История упадка и разрушения Римской империи (Гиббон; Неведомский)/Глава XXIII

История упадка и разрушения Римской империи — Часть II. Глава XXIII
автор Эдвард Гиббон, пер. Василий Николаевич Неведомский
Оригинал: англ. The History of the Decline and Fall of the Roman Empire. — Перевод опубл.: 1776—1788, перевод: 1883—1886. Источник: Гиббон Э. История упадка и разрушения Римской империи: издание Джоржа Белля 1877 года / [соч.] Эдуарда Гиббона; с примечаниями Гизо, Венка, Шрейтера, Гуго и др.; перевел с английскаго В. Н. Неведомский. - Москва: издание К. Т. Солдатенкова: Тип. В. Ф. Рихтер, 1883-1886. - 23 см. Ч. 2. - 1883. - [2], XI, [1], 583, [2] с.; РГБ

Глава XXIII

править
Религия Юлиана. - Всеобщая веротерпимость. - Он пытается восстановить и преобразовать языческое богослужение. - Он хочет вновь построить Иерусалимский храм. - Коварство, с которым он преследует христиан. - Фанатизм и несправедливость обеих партий

Название вероотступника запятнало репутацию Юлиана[1] а фанатизм, старавшийся запятнать его добродетели, преувеличил действительную или мнимую важность его недостатков. С другой стороны, те, которые предубеждены в его пользу, считают его за монарха-философа, старавшегося в равной мере покровительствовать всем религиозным партиям, какие существовали в империи, и ослабить богословскую горячку, воспламенявшую умы народа со времени Диоклетиановых эдиктов до изгнания Афанасия. Более тщательное исследование его характера и образа действий устранит столь благоприятное предубеждение в пользу монарха, который не избегнул общей заразы своего времени. При этом мы можем пользоваться тем редко встречающимся удобством, что можем сравнивать портреты, нарисованные самыми страстными его поклонниками, с теми, которые нарисованы его непримиримыми врагами. Деяния Юлиана верно описаны здравомыслящим и прямодушным историком, который был беспристрастным свидетелем и его жизни и его смерти. Единогласные отзывы его современников подтверждаются публичными и частными заявлениями самого императора, а в его разнообразных сочинениях высказываются всегда одни и те же религиозные убеждения, которые он должен бы был из политических расчетов скорее скрывать, чем высказывать слишком явно. Благоговейная и искренняя привязанность к богам Афин и Рима была господствующей страстью Юлиана;[2] влияние суеверных предрассудков вовлекло в заблуждения и извратило его просвещенный ум, а призраки, существовавшие лишь в воображении императора, имели действительное и пагубное влияние на управление империей. Пылкое усердие христиан, презиравших культ и ниспровергавших алтари баснословных богов, вовлекало Юлиана в непримиримую вражду с весьма многочисленной частью его подданных, а желание победы и стыд поражения иногда вовлекали его в нарушения требований не только благоразумия, но и справедливости. Торжество партии, которую он покинул и с которой он боролся, наложило пятно позора на имя Юлиана, и на не достигшего своих целей отступника полился целый поток благочестивой брани, для которой подала сигнал звучная труба[3] Григория Назианзина.[4] Интересный характер событий, накопившихся в непродолжительное царствование этого деятельного императора, достоин точного и подробного описания. Поэтому мы посвятим настоящую главу изложению его мотивов, замыслов и деяний в той мере, в какой они находятся в связи с историей религии.

Причину его странного и пагубного вероотступничества следует искать в раннем периоде его жизни, когда он остался сиротой в руках убийц своего семейства. Имена Христа и Констанция, понятия о рабстве и о религии смешались в его юношеском воображении, которое было доступно для самых живых впечатлений. Заботы о его детстве были возложены на епископа Никомедии Евсевия, [5] который приходился ему родственником с материнской стороны, и пока он не вступил в двадцатый год своей жизни, он получал от своих христианских наставников воспитание не героя, а святого. Император, заботившийся не столько о небесном венце, сколько о земном, довольствовался для самого себя неполными достоинствами оглашенного, тогда как племянникам Константина[6] доставлял все выгоды крещения.[7] Они даже допускались к исполнению низших обязанностей лиц духового звания, и Юлиан публично читал Св. Писание в Никомедийской церкви. Изучение религии, которым они прилежно занимались, по-видимому, приносило самые обильные плоды веры и благочестия.[8] Они почтительно беседовали с епископами, отличавшимися особенной святостью, и подходили под благословение к монахам и отшельникам, познакомившим Каппадокию с добровольными лишениями аскетической жизни.[9]

Они молились, постились, раздавали милостыню бедным, делали подарки духовенству и клали приношения на могилы мучеников, а великолепный памятник св. Мамасу в Кесарии был воздвигнут или, по меньшей мере, был начат постройкой благодаря совокупному усердию Галла и Юлиана.[10] Когда эти два принца стали приближаться к зрелому возрасту, различие их характеров обнаружилось в различии их религиозных убеждений. Тяжелый и упорный ум Галла предался с слепым усердием христианскому учению, которое никогда не оказывало влияния на его поведение и никогда не сдерживало его страстей. Мягкий нрав младшего брата был менее неподходящ к принципам Евангелия, а его деятельная любознательность могла бы найти для себя удовлетворение в такой богословской системе, которая объясняет таинственную сущность Божества и открывает в будущем беспредельную перспективу невидимых миров. Но самостоятельный ум Юлиана не мог подчиниться тому пассивному и беспрекословному повиновению, которого требовали от имени религии высокомерные представители церкви.

Их философские мнения возводились ими в положительные законы, охранявшиеся страхом вечных наказаний; но, в то время как они составляли суровые правила для руководства молодого принца в его мнениях, словах и действиях, в то время как они не хотели слушать его возражений и строго порицали его за свободу его исследований, они бессознательно возбуждали в его беспокойном уме желание отвергнуть авторитет его духовных наставников. Он воспитывался в Малой Азии посреди скандалов, вызванных полемикой по поводу учения Ария.[11] Горячие споры восточных епископов, беспрестанные изменения в их символе веры и мирские мотивы, по-видимому руководившие их действиями, мало-помалу укрепили в уме Юлиана убеждение, что они и не понимали той религии, из-за которой так горячо спорили, и даже не верили в нее. Вместо того чтобы выслушивать доказательства христианских догматов с тем благосклонным вниманием, которое придает вес самым почтенным свидетельствам, он принимал с недовернем и оспаривал с упорством и придирчивостью учение, к которому он уже питал непреодолимое отвращение. Всякий раз, как молодым принцам задавали сочинение публичной речи касательно происходивших в ту пору богословских споров, Юлиан всегда брал на себя защиту язычества под тем благовидным предлогом, что защита самой слабой стороны дает его знаниям и его искусству возможность упражняться и выказывать себя с самой выгодной стороны.

Лишь только Галл был облечен в порфиру, Юлиан получил возможность дышать воздухом свободы, литературы и язычества.[12] Софисты, которые привлекали к их царственному ученику его литературные наклонности и его щедрость, установили тесную связь между литературой Греции и ее религией, и Гомеровы поэмы, вместо того чтобы возбуждать удивление в качестве оригинального произведения человеческого гения, серьезно приписывались небесному вдохновению Аполлона и муз. Олимпийские боги — в том виде, как они описаны бессмертным певцом, — сами собой запечатлеваются в умах, всего менее склонных к суеверной мнительности. Наше близкое знакомство с их именами и характерами, с их формами и атрибутами как будто придает этим химерическим созданиям действительное и телесное существование, а восхищение, в которое они нас приводят, заставляет наше воображение на минуту верить тем басням, с которыми никак не могут примириться ни наш разум, ни наш опыт. Во времена Юлиана все содействовало тому, чтобы продлить и упрочить эту иллюзию, — и великолепные храмы Греции и Азии, и произведения тех художников, которые выразили божественные мысли поэта в живописи или ваянии и пышности празднеств и жертвоприношений, и успешные хитрости прорицателей, и народные предания об оракулах и чудесах, и старинная двухтысячелетняя привычка. Слабость политеизма в некоторой мере объяснялась умеренностью его притязаний, и благочестие язычников не было несовместимо с самым необузданным скептицизмом.[13] Мифология греков не представляла неразделенной и правильной системы, способной подчинить себе все умственные способности верующего, а состояла из тысячи отдельных и гибких частиц, так что поклонник богов мог но своему произволу определять степень и меру своих религиозных верований. Вера, которую избрал Юлиан для своего собственного употребления, была самых широких размеров, и, по какому-то странному противоречию, он отвергал спасительное иго Евангелия, тогда как добровольно приносил в жертву свой разум на алтарях Юпитера и Аполлона. Одна из речей Юлиана написана в честь матери богов Кибелы, требовавшей от своих изнеженных жрецов той кровавой жертвы, которая была так опрометчиво принесена безрассудным фригийским юношей. Благочестивый император снисходит до того, что без краски на лице и без улыбки на устах описывает путешествие богини от берегов Пергама до устьев Тибра, и удивительное чудо, убедившее римский сенат и народ, что кусок глины, перевезенный через моря их посланцами, одарен жизнью, умом и божественной силой.[14] В удостоверение этого чуда он ссылается на публичные памятники столицы и с некоторой язвительностью порицает дурной и испорченный вкус тех, кто дерзко осмеивал священные предания своих предков.[15]

Но благочестивый философ, искренне принявший и горячо поощрявший народные суеверия, предоставил самому себе привилегию свободного толкования и молча удалился от подножия алтарей в самое святилище храма. Сумасбродная греческая мифология провозглашала ясным и громким голосом, что благочестивый исследователь ее мистерий, вместо того чтобы находить в их буквальном смысле или повод к скандалу, или полное удовлетворение, должен старательно доискиваться сокровенной мудрости, которую древние из предосторожности прикрыли маской безрассудства и вымысла.[16] Философы Платоновой школы, [17] Плотин, Порфирий и божественный Ямвлих, считались самыми искусными знатоками этой аллегорической науки, старавшейся смягчить и согласовать между собой безобразные черты язычества. Сам Юлиан, изучавший эту таинственную науку под руководством почтенного преемника Ямвлиха, Эдесия, стремился к приобретению сокровища, которое — если верить его формальным уверениям — он ценил гораздо дороже, чем владычество над всем миром.[18] В действительности это было такое сокровище, цена которого зависели лишь от личной точки зрения, и каждый художник, льстивший себе мыслью, что ему удалось извлечь драгоценный металл из окружавшей его массы мусора, требовал для себя равного со всеми права отчеканить на нем такое имя и такую фигуру, какие более всего приятны для его личной фантазии. Басня об Аттисе и Кибеле уже была объяснена Порфирием, но его труд лишь воодушевил благочестивое усердие Юлиана, который придумал и опубликовал свое собственное аллегорическое объяснение этого древнего и мистического рассказа. Эта свобода толкований могла удовлетворять тщеславие последователей Платона, но она вместе с тем выставляла наружу бессодержательность их искусства. Нам пришлось бы входить в очень скучные подробности, если бы мы захотели дать читателю нашего времени ясное понятие о странных намеках, натянутых словопроизводствах, напыщенной болтовне и непроницаемой неясности этих мудрецов, воображавших, что они раскрывают систему вселенной. Так как традиции языческой мифологии были изложены в разнообразных видах, то их священные истолкователи могли по своему произволу выбирать самые удобные для них рассказы, а так как они переводили на общепонятный язык произвольно взятый шрифт, то они могли извлекать из всякой басни всякий смысл, какой только мог подходить к их излюбленной религиозной или философской системе.

В сладострастных позах обнаженной Венеры они старались отыскать какое-нибудь нравственное правило или какую-нибудь физическую истину, а в оскоплении Аттиса они усматривали или прохождение солнца между тропиками, или освобождение человеческой души от порока и заблуждения.[19] Богословская система Юлиана, как кажется, заключала в себе возвышенные и важные принципы натуральной религии. Но так как вера, не основанная на откровении, лишена всякой твердой опоры, то последователь Платона неосторожно вовлекся в привычки, свойственные вульгарному суеверию, так что народные и философские понятия о Божестве смешались между собой и в практической жизни Юлиана, и в его сочинениях, и даже в его уме.[20] Благочестивый император признавал и боготворил Вечную Причину вселенной, приписывая ей все совершенства бесконечной натуры, невидимые для глаз и недоступные для разума слабых смертных. Верховный Бог создал или — согласно со способом выражения последователей Платона — породил постепенную последовательность зависимых духов, богов, демонов, героев и людей, и каждое из существ, получивших жизнь непосредственно от Первопричины, получило вместе с тем и врожденный дар бессмертия. Для того чтобы столь ценное благо не доставалось тем, кто его недостоин, Создатель возложил на искусство и могущество низших богов обязанность организовать человеческое тело и привести в прекрасный стройный порядок царства животное, растительное и ископаемое. Руководству этих божественных министров он поручил временное управление нашим ничтожным миром, но их несовершенное управление не обходится без раздоров и заблуждений. Они разделяли между собой землю и ее обитателей, так что в законах и нравах их поклонников можно ясно различать характеры Марса или Минервы, Меркурия или Венеры. Пока наша бессмертная душа заключена в свою смертную оболочку, и наш интерес, и наш долг требуют, чтобы мы искали милостивого расположения и избегали гнева небесных сил, которые находят в благочестии человеческого рода удовлетворение своей гордости и, может быть, питают самую грубую часть своего существа дымом жертвоприношений.[21] Низшие боги иногда снисходят до того, что одушевляют статуи и поселяются на жительство в храмах, воздвигнутых в их честь. Они по временам посещают землю, но небеса — их настоящий трон и символ их величия. Неизменный порядок, которому подчинены солнце, луна и звезды, был неосмотрительно принят Юлианом за доказательство их вечности, а эта вечность была принята им за достаточное доказательство того, что они были творением не какого-либо низшего божества, а Всемогущего Царя. По системе последователей Платона, видимый мир служит первообразом для мира невидимого. Оживленные божественным духом небесные тела можно считать за самые достойные предметы религиозного поклонения. Солнце, животворное влияние которого проникает и поддерживает вселенную, имеет основательное право на обожание со стороны всего человеческого рода, как блестящий представитель Логоса, этого одушевленного, разумного и благотворного изображения духовного Отца.[22]

Во все века недостаток неподдельного вдохновения возмещался могущественными иллюзиями энтузиастов и ловкими плутнями обманщиков. Если бы во времена Юлиана одни языческие жрецы прибегали к этим уловкам для поддержания своего ослабевавшего авторитета, то их, может быть, можно бы было в некоторой мере извинить ради интересов и привычек жреческого сословия. Но нас и удивляет, и оскорбляет тот факт, что сами философы употребляли во зло суеверное легковерие человеческого рода[23] и что они старались поддерживать греческие мистерии при помощи магии или теургии позднейших платоников. Они нагло хвастались тем, что могут влиять на установленный в природе порядок, проникать в тайны будущего, требовать услуг от низших демонов, наслаждаться лицезрением высших богов и беседой с ними и, освободив душу от ее материальных оков, соединять эту бессмертную частичку с Бесконечным и Божественным Духом.

Благочестивая и отважная любознательность Юлиана обещала философам легкую победу, которая могла иметь чрезвычайно важные последствия благодаря высокому положению их юного приверженца.[24] Юлиан усвоил начальные правила платоновской философии от Эдесия, который перенес в Пергам свою блуждающую и гонимую школу. Но так как по своим преклонным летам этот почтенный мудрец не годился для такого пылкого, деятельного и сметливого ученика, то, по собственному желанию Юлиана, его престарелый наставник был заменен двумя из самых искусных своих учеников, Хрисанефием и Евсевием. Эти философы, как кажется, распределили между собой роли и подготовились к ним; возбудив в искателе истины нетерпеливые надежды путем темных намеков и притворных споров, они передали его на руки своего сообщника Максима, который был самым смелым и самым искусным мастером в теургии. Его руками Юлиан и был втайне посвящен в Эфесе, когда ему был двадцатый год от роду. Его пребывание в Афинах скрепило этот неестественный союз философии с суеверием. Он получил право торжественного посвящения в Элевсинские таинства, еще сохранившие некоторые признаки своей первобытной святости, и таково было усердие Юлиана, что он впоследствии пригласил Элевсинского первосвященника прибыть к галльскому двору для того только, чтобы довершить великое дело его посвящения посредством мистических обрядов и жертвоприношений. Так как эти обряды совершались в глубине пещер и среди ночной тишины и так как сдержанность новообращенных никогда не выдавала тайны этих мистерий, то я не могу браться за описание тех страшных звуков и окруженных пламенем привидений, которые действовали на чувства и на воображение легковерного новообращенного[25] до тех пор, пока не являлись перед ним утешительные и поучительные видения, окруженные блеском небесного сияния.[26] В пещерах Эфеса и Элевсины душа Юлиана прониклась искренним, глубоким и неизменным энтузиазмом, что, однако, не мешало ему иногда прибегать к тем благочестивым подлогам и к тому лицемерию, в которых можно уличить или по меньшей мере в которых можно заподозрить таких фанатиков, которые кажутся самыми добросовестными. С этого момента он посвятил свою жизнь служению богам, и в то время как военные, правительственные и научные занятия, по-видимому, совершенно поглощали все его внимание, он постоянно уделял несколько часов ночи на исполнение своих религиозных обязанностей. К скромным привычкам, украшавшим суровый нрав этого солдата-философа, присоединялись некоторые строгие и мелочные правила воздержания из религиозных мотивов: в честь Пана или Меркурия, Гекаты или Исиды Юлиан отказывался в известные дни от употребления некоторых видов пищи, которые могли бы быть неприятны для его богов-покровителей. Этими добровольными постами он приготовлял свои чувства и свой ум к частным и фамильярным посещениям, которыми его удостаивали небесные силы. Несмотря на скромное молчание самого Юлиана, мы знаем от его верного друга оратора Либания, что он жил в постоянных сношениях с богами и богинями, что они сходили на землю для того, чтобы наслаждаться беседой со своим любимым героем, что они деликатно прерывали его сон, прикасаясь к его руке или к его волосам, что они предупреждали его о всякой приближающейся опасности и своей непогрешимой мудростью направляли все действия его жизни и что он так близко познакомился со своими небесными посетителями, что без труда различал голос Юпитера от голоса Минервы и формы Аполлона от наружности Геркулеса.[27] Эти сны или видения, являющиеся обычным последствием поста в фанатизма, могли бы низвести императора на один уровень с любым из египетских монахов. Но бесполезная жизнь Антония или Пахомия была всецело посвящена этим пустым занятиям. А Юлиан был способен оторваться от иллюзий суеверия для того, чтобы готовиться к бою, и, победив в открытом поле врагов Рима, спокойно удалялся в свою палатку для того, чтобы диктовать мудрые и благотворные законы для империи или для того, чтобы удовлетворять влечения своего ума занятиями литературой и философией.

