Ив. Шмелев. Избранные рассказы
Издательство имени Чехова. Нью-Йорк, 1955
Раздавая нам бальники за 2-ю пересадку, «Воронья Головка» насмешливо закончил: «и 27-ой, последний… родителям на утешение, решительно развратившийся лентяй…» — и пустил веером через весь класс, ко мне. Бальник метко попал мне в руки, и жирное «27» неотвратимо удостоверило, что я решительно развратился.
— Не всем, конечно, быть Соколовыми… сколько кому отпущено… — продолжал «Воронья Головка» долбить меня носом в голову, — но мог бы и постараться… хотя бы предпоследним!..
— Захотел бы — и первым был! — вызывающе крикнул я.
При общем смехе, надзиратель пригрозил вызвать меня на воскресенье.
Ничего удивительного не было: я не учил уроков, читал запоем и писал исторический роман из жизни XVI века. Роман начинался так:
«Зима 1567 г. выдалась лютая, какой не запомнят старожилы: налету замерзали галки. В один из дней января, когда термометр показывал 40 гр. мороза, по сугробам Замоскворечья пробирался вершник с притороченной у седла собачьей головой и метлой. Читатель догадывается, что это был опричник. Встречные шарахались в подворотни, а почуявшие запах собрата псы яростно завывали по дворам…».
Дома сестра сказала ужасным шопотом:
— Боже мой, ка-ак ты па-ал!..
И начала наставление о выработке характера, иначе я потеряю уважение окружающих и докачусь до Хитрова рынка, как Евтюхов, стоящий в опорках у Никиты Мученика, против Межевого Института, который он кончил с золотой медалью! Я сказал, что вот же, и с золотой медалью… Но она не дала сказать:
— Да… но с тобой будет еще хуже! Ты превратишься в жулика и, может быть, даже в каторжника!..
Я представил себе, как меня гонят по Владимирке, в кандалах, и все грустно качают головами: "и за что пропал! из-за каких-то аористов и «пифагоровых штанов!». В заключение, она велела мне прочесть книги, которые меня подымут, — знает по опыту: «Характер», «Самодеятельность» и «Труд» — Смайльса. Я прочитал их залпом. Она не поверила и стала спрашивать. Я отхватал ей примеры, как люди погибали, но, выработав волю и характер, поднимались на высоты славы. Она смягчилась:
— Тоник… если ты только захочешь, ты не только не погибнешь, а сделаешься человеком и полезным членом общества. Ну, постарайся за 3-ю пересадку… ну, хоть 15-м!..
Я сказал, что буду 10-м даже, только трудно по математике, и еще с этим проклятым немцем, который мне никогда не ставит больше двойки. Она сказала, что по математике мне наймут репетитора, а по-немецки займется она сама. Она, сама?!.. Она начнет с самого начала, по Кайзеру… с «рычание льва устрашает человека»!..
— Да, мы начнем с самого начала, за все классы, и ты увидишь! А это твое маранье… — и она показала мне тетрадку с моим романом, — помни: я изорву в клочки, если ты не поправишься.
Я поклялся, что буду даже 8-м, — «только, ради Бога, не разорви!..»
Зять, межевой, привез инженера Евтюхова, прямо от Никиты Мученика, велел сводить в баню, поприодеть, — «и за четвертной этот гений сделает из него самого Лобачевского!». Смущенный я смотрел на смущенного тоже Евтюхова: этот, низенький и широкий, в опорках, с клочьями ваты, вылезавшей из грязной кацавейки, с напухшими глазами, головастый, курносый, лысый, похожий на Сократа… — инженер с золотой медалью? гений?!..
Начал он непонятно, с самого трудного: с «задачи о курьерах». Я взмолился, но он прохрипел мрачно: «это моя система! я потащу тебя в необъятные сферы мысли, и ты познаешь великое блаженство!».
Я смотрел на его необъятный лоб, на котором дышала жила, в виде алгебраического знака — радикала.
И он так потащил меня, что математика стала для меня блаженством.
— Жизнь… — хрипел он, обдавая меня застрявшим в нем духом перегара, — грязь и свинство. Уйдем из нее в необъятные сферы мысли! — тыкал он в воздух циркулем. — Какая красота, когда точка… мыслимая точка, проецируется в своем движении… пронзает бесконечность… молнией !.. Мы поднимаемся до геометрии в пространстве, через полгода — к Лобачевскому!..
