Как добиваться конституции? (Плеханов)

Как добиваться конституции?
автор Георгий Валентинович Плеханов
Опубл.: 1888. Источник: az.lib.ru

ИНСТИТУТ К. МАРКСА и Ф. ЭНГЕЛЬСА
Пролетарии всех стран, соединяйтесь!
БИБЛИОТЕКА НАУЧНОГО СОЦИАЛИЗМА ПОД ОБЩЕЙ РЕДАКЦИЕЙ Д. РЯЗАНОВА

Г. В. ПЛЕХАНОВ править

СОЧИНЕНИЯ править

ТОМ III
под редакцией
Д. РЯЗАНОВА

(«Соц.-Дем.», литер.-политич. сборн., кн. I, Женева, 1888 г.)

Как добиваться конституции?
(Разговор конституционалиста с социал-демократом).

Конституционалист. — Вы извините меня, но я не могу согласиться с вашим взглядом. Допустим, что он основательнее, чем взгляды наших революционеров семидесятых годов. Я не хочу спорить против этого. Но и вы повторяете ту же ошибку, и вы начинаете с конца, между тем как, право же, не мешало бы попробовать начать с начала. Я совсем не враг социализма, но теперь у нас на очереди не социальный, а политический вопрос. Повалите абсолютизм, добейтесь политической свободы, а потом уже и говорите о социализме. Тогда это будет вполне своевременно, а потому и не напрасно; теперь же вы только даром тратите дорогие силы.

Социал-демократ. — Но что же мы должны делать, по вашему мнению, для того, чтобы добиться политической свободы?

К. —Перестать быть отщепенцами, сектантами, постараться увлечь за собой все общество, показать ему, что вы вовсе не такие свирепые partageux, какими оно привыкло воображать вас, что вы, в сущности, хотите того же, чего хочет оно само, чего хотят все образованные и честные люди в России, т. е. прав человека и гражданина. Тогда, поверьте, ваш успех будет обеспечен. Недовольство современным порядком распространено у нас гораздо сильнее, чем вы думаете, и знаете ли, что я вам скажу? Теперь мы сочувствуем конституции не так, как сочувствовали ей в прошлое царствование. Тогда мы все ждали, что вот-вот Александр II приступит к «увенчанию здания», что вот не сегодня-завтра он подарит нам конституцию. Александр III показал, как неосновательны и шатки все подобные надежды на царскую милость. Теперь мы готовы бороться за конституцию, между тем как тогда мы старались заслужить ее добропорядочным поведением. Дело, как видите, изменилось, и изменилось в пользу революционеров. Не упускайте же благоприятного случая, оставьте на время социализм л принимайтесь за политическую агитацию.

С. — Я должен заметить вам, что не понимаю вашего противоположения социализма политической агитации. Социализм немыслим без такой агитации. Посмотрите на западноевропейские рабочие партии, разве они равнодушны к политической свободе? Напротив, политическая свобода имеет в рабочих самых искренних и самых надежных защитников. Так же относятся к политической свободе и русские социалисты. Было, правда, время, когда они считали ее буржуазною выдумкой, способной лишь сбить рабочих с толку и завести их на ложный путь. Но это отошло в область предания. В настоящее время все мы понимаем огромное значение политической свободы для успехов социалистическою движения и готовы добиваться ее всеми зависящими от нас средствами. Между нами много всяких разногласий и несогласий, но ищите хоть с диогеновским фонарем, и вы все-таки не найдете в нашей среде такого чудака, который вздумал бы говорить против политической свободы.

К. — Ну и прекрасно, значит мы согласны: вы социалист и в то же время сторонник политической свободы, я прежде всего сторонник политической свободы, но в то же время я совсем не враг социализма. Что же мешает нам столковаться и стать под одно знамя?

С. — Многое, и, главным образом, ваше отношение к социализму. Вы не враг социализма, но вы думаете, что те, которые толкуют о нем в настоящее время, начинают дело с конца. Вы советуете нам на время забыть о нем и, так сказать, прикомандироваться к либералам. Мы смотрим на дело совсем иначе, мы думаем, что, если бы наши либералы действительно хотели бороться за политическую свободу, то они, в конце концов, не могли бы придумать ничего лучшего, как пристать к социалистам.

К. — Это несколько неясно, но все равно, я все-таки достаточно понял вас, чтобы видеть, как несбыточно ваше желание.

С. — Вы сами понимаете, значит, что полное согласие между нами и либералами невозможно. Вы не предвидите конца нашим спорам и потому говорите нам, как нянька поссорившимся детям: ну, пусть уступит тот, кто умнее, я надеюсь, что социалисты будут умнее и уступят прежде, чем либералы.

К. — Вы шутите, а я говорю совершенно серьезно. Наши либералы в большинстве случаев совсем не принципиальные враги социализма и уже вовсе не враги рабочих и вообще народа. Они готовы отстаивать целый ряд самых важных экономических реформ, но социалистические идеалы кажутся им неосуществимыми. Поэтому, приставая к социалистам, они по необходимости должны были бы лгать и лицемерить. Вы же, примыкая к ним, нисколько не изменяли бы своих воззрений, вы только выдвигали бы на первый план одну часть вашей программы, именно ту часть, которая заключает в себе ваши политические требования. Будьте же справедливы и согласитесь, что уступить должны именно вы, а не либералы.

С. --Хорошо, допустим, что вы убедили нас. Предположим, что все наши социалисты пришли к тому, что вы считаете первым признаком политической зрелости, т. е. к сознанию необходимости умерить свои требования. Предположим, что все они решились бороться за политическую свободу и только за политическую свободу. Предположим также, что наше общество поняло и оценило их умеренность; что же вышло бы изо всего этого?

