидел на красном разгоряченном лбу карлика два белых, крест-накрест, давно заросших рубца.

Мне вспомнилась хрустальная рама, письмо и забытая тайна матери. Хмель соскочил с меня. Кто же, однако, — Свинхен или Мазепа?

В раздумье прошелся я темными дворцовыми коридорами. Карлики прыгали, бросались мне под ноги, дрались, пищали. Часы долго выигрывали полночь.

Квартиру нам отвели в маленьком грязном домике. Каждую неделю выдают продовольствие: муку, баранину, пиво и вино. Когда я заикнулся царю об обещанных наградах, он сделал гримасу.

— Успеешь.

— Ваше величество, провизию нам выдают неисправно.

— У нас все воры. А рвать им ноздри не напасешься щипцов.

Зануда — плохая жена. Царь прав: лучше бы взять Муреху. Зануда все плачет, хозяйничать не умеет и угождать мне не хочет.

Свинхен — наш самый частый гость. С ним приходит Василий Тредьяковский, некрасивый, но смелый юноша. Он пишет стихи.

Балакирева зимой женили на козе. Шутовский обряд совершал сам царь. В конце лета Балакирев объявил, что коза родила. Весь двор ходил поздравлять его. Я пришел в полдень. Шут лежал на двуспальной кровати; рядом из-под стеганого одеяла выглядывала белая козья мордочка с позолоченными рогами. В богатой корзине верещал новорожденный. В домишке было светло и весело; горели цветные свечи, зеленели березки, изукрашенные лентами, мягко звенели бубенчики на шутовском колпаке и на рогах у козы. Гости со смехом клали деньги родильнице «на зубок». Я тоже положил рубль. Балакирев подмигнул и показал мне язык.

— У кого козленок, а у тебя поросенок.

— Почему?

— Потому что Зануда твоя со Свинхеном живет. А «Свинхен» значит «свинья». Вот и принесет тебе дюжину пестреньких к Рождеству.

Не помню, что со мной было. Я выскочил на улицу без шляпы. Очнулся я дома в постели. Свинхен и Тредьяковский прыскали на меня водой. Царь, засучив рукава, собирался пустить мне кровь.

— Говорил я тебе, дураку, женись на Мурехе. Сам виноват.

— А где Зануда?

— На том свете. Ты убил ее. Ну, это твое дело, ты муж, а как ты смел избить моего шута?

После мне рассказали, что, исколотив Балакирева до полусмерти, я прибежал домой и на глазах Свинхена ударом ноги убил ни в чем не повинную жену.

Зануду хоронили через неделю. Раньше нельзя было: Балакирев оправлялся от побоев, а царю хотелось, чтобы он участвовал в церемонии. Был серый ненастный день. Впереди процессии, за взводом преображенцев, маршировали рядом царь и я, оба с огромными пестрыми барабанами. Мы дружно выколачивали гулкую однообразную дробь. За нами четыре карлицы несли маленький, вроде шкатулки, красный гробик. За гробом — весь обвязанный Балакирев с пластырем на носу; подле позванивала бубенчиками коза в глубоком трауре. Толстая Муреха с бархатной подушкой; на подушке ключик от гроба. Дальше двадцать траурных карликов на ходулях.

С утра провожатые были пьяны. Заморосил дождь. Карлики галдели, валились с ходулей, бранясь, и влезали снова. Раза два гроб роняли в грязь. Вот, наконец, и кладбище.

Гроб поставили на носилки. Солдаты принесли ушат с водкой; стало веселее. Карлики окружили могилу, и Муреха. махнув платком, жалобно затянула:

Уж ты свет, наша любимая подруженька,

Раскрасавица-красавица Занудынька,

На кого ты, сиротинушек, нас покинула,

Овдовила муженька бессчастного?

Не видать тебе, Занудынька, солнца красного.

Хор, приплясывая, с карканьем и свистом грянул:

Галка в поле вылетала,

За овином помирала,

Стали галку хоронить,

В большой колокол звонить.

Галки, галки мои,

Воронята, вороняточки мои!

Царь, шатаясь, запер гроб на ключ. Пьяные пальцы не слушались, попадая мимо.

— Ну, поцелуйтесь с Балакиревым. Мир вам!

Я обнял обвязанного шута. Тот криво усмехнулся.

— Здоров ты драться, брат Карла. Не хуже царя. Молодец! Только царь дубиной отвозит, да потом шубу либо червонец подарит. А ты что дашь?

— Бери женины платья и уборы.

Балакирев поклонился в пояс.

— Спасибо. Козе пригодится.

Могилу завалили. Тредьяковский прочитал стихи:

Коварству и злобе счастие днесь завистно.

Оных не ведать потщимся ныне и присно.

Петровым щедротам конца на земле не буди.

Многая лета Карлу, вечный покой Зануде.

— А теперь женись на Мурехе, — сказал мне царь.

Я попятился. Муреха от ужаса села в грязь.

— Не бойтесь, я пошутил. Ха-ха!

Глава шестая
Огненная тайна

править
Эрата смычком, ногами,

Скачет, также и стихами.

Тредиаковский

Незаметно пробежал год. Вебер, обжившись в России, привык к петербургским нравам и овладел русской речью.

8 ноября в столице открылся польский цирк. Говорили много об искусстве наездников, фокусников, акробатов. В первый же вечер великан отправился их смотреть. Цирк был полон. На возвышении восседал царь с царицей. На царе зеленый мундир со звездой; из-под маленькой треуголки торчали косицы короткого парика. За год он сильно постарел; глаза оплыли и полусонно таращились; черные зубы, в усах серебрится проседь. Румяная царица кокетливо улыбалась. В переднем ряду князь Меншиков в орденах и в ленте выпячивал гордо нижнюю губу и презрительно озирался; подле него Вебер видел сморщенного Остермана, молодого, бодрого Миниха, Девьера и всех царедворцев. Публику составляли офицеры, сенаторы, богатые купцы с женами, матросы, солдаты, иностранцы. У сцены толпились царские карлики.

Музыка проиграла марш. Подняли пестрый занавес, вышел усатый распорядитель.

— Летание на чудесный жук.

Старичок в потертой бархатной епанче — голландский механик — показал зрителям железного жука. Кое-кто брал игрушку в руки и даже пробовал на зуб. Когда все уверились, что жук и вправду железный, механик завел его ключом и посадил на мизинец. Жук загудел, надкрылья его поднялись, он пополз по пальцу и вдруг, взлетев и гудя все громче и громче, начал кружить над публикой. Послышался смех, женский визг и крики.

Жук, медленно опускаясь, описал дугу и крепко вцепился в красную бороду Вебера.

Зрители выли от восторга.

— А теперь пусти его на меня, — приказал царь.

Жука завели, и он, покружив с гуденьем, опустился на царскую ладонь.

— Железный, прах его дери, как есть железный. Погляди, Катенька.

— Фуй, боюсь, — сказала томно царица.

Выбегали акробаты, фокусники, жонглеры, арлекины, певцы, музыканты. Звяканье струн, гогот и дикие крики мешались с хлопками. Наконец распорядитель крикнул:

— Турнир на воробьев!

На сцену выскочил черный человечек с воробьем на плече. Вебер громко ахнул.

Перед ним стоял Конфетти — тот самый Конфетти, которого, по приказанию принца Евгения, шесть лет назад расстреляли австрийские мушкетеры. Живой и невредимый, он бойко объяснялся по-русски, показывая публике клетку с воробьями и стравливая их поочередно друг с другом.

Великан несколько раз протирал глаза. Как могло это случиться? Ведь на его глазах Конфетти закопали, всадивши перед тем в него целых шесть пуль. Он сам видел, как Конфетти был похоронен.

Воробьи, чирикая, дрались так, что летели перья. К лапкам У них прицеплены были острые шпоры, а на клювиках сверху и снизу торчало по игле. Кровь брызгала на песок игрушечной арены.

После перерыва грянул победный марш, и на сцену, стоя на буйном, пышущем жарко жеребце, с мечом и факелом вылетела Ида.

Водопадами сыпались с плеч огневые косы и тучей солнечных волн летели по воздуху, рассыпая искры. Веяла, вспыхивая в складках, розовая хламида. То, чернея глубокими, будто невидящими зрачками, бросала Ида и снова ловила горящий факел, то, угрожая мечом, улыбалась странно и нежно, а конь летел под ней, распластавшись во весь мах. И когда, скрестив над головой меч и факел, прянула Ида за кулисы и в последний раз мелькнула над бурным конским хвостом розовая хламида, — зрители долго молчали, оцепенев.

