Павел Сурожский
правитьКактус
правитьДорогой друг, со мной случилась прескверная история: я женюсь. Прочитав эти роковые слова, пожалуйста, не делай страшных глаз, не вскакивай с места, не разражайся грозою негодования против меня, — это бесполезно. Я женюсь — и это так же непреложно, как то, что солнце свершает свой путь с востока на запад.
«Как это случилось?» — спросишь ты.
Я и сам не знаю. В это дело, должно быть, вмешался сам дьявол и сделал так, что я, избегавший женитьбы, как холеры или чумы, сделал неделю тому назад предложение.
Пожалей меня, если можешь, ибо я достоин сожаления.
Ты только подумай: ворвется в твою жизнь какое-то малоизвестное тебе существо, предъявит на тебя свои права, станет наблюдать за каждым твоим шагом, будет постоянно вертеться около тебя, мешать, заглядывать в глаза, требовать к себе беспредельного восхищения и поклонения и, что всего ужаснее, — говорить, говорить без конца о чем-то совершенно ненужном… Фу, даже в жар бросило!
Расскажу тебе все по порядку.
Знаешь ли кому, или, вернее, чему я обязан женитьбой?
Кактусу. Да, кактусу — этому чудовищному растению, которое впервые выросло, должно быть, в дебрях ада и занесено на землю сатаной.
Из прежних моих писем ты уже знаешь, что в деревне, где я живу, чертовски скучно. Служебные обязанности мои не обременительны, свободного времени много, девать его некуда. Есть три-четыре дома, где можно было бы коротать вечера, но скверно то, что в каждом доме, как нечто неизбежное, имеются две-три взрослых девушки, алчущие женихов.
На меня, к моему несчастью, смотрят здесь, как на выгодного жениха. Я, видишь ли, ветеринарный врач, получаю приличное содержание, сравнительно молод (36 лет цветущий возраст), здоров, веду положительный образ жизни, — словом, обладаю всеми данными, чтобы считаться завидным женихом.
Заботливые папеньки и маменьки, обремененные взрослыми дочками, с первых же дней старались завербовать меня в близкие знакомые. Но это им не удалось. Я поддерживал знакомство ровно настолько, чтобы не задохнуться от скуки. А с этими Катеньками и Машеньками, строившими глазки и жаждавшими ухаживанья, уединенных прогулок, бесед по душе и прочей мечтательной ерунды, я держал себя неприступно.
Сошелся только с одним семейством — Перепелкиными. Простые, милые люди — и ни одной девицы в доме. Единственное их детище, взрослая дочь, жила где-то далеко, у тетки, и скорого возвращения ее не предвиделось.
Мне нравилось по вечерам пить у них чай, играть в картишки, беседовать о том, о сем. Я чувствовал себя тут не женихом, т. е. существом бессмысленным и пугливым, а просто хорошим знакомым, которого принимают без всякой задней мысли.
Одно только не нравилось мне у Перепелкиных — множество кактусов в доме. Два этих чудовища стояли в гостиной по углам, да на каждом окне было по отводочку. И выходило так, что куда ни падал взгляд, кактусы нахально лезли в глаза, угрожая своими иглами.
— Зачем вы держите в доме эти безобразные растения? — спросил я как-то Перепелкину.
— Какие же они, батюшка, безобразные? — слегка обиделась она. — Хороший цветок, и цветет славно. Моя Верочка тоже их любит.
«Однако, у Верочки вкус», — подумал я.
Придя как-то раз к Перепелкиным, я нашел их в приподнятом настроении.
— А у нас новость, — воскликнула Перепелкина, блаженно улыбаясь. — Скоро приедет Верочка, вчера письмо получили.
Признаюсь, эта новость мне не понравилась.
Весь вечер разговор вертелся около Верочки. Тут я узнал о ней много интересного: и сколько ей лет, и когда у нее прорезались первые зубки, и как она стала ходить ножками, и какая она теперь милая, славная. Словом ворох решительно ненужных мне подробностей.
Возвращался домой я в скверном настроении. Мне стало жаль вечеров, которые я проводил у Перепелкиных. Сидишь себе с старичками за самоварчиком, ведешь тихие разговоры. А самовар поет свою песенку, а в вазочках разное варенье. Возьмешь гитару, побренчишь. Пустишь кошке в нос дыму. А потом преферансик с болванчиком, а то и как следует, вчетвером, если кто заглянет. Легкая закусочка в заключение с маленьким опрокидончиком — и по домам. Иногда и ночевать останешься, если погода дурная. Постелет Марья Степановна мягкую постель на диване и спишь себе, как дома.
