Каркаралинский мещанин (Гребенщиков)

Каркаралинский мещанин
автор Георгий Дмитриевич Гребенщиков
Опубл.: 1916. Источник: az.lib.ru • Страничка военного быта.

Г. Д. Гребенщиков

править

Каркаралинский мещанин

править

В Степном крае, на самом юге Сибири, есть город Каркаралинск, или Каркаралы. В переводе с киргизского это слово означает нечто вроде: «черным-черно». Мне же слово это всегда напоминало: «тар-тара-ры».

Единственным достоинством этого городка является окрестная природа. Среди безграничной степи образовалась небольшая черная гряда, где, несмотря на черные скалы, растут кудрявые сосны, а в небольших долинах лежат прозрачные озера. Одно озеро лежит даже на вершине высокой горы и с незапамятных времен у киргиз слывет именем Шайтан-куль, что значит «Чертово озеро».

Русские же сходили на гору с иконами, отслужили там молебен и назвали его Святое озеро. Так оно под двумя названиями и слывет.

Но самое замечательное в Каркаралах — это то, что подавляющее большинство населения — киргизы, именуются мещанами и подлежат, конечно, отбыванию воинской повинности. Многие из них живут постоянно где-нибудь вдали от городка, в степи, в ауле, а спроси их: «Какой волости?», — они, не без важности, ответят гортанною скороговоркой:

— Каркаралы мишшан!..

И больше, по-русски, ни одного слова не скажут.

Каково же было мое удивление, когда здесь, в Литве, опрашивая присланный взвод команды, я вдруг услышал это гортанное и важное, почти сердитое:

— Каркаралы мишшан!..

На минуту я выронил из памяти все окружающее, не видел ни солдат, ни обстановки, не слышал вопросов товарищей. Я видел только смуглое, скуластое, широкое лицо с черными блестящими глазами, и, должно быть, оттого, что мой взгляд был слишком пристальным и удивленным, черные губы на лице киргиза раздвинулись и обнаружили два ряда прекрасных белых и крепких зубов.

— Чем раньше занимался? — задал я киргизу очередной вопрос.

Его сосед, безусый хохлик, приложив руку к козырьку, широко заулыбался мне:

— Так што, ваш блародь, он по-русски не умеет…

Каркаралинский мещанин сообразил, что и ему надо взять под козырек, приложил руку к широкому лбу, стоял и поворачивал голову то ко мне, то к соседу, улыбаясь нам обоим.

— Как же он команду понимает?

— Так точно, понимает, — отчеканил унтер-офицер, приведший солдат. — Што другие делают, то и он… Только што в окопах когда сидели, — выстрелов сперва боялся…

— Он сидел в окопах?

— Так точно, был ранен в голову.

И хохлик снял с киргиза фуражку, обнажив черные, как уголь, волосы и глубокий синий шрам поперек темени.

— Как звать тебя? — спросил я и поправился, заговорив с ним по-киргизски. — Атын кым, джигит? (Как зовут, молодец?)

— Эмекей!.. — почти вскричал он радостно.

Боже мой!.. Что тут сделалось с каркаралинским мещанином! Прежде всего он недоуменно оглянулся на товарищей, потом шагнул ко мне и, сняв солдатскую фуражку, погладил голову всей пятерней, как будто вытирал с нее внезапный пот… А потом, ни с того, ни с сего, забыв всякую дисциплину, сел по-восточному на корточки и, не переставая улыбаться, залепетал:

— Ой, бой, тюря!.. Быздыку аттын журсын!.. Аягын-де журеды джек!.. Мылтык бар-эмесь!.. Соносон байна!.. (Ох, начальник!.. Мы всегда верхом привыкли ездить!.. Пешком не хаживали!.. Ружей не имели!.. Потом война!).

— Встань! — прервал его унтер-офицер.

Но киргиз его не слушал и намеревался, видимо, излагать длинную повесть о самом себе. Я не хотел поощрять его непослушание взводному и строго перевел приказ:

— Трогаль!

