В. В. Розанов
правитьКак разрешается недоумение
правитьУ Тютчева есть стих:
Мысль изреченная есть ложь…
В свете стиха этого удивительно легко разрешаются все те вопросы или, лучше сказать, вся та путаница недоумений, которою занят автор «Пробуждения весны» и которую он вытаскивает перед зрителями и слушателями своей пьесы, — неудачной, ломаной, неприличной, нереальной. Оставим пьесу и будем говорить о теме, которою, по-видимому, занята публика и которая действительно занимательна.
— Отчего не говорят, не пишут и не обсуждают альковные стороны семейной жизни? Почему это считается неприличным и безнравственным? Почему подобные разговоры между детьми, хотя бы и подрастающими, все вообще считают безнравственными, школа считает их порочными и преступными, родители возмущаются, пугаются и негодуют на возможность подобных разговоров.
На все эти «отчего» только и можно ответить стихом Тютчева:
Мысль изреченная есть ложь.
Преступление, грех и безнравственность нисколько не лежит в деле этих отношений: иначе никто бы и не выдавал дочерей замуж, не женил бы сыновей; иначе бабушки и внуки оплакивали бы и стыдились появления у них внуков и внучек. Конечно, ничего подобного нет, т. е. весь свет, кроме исключительных уродов, смотрит на это нормальное, закономерное, здоровое и в высшей степени нравственное явление, нравственные процессы одобрительно, благожелательно. Но и взрослые между собою не говорят же о них, кроме как с доктором, когда бывает нужда. Вы замечаете новый оттенок, допускающий речь: нужда, т. е. серьезное, наука, т. е. бесстрастное.
С доктором не говорят о страсти и страстным языком, т. е. к нему обращают речь в нужных и серьезных случаях, и лишь настолько, насколько она обнимает медицинскую сторону «дела», т. е. одну наружность, анатомию и физиологию, без привкуса страсти. «Привкус страсти» в разговорах, писаниях и составляет то, что всемирно отмечено именем «порнографии» и что молчаливо и без соглашения, по вполне согласно всемирному инстинкту, отвергается, как недостойное и унижающее человека. Но «отчего? отчего?» — спрашивают Ведекинд, публика и двое несчастных погибших детей.
— Да оттого, — отвечаем, — что этого нельзя передать, не извратив. Страсть испытывается; и «дело» это испытывается. Г-жа Бергман, мать замужней дочери и дочери-подростка, нимало ведь не смущается, не негодует, что в семье ее замужней дочери все это «происходит», «испытывается», и ей нечего было смущаться и краснеть при расспросах малолетней дочери о способе появления племянницы, от этих ее вопросов. Она могла ей отвечать совершенно просто так:
— Я не имею для этого слов, уменья. И никто не имеет, моя мать тоже мне ничего не разъяснила. Она мне предоставила испытать, когда настанет время. И я испытала. И испытанного не могу, не умею передать, как и никто не умеет передать. Все переданное будет лживо, потому что не будет содержать главного — чувства, ощущений, которые невыразимы. А второстепенное и побочное, что я сумела бы тебе передать (анатомию и физиологию), получает без главного совершенно ложный вид. Ты почувствуешь, моя малютка, отвращение, когда должна чувствовать и со временем почувствуешь влечение. Вот этого-то влечения я и не могу разрушать, считаю грехом разрушать несоответственной холодной передачею. Как хороши коровы в живом стаде: ты их ласкаешь, кормишь травой. Но как они отвратительны, когда, с ободранными шкурами, красные, с перерезанным горлом и отрубленными ногами, они везутся как туши в мясную лавку. Ты говоришь «фи, гадость». Отворачиваешься. Ты не должна от этого отворачиваться, и никто не должен, и поэтому никто из людей об этом не говорит: ибо разговор будет то же, что «туша коровы» в отношении «живой коровы»: безобразен, не похож, наконец, лжив в отношении предмета, которого касается и не может описать. Это невыразимо. Разве нет невыразимых вещей? Много, и не худшие.