— Знатная девка, — крякнул царь. Царица лукаво погрозила.

Вебер еще лежал на постели в утреннем забытьи, когда в дверь стукнули и появился Конфетти.

После приветствий друзья уселись за кофе.

— Ты спрашиваешь, как я остался жив. Это, друг Карл, такая история, что я и сам бы ей не поверил, особенно если бы ее вздумал рассказывать наш общий приятель и сослуживец почтенный барон Мюнхгаузен. После того, как ты дрожащим голосом скомандовал «пли», треснул залп — и я потерял сознание. Очнулся я в темноте и тотчас сообразил, что лежу в могиле. Ты не поверишь, но я не чувствовал никакого страха и был уверен в своем спасении. Сквозь рыхло набросанную землю, должно быть, проникал воздух, и я хоть с трудом, но мог дышать. Скоро послышался слабый шорох. Я только успел подумать: «Это шакалы» — и опять потерял сознание. Снова пришел я в себя — где бы ты думал? — в квартире нашего полкового доктора. Ему пришло в голову анатомировать мой труп во славу науки; потихоньку он отрыл меня и сам отнес в лазарет. Там доктор убедился, что я жив и даже не ранен. Объявить о моем воскресении начальству он, конечно, не мог и волей-неволей, ради спасения собственной жизни, пособил мне бежать. Я долго жил в России, потом в Польше. Это я шептал тебе из ящика автомата. О приключениях моих расскажу на досуге, а теперь отдай мне обратно Библию.

Меншиков на царицыных именинах простудился и сидел дома в тулупе и валенках, по-домашнему. Непричесанный, небритый, пил он квас и беседовал со Свинхеном.

— Ты пойми: она царю вот как полюбилась, хоть в петлю. Вынь да положь. Чай, знаешь его.

Карлик затряс жирной головой.

— Ох, трудно это!

— Вестимо, трудно, а ты все-таки попытай. Денег сули, сколько захочет, пообещай жениха. Всякую бабу купить можно.

Свинхен, переваливаясь, удалился. Князь зачерпнул квасу ковшиком из деревянного жбана, выпил, зевнул и перекрестил рот.

Вечером карлик явился к наезднице. Не говоря ни слова, он сбросил шапку и молча глядел в глаза побледневшей, как саван, Иде.

— Ты?.. Это ты, — прошептала она в бессилии и сунула карлику пожелтевший клочок бумаги:

«Дочь моя Ида! Палач тебе не отец. Найди своего отца и будь счастлива. Тебе поможет человек с крестообразным рубцом на лбу. Ему все известно. Твоя несчастная мать».

— Слушай, старик. Приемный отец мой, палач, хотел выдать меня за страшного урода. Я противилась. Самое ужасное было то, что я моего жениха и любила и ненавидела. Дня за два до свадьбы я подслушала, как отец — буду называть его отцом — сказал моему будущему тестю-доктору, что завещание матери хранится в хрустальной раме ее портрета. Этот портрет висел у нас над камином. На другой день отец жениха пришел опять. Старики о чем-то заспорили. Я выходила кормить моего журавля и, когда вернулась, застала страшную сцену: доктор убил палача. В исступлении схватила я отцовский меч и заколола убийцу. Потом я разбила раму на портрете и нашла вот это письмо. В ту же ночь я бежала. Кто мой отец?

Карлик молчал.

— Кто мой отец и мать? Скажи, старик, или я ошиблась и ты не тот?

— Нет, Ида, ты не ошиблась. Я знал твоего отца и мать, и мне известна их тайна. Но обожди до завтра.

— Почему до завтра?

— Так надо. Завтра узнаешь все.

— С одним условием: ты здесь ночуешь. Я не пущу тебя.

— Хорошо. Как имя твоего жениха?

— Карл Вебер. Ты его знаешь? Где он?

— Со мной. Он дожидается у входа. Ему поручено отвезти тебя к царю.

— Ого!

— Не бойся, никто тебя не тронет. Знай, этот Вебер… — Карлик прильнул сморщенным личиком к розовому уху Иды. Она закрылась руками.

— Боже!

— Хочешь, я позову его?

— Нет, нет, до завтра, пускай все решится завтра. Отпусти Карла, а сам оставайся здесь.

Ночью столица встревожена была гулом набата. Пылал дом, где жила приезжая наездница. Помощь прискакала слишком поздно: жильцы сгорели. С трудом удалось вытащить обугленное тело Свинхена: голова уцелела и носила следы убийства. Вероятно, злодеи зарезали Иду и карлика, а потом зажгли дом.

Царь сам распоряжался на пожаре. Упавшей огненной балкой его едва не убило. Только сила и находчивость Вебера спасли царя.

Утром князь Меншиков объявил Карлу монаршую волю: великан пожалован был в царские денщики.

Глава седьмая
Письмо Вебера

править
Урания звезд предел

Знает свойство и раздел.

Тредиаковский

Милый Конфетти! После твоего отъезда я перешел во дворец. Комната моя подле царской спальни. Утром, вставая, и вечером, ложась спать, слушаю я перезвон часов. Царь сам их заводит и чинит. Это его страсть. Последние дни он редко ложится трезвый, а утром при свечах требовал прежде всего вина. В эту раннюю сумрачную пору тяжело, не выспавшись, бродить по холодным и грязным комнатам. Туманная сырость ползет вдоль стен и оконных стекол; еле брезжит сонная Нева. Опять заиграли куранты, не вдруг, а поочередно, — это тоже прихоть царя. Не успеют отзвонить шесть, бьют четверть седьмого, и так без конца все одно и то же.

Царь спит мало и плохо. Раз ночью мне показалось, он плакал. О чем бы? В другой раз вошел ко мне в полночь со свечкой и пистолетом. Я вскочил.

— Не бойся, Карл, это я. Смотри, никого не впускай сюда.

— Я не впускаю, ваше величество.

— Никого, никогда. Достань-ка рому.

Теперь я вижу, что он боялся, и знаю кого.

В начале зимы царь простудился и крепко хворал. Все время я спал на ковре у его постели. Когда врачи разрешили царю вставать, он несколько дней жил скромно, не пил и не курил. Взор его прояснел; он меньше сердился. После рождественских праздников своими руками остановил все часы.

— Надоели. Звонят, точно к покойнику.

Потом приказал мне играть с ним в шахматы. Кончив партию, велел остаться.

— Мне надо с тобой поговорить.

— Что прикажете, ваше величество?

— Слушай, Карл. Ты парень добрый и честный. Я тебе верю. Мне жить не долго. Но хочется перед смертью сделать великое дело. Оно меня с детства манит. Еще когда учился я грамоте, говорил мне дьяк, что есть-де за океаном волшебная страна. Люди там ростом с крысу, сражаются с журавлями, а те их уносят или носами до смерти забивают. Есть и такие, что голов не имеют, а лица у них на брюхе. Иные скачут на одной ноге и ступней укрываются от солнца, словно палаткой. У иных уши столь длинные, что они спят на левом, а правое им за одеяло служит. Одноглазые есть и с песьими головами. В возраст войдя и за морем сам поездив, понял я, что это детские басни, но мне верить несносно, будто земля вся ведома до конца. Не может этого быть. И задумал я отыскать волшебную страну, и ты мне помочь обязан.

— Я?

— Да, ты. Ты примешь начальство над кораблем и будешь держать порядок.

— Куда же ехать, ваше величество?

— На Южный полюс.

Царь снял со стены большую карту и объяснил мне весь путь. Я согласился с восторгом. Ты знаешь, милый Конфетти, как надоел мне Петербург, а теперь, после смерти Иды, здесь и противно и страшно. Притом я охотник до приключений.

— Об этом знает князь Меншиков; он тебя и отправит, ежели я до весны не доживу. А вот и он.

Давно я заметил, что всякого человека легко распознать по взгляду и по улыбке. Если он смотрит и улыбается хорошо, значит, и сам хорош. У Меншикова, ты помнишь, какие глаза: зависть из них так и брызжет, а уж улыбка… чего стоит одна выпяченная губа. Половину зубов ему выбил царь. Когда Меншиков пролез в дверь, я сразу увидел, что этот приход недаром. Он заявил, что по случаю выздоровления его величества дает у себя завтра холостой ужин и просит царя пожаловать. Получив согласие, он продолжал вертеться у царских кресел; по лицу видно было, что дело совсем не в ужине. Уходя, князь просил меня зайти к нему.