За Святки я одолел все трудности. Евтюхов сказал: «ты наш брат! ты а-ри-хмед пока, но через месяц станешь и Архимедом!» Через месяц он пошел за папиросами в лавочку и пропал. Через месяц классный наставник сказал: «по-греческому… четверка?!» — и выставил за Овидия пятерку. Математик выслушал доказательство «пифагоровых штанов» по Евтюхову, прищурился, погонял по всей геометрии, пожал плечами… погонял по всей алгебре, выслушал небывалый еще разбор «задачи о курьерах», по Евтюхову тоже, — и поставил решительно пятерку. Греку я отхватал, сверх заданного, двести стихов из Одиссеи, объяснил все тонкости «гар» и «ге», и костлявая рука «Васьки» вывела мне пятерку. Только Отто Федорыч, немец, ставил всё тройки с минусом. Как ни переводил ему любимые его каверзы — «он, казалось, был нездоров», «он, кажется, будет нездоров», «он, казалось бы, не был бы нездоров», даже — «он, не казалось бы, что, будто бы, будет нездоров»… как ни вычитывал Шиллера и Уланда, как ни жарил все эти фатер, гефеттер, бауэр и нахбар… — ничто не помогало. Он пучил стеклянные ясные глаза, и румяное, в пятнах, лицо его, похожее на святочную маску с рыжими бровями и бачками, сияло удовольствием: «ошень ка-ашо, драй!»
Но почему же — драй?!.
Руски ушенник не мошет полушайт фир, немецкий мошет.
Соколеф? Он каврит, ви айн Берлинер. Бу-лы-тшоф? Он полюшайт фир с минус: «нихьт айн ошипка ф диктант». Мне нужен был не фир, а — фюнф; у меня выходило — на первое место в классе, я брал последний барьер с канавой, выходил уже на прямую, но… проклятое это драй! Круглая голова была неодолима: «руски ушеник не мошет!». Я ненавидел щегольской галстук немца — зеленый с клюковками, в розовых клеточках платочек, которым он вытирал потную лысину, тыкал в стеклянные ясные глаза, когда, расстроганный, декламировал нам, шиллеровскую «Лид фом Глокэр» или «Уранэ, Гросмуттер, Муттер унд Кинд ин думпфер Штубэ бейзаммен зинд»… — как накануне Троицы убило молнией четверых. «Жестокий, он притворяется добряком, он тычет в глаза платочком, чуть не рыдает даже: „Унд моэн ист… Файэртаг!..“ — у, фальшивый!» Я вычитывал ему с чувством «Дер Монд ист ауфгеганген, ди гольдене Штернэ пранген» — драй и драй! — только 2-ое место. Вспоминал Евтюхова: «жизнь грязь и свинство!» На эту тему я написал стишки. А, плевать!.. Просил у сестры роман, но она сказала решительно: «когда докажешь, что…» — «Но у меня же всё круглое — пять и пять!…»
— «А по-немецки?..» Я поклялся сжечь Кайзера и хрестоматию Бертэ. Да, задано перевести из Бертэ «Ди Рахе дес Эреманнес». "Мщение честного человека, целых полторы страницы. Завтра последний урок перед пересадкой. Немец сказал: «это ушасни истори… сами пляшевни… о, тяшоли!..» — и закатил ясные глаза. У, фальшивый!..
Я перевел, выписал слова. Правда, история была ужасная. И я начал переводить… стихами:
Настала ранняя весна,
Златое солнце сильно грело,
В прозрачных рощах не одна
Певица звонкая запела…
Жизнь — грязь и свинство, драй! А вот… —
На берегу глубокой речки
Стоит избушка лесника.
Я был недавно в том местечке…
Избушка та теперь ветха,
Она совсем уж развалилась…
Я вижу, чего совсем нет в Бертэ…
На крыше пять иль шесть жердей
Торчат, как руки великана,
Всё мертво, только пеликана
Гнездо под крышею висит
И о минувшем говорит.
Лесник, по имени Ятамар…, но как же рифма на Ятамар?..
В сторонке горестно лежит
Остаток старого амбара,
И речка быстрая бежит
Вблизи избушки Ятамара.
Я горел до зари, пока не затухла лампа. В слезах, дописывал:
Теперь я понял, что за мщенье
Считает честный человек!
Молю, отец… молю прощенья,
Готов молить его весь век!..
Я уже не мог заснуть, я видел:
Ятамар встречает жалкого старика, набравшего хворосту, чтобы согреться, грозит ему, хватает вязанку и бросает в реку. Старик рыдает. Проходит пять лет. Весна, всё ликует, скоро ледоход. Сын лесника идет из школы. Лед трогается. Из леса выходит старик и кричит: «мост рухнет, остановись!» Лесник бранит старика и велит сыну переходить. Мост рушится, ребенок тонет. Старик бросается и после долгой борьбы со льдами спасает мальчика. Лесник падает в обморок. Старик… Боже, как хорошо!
«Твой сын здоров! очнись, лесник!»
Лесник вскочил и зарыдал:
«Благодарю, о, старец честный!
Теперь, теперь я увидал,
Что ты святой, что я бесчестный…»
Пора в гимназию. Немец на 4-м, как долго ждать!
Стихи — у сердца. Немец «выводит» за 3-ю пересадку…
— Отто Федрыч… позвольте поправиться!..
— Я сказал, сажайтесь… кругли драй! ви нетофольни?!..
— Но я перевел стихами! Пусть драй… но я хочу прочитать, стихами!..