А теперь уже этого не будет. Явится Верочка — и надо держать ухо востро, ибо в противном случае станут смотреть, как на жениха.
На одно я еще надеялся: авось эта Верочка, так страстно обожающая кактусы, явится влюбленной, засватанной или обрученной, — ну, словом, в том блаженно-одурманенном состоянии, которое предшествует свадьбе. С девицами это часто случается. Поедет, повертится там и подцепит какого-нибудь лапчатого гуся. Может быть, и едет затем, чтобы получить благословение.
И вот однажды, придя к Перепелкиным, я по умиленным взглядам хозяев и суетливости догадался, что событие совершилось.
— А кого мы вам сейчас покажем, — лукаво улыбаясь, сказала Перепелкина, загадочно поглядывая на дверь соседней комнаты.
Мне не хотелось ломать комедию, в которой навязывали опасную роль, и спросил:
— Вероятно, Вера Ивановна приехала?
— Ах, какой догадливый! Вот что значит молодое сердце — само подсказало.
«Этого только недоставало, — с досадой подумал я. — С первого же момента завязать узелок, дать понять, будто я интересовался Верочкой еще до ее приезда».
Я покраснел, а может быть и побледнел — не знаю. Но мамаша истолковала это по-своему и, обратившись к соседней комнате, сказала:
— Верочка, да иди же сюда. Что ты заставляешь нас ожидать?
И на слове «нас» сделала такое ударение, что я заскрипел зубами.
Я хотел что-то сказать в свое оправдание, но в это время дверь распахнулась, и на пороге появилась Верочка.
Она на мгновение остановилась и стрельнула в меня прищуренными глазками, потом опустила их, показав таким образом свои ресницы, потом слегка покраснела и сейчас же побледнела, отчего лицо ее примяло нежный оттенок утренней зари, потом блеснула зубками, потом сложила губы бантиком, потом расправила их ленточкой… Ну, словом, пока она подошла к столу, перед нами промелькнула целая картинная галерея.
— Познакомьтесь, познакомьтесь, — певуче и сладко говорила Перепелкина, поглядывая на нас счастливыми глазами.
Этот тон и взгляды возмутили меня до глубины души. Мне казалось, что меня, как муху, опутывают липкой паутиной, из которой уже не выбраться.
Верочка, проделав на своем лице «ряд волшебных изменений», вошла, так сказать, в норму и защебетала что-то легкомысленное о своих дорожных впечатлениях. Я молча слушал, улыбаясь из вежливости. Вместе с тем я рассматривал Верочку. Это была девица лет 26, стройная, миловидная, в голубой кофточке с какими-то воздушными кружевами. Смотреть на нее можно было, пожалуй, не без удовольствия, но при одной мысли, что она невеста, жаждущая жениха, все очарование ее исчезало, и я уже смотрел на нее, как на врага.
Ушел я от Перепелкиных с твердым намерением бывать у них как можно реже, — я чувствовал, что мне угрожает опасность.
Я не был у Перепелкиных с неделю, и все это время чертовски скучал. Каждый вечер меня тянуло к ним. Я понял, что я просто привык к этой семье, как привыкают к халату, туфлям, рюмке водки перед обедом.
Наконец, пошел. Меня встретили дружескими упреками.
— Вы нас забываете. Как вам не грех?
Я пробормотал какое-то извинение, сославшись на усиленные занятия по службе. Верочка была спокойнее и не юлила так, как в первый раз. Я догадался (не тогда, уж после), что Верочка чутьем угадала причину, заставившую меня сидеть дома, и решила быть сдержаннее.
И она не ошиблась. Своею сдержанностью она усыпила мою подозрительность так ловко, что я вскоре стал чувствовать себя с нею так же легко и просто, как со старыми Перепелкиными.
Не будь особых обстоятельств, вызвавших разразившуюся надо мной катастрофу, я, может быть, и теперь еще был бы свободен. Но вмешалось это колючее чудовище — кактус, и все пошло прахом.
Как-то вечером, ничего не подозревая, я пошел к Перепелкиным. За чаем Верочка сообщила мне новость: сегодня должен расцвести их большой кактус.
— Разве это чудовище способно цвести? — поморщился я.
— Да, и представьте очень красиво, — сказала Верочка. — Вы никогда не видали?
— Нет.