Я пришел, ничего не подозревая. В освещенной столовой хлопотала челядь, гремели тарелки, звенел хрусталь. Меншиков провел меня в спальную и сел на кровать.

— Не надо ли тебе, Карлуша, деньжонок?

— Немного позвольте.

— Зачем немного? Бери себе, не стесняйся.

— Мне много не надо.

— Сказки! Этого быть не может. Хочешь, тысячу червонцев дам, а то и две?

— Вы шутите!

— Эх, Карлуша! Не я даю, царица. Она тебя наградить желает.

— За что?

— За верную службу.

— Это мой долг.

— Мало ли что! А ты не упрямься, бери денежки.

— Благодарю вас.

— Погоди благодарить. Сослужи сначала службу.

Тут Меншиков полез в поставец и достал бутылку.

— Видишь, Карлуша, царю нельзя много пить, а вытерпеть он не может. Боюсь я, хуже бы ему не стало, вот и придумал я дать царю этого самого вина. Легкое оно и сладкий сон производит, — так ты, как ударит полночь, и поднеси его царю. Он задремлет, а утром встанет здоровый. Понял?

Я знаю, что Меншиков считает меня человеком глупым, и все-таки был поражен наивностью гнусного замысла. Я догадался, впрочем, что князь рассчитывал не на глупость мою, а на жадность к деньгам: по себе он судил других.

Молча кивнув, я взял предательскую бутылку и положил ее в карман.

— Ну вот, молодец, Карлуша, спасибо!

Князь перевел дух и дрожащими пальцами открыл табакерку.

Ужин совсем не удался. Пили немного, и разговор за столом шел вяло. Царь говорил о Южном полюсе.

— Открытие сей страны послужит ко благу человечества. Создать надобно совсем иные законы и жизнь иную. Быть может, жители полюса тайну земного счастья постичь сумели.

Гости, зевая, слушали. Меншиков вертелся, как на угольях. Улучив минуту молчания, я медленно, на глазах у всех, открыл бутылку и налил. Пробило двенадцать.

— Ваше величество, хозяин наш, светлейший князь Меншиков, просит отведать чудесного вина. Дарует оно здоровье и вечную юность.

Царь глядел на меня с усмешкой. Меншиков побелел.

— Но, уважая древний русский обычай, может быть, ваше величество, соблаговолите поднести хозяину первый кубок?

Я видел, что Меншиков сейчас лишится чувств или бросится на колени. Царь улыбался.

— Правда твоя, друг Вебер. Только ты забыл, что я и здесь хозяин. Где царь, там других хозяев не бывает.

И выпил чашу, не сводя пристальных глаз с дрожащего, бледного светлейшего.

— Спасибо на угощении. Давно бы так!

Гости переглянулись. В этих взглядах уловил я детскую радость. Как школьники, выпущенные гулять, зашумели бояре вокруг бесчувственного царя, помогая нести его до саней.

С этого вечера царю стало гораздо хуже. Он бредил и часто бывал без памяти. По приказанию царицы меня устранили от должности. Как скончался царь, я не знаю.

Уж пахло весной и таяло под ногами, когда князь пригласил меня к себе. Я тотчас явился во дворец. Меншиков сидел за царским столом. Сначала я не узнал его: так он сделался горд и важен. На мой поклон я ответа не получил.

— Ну, тебе оставаться здесь больше не рука. Отправляйся к немцам.

Мне хотелось схватить его и задушить, как цыпленка, но я сдержался.

— Вы же сами привезли меня сюда.

— Я тебе не вы, а ваша светлость. Это одно, а еще запомни, что я не токмо тебе, а и никому на свете отчета не даю.

Я подошел к столу.

— Ваша светлость, все мы дадим отчет перед Богом. Я поеду отсюда только на Южный полюс, исполняя желание покойного вашего монарха и благодетеля. Можете и меня отравить, если вам угодно, но только знайте: все записано и сделается известным.

Это я выдумал тут же, не знаю зачем. Но вышло кстати. Светлейший смягчился.

— Ладно, Карлуша. Погоди, не сердись, сынок. Коли так, поезжай с богом на полюс. Завтра получишь деньги. Отправляйся в Нижний и жди весны.

Я благодарил, и мы расстались. Милый Конфетти, поедем со мной!

Глава восьмая
Письмо Конфетти

править
Каллиопа всех трубою

Чтит героев всезлатою.

Тредиаковский

Дорогой Карл! Тебе одному известно, что Иду любил я больше всего на свете. Теперь у меня ничего не осталось в жизни. Радостно принимаю твое предложение ехать на Южный полюс.

Много раз собирался я рассказать тебе свою жизнь. Не знаю, почему это не удавалось. Правда и то, что природа и воспитание сделали меня скрытным. Но тебе я не буду лгать. Узнай теперь мою тайну.

Родился я в Венеции сыном богатых родителей, посреди сказочной роскоши. Однако насладиться богатством мне не пришлось. Десяти лет мне не было, когда отец разорился, а мать скончалась.

Юность моя текла в Генуе, где отец открыл книжную торговлю. От Венеции у меня немного осталось в памяти. Помню темную даль необъятной морской пустыни, колокольный перезвон, плеск голубиных стай, тишину и сырость каналов.

Учился я у старого иезуита. От него я узнал о заблуждениях Галилея и понял, что Колумб, открыв Америку, совершил смертный грех. Старик владел редкостной библиотекой. Он обучил меня греческому языку и латыни. Когда воспитание мое закончилось, наставник благословил меня Библией и сказал: «Сын мой, много предстоит тебе испытаний. Помни одно: никогда никому не доверяй».

С шестнадцати лет завладела мной дикая мечта: непременно разбогатеть. В меня вселился бес алчности. День и ночь грезились мне червонцы разной чеканки, новые, старые, темные и блестящие. В ушах стоял их заманчивый лукавый звон.

Добывать деньги обычным путем мне было противно. Я придумал несколько собственных средств, и вот что вышло.

Молодящихся старух выдают их уши. Как ни румянятся престарелые щеголихи, по дряблым ушам легко распознать их возраст. Я изобрел искусственные уши из плотной розовой ткани: они надеваются, как футляр. Дело пошло, но ненадолго: явились подражатели, и мой секрет перестал быть секретом. Вдобавок одна дама на балу потеряла ухо; кавалер, подняв, подал ей с поклоном и получил пощечину, а муж вызвал беднягу на дуэль и убил. От этого опыта мне удалось нажить всего десяток червонцев.

В Геную приехал важный лорд; как все почти англичане, он был большим чудаком. У нас он объявил конкурс лысых. Огромную премию должен был получить счастливец, совсем лишенный волос на голове. Надо сказать, что, с детства интересуясь химией, я случайно отыскал средство для уничтожения волос. Тотчас придумал я, как поступить, и, вытравив свои кудри, явился на конкурс. Признаюсь, я не мог удержаться от смеха. Десятка три голых лоснящихся черепов толпилось перед судейской трибуной. Все эти соискатели имели смущенный вид, а зрители, глядя на них, надрывались от хохота. Сам лорд, тучный и вялый молодой человек, кисло рассматривал свои ногти. Впоследствии я узнал, что он лечился от скуки и для этого ему придумывали разные забавы вроде конкурса лысых.

Нас переписали. Поднялся секретарь, веселый и бойкий юноша.

— Господа, лишенные волос! Прежде чем мы приступим к делу, долгом считаю предложить вам некоторые условия. Никто из судей не сомневается в добросовестности участников. Все вы люди от природы безволосые. Но — прошу вас взвесить мои слова — если сверх ожидания найдется здесь человек, ускоривший труды природы искусством, и обман его мы раскроем, спине такого художника предстоит испробовать прочность судейских жезлов, изготовленных по особому заказу из наилучшего китайского бамбука. Согласны ли вы на это, господа?

— Согласны!

— Все?

— Все до одного!

Секретарь распорядился запереть двери и с важным видом объявил заседание открытым. Через полчаса половину кандидатов признали негодной, а еще через час перед трибуной стояли двое: я и актер Папини.

Секретарь, рассматривая в лупу наши черепа, продолжал делать строгое лицо, хотя на губе у него прыгал живчик. Зато зрители все валялись с хохотом по полу и держались за животы. Один лорд хранил невозмутимое спокойствие.