Важная тайна Юлианова вероотступничества была вверена посвященным, с которыми его связывали священные узы дружбы и религии.[28] Эта приятная весть была с осторожностью распущена между приверженцами старого культа, и будущее повышение Юлиана сделалось предметом надежд, молитв и предсказаний язычников во всех провинциях империи. От усердия и добродетелей этого царственного новообращенного они с уверенностью ожидали избавления от всех зол и возвращения им всех благ, а Юлиан, вместо того чтобы порицать горячность их благочестивых ожиданий, чистосердечию сознавался, что желал бы достигнуть такого положения, в котором мог бы быть полезным своему отечеству и своей религии. Но к этой религии относился враждебно преемник Константина, капризные страсти которого то спасали жизнь Юлиана, то грозили ему гибелью. Искусства магии и прорицания были запрещены при деспотическом правительстве, которое унижалось до того, что боялось их, и, хотя язычникам неохотно дозволяли совершать их суеверные обряды, Юлиану, вследствие его высокого положения, не было бы дозволено пользоваться всеобщей веротерпимостью. Вероотступник скоро сделался вероятным наследником престола, и только его смерть могла бы успокоить основательные опасения христиан.[29] Но молодой принц, мечтавший не столько о славе мученика, сколько о славе героя, скрывал свою религию ради своей личной безопасности, а податливый характер политеизма дозволял ему присутствовать при публичном богослужении секты, которую в глубине своей души он презирал. Либаний считал такое лицемерие со стороны своего друга достойным не порицания, а похвалы. "Подобно тому, — говорит этот оратор, — как статуи богов, которые когда-то были запачканы в грязи, снова ставятся в великолепном храме, и в уме Юлиана утвердилась полная красоты истина, после того как она очистилась от заблуждений и безрассудств его воспитания. Его убеждения изменились, но так как было бы опасно их высказывать, то он ничего не переменил в своем образе действий. В противоположность Эзопову ослу, спрятавшемуся под львиной шкурой, наш лев был вынужден спрятаться под ослиной шкурой, и, хотя он принял те мнения, какие предписывал рассудок, он счел нужным подчиниться требованиям благоразумия и необходимости.[30] Притворство Юлиана продолжалось более десяти лет — со времени его тайного посвящения в Эфесе и до начала междоусобной войны, когда он публично признал себя непримиримым врагом и Христа, и Констанция. Это стесненное положение, может быть, содействовало усилению его благочестия, и, после того как он исполнял свою обязанность присутствовать в торжественные праздники на христианских собраниях, он с нетерпением влюбленного спешил домой, чтобы добровольно жечь в своей домашней капелле ладан перед Юпитером и Меркурием. Но так как всякое притворство тяжело для добросовестного человека, то исполнение христианских обрядов усиливало отвращение Юлиана к религии, отнимавшей свободу у его ума и заставлявшей его держаться образа действий, несогласного с самыми благородными свойствами человеческой натуры — искренностью и мужеством.

Ничто не мешало Юлиану предаваться своим влечениям и отдавать предпочтение богам Гомера и Сципионов перед новой религией, которую его дядя ввел в Римской империи и в которую он сам был посвящен таинством крещения. Но, в качестве философа, он сознавал свою обязанность оправдать свое отпадение от христианства, для которого служили опорой огромное число новообращенных, ряд пророчеств, блеск чудес и множество свидетельств. В тщательно обработанном сочинении, [31] которое он писал среди приготовлений к войне с Персией, он изложил сущность тех аргументов, которые он долго взвешивал в своем уме. Некоторые отрывки из этого сочинения, дошедшие до нас благодаря тому, что были спрятаны его противником, запальчивым Кириллом Александрийским, [32] представляют странную смесь остроумия и учености, лжемудрствования и фанатизма. Изящество слога и высокое положение автора рекомендовали его вниманию публики, [33] и в списке нечестивых врагов христианства знаменитое имя Порфирия стерлось перед превосходствами личных достоинств и репутации Юлиана. Умы верующих были или увлечены, или скандализованы, или встревожены; а язычники, иногда пускавшиеся в эту неравную борьбу, стали заимствовать из популярного произведения своего царственного миссионера неистощимый запас обманчивых возражений. Но, усидчиво предаваясь этим богословским занятиям, римский император впитал в себя низкие предубеждения и страсти, свойственные тем, кто занимается богословской полемикой; он проникся непоколебимым убеждением, что на нем лежит обязанность поддерживать и распространять свои религиозные мнения, и в то время, как он втайне оставался доволен силой и ловкостью, с которыми он владел орудиями полемики, он начинал не доверять искренности своих противников и презирать их слабоумие, если они упорно сопротивлялись силе его доводов и его красноречия.

Христиане, взиравшие на отступничество Юлиана с ужасом и негодованием, боялись не столько его аргументов, сколько его могущества. Язычники, видя его пылкое усердие, ожидали, быть может, с нетерпением, что против тех, кто отвергает богов, зажгутся костры гонения и что изобретательная ненависть Юлиана придумает какие-нибудь усовершенствованные способы казней и пыток, с которыми была незнакома грубая и неопытная ярость его предшественников. Но ни надежды, ни опасения религиозных партий, по-видимому, не сбылись благодаря благоразумию и человеколюбию монарха, [34] заботившегося о своей собственной репутации и об общественном спокойствии и о правах человеческого рода. И история, и собственные размышления научили Юлиана, что, если спасительное насилие и может иногда излечивать телесные недуги, ошибочных мнений не могут вырвать из ума ни железо, ни огонь. Сопротивляющуюся жертву можно силой притащить к подножию алтаря, но ее сердце будет протестовать против невольно совершенного ею святотатства. От угнетения религиозное упорство лишь укрепляется и доводится до ожесточения, а, лишь только гонение прекращается, тот, кто не устоял против него, восстанавливается в своих прежних правах в качестве раскаявшегося грешника, а того, кто был непоколебим, чтят как святого и мученика. Юлиан сознавал, что, если он будет держаться безуспешной жестокой политики Диоклетиана и его соправителей, он запятнает свою память именем тирана и лишь увеличит славу кафолической церкви, приобретавшей новые силы и новых последователей благодаря строгости языческих судей. Руководствуясь этими соображениями и опасаясь нарушить спокойствие еще неупрочившегося царствования, Юлиан удивил мир изданием эдикта, который не был недостоин ни государственного человека, ни философа. Он распространил на всех жителей Римской империи благодеяния равной для всех веротерпимости, и единственное стеснение, наложенное им на христиан, заключалось в том, что он лишил их права мучить тех из своих собратьев, которых они клеймили гнусными названиями идолопоклонников и еретиков. Язычники получили милостивое дозволение, или, скорей, положительное приказание открыть все свои храмы[35] и разом избавились от притеснительных законов и самоправных угнетений, которым они подвергались в царствование Константина и его сыновей. Вместе с тем были возвращены из ссылки и снова вступили в заведование своими церквами те епископы и лица духовного звания, которые были сосланы арианским монархом; такой же милостью воспользовались донатисты, новациане, македонийцы, евномиане и те, которые имели счастье придерживаться догматов Никейского собора. Юлиан, хорошо понимавший, в чем заключалась сущность их богословских споров и находивший ее достойной смеха, пригласил к себе во дворец вожаков враждующих сект для того, чтобы насладиться приятным зрелищем их яростных пререканий. Их шумные споры иногда заставляли императора обращаться к ним со словами: «Выслушайте же, что я хочу сказать! Ведь меня слушали и франки и алеманны»; но он скоро убеждался, что имел дело с врагами более упорными и более непримиримыми, и, хотя он употреблял все ресурсы своего красноречия, чтобы внушить им желание жить в согласии или по меньшей мере в мире, он, распуская их, ясно видел, что ему нет никакого основания опасаться единодушия христиан. Беспристрастный Аммиан приписывал это притворное милосердие желанию разжигать внутренние раздоры церкви, а коварное намерение подкопаться под самые основы христианства было неразрывно связано с горячим желанием Юлиана восстановить древнюю религию империи.[36]

Немедленно вслед за своим вступлением на престол он, по обычаю своих предшественников, принял на себя звание верховного первосвященника не только как самый почетный из всех императорских титулов, но как священную и важную должность, обязанности которой он намеревался исполнить с благочестивым усердием. Так как дела управления не дозволяли императору ежедневно присутствовать вместе со своими подданный при исполнении обрядов богослужения, то он посвятил домашнюю капеллу своему богу-покровителю Солнцу; его сады наполнились статуями богов и их алтарями, и каждый апартамент его дворца стал походить на великолепный храм. Каждое утро он приветствовал жертвоприношением появление источника света; кровь другой жертвы он проливал в ту минуту, когда солнце скрывалось за горизонтом; сверх того неутомимое благочестие Юлиана воздавало в назначенные часы приличные почести луне, звездам и гениям ночи. В торжественные праздники он регулярно посещал храм того бога или той богини, чествованию которой был посвящен тот день, и старался возбудить своим примером религиозное усердие в должностных лицах и в народе. Вместо того, чтобы сохранять величественную обстановку монарха, отличающегося блеском своей пурпуровой мантии и окруженного золотыми щитами своих гвардейцев, Юлиан с почтительным рвением просил, чтобы ему поручили одну из самых низших должностей при отправлении богослужения.

Среди священной, но бесчинной толпы жрецов, низших служителей и посвященных на служение в храме танцовщиц император занимался тем, что приносил дрова, разводил огонь, вонзал в жертву нож, всовывал свои окровавленные руки во внутренности издыхающего животного, вынимал из него сердце или печень и, с искусством самого опытного гаруспика, читал на них воображаемые предзнаменования будущих событий. Самые благоразумные между язычниками порицали это чрезмерное суеверие, доходившее до пренебрежения к требованиям благоразумия и приличия. В царствование монарха, державшегося самых строгих правил бережливости, на расходы для богослужения тратилась весьма значительная часть государственных доходов; самые редкие и самые красивые птицы привозились из отдаленных стран для того, чтобы проливать свою кровь на алтарях богов; нередко случалось, что Юлиан приносил в жертву в один и тот же день по сто быков, и в народе вошла в обыкновение поговорка, что если Юлиан возвратится с войны против персов победителем, порода рогатого скота неизбежно должна будет прекратиться. Однако зги расходы могли казаться незначительными в сравнении с великолепными подарками, которые раздавались или рукою императора, или по его приказанию всем знаменитым местам благочестия в Римской империи, и в сравнении с теми суммами, которые назначались на восстановление и украшение древних храмов, пострадавших или от разрушительного влияния времени, или от хищничества христиан. Поощряемые примером, увещеваниями и щедростью своего благочестивого государя, и целые города, и отдельные семьи снова принялись за исполнение впавших в пренебрежение обрядов. «Все части света, — восклицает с благочестивым восторгом Либаний, — свидетельствовали о торжестве религии и представляли приятную картину пылающих алтарей, окровавленных жертв, дымящегося фимиама и великолепных шествий жрецов и пророков, избавившихся от всякого страха и всяких опасностей. С вершин самых высоких гор можно было слышать голоса молящихся и звуки музыки, а те самые быки, которые приносились в жертву богам, служили вечером пищей для весело пирующих поклонников этих богов».[37]

Но Юлианова гения и могущества было недостаточно для восстановления религии, у которой не было ни богословских принципов, ни нравственных правил, ни церковной дисциплины, которая быстро приходила в упадок и которая была недоступна ни для каких прочных или серьезных преобразований. Юрисдикция верховного первосвященника, в особенности после того, как это звание было соединено с императорским достоинством, обнимала всю Римскую империю. Юлиан назначил своими заместителями в различных провинциях тех жрецов и философов, которых он считал всех более способными содействовать исполнению его великих замыслов, а его пастырские послания[38] — если можно их так называть — представляют весьма интересный очерк его желаний и намерений. Он требовал, чтобы в каждом городе жреческое сословие составлялось, без всяких преимуществ в пользу знатности рождения и богатства, из тех лиц, которые более всех отличаются любовью к богам и к людям. «Если они провинятся, — продолжает он, — в каком-нибудь скандальном поступке, верховный первосвященник или накажет их, или сменит, но пока они состоят в своем звании, они имеют право на уважение должностных лиц и народа. Их смирение должно выражаться в простоте их домашней одежды, а их достоинство в пышности их священных облачений. когда наступает их очередь служить перед алтарем, они не должны, в течение определенного числа дней, удаляться из пределов храма и не должны проводить ни одного дня без молитв и жертвоприношений за благоденствие всего государства и отдельных лиц. Исполнение их священных обязанностей требует безукоризненной чистоты и душевной и телесной, и даже тогда, когда они оставляют храм для обыденных житейских занятий, они должны превосходить остальных своих сограждан и благопристойностью, и добродетелями. Служитель богов не должен никогда показываться ни в театрах, ни в литейных домах. Его разговор должен отличаться скромностью, его образ жизни воздержанностью, а его друзья хорошей репутацией; он может иногда посещать форум или дворец, но не иначе как в качестве защитника тех, кто тщетно искал или правосудия, или милосердия. Его литературные занятия должны соответствовать святости его профессии. Безнравственные рассказы, комедии и сатиры не должны находить места в его библиотеке, которая должна состоять только из исторических сочинений, имеющих основой истину, и из философских, находящихся в связи с религией».

Нечестивые мнения эпикурейцев и скептиков должны внушать ему отвращение и презрение;[39] но он должен тщательно изучать системы Пифагора, Платона и стоиков, которые единогласно поучают, что есть боги, что мир управляется их промыслом, что их благость есть источник всякого мирского благополучия и что они приготовили для человеческой души будущую жизнь или в награду, или в наказание.[40] Царственный первосвященник, в самых убедительных выражениях, внушает обязанности быть благосклонным и гостеприимным, убеждает низшее духовенство всем рекомендовать исполнение этой обязанности, обещает выдавать из государственной казны вспомоществования тем из них, которые впадут в бедность, и объявляет о своем намерении утроить во всех городах госпитали, в которых будут принимать бедных без всяких различий происхождения или религии. Юлиан с завистью смотрел. на мудрые и человеколюбивые церковные постановления и откровенно высказывал свое намерение лишить христиан похвал и выгод, приобретенных ими благодаря тому, что они одни посвящали себя на дела милосердия и благотворительности.[41] Из той же самой склонности к подражанию император мог бы позаимствовать от церкви многие учреждения, польза и важность которых были доказаны успехами его противников. Но если бы он осуществил эта фантастические планы реформ, получилась бы неудовлетворительная копия, которая сделала бы много чести христианству, но принесла мало пользы язычеству.[42] Идолопоклонники, спокойно державшиеся обычаев своих предков, были скорей удивлены, чем порадованы введением чуждых для них нравов, и Юлиан в свое короткое царствование часто имел повод жаловаться на недостаток рвения со стороны тех, кто принадлежал к его партии.[43]

Фанатизм Юлиана заставлял его смотреть на друзей Юпитера, как на своих личных друзей и братьев, и хотя он из пристрастия не отдавал должной справедливости постоянству христиан, он хвалил и награждал благородную твердость тех язычников, которые предпочли благосклонность богов благосклонности императора.[44] Если же они любили не только религию, но и литературу греков, они приобретали новые права на дружбу Юлиана, который относил муз к числу своих богов-покровителей. В религии, которую он исповедовал, благочестие и ученость были пойти синонимами, [45] и множество поэтов, риторов и философов спешили к императорскому двору, чтобы занять вакантные места тех епископов, которые злоупотребляли легковерием Констанция. Преемник этого императора считал религиозные узы более священными, нежели узы кровного родства, и выбирал своих любимцев между мудрецами, обладавшими самой большой опытностью в магии и ворожбе, так что всякий обманщик, приписывавший себе умение угадывать тайны будущего, мог быть уверен, что на него тотчас польются и почести и богатства.[46] Между философами Максим был тот, кто занимал первое место в сердце своего царственного ученика, который, в тревожное время междоусобной войны, сообщал ему с полным доверием и о своих действиях, и о своих чувствах, и о своих религиозных замыслах.[47] Лишь только Юлиан вступил в обладание константинопольским дворцом, он стал настоятельно звать к себе Максима, жившего в то время в Сардах, в Лидии, и Хрисанфия, помогавшего Максиму в его искусстве и занятиях. Осторожный и суеверный Хрисанфий отказался от поездки, которая, по всем правилам ворожбы, грозила самыми страшными и пагубными последствиями; но его товарищ, отличавшийся фанатизмом более крепкого закала, не переставал допрашивать богов до тех пор, пока они не дали ему мнимого согласия на исполнение его желаний и желаний императора. Путешествие Максима через города Малой Азии было триумфом философского тщеславия, и должностные лица старались превзойти один другого торжественностью приема, который они приготовляли другу своего государя. Юлиан произносил перед сенатом речь в то время, как его уведомили о прибытии Максима. Император тотчас прервал свою речь, пошел к нему навстречу, нежно обнял его и, введя его за руку в собрание, публично заявил о пользе, которую он извлек из поучений этого философа. Максим, [48] скоро приобретший доверие Юлиана и влияние на дела управления, мало-помалу вовлекся в соблазны, окружающие двор. Он стал одеваться роскошнее прежнего, стал держать себя гордо, а в следующее царствование подвергся унизительному расследованию, какими способами последователь Платона, так недолго пользовавшийся милостями своего государя, мог нажить такое громадное состояние. Из других философов и софистов, которые были привлечены в императорскую резиденцию приглашениями Юлиана или успехами Максима, лишь немногие сохранили свою нравственную чистоту и свою хорошую репутацию.[49] Щедрые подарки деньгами, землями и домами не могли насытить их хищнической алчности, и народ основательно приходил в негодование, вспоминая их прежнюю крайнюю бедность и их протесты о бескорыстии их убеждений. Прозорливость Юлиана не всегда вдавалась в обман; но ему не хотелось обнаруживать своего презрения к характеру людей, внушавших ему уважение своими дарованиями; он желал избежать двойного упрека в неосмотрительности и в непоследовательности и опасался унизить в глазах неверующих честь языческой литературы и религии.[50]

Милости Юлиана распределялись почти равномерно между язычниками, твердо державшимися богослужения своих предков, и христианами, принявшими из предусмотрительности религию своего государя. Приобретение новых приверженцев[51] удовлетворяло главные страсти его души — суеверие и тщеславие, и он с энтузиазмом миссионера открыто заявлял, что, если бы он сделал каждого из своих подданных более богатым, чем Мидас, и каждый город более обширным, чем Вавилон, он не считал бы себя благодетелем человеческого рода, если бы в то же время не положил конец нечестивому восстанию своих подданных против бессмертных богов.[52] Монарх, изучивший человеческую натуру и имевший в своем распоряжении сокровища Римской империи, мог влиять своими аргументами, обещаниями и наградами на все разряды христиан, [53] а заслуга своевременного обращения в язычество восполняла в его глазах недостатки кандидата и даже заглаживала его преступления. Так как армия есть самое могущественное орудие абсолютной власти, то Юлиан с особенным усердием старался извратить религию своих войск, без добровольного содействия которых все принимаемые им меры оказались бы опасными и безуспешными; но благодаря натуральным наклонностям солдат эта победа оказалась столько же легкой, сколько она была важна. Галльские легионы связали себя с религией и с судьбой своего победоносного вождя, и еще прежде смерти Констанция он с удовольствием сообщал своим друзьям, что они присутствовали с пылким благочестием и с ненасытным аппетитом на неоднократно совершавшихся в его лагере жертвоприношениях целых гекатомб жирных быков.[54] Для восточных армий, привыкших сражаться под знаменем креста и Констанция, требовался более искусный и более дорогостоящий способ убеждения. В дни торжественных и публичных празднеств император принимал от своих войск выражения преданности и раздавал награды за их заслуги. Его трон был окружен военными знаменами Рима и республики; священное имя Христа было стерто с Лабарума, а символы войны, императорского величия и языческого суеверия были так искусно перемешаны между собой, что христианские подданные императора навлекали на себя упрек в идолопоклонстве, кода почтительно преклонялись перед особой или изображением своего государя. Солдаты проходили одни вслед за другими перед Юлианом, и каждый из них, прежде чем получить из рук императора подарок, соответствующий их рангу и их заслугам, должен был бросить несколько крупинок фимиама в горевшее перед алтарем пламя. Некоторые из христиан не подчинялись этому требованию, некоторые другие потом раскаивались в своей уступчивости, но большей частью они увлекались приманкой золота и страхом, который внушало им присутствие императора, и вступали в преступную сделку с своей совестью; а в будущем за их привязанность к культу богов ручались все соображения, основанное на чувстве долга и на личном интересе. Частым повторением этих хитростей и тратой таких денежных сумм, на которые можно было бы купить службу половины живших в Скифии народов, Юлиан мало-помалу приобрел для своих войск воображаемое покровительство богов, а для самого себя прочную и не воображаемую, а действительную преданность римских легионов.[55] Впрочем, более чем вероятно, что восстановление и поощрение язычества обнаружили существование множества мнимых христиан, которые из юрских выгод присоединились к религии предшествовавшего царствования, а впоследствии возвратились, с такой же гибкостью совести, к религии, которую исповедовали преемники Юлиана.