Эмекей поднялся и без фуражки приложил к голове руку. Солдаты рассмеялись, но взводный, окинув их сердитым взглядом, энергично вырвал у киргиза фуражку и, покрутив ею у него перед носом, неодобрительно сказал:

— Эх, ты, нехристь!.. — и не утерпел, тоже засмеялся. — Чисто с ним и смех и грех!.. Так он и послушный, и старательный, а только што потехи много… Как облезьяна: посмотрит — товарищ сморкается, и он давай себе сморкаться!.. Ну, всем, понятно, хаханьки.

Солдаты снова засмеялись, и всех счастливее смеялся Эмекей. А взводный, приложив к козырьку руку, выступил вперед и, понизив голос, деловито доложил:

— Так што, ваше благородие, потому его и откомандировали, што он ротного по глупости своей обнес… Их благородие хотели с ним заняться и так што он непонимающий, взяли и разгневались и обозвали его: «дурак». А он сделал под козырек и того громче ротному: «Дурак!»… Ну, понятное дело, мне досталось, а я вот, извините, вам его пригнал. Силы у него вдосталь и с лошадьми привыкши…

Я выслушал унтер-офицера, опросил всех остальных, беспалых, хилых, ревматиков, полуглухих, и прочий слабосильный отброс боевой линии, и про себя решил, что Эмекей, действительно, конюхом будет отличным.

На другой же день, рано утром, я заметил, что Эмекей что-то строит возле порученных ему лошадей. Оказалось, что он их отгораживал от соседних, чтобы те не улягнули его карих. И весь день я видел, как он проявлял ревнивую заботливость о своей паре. Невольно я стал приглядываться к его жизни и работе.

Всей команды у меня — семьдесят человек, и каждый чем-нибудь занятен для бытописателя. Все мы живем одной семьей, из общего котла едим, в одни часы ложимся спать, в одни встаем, при переходах вместе помогаем вытаскивать из грязи или из песка тяжелые воза.

Бывает, что при встречах с автомобилями, когда испуганные лошади шарахаются в сторону, у нас случаются несчастья, в виде поломок и даже увечий. Бывает, что разини-конюха и без автомобиля съедут в рытвину, увязят воз, сломают дышло, не умея повернуться. И всегда во всех несчастьях расторопными и толковыми у меня помощниками — фельдфебель и Эмекей.

Эмекей тогда чувствует свою власть и силу даже больше, чем фельдфебель или я: он попросту отталкивает нас от места происшествия и, командуя со свирепым видом, отлично выговаривает слова русской ругани. И, как это ни странно, на москвичей крепкое словцо, кинутое даже Эмекеем, действует неотразимо-вразумительно.

Фельдфебель наш — человек распорядительный, серьезный, дважды георгиевский кавалер. Он очень часто ставит в пример Эмекея, и я не однажды слышал, как на вечерней перекличке, после молитвы, он совестил:

— Допустим (это его любимое словцо), люди вы все православные, неужели вы никогда не видали, как с лошадьми надо обходиться… Киргиз какой-то, нехристь, русского языка не знает, и тот все понимает, а вам никак не возможно втолковать понятия… Допустим, надо же взять в толк, что вы находитесь на военной службе, а не по святым местам пошли с клюкой…

Это сравнение меня заинтересовало, и я один раз спросил его: причем тут святые места?

— Да как же, ваше благородие… Они, все равно, как калеки убогие, на богомолье пошли… Дать бы им по клюшке, и-и, ступай куски собирать, грехи замаливать!.. Ей-Богу, аж зло берет!..

Между тем и мужики это ненастоящие, а тут и лоточники, и газетные разносчики, театральные статисты, один даже из Художественного театра, и мясники, и ломовики, и конные прасолы, и могильщики…

Однажды я заметил на задней ляжке рыжего прекрасного коня нарыв. С чего бы здесь? Велел свалить его, связать, сам вскрыл, выпустил огромное количество гноя, вложил йодистый тампон… А назавтра то же самое заметил на другой лошади, только на боку, и тоже на таком месте, где не может быть ни «опоя», ни «надава»… Когда свалили лошадь и стали ей вскрывать нарыв, она тяжело застонала, как человек…

Смотрю: мой Эмекей хнычет и, придерживая голову лошади, грязным кулаком размазывает по лицу слезы.

Я взглянул ему в глаза, а он отвел их в сторону того конюха, который ходил за этой лошадью, и злобно бросил ему в самое лицо:

— У-у, собак!.. Шайтан!.. Сыболышь!..