Душа невыразима, совесть невыразима, грех невыразим. Бога разве можно выразить? Никто не нашел для Него определения, слова. Все высшее, тончайшее, глубочайшее невыразимо. Я многое перечитала, но забыла почти главное: невыразима самая жизнь. Вот ты, малютка, живешь: но как я это выражу, опишу? Если я скажу, что ты «играешь, учишься, спишь, ешь», то это будут названия определенных вещей — еды, сна, школы, игр. Во всем этом есть жизнь, все это ты совершаешь или, точнее, совершается с тобою оттого, что ты живешь. Но вот этого-то «живешь» и не уцепишь клещами, словом, даже не уцепишь мыслью. И понять нельзя, постигнуть нельзя. Теперь будь же внимательна, малютка: если нельзя постигнуть «жизни», то еще менее можно постигнуть источник ее, собранный в кратком времени и кратком месте: это потрясает, восхищает… но я уже говорю и впадаю в ложь. Оно богаче и полнее всего этого, но оно вполне непередаваемо и непостижимо. Конечно, тебя обманывали, когда говорили, что «новорожденный младенец приносится аистом». И во всем народе обманывают. Но это не по желанию обмануть: а оттого, что взрослые, испытавшие это, хорошо знают, что этого нельзя выразить и передать, и так как глупыши вроде тебя пристают с вопросами: «откуда», то им и отвечают что-нибудь. Глупыши о всем спрашивают: «Откуда звезды? Откуда солнце?» Что на это ответить? Взрослым прочтешь науку и узнаешь; будешь взрослою, будешь иметь детей и тогда узнаешь, что и как это, и не будешь рассказывать своим детям, как и я тебе не рассказываю. Остановись на том первоначальном и отдаленном, что «Бог сотворил солнце», «Бог сотворил небо», «Бог сотворил человека», «Бог сотворяет душу, т. е. жизнь, каждого младенца». Оттого дети рождаются разумными, добрыми, — и так задумываются и любят, когда им объясняют о Боге и мире. Откуда вышел — предчувствие или воспоминание того и несешь всегда в себе.
Вот и все. К этому я добавил бы, что «объяснять это детям» не нужно, так же как утенку мать его не объясняет способов плавания. Есть память физиологическая, память организации. Весна именно «пробуждается» в отроках и отроковицах, и не надо будить ее ни стихами, ни учебником из космографии. Все истинно прекрасное должно приходить само собою. Этого «само собою» не нужно предупреждать и в особенности не нужно ускорять преждевременными разговорами. Ведь разговоры торопят? В торопливости-то и заключается скверная цель порнографии, «безнравственная». Здесь «безнравственность» ни малейше не относится к «делу», а только к слову, которое мешается куда не следует и, мешаясь, сбивает источник жизни с его надлежащего места и от необходимой обстановки. Мать перед своею умирающею дочерью-подростком, как и перед дураком «в маске» (есть такое лицо у Ведекинда), который цинично замечает о девочке 14 лет, уже о трупе, что она «хорошо была сложена и могла бы отлично родить», — эта мать могла бы закричать:
— Да ведь ребенка надо воспитать. И лучше, слаще, счастливее иметь детей от одного отца, который сохранил бы долголетнюю верность тебе и ты сама сохранила бы долголетнюю верность ему одному. Чтобы вы были счастливы, и долгим счастьем. Ведь если счастье есть счастье, то чем дольше оно, тем лучше? А чем скоропреходяще, тем хуже? Этот дурак «в маске» ничего не понимает; а ты, мое умирающее несчастное дитя, сама видишь, что ты избрала себе действительно худшее, что выпила яд: ибо твой гимназист убежал в Америку и не вернется для тебя, да и сама ты, еще играющая в куклы, какая же ты воспитательница? Ничего ты безнравственного не совершила, но есть безнравственность в том, куда, в какие условия ты положила великий акт и с ним ребенка своего и себя. Купить корову и заморить ее с голода — грех; поступить в гимназию не приготовившись — глупо. В материнстве ни греха, ни безнравственности нет. Но именно оттого, что оно так высоко и свято, — к нему нужно хорошо приготовиться. Т. е. созреть, вырасти, воспитаться, выучиться. Ты погубила себя, упав в яму, в действительную яму, и преждевременно, вместо того чтобы, как и старшая сестра твоя, войти в благоухающий, душистый сад, которому нет имени и описания.
Впервые опубликовано: Новое Время. 1907. 29 сент. № 11332.