К. — Единодушие в борьбе, без которого немыслима победа. Если бы все сторонники свободы действительно сумели соединиться под одним знаменем, то они составили бы непреодолимую силу. Дни правительства Александра III были бы сочтены, и ему оставалось бы лишь заняться астрологией, чтобы по звездам узнать близкий час своей гибели, как выразился когда-то Лассаль о прусском правительстве.

С. — Прекрасно. Предположите же теперь, что ваша мечта осуществилась, что исчезла пропасть, отделявшая общество от революционеров. Революционеры примкнули к обществу, общество прониклось революционным духом. Началось широкое политическое движение, поддерживаемое нашей легальной печатью. Правительство запрещает либеральные органы, общество отвечает на это манифестациями, в которых выражает свое сочувствие пострадавшим газетам и журналам. В то же самое время правительству со всех сторон предъявляют петиции, в которых с поразительной ясностью доказывается, что земля наша велика и обильна, а порядка в ней нет и не будет до тех пор, пока царь останется полновластным хозяином России. Окружающие царя самодуры советуют ему употребить в дело «меры кротости и увещания», под которыми понимаются, как известно, кулаки дворников, полицейские шашки и казацкие нагайки. Но подобные меры только усиливают всеобщее раздражение. Терпение русских людей приходит к концу; еще несколько капель, и чаша будет переполнена; еще несколько реакционных бестактностей, и дело дойдет до открытого столкновения. Испуганное правительство соглашается на уступки, созывается земский собор, вырабатывается конституция; русский обыватель становится гражданином, и в нашей истории начинается новая эпоха… Хорошо было бы пожить в такое время! И если бы мы могли хоть немного приблизить его своим превращением в либералов, то колебаться было бы нелепо и преступно. Мы не только могли бы с спокойной совестью, но мы обязаны были бы забыть обо всем на свете, кроме этих двух слов: политическая свобода. Все те, которые вздумали бы тогда говорить о социализме, были бы не друзьями, а врагами народа, потому что своим доктринерством они задерживали бы его политическое развитие. Беда лишь в том, что в действительности дело обстоит совсем иначе: превратившись в либералов, социалисты только замедлили бы дело политического освобождения России.

К. — Это каким же образом?

С. — Очень просто. Когда в нашем воображении рисовалась картина борьбы русского общества с абсолютизмом, мы предположили, что правительство вынуждено было к уступкам. Теперь я спрашиваю вас, насколько вероятно такое предположение? Иначе сказать, насколько велики шансы победы общества над правительством? Что понимается обыкновенно под словом — общество? Принадлежит ли к нему крестьянин, рабочий, мелкий городской мещанин и т. п.? Конечно, нет, не принадлежит. Мало того, не всякий крупный торговец, не всякий промышленник и землевладелец принадлежит к так называемому обществу. К нему, конечно, не может быть причисляем щедринский Разуваев. Какие же люди принадлежат к нему? Во-первых, очевидно, не люди народа, а люди высших и средних классов, а во-вторых — люди, обладающие хоть какою-нибудь долею образования, люди, умственный горизонт которых выходит за пределы их личных интересов. Много ли таких людей в России? И могут ли эти люди победить правительство одними только своими силами? Возьмите историю Франции, припомните историю Германии. Кто сражался на баррикадах в июле 1830 г., общество или народ? Кто сломил монархию Луи-Филиппа, рабочий класс или буржуазия? Известно, что, когда, в каждом из названных случаев, дело доходило до открытой борьбы, то либеральное парижское «общество» не знало, куда деваться от страху. Не говоря уже о том, что огнестрельная музыка крайне неприятно действовала на его нервы, оно боялось победы правительства и связанных с нею репрессалий, боялось и победы рабочих, потому что опасалось, как бы волна рабочего движения не унесла вместе с правительством и самого общества. Луи-Блан рассказывает, что когда начался уличный бой в феврале 1848 года, то перепуганный Тьер прибежал в палату депутатов и, воскликнув: "la marИe monte, monte, messieurs, немедленно скрылся. Только после окончательного поражения правительства и убедившись в мирных намерениях рабочих, представители «общества» выходили из своих убежищ и принимались организовать новый порядок. Изо всех слоев, составляющих так называемое общество или находящихся в близкой родственной связи с ним, только студенчество да так называемая богема (то же, что наш брат нигилист) имели мужество становиться лицом к лицу с вооруженной силой правительства. Только они умели сражаться на баррикадах, но и они, несомненно, были бы усмиряемы без малейшего труда, если бы за ними не шла рабочая масса. То же самое мы видим и в Германии. Все революционные попытки немецкой молодежи кончались полнейшей неудачей, вся оппозиция так называемого общества не приводила ни к чему до тех пор, пока не проснулось городское рабочее население. Это значит, что общество бессильно без поддержки народа или, по крайней мере, наиболее развитой, наиболее революционной части народа, т. е. рабочих. И в самом деле, вообразим себе, что петербургское «общество», проникшись революционным духом, строит баррикады, между тем как рабочий класс остается в стороне от этого движения. Одной полиции, одних дворников было бы достаточно для того, чтобы перевязать представителей «общества» и рассадить их по участкам. Отсюда неизбежно следует такой вывод: для того, чтобы добиться конституции, мы должны вовлечь рабочий класс в борьбу против абсолютизма, возбудить в нем симпатии к свободным политическим учреждениям. Другого пути у нас нет и быть не может. Я знаю, конечно, что сами либералы никогда не сделаются пропагандистами, и не виню их за это. Но, с другой стороны, изо всего сказанного ясно, что, приглашая социалистов оставить на время всякую мысль о пропаганде в рабочей среде, наши либералы обнаруживают полное непонимание своих собственных интересов. Политическая свобода будет завоевана рабочим классом, или ее совсем не будет.