Он пучит стеклянные глаза. Я показываю листочки, они трепещут…
— Ну, ка-ашо. Будем стлюшайт… стики. Штилль! Шетверть кончен.
А мне всё равно…
В руках он нес ветвей вязанку,
Их собирал он целый день,
Тащил к себе домой, в мазанку,
Устал и сел на старый пень.
— Ошень ка-ашо… сел на пень? Ка-ашо! — и удивленно оглянулся.
Вскипел лесник, увидя старца,
Схватил за шиворот рукой…
— За ши…ши-ворот? Этого нэт, но… ошень ка-ашо!
«Я задушу тебя, мерзавца!
Эй, говори, кто ты такой?» —
«Я честный человек», — сказал
Старик несчастный Ятамару, —
«И топоров моих удару
Никто в лесу здесь не слыхал.
Сегодня рано я поднялся,
Бродил голодный целый день…»
— Та, та… голедни и холетни… — прошептал Отто Федорыч, и на его лице я уловил сострадание.
«Ты лжешь, старик, пустой бездельник!
Еще в запрошлый понедельник
Я липу старую срубил,
А ты, презренный лжец, обманщик,
Украдкой сучья обрубил?..»
Лицо немца всё больше напрягалось. Он прошептал — «ушасно!» — и посмотрел через мою голову, моргая.
«Охотник, Бог тебе судья!
Порубок ты нигде не видел,
Напрасно ты меня обидел…».
— Та, та… о, шюстфо, шюстфо!
Немец моргал всё больше. По его доброму лицу я видел, что он жалеет несчастного старичка. Нет, он вовсе не фальшивый… и тогда… — «унд моэн ист Файертаг»… — он вздыхал искренно… нет, он не фальшивый! И я продолжал, с жаром:
Старик несчастный прослезился,
Рукой дрожащей шляпу снял
И на колени опустился…
И горько-горько зарыдал…
. . . . . . . . . . . . .
…Вязанку взял у старика,
Взмахнул рукой полоборота
И бросил в глубь водоворота.
И в миг исчезло всё в волнах…
Немец прошептал — о!.. — и из ясного его глаза, как будто, выкатилась слеза: он вынул платочек в розовых клеточках и ткнул у глаза. Вот никогда не думал… Но — дальше:
Прошло лет пять. Весна настала.
Вода на речке скрыла лед.
Семейство лесника уж ждало,
Что вот, наступит ледоход.
Сын лесника под вечер раз…
Начиналось самое страшное. Немец вытянул палец… — Ви… ти писал драма… большой драма!
«Постой, постой!» — раздался крик,
Ребенок вздрогнул, обернулся,
Взглянул — и в страхе отшатнулся:
Из леса выходил старик.
«Меня не бойся, я не злой,
Не зла, добра тебе желаю», —
Сказал старик, — «и заклинаю:
По мосту не ходи домой!»
Мальчик колеблется, лесник…
— "Ага, тебе старик проклятый
Такие страсти насказал?
Ага, мошенник бородатый,
Опять ты здесь? — лесник вскричал…
— О, Поже мой… и мальшик итет… и… — ужасно!..
Мост дрогнул, жутко заскрипел.
Взломался лед, погнулись балки,
С ребенком вместе рухнул мост…
……кипит и пенится вода,
И шепчут волны, злобой полны:
Погиб твой сын, и навсегда!
Немец тычет в глаза платочком. Губы его скосились…
«Мой сын», — кричал отец несчастный,
«Мой сын, мой сын… приди сюда!..»
Не слышен вопль под рев ужасный,
Гудит, кипит, шипит вода.
. . . . . . . . . . . . . .
Но, вот и берег. Слава Богу!
Старик приплыл. Ребенок жив.
С тревогой в сердце, понемногу
Ребенку чувства возвратив,
Он на колени опустился
И молча, горячо молился…
«Твой сын здоров… очнись, лесник!».
Немец… закрылся платочком в розовых клеточках… и вдруг, взглянув на меня сияющими, влажными глазами:
— О, шюство, шюство! у тепья… руски душ… немецки душ, фесь душ! Тут… — ткнул он в Бертэ, — сукой слово… у тепья шюство, фесь!..
И тут… — мог ли я думать! — он схватил перышко, ткнул — проколол чернильницу, уронил огромнейшую, густую кляксу, чего никогда не случалось с ним, и всем своим плотным телом поставил мне… думаете — фир? Нет: фюнф! Мало того: соскочил с кафедры и крепко пожал мне руку. И взял у меня листочки, чтобы читать всем классам. Соколов, в крахмальном воротничке, с масляным хохолком, наклонил в книжку голову: я стал первым! Потом я, правда…
Сестра не поверила, когда я крикнул — «немец — фюнф!» Я перекрестился.
— Вот видишь, что значит воля! Мы все, с самого начала…
Я кричал, что это стихи, мои… чего и в книжке-то не было!.. Она не верила. Однако, всё это правда.
Ноябрь, 1934 г.
Париж.