В то время как набожный монарх непрестанно хлопотал о восстановлении и распространении религии своих предков, в его уме возникла необычайная мысль снова выстроить Иерусалимский храм. В публичном послании[56] к иудейской нации общин, рассеянной по различным провинциям, он выражает сожаление о ее несчастьях, осуждает ее притеснителей, хвалит ее постоянство, объявляет себя ее благосклонным покровителем и высказывает благочестивую надежду, что по возвращении с персидской войны ему будет дозволено с признательностью преклониться перед Всемогущим в святом городе Иерусалиме. Слепое суеверие и низкое раболепие этих несчастных изгнанников должны бы были возбуждать в императоре-философе презрение, но они заслужили милостивое расположение Юлиана своей непримиримой ненавистью к последователям Христа. Бесплодная синагога питала ненависть и зависть к плодовитости мятежной церкви; материальные силы иудеев не стояли на одном уровне с их зложелательством, но самые серьезные из их раввинов одобряли тайное убийство вероотступников, [57] а их мятежные крики нередко пробуждали языческие правительственные власти из их усыпления. В царствование Константина иудеи сделались подданными своих взбунтовавшихся детей, а вскоре за тем им пришлось испытать горечь домашней тирании. Гражданские привилегии, дарованные им или подтвержденные Севером, были мало-помалу уничтожены христианскими монархами, а опрометчивый мятеж, возбужденный палестинскими иудеями, [58] по-видимому, оправдывал доходные способы угнетения, которые были придуманы епископами и евнухами Констанциева двора. Иудейский патриарх, которому еще дозволялось пользоваться непрочной властью, имея свою резиденцию в Тивериаде, [59] а соседние города Палестины были наполнены остатками народа, нежно привязанного к обетованной земле. Но эдикт Адриана был подтвержден и даже усилен, я этот народ лишь издали мог смотреть на стены священного города, которые были профанированы в его глазах торжеством креста и благочестием христиан.[60]

Расположенный среди утесистой и бесплодной местности Иерусалим[61] вмещает внутри своих стен две горы — Сион и Акру, образуя овальную фигуру, внешнее очертание которой имеет в длину около трех английских миль.[62] Верхняя часть города и крепость Давида находились на южной стороне, на высокой покатости горы Сиона; на северной стороне здания нижнего города покрывали широкую вершину горы Акры, а часть холма, которая носила название Мориа и была выровнена усилиями человеческих рук, была увенчана великолепным храмом иудейской нации. После окончательного разрушения храма Титом и Адрианом священная почва была вспахана в знак того, что она навсегда лишается своего священного характера. Сион опустел, а там, где прежде был нижний город, были выстроены публичные и частные здания Элианской колонии, распространившиеся на соседнюю гору Голгофу. Эти священные места были осквернены языческими памятниками, и с намерением или случайно капелла в честь Венеры была воздвигнута на том самом месте, которое было освящено смертью и воскресением Христа.[63] Почти через триста лет после этих изумительных событий осквернительная капелла Венеры была разрушена по приказанию Константина, и при очистке этого места от мусора и камней взорам человеческого рода представился Гроб Господень. Первый христианский император воздвиг на этой мистической почве великолепную церковь, и его благочестивая щедрость распространилась на все места, освященные присутствием патриархов, пророков и Сына Божия.[64]

Страстное желание видеть подлинные памятники своего искупления привлекало в Иерусалим толпы богомольцев, стекавшихся от берегов Атлантического океана и из самых отдаленных стран востока, [65] а их набожность находила для себя поощрение в примере императрицы Елены, которая, как кажется, соединяла легковерие преклонных лет с пылким рвением новообращенной. Мудрецы и герои, которым случалось посещать места, прославленные мудростью или величием древних, сознавали, что местный гений вдохновлял их, [66] а христианин, преклонявший свои колена перед гробом Господним, приписывал свою пылкую веру и свою горячую набожность более непосредственному влиянию Святого Духа. Усердие, а может быть, и корыстолюбие иерусалимского духовенства поощряло эти выгодные для него посещения и старалось сделать их более многочисленными. Оно с точностью определило, на основании неоспоримых преданий, сцену каждого достопамятного события. Оно выставило напоказ орудия, с помощью которых подвергали Христа страданиям, — гвозди и копье, которыми были проколоты его руки, ноги и ребро; терновый венец, который был надет на его голову; столб, у которого он был подвергнут бичеванию, и в особенности крест, на котором он испустил дух и который был вырыт из земли в царствование тех монархов, которые поместили символ христианства на знаменах римских легионов.[67] Рассказы о чудесах, считавшиеся необходимыми для того, чтобы объяснять, каким образом он так удивительно сохранился и так своевременно отыскался, мало-помалу распространились повсюду, не встречая возражений. Охрана подлинного креста, который торжественно показывали народу в Светлое Воскресение, была вверена иерусалимскому епископу: он один мог удовлетворять любознательное благочестие пилигримов раздачей маленьких кусочков дерева, которые они отделывали золотом или драгоценными камнями и с торжеством увозили к себе домой. Но так как эта прибыльная отрасль торговли должна была скоро истощиться, то нашли удобным предположить, что его субстанция хотя и уменьшалась постоянно, но все-таки оставалась цельной и неизменной.[68] Можно бы было ожидать, что впечатление, производимое этими местами, и вера в беспрестанно возобновлявшееся чудо окажут благотворное влияние не только на верования народа, но и на его нравственность. Однако самые почтенные из церковных писателей были вынуждены сознаться, что не только улицы Иерусалима были наполнены непрерывной суматохой деловых занятий и веселья, [69] но что даже постоянные обитатели святого города освоились с пороками всякого рода — с прелюбодеяниями, воровством, идолопоклонством, отравлениями и убийствами.[70] Богатство и первенство Иерусалимской церкви возбуждали честолюбие как в арианских, так и в православных кандидатах, а добродетели Кирилла, который после смерти был почтен титулом святого, обнаружились скорее в исполнении им епископских обязанностей, чем в том, как он достиг этого звания.[71]

И тщеславие, и честолюбие Юлиана могли внушать ему желание восстановить древнюю славу Иерусалимского храма.[72] Так как христиане были твердо уверены, что приговор вечного разрушения был произнесен над всей системой Моисеева законодательства, то царственный софист мог бы обратить успех своего предприятия в благовидный аргумент против веры в пророков и истины откровения.[73] Ему не нравился духовный культ синагоги, но он одобрял учреждения Моисея, который не гнушался заимствованием многих египетских обрядов и церемоний.[74] Местное и национальное божество иудеев было предметом искреннего поклонения со стороны политеиста, заботившегося лишь об увеличении числа богов, [75] и Юлиан был так жаден до кровавых жертвоприношений, что в нем могло быть возбуждено желание соревнования благочестием Соломона, принесшего в жертву, в день освящения храма, двадцать две тысячи быков и сто двадцать тысяч баранов.[76] Эти соображения могли повлиять на его замыслы, но перспектива немедленной и важной выгоды не дозволяла нетерпеливому монарху ожидать отдаленного и неверного исхода войны с Персией. Он решился без всяких отлагательств воздвигнуть на господствующем над окружающею местностью холме Мориа великолепный храм, который затмил бы своим блеском выстроенную на соседней горе Голгофе церковь Воскресения, учредить духовное сословие, которое из личных интересов старалось бы разоблачить хитрости и сдерживать честолюбие своих христианских соперников, и поселить там многочисленную колонию иудеев, которые, благодаря своему суровому фанатизму, были бы всегда готовы поддерживать враждебные меры языческого правительства и даже предупреждать их. Между друзьями императора (если слова «император» и «друг» не несовместимы одно с другим) самим Юлианом было назначено первое место добродетельному и ученому Алипию.[77] Человеколюбие Алипия умерялось строгою справедливостью и мужественною твердостью, и в то время, как он применял свои дарования к гражданскому управлению Британией, он подражал в своих поэтических произведениях гармонии и нежности од Сафо. Этому министру, которому Юлиан сообщал и все свои самые легкомысленные фантазии, и все свои самые серьезные замыслы, было поручаю восстановить Иерусалимский храм в его первобытной красоте, а усердие Алипия нашло деятельную поддержку в палестинском губернаторе. На зов своего могущественного освободителя иудеи стали стекаться на священную гору своих предков из всех провинций империи, а их дерзкое ликование встревожило и раздражило живших в Иерусалиме христиан.

Желание вновь выстроить храм всегда было господствующею страстью детей Израиля. В эту счастливую минуту мужчины отложили в сторону свое корыстолюбие, а женщины свою деликатность; серебряные лопаты и заступы были доставлены тщеславием богачей, а мусор переносился в шелковых и пурпуровых мантиях. Все кошельки открылись для щедрых пожертвований, все руки хотели участвовать в этой благочестивой работе, и приказания великого монарха исполнялись энтузиазмом целого народа.[78]

Однако соединенные усилия могущества и энтузиазма оказались в этом случае безуспешными, и назначенное для иудейского храма место, занятое в настоящее время мусульманской мечетью, [79] по-прежнему представляло назидательное зрелище разорения и опустошения. Отсутствие и смерть императора и новые принципы христианского царствования, по-видимому, служат удовлетворительным объяснением того, почему были прерваны трудные работы, предпринятые лишь в последние шесть месяцев жизни Юлиана.[80] Но христиане питали естественную и благочестивую надежду, что в этой важной борьбе какое-нибудь замечательное чудо отомстит за честь религии. Современные и достойные уважения писатели рассказывают с различными вариациями, как землетрясение, вихрь и внезапно вспыхнувший огонь разрушили и разбросали по сторонам новый фундамент храма.[81] Это событие описано: миланским епископом Амвросием[82] в письме к императору Феодосию, которое должно было возбудить в иудеях сильнейшее негодование; красноречивым Златоустом, [83] который мог ссылаться на воспоминания старожилов своей антиохийской епархии, и Григорием Назианзином, [84] который обнародовал свой рассказ о чуде в конце того года, в котором оно случилось. Последний из этих писателей смело утверждал, что этого сверхъестественного происшествия не отрицали неверующие; а его слова, как бы ни казались они странны, подтверждаются неопровержимым свидетельством Аммиана Марцеллина.[85] Этот солдат-философ, ценивший добродетели своего повелителя, но не заражавшийся его предрассудками, рассказал в написанной им дельной и добросовестной истории своего времени, какие необычайные препятствия остановили постройку Иерусалимского храма. «В то время как Алипий, при содействии местного губернатора, руководил работами с энергией и усердием, страшные огненные шары стали лопаться вблизи от фундамента и своими часто повторяющимися взрывами иногда делали это место недоступным для рабочих, которых они опаляли и убивали; а так как эта непреодолимая сила не переставала упорно и решительно действовать описанным образом, как будто с целью держать рабочих в отдалении, то предприятие было отложено в сторону». Такой авторитет должен бы был удовлетворить тех, кто верует, и привести в изумление тех, кто не верует. Но философ все-таки потребует подлинного свидетельства беспристрастных и интеллигентных очевидцев. Во время этого важного кризиса всякое необычайное натуральное явление было бы принято за действительное чудо. Это славное освобождение было разукрашено и преувеличено благочестивыми хитростями иерусалимского духовенства и легковерием христиан, а по прошествии двадцати лет один римский историк, стоявший вне богословских распрей, мог украсить свое произведение этим необыкновенным и блестящим чудом.[86]

Реставрация иудейского храма имела тайную связь с разрушением христианской церкви. Юлиан все еще поддерживал свободу вероисповеданий, оставляя всех в неизвестности насчет того, истекает ли эта всеобщая веротерпимость из его справедливости или из его милосердия. Он делал вид, будто жалеет несчастных христиан, заблуждающихся насчет того, что всего важнее в человеческой жизни, но к его состраданию примешивалось презрение, а его презрение отзывалось ненавистью, и его мысли выражались в сарказмах, которые наносят глубокую и смертельную рану, когда они исходят из уст монарха. Так как ему было известно, что христиане гордятся тем, что носят имя своего Искупителя, то он одобрил и, может быть, предписал употребление менее почетного названия галилеян.[87] Он объявил, что безрассудство галилеян — этой секты фанатиков, презираемых людьми и ненавидимых богами, — привело империю на край гибели, а в одном публичном эдикте он намекает, что спасительное насилие может иногда излечивать бешеных пациентов.[88] И в своем уме, и в своем образе действий Юлиан допускал то невеликодушное различие, что, смотря по своим религиозным верованиям, одна часть его подданных достойна его милостей и дружбы, а другая имеет право только на те общие выгоды, в которых его справедливость не может отказывать покорным гражданам.[89] Согласное этим принципом — источником раздоров и угнетений — император передал первосвященнику своей собственной религии заведование значительной долей государственных доходов, которая была предоставлена христианской церкви благочестием Константина и его сыновей. Воздвигнутая с таким искусством и с таким трудом система клерикальных отличий и привилегий была срыта до основания; строгие законы положили конец надеждам на щедрость завещателей, и священнослужители христианской секты смешались с самым низким и самым презренным классом населения. Те из этих постановлений, которые, по-видимому, были необходимы для того, чтоб сдерживать честолюбие и корыстолюбие духовенства, были вскоре после того одобрены мудростью православного монарха. Особые отличия, которыми политика и суеверие щедро наделили церковнослужителей, должны были ограничиваться теми лицами духовного звания, которые исповедовали государственную религию. Но воля законодателя не была свободна от предубеждений и страстей, и коварная политика Юлиана имела целью лишить христиан всех тех мирских отличий и преимуществ, которые делали их почтенными в глазах народа.[90]

Справедливое и строгое порицание вызвал закон, запрещавший христианам преподавать грамматику и риторику.[91] Мотивы, на которые ссылался император в оправдание этой пристрастной и притеснительной меры, могли, в течение его жизни, налагать печать молчания на уста рабов и вызывать одобрение из уст льстецов. Юлиан употребляет во зло двоякое значение слова, которое может быть безразлично отнесено и к языку, и к религии греков: он с презрением замечает, что люди, восхваляющие достоинство слепой веры, неспособны искать или достигать выгод знания, и полагает, что, если они отказываются от поклонения богам Гомера и Демосфена, они должны довольствоваться изложением в галилейских церквах Евангелий Луки и Матфея.[92] Во всех городах Римской империи воспитание юношества было поручено преподавателям грамматики и риторики, избиравшимся правительственными властями, содержавшимся на счет государства и отличавшимся многими выгодными и почетными привилегиями. Эдикт Юлиана, как кажется, обнимал докторов и преподавателей всех свободных искусств; таким образом император, удержавший за самим собою право утверждать кандидатов, был уполномочен законами развращать или наказывать религиозную твердость самых ученых между христианами.[93] Лишь только увольнение самых непокорных[94] христианских преподавателей обеспечило за языческими софистами бесспорное господство, Юлиан обратился к молодому поколению с приглашением посещать публичные школы, будучи вполне уверен, что мягкий ум юношей проникнется там духом языческой литературы и религии. Если бы христианское юношество, повинуясь голосу своей собственной совести или советам родителей, отказалось от такой опасной системы воспитания, оно лишило бы себя выгод хорошего образования. Юлиан основательно надеялся, что по прошествии нескольких лет христианская церковь возвратится к своей первобытной простоте и что христианских богословов, стоящих по своей учености и по своему красноречию на одном уровне с лучшими учеными и ораторами своего времени, заменит поколение слепых и невежественных фанатиков, неспособных ни доказывать истину своих собственных принципов, ни разоблачать различные безрассудства политеизма.[95]

Юлиан, без сомнения, желал и намеревался отнять у христиан все выгоды богатства, знания и власти; но их несправедливое удаление от всех должностей, соединенных с общественным доверием и с денежными выгодами, было, как кажется, скорее результатом его общей политической системы, чем непосредственным последствием какого-либо положительного закона.[96] В пользу выдающихся личных достоинств, быть может, делались некоторые редкие исключения; но большая часть христианских должностных лиц была мало-помалу удалена из государственной службы, из армии и из службы в провинциях. Надежды молодого поколения были уничтожены явным пристрастием монарха, коварно напоминавшего ему, что христианам не дозволено употреблять в дело ни меч судьи, ни меч воина, и тщательно окружавшего лагеря и трибуналы внешними признаками идолопоклонства. Правительственная власть вверялась язычникам, обнаруживавшим пылкую преданность к религии их предков, а так как в своем выборе император часто руководствовался указаниями ворожбы, то фавориты, которые были, по его мнению, всех более приятны богам, не всегда пользовались общественным уважением.[97] Тяжелы были страдания христиан под управлением их врагов, но еще более тяжелы были их опасения. По своему характеру Юлиан не был склонен к жестокосердию, а забота о том, чтоб его деяния, совершавшиеся перед глазами всего мира, не повредили его репутации, удерживала этого монарха-философа от нарушения тех законов справедливости и веротерпимости, которые еще так недавно были им самим установлены. Но провинциальные представители его власти занимали менее видное положение. В пользовании своей неограниченной властью они сообразовывались не столько с предписаниями, сколько с желаниями своего государя и позволяли себе подвергать тайным и придирчивым притеснениям тех сектантов, которых им не дозволялось почтить отличиями мученичества. Император, старавшийся как можно дольше скрывать, что ему известны совершающиеся от его имени несправедливости, выражал в легких упреках и в щедрых наградах свой настоящий взгляд на поведение своих представителей.[98] Самым целесообразным орудием угнетения служил для них закон, обязывавший христиан вполне восстановлять разрушенные ими в предшествовавшее царствование языческие храмы. Усердие торжествующей церкви не всегда дожидалось разрешения местных властей, и уверенные в безнаказанности епископы нередко нападали во главе своих прихожан на крепости сатаны и разрушали их. Всем были известны размеры освященных участков земли, увеличивших наследственные владения монарха или духовенства, и возвратить их было нетрудно. Но на этих участках земли на развалинах языческого суеверия христиане часто воздвигали свои собственные религиозные здания, а так как прежде чем приступить к постройке языческого храма было необходимо снести христианскую церковь, то одна партия превозносила справедливость и благочестие императора, а другая оплакивала и проклинала это святотатственное насилие.[99] После того как почва была очищена, обязанность снова соорудить громадные здания, которые были срыты до основания, и возвратить драгоценные украшения, которые были употреблены для христианского богослужения, превращалась в длинный список убытков, подлежавших вознаграждению. Виновники зла не имели ни средств, ни желания уплачивать эти накопившиеся долги, и законодатель доказал бы свое беспристрастие и свое благоразумие, если бы употребил свое справедливое и хладнокровное посредничество на то, чтобы уравновесить притязания и протесты противников. Но вся империя, и в особенности восток, пришли в смятение вследствие опрометчивых эдиктов Юлиана, и языческие должностные лица, воспламеняясь рвением и жаждой мщения, стали злоупотреблять предоставленным им римскими законами правом заменять недостаточную для уплаты долга собственность личностью несостоятельного должника. В предшествовавшее царствование епископ Аретузы[100] Марк обращал народ в христианскую веру таким способом, который более действителен, чем убеждения.[101] Должностные лица потребовали всей стоимости храма, разрушенного его не терпящим иноверия усердием, но так как им была известна его бедность, то они хотели только вынудить от этого непреклонного человека обещание самого незначительного вознаграждения. Они схватили престарелого прелата, бесчеловечно били его и вырвали ему бороду; его голое тело, намазанное медом и повешенное в сетке между небом и землею, было изъедено насекомыми и обожжено жгучими лучами сирийского солнца.[102] С этой вышины Марк не переставал хвастаться своим преступлением и издеваться над бессильной яростью своих гонителей. Он был наконец вырван из их рук и мог насладиться славой своего необычайного триумфа. Ариане превозносили доблести своего благочестивого единоверца; католики из честолюбия заявляли притязание на то, что он принадлежит к их партии, [103] а те из язычников, которые были доступны для стыда и угрызений совести, потеряли охоту повторять такие бесполезные жестокости.[104] Юлиан пощадил его жизнь; но если правда, что епископ Аретузы спас Юлиана в детстве, то потомство вместо того, чтоб хвалить милосердие императора, будет порицать его неблагодарность.