К. — В том, что вы сказали, много справедливого, но мне кажется, что вы забываете многие особенности положения дел в России.

С. — Какие же именно?

К. — Во-первых, если парижское общество 1830 г. и 1848 г. боялось, как вы сказали, победы народа, то это происходило потому, что оно было уже насквозь проникнуто буржуазным духом. Наше общество не таково, оно не боится народа, потому что совершенно искренне отстаивает его интересы…

С. — Ну, с нашим либерализмом дело обстоит на этот счет далеко не так благополучно, как вам кажется. Я без труда мог бы доказать вам, что не только русский либерализм, но даже и так называемый русский социализм в сущности стоит в противоречии с интересами рабочего класса, по той простой причине, что он выражает собой интересы нашей мелкой (конечно, не кулацкой) буржуазии. И это противоречие, скрытое теперь в тумане неопределенных представлений об истине, справедливости и народном счастьи, рано или поздно даст себя почувствовать самым недвусмысленным образом. Кое-какие признаки такого положения дел можно подметить уже и в настоящее время. Как вы думаете, почему «Самоуправление», называющее себя органом «социалистов-революционеров», считает «путь народной революции едва ли пригодным»? Почему оно ставит «городскую революцию» на одну доску с революцией «дворцовой» и думает, что городская революция может, как и дворцовая, «привести к нежелательным результатам», к замене «одной деспотии другою»? Дело объясняется очень просто. «Самоуправление» знает, что городская революция означала бы победу городского рабочего населения, и оно боится этой победы так же, как боялось и боится ее парижское «общество». Но какие же социалисты могут бояться победы рабочего класса? Ясно, что только мелкобуржуазные социалисты, принципиальные враги освободительного движения пролетариата. Вот вам и пресловутый «русский социализм»! Но не будем уклоняться от главного предмета нашего спора, положим, что я ошибочно смотрю на русских социалистов и либералов, что же дальше? Следует ли из сказанного вами, что наше «общество», будто бы столь сочувствующее интересам рабочих, может обойтись без поддержки этих последних?

К. — Я, конечно, сказал бы — нет, если бы думал, что конституционное движение в России пойдет тем же путем, каким оно шло на Западе. Но дело в том, что у нас конституционная борьба наверное не дойдет до баррикадного боя на улицах. Правительство уступит раньше под напором общественного мнения.

С. — Опять русская самобытность, на этот раз под конституционным соусом! Когда-то русские социалисты-народники думали, что социалистическую революцию легче сделать в России, чем на Западе. Теперь я слышу от вас, что Россия добьется политической свободы с меньшим трудом, чем добивались ее западноевропейские государства. Кажется, русское правительство до сих пор не давало повода до такой степени лестно думать об его уступчивости. Оно, конечно, уступило бы вам, если бы за вами, или вообще за противниками абсолютизма, шла народная масса. Иначе всякая уступчивость с его стороны была бы совершенно необъяснимой. Посмотрите на Англию, пользующуюся репутацией страны мирного прогресса. Проследите хоть историю либеральной лиги против хлебных законов, и вы увидите, как хорошо сознавала добивавшаяся мирной уступки английская буржуазия необходимость заручиться помощью рабочего класса, как настойчиво она, иногда, прямо бунтовала рабочих. Если Ричард Кобден грозил английским лордам разрушением их замков, то само собою понятно, что не на буржуазию рассчитывал он в деле такого разрушения. И Кобден, и Брайт, и все их товарищи прекрасно знали, что добиться от парламента уступок они могут лишь с помощью давления извне, "pressure from without, и что для этого давления необходимы сильные руки рабочих. Так было во всех тех случаях, когда английское правительство уступало напору общественного мнения. История Англии более, чем история какой бы то ни было другой страны, подтверждает справедливость старого правила: если хочешь мира, готовься к войне. Вы же поступаете как раз обратно этому правилу. Вы проповедуете крестовый поход против правительства, вы приглашаете социалистов на борьбу с ним, и в то же время сами видите, что вы можете победить только в случае его особенного миролюбия. Вы хотите начинать борьбу, прекрасно зная, что у вас нет сил для решительной битвы! Знаете ли, что напоминает мне такая оригинальная агитация? Чтобы устрашить неприятеля, китайцы рисуют на своих щитах драконов и разных других чудовищ. Они хорошо знают, что эти чудовища не нанесут действительного вреда неприятелю, но они надеются, что неприятель, может быть, испугается и уступит им поле битвы. А если неприятель не пугается, если он не уступает этого поля? Тогда сынам Небесной Империи оставалось бы уповать на быстроту своих ног, если бы они отличались свойственным вам простодушием. Но они хитрее вас, и на всякий случай все-таки запасаются оружием.

К. — Напрасно вы иронизируете и напрасно беспокоитесь. Труд нанести последний удар нашему правительству возьмут на себя не петербургские рабочие, и, конечно, не вооруженное общество. Об этом позаботятся заграничные капиталисты. Известно, что наши финансы находятся при последнем издыхании. Одного этого обстоятельства может быть достаточно, чтобы сломить упорство царя. Обанкротившийся деспот уступчив поневоле. А так как, кроме того, Александр III далеко не осмотрителен во внешней политике, то вероятность его банкротства еще более возрастает. Если Севастопольское поражение вынудило правительство освободить крестьян, то новый военный погром, наверное, заставит его дать конституцию.

С. — Словом, вы надеетесь, что конституцию принесут вам на своих штыках прусские и австрийские солдаты? Вообще говоря, в этом нет ничего невозможного. Вопрос только в том, какова будет эта конституция? Вы помните, конечно, что финансовые и международные затруднения вынудили когда-то турецкого султана подарить своим подданным конституцию. Но что вышло из этой комедии? Ровно ничего. Дело кончилось тем, что все просто позабыли о ней: и граждане, и правительство. Хотите ли вы турецкой конституции? Возлагайте свои упования на силу вещей, на международные финансовые затруднения. Хотите конституции настоящей — вербуйте настоящую армию для борьбы с абсолютизмом.