И в этом искаженном «сволочь» было столько негодования и презрения, что я невольно догадался и спросил у Эмекея:

— Это он ее ткнул?

Эмекей тогда сорвался с места, притащил железные вилы, которыми конюхи должны вычищать из-под лошадей навоз, и прямо направил их в виновного.

— Врет ён, немаканый, ваш блародь…

— Молчать! — вырвалось у меня, и никогда не испытывал я такой ненависти, какую ощутил в себе к этому большому, в вылезшей из-под гимнастерки клетчатой рубахе мужику, с подстриженною клинышком бородкой. Для меня не было сомнения, что Эмекей не лгал и страдал не менее меня над несчастной лошадью.

Между тем Эмекей уже высокой нотою кричал, приказывая мне идти за ним. Дорогою он по-киргизски лепетал:

— Ему лень за лошадью ходить… Лень навоз убирать… Каждый день, каждый день он бьет лошадь… А ту, которую вчера лечил, другой бил… И третий бьет, которую завтра будешь лечить… Отдай всех лошадей мне, спать не буду, за всеми ходить буду, не давай в обиду лошадей… Пропадем без лошадей… В плен пойдем без лошадей…

Это было так сильно и так трогательно, что у меня готовы были навернуться слезы. Этот маленький, копченый на солнце и в дыме юрты человек казался мне таким родным, значительным, сохранившим чистое, отзывчивое сердце и огромную любовь к животным, с которыми он сжился еще в детстве, там, в родных просторах каркаралинских степей…

Так превратился Эмекей в инструктора по лошадиной части. Нечего говорить, что ему пришлось много терпеть. Но все же большинство команды относилось к нему с большим доверием, хотя и насмешливо.

Однажды вечером, после «зари», когда уже дневальные стояли на местах, а команда собралась возле палаток, фельдфебель собрал в кружок своих товарищей, которые с ним вместе делили и радости и горе в походах и боях, и затянул высоким тенором:

Вни-из по Во-олге реке-е…

Дружно и умело подхватили его голос десятки других:

С Ни-ижня Но-овгорода-а

Снаряже-он стру-ужок,

Как стрела-а лети-ит…

Странно было слышать мирную песню под аккомпанемент громыхавших вдали орудийных выстрелов, как будто оттуда надвигалась грозовая туча, то и дело вспыхивая молниями, разноцветными ракетами на горизонте.

Все шире, все раздольнее неслась по бору песня, вызывала образы былого и далекого… Будила смутные желания и тоску о лучшем будущем и бередила в душе умолкнувшие боли, как будто трогала за самые нежные и тугонатянутые струны…

И в это самое время послышался ржущий громкий смех. Песня оборвалась, и ей на смену откуда-то из-за коновязей донесся слабый и тягучий, как звуки валторны, заунывный напев.

И снова покрылся ржущим смехом.

— Ох, да и орда немаканый!.. Добрые люди запели, и он себе туда же!..

Мы и многие из солдат пошли на странные звуки и, увидев на пеньке маленькую согнутую, едва заметную с сумерках фигурку киргиза, притихли и прислушались.

Эмекей сидел на пне, раскачивался из стороны в сторону и, ударяя по самодельным струнам из конского волоса, натянутым на простой дощатой балалайке, закрыв глаза, тянул:

Эй-гэй-гэй-гэ-э-э-эй

Минь айгыр чапчан джурды

Кыздар-ды эмес джоллды-ы-ы-ы…

Слова его вновь покрылись дружным хохотом, но он как будто ничего не слышал и не видел перед собой и, так же мерно раскачиваясь, рубил по дребезжащим струнам балалайки, и со всей страстью степной натуры продолжал импровизировать.

А команда смеялась пуще прежнего над Эмекеем, не понимая его слов, которые были понятны только ему да мне. А слова его означали простое и такое трогательное:

Меня жеребец быстро мчал

К девушке, без дороги…

И я верил, что не видит и не слышит Эмекей того, что окружает его, и самому мне хотелось тоже ничего не видеть и не слышать, а унестись с простою песней Эмекея в бездорожную степь, за тридевять земель, в далекую и милую, с чистым воздухом и мирными людьми страну…