— Ах, это очень интересно и даже таинственно. Он расцветает в полночь, в темноте. И когда бутон лопается, раздается звук, похожий на выстрел. Не правда ли, интересно?
— М-да, — промычал я, не видя тут ничего интересного.
— Знаете что? — воскликнула, вдруг оживляясь, Верочка. — Давайте посмотрим, как будет расцветать кактус.
— Если вам угодно, давайте, — неохотно сказал я.
— Вот и отлично. Ах, как это будет интересно! — обрадовалась Верочка.
После чаю начали делать приготовления. Я должен был собственноручно вынести кактус из комнаты и поставить его на крыльцо, что я и сделал с величайшим отвращением. О, если бы можно было знать будущее! Я бы тогда с наслаждением оторвал тот мерзкий отросток, на котором должен был распуститься цветок.
Возле кактуса я поставил два стула — для себя и для Верочки. В коридоре водворилась мамаша с каким-то рукодельем в руках.
— Вы же скажите, когда будет расцветать, — напомнила она.
— Ты тогда услышишь, мамочка, он щелкнет, — сказала Верочка.
Мы притворили дверь в коридор, чтобы не было света, и уселись перед кактусом. Ночь была, как назло, темная. Светили там где-то звездочки, но светили так скверно, что ничего не было видно. Было душно, пахло грозой, пылью, сухими вениками. На селе лаяли собаки, кричали пьяные мужики, где-то в болоте квакали лягушки. Словом поэзии кругом было много. Недоставало только для таинственности, чтобы закричал сыч или пролетела на помеле ведьма.
Минут пять мы сидели молча, идиотски уставившись на кактус. Потом Верочка глубоко вздохнула и прошептала:
— Какая хорошая ночь.
— Да, ничего себе, — сказал я громко.
— Тсс! — остановила меня Верочка, поднеся к моему рту руку. — Громко говорить нельзя.
«Новая глупость», — подумал я. И, помолчав, спросил:
— А дышать, по крайней мере, можно?
— Хи-хи-хи, — произнесла Верочка каким-то особым, сдавленным смехом. — Не смешите меня. Вы вечно острите.
Это я-то острю?! Я, который своими скучными, тягучими речами способен нагнать тоску на покойника. Чего не скажет женщина, когда задумает поймать вас в свои сети!
Нечего делать, пришлось говорить шепотом и не острить.
Так, прошел час, а может быть и больше. Мы смотрели на кактус, который и не думал расцветать. Верочка чего-то ахала, вздыхала, говорила шепотом, смеялась каким-то беззвучным смехом, вздрагивала без всякой причины и вообще вела себя крайне подозрительно. Можно было подумать, что расцветать надо не кактусу, а Верочке.
Я сидел, ничего не понимая, и тоже принужден был говорить шепотом, потому что как только я чуть-чуть повышал голос, Верочка бесцеремонно закрывала мне рот рукой.
Эти отрывистые разговоры, шепот, вздохи, аханье можно было принять со стороны за объяснение в любви.
«Что подумает мамаша?»
Вдруг Верочка вздрогнула и слабо вскрикнула.
— Что с вами? — спросил я.
— Ах, мышь, мышь, — в ужасе залепетала она, прижимаясь ко мне
— Где? Какая мышь?
— А вон… летучая. Я их ужасно боюсь.
Действительно, над нами кружилась какая-то скверность, вроде летучей мыши.
— Да чего же бояться? — успокаивал я. — Самые безвредные твари.
— Ах, нет, боюсь, — капризно шептала Верочка, хватая меня за руку. — Может вцепиться в волосы, укусить.
— Да они не кусаются.
— Нет, кусаются.
Убеждать было бесполезно, и я замолчал.
— Ах, как я испугалась. Я вся дрожу. Когда улетит, скажите, я тогда открою глаза, — тихо, как больная, лепетала Верочка, почти лежа на моем плече.
Я молчал. Было, черт возьми, не до слов! Сердце билось, в горле почему-то пересохло, в голове подымался опьяняющий туман. Вообрази, если ты хотя сколько-нибудь живой человек: ночь, темнота, душный, насыщенный отдаленной грозой воздух — и Верочка, испуганная, нервная, близко прильнувшая ко мне. На ней была белая кофточка, волосы щекотали мне лицо. Я чувствовал упругость и теплоту ее тела, меня обдавало ее горячее дыхание, в моей руке была ее рука. Я смутно сознавал, что погибаю, но дурман, овладевший мною, так разморил меня, что погибель казалась мне лучше спасения.