К. — Но позвольте, французская пословица справедливо говорит, что comparaison n’est pas raison. Это в особенности верно в том случае, когда сравниваются вещи совершенно несравнимые и несоизмеримые; Россия не Турция. Если турецкая конституция отцвела; не успевши расцвесть, то отсюда еще не следует, что такая же судьба предстоит и русской конституции. Пусть только раз соберутся представители русской земли, и тогда восстановление абсолютизма будет так же невозможно, как невозможно теперь восстановление крепостного права.

С. — Вы, в свою очередь, забываете, что comparaison n’est pas raison. Из всех реформ прошлого царствования освобождение крестьян есть действительно самая прочная, или, лучше сказать, единственная прочная реформа. У крестьян нельзя уже взять назад их гражданскую полусвободу, между тем как наше современное правительство без труда может уничтожить все, сделанное Александром II во всех других сферах нашей внутренней жизни. Чем объяснить такое различие? Тем, что народ был непосредственно заинтересован в уничтожении крепостного права, между тем как все другие реформы имели лишь косвенное, а иногда весьма сомнительное для него отношение к его благосостоянию. С самого начала нынешнего столетия ежегодно возрастало число крестьянских бунтов, так что Александр II должен был сказать себе: «освободим крестьян сверху, чтобы они не освободили себя снизу». Создайте подобное же движение в народе в пользу конституции, заставьте Александра III дать вам политическую свободу в силу того же соображения, которое заставило Александра II освободить крестьян, — и тогда сравнивайте конституционный вопрос с вопросом об уничтожении крепостного права, тогда ваше сравнение будет уместно и убедительно. Но пока за вами не будет народной массы, до тех пор все подобные сравнения будут лишь оттенять ваше собственное бессилие. Против восстановления крепостного права поднялся бы весь народ, как один человек. Но если вам не удастся развить стремление к политической свободе по крайней мере в наиболее передовой части народа, т. е. промышленных рабочих, то с русской конституцией дело будет обстоять иначе. Оно может принять такой оборот.

Правительство даст Земскому собору время уплатить государственные долги и найти новые источники обложения, а затем в наше Национальное Собрание явится будочник Мымрецов и провозгласит: «Пожалуйте вон, господа депутаты, будет вам проклажаться, мы не допущаем, чтобы, например, шум». Изгнавши таким образом «представителей русской земли» из здания парламента, тот же будочник вывесит на нем объявление: «Сие здание отдается в наем», как написал когда-то Кромвель на английском парламенте. Что сделают тогда «представители русской земли»? Найдут ли они залу jeu de pomme и принесут клятву не расходиться, пока не обеспечат своей стране политической свободы? Но ведь будочник Мымрецов последует за ними и в эту залу и, раздраженный их упорством, он примется водворять господ депутатов в «кутузку». Кто может помешать такой расправе? Не правда ли, городские рабочие и только рабочие? Если на защиту собравшихся в Петербурге или в Москве «представителей русской земли» двинется многочисленное рабочее население столичных предместий, то исход подобных реакционных попыток правительства станет по меньшей мере сомнительным. Заручайтесь же симпатией этих предместий теперь, потому что взывать к ним в то время, когда ваш «шиворот» очутится в руках Мымрецова, будет уже поздно.

К. — Все это, конечно, справедливо, но в то же время крайне односторонне, при всей своей справедливости. Изо всего сказанного вами следует только одно, а именно, что трудно и представить, пока, наступление такого времени, когда делу свободы на Руси перестанут угрожать опасности. Это мы должны знать и помнить. Но отсюда до вашей программы еще очень далеко. Я буду говорить прямо. Приняв вашу программу, наши революционеры не устранили бы грозящих свободе опасностей; они просто забыли бы о них, как и о самой свободе; они отдались бы делу, единственное преимущество которого заключается в том, что оно не противоречит некоей маленькой доктринке, которая сама противоречит всему складу русской жизни. Подумайте, в самом деле, много ли у нас промышленных рабочих? Велико ли население наших городов? Ведь это капля в море, она сама по себе ничтожна, но у вас нет возможности повлиять даже на эту каплю в ее целом. Вы можете придти в соприкосновение с бесконечно малой частью капли, с одной только молекулой, и вы воображаете, что, наэлектризовавши эту молекулу, вы взволнуете океан, вызовете целую бурю на море? Что может быть фантастичнее такой программы?