С трудом удалось установить тишину.

— Господа! Оба уважаемых кандидата равно достойны премии. Было бы несправедливым лишать ее одного из них. Я попрошу лишь позволения натереть моей помадой эти почтенные головы, чтобы убедиться, которая из двух раньше лишилась волос. Эта пустая формальность продлится каких-нибудь четверть часа.

Я чувствовал, что тут скрывается хитрость, но отступать было поздно. При громком смехе и восклицаниях публики, сияя напомаженными черепами, мы скромно уселись перед трибуной. Прошло минут двадцать. Веселость зрителей все подымалась; гнилое яблоко пролетело у меня перед носом. Вдруг хохот начал расти и превратился в плачущий дикий рев восторга. Ко мне подскочил нахмуренный секретарь и приставил к глазам моим зеркало. Что же я увидел? По всей голове выступали ростки волос.

Судьи замахали палками, но тут лорд неожиданно разразился громким скрипучим хохотом. Мне объявлено помилование за то, что я рассмешил его светлость, а премию получил проклятый Папини.

За городом журчал старинный фонтан, изображавший быка с Европой. Сюда приходил я мечтать о роскоши и богатстве. Раз в полдень после завтрака, изнемогая от жажды, присел я в тени и приник к ледяной струе, звучно бежавшей из медной рогатой пасти. Напившись, поднял глаза и вдруг увидел старуху в пестром цыганском платье. Дряхлая, сморщенная, как смерть, она смотрела недвижно и без улыбки. В Генуе встречались часто эти венгерские выходцы, промышлявшие гаданьем и воровством. Все они льстили, болтали и улыбались, — вот почему безмолвная строгость старой цыганки меня смутила. В мертвой тиши полудня мне сделалось страшно: я смутно почуял, что впереди меня ждет роковой перелом судьбы.

— Господин, возьми мою птицу!

Тут я увидел, что у старухи на руке сидит ворон. Птица качалась, закрыв глаза, и казалась больной и слабой.

— Возьми мою птицу, господин!

В то время я уже начинал заниматься птицами: у меня жили ученые попугаи, воробьи и сорока, умевшая говорить. Ворон был бы не лишним в моем птичнике. Но в резких словах старухи смущала меня настойчивость. Сердце замирало во мне от усилий что-то вспомнить. Но вспоминать было нечего: цыганку и ворона я видел впервые.

— Зачем мне твоя птица, старуха? Смотри, она еле жива и того гляди околеет.

Ворон открыл блестящие глаза и внятно ответил:

— Неправда.

Я вздрогнул. Старуха оскалила два ряда желтых зубов.

— Бери птицу! Я отдаю ее тебе даром. Бери!

Стараться получать все на свете даром было правилом моим с детства, но мне непонятной казалась щедрость цыганки.

— Почему же даром?

— Потому что я сейчас умру.

Я только пожал плечами. Но как описать мой ужас, когда старуха спокойно, точно собираясь отдыхать, легла под фонтаном, сладко потянулась, вздохнула и умерла на моих глазах.

Вне себя примчался я домой скачками, как горный козел. Глаза и зубы старухи так и стояли передо мной. Спустился удушливый черный вечер; во мраке ночи лежал я; сердце томилось. Или собирался я опять родиться, или то смерть в первый раз улыбнулась мне?

— Неправда, — ответил знакомый голос.

Дрожа, весь в поту, я вздул ночник и увидел птицу. Ворон сидел на окне, тощий, с огромным носом. Ну право, он улыбался.

Утром я рассмотрел его. Это, собственно, был не ворон, а черная ворона, — редчайшая, вымирающая порода. Пух под крыльями и возле хвоста побелел от старости; на левой ноге заклепано серебряное кольцо с извилистой надписью. Никто не мог прочитать загадочных слов. Наконец один оружейник, проведший всю жизнь в Московии, объяснил мне, что эти русские буквы. Вот что стояло на кольце: «Царевне Ксении от королевича Иоанна».

Ворон знал только одно итальянское слово «неправда», выговаривая его всегда впопад, — так что можно было подумать, что вещая птица одарена разумом и словом. Держать ее в клетке не было никакой нужды: ворон так был умен и так отменно держался, что я предоставил ему полнейшую свободу.

Однажды я сидел у себя наверху за Библией. Комната моя помещалась отдельно от отцовских покоев над книжной лавкой. Читая притчи Соломона, я думал, что главное счастье этого мудреца заключалось в его богатстве. Червь корыстолюбия снова начал точить мне душу. Случайно я встретил взгляд ворона: он смотрел на меня с окна. Пристальное внимание светилось в хитрых глазах его. С минуту глядели мы друг на друга, вдруг хриплый ласковый смех ударил мне прямо в сердце. Ворон смеялся. Это было старческое дряхлое карканье, вернее, кряхтенье, но оно так походило на человеческий смех, что волосы поднялись у меня от страха. Пришел я в себя, когда тихо свистнули крылья и, озираясь, ворон вылетел за окно.

Мой черный друг начинал меня беспокоить. Я решил от него отделаться и тут же приготовил прочную петлю.

Уже я перечитывал Екклезиаста и дошел до слов: «Все на этом свете суета», — как вдруг на раскрытую страницу, прямо на это изречение Соломона, скатился золотой.

В изумлении я оглянулся — и сразу все понял. Монету принес ворон; недаром он жил с цыганами. Глядя на меня с окна, он прыгал, смеялся и щелкал клювом. Я кинулся его целовать. О, зачем я не задушил злодея!

С этого вечера ворон усердно носил мне червонцы. Иногда приходилось в сутки по четыре и по пяти золотых. Птица летала за добычей ночью и на рассвете. С легкомыслием, мне самому теперь непонятным, я не задумывался, откуда берется золото. Мало ли в Генуе богатых купцов?

Так прошел месяц. Богатство мое росло; ларец под кроватью переполнился. А ворон все таскал деньги. Часто утром в полудремоте слышал я нежный звон падавшего на стол червонца: других монет мы не признавали. Наконец я решил зарыть сокровище и начать копить снова. Место для клада выбрал я у фонтана, где повстречался впервые с вороном.

После обеда я приготовил мешок, ссыпал червонцы и стал дожидаться вечера. Нетерпение меня томило. Привыкнув гадать о будущем по Библии, я раскрыл книгу Иова.

«Проклят день, в который сказали: родился человек», — прочел я, и необъяснимое чувство страха вновь шевельнулось на дне души.

Кто-то медленно подымался ко мне по лестнице. Шагало несколько человек: вот явственный лязг оружия. Я сел на мешок, сжимая пистолет. Дверь отворилась. Бургомистр, казначей ратуши и мой отец вошли в сопровождении вооруженной стражи. Начался обыск.

— Откуда у вас эти деньги? — спросил бургомистр.

— Я нажил их честным трудом от торговли книгами.

Казначей усмехнулся.

— Вот они, эти самые червонцы с моими пометками. Целый месяц мы не могли поймать вора. Но вчера один золотой найден близ ваших ворот. Объясните, каким путем проникали вы в казначейство, куда единственный ход только через трубу?

В ответ казначею звякнул золотой и покатился к моим ногам. Ворон с окна зорко глядел мне в глаза.

— Дьявол! — закричал я в отчаянии и поднял пистолет. Выстрел наполнил комнату грязным дымом.

— Неправда! — седые крылья свистнули; в последний раз я услышал зловещий хохот.

Отец выступил вперед. Искаженное лицо его горело и трепетало.

— Будь проклят, виновник моего позора! Скитайся вечно, как Каин! Много раз ты будешь гибнуть и не погибнешь. Смерть твоя не от человеческих рук. Тебя…

Хрипенье пресекло гневную речь. Старик упал на мешок с червонцами. Через три дня он скончался, а мне объявлен был смертный приговор.

В Генуе все знали богатую вдову Юлию. Огромного роста, здоровая, с грубым голосом, она походила на мужчину. С ней жила дюжая камеристка Варвара, схожая с госпожой голосом и приемами. Разница была только в том, что у Юлии волосы походили на лен, а у Варвары чернели подобно бархату. Юлия не знала счета возлюбленным, меняя их постоянно. Кто только не побывал в их числе! Заезжие иностранцы, аббаты, пастухи, герцоги, даже нищие, даже преступник с обрезанным носом и ушами. В любовных проделках Юлии помогала Варвара: носила записки, устраивала свидания, — все с чрезвычайной охотой, хотя сама была целомудренна как луна.