Отчего это хорошие мысли приходят всегда поздно?
Вспоминая теперь блаженные (черт бы их взял!) минуты, я удивляюсь своей несообразительности. Дурак я, тряпка, сапог! Ведь стоило только мне тогда закурить папироску, зевнуть, посвистать с разочарованным видом, — ну, словом, сделать что-нибудь скучно прозаическое — и все очарование разлетелось бы, как дым.
Одурманенный до потери сознания, я для чего-то обнял Верочку, потянул к себе и… мои губы столкнулись с ее губами. Поцеловались, как видишь. Я хотел сделать это по возможности беззвучно, но вышло так звонко, что дверь в коридор растворилась, и появившаяся на пороге мамаша воскликнула:
— Уже расцвел?
Ты понимаешь? Наивная maman ошиблась и приняла наш поцелуй за тот, похожий на ружейный выстрел, звук, с которым должен был распуститься цветок кактуса.
Увидя свое заблуждение, она демонстративно ахнула и хотела было скрыться, но Верочка, уже свободная от моих невольно разомкнувшихся объятий, мотыльком порхнула к ней, охватила руками ее шею и, смеясь каким-то нервным, вздрагивающим смехом, залепетала:
— Мамочка… Мамочка!..
А я стоял, как столб, держась за спинку стула. Вид у меня был, вероятно, такой, как у человека, которому вот-вот смахнут с плеч голову. В глазах мелькали какие-то искры, в ушах звенело. Мне казалось, что передо мной стоят, обнявшись, не маменька с дочкой, а два уродливо сросшихся кактуса. Вот кактусы разделились и смотрят на меня глазами победителей, взявших в плен намеченного врага.
— Семен Максимович, что же вы там стоите? — сладко вымолвил старший кактус. — Бросьте вашу затею, давайте ужинать.
Ужинать? Сидеть за столом против маменьки и дочки, под огнем их торжествующих взглядов? Ни за что!
— Нет, благодарю вас, мне надо домой. Завтра приду, — забормотал я, пятясь к выходу.
Но не успел я сделать и двух шагов, как почувствовал, что в мои ноги впиваются какие-то силы. Я отскочил, как ужаленный.
— Что с вами? — спросила Верочка.
— Кактус, — сказал я с болью и отвращением.
— Ах, кактус, — нежно прошептала она и добавила мечтательно:
— Мы так и не дождались его расцвета. Зачем вы уходите? Я не буду спать эту ночь.
— Я тоже, — бормочу я, скрываясь за калиткой.
Верочка провожает меня, и я чувствую, как ее взгляды сверлят мне спину.
Не знаю, спала ли Верочка, а я, действительно, не спал всю ночь. Я выкурил сотню папирос, изгрыз все ногти на руках, сделал несколько верст, толкаясь по комнате, и все думал, думал… Порой меня охватывало бешенство, и я готов был биться головой об стену, порой я впадал в уныние, близкое к идиотизму.
«Попался, — шептал я, скрежеща зубами. — Попался глупо, неожиданно, как гимназист. Растаял от одного поцелуя. Где же после этого моя твердость, самостоятельность? Грош мне цена после этого. Капкан стоял перед носом, а я не только влез в него с руками и ногами, но даже расположился в нем, как дома».
На другой день вечером я облекся в сюртук и поплелся к Перепелкиным. Шел и думал: «Господи, хоть бы случилось что-нибудь необыкновенное: внезапная командировка, ураган, приезд начальства, землетрясение»… Но все было, как всегда, даже собака не залаяла!
Верочка встретила меня у калитки. Глазки у нее были заплаканы, носик вспух.
— Отчего вы так поздно? — с нежным упреком спросила она.
Я промычал в ответ что-то неопределенное.
Мы пошли в сад. Там я, давясь и заикаясь, сделал предложение. Вышло так глупо, что и теперь совестно. Верочка мучительно покраснела, точно ее всю обдали вишневым сиропом, и пролепетала:
— Не знаю… Подумаю… Скажите папе и маме.
Пошел к папе и маме. Они сидели в садике, видимо, начеку. Прежде всего мне бросился в глаза вчерашний кактус. Он стоял на обычном своем месте, в углу, и на нем красовался бледно-желтый цветок. Расцвел-таки, подлец!
Без всяких предисловий я обратился к Перепелкиным с просьбой отдать за меня Верочку, надеясь на отказ. Увы, отказа не было.