С. — Вы начинаете сердиться, а это уже нехорошо. Если, по немецкой поговорке, «гнев делает поэтов», то серьезного политика скорее способно выработать спокойное, хладнокровное рассуждение. Посмотрите, в своем гневе вы уже зашли гораздо дальше предположенной вами цели. Ваш довод обращается против вас самих. Австралийские негры так умеют кидать свои бумеранги, что те, описав в воздухе кривую линию, падают к их ногам. С вашим доводом случилось нечто подобное, с той только разницей, что в своем возвратном движении он сбил вас с ног. Если я верно понял смысл вашей филиппики, то она сводится к следующему: программа социал-демократов фантастична, потому что противоречит экономическим условиям России. В исключительно земледельческой, крестьянской стране она хочет создать такую политическую партию, существование которой возможно лишь в промышленно развитых странах. Вы указываете на это несоответствие, хорошо понимая, по-видимому, что политическая жизнь данной страны находится в тесной зависимости от ее экономического строя. Мне ли, марксисту, восставать против справедливости такого взгляда? Я подписываюсь под ним обеими руками. Но я прошу вас взглянуть с этой же точки зрения на ваши собственные политические планы. Я спрашиваю вас, возможно ли само конституционное движение в такой экономически патриархальной стране, какою вы считаете Россию? Возражая против нас, все вы ссылаетесь на русского мужика; мужик является в вашем представлении несокрушимой плотиной, о которую должны разбиться все волны западноевропейского рабочего движения. Допустим на минуту, что вы правы, что эта плотина действительно так прочна, как вы воображаете. Тогда наше дело становится безнадежным, но вместе с этим, и при том гораздо в большей степени, обнаруживается безнадежность и вашего дела. Если русский крестьянин не способен увлечься социал-демократической программой, то еще меньше способен он проникнуться сознанием прелестей политической свободы. Всегда и везде, как только начиналось образование больших государств, земледельческие общины с их патриархальным бытом служили самой прочной основой деспотизма. Только с разложением этого патриархального быта и с развитием городского населения являлись силы, способные положить предел неограниченной власти монарха. Россия не составляет исключения из этого общего правила. Ее московские и петербургские самодержцы были естественным дополнением ее экономического строя, который характеризовался полным преобладанием деревни над городом. Конечно, будучи поставлена в условия европейского равновесия, Россия обязана была, под страхом потери всякого политического значения, усвоить себе хоть некоторую долю европейского образования. Она нуждалась в образованных офицерах и чиновниках. Неудивительно, что с проникновением в нее европейского образования в ней появлялись люди, усвоившие политические взгляды европейцев и сознавшие все безобразие русского царизма. Но эти люди не могли играть серьезной политической роли. Они были людьми очень образованными, очень гуманными, очень либеральными, но в то же время и, прежде всего, они были лишними людьми в полном смысле этого слова, — людьми, весь умственный и нравственный habitus которых стоял в полном противоречии с русской действительностью. Им оставалось — или впадать в пессимизм Чаадаева, или затрачивать свои «демонические силы» на победы над столичными и провинциальными барышнями, или умирать на парижских баррикадах, или, наконец, «пить горькую» у себя дома. Вы прекрасно знаете, что в прежнее время такие лишние люди в изобилии существовали на Руси. Теперь говорят, что этот тип отжил свой век. Мы охотно верим этому, но верим потому, что наш старый порядок разложился, деревня утратила свое преобладание над городом, у нас явилась буржуазия и рабочий класс. Это подтверждается всеми исследованиями русского народного хозяйства. Абсолютизм приходит в противоречие с нашею экономическою действительностью. Теперь его противники уже не лишние люди, потому что они могут бороться против него с надеждою на победу. Один немецкий писатель заметил, что славянские народы представляют собою нечто среднее между европейскими и азиатскими народами. Это совершенно верно в применении к России. Она, действительно, только отчасти, только теперь становится европейской страною, и становится ею лишь постольку, поскольку история отрицает старые основы ее экономического быта. Только по мере этого отрицания Россия входит в культурное родство с Европой, выступает на путь европейского образования в лице значительной части своего трудящегося населения, а не бессильной только горсти своей «интеллигенции»; как это было прежде. Таким образом, с нашей точки зрения русский конституционализм приобретает смысл и оправдание. Но если это так, то еще больший смысл получает русское социал-демократическое движение. Между тем, все те, которые разделяют ваш взгляд на экономическое положение России, должны признать, что всякие толки о конституции представляют собою переливание из пустого в порожнее. В таком случае правы наши охранители, которые на все голоса кричат, что конституционный режим противоречит духу русского народа. И вы называете нас фантазерами? Но если мы фантазеры, если мы, по вашему выражению, оперируя над каплями и молекулами, хотим вызвать бурю на море, то вы просто социальные чудотворцы, потому что ваше ожидание «хоть какой-нибудь конституции», ваше политическое нечто основывается на голом экономическом ничто. Вы приписываете себе такую силу, какую философы не всегда решались приписывать даже божеству, так как они думали, что творческая деятельность божественного Демиурга заранее предполагает существование материи.

К. — Но позвольте. Я не намерен входить с вами в экономические и философско-исторические споры. Я допускаю, что наш экономический быт не таков, каким изображают его наши народники. Может быть, наши рабочие действительно способны сыграть большую роль в нашем освободительном движении. Но как подойти к рабочему? Вы пугаете нас будочником Мымрецовым, но пока-то он еще соберется взять нас за шиворот, ваш собственный шиворот уже зажат в его грубом кулаке. Разгонять парламент Мымрецову придется, может быть, в будущем, — ловлей же пропагандистов он, к сожалению, с большим успехом занимается уже теперь. Мне не раз случалось беседовать с революционерами; все они единогласно говорят, что пропаганда среди рабочих невозможна по чисто полицейским причинам.