На расстоянии пяти миль от Антиохии македонские цари Сирии посвятили Аполлону одно из самых привлекательных мест благочестия в языческом мире.[105] Был воздвигнут великолепный храм в честь бога света, а его колоссальная фигура[106] почти совершенно наполняла обширное святилище, блестевшее золотом и драгоценными каменьями и украшенное произведениями греческих художников. Бог был изображен слегка наклонившимся вперед и держал в руке золотую чашу, из которой лилось на землю вино, точно будто он умолял эту почтенную родительницу возвратить в его объятия холодную и прекрасную Дафну, — так как это место было прославлено вымыслами фантазии и воображение сирийских поэтов перенесло эту любовную историю с берегов Пенея на берега Оронта. Царственная антиохийская колония придерживалась древних греческих обрядов. Из Кастальского источника Дафны[107] вытекал поток пророчеств, соперничествовавших по своей достоверности и знаменитости с предсказаниями Дельфийского оракула. На смежных полях было устроено ристалище, благодаря особой привилегии, [108] купленной у Элиды. Олимпийские игры происходили на счет города, и доход в тридцать тысяч фунт. стерл. ежегодно употреблялся на общественные удовольствия.[109] Постоянный прилив богомольцев и зрителей мало-помалу образовал в соседстве с храмом обширное и многолюдное селение Дафну, которое могло соперничать своим великолепием с любым провинциальным городом, хотя и не носило этого названия. И храм и селение были со всех сторон окружены рощей из лавровых и кипарисных деревьев, которая имела в окружности десять миль и доставляла в самые знойные летние дни прохладную и непроницаемую для солнечных лучей тень. Множество сбегавших с холмов ручейков самой чистой воды сохраняли свежесть зелени и благорастворение воздуха; гармонические звуки и ароматические запахи очаровывали слух и обоняние, и эта мирная роща была посвящена здоровью и радости, наслаждению и любви. Пылкая юность преследовала там, подобно Аполлону, предмет своих желаний, а судьба Дафны предупреждала стыдливых девушек о неблагоразумии неуместной застенчивости. Солдаты и философы благоразумно избегали этого чувственного рая, [110] где удовольствие, принимавшее характер религии, незаметным образом расслабляло мужественные доблести. Но рощи Дафны не переставали в течение многих веков пользоваться уважением и туземцев и чужестранцев; привилегии священной почвы были расширены щедростью императоров, и каждое поколение прибавляло к великолепию храма новые украшения.[111] Когда Юлиан спешил к Аполлону Дафны, чтобы поклониться ему в день его ежегодного празднования, его благочестие дошло до высшей степени горячности и нетерпения. Его пылкое воображение заранее наслаждалось пышностью жертвоприношений, возлияний и курения фимиама; оно рисовало ему длинную процессию юношей и дев, одетых в белые одеяния — этот символ их невинности, — и шумное сборище бесчисленных посетителей. Но со времени водворения христианства религиозное рвение Антиохии приняло иное направление. Император жалуется на то, что вместо целых гекатомб жирных быков, принесенных в жертву местному божеству богатыми горожанами, он нашел только одного гуся, доставленного на свой собственный счет жрецом — бледным и одиноким обитателем этого пришедшего в упадок храма.[112] Алтарь был покинут, оракул умолк, а священная почва была осквернена введением мрачных христианских обрядов. После того как Вавила[113] (антиохийский епископ, умерший в тюрьме во время гонений Деция) пролежал в своем гробу около ста лет, его тело было перенесено по приказанию цезаря Галла внутрь рощи Дафны. Над его смертными останками была воздвигнута великолепная церковь; часть освященной земли была захвачена для содержания духовенства и для погребения антиохийских христиан, желавших покоиться у ног своего епископа, а служители Аполлона удалились вместе со своими испуганными и негодующими приверженцами. Лишь только новый переворот, по-видимому, возвратил язычеству его прежнее могущество, церковь св. Вавилы была разрушена и новые постройки были прибавлены к полуразрушенному зданию, воздвигнутому благочестием сирийских монархов. Но первая и самая важная забота Юлиана заключалась в том, чтобы освободить его угнетенного бога от ненавистного присутствия мертвых и живых христиан, так успешно заглушивших голос обмана или энтузиазма.[114] Место заразы было очищено по всем формам древней обрядности; тела усопших были приличным образом перенесены в другое место, и служителям христианской церкви было дозволено сопровождать бренные останки св. Вавилы до их прежнего жилица внутрь стен Антиохии. В этом случае усердие христиан пренебрегло таким скромным поведением, которое могло бы смягчить недоброжелательство правительства, враждебно относившегося к их религии. Высокую колесницу, на которой перевозили тело Вавилы, сопровождала и встречала бесчисленная толпа, распевавшая с оглушительными возгласами те из псалмов Давида, в которых всего резче выражалось ее презрение к идолам и к идолопоклонникам. Возвращение святого было триумфом, а этот триумф был оскорблением для религии императора, из гордости скрывавшего свое негодование. В течение ночи, с наступлением которой окончилась эта нескромная процессия, храм Дафны был объят пламенем, статуя Аполлона сгорела, и от здания остались лишь голые стены, как будто в память его страшного разрушения. Антиохийские христиане с религиозной уверенностью утверждали, что могущественное заступничество св. Вавилы направило молнию на проклятое здание, а так как Юлиану приходилось делать выбор между верой в преступление и верой в чудо, то он без колебаний и без доказательств, на основании не лишенной правдоподобия догадки, приписал пожар Дафны мстительности галилеян.[115] Если бы их преступление было вполне доказано, оно могло бы служить оправданием для приведенного немедленно в исполнение приказания Юлиана запереть, в отмщение христианам, двери Антиохийского собора и конфисковать его богатства. Чтобы открыть виновников мятежа и поджога и тех, кто скрыл церковные сокровища, некоторые лица духовного звания были подвергнуты пытке, [116] а один пресвитер, по имени Феодорет, был обезглавлен по приговору восточного графа. Однако этот опрометчивый поступок вызвал порицание со стороны императора, который с искренней или с притворной скорбью сожалел о том, что неблагоразумное усердие его министров может омрачить блеск его царствования религиозным гонением.[117]

Министры Юлиана стали сдерживать свое рвение, лишь только они заметили, что их государь нахмурился; но когда отец своего отечества объявляет себя вождем партии, он лишается возможности обуздывать народную ярость и поступил бы непоследовательно, если бы стал ее наказывать. В написанном для публики сочинении Юлиан хвалит благочестие и преданность священных городов Сирии, набожные жители которых разрушили по первому сигналу гробницы галилеян, и слегка сожалеет о том, что они отомстили за нанесенные богам оскорбления не с такой умеренностью, какой он от них ожидал.[118] Это неполное и нерешительное признание, по-видимому, подтверждает рассказы церковных писателей, что в городах Газе, Аскалоне, Кесарии, Гелиополе и некоторых других язычники злоупотребляли своим минутным преобладанием без всякой осмотрительности и без угрызений совести, что несчастные жертвы их жестокосердия избавлялись от пытки только смертью, что в то время, как искалеченные тела этих жертв влачились по улицам, повара вонзали в них свои вертела, а рассвирепевшие женщины свои прялки (так сильно было общее ожесточение), и что эти кровожадные фанатики, отведав внутренностей христианских церковнослужителей и девственниц, смешивали их с ячменем и презрительно бросали на съедение нечистым животным.[119] Такие сцены религиозного исступления обнаруживают самые презренные и самые отвратительные стороны человеческого характера, но избиение, происшедшее в Александрии, еще более достойно внимания вследствие достоверности факта, общественного положения жертв и блеска египетской столицы.

Георгий, [120] прозванный Каппадокийским или по происхождению своих родителей, или по месту своего воспитания, родился в городе Эпифании, в Киликии, в лавке сукновала. Благодаря дарованиям паразита, он, несмотря на свое незнатное и рабское происхождение, сумел выйти в люди; его покровители, которым он усердно льстил, доставили ему выгодную комиссию: он взял на себя поставку ветчины для армии. Его занятие было низко, но он сделал его позорным. Он накопил богатства путем самых бесчестных подлогов и подкупов, но его лихоимство сделалось настолько гласным, что он был вынужден спасаться бегством от преследований правосудия. После этого несчастия, как кажется, не помешавшего ему сохранить свои богатства в ущерб своей чести, он с искренним или с притворным усердием принял арианскую веру. Из склонности или из желания выказать свою ученость он собрал ценную библиотеку из исторических, риторических, философских и богословских сочинений, [121] и, благодаря выбору господствующей партии, Георгий Каппадокийский был возведен на вакантный епископский трон Афанасия. Вступление в должность нового архиепископа было похоже на вступление варварского завоевателя, и каждый момент его владычества был запятнан актами жестокосердия: и корыстолюбия. Александрийские и египетские католики подпали под власть тирана, который и по своей природе, и по своему воспитанию был годен только на то, чтоб играть роль гонителя; но он угнетал без разбора всех жителей своей обширной епархии. Египетский первосвятитель усвоил себе роскошь и высокомерие, соответственные его высокому положению, но это не мешало ему обнаруживать пороки, свойственные людям его низкого и рабского происхождения. Александрийские торговцы обеднели вследствие приобретенной им несправедливой и почти всеобщей монополии на селитру, соль, бумагу, похороны и пр., и духовный отец великого народа унизился до того, что взял на себя гнусную роль доносчика. Жители Александрии никогда не могли позабыть и никогда не могли простить ему того, что по его совету были обложены налогом все городские дома под тем устарелым предлогом, что основатель города передал вечное право собственности на эту землю своим преемникам — Птолемеям и цезарям. Язычники, льстившие себя надеждой, что для них настали времена свободы и терпимости, возбудили в нем набожное корыстолюбие, и богатые храмы Александрии были или ограблены, или осквернены надменным прелатом, восклицавшим громким и угрожающим голосом: «Долго ли будет дозволено стоять здесь этим гробницам?» В царствование Констанция он был изгнан яростью или, скорее, справедливостью населения, и только после упорной борьбы удалось гражданским и военным властям восстановить его владычество и дать ему возможность удовлетворить жажду мщения. Посланец, известивший Александрию о восшествии на престол Юлиана, объявил об увольнении архиепископа. Георгий и вместе с ним двое из его услужливых помощников, граф Диодор и начальник монетного двора Драконций, были с позором отведены в тюрьму, закованными в цепи. По прошествии двадцати четырех дней в тюрьму ворвалась яростная и суеверная толпа, которой наскучило ждать исполнения утомительных формальностей судебного разбирательства. Эти враги богов и людей испустили дух в жестоких истязаниях; бездыханные тела архиепископа и его сообщников были с торжеством провезены по улицам на спине верблюда, а бездеятельность партии Афанасия[122] была принята за блестящий пример евангелической терпеливости. Бренные останки этих низких преступников были брошены в море, а популярные вожаки мятежа объявили, что они решились воспротивиться проявлением христианского благочестия и не допускать, чтобы воздавались какие-либо почести этим мученикам, которые, подобно их предшественникам, были казнены врагами их религии.[123] Опасения язычников были основательны, но принятые ими предосторожности оказались недействительными. Достойная смерть архиепископа изгладила воспоминания о его жизни. Соперник Афанасия был дорог и свят для ариан, а кажущееся обращение этих сектантов в православие[124] ввело в кафолическую церковь поклонение Георгию. Скрывши все обстоятельства, касающиеся времени и места его смерти, на этого отвратительного чужестранца надели маску мученика, святого и христианского героя, [125] и гнусный Георгий Каппадокийский преобразился[126] в знаменитого св. Георгия Английского — патрона воинства, рыцарства и ордена Подвязки.[127]

Почти в то самое время, как Юлиана известили о смутах в Александрии, он получил известие из Эдессы, что гордая и богатая арианская партия оскорбила слабых валентиниан и учинила такие беспорядки, которые не могут оставаться безнаказанными в благоустроенном государстве. Отложив в сторону медленные порядки правосудия, раздраженный монарх обратился к должностным лицам Эдессы[128] с предписанием конфисковать всю церковную собственность; деньги были розданы солдатам, земли были присоединены к государственным имуществам, и этот акт угнетения был усилен самой безжалостной иронией. «Я выказал себя, — пишет Юлиан, — самым искренним другом галилеян. Их превосходный закон обещает беднякам царствие небесное, и они скорей подвинутся вперед по пути добродетели и вечного спасения, когда освободятся при моем содействии от бремени мирских благ». «Постарайтесь, — продолжает монарх более серьезным тоном, — не выводить меня из терпения и не заставлять меня прибегать к строгим мерам. Если эти беспорядки будут продолжаться, я накажу представителей власти за преступления народа, и тогда вам придется опасаться не только конфискации и ссылки, но огня и меча». Смуты, происходившие в Александрии, конечно, были более кровопролитны и более опасны; там погиб от руки язычников христианский епископ, и публичное послание Юлиана представляет очень яркое доказательство того, как он был пристрастен в делах управления. Упреки, с которыми он обращается к жителям Александрии, перемешаны с выражениями уважения и благосклонности, и он сожалеет о тем, что в этом случае они уклонились от мягкости и великодушия, свидетельствовавших об их греческом происхождении. Он строго порицает их за нарушение законов справедливости и человеколюбия, но с видимым удовольствием перечисляет невыносимые обиды, которые они так долго терпели от нечестивой тирании Георгия Каппадокийского. Юлиан допускает в принципе, что мудрое и сильное правительство должно наказывать дерзость народа, но, из уважения к основателю города Александру и к богу-покровителю Серапису, он вполне и милостиво прощает провинившихся жителей, к которым он снова будет питать братскую привязанность.[129]

Когда в Александрии утихли смуты, Афанасий снова воссел, среди общих выражений радости, на троне, с которого был низвергнут его недостойный соперник; а так как рвение архиепископа умерялось сдержанностью, то он стал пользоваться своим влиянием не для того, чтоб воспламенять умы народа, а для того, чтоб склонять их к примирению. Его пастырские заботы не ограничились узкими пределами Египта.