Мамаша заплакала, папаша вздохнул с таким видом, точно хотел сказать: «Слава тебе, Господи, сбыли с рук!» При этом ответствовали, что с их стороны препятствий нет и что они уже давно любят меня, как родного. Все зависит теперь от Верочки.
Я пошел опять к Верочке. Ужасно глупо было ходить по двору в сюртуке. Собаки лаяли, из соседских окон выглядывали чьи-то рожи. Верочка, растерянная и умиленная, блуждала по саду, потупя глазки, точно ей было совестно кустиков акации и бузины, торчавших вдоль дорожки.
Кончили с двух слов. Верочка, забыв о первоначальном намерении «подумать», согласилась осчастливить меня. Мы поцеловались, довольно нескладно. Неловко как-то целоваться в саду, да еще засветло. Потом пошли к родителям. За чаем тянулись скучные разговоры о том, когда состоится наша свадьба и как мы потом устроимся. К сердцу моему подкатывалась тоска, а у Верочки был такой мечтательный вид, точно она собиралась упорхнуть на небо. Несколько раз в течение вечера она вскакивала, подбегала к мамаше, грациозно прижималась к ней и при этом многозначительно поглядывала на меня: «вот, мол, как я умею ласкаться».
— Ах, ты моя птичка! — умильно говорила мамаша, гладя Верочку по голосе. — Опустеет теперь наша клетка.
И с ласково-притворным упреком добавляла:
— Недобрый, отнимаете у нас дочку, наше единственное сокровище. Я молчал и думал: «Господи, да если вам жаль расстаться с вашим сокровищем, так и оставляйте его себе на здоровье».
Собираясь уходить, я невольно остановился возле кактуса, глядевшего на меня своим мутно-белым, похожим на бельмо, цветком.
— Вот виновник нашего счастья, — шепнула Верочка, глядя на кактус такими же нежными глазами, какими только что смотрела на меня.
Этого виновника я с величайшим наслаждением вышвырнул бы вон, как отъявленного мерзавца… И вдруг меня осенила мысль,
— У меня к вам просьба, дорогая мамаша, — сказал я самым почтительным тоном.
— Какая? — спросила Перепелкина, с готовностью улыбаясь.
— Подарите мне этот кактус, он мне дорог, как воспоминание…
— О, с удовольствием! Другому кому не отдала бы — это редкий сорт, — а вам с радостью. Берегите только его.
— Великолепно! Очень вам благодарен.
Распрощавшись с Перепелкиными, я схватил подарок и понес его домой. Нести было страшно неудобно: во-первых, это дьявольское растение было не из легких и, во-вторых, пришлось держать его на почтительном расстоянии — из опасения, чтобы колючки не впились в тело.
Решение у меня было готово. Придя домой, я взял на кухне топор и потащил кактус на огород. Выбрав удобное местечко, я прежде всего хватил обухом по горшку. Горшок разлетелся вдребезги. Кактус лежал на земле, мутно белея в темноте своим цветком. Я размахнулся и нанес своему врагу смертельный удар. Кактус распался на двое. За первым ударом последовал второй, третий, четвертый… Короче — в пять минут я превратил кактус в окрошку.
Видя, что рубить уже нечего, я, чтобы скрыть следы преступления, собрал остатки кактуса и швырнул их в колодец.
Все было кончено. Пошел домой, лег спать и спал, как убитый.
Теперь могу закончить свое повествование.
Увы, это была последняя вспышка. Изрубив кактус, я впал в тихое уныние и пребываю в нем до сих пор. Я уже примирился с печальной необходимостью женитьбы. Являюсь к невесте, вижу озабоченные лица, слышу толки о приданом, длинные рассуждения о каких-то тряпках, я же только неизбежное дополнение к ним. Оторвавшись от тряпья, в котором купается, как утка в пруде, Верочка иногда подбегает ко мне, целует на лету в висок или ноздри и судорожно погружается опять в тряпки. Маменька действует в том же духе. И только Перепелкин, кажется, понимает мое душевное состояние. Видя, что мне около невесты делать нечего, он чешет за ухом, крякает и, взяв меня под руку, уводит в другую комнату:
— Пойдем, зятек, тут бабьи дела. Пойдем лучше выпьем.
Доброй души человек!
Источник текста: журнал «Пробуждение» № 11, 1913 г.
Исходник здесь: Фонарь. Иллюстрированный художественно-литературный журнал.