С. — Революционеры говорят вам, что пропаганда среди рабочих невозможна? А пытались ли вести ее беседовавшие с вами революционеры? Если бы вы задали им такой вопрос, то из ста случаев — 99 вам ответили бы: «нет, я сам ее не вел, но я слышал от одного верного человека, который в свою очередь слышал от одного не менее верного человека, слышавшего от самого верного человека, что тому говорили, будто кто-то сказал, что пропаганда невозможна». Поверив друг другу на слово, все эти «верные люди» совершенно махнули рукой на рабочий класс и теперь готовы идти куда угодно, лишь бы не в рабочую среду, готовы подписываться под какими хотите «программами», лишь бы эти программы не указывали им на необходимость пропаганды среди рабочих. Это, конечно, их дело, но я головою ручаюсь вам за то, что уверенность их совершенно противоречит опыту нашего революционного движения. Пропаганда среди рабочих оставлена была в конце 70-х годов не потому, чтобы она была неудачна, — напротив, это время есть время расцвета нашего рабочего движения, — а потому, что наши революционеры увлеклись «террором» и все менее и менее отводили места пропаганде и агитации среди рабочих. Наши тогдашние революционеры-террористы рассчитывали на свои собственные силы. Опыт показал, что эти силы были недостаточны для победы над абсолютизмом. И вот теперь наши революционеры ищут себе союзников, но вместо того, чтобы искать их в рабочей среде, они обращаются к так называемому обществу, при чем идеализируют его так же, как идеализировали когда-то «народ». Давно ли можно было слышать от них, что наш крестьянин «прирожденный социалист»? Теперь то же «прирожденное» свойство открыто и в русском обществе. Но подобные выдумки не изменяют дела. Если бы все представители нашего общества действительно были прирожденными и убежденными коммунистами, то и тогда, как я уже говорил вам раньше, они представляли бы собою не больше, как штаб без армии, и чтобы образовать армию, им все-таки пришлось бы пропагандировать среди рабочих. Напрасно вы думаете, что пропаганда невозможна при современных условиях. Трудно всякое дело, если только не хочется его делать, легко всякое дело, за которое мы беремся с полным убеждением в его плодотворности и необходимости. Трудно было взорвать Зимний Дворец, а между тем начинили же динамитом один из его подвалов. Некоторые из трудностей пропаганды среди рабочих свойственны ей в такой же мере, как и всякой другой революционной пропаганде, все равно среди кого бы она ни велась. Так, например, полиция с одинаковой энергией преследует тайные типографии, не спрашивая, печатаются ли в них воззвания к «обществу» или к рабочим. Одинаково же трудно, или, если хотите, одинаково легко перевозить запрещенные книги через границу, независимо от того, предназначаются ли эти книги для «общества» или для рабочих. Вы, конечно, скажете, что легче распространять такие книги в обществе, чем в народе вообще и в рабочей среде в частности. Но это не подтверждается опытом нашего движения. В то время, когда у нас еще велась пропаганда в крестьянстве и между рабочими — в огромном большинстве случаев поводом к арестам служила не сама эта пропаганда, а те неосторожности, которые совершались пропагандистами при посторонних сношениях, т. е. при переписке, при заведении так называемых конспиративных квартир и т. п. Процент арестованных на деле совсем ничтожен. Общество «Земля и Воля» вело, например, очень деятельную пропаганду между рабочими больших городов. За несколько лет своего существования это общество понесло очень-большие потери, но едва ли хоть одну из них можно отнести непосредственно на счет рабочей пропаганды. Можно сказать более. Благодаря разумной организации этого дела, общество «Земля и Воля» просто не знало, что такое потери на пропаганде среди рабочих. Наибольшей опасности подвергались те из его членов, которые вращались в «интеллигентной» среде, т. е. именно там, где приходится вращаться теперь революционерам, отрицающим возможность пропаганды среди рабочих. Я не думаю, что указанная опасность уменьшится, если мы превратимся в простых конституционалистов. Молодым людям, принимавшимся за пропаганду в 80-х годах, часто приходилось встречать, правда, весьма большие трудности, но эти трудности целиком должны быть отнесены на счет их практической неопытности и отсутствия строго выработанной организации. Эти два обстоятельства давали им чувствовать себя во всем: при заведении тайных типографий, при террористических попытках и т. д. Мне никогда не приходило в голову утверждать, что для пропаганды среди рабочих не нужно опытности; но ведь опытность дело наживное. Она приобретается практикой и по мере ее приобретения уменьшаются те трудности, которые приходится преодолевать сначала.

К. — Но, ведь, повторяю вам, при современных условиях вся такая деятельность поневоле сведется к самым ничтожным размерам, к вербовке отдельных личностей, и много-много к организации небольших рабочих кружков. Рабочие массы останутся не затронутыми пропагандой, а между тем все ваши доводы в ее пользу предполагают именно влияние на массу.

С. — Я не говорю, что теперь можно было бы устраивать открытые рабочие собрания в Москве или Петербурге. Пропаганда велась бы, конечно, в тайных кружках, а следовательно, влияла бы лишь на небольшие группы лиц. Но через посредство этих лиц ее влияние необходимо распространялось бы на массы. Тогда пропаганда становилась бы уже агитацией. Что такая агитация возможна, — это доказывается, между прочим, историей наших стачек. Возьмем хоть знаменитую стачку на фабрике Морозова. Несколько отдельных лиц, Волков, Моисеенко и другие, стали во главе целых тысяч рабочих, руководя ими во всех столкновениях с полицией и фабричной администрацией. Владимирского губернатора в особенности обижало то обстоятельство, что, между тем, как рабочие не обращали никакого внимания на его слова, они безусловно повиновались своим вожакам. Вот вам и влияние на массу! Чтобы оно не осталось мимолетным, Волкову и Мосеенку нужно было лишь обобщить требования рабочих, выяснить им общий характер их отношений к хозяевам и правительству. А раз зашла речь об отношениях к этому последнему, то вот вам уже и повод для политической агитации. Желябов на Воронежском съезде утверждал, что в России каждая стачка есть не столько экономическое, сколько политическое событие, потому что во всех стачках рабочий больше всего терпит от полицейских притеснений. Поддерживать рабочих в таких случаях, говорил он, значит уже вести политическую агитацию. И в самом деле. Преследуемые полицией, рабочие не могут остаться глухи к тому, что вы стали бы говорить им о свободе сходок, собраний, союзов, о неприкосновенности лица и жилища. Тот, кто хоть немного знает русских рабочих, знает также, до какой степени глубоко врезывается в их умы всякая общая мысль, всякое общее положение, наглядно освещенное и подкрепленное такими выдающимися событиями, как стачки и вообще столкновения с хозяевами и полицией. Рабочие уже не забывают их, и при случае сами повторяют, нередко в очень наивной, но, тем не менее, весьма убедительной для их собратьев форме.