Его деятельный и обширный ум имел в виду положение всего христианского мира, а преклонные лета, личные достоинства и репутация Афанасия делали его способным принять на себя, в минуту опасности, роль церковного диктатора.[130] Еще не прошло трех лет с тех пор, как большинство западных епископов, по незнанию или против воли, подписалось под символом веры, установленным в Римини. Они раскаивались и верили в православный символ веры, но опасались неуместной взыскательности своих православных единоверцев; а если бы их гордость была сильнее их верований, они могли бы броситься в объятия ариан во избежание позора публичного покаяния, которое низвело бы их до положения незнатных мирян. Между тем в среде католических ученых обсуждались с некоторой горячностью различные мнения касательно единства и различия лиц Св. Троицы, и эта метафизическая полемика, по-видимому, угрожала явным и окончательным разрывом между церквами греческой и латинской. Благодаря мудрости избранного собора, которому имя и личное присутствие Афанасия придали авторитет вселенского собора, неосмотрительно впавшие в заблуждение епископы были приняты в лоно церкви на том нестеснительном условии, что они подчинятся Никейскому символу веры без всякого формального сознания в своих прежних заблуждениях и без всякого подробного изложения своих религиозных убеждений. Советы египетского архиепископа уже подготовили духовенство галльское и испанское, итальянское и греческое к одобрению этой благотворной меры, и, несмотря на сопротивление некоторых пылких умов, [131] страх перед общим врагом восстановил между христианами мир и согласие.[132] Египетский архиепископ искусно и деятельно воспользовался непродолжительным спокойствием, прежде нежели оно было нарушено враждебными эдиктами императора.[133] Презиравший христиан Юлиан почтил Афанасия своей искренней ненавистью. Только ради Афанасия он дозволил себе произвольное толкование, несогласное по меньшей мере с духом его прежних заявлений. Он стал утверждать, что вызванные им из ссылки галилеяне не уполномочены этим общим помилованием вступать в управление своими церквами, и выразил свое удивление по поводу того, что преступник, неоднократно осужденный императорами, осмелился издеваться над святостью законов и дерзко присвоить себе архиепископский престол Александрии, не дождавшись приказаний своего государя. В наказание за это воображаемое преступление он снова изгнал Афанасия из города и воображал, что этот акт правосудия будет чрезвычайно приятен его благочестивым подданным. Настоятельные просьбы народа скоро убедили его, что большинство жителей Александрии состояло из христиан и что большая часть христиан была очень привязана к своему угнетенному архиепископу. Но знакомство с настроением умов населения, вместо того чтоб вызвать отмену его предписания, побудило его изгнать Афанасия из пределов Египта. Рвение народной толпы сделало Юлиана еще более неумолимым; он был встревожен мыслью, что было бы опасно оставлять во главе мятежного населения отважного и популярного руководителя, а из выражений его гнева видно, какого он был мнения о мужестве и дарованиях Афанасия. Исполнение приговора было замедлено осторожностью или небрежностью египетского префекта Экдиция, который был наконец пробужден из своей летаргии строгим выговором. «Хотя вы и не находили нужным (говорит Юлиан) писать мне о других делах, вы были обязаны по меньшей мере уведомить меня о вашем образе действий по отношению к Афанасию, этому недругу богов. Я давно уже сообщил вам мою волю. Клянусь великим Сераписом, что если в декабрьские календы Афанасий еще не покинет Александрии и даже Египта, служащие у вас чиновники заплатят пеню в сто фунтов золота. Вам известен мой нрав: я нелегко произношу обвинительный приговор, но еще менее легко прощаю». Это послание было усилено коротенькой прибавкой, написанной собственною рукою императора: «Презрение, которое высказывают ко всем богам, наполняет мое сердце скорбью и негодованием. Ничто не доставит мне большего удовольствия, чем извещение об изгнании Афанасия из Египта. Какой отвратительный негодяй! В мое царствование результатом его угнетений было крещение нескольких греческих дам самого высшего ранга».[134] Смертная казнь Афанасия не была положительно предписана, но египетский префект понял, что более безопасно преувеличивать приказания разгневанного повелителя, чем относиться к ним с невниманием. Архиепископ благоразумно удалился в монастыри Пустыни, избежал с своей обычной ловкостью ловушек, расставленных врагами, и дожил до того, что восторжествовал над прахом монарха, выразившего в многознаменательных словах свое желание, чтоб весь яд галилейской школы был сосредоточен в одном лице Афанасия.[135]

Я постарался верно описать коварную систему, с помощью которой Юлиан предполагал достигнуть результатов гонения, не навлекая на себя обвинений или подозрений в этом преступлении. Но если пагубный дух фанатизма развратил сердце и разум добродетельного монарха, следует сознаться, что и действительные страдания христиан были раздуты и преувеличены человеческими страстями и религиозным энтузиазмом. Смирение и покорность, которыми отличались первые последователи Евангелия, служили для их преемников скорее предметом похвал, чем предметом подражания. Христиане, уже более сорока лет руководившие гражданским и церковным управлением империи, впали в наглые пороки, порождаемые удачей, [136] и привыкли верить, что одни святые имеют право господствовать над землей. Лишь только неприязнь Юлиана лишила духовенство тех привилегий, которые были ему предоставлены благосклонностью Константина, оно стало жаловаться на самые жестокие угнетения, а веротерпимость по отношению к идолопоклонникам и к еретикам сделалась для православной партии предметом скорби и скандала.[137] Насилия, которым перестали благоприятствовать должностные лица, все еще совершались усердием народа. В Пессине алтарь Кибелы был ниспровергнут почти в глазах императора, а в городе Кесарии, в Каппадокии, храм Фортуны — единственное место, оставленное язычникам для богослужения, — был разрушен яростью народного мятежа. В этих случаях монарх, страдавший душою за честь богов, не был расположен мешать действию правосудия, а его раздражение еще более усиливалось, когда он видел, что фанатики, подвергнутые наказанию за поджигательство, вознаграждались почестями мученичества.[138] Христианским подданным Юлиана были известны враждебные замыслы их государя, и для их недоверчивого беспокойства все дела его управления служили предлогом для неудовольствий и подозрения. При обыкновенном отправлении правосудия христиане должны были нередко подвергаться обвинительным приговорам, так как они составляли столь значительную часть населения; но их снисходительные единоверцы, не вникая в суть дела, считали их невинными, признавали их жалобы основательными и приписывали строгость их судей пристрастной злобе религиозного гонения.[139] Эти притеснения, как бы они ни казались невыносимыми, выдавались за легкую прелюдию к предстоявшим бедствиям. Христиане считали Юлиана жестоким и лукавым тираном, откладывавшим исполнение своих планов мщения до того времени, когда он возвратится победителем из похода в Персию; они полагали, что, когда он восторжествует над внешними врагами Рима, он сбросит с себя несносную маску притворства, что тогда в амфитеатрах польется кровь пустынников и епископов и что христиане, не поколебавшиеся в своей вере, будут лишены всех прав и человеческих и общественных.[140] Страх и ненависть заставляли противников вероотступника верить всякой клевете, [141] которая могла уронить его репутацию, а их нескромные жалобы раздражали монарха, которого они были обязаны уважать и которому, ради своих интересов, они должны бы были льстить. Они все еще заявляли, что молитвы и слезы были их единственным оружием против нечестивого тирана, на голову которого они призывали правосудие оскорбленных небес. Но они тоном зловещей решимости намекали, что их покорность не следует приписывать их бессилию и что, при несовершенстве человеческой добродетели, терпение, истекающее из принципа, может истощиться от притеснений. Нет возможности решить, в какой мере фанатизм Юлиана мог взять верх над его здравым смыслом и человеколюбием; но если мы серьезно размыслим о том, каковы были силы и мужество церкви, то мы придем к убеждению, что прежде, чем искоренить религию Христа, императору пришлось бы навлечь на свое отечество ужасы междоусобной войны.[142]