Меня повесили на закате в чудный весенний вечер. По обычаю труп должен был оставаться в петле до утра.

Часа через два после казни Юлия и Варвара выехали при месяце вдвоем кататься.

— Варвара, меня привлекает этот висельник. Посмотрим его поближе.

— Страшно, госпожа.

— Вот вздор! Ну что мертвец тебе сделает? Ведь он уже не мужчина и даже не человек.

Кощунствуя и болтая неприличные шутки, Юлия соскочила с коня, отдала повод Варваре и, приподняв платье, подбежала к виселице. Скоро раздался ее голос:

— Варвара, сюда. Помоги его снять, он дышит!

Действительно, я был жив. Должно быть, платок на шее не дал верхнему позвонку сломаться. Юлия и Варвара взяли меня и отвезли в свое палаццо. Наутро весь город говорил, что труп Конфетти снят с петли вороном и унесен прямо в ад.

Легко догадаться, чем кончилось дело. Я страстно влюбился в Юлию и без труда получил взаимность. Красавица одела меня в польский костюм, я отпустил усы, бороду, локоны на висках и стал похож на варшавского еврея. Часто Юлия сажала меня на колени, играла со мной, резвилась и на вопрос: «Любишь ли ты меня?» — неизменно отвечала: «Очень у тебя мягкие губы, и ты похож на мышонка».

Жил я в полном довольстве, мечтая о женитьбе и о путешествии с Юлией в Америку.

Каждое утро я гулял в саду. Раз, возвращаясь к завтраку, услышал я в столовой чужой голос. Рядом с Юлией на моем высоком дубовом кресле с резной спинкой и бархатной вышитой подушкой для ног, за моим серебряным прибором, развалясь и смакуя токайское из моего хрустального кубка, сидел краснощекий здоровенный парень в богатом кафтане. Это был знаменитый московит, посланный царем учиться в Италию архитектурному делу. Он не обратил на меня внимания, а Юлия сказала:

— Ступай на кухню, позавтракаешь с Варварой.

Кровь ударила мне в виски, в зубы, в сердце. Я понял, что настал решительный миг. С притворным спокойствием подсел я к Юлии и сказал, наливая себе токайского:

— Зачем же в кухню? Мне хорошо и здесь.

Юлия сдвинула брови. Московит усмехнулся и выбрал на блюде самый спелый и крупный персик. Тогда я еще не знал московитов и ждал, что гость предложит персик хозяйке, но он спокойно сам начал жевать сочный плод, брызгаясь и чавкая, как свинья. Нет людей самодовольнее московитов. Я отлично видел, что Юлии нравится именно это его свинское самодовольство, грубость и уверенность в себе.

Желая осрамить северного варвара и не сомневаясь в его невежестве, я заговорил с ним по-латыни. Московит ответил двустишием из Горация. Юлия улыбнулась. Я продолжал было по-гречески, но тут же увидел, что этот язык московит знает лучше, чем я. Юлия засмеялась. Вошла Варвара и остановилась на пороге.

Сбитый с толку, подавленный, не зная, что делать, я укорил московита его религией. Сущность ее мне была неизвестна, но иезуит-наставник всегда уверял, что это грубая ересь.

Московит выплюнул косточку от персика прямо в тарелку, утерся ладонью и громко икнул.

— У нас церковью правит Христос, Бог, у вас папа, человек: чья же вера лучше?

Ответом своим проклятый дикарь убил меня. Я глядел на него, как дурак, разинув рот. Вдруг московит схватил с тарелки косточку и бросил мне прямо в рот. В ярости я бросился за ножом, но могучая Варвара, схватив меня сзади, сжимала крепко в руках.

Юлия заливалась во все горло, московит глухо хихикал, Варвара была вне себя от бешенства.

— Ах, негодяй, вор, висельник! Ты предал нашу религию на посмешище, подлец, висельная тварь! Теперь ты и меня ввел в сомнение, гнусная падаль! Госпожа, позволь мне задушить эту амбарную мышь.

— Не надо. Просто вышвырни вон.

Варвара исполнила приказание в точности и так усердно, что я поднялся с мостовой весь в крови. Тотчас отправился я в часовню и там перед Мадонной произнес горячий обет кровавой мести. В кармане у меня звенело несколько золотых. Продав платье, я месяца три прожил в глухом квартале, питаясь неумолимой злобой.

Юлия получила от ювелира шкатулку и, вскрыв ее, увидела ожерелье в виде зеленой гадюки. Она хотела примерить подарок, змея ужалила ее в руку. В тот же день московиту принесли бутылку вина из посольства; выпив его за обедом, безбожник к вечеру умер. Варвара, похоронив госпожу, бежала, но я поклялся рано или поздно найти ее.

Вскоре я сделался бандитом. В шайке нас было двенадцать человек, тринадцатый — я, и наша чертова дюжина наводила ужас не на одну провинцию. Жили мы строго по уставу, питались один раз в сутки и спали под большим общим одеялом с тринадцатью отверстиями для голов.

Через год близ Неаполя, в горах, я поймал Варвару. Ее повесили на высоком кипарисе, и долго я любовался ее предсмертными корчами. В шайке был монах, удалой разбойник. Он хотел исповедовать осужденную. Что же ответила бездельница?

— Убирайся к черту, все равно мне гореть в аду, ведь я не знаю, кому верить — Христу или папе.

Проклятье отца сбывалось: смерть от меня убегала. Когда шайку нашу накрыли наконец и приготовили петли, суд вспомнил старый обычай глухих провинций — оставлять в живых одного разбойника по жребию. Надо ли говорить, что жребий пал на меня!

Лет десять скитался я по Европе, пока не попал в театр пана Пржепельского бродячим актером. Остальное ты знаешь.

Глава девятая
Концы концов

править
Полигимниа нарядно

И вещает все изрядно...

Тредиаковский

Вебер и Конфетти три года прожили в Нижнем. Из воеводской канцелярии выдавали им скудное содержание. Корабль все еще не был готов. Два раза Вебер писал светлейшему и не дождался ответа.

На третий год друзья поселились в Печерской слободе. Высокий гористый берег Волги шумел вершинами столетних дубов и вязов; здесь, по обрывистым тропинкам, часто гулял задумчивый великан. Волга весной превращалась в необозримое море. Стада лебедей, гусей, чаек, уток, куликов с гомоном и криком кружатся над розовеющей гладью. Кричат грачи, и гулкий орлиный клекот замирает где-то под самым солнцем. По волнам, ныряя, мчится ловецкая лодка; стонут вечерние песни рыбаков. Летом здесь тише: порой бурлаки пройдут, волоча расшиву; проплывет стройная беляна; окрик, песня — и снова глухая тишь. Ястреб пищит на гнезде, теребя добычу. Вот подымаются в гору Печерские иноки с сетями, распевая псалом.

В Печерах друзей приютил монастырский иконописец Рафайло Ковшешников, по прозвищу Котолис. Так прозвал его игумен отец Варнава за то, что походил Рафайло сразу на двух животных. Мягким мурлыкающим голосом и тихой походкой напоминал он кота, а пышная, как лисий хвост, золотистая борода и ласковая улыбка придавали ему сходство с лисой. От покойного родителя, тоже иконописца, унаследовал Рафайло много старинных икон и сам писал по городецкому уставу не только образа, но и картины. В юности Котолис видал наяву бесов и много боролся с ними; даже изобразил некоторых велиаров и сатанаилов красками на доске. Игумен, отчитав иконописца и прогнав черную рать, сжег на костре нечестивые картины.

— Да ты скажи мне, Рафайло, блудный ты кот, как они тебе являются, в каком виде?

— Ох, отче игумен, и вспоминать-то боюся! Страховидные твари, одно слово! Черный, аки мурин, и весь из цельного куска слеплен. Вот, к примеру, кафтан у меня суконный, а лик телесный, а у того и кафтан и харя все на один покрой.

— Тьфу, анафема, лисья борода! И как тебя, окаянного, земля носит! Уж наложу на тебя епитимью!

Рафайло поклонился старцу в ноги.

— Построже, отец игумен!

— Вестимо, надо построже.

С тех пор Рафайло ел одну чечевицу с медом.

Конфетти в Нижнем писал мемуары на латинском языке и беседовал с Котолисом о догматах римской церкви.