Наша так называемая интеллигенция убеждена, что для нее, при настоящих условиях, невозможно влияние на рабочую массу. Но в сущности она уже повлияла на нее, так сказать, без своего ведома. Вы знаете, как распространены в народе предрассудки по отношению к «студентам», т. е. к революционерам. Наши крестьяне считают революционера противником не только царя, но и народа. Такой взгляд на студентов был в начале 70-х годов распространен и между петербургскими рабочими. Прошло несколько лет, и дело изменилось, благодаря пропаганде и участию «студентов» в петербургских стачках. В 1878 году был такой факт: рабочие одной небольшой фабрики за Нарвской заставой отправили делегатов на другую фабрику с просьбою найти «студентов», которые им нужны, потому что их притесняет хозяин, и они хотят сделать стачку. Таким образом рабочая масса, не переставая видеть в студентах врагов царя, стала в то же время видеть в них лучших защитников ее собственного дела. На суде по поводу стачки на фабрике Морозова выяснилось, что рабочие называли одного из своих вожаков «студентом»; на вопрос председателя, почему они дали ему такую кличку, подсудимые отвечали: «очень уж умен и за нас стоит крепко». Мне кажется, что подобные факты не подтверждают мысли о невозможности влияния интеллигенции на рабочую массу. Если бы у нас началось какое-нибудь политическое движение, то рабочие Морозовской фабрики, вероятно, откликнулись бы на призыв «студентов», которые, по их мнению, очень умны и «крепко стоят за них». А какие личности вырабатываются теперь в рабочей среде, представляющейся нашей интеллигенции средою тьмы, забитости и невежества, также показала вышеназванная стачка. «Если бы я не знал, что передо мною стоит рабочий, ежедневно проводящий 15 часов у ткацкого станка, — говорит об одном из подсудимых корреспондент одной из московских газет, — то по разумности его ответов, по языку и по манерам, я, наверное, принял бы его за интеллигентного человека». Названный корреспондент с удивлением констатировал появление у нас совершенно нового типа интеллигентного рабочего. Появлению этого типа не мало способствовала наша интеллигенция, способствовала, несмотря на то, что у нее никогда не было правильного взгляда на дело пропаганды среди рабочих. Проникнутые народническими предрассудками, наши революционеры обыкновенно уверяли рабочих (когда снисходили до того, чтобы уверять их в чем-нибудь), что рабочий класс не имеет в России ни малейшего значения, что у нас главное — крестьянин, что крестьянская жизнь совмещает в себе все добродетели, между тем, как рабочий развращен до мозга костей, — словом, что лучше всего было бы, если бы у нас совсем не было рабочих. Это называлось пропагандой, на такую-то пропаганду революционеры других фракций ссылаются в своих спорах с социал-демократами, говоря, что еще до появления этих последних у нас было обращено надлежащее внимание на городских рабочих. Но и эта пропаганда рабочим против рабочих принесла, как видите, блестящие плоды. Жизнь скоро устраняла предрассудки, привитые рабочим народниками. Раз затронутый пропагандой, рабочий сам додумывался до программы, соответствующей его классовому положению. Тут происходили иногда удивительно комичные qui-pro-quo: революционеры оказывались в положении курицы, высидевшей утят. Когда образовался «Северно-Русский Рабочий Союз», то общество «Земля и Воля» с ужасом увидело в его программе требование политической свободы и в одном из номеров своего журнала прочитало им нотацию за их будто бы буржуазные стремления. В 5-м номере этого журнала был помещен ответ рабочих, где они говорили, что они «не деревенские Сысойки», что рабочее движение без политической свободы невозможно, и что политические права должны служить рабочим средством для достижения их экономических целей. Как видите, история курицы, высидевшей утят, видоизменилась здесь в том смысле, что утята оказались разумными существами, ласково уверявшими свою маменьку, что в плавании по политическому морю для них нет никакой опасности. Маменька долго не верила утятам, а теперь, позабывши, как было дело, эта легкомысленная птица настойчиво утверждает, что утята вовсе неспособны к плаванию. Подумайте, к каким результатам привела бы разумная, систематическая пропаганда, которая не уничтожила бы классового сознания рабочих, а, напротив, показала бы им, что рабочий класс есть «тот камень, на котором созиждется церковь настоящего»!

К. — Нет, батюшка, вы неисправимы. Я вижу, что, сколько ни спорь с вами, вы все-таки останетесь врагом конституционного движения.

С. — Из сказанного мною совсем нельзя сделать подобного вывода. Вы должны были видеть, напротив, что я конституционалист, только на особый, социалистический манер. По моему мнению, борьба за политическую свободу должна быть первым фазисом рабочего движения в России.

К. — А мы все должны превратиться в пропагандистов и нести на фабрику «Хитрую механику», брошюру Дикштейна «Кто чем живет?» и книгу Аксельрода «Рабочее движение и социальная демократия»?