[143] У Экгеля есть интересное применение касательно этого ненавистного названия. Он утверждает, что слово «вероотступничество» означает просто перемену убеждений и что само по себе оно нисколько не оскорбительно, а становится оскорбительным в устах тех, от кого отрекся новообращенный. Хотя он сам и христианин, тем не менее он утверждает, что Константин был такой же вероотступник, как и Юлиан. «Non vererer Chrictianus ego, spectala ejus vocis natura, ipsum Constantinum M. vocare apostatam, quippe qui, abjecto polytheismo Christiana sacra respexit). Num. Vet ч. 8, стр. 130, примеч. — Издат. [144] Я приведу некоторые из его собственных выражений из коротенькой религиозной речи, написанной императором—первосвященником для порицания смелого нечестия одного циника: Аll homos hoyto de ti toys theoys pephrika, kai philo, kai sebo, kai adzomai kai panth haplos ta toieyta pros aytoys pescho, hosaper an tis kai hole pros agsrthoya despotes, pros didaskaJoys, pros pateras, pros kedemonas (Таким образом, так же, как я трепетал перед богами, я люблю их и почитаю, и благоговею перед ними, и просто терплю все, что они ниспошлют, подобно тому, как терпят все от добрых господ, учителей, отцов, попечителей. — Перев,. ред). Речь 7, стр. 212. По-видимому, ни разнообразие, ни богатство греческого языка недостаточны для выражения его пылкого благочестия. [145] Этот оратор обнаруживает некоторое красноречие, много восторженности и еще более тщеславия, когда обращается в своей речи и к небесам и к земле, и к людям и к ангелам, и к живым и к мертвым и главным образом к великому Констанцию (ei tis aisthesis — выражение языческое и очень странное). Он кончает смелым утверждением, что он воздвигнул памятник не менее прочный и гораздо удобнее переносимый с места на место, чем Геркулесовы столбы. См. Григория Назианзина, Речь 3, стр. 50; 4, стр. 134. [146] См. эту длинную брань, которая была неосновательно разделена на две речи в Полном собрании сочинений Григория Назианзина, том I, стр. 49-134. Париж, 1630 г. Она была обнародована Григорием и его другом Василием (4, стр. 133) почти через шесть месяцев после смерти Юлиана, когда его смертные останки были перенесены а Таре (4. стр. 120), но в то время как Иовиан еще был на престоле (8, стр. 54; 4, стр. 177). Я пользовался французским переводом, изданным с примечаниями в Лионе, в 1735. [147] Nicomediae ab Eusebio educatus Ерisсоро, quem genere longius contingebat (Аммиан, XXII, 9). Юлиан никогда не выражал никакой признательности к этому арианскому прелату, но восхвалял своего наставника евнуха Мардония и описывал его способ воспитания, внушивший ученику страстное влечение к гению и, может быть, к религии Гомера. Мизопогон, стр. 351, 351. (Всякая подробность, касающаяся воспитания столь замечательного человека, имеет интерес и значение. Неандер и в своем сочинении „Юлиан“, и в своей „Истории христианской религии“ обратил серьезное внимание на этот предмет, в так как все сообщаемые им сведения почерпнуты из лучших источников, то мы воспользуемся некоторыми из них для того, чтобы исправить некоторые ошибки Гиббона и пополнить некоторые из его упущений. В № 11 приложений к своему сочинению „Юлиан“ Неандер высказывает недоверие к утверждению Аммиана, что Юлиан воспитывался в Никомедии под руководством местного епископа Евсения, так как „этот прелат был назначен епископом константинопольским до собиравшегося в Антиохии в 341 г. собора, и вскоре после того умер“; а Юлиан не жил в Никомедии до 315 года. Впрочем, так как Юлиан провел в Константинополе часть своего детства, то этот епископ, может быть, и принимал в этом городе в течение непродолжительного времени какое-нибудь участие в заботах о его воспитании. Однако во второй части своего сочинения Неандер говорит, что к молодому двоюродному брату императора родственники относились почти с полным пренебрежением и что он был поручен „престарелому наставнику Мардонию, а этот Мардоний был раб, доставшийся по наследству семейству его матери и воспитанный его отцом для того, чтобы он мог познакомить ее с изящной литературой“. Отсюда ум Юлиана вынес свои первые впечатления. Но мальчик был от природы одарен такими умственными способностями, которые влекли его к возвышенным идеям. Впоследствии он писал о себе самом (Гимн к Солнцу, стр. 130): „С моей ранней молодости я чувствовал сильнейшее влечение к великолепию бога Солнца (Гелиоса). Появление небесного светила приводило меня даже в моем детстве, в такое восторженное состояние, что я не только старался смотреть на него не сводя глаз, но нередко выходил на открытый воздух в светлые безоблачные ночи, и, не заботясь ни о чем другом, я с восторгом любовался звездным небом, забывая обо всем, что касалось самого меня, и не слыша того, что мне говорили. Я мог бы рассказать еще многое, если бы я захотел сообщить, что думал я в такие минуты о богах“. После того Юлиан провел шесть лет в уединении в Мацелле. там один восторженный поклонник гения Древней Греции, по имени Никоклес, научил его изучать Гомера „как руководителя к высшей мудрости, чрез посредство аллегорических толкований“. В этот период его жизни, когда мысли юноши сложились в принципы зрелого человека, этот пылкий ум погружался в восторг, разливавший неземной свет на все, к чему он прикасался. Из этого уединения Юлиана перевезли в Константинополь; там ему не дозволили слушать лекции первого ритора того времени, явного язычника Либания, а дали в воспитатели человека с меньшими дарованиями и без всяких принципов по имени Экеболия, который в царствование Констанция был ревностным христианином и решительным врагом язычества; потом, в царствование Юлиана, сделался столь же ревностным язычником и врагом христианства, а после смерти Юлиана еще раз притворился христианином и подчинился наложенной церковью эпитимии для того, чтобы снова быть допущенным в ее лоно». Когда император нашел нужным отправиться на запад, он отослал своего двоюродного брата в Никомедию. За молодым ученым, которому было в то время двадцать лет и который привлекал на себя особое внимание как член императорской фамилии, стали ухаживать тамошние философы, в особенности те, которые принадлежали к числу неоплатоников, не сочувствовавших христианству, и у которых было много школ в Малой Азии. Самыми знаменитыми между этими наставниками были Эдесий, Хрисанфий, Евсевий и Максим. Этот последний был «ловкий фокусник» и уверял, будто имеет власть над сверхъестественными силами. Узнавши о прибытии в Никомедию такого высокопоставленного лица, он отправился туда и приобрел там такой кредит, что склонил восприимчивого Юлиана последовать за ним при его возвращении в Эфес; там хитрости и лесть ионийских софистов воспользовались прежними влечениями Юлиана для того, чтобы достигнуть его тайного обращения в язычество. После того, как был умерщвлен его брат Галл, его два раза вызывали ко двору в Милан и два раза дозволяли жить в Афинах. Слава этого города, памятники его древнего величия окружавшие его привлекательные и величественные изображения героев и богов, наглядное представление всего, чему Юлиан верил в глубине своей души, беседы с учеными и их изъявления уважения их основательная гордость славными предками и негодование при мысли, что такую славу может помрачить новая система, у которой нет никакого прошлого, — все это довершило и упрочило в душе Юлиана перемену (если можно назвать переменой мало-помалу развившееся убеждение), которую он не смел обнаружить при жизни Констанция из опасения погубить себя. Таково содержание рассказа Неандера в его «Истории христианской религии» (ч. 3, отд. 1, стр. 49-58) и в его «Императоре Юлиане» (отд. 2, стр. 71-87)l — [148] Сам Юлиан (Посл. 51, стр. 454) уверял жителей Александрии, что до двадцатого года своей жизни он был христианином (он, вероятно, хотел сказать «искренним христианином»), [149] Григ. Наз. III, стр. 70. Он старался смыть с себя этот священный знак в крови, быть может, Тавроболия, Бароний, Annal. Ecclec. 361 г. № 3, 4. [150] См. касательно его христианского и даже церковного воспитания сочинения Григория Назианзина (3, стр. 58), Сократа (кн. 3. гл. 1) и Созомена, (кн. 5, гл. 2). Он мог бы попасть в епископы и. может быть, в святые. [151] Философ (отрывок, стр. 288) смеется над железными цепями этих отказавшихся от мира фанатиков (см. Тильемона, Mem. Eccles. том IX, стр. 661, 662), позабывших, что человек по своей природе кроткое и общительное животное, anthropoy physei politikoy dzooy kai hemeroу. Этот язычник полагает, что так как они отказались от богов, то ими овладели и мучат их злые демоны. [152] Та часть этой работы, которая выпала на долю Галла, исполнялась с энергией и успехом; но земля упорно отвергала и ниспровергала постройки, которые возводились нечестивой рукой Юлиана (Григ. Наз., 3, стр. 59-61). Это местное землетрясение, засвидетельствованное многими очевидцами, может считаться за одно из самых несомненных чудес в церковной истории. [153] См. Юлиана apud Суril, кн. 6, стр. 206; кн. 8, стр. 253, 262. «Вы преследуете (говорит он) тех еретиков, которые оплакивают умерших не тем самым способом, какой вы одобряете». Он оказывается довольно хорошим богословом, но утверждает, что учение о христианской Троице истекает не из того, чему поучали св. Павел, Иисус и Моисей. (Отвращение Юлиана к христианству приняло более решительный характер, когда он познакомился с высокомерием, честолюбием и корыстолюбием церковной иерархии. В его уме, уже предубежденном против самой религии, натурально возникло отвращение к созданному этой религией сословию, которое отличалось упомянутыми пороками и теснилось у самых ступеней императорского престола, с ожесточением нападая на мнения своих противников и заявляя свое божественное право на повиновение верующих. Мрачная тень, которую набросило это обстоятельство на его мнения о христианстве, не избегла наблюдательности некоторых писателей, изучавших мотивы его действий. Главным из этих мотивов, по словам Экгеля (VIII, 130). были его «ingestum odium epis coporum ejus aetatis» и «aliquorum non ferenda ambitio». Неандер (Ист. III, 82) также говорит, что «Юлиан в особенности ненавидел епископов»; он замечает (Имп. Юл., стр. 132), что «обхождение Юлиана с христианами вообще отличалось от его обхождения с епископами», и признает, что эти последние «позабывали о своих обязанностях по отношению к верховному сановнику». Даже Варбуртон (Юлиан, стр. 24) не в состоянии отвергать, что «по своим буйным и дерзким манерам они был достойны всей строгости его правосудия». Гиббон (гл. 25) цитирует из сочинений Аммиана (кн. 27, гл. 3) описание их роскоши и блеска, превосходивших блеск императорского величия. Уничтожить их влияние и унизить их гордость было главной целью мероприятий Юлиана. С целью создать новые поводы для раздоров и тем ослабить епископов он позволил возвратиться из ссылки тем, кто был изгнан во время предшествовавшего господства противоположной секты; но он снова отравил в ссылку Афанасия господствовавшего над Александрией с такой абсолютной властью, какой не имел он сам. Он не уклонялся от своей цели и тогда, когда писал первосвященнику Галации, что советует ему и его сотоварищам «брать пример с христианских епископов и заявлять притязания на такое достоинство, которое выше всякого земного звания». Он ежедневно мог замечать, какую власть способно приобрести правильно организованное духовное сословие, и он намеревался упрочить противоположное влияние, которым он стал бы руководить в качестве верховного первосвященника. Эта мысль упрочила его предвзятое нерасположение к церкви, способной иметь таких руководителей, и усилила в его глазах безрассудство их мелочных споров о словах, ярость их борьбы и ожесточение их взаимных гонений. — Издат.) [154] Либаний, Orat. Parentalis, гл. 9, 10, стр. 232 и сл. Григ. Назианзин, Речь 3, стр. 61. Евнан., Vit Sophist in Maximo, стр. 68-70, изд. Коммелина. [155] Один из новейших философов остроумно сравнивает различное влияние деизма и политеизма по отношению к сомнениям и убеждениям, которые они порождают в человеческом уме. См. Essays Юма, ч. II, стр. 444—457 изд. in 8-v о 1777. [156] Кибела была привезена в Италию в конце второй Пунической войны. Чудо девственницы или матроны Клавдии, доказавшей свою добродетель таким способом, который оскорбил скромность римских дам, засвидетельствовано множеством очевидцев. Их показания собраны Дракенборхом (ad Silium Italicum, XVII, 33); но мы можем заметить, что Ливий (XXIX, 14) слегка упоминает об этом факт в скромной и двусмысленной форме. [157] Я не могу воздержаться от цитирования энергических выражений Юлиана: Emoi de dokei tais polesi pisteyein mallon ta toiayta, e toytoisi tois kompsois, on to psycharion drimy men, hygies de oyde en blepei (Я же считаю, что городские жители во все это гораздо больше верят, чем все эти разряженные обитатели дворцов, поскольку душа первых сильна, а у вторых здоровье в небрежении — Перев. ред.) Речь 5, стр. 161. Юлиан также заявляет о своей твердой вере в ancilia или священные щиты, упавшие с неба на Квиринальский холм, и скорбит о странном ослеплении христиан которые предпочли крест этим небесным трофеям Apud Cyril, кн. 6, стр. 194. [158] См. принципы аллегорий у Юлиана (Речь 7, стр. 216—222). Его доводы менее нелепы, чем доводы некоторых новейших богословов, которые утверждают, что бессмысленная или полная противоречий доктрина должна быть божественной, потому что никому не пришло бы в голову выдумывать ее. [159] Евнапий сделал этих софистов сюжетом написанной им истории, которая полна пристрастия и фанатизма, а ученый Бруккер (Ист. филос., том II, стр. 217—303) потратил много труда на то, чтобы описать их неинтересную жизнь и непонятную доктрину. [160] Юлиан Речь 7, стр. 222. Он клянется с самым пылким и восторженным чувством благочестия и опасается не а меру обнаружить сущность этих священных мистерий, над которыми неверующие стали бы смеяться нечестивым и язвительным смехом. [161] См. пятую речь Юлиана. Но все аллегории придуманные последователями Платона, не стоят коротенькой поэмы Катулла, написанной на тот же сюжет. Переход Аписа от самого дикого энтузиазма к спокойной трогательной печали о своей невозвратимой потере должен возбуждать в мужчине сострадание, а в евнухе отчаяние [162] Правильное понятие о религии Юлиана можно извлечь из его сочинения «Цезари» (стр. 308, с примечаниями и объяснениями Шпангейма), из его отрывков in Ciril., кн 2. стр. 57, 58 и в особенности из богословской речи in Sotem Regem, стр. 130—158, с которой он, из доверчивой дружбы, обратился к префекту Саллюстию. [163] Юлиан принимает эту грубую мысль, приписывая ее своему любимцу Марку Антонину (Цезари, стр. 333). Стоики и последователи Платона колебались между телесным сходством и духовной чистотой, однако самые серьезные из философов склонялись в пользу той причудливой мечты Аристофана и Лукиана, что неверующее поколение может уморить бессмертных богов голодом. См. Замечание Шпангейма, стр. 284, 444 и сл. [164] Helion lego, to dron agaima kai empsychon, kai ennoyn, kai agathoergon toy noetoy patros (Я говорю, что солнце — живое, одушевленное, разумное, благодетельное изображение Умного Отца. — Перев. ред.) (Юлиан, Послание 51. В другом месте (apud. Cyril., 87 кн. 2, стр. 69) он называет солнце богом и троном божьим. Юлиан верил в платоновскую Троицу и только порицал христиан за то, что они предпочли смертного Логоса бессмертному. (Помощь, оказанная философией первобытному христианству, не находится в противоречии с ее противоположным влиянием на Юлиана. При правильном взгляде на эти два факта они оказываются вполне совместимыми один с другим. Во-первых, существенный характер христианства совершенно изменился. Из религии, удовлетворявшей две главные потребности того времени — потребности в духовном культе и в твердом веровании в бессмертие души, оно превратилось в политико-иерархическое мирское господство над опасениями, мнениями, ресурсами и богатствами покорной толпы. Оно почти совершенно отбросило философию, которая била его союзницей, и лишь употребляло самые неопределенные ее термины, как воинственный клич в борьбе партий, споривших из-за выгод власти. Это мнение высказано Неандером в его Имп. Юл. стр. 118 и 134 и в его Истории стр. 49 и 140. Следующие слова Неандера сводят все под одну течку зрения "руководимые мирскими целями епископы, поведение которых было виной того, что имя Господа произносилось между язычниками с хулою, свирепствовали против язычества и были готовы награждать всем, что могли добыть благодаря своему могущественному влиянию при дворе и в особенности милостями монарха, титулами и почетными должностями, лицемерие тех, кто ценил земные блага более небесных. Затем тот же писатель рассказывает, как эта безнравственность служила поощрением для тех кто пытался поднять язычество из его упадка. Привычки и страсти, не терпящие никаких перемен, многим помешали покинуть религию их отцов: а видя как философия помогла введению и успехам враждебной веры, они задумали — как уже было замечено ранее — употребить то же средство для обновления своей собственной религии. Вновь оживившийся платонизм Аммония Саккаса не имел в виду этой цели, но некоторые из его положений, развитые до необычайных размеров, оказались пригодными для такой попытки и с этой целью были или усвоены с фанатизмом или бессовестно извращены. «Изображение религиозных понятий символами, заимствованное из философии неоплатоников, было главным средством, к которому прибегали для того, чтобы дать язычеству возможность бороться с христианством и для того, чтобы придать искусственную жизнь тому, что уже отжило. Философские идеи и мистические толкования должны были придать более возвышенный смысл старому нелепому учреждению. Теургия и низкая торговля хвастливыми мистериями также способствовала своими обманчивыми хитростями тому, чтобы привлекать и порабощать умы, на которые влияла не столько настоящая потребность религии, сколько праздная любознательность, желавшая проникнуть за пределы того, что доступно человеческому уму» (Неандер, Ист, ч. III, стр. 51). Нет более убедительного доказательства услуг, оказанных христианству философией, чем это отчаянное усилие употребить ее на поддержку безнадежно погибавшего дела. Неудача этого усилия делает всякие комментарии излишними; мы можем только заметить, что даже в руках Юлиана оно не было способно возвратить жизнь таким ребяческим суевериям. Ни его бесспорные дарования, ни его пылкий энтузиазм, ни его императорская власть, ни выгоды, доставленные ему соперниками тем, что они уклонились от своих принципов — ничто не могло воскресить того, что было отвергнуто духом того времени — Издат.) [165] Евнапиевы софисты творили столько же чудес как и святые пустынники; в их пользу говорит лишь тот факт, что их душевное настроение было менее мрачно. Вместо чертей с рогами и хвостами Ямвлих вызывал из близлежащего ручья гениев любви: Эрота и Антерота, вышедшие из воды два красивых мальчика нежно обнимали его, как своего отца, и исчезали по его приказанию. Стр. 26, 27. [166] Евнапий (стр. 69-70) чистосердечно описывает ловкие проделки этих софистов, передавших своего легковерного ученика с рук на руки один другому. Аббат де-ла Блетери понял и ясно описал всю эту комедию (Vie de Julien, стр. 61-67). [167] Нечаянно чего-то испугавшись, Юлиан перекрестился тогда демоны мгновенно исчезли (Григорий Наз., Речь 3, стр. 71). Григорий полагает, что они испугались, а жрецы объявили, что они пришли в негодование. Предоставляю читателю разрешить этот глубокомысленный вопрос сообразно со своими верованиями. [168] Дион, Златоуст, Фемистий, Прокл и Стобей дают нам туманное и приблизительное понятие об ужасах и радостях посвящения. Ученый автор божественной миссии приводит их слова, которые он ловко и с натяжкой приспосабливает к своей собственной системе. [169] Юлиан из скромности ограничивался неясными и случайными намеками на эти факты, но Либаний с удовольствием вдается в описание постов и видений этого религиозного героя. (Legal ad Julian, стр. 157 и Orat. Parent, гл. 83, стр. 309, 310.) [170] Либаний, Orat. Parent, гл. 10; стр. 233, 234. Галл имел некоторые основания догадываться о тайном вероотступничестве своего брата и в письме, которое может считаться неподдельным, убеждал Юлиана держаться религии своих предков; этот аргумент, как кажется не был зрело Обдуман См. Юлиана, Сочин., стр. 454 и Hist. de Jovien, том 2, стр. 141. (Юлиан вверил свою тайну пергамскому доктору Орибазию. Клин. F. R. I, 431. — Издат.) [171] Григорий Наз. (3, стр. 50) с жестокосердым усердием порицает Констанция за то, что он пощадил жизнь юного отступника (kakos sothenta). Его французский переводчик (стр. 266) из предосторожности замечает, что такие выражения не следует принимать в буквальном смысле слова. (Однако самые преданные Григорию Назианзину писатели не в состоянии отвергать буквального смысла его выражения; его также не могут отвергать те, которые выносят ничем не стесняющийся папский деспотизм, руководивший мечом Альбы и Тилли и одобрявший свирепые варварства Варфоломеевской ночи. — Издат.) [172] Либаний, Orat. Parent гл. 9. стр. 233. [173] Фабриций (Biblioth. Graec, кн. 5, гл. 8, стр. 88-90) и Ларднер (Языческие Свидетельства, ч. IV, стр. 44-47) тщательно собрали все, что сохранилось из сочинения Юлиана против христиан. [174] Почти через семьдесят лет после смерти Юлиана он выполнил ту задачу, за которую безуспешно брался многоречивый и не заслуживающий никакого уважения писатель — Филипп Сидский. Даже произведение Кирилла не вполне удовлетворило самых снисходительных судей, и аббат де-ла Блетери (Preface a lHist. de Jovien, стр. 30-32) выражает желание, чтобы какой-нибудь theologien philosophe (какое странное сочетание достоинств) взялся за опровержение мнений Юлиана. [175] Либаний (Orat. Parental., гл. 87, стр. 313), которого подозревали в том, что он помогал своему другу, предпочитает это сочинение (Orat G. in песет. Julian., стр. 255, изд. Морел) сочинениям Порфирия. Можно оспаривать мнение Либания (Сократ, кн. 3, гл. 23), но его нельзя обвинять в лести монарху, которого уже не было в живых. [176] Либаний (Orat. Parental, гл. 58, стр. 283, 284) красноречиво объясняет принципы веротерпимости и поведение своего царственного друга. В замечательном послании к жителям Бостры сам Юлиан (Поел. 52) заявляет о своей умеренности и обнаруживает то усердие, которое признавал Аммиан и в котором обвинял его Григорий Назианзин (Orat. 3. стр. 72). (Это послание могло быть внушено его скрытым рвением в пользу язычества, но оно представляет явное выражение враждебных чувств, которые он питал к христианскому духовенству. О Бостре уже было упомянуто, как о месте рождения императора Филиппа. Это была колония находившаяся в Аравии на границах Иудеи неподалеку от Пеплы — раннего седалища иудейского христианства. Ее жители, как кажется приобрели или унаследовали от своих еврейских соседей склонность к распрям. Так как они почти равномерно разделялись на христиан и язычников, то их раздоры привели к сценам насилия обратившим на себя внимание правительства. Юлиан обратился с упреками к епископу Титу и возложил на него ответственность за общественное спокойствие. Епископ и его духовенство отвечали памятной запиской, утверждавшей, что своими увещаниями они прекратили беспорядки. Тогда император обратился ко всем гражданам вообще с посланием, в котором убеждал их жить в согласии. Но он искусно воспользовался этим удобным случаем, чтобы сказать мирянам христианского вероисповедания что их духовенство обвиняет их в склонности к буйствам. Впрочем, он не признавал за ними никакой вины и приписывал все беспорядки ухищрению духовенства, о котором говорил, что оно раздражено утратой власти и привилегий и по этой причине старается внушать населению неуважение к государственной власти. Он советует им изгнать этих агитаторов из города для того, чтобы между ними водворилось спокойствие, и советует спокойно исполнять те обряды богослужения которые он дозволил им выбрать по своему усмотрению. Неандер (Ист. ч. III, стр 83) порицает Юлиана за его образ действий по отношению к епископу Бостры. Однако тот же писатель (Имп. Юл, 154) допускал, что монарх считал строгость необходимой по отношению к епископам, так как «смотрел на них как на нарушителей общественного спокойствия не обращавших никакого внимания на человеческий авторитет, и в этом смысле писал к гражданам Бостры». — Издат.) [177] В Греции храмы Минервы были открыты по его особому приказанию перед смертью Констанция (Либаний, Orat. Parent m 55, стр 280), а в своем публичном манифесте к афинянам Юлиан сам выдает себя за язычника. Это неоспоримое свидетельство опровергает опрометчивое утверждение Аммиана, который, по-видимому, полагает, что Константинополь был тем местом, где Юлиан обнаружил свою привязанность к богам. (Это произошло лишь после того, как он был провозглашен августом, и в то время как он подвигался вперед с целью напасть на Константинополь; во всяком случае этот факт предшествовал лишь несколькими днями его вступлению в восточную метрополию. Он ни разу не заявлял публично о своих убеждениях, пока не утратил всякую надежду на поддержание дружеских сношений со своим двоюродным братом. Как тщательно он скрывал эти убеждения видно из того, как он себя вел на празднике Богоявления в том же самом году. — Издат.) [178] Аммиан, XXII, 5. Созомен, кн. 5, гл. 5. Bestia moritur, tranquillitas redit… omnes episcopi qui de propriis sedibus fuerant exterminati per indulgentiam novi principis ad eccelesias redeunt. Иерон. adversus Liciferianos, том II, стр. 143. Оптат обвиняет донатистов в том, что они были обязаны своею безопасностью вероотступнику (кн. 2, гл. 16, стр. 36, 37, изд. Дюпена). [179] Восстановление языческого богослужения описано Юлианом (Мизопогон, стр. 346), Либанием (Orat. Parent., гл. 60, стр. 286, 287 и Orat. Consultar. ad Julian., стр. 245. 