Печерская слобода весною тонет в грязи. Избушки, плетни, стадо, переливы пастушьих дудок, перекличка петухов да плавный благовест колоколен. По лужайкам бродят наседки с цыплятами, далеко зеленеют огороды, белоголовые ребятишки тешатся в козны и городки.

У Котолиса в домике просторно, тихо и чисто. В мастерской — иконы конченые и начатые, в золоте, киновари и красках; пахнет елеем и ладаном. На скамье перед окошком смиренномудрый Рафайло; лисий хвост его отсвечивает на солнце. В углах, перед божницами, лампады. Хозяйством заправляла сестра Рафайлы, старая девица: игумен настрого запретил Котолису помышлять о браке.

Под крышей была пристроена вышка в одно окно; ход в нее шел через чердак по скрипучей подъемной лесенке. Кто-то обитал в светелке — кто, оставалось тайной. Рафайло сам носил на вышку обед, не доверяя сестре; после всякий раз убирал он лесенку и прятал в чулан.

— Кто у тебя живет, Рафайло? — спросил Конфетти.

— Нищая братия. Пускаю для спасения души. Месяц погостит хромой, недельку сухой либо чающий движения воды. Слепцы заходят тоже, голопузы, столпники.

— Почему же мы их не видим?

— А я их ночью пускаю. Дабы молвы по городу не было, вот-де Рафайло нищих привечает. Чтобы левая рука твоя не знала, смекаешь?

Конфетти не поверил ласковому хозяину. Выбрав удобное время, когда Рафайло после обеда прилег, хитрый венецианец забрался на крышу и заглянул в окно.

У тесового столика за книгой сидел дряхлый седой старик. В светелке, кроме кровати, стола и стула, не было ничего.

Старик, перелистнув страницу, наклонил белую голову, и Конфетти увидел у него на морщинистом желтом лбу два шрама в виде правильного креста.

Он рассказал обо всем приятелю. С этого вечера одна мысль овладела Карлом: проникнуть в заповедную светелку. Неожиданный случай пособил Веберу. Рафайло с сестрой ушли на крестины к посольскому приставу. На обязанности пристава лежало встречать и провожать проезжих знатных иностранцев и ссыльных вельмож.

Дрожа и задыхаясь, Вебер сломал замок, выбил дверь и шагнул в светелку. Старик вскочил с кровати. Великан с умоляющим видом, покорно склоняя косматую голову, протянул старику письмо, дар хрустальной рамы.

— Матерь Божья, благодарю тебя. Теперь я умру спокойно. Выслушай меня, Карл.

Старик помолчал, собирая мысли. Вебер, сидя на полу, закрывал лицо руками; красная борода тряслась.

— Я — гетман Мазепа. Меня считают умершим, но я живу здесь скоро уж двадцать лет. Деньги присылает мне мой друг Филипп Орлик, и я благодаря ему не знаю нужды.

Женат я не был, но имел дочь. Она родилась в Польше от благородной вдовы, вскоре потом умершей. Я обожал мою девочку. Тонкая, точно стеклянный сосуд с прозрачным медом, она пленяла красотой золотых волос и тихим унылым взором.

К началу Азовского похода Христине минуло восемнадцать лет. Я не мог с ней расстаться ни на минуту и взял ее с собой в лагерь. Христина жила в шатре среди царской ставки; кроме царя и князя Меншикова, никто об этом не знал.

Я часто обедал с царем, ездил на разведки, участвовал в совещаниях. Христина оставалась на попечении карлика Свинхена, готового за меня в огонь и в воду. Она любила читать, играть на лютне. Иногда развлекал ее Меншиков; приносил азиатские сласти и пел под ее игру.

Поход окончился, и мы вернулись в Украину.

В гетманском замке я жил привольно и весело.

Христина в душе была совершенное дитя. Ей нравились кукольные комедии, единоборство козла с бараном, петушиные бои. Голосок ее звенел по замку нежнее струн. Но вскоре наступила в ней резкая перемена. Христину не забавляли больше игры, она полюбила сидеть в углу, шаловливость ее пропала, и паук заткал звонкие струны веселой лютни.

— Христя, что с тобой, ты больна?

— Нет, милый отец, здорова.

Но вот в торжественный день моего рожденья, когда мы готовились идти в церковь и я вошел к дочери в гетманском уборе с булавой, Христя робко поздравила меня, поцеловала, разгладила мне усы, поправила на поясе мою саблю и вдруг упала. Точно молния ударила мне в лицо: я понял страшную истину. Христина готовилась стать матерью.

Как бы ты поступил на моем месте? Знаю, иные отцы убивали преступных дочерей, заточали в кельи, заживо погребали в башнях и подземельях.

Мог ли я сделать что-либо подобное?

— Христя, дитя мое, я все прощу и забуду! Скажи мне только одно: кто он?

— Отец, я дала клятву не говорить.

— Я пальцем не трону его, вот мое слово. Может быть, он женится на тебе.

Но всякий раз при намеке на женитьбу Христя начинала рыдать.

Кроме Свинхена, никто не знал о моем позоре. Верный слуга клялся, что злодей ему неизвестен, но глаза карлика говорили совсем иное. Я не настаивал, однако оправиться уже не был в силах: весь поседел, как ковыль, и начал быстро стареть.

В глуши уединенного степного хутора Христина родила дочь. Девочку тотчас передали кормилице, а через год Свинхен отвез ребенка в Германию. Никто не хотел принять незаконное дитя; с трудом за большие деньги внучку мою согласился удочерить палач.

Христина долго тосковала и плакала. В то время царь затевал войну со шведами и вызвал меня в Москву. Я приехал с Христей весной по дурной дороге. Царь приказал отвести нам комнаты во Дворце и наградил меня голубою лентой.

В один холодный мартовский вечер я возвращался домой. Над кремлевским дворцом, каркая и шумя крыльями, вились несметные тучи галок. Птицы злорадно издевались надо мной. Сердце у меня сжалось. Замирая от страшного предчувствия, вбежал я к себе и Увидал Христину в объятиях моего злодея.

Выхватив саблю, я бросился на него, но получил удар кортиком в лоб. Придя в себя, я заметил, что рана образовала подобие креста.

— Но кто же он, кто? — со стоном воскликнул Вебер.

— Как кто? Неужели не догадался? Царь Петр.

Великан пригнул взъерошенную голову к самому полу.

— Я помирился с царем ради Христины, понимая, что сделанного не поправишь. Царь скоро уехал на войну. Он оставил Христине богатый вклад, а мне пожаловал земли. Но дочь моя не переставала скучать по девочке, и я поручил Свинхену отвезти Христю в Германию. Там карлик нашел ей мужа, доктора Вебера. И палач и доктор оба не знали, кто ваш отец: царь требовал строжайшей тайны, я тоже боялся дурной молвы. Но бедная моя Христя никак не могла утешиться, что у детей ее нет отца. Тогда я придумал вложить в портрет ее и в зеркало две записки — для Иды и для тебя. По условию доктор и палач должны были вскрыть бумаги в день выхода Иды замуж; тогда они получили бы большие деньги. Я понимал, что отыскать человека со шрамом — сказочный вздор, но не мешал дочери прятать ее записки: в этом было утешение бедной Христи. Чтобы помочь ее детям найти отца в случае моей смерти, я вырезал точно такой же шрам на лбу у Свинхена. Только двое нас в целом мире знали тайну Петра Великого. Меншиков лишь догадывался о ней. Скоро после твоего рождения Христя утопилась. Свинхен остался при царском дворе, надеясь в душе вернуть детей их отцу, а меня судьба после Полтавской битвы сделала живым мертвецом.

У Вебера не хватило духу сказать Мазепе про Иду. Он поспешил сойти вниз.

Через несколько дней, когда Конфетти уехал на охоту, посольский пристав навестил Котолиса. Карл не поверил ушам, узнав, что завтра через Нижний проедет в Сибирь князь Меншиков. Великан попросил допустить его к изгнаннику.

— Ладно. Вы можете увидеться с князем на краткий срок, но после встречи прошу ко мне отобедать.

В сером армяке и в дегтярных сапогах, грязный, обросший клочковатой пегой бородой, Меншиков прослезился и обнял Вебера.

— Карлуша, не пеняй на меня, родимый. Наказан я свыше меры. А кораблик твой в Астрахани готов, поезжай хоть завтра.

У пристава не было никого. Хозяин не возвращался. Не успел Вебер снять плащ и расчесать бороду, как стройная женщина, вся в черном, бросилась бурно к нему на шею.