С. — Пожалуйста, не приписывайте нам таких взглядов, которые никому из нас никогда не приходили в голову. Русское самодержавие представляет собою такое уродливое явление, такой чудовищный анахронизм, что я не удивился бы, если бы даже в так называемых высших сферах, между высокопревосходительными и другими «значительными лицами» нашлись люди, не чуждые конституционных стремлений. Можно даже с уверенностью сказать, что такие люди существуют: катковско-победоносцевская шайка, наверное, и там успела нажить себе горячих противников. Но какой же сумасшедший будет советовать этим «высокопоставленным» конституционалистам распространять между рабочими запрещенные книжки? Точно так же далека от нас мысль о пропагандистах из среды земских и думских деятелей и т. п. лиц, что называется, с положением. Я говорил о революционерах в собственном смысле этого слова, о тех разночинцах-пролетариях, которые в 70-х годах ходили в народ, пополняли собою ряды «бунтарей» и террористов. Они должны идти в рабочую среду, потому что это их дело и потому что у них нет другого, более плодотворного дела в настоящее время. Не трудно представить себе, какую комическую роль пришлось бы играть нашему «революционеру-разночинцу» в гостиных наших чиновных конституционалистов, которые, впрочем, наверное, не захотели бы иметь с ним никаких политических сношений. Точно так же можно с уверенностью сказать, что он не имел бы успеха и в «обществе» в собственном смысле этого слова. Много-много, если бы он встретил там покровительственно-снисходительное отношение, как человек, правда, слишком горячий и «красный», но зато очень преданный делу и честный. Вообще, если бы наш разночинец-революционер действительно взялся за пропаганду в обществе, о которой он теперь так сильно поговаривает, то он частью очутился бы в положении лермонтовских молодых людей, вздыхавших об аристократических гостиных, куда их, по выражению Лермонтова, не пускали; частью же должен был бы убедиться в полной бесполезности принятой им роли. Что нового сказал бы он этому обществу? Что наше правительство никуда не годится? Это давно уже все знали, а в настоящее время, вероятно, знает уже и само правительство. Или, может быть, он сообщил бы своим слушателям ту новую мысль, что от полицейского произвола много терпит русский обыватель? Или он стал бы доказывать преимущество представительного правления? Но какой же образованный человек в России не знает этих преимуществ? Наши университеты ежегодно выпускают сотни молодых людей, которые, под страхом получения единицы, должны были изучить все прелести «правового государства». Наша беда, т. е. беда всех противников абсолютизма, заключается не в том, что мы не знаем преимуществ конституционного режима, а в том, что мы никак не можем его добиться: видит око, да зуб неймет. И пособить этому горю можно только одним путем: изменяя соотношение наших общественных сил в пользу политической свободы. Но я уже говорил вам, что для такого изменения необходимо содействие рабочего класса.

К. — Итак, мы договорились теперь, если я не ошибаюсь, вот до чего: общество бессильно в борьбе против правительства. Все наши надежды должны основываться на рабочих. Поэтому, бесполезна всякая агитация в обществе. Мы должны оставить всякую мысль о самостоятельном движении с нашей стороны и просить нашу революционную молодежь как можно скорее подготовить рабочих для борьбы с абсолютизмом. Если она послушает нас, то дело политической свободы будет выиграно, если же нет, — то абсолютизм останется непобедимым.

С. — Я вовсе не думаю, что судьба России находится в руках нескольких сотен или тысяч молодых людей. Я знаю, что все общественные условия, все то, что называется, обыкновенно, силою вещей, направляется у нас теперь против абсолютизма. Совершенно независимо от воздействия интеллигенции, совершается разложение наших старых экономических порядков, увеличивается численность рабочего класса и постепенно зреет его сознание. Мало того, недовольство существующим порядком накопляется даже в темной крестьянской массе, число столкновений крестьян с властями возрастает и несомненно будет возрастать с каждым годом. Все это расшатывает абсолютизм и пророчит ему близкую гибель. Его песенка спета во всяком случае. Но поскольку речь идет не о слепой силе вещей и обстоятельств, а о сознательном влиянии личностей на историю своей страны, постольку все сказанное мною остается неопровержимым и неоспоримым. Точно также я вовсе не считаю бесполезной борьбу высших и средних классов против правительства, я первый приветствовал бы начало такой борьбы, потому что я понимаю все ее возможное значение. Но я говорю, что это возможное значение не станет действительным до тех пор, пока рядом с движением в обществе не начнется движение в рабочей среде, и я приглашаю нашу революционную молодежь содействовать этому последнему движению. Я говорю ей, что только в рабочей среде она найдет плодотворную почву для своей деятельности, что, пробуждая сознание рабочего класса, она будет способствовать не только освобождению этого класса, но и всех других прогрессивных классов в России. А раз выступит наша молодежь на путь пропаганды среди рабочих, хотя бы во имя интересов конституции, она немедленно сама увидит, какова должна быть эта пропаганда. Она поймет, что нельзя изображать рабочим конституционный порядок, как последнюю ступень общественного развития. Она на деле столкнется с вопросом о современных отношениях труда к капиталу и станет организовать рабочих для борьбы с абсолютизмом, ни "а минуту не забывая выяснять им враждебную противоположность их интересов с интересами буржуазии, как выражаются Маркс и Энгельс в своем Коммунистическом Манифесте. Одним словом, пусть только идут наши революционеры к рабочим, сама жизнь сделает их социал-демократами. Русские революционеры никогда не закрывали глаз на социальный вопрос, но, как я сказал, они смотрели на него скорее с точки зрения мелкой буржуазии, чем пролетариата. Этому не мало способствовала принятая ими тактика борьбы. При агитации в крестьянской среде, не только можно, но и вполне естественно было сохранять мелкобуржуазные взгляды на общественные вопросы. Точно также террористическая борьба, начатая помимо всякой серьезной связи с рабочим классом, при всем своем героизме, не могла способствовать выяснению взглядов русских революционеров. Но лишь только центр тяжести всего движения перенесется в рабочую среду, — интересы пролетариата, по необходимости, станут главным или, вернее, единственным критерием при оценке всяких программ и учений. Тогда впервые начнется настоящее, широкое социалистическое движение на Руси, и тогда, поверьте, недолго продержится русский абсолютизм! Рабочий Петр Алексеев недаром говорил в своей речи перед особым присутствием правительствующего сената, что «когда поднимется мускулистая рука рабочего, то окруженное солдатскими штыками здание абсолютизма разлетится в прах»!