246, изд. Морел.), Аммианом (XXII, 12) и Григорием Назианзином (Orat. 4, стр. 121). Эти писатели сходятся между собой не только в главных фактах, но и в мелких подробностях, но различные точки зрения с которых они смотрели на чрезмерное благочестие Юлиана, сказываются постепенно то в самовосхваления то в пылком восторге, то в легких укорах, то в пристрастной брани. [180] СМ. Юлиана Epistol. 49, 62, 63, и длинный и интересный отрывок без начала и конца (стр 288—306). Верховный первосвященник смеется над историей Моисея и над правилами христианского благочиния предпочитает греческих поэтов иудейским пророкам я с ловкостью иезуита, оправдывает относительное поклонение иконам. [181] В качестве первосвященника Юлиан (стр. 301) мог радоваться тому, что эти нечестивые секты исчезли и что даже их сочинения уничтожены; но в качестве философа он не должен бы был радоваться тому, что от человеческого рода будут скрыты какие-либо мнения и аргументы, хотя бы они и были совершенно несогласны с его собственными. [182] В этих письмах Юлиан дает такое понятие о язычестве, которое нисколько не похоже на мифологии Господа, Гомера, Нумы и Овидия. Наставления с которыми он обращается к жрецам, суть не что иное, как пространный комментарий к тем наставлениям, которые давал св. Павел Титу касательно выбора епископов. Самая замечательная особенность этих странных произведений заключается в том, что в качестве Верховного первосвященника он заботится о восстановлении идолопоклонства, а в качестве императора и философа он старается достигнуть того, в чем он видит удовлетворение потребности своего времени — старается придать языческому богослужению более духовный характер согласовать с ним верование в будущую жизнь. Он даже указывает на учение Платона как на ту философию, которая произвела такое впечатление на умы и создала такие потребности. — Издат. [183] Однако он намекает на то, что христиане, под маской милосердия, отрывали детей от их религии и от их родителей, сажали на корабль и, перевозя в дальние страны, обрекали на нищету и рабство (стр. 305). Если бы это обвинение могло быть доказано, он должен бы был не скорбеть, а наказывать. [184] Григорий Назианзин говорит об этом предмете то с насмешкой, то с остроумием, то с убедительными доводами (Orat. 3, стр. 101, 102 и сл.). Он поднимает на смех нелепость такого подражания и забавляется разрешением вопроса, какие нравственные или богословские поучения можно извлечь из греческих басен. [185] Он обвиняет одного из своих жрецов в тайном союзе с христианскими епископами и пресвитерами: (Epist 62) Ноron оуп pollen men oligorinan oysan hemin pros toys theoys (…видя что нет у вас к богам большого рвения… (Письмо 62) — и (Epist. 63) hemes de oyto rathymos (…так вы беспечны… (Письмо 63) — Перев. ред.) и пр. [186] Он хвалит верность одной из жриц Цереры, Калликсены, которая была дважды так же постоянна, как Пенелопа, и в награду назначает ее жрицей Фригийской богини в Пессине (Юлиан. Epis., 21). Он хвалит твердость Гиерапольского Сопатера, которого неоднократно пытались склонить к вероотступничеству и Констанций, и Галл (Epis. 27, стр. 401.) [187] Но de nomidzon adelpha logoys te kai theon hiera (Он считался братом и наук, и святилищей богов. — Перев. ред.) Orat. Parent, гл. 77. стр. 302. Та же мысль часто выражается Юлианом, Либанием и другими членами той же партии. [188] Аммиан (ХХII, 12) откровенно описывает любознательность и легковерие императора, испробовавшего все способы ворожбы. [189] Юлиан, Epist., 38. Три других послания (15. 1639), написанные в таком же тоне дружбы и доверия адресованы к философу Максиму. [190] Евнапий (in Maximo, стр. 77-79 и in Chiysanthio, стр. 147, 148) подробно рассказывает об этих фактах считая их за самые важные события того времени. Однако он откровенно сознает слабодушие Максима Прием Максима в Константинополе описан Либанием (Orat. Parent гл. 86, стр. 301) и Аммианом (XXI; 7) [191] Хрисанфий, не захотевший выехать из Лидии, был назначен главным жрецом провинции. Его осторожное и умеренное пользование властью предохранило его от последствий переворота, и он жил спокойно, тогда как Максим, Приск и другие подверглись гонениям со стороны христианских министров. См. приключения этих фанатиков-софистов, собранные Бруккером, том II, стр. 281—293. (Хрисанфий дожил до восьмидесяти лет, а Орибазий еще был жив в 395 по Р. Х. (Клинтон. F. R. II, 309, 311. — Издат.) [192] См. Либания (Orat. Parent., гл. 101, 102. стр. 324—326) и Евнапия (Vit Sophist. in Proaeresio, гл. 126). Некоторые из ученых, быть может, питавшие неосновательные или преувеличенные ожидания удалились из чувства отвращения (Григ. Наз., Orat. 4, стр, 120). Странно, что мы не в состоянии опровергнуть правильность заголовка одной из глав Тильемона (Hist. des Empereurs. том IV, стр. 960): «La Cour de Julien est pliene de philosophes et de gens perdus»). [193] В царствование Людовика XIV его подданные всех званий старались приобрести славный титул Convertisseur, выражавший их усердие и их успехи в деле приобретения новообращенных. И это слово и соединенное с ним понятие становятся во Франции устарелыми; было бы желательно, чтобы с ними никогда не знакомилась Англия! [194] См. энергические выражения Либания которые, вероятно, были выражениями самого Юлиана (Orat. Parent., гл. 59, стр. 285). [195] Когда Григорий Назианзин (Oral 10, стр. 167) желает превознести христианское мужество своего брата Цезария, служившего доктором при императорском дворе, он сознается, что Цезарий вел спор с могущественным противником роlyn en hoplois kai megan en logon deinoteti (во всеоружии и с большой силой в словах. — Перев. ред.) В своих бранных отзывах он с трудом допускает, чтобы у вероотступника могло быть сколько-нибудь остроумия и мужества. [196] Юлиан, Epist 38. Аммиан, XXII, 12. Adeo ut in dies paene singulos milites carnis dictentiore saglna victitantes incultius, potusque aviditate correpti, humeris impositi transeuntium per ptatees, ex publicis aedibus… ad sua diversoria portarentur. И набожный монарх, и негодующий историк описывают одну и ту же сцену; и в Иллирии, и в Антиохии одни и те же причины должны были приводить к одним и тем же последствиям. [197] Григорий Наз. (Orat. 3. стр. 74, 75, 83-86) и Либаний (Orat Parent., гл. 81, 82. стр. 307, 3081 peri taytуn ten spoyden oyx apnoymai ptoyton anelosthoi megan. (Что же касается (их) усердия (в вере), то его я не приобрел, хотя и потратил много богатства. — Перев. ред.) Софист признается в расходах на обращение солдат в язычество и оправдывает их. [198] Это послание Юлиана (25) адресовано к обществу иудеев. Альд (Venet. 1499) заклеймил его словами ei lyesios, но это клеймо было основательно стерто позднейшими издателями Петавием и Шпангеймом. Об этом послании упоминает Созомен (кн. 56 гл. 22), а его содержание подтверждается Григорием Наз. (Orat. 4, стр. III) и самим Юлианом (Отрывок, стр. 295). [199] Мишна устанавливала смертную казнь против тех, кто оставлял иудейскую веру. Как производилось разбирательство, объясняют Маршем (Canon. Chron., стр. 161, 162, изд. in tot, Лондон, 1672) и Баснаж (Hist. des Juifs. том VIII, стр. 120). Константин издал закон для охранения тех, кто переходил из иудейской веры в христианскую. Код Феод., кн. 16, тит. 8, зак. 1. Годефруа, том VI, стр. 215. [200] Et interea (во время междоусобной войны, вызванной восстанием Магненция) Judaeorum seditio, qui Patricium nefarie in regni speciem sustulerunt oppressa. Аврелий Виктор in Constantio, гл. 42. См. Тильемона Hist. des Empereurs, том IV. стр. 379, in 4-to. (Диокесария была сценой этого мятежа, а его подавление было единственным военным подвигом, совершенным братом Юлиана Галлом во время его непродолжительного царствования с титулом цезаря Сократ H. Ε. 2, 33. — Издат.) [201] Город Тивериада и его синагога интересно описаны Реландом (Палест, том II, стр. 1036—1042). [202] Баснаж вполне удовлетворительно описал положение иудеев при Константине и его преемниках (том VIII, гл. 4, стр. 111—153). [203] Реланд (Палестин., кн. 1, стр. 309—390; кн. 3, стр. 838) описал с ученостью и ясностью Иерусалим и внешний вид окружающей его местности. [204] Я справлялся с редким и интересным сочинением Анвилля (sur lАnciеnnе Ierusalem, Париж 1747, стр. 75). Древний город имел в окружности (Евсев. Preperat. Evangel., кн. 9, гл. 36) двадцать семь стадий, или две тысячи пятьсот пятьдесят туазов Снятый на месте план дает новейшему городу не более тысячи девятисот восьмидесяти туазов в окружности. Его кружная черта обозначается натуральными гранями которые не могут вводить в заблуждение и которых нельзя передвигать. [205] См. два интересных места у Иеронима (том I стр. 102; том VI. стр. 315) и пространные подробности у Тильемона (Hist. des Empereurs, том I, стр. 569; том II, стр. 289, 294, изд. in 4-to). [206] Евсевий, in Vit. Constantin., кн. 3, гл. 25-47, 51-53. Император также построил церкви в Вифлееме, на Оливковой горе и подле Мамврийского дуба. Гроб Господень описан у Санди (Путешествия стр. 125—133) и очень интересно нарисован у Le Вruyn в его Voyage au Levant., стр. 288—296. (Докт. Кларк и его товарищ были, как кажется единственные богомольцы, видевшие настоящий гроб Господень. (См. его Путешествия ч. 2, стр. 57, 59.) Но слишком глубоко вкоренившиеся и выгодные предрассудки воспрепятствовали открытию. — Издат. [207] Дорожный путеводитель от Бордо до Иерусалима был составлен в 333 году для богомольцев, в числе которых, по словам Иеронима (том I, стр. 216), были и британцы и индийцы. Причины этой суеверной моды обсуждаются в ученом и хорошо написанном предисловии Весселинга (Itinerar., стр. 537—545). [208] Цицерон (de Finibus, V, 1) прекрасно выразил это общее всему человечеству чувство. (Докт. Джонсон во время своей поездки на Гебридские острова выражает те же чувства среди развалин Ионы. — Издат.) [209] Бароний (Annal. Eccles. А. D. 326, N42-50) и Тильемон (Mem. Eccles. том VIII. стр. 8-16) рассказывают и защищают это чудесное изобретение креста в царствование Константина. Самые древние свидетели, на которых они ссылаются суть: Павлин, Сульпиций Север, Руфин, Амвросий и, может быть, Кирилл Иерусалимский. Молчание Евсевия и Бордосского пилигрима, удовлетворяя тех, кто мыслит, вводит в замешательство тех, кто верует. См. основательные замечания Жортена, часть 2, стр. 238—248. [210] Это воспроизведение подтверждается Павлином, Epist. 37. См. Дюпена (Bibliot. Eccles., том III, стр. 149), который, по-видимому, принял риторическую фигуру Кирилла за действительный факт. Такой же сверхъестественной привилегией, должно быть, пользовались: молоко св. Девы (Erasmi Opera, том I, стр. 778, Lugd. Batev. 1703 in Colloq. de Peregri net Relligionis ergo), головы святых и другие мощи, находившиеся в одно и то же время в стольких различных церквах. [211] Иероним (том I. стр. 103), живший в соседней деревне Вифлеем, описывает пороки Иерусалима по своему личному опыту. [212] Григор. Нисский, apud Wesseling, стр 539. Вот послание, осуждающее обычай религиозных странствований или злоупотребление имя неприятно католическим богословам, а протестантским полемизаторам оно мило, и они часто на него ссылаются. [213] Он отказался от своего православного посвящения служил дьяконом и был снова посвящен руками ариан. Но Кирилл с течением времени изменился и благоразумно принял Никейский символ веры. Тильемон (Mem. Ecceles., том VIII), относящийся к его памяти с любовью и уважением, описал его добродетели в тексте, а его заблуждения в примечаниях — в приличном полумраке, в конце тома. (О переменах в судьбе Кирилла говорит Иероним (Chron. anno 2364). Он был впервые избран в 340 г. (он был в то время арианином) в царствование Констанция был три раза низложен и столько же раз снова возведен в прежнее звание. В последний раз он был восстановлен в 381 г. на третьем году царствования православного Феодосия с этого времени он держался на своем месте до своей смерти в 388 г. Эти последние указания времени заимствованы от Клинтона (F. R. 2, 536. — Издат.) [214] Imperii sui memoriam magnitudine operum gestiens propagare. Аммиан, XXIII, I. Иерусалимский храм славился даже между язычниками. У них было много храмов в каждом городе (в Сихеме пять, в Газе восемь, в Риме четыреста двадцать четыpe), но богатство и религия иудейской нации были сосредоточены в одном месте. [215] Тайные намерения Юлиана раскрыты покойным епископом Глостерским, ученым и догматическим Варбуртоном, который, с авторитетом богослова, объяснил мотивы и образ действий Высшего Существа. Его диссертация носящая заглавие «Юлиан» (2-е лондонское издание 1751 г.), отличается всеми теми особенностями, которые приписываются его школе. [216] Я ссылаюсь на Маймонида, Маршама, Спенсера, Ле-Клерка, Варбуртона и др., которые, не стесняясь, осмеивали опасения безрассудства и ложь некоторых суеверных богословов. Cм. DivinaLegation, ч. IV, стp. 25 и сл. [217] Юлиан (Отрыв, стр. 295) почтительно называет его megas theos (Великий Бог), а в другом месте (Послан. 63) говорит о нем еще с большим уважением. Он вдвойне осуждает христиан — и за то, что они верили в религию иудеев, и за то, что они отказались от нее. Их Божество было истинное, но не было единственным Богом, Apud Cyril кн. 9, стр. 305. 306. [218] Первая Книга Царств, VIII, 63; 2-я книга Паралипоменон, VII. 5; Иосифа Иуд Древности, кн. 8, гл. 4, стр. 431. изд. Гаверкампа. Так как кровь и дым от такого множества жертвоприношений могли причинять неудобства, то христианский раввин Лайтфут удаляет их посредством чуда. Ле-Клерк (ad. loc.) так смел, что подозревает верность этих цифр. [219] Юлиан, Послан. 29, 30. Де-ла Блетери пренебрег переводом второго из этих посланий. [220] Касательно усердия и нетерпения иудеев см. Григория Назианзина (Orat. 4 стр. III) и Феодорета (кн. 3, гл. 20). [221] Построенный вторым халифом Омаром, умершим в 644 г. по Р. Х. Эта большая мечеть покрывает освященную почву иудейского храма и представляет почти правильный квадрат, имеющий в окружности семьсот шестьдесят туазов. или одну римскую милю. См. Анвилля Иерусалим, стр. 45. [222] Аммиан называет консулов 363 года, прежде чем излагать замыслы Юлиана. Templum… instaurare sumptibus cogitabat immodicis. Варбуртон обнаруживает желание дать этим замыслам более раннее начало, но он должен бы был усмотреть из прежних примеров, что исполнение такой работы потребовало бы многих лет. [223] Позднейшие свидетельства Сократа, Созомена, Феодорета, Филосторгия и др. не придают достоверности этому чуду, в скорей вносят в него противоречия Сравн. возражения Баснажа (His.t des Juifs, том VIII, стр. 157—168) с ответами Варбуртона (Юлиан, стр. 174—258). Епископ остроумно объяснил удивительные кресты, появившиеся на одеянии зрителей, другим подобным случаем и натуральными действиями молнии. [224] Амврос., том II послан. 40, стр. 946, изд. бенедиктинц. Он написал это фанатическое послание (388 г) для того, чтоб оправдать одного епископа, осужденного гражданскою властью за сожжение синагоги. [225] Златоуст, том 1, стр 580, advers. Judaeos et Gentes. том II, стр. 574; de S-to Babyla, изд. Монфокона. Я придерживался общего и естественного предположения; но ученый бенедиктинец, относящий эти речи к 383 г. уверен, что они никогда не были произнесены с церковной кафедры. [226] Григ. Назианзин, Orat. 4, стр. 110—113. Но de oyn periboeton pasiothayma, kai оуde tots atheois haytois apistoymenon lexon erchomai. (Это ведь великое и для всех очевидное чудо, и даже те безбожники, которые в него сначала не поверили, начали о нем говорить. — Перев. ред.) [227] Аммиан, III, 1. Cum itaque rei fortiter instaret Alypius, juvaretque provinciae rector, metuendi giobi flammarum prope fundamenta crebris assultibus erumpentes fecere locum exustis aliquoties operantibus ineccessum; hocque modo etemento destinatius repellente, cessavit inceptum. Варбуртон (стр. 60 — 90) старается вырвать из уст Юлиана и Либания сознание чуда и ссыпается на свидетельство одного раввина, жившего в пятнадцатом столетии. Такие свидетельства могут быть принимаемы лишь очень благосклонным судьей. (Михаэлис объяснял остроумным и довольно правдоподобным способом этот странный факт, достоверность которого невозможно отвергать ввиду положительного свидетельства современника и язычника Аммиана; его навело на это объяснение одно место у Тацита, который, описывая Иерусалим, говорит «Этот город, удобный для защиты по своему положению, был еще защищен множеством укреплений, которые сделали бы его сильным даже при менее благоприятном естественном положении. Два очень высоких холма (гора Сион и гора Храма, находившиеся одна подле другой в южной части Иерусалима) были окружены стенами, искусно построенными со множеством изгибов и углублений, дававших возможность нападать со всех сторон на фланги осаждающих. Сам храм был чем-то вроде цитадели, у которой были свои стены, еще лучше построенные и укрепленные, чем все остальное: даже портики, которые его окружали, были превосходными укреплениями. Там был источник, который никогда не высыхал, были под горой обширные подземелья водохранилища и резервуары для сохранения дождевой воды». Тацит, Истор, кн. V, гл. 11 и 12. — Эти подземелья и резервуары, должно быть, были очень обширны. Резервуары доставляли воду в течение всей осады Иерусалима миллиону ста тысячам жителей, которых не мог удовлетворять источник Силоа и которые не могли пользоваться дождевой водой, потому что осада велась с апреля до августа, то есть в такое время годе, когда в Иерусалиме редко выпадает дождь. Что же касается подземелий, то и после и до возвращения иудеев из Вавилона в них помещались не только запасы оливкового масле, вина и хлеба, но также сокровища, которые обыкновенно хранились в храме. Иосиф сообщает несколько фактов* доказывающих, как они были обширна Когда стало ясно, что Иерусалим должен будет сдаться Титу, вожди бунтовщиков, возлагая свою последнюю надежду на эти огромные пустые пространства (hyponomoys, hypogaia, diorychas), задумали спрятаться там и оставаться во время сожжения города до тех пор, пока римляне не уйдут. Большая часть из них не имела времени привести это намерение в исполнение, но один из них, сын Гиоры Симон, запасшись съестными припасами и землекопными орудиями, спустился туда с несколькими товарищами и оставался тем до отъезда Тита в Рим: когда его стал мучить голод он вышел внезапно в том самом месте, где прежде был храм, и очутился между римскими часовыми. Он был арестован и с торжеством отправлен в Рим. Его появление заставило предполагать, что и другие иудеи укрылись в том же убежище: были сделаны розыски, и было найдено множество укрывавшихся там иудеев. Иосиф, de Belt. jud., VII, гл. 2. Эти подземелья вероятно, были остатками времен Соломона, когда подземные работы были в большом употреблении: во всяком случае, их нельзя отнести ни к какой другой эпохе. Иудеи, при возвращении из изгнания были слишком бедны, чтобы быть в состоянии предпринимать такие работы, и хотя Ирод, перестраивая храм, приказал вырыть несколько подземелий (Иосиф, Иуд. Древности, XV, 11, 7). поспешность, с которой была окончена эта постройка, не позволяет думать, чтоб все подземелья вели с этого времени свое начало. Одни из них были клоаками и водосточными трубами, другие служили складочным местом для огромных сокровищ, которые были награблены Крассом за сто двадцать лет до войны с иудеями и которые, конечно, были заменены впоследствии другими. Храм был разрушен в 70 г. по Р. Х. попытки Юлиана восстановить его и факт, рассказанный Аммиаком, относятся к 363 году, стало быть, между этими двумя эпохами был промежуток времени почти в триста лет, в течение которого засыпанные мусором подземелья должны были наполниться воспламеняющимися испарениями. В наше время уже всякому известно, что, когда открывают подземелья которые были долго заперты, случается одно из двух или светильники гаснут, а люди сначала падают в обморок и потом умирают, или же, если воздух способен воспламеняться вокруг лампы летают огоньки, которые увеличиваются и умножаются числом до тех лор, пока пожар не примет широких размеров; тогда происходят взрывы, которые убивают тех, кто там находится. Работники, которых употреблял Юлиан, достигли в своих подземных работах до подземелья находившегося под храмом; чтоб проникнуть туда, нужно было иметь в руках факелы; внезапно вспыхивавшее пламя отталкивало тех, кто туда приближался раздавались взрывы, и это повторялось всякий раз, как работники проникали в новые подземелья. Это объяснение подтверждается тем, что рассказывает Иосиф о другом однородном происшествии. До царя Ирода дошел слух, что в гробнице Давида скрыты громадные сокровища; он спустился туда с несколькими преданными ему людьми; в первом подземелье он не нашел ничего, кроме драгоценных камней и одежд; но когда он захотел проникнуть в другое подземелье, которое было долгое время закрыто, его оттолкнуло пламя, лишившее жизни двоих из тех, кто сопровождал его (Иуд. Древ., XVI, 7, 1). Так как тут не было никого чуда, то можно смотреть на это как на новое доказательство истины того факта, о котором сообщают Аммиан и современные писатели. — Гизо) [228] Докт. Ларднер, как кажется, был единственный из христианских критиков, осмелившийся сомневаться в действительности этого знаменитого чуда. (Иудейские и языческие свидетельства, ч. IV, стр. 47-71) Молчание Иеронима внушает подозрение, что та же самая история, которая славилась вдали, была в полном пренебрежении на самом месте происшествия [229] Григ. Наз., Orat. 3, стр. 81. Это предписание было подкреплено со стороны самого Юлиана тем, что он неизменно держался его на практике. Варбуртон основательно заметил (стр 35), что последователи Платона верили в таинственную силу слое и что отвращение Юлиана к имени Христа могло происходить не только от презрения но и от суеверия [230] Отрывок Юлиана, стр. 288. Он осмеивает moria Galilaion (глупость галилеян). (Послан. 