— Карл! Милый Карл! Милый дорогой брат!

Как во сне, Вебер слушал рассказ сестры.

— В тот страшный вечер, когда царь послал за мной Свинхена и тебя, карлик сказал мне, что ты мой брат, и обещал наутро открыть имя нашего отца. Зачем он не сделал это тут же! Ночью разбойники ворвались в дом, зарезали карлика, а меня связали и увезли. Долго мчались мы глухою снежной равниной до южных степей, до теплого голубого моря. Меня продали в Турцию. На невольничьем рынке в Царьграде увидел меня паша из русских, по имени Орлик, знавший нашу бедную мать. Сходство мое с ней так поразило пашу, что он тотчас купил меня и привез к себе. У него я жила как дочь. Ты, верно, не знаешь, что герцог Виртембергский застрелился, когда я бежала от него накануне свадьбы? Но слушай дальше. Орлик не знал нашего отца, но дед, отец матери, по словам его, жив и находится в этом городе. Я решила отыскать старика. Орлик не мог мне сказать его имени, но был уверен, что петербургское похищение устроил Меншиков. Война продержала меня в Турции с лишком три года, и только теперь попала я, наконец, сюда. Но что с тобой, Карл? Ты побледнел и дрожишь.

Услышав от брата разгадку тайны, Ида взвизгнула, львицей прянула со скамьи и вылетела на улицу. Дикая гримаса исказила лицо ее. Легче серны неслась Ида по Печерской слободе, сбивая прохожих, и встревоженный Карл едва поспевал за ней.

Котолис, повинуясь страшному взору Иды, отдал ей ключ. Она взлетела по лестнице. Пронзительный крик, молчание. Взбежавший Карл увидел Мазепу мертвым на руках у внучки.

К вечеру тело перевезли в монастырь, а Ида поселилась на вышке.

Три дня пронеслись в нескончаемых разговорах. Брат и сестра рассказали друг другу свои истории. Рафайло забыл мастерскую и краски; он не сводил с Иды восхищенных голубых глаз.

— А как поживает барон Мюнхгаузен?

— Ах, Карл, я и забыла, что это твой старый друг. Чего только не рассказывал он про тебя! Как ты встретился ему где-то в трактире, оборванный и голодный, а он накормил и одел тебя с ног до головы, продав для этого золотой фамильный сервиз; как потом привез тебя в армию и определил на службу. Как сам барон командовал союзной армией, а принц Савойский был у него адъютантом. Как он отбил жену у какого-то капитана Шульца и застрелил его потом на дуэли. Турок барон колотил десятками, точно зайцев. А сколько у него было орденов, какие лошади, собаки, оружие! Как любил его Карл Двенадцатый! Да и было за что: ведь барон выигрывал ему все сражения.

— Узнаю моего доброго приятеля.

— В один прекрасный вечер барон исчез и к ужину не явился. На другой день его не нашли нигде. Орлик обеспокоился: он очень любил старика и скучал без его рассказов. Признаться, и я к нему привыкла. Долго слуги рыскали по окрестностям с ищейками и борзыми; назначена была награда тому, кто первый найдет барона. Случайно дворецкий заглянул в винный погреб. Там врыта была большая бочка с мальвазией, глубиной в полторы сажени; в ней плавало нечто похожее на исполинскую розу; это оказалась чалма барона, а на дне нашли его самого. Наш друг утонул в вине.

— Приятная и благородная кончина!

— Орлик говорил то же. Он велел похоронить барона в винограднике. Могила украшена гирляндами разноцветных бутылок, на плите вырезаны баронская корона, оружие и надпись в стихах, над плитой мраморный Бахус верхом на бочке.

Утром в день похорон вернулся Конфетти. Он радостно встретил Иду и сложил к ногам ее всю привезенную дичь. За поминальным столом сидели: игумен отец Варнава, Рафайло с сестрой, Ида, Вебер, пристав Борисов, Конфетти.

Ида сварила штутгартский глинтвейн; аромат корицы и муската дымился над темной горячей чашей. Рафайле крепко хотелось отведать заморского напитка. С утра степенный иконописец вздыхал.

Игумен благословил яства.

— Святой отец, разреши мне испить вина, — сказал Котолис.

— Разрешаю.

Рафайло по простоте душевной выпил духом горячий стакан и принялся за второй.

— Сладко, аки море Соловецкое, — сказал он, умильно глядя на Иду.

Беседа оживилась. Уже гости брались за шапки, когда Рафайло, подойдя к игумену, бухнулся на колени.

— Благослови, отче!

— Назюзился, лиса! С чего тебя благословлять-то?

Котолис всхлипнул.

— Благослови вступить в законный брак.

— Вот я тебя благословлю посохом. Иди проспись!

— Не пойду, пока не благословишь.

— Да ты на ком жениться-то хочешь, оглашенный?

— На Иде, стало быть, на Карлухиной сестре.

— На немке?

— Она нашу веру примет. Не погуби, отче, благослови!

Слезы сыпались с медовой бороды Котолиса на игуменскую рясу.

— Святой отец, — сказала Ида, — благослови нас. Этот человек меня любит, я вижу его чистую душу и обещаюсь быть ему послушной женой.

— Господь вас благословит.

Впервые в жизни Ида заплакала. Глаза ее сияли, как звезды.

Глава десятая
Дневник Вебера

править
Посреди не Феб сам внемлет,

А собою вся объемлет.

Тредиаковский

25 мая 1730 г. Вот уже год с начала нашего путешествия. Боюсь, что оно никогда не кончится. Третью неделю плывем мы, не видя земли, при теплой ясной погоде. Сначала встречались пустынные островки с чайками на отмелях; морские вороны и буревестники криками указывали нам путь. Дикари издали грозили копьями, натягивали луки, пускали стрелы и с воплями убегали. Теперь мы видим только море да небо.

27 мая. Корабль наш погиб со всей командой. Вот как это случилось. На предпоследней стоянке нам предложили груз рома, сахара и лимонов. Капитан отговаривал меня: матросы разобьют бочки и напьются. Со смехом указал я на пистолеты и приказал грузить. Но капитан был прав. В открытом море команда не устояла перед соблазном. Началось дикое пьянство. Я застрелил двух ослушников, но это не помогло. Разбитые бочки катались по палубе, сахар таял в лужах душистого рома, пахло лимоном. Пьяные матросы с песнями валялись у мачт среди неубранных парусов. Скоро в трюме открылась течь. Вода прибывала. Вероятно, кто-нибудь спьяну продолбил дыру на дне или открыл бортовые шлюзы. Пришлось спустить лодку: сели в нее: я, Конфетти, капитан, штурман, доктор и повар-мулат. Через час корабль на наших глазах пошел ко дну.

29 мая. Плывем наудачу, не зная куда. Второпях забыли компас. Капитан уверяет, что нас несет на юг. Именно несет, потому что лодка все время движется с невероятною быстротой.

Хуже всего, что у нас совсем нет запасов; сегодня мы съели последние сухари.

Над водой, задевая весла, колышутся синие и желтые листья с белыми цветками.

31 мая. Лодка пошла тише. Иногда она останавливается и ждет на месте, точно кто-то держит ее и не пускает. Несколько раз кружились мы в легком водовороте.

Пробовали жевать водяные цветы: противно и горько.

1 июня. От голода все похудели и ослабели, особенно повар. Лежа на дне, он стонет, не открывая глаз.

Видели большую белую птицу с голубыми крыльями.

2 июня. Утром повар исчез: должно быть, бросился ночью в море.

Штурман объявил, что надобно кинуть жребий: зарезать и съесть одного, чтобы спасти остальных. Все согласились без колебаний.

6 июня. Расскажу, что случилось за эти четыре дня. Жребий пал на Конфетти. Ему предложили избрать род смерти; он, засмеявшись, ответил: «Плохо вы меня знаете! Ни зарезать, ни застрелить Конфетти не суждено никому. Делайте что хотите». Штурман, рыча, как зверь, полез за ножом, я закрыл глаза и вдруг был выброшен в воду. Громадный серый корабль с голландским флагом налетел на нас, опрокинул и понесся дальше, точно гигантский столб дыма.

Все утонули, кроме меня и Конфетти. Держась с трудом на воде из последних сил, заметили мы длинный узкий челнок без парусов и без весел. Он походил на обугленный гроб. На нем нашли мы сосуды с водой, хлеб и соленое мясо.

7 июня. Челнок наш медленно двигается к югу. Все чаще пролетают над нами безмолвные птицы — белые, синие, зеленые. Одна села мне на плечо, и я мог рассмотреть круглую белую голову, коралловый клюв и лапы с изумрудными перепонками. Оперение синее с ослепительно белым, как мел, подбоем. Птица издавала густой пряный запах.

8 июня. Заметили, что тишина с каждым днем все глубже.

Месяц виден постоянно, круглый, как щит, днем золотой, ночью серебристо-зеленоватый.

9 июня. Ни облаков, ни ветра. Со вчерашнего дня челнок помчался быстрее. Показались цветы душистых водяных лилий; на одном из них качалась разноцветная гигантская бабочка.

10 июня. Солнца не видно, нет ни закатов, ни зорь, и мы различаем день от ночи лишь по привычке. Это наблюдение Конфетти. Конечно, он прав, и теперь понятно, почему месяц не сходит с неба.

11 июня. Вдали показались белые скалы. Стало прохладно. Цветы и птицы исчезли. Море похоже на чернила.

12 июня. Скалы приближаются. Теперь уже видно, что это громады льда.

Небо потемнело, и месяц светится нежно-голубоватым блеском.

13 июня. Около полудня челнок, как от толчка, вдруг сорвался и полетел. Воздух визжал и свистел в ушах; мы уцепились за лодку, лежа на дне, дрожа от страха и холода. Нас мчало прямо на ледяные горы. Еще минута — и мы разобьемся в пыль. Но тут челнок повернул к ледяному коридору меж ровных глыб, уходивших стенами в небо. Долго мчались мы так, я начал терять сознание и вдруг почувствовал, что челнок остановился.

Золотисто-розовая отмель залива отделялась песчаным мысом от девственных берегов. Ненарушимое вечное безмолвие. Большие бесхвостые бородатые птицы, распушившись на песке, сонно глядели рубиновыми глазками.

«Теперь простимся», — сказал спокойно Конфетти. Я его не понял. Тут из зарослей выскочил белый зверь, бросился на моего бедного друга и уволок его в чащу, кровавыми звездами пятная желтый песок.

Эпилог
Южный полюс

править
Восторг сказанный ум пленит.
Ломоносов

Густые чащи белых крупных цветов распустились недвижно над водой; по их плавучей плотине легко перейти на отлогий песчаный берег.

Безмолвие, матовая даль. Молочные луга сияют над ровной спокойной гладью; плотные лепестки белоцвета поднялись и замерли, как гребни замерзших волн. Недвижным цветам нет конца, нет предела в безмолвных полярных далях. Над зарослями их повисли снежные бабочки, на листьях застыли льдинками белые муравьи; сияя пухом, дремлют немые мыши у бездыханных стеблей. На сахарных лужайках лебеди распустили хвосты и крылья.

Полдень. Белоцвет розовеет, рдеет, алеет. Уже не белым — багряным океаном стынут луга. Беззвучно пролился красный дождь, не теплый и не холодный. Трудно идти сплошною чащей цветов, но вот на холме поселок: хрустальные черепицы, ряды фарфоровых крыш, в розовых окнах люди. И неподвижная тишина.

Вот женщина грудью кормит седую птицу; на шее ожерелья из золотых черепов. Белые бабочки садятся ей на лицо, на плечи. Огромный белый цветок вдруг распустился и, глухо звякнув, исчез. Исчезли и женщина и поселок. Точно оборвался стоячий воздух и канул, свернувшись, в вечность.

Вот город. Домики — белые кристаллы, и семьи белых людей безмолвно ждут у своих порогов.

Кто полирует алебастровый гроб, кто забавляется с кошкой, кто водит хрустальным смычком по беззвучной скрипке. Вновь лопнул воздушный цветок, и город исчез навеки.

Синий вечер спустился на луга с мягким стеклянным звоном. В ушах звенит или в небе? Звон растет, играет нежная музыка, стройно поет незримый неуловимый хор. Небо разорвалось и запылало пожаром.

Вновь белое утро над белым лугом и вечная тишь.

Но стукнула глухо струна где-то в мозгу под черепом, и мир, расплываясь, стал таять воздушным дымом.

Завертелись пламенные искры, зубцы и спицы. Вихрь огневого золота, золото без конца. Кружатся солнечные колеса, зажигая воздух. Рубины, алмазы, сапфиры, изумруды, ливень зеленых, красных и голубых огней, разливы живых сокровищ. Мраморные статуи ожили и стали цветами. Из девственно-высоких жемчужных сосудов роями вылетают тысячи ярких ласточек. Горы хрусталя и фарфора распускаются миллионами павлиньих радужных хвостов; в воздухе ткутся гирлянды нежных лучистых кружев. Вечный, как небо, белый кристальный город заискрился на лазурной высоте. Сердце переполнилось счастьем. Счастье — смерть.

1923

Примечания

править

Роман закончен Садовским в ноябре 1923 года. 10 декабря 1925 г. М. А. Цявловский писал Садовскому: «Близко зная настроения издательские в настоящее время, я думаю, что легче всего из того, что у тебя имеется, издать авантюрный роман из эпохи Петра» (оп. 1, ед. хр. 138, л. 6 об.). Глава «Карлики» появилась во 2-м номере «Красной нови» за 1927 год при содействии работавшего тогда в редакции старого знакомого Садовского С. А. Клычкова. Поэт В. А. Пяст писал автору 11 февраля 1927 г.: «Могу Вас порадовать, что Ваши вещи в „Кр. Нови“ очень одобрены. С. Клычков сказал мне: „Так хорошо, что нельзя не поместить“ (scilicet [конечно — лат.], как бы не хотелось забраковать). И в пример мне это сказал Клычков, сообщая о зарезе им моей повести» (оп. 1, ед. хр. 109, л. 1). Кроме «Карликов» в № 12 «Красной нови» за 1926 г. был опубликован рассказ Садовского «Дневник генерала» и в № 8 за 1927 г. «Аракчеевская шутка» (в данное издание не вошел).

В 1928 году роман под заглавием «Приключения Карла Вебера» выпустило в свет издательство «Федерация». Эта книга стала последней, которую Садовскому удалось издать при жизни.

В дальнейшем текст был переработан: он подвергся стилистической правке, заглавие было изменено на «Карл Вебер», жанровое определение «роман» на титульном листе убрано, все главы снабжены эпиграфами из русских писателей XVIII века. Этот вариант, хранящийся в архиве Садовского (оп. 4, ед. хр. 1) и отражающий последнюю авторскую волю, печатается в настоящем издании.

От сказочно-фантастического повествования, каким является «Карл Вебер», нельзя, конечно, требовать безусловной исторической достоверности. Отсюда — допускаемые автором анахронизмы, вроде невозможного в XVIII веке будильника, упоминаемого Конфетти в 1-й главе; прототип знаменитого барона Мюнхгаузена — Карл Фридрих Иероним фон Мюнхгаузен (1720—1797), естественно, в Полтавской битве не участвовал и поступил на русскую службу при Елизавете Петровне, во время Семилетней войны, т. е. лет на 40 позже описываемых событий; В. К. Тредиаковский в 1724—25 гг. не мог находиться в Петербурге, т. к. с 1723 года он учился в Славяно-греко-латинской академии в Москве, а затем уехал за границу, где пробыл с 1725 по 1730 год. Разумеется, вся история Мазепы и его дочери, а также экспедиция к Южному полюсу, вызывающая из памяти «Историю Артура Гордона Пима» Э. По, — чистейшая фантазия.

С. 12. Клиа точны бытия… — Эпиграфы к главам 1—10 заимствованы из перевода стихотворения латинского поэта Авзония, сделанного В. К. Тредиаковским. Перечисляются девять муз и их покровитель, бог Солнца Феб (Аполлон). В прозаическом введении к своему переводу Тредиаковский писал: «Клии приписывают историю; Мелпомене <Мельпомене> трагедию; Талии комедию; Эвтерпе свирели; Терпсихоре арфу; Эрате скрипицу; Каллиопе героические (т. е. эпические) стихи; Урании астрономию и Полигимнии красноречие».

С. 30. Талия, да будет прав… — Чтобы исправить его (т. е. нрав).

С. 35. Пажить — «луг или поле, где пасется скот» (Даль).


Источник текста: Садовской Б. А. Лебединые клики. — М.: Советский писатель, 1990. — 480 с.