7) и до такой степени теряет из виду принцип веротерпимости, что желает (Послан. 42). Akontas iasthai (недобровольного исцеления). [231] Оу gar moi themis esti komidzemen e eieairein Aneras, hoi ke theotdin apechthont athanatoisin. (Я не считаю справедливым заботиться или чувствовать сострадание к тем губителям, которые отказались от бессмертных богов. — Перев. ред) Эти две строчки, измененные и извращенные Юлианом в духе ханжества (Послан. 49), заимствованы из речи Эола, когда он отказывается дать Улиссу свежий запас ветров (Одис., X 73). Либаний (Orat. Parent., гл. 59, стр. 286) старается оправдать этот пристрастный образ действий в апологии, в которой дух преследования проглядывает сквозь маску беспристрастия [232] Существование этих законов касательно духовенства видно из легких намеков самого Юлиана (Послан. 52), из туманных декламаций Григория (Orat. 3, стр. 86, 87) и из положительных утверждений Созомена (кн. 5, гп 5). [233] Inclemens… perenni obrucidum silentio. Аммиан, 10, XXV, 5. [234] Самый эдикт, до сих пор сохранившийся в числе посланий Юлиана (42). можно сравнивать с невоздержанной бранью Григория (Orat. 3, стр. 96). Тильемон (Mem. Eccles том VII. стр. 1291—1294) указал кажущиеся разногласия между древними и новыми писателями, но их нетрудно согласить между собою. Христианам было прямо запрещено учить и косвенным образом запрещено учиться так как они не захотели бы посещать школы язычников. [235] Код. Феод, кн. 13, тит. 3 de medics et professoribus, зак. 5 (изданный 17 июня и принятый в Сполетто, в Италии 29 июля 363 г.) с объяснениями Годефруа, том V, стр. 31. [236] Орозий восхваляет их бескорыстную твердость: Sicut a majoribus nostris compertum hebemus omnes ubique propemodum.. officium quam fidem deserere maluerunt. VII, 30. Христианский софист Проэресий отказался принять пристрастные милости императора. Иероним, in Chron., стр. 185. изд. Скалигера, Евнапий in Рrоаeresio. стр. 126. [237] Они прибегли к сочинению книг для своих собственных школ. В течение нескольких месяцев Аполлинарий составил христианское подражание Гомеру (священную историю в двадцати четырех книгах), Пиндару, Еврипиду и Менандру; а Созомен выражал свое удовольствие по поводу того, что эти произведения равнялись по достоинству с подлинниками или даже превосходили их (Теперь уже бесполезно, но все-таки интересно ставить вопрос о том, что вышло бы из мероприятий Юлиана против христианства, если бы он прожил долее? Унижая церковную иерархию, которая была его главною целью, он возвысил бы мирян. Незаконно присвоенная власть и высокомерные требования этой иерархии были бы ниспровергнуты, но миряне освободились бы от строгого контроля, под которым их энергия обращалась в апатию и в бессилие. Восстановление язычества было безнадежно и невозможно. Его «различные безрассудства» были разоблачены не учеными богословами и не горячими полемизаторами того времени, но развитием интеллигенции, которая после семисотлетней свободы исследований была запугана самой отвратительной тиранией, какой когда-либо подвергалось человечество. Если бы Юлиан ниспроверг эту тиранию и если бы христианство «возвратилось к своей первобытной простоте», то вместо «поколения слепых и невежественных фанатиков», о которых говорит Гиббон, мы, вероятно, увидели бы более рациональную религию, а ее более кроткие проповедники, может быть, предотвратили бы варварство и невежество следующих столетий. — Издат.) [238] Инструкции Юлиана к его чиновникам (Послан. 7) гласили: protimasthai mentoi toys theoseboys kai раnу phemi dein. (Я говорю, что вы должны во всем предпочитать тех, кто почитает богов. — Перев. ред.) Созомен (кн. 5, гл. 18) и Сократ (кн. 4, гл. 13) должны быть проверены сочинениями Григория (Orat. 3, стр. 95), который не менее их склонен к преувеличениям, но более сдержан вследствие близкого знакомства с требованиями современных читателей. [239] Psepho theon kai didoys kai me didoys. (Избранники богов, явных и тайных. — Перев. ред) Либаний, Orat. Parent., гл. 88, стр. 314. [240] Григ. Наз. Orat. 3, стр. 74, 91, 92. Сократ, кн. 3, гл. 14, Феодорет, кн. 3. гл. 6. Впрочем, следует несколько ослаблять то, что они говорят, ввиду того чрезмерного усердия, которое не менее пристрастно, чем усердие Юлиана. [241] Если мы сравним мягкие выражения Либания (Orat. Parent., гл. 60, стр. 286) со страстными возгласами Григория (Orat. 3, стр. 86, 87), то нам трудно будет поверить, что эти два оратора описывали одни и те же события [242] Рестан, или Аретуза, находящаяся на равном расстоянии шестнадцати миль от Эмесы (Гемса) и Епифаний (Гамата), была основана Селевком Никатором или по меньшей мере получила от него свое название. Медали этого города относят его начало к 686 году от основания Рима. Во времена упадка Селевкидов Эмеса и Аретуза подпали под власть араба Сампсицерама, потомство которого, находившееся в вассальной зависимости от Рима, еще существовало в царствование Веспасиана. См. Анвилля, Ландкарты и Древнюю Географию, том II, стр. 134, Весселинга, Itineraria, стр. 188, и Норме. Epoch. Syro-Macedon, стр. 480, 481, 482. [243] Созомен, кн. 5. гл. 10. Странно, что Григорий и Феодорет умалчивают о таком факте, который в их глазах должен бы был увеличить религиозные заслуги епископа. [244] Страдания и твердость Марка, так трогательно описанные Григорием (Orat. 3, стр 88-91). подтверждаются неопровержимым и вынужденным свидетельством Либания Markos ekeinos kremarnenos, kai mastigoymenos, kai toy pogonos ayto tillomenoy, panta enegkon andreios nyn isotheos esti tais timais, kan phane pon perimachetos eythys. Послан. 730, стр. 350, 351, изд. Вольф Амстел. 1738. [245] Таким образом Ла-Кроз и Вольфий (adloc) объяснили греческое слово, настоящий смысл которого был извращен прежними истолкователями и даже Ле-Клерком (Bibliotheque Ancienne et Moderne. том III, стр. 371). Однако Тильемон очень затрудняется объяснить (Mem. Eccles, том VII, стр. 1309), каким образом Григорий и Феодорет могли принять полуарианского епископа за святого. [246] См. правдоподобное мнение Саллюстия (Григорий Назианзин, Orat. 3, стр. 90, 91). Либаний вступается за человека, совершившего такое же преступление, из опасения, что найдется немало Марков; однако он допускает, что, если Орион захватил богатства, посвященные богам, он заслуживает такого же наказания как Марсий, то есть чтобы с живого содрали кожу. (Epist., 730, стр. 349—351.) [247] Роща и храм Дафны описаны: Страбоном (кн. 16. стр. 1089. 1090. изд. Амстел. 1707), Либанием (Naenia, стр. 185—186. Antiochic Orat. II. стр. 380. 381) и Созоменом (кн. 5, гл. 19). Весселинг (Itinerary стр. 581) и Казобон (ad Hist. August, стр. 64) разъясняют этот интересный сюжет. [248] Simulacrum in ео Olimpuaci Jovis imitamenti aequiperans magnitudinem. Аммиан, XXII, 13. Олимпийский Юпитер имел шестьдесят футов в вышину, и, стало быть, его масса была равна массе тысячи людей. См. интересный Memoire аббата Gedoyn (Academie des Inscriptions, том IX, стр. 198). [249] Адриан прочел историю своей счастливой будущности на листочке, вынутом из Кастальского источника; этот фокус по словам доктора Вандаля (de Oraculis, стр. 281), нетрудно делать при помощи некоторых химических препаратов. Император закрыл источник таких опасных знаний, но он был снова открыт благочестивой любознательностью Юлиана. [250] Эта привилегия была куплена в 44 г. по Р. Х. и в 92 году антиохийской эры (Норис., Epoch Syro-Maced, стр. 139—174) на срок девяносто Олимпиад. Но Олимпийские игры в Антиохии не праздновались регулярным образом до царствования Коммода. См. интересные подробности в Хронике Иоанна Малалы (том 1, стр. 293, 320, 372—381) — писателя достоинства и авторитет которого ограничиваются пределами его родного города. (Эти игры возобновились в 260 году антиохийской эры, или в июле и августе 212 г. Р. Х. который был третьим годом царствования Каракаллы. Малала, писавший через 300 лет после того, неправильно называл Коммода. Клин. F. R. 1, 220. — Издат.) [251] Пятнадцать талантов золота, завещанных Созибием, который умер в царствование Августа. В Expositio totius Mundi, стр. 6 (Гудсон, Geograph. Minor, том III) делается сравнение театральных зрелищ в городах Сирии в век Константина. [252] Avidio Cassio Syriacas legiones dedi fuxuria diffluentes et Daphnicis moribus. Это слова императора Марка Антонина в подлинном письме, сохраненном его биографом в Hist. August стр. 41. Кассий увольнял или наказывал всех солдат, посещавших Дафну. [253] Aliquantum agrorum Daphnensibus dedit (Pompey), quo locus spatiosior fieret detectatus amoenitate loci et aquarum abundantia. Евтропий, VI, 14. Секст Руф, de Provinciis, гл. 16. [254] Юлиан (Мизопогон, стр. 361, 362) обнаруживает свой характер с той наивностью, с той бессознательной искренностью, которые могут быть только даром природы. [255] Имя Вавилы упоминает Евсевий, перечисляя антиохийских епископов (Hist. Eccles., кн. 6, гл. 29, 39). Златоуст (том II, стр. 536—579, изд. Монфокона) пространно превозносит его триумф над двумя императорами (первый из этих триумфов баснословен, а второй исторически достоверен). Тильемон (Mem. Eccles., том III, часть 2, стр. 287—302, 459—465) становится похожим не скептика. [256] Церковные писателя и в особенности те из них, которые очень любят мощи, приходят в восторг от признания Юлиана (Мизопогон, стр. 361) и Либания (Naenia, стр. 185), что Аполлона беспокоило соседство одного умершего. Однако Аммиан (XXII, 12) очищает всю это почву согласно с обрядами, которые прежде исполнялись афинянами на острове Делосе. [257] Юлиан (Мизопогон, стр. 361) не утверждает положительно, что они виновны, но лишь намекает на это. Аммиан (XXII, 13) называет это обвинение levissimus rumor и рассказывает эту историю с чрезвычайным беспристрастием. [258] Quo tam atroci casu repente consumpto, ad id isque imperatoris ira provexit ut quaestiones agitare juberet solito acriores (однако Юлиан порицает снисходительность антиохийских должностных лиц), et majorem ecclesiam Antiochiae claudi. Это закрытие собора сопровождалось оскорблением и богохульством, и аббат де-ла Блетери рассказывает с суеверным удовольствием о кстати случившейся смерти главного действующего лица, Юлианова деда Vie de Julien, стр. 362—369. [259] Кроме церковных писателей, более или менее не заслуживающих доверия, мы можем указать на описание страданий св. Федора в Acta Sincere Рюинара, стр. 591. Выраженные Юлианом сожаления придают этому описанию достоверность. [260] Юлиан. Мизопогон, стр. 361. [261] Григорий Наэианэин. Orat. 3, стр. 87; Созомен, кн5, гл. 9; Филосторгий, кн. 7, гл. 4. [262] Жизнь и смерть Георгия Каппадокийского описаны Аммианом (XXII, 11), Григорием Назианзином (Orat 21, стр. 382, 386. 389, 390) и Епифанием (Haeres. 76). Бранные выражения двух святых не заслуживали бы большого доверия если бы они не подтверждались свидетельством хладнокровного и беспристрастного неверующего. [263] После умерщвления Георгия император Юлиан неоднократно посылал приказания, чтобы библиотеку сохранили для его собственного употребления и чтобы были подвергнуты пытке те рабы, которых можно было заподозрить в сокрытии каких-либо книг. Он хвалит библиотеку, из которой он брал и переписывал рукописи в то время как учился в Каппадокии. Он, конечно, желал бы, чтобы сочинения галилеян погибли, но он требовал точного списка богословских сочинений из опасения чтобы в числе их не погибли ценные произведения Юлиан. Epist 9, 36. [264] Филосторгий с осмотрительным зложелательством высказывает обвинение против этой партии kai ten Athanasioy gnomen strategesai tes praxeos, (этим делом руководила мысль Афанасия — Перев. ред) кн. 7, гл. 2. Годефруа, стр. 267. [265] Cineres projecit in mare, id metuens ut damabat ne, collectis supremis, aedes illis extruerent, ut reliquis, qui deviare a religione compulsi, pertulere cruciabiles poenas, adusque gloriosam mortem intemerata fide progressi, et nunc Martyres appellantur. Аммиан, XXII, 11. Епифаний доказывает арианам, что Георгий не был мучеником. [266] Некоторые из донатистов (Оптат Милев, стр. 60, 303, изд. Дюпера, и Тильемона, Mem. Eccles, том VI, стр. 713, in 4-to) и из присциллианистов (Тильемон, Mem. Eccles, том VIII, стр. 517, in 4-to) присвоили себе точно таким же образом почести христианских святых и мучеников. [267] Каппадокийские святые, Василий и два Григория не знали, что Георгий был также святой. Папа Желазий (494 г. по Р. Х.), который был первый католик, признавший св. Георгия ставит его в ряду мучеников "qui Deo magis quam hominibus noti sunb. Он отвергает его Деяния как вымышленные еретиками. Некоторые из этих Деяний, может быть, не самые древние, сохранились до сих пор, и между различными вымыслами мы находим рассказ о борьбе, происходившей между св. Георгием Каппадокийским и волшебником Афанасием в присутствии царицы Александрии. [268] Это превращение не безусловно достоверно, но чрезвычайно правдоподобно. См. Longueruana, том 1, 194. [269] Or докт. Гейлина (History of st George, 2-ое изд, Лондон, 1633 in 4-to, стр. 429) и от болландистов (Act ss. Mens. April том III, стр. 100—163) можно получить интересные подробности о поклонении св. Георгию начиная с шестого столетия (когда его уже чтили как святого в Палестине, в Армения в Риме и в Трире, в Галлии). Его слава и популярность в Европе, и в особенности в Англии, начались с крестовых походов. [270] Юлиан, Послан. 43. [271] Юлиан, Послан. 10. Он позволял своим друзьям смягчать его гнев. Аммиан, XXII. 11. [272] См. Афанас., ad Rufin, том II. стр. 40, 41 и Григ. Назианз. Orat. 3. стр. 395, 396, который основательно утверждает, что сдержанное рвение архиепископа более достохвальное, чем его молитвы, посты, гонения и пр. [273] Я не имею времени проследить историю слепого упорства Калиарийского Люцифере. Его приключения описаны Тильемоном (Mem. Eccles. том VII, стр. 900—926); читатель заметит изменения в колорите рассказа по мере того, как исповедник делается еретиком. [274] Assensus est huic sententiae Occidens, et per tam necessarium concilium, Satanae faucibus mundus ereptus. Живой и искусно написанный «Диалог» Иеронима против последователей Люцифера (том II. стр. 135—155) представляет оригинальное описание церковной политики того времени. [275] Тильемон, который предполагает, что Георгий был убит в августе, относит все действия Афанасия к очень небольшому промежутку времени (Mem. Eccles., том VIII, стр. 360). Оригинальный отрывок, изданный маркизом Маффеи и взятый из старой библиотеки веронского капитула (Osservazioni Litterarie, том III, стр. 60-92), заключает в себе много важных указаний годов, достоверность которых подтверждается исчислением египетских месяцев. [276] Toy miaron, hos etolmesen Ellenidas, ер emoy, gynaikas ton eptsemon baptisai diokesthai. Я удержал двусмысленное значение последних слов. Эта двусмысленность прилична тирану, желавшему отыскать или создать преступление. [277] Три послания Юлиана, объясняющие его намерения и его образ действий по отношению к Афанасию, должны быть расположены в следующем хронологическом порядке: 26, 10, 6. См. также Григ. Назианз. XXI. стр. 393; Созомена, кн. 5, гл. 15; Сократа, кн. 3, гл. 14; Феодорета, кн. 2, гл. 9 и Тильемона. Mem. Eccles. том VII, стр. 361—368; этот последний пользовался некоторыми материалами, собранными болландистами. [278] Григорий искренно в этом сознается (Orat. 3, стр. 61. 62). [279] Выслушайте неистовые и нелепые жалобы Оптата (de Schismat. Donatist кн. 2. гл. 16. 17). [280] Григ. Назианзин (Orat. 3, стр. 91; 4, стр. 133). Он хвалит кесарийских мятежников, toyton de ton megatophyon kai thermon eis eysebeian. См. Созомена, кн. VI, 4, 11. Тильемон (Mem. Essies, том VII, стр. 649, 650) признается что их поведение не было dens lordre commun; но он вполне удовлетворен тем, что св. Василий Великий всегда праздновал день этих святых мучеников [281] Юлиан решил процесс против нового христианского города, основанного в порте Газы Майуме, и хотя его приговор мог быть приписан ханжеству, он никогда не был отменен его преемниками. Созомен, кн. 5, гл. 3. Реланд, Палестина, том II, стр. 791. [282] Григорий (Orat. 3. стр. 93-95. Orat. 4, стр. 114) уверяет, что он говорит по сведениям, полученным от лиц. которые пользовались доверием Юлиана и с которыми Орозий (VII, 30) не мог быть знаком. [283] Григорий (Orat. 3, стр. 91) обвиняет отступника в тайных жертвоприношениях мальчиков и девочек и положительно утверждает, что тела убитых бросались в реку Оронт. См. Феодорета, кн. З, гл. 26, 27, и с каким двусмысленным чистосердечием выражается аббат де-ла Блетери, Vie de Julien, стр. 351, 352. Однако ненависть современников не взваливала на Юлиана толпы мучеников, в особенности западных, которых Бароний глотает с такою жадностью, а Тильемон так слабо отвергает (Mem. Eccles. том VII, стр. 1205—1315). [284] Покорность Григория поистине назидательна (Orat. 4, стр. 123, 124); однако, когда посланный Юлиана попытался овладеть церковью Назианза, он лишился бы жизни, если бы не преклонился перед религиозным рвением епископа и народа (Orat. 18, стр. 308). См. размышления Златоуста в том виде, как они переданы у Гильемона (Mem. Eccles., том VII, стр. 575). (Несмотря на то, что Гиббон был очевидно увлечен предметом своего повествования, он так верно обрисовал мнения и образ действий Юлиана, что беспристрастные писатели выразили по этому поводу свое одобрение. Нибур говорит: «Юлиана, имя которого никогда не будет позабыто, иные превозносили не в меру, а иные позорили самым недостойным образом. В последние пять-десять лет на него обратили свое внимание даровитые люди самых противоположных убеждений, и прежде всех Гиббон, который, однако, не увлекся своими антихристианскими чувствами, а охотно вывел наружу его слабые стороны». (Лекция, ч. 3, стр. 309). Экгель еще более решительно высказывается в том же смысле: «Optime, ut ego existimo, de Juliani philosophia virtutibusque et vitiis, judicavit Eduardus Gibbon, Anglus» (Num. Vet, ч. 8, стр. 132). Ожесточение, с которым нападали на пятнадцатую и шестнадцатую главы, заставило Гиббона быть осмотрительным. Он до того дошел в этой осмотрительности, что последние издатели его Истории, пытавшиеся исправить его неосновательные отзывы о христианстве, не нашли ничего предосудительного во всей настоящей главе. Если он иногда заблуждался то это происходило главным образом оттого, что он неясно понимал склонность императора к мистицизму. В некоторых случаях он ошибочно полагал, что все вообще христиане были предметом мстительности и притеснительных мер, которые были направлены только против духовенства; а отсюда он делал тот вывод что существовало поощрение к тайному и косвенному гонению, которому Юлиан не мог благоприятствовать если не из великодушия то из благоразумия Конечно, тот, кто восстановлял язычество, охотно искоренил бы христианство. Но его строгие меры клонились к этой цели только настолько, насколько они отнимали у церковной иерархии возможность приобретать подарками послушных приверженцев. Что он старался мягким путем убеждения расположить к себе мирян, и главным образом тех из них, которые были самыми образованными, это ясно видно из дошедших до нас отрывков тех сочинений, которые он писал против их религии. Первые отцы церкви с большим успехом доказывали, что священные книги иудеев предсказали христианству то учение, в котором осуществились любимые философские идеи греков. Поэтому Юлиан и направил свои нападки на законодательство Моисея. Против тех частей этого законодательства, которые было всего труднее защищать, он направил самые сильные из своих аргументов. Он полагал, что, если ему удастся уничтожить фундамент, всю верхнюю надстройку можно будет безопасно перенести на языческую почву, которую он постарался для этого подготовить, внося в нее более разумные начала. Монарх, способный входить в такие рассуждения с своими подданными, едва ли был способен питать те тайные замыслы о насильственной пропаганде, которые приписывались ему опасениями или ненавистью христиан. — Издат.)


  1. 1
  2. 2
  3. 3
  4. 4
  5. 5
  6. 6
  7. 7
  8. 8
  9. 9
  10. 10
  11. 11
  12. 12
  13. 13
  14. 14
  15. 15
  16. 16
  17. 17
  18. 18
  19. 19
  20. 20
  21. 21
  22. 22
  23. 23
  24. 24
  25. 25
  26. 26
  27. 27
  28. 28
  29. 29
  30. 30
  31. 31
  32. 32
  33. 33
  34. 34
  35. 35
  36. 36
  37. 37
  38. 38
  39. 39
  40. 40
  41. 41
  42. 42
  43. 43
  44. 44
  45. 45
  46. 46
  47. 47
  48. 48
  49. 49
  50. 50
  51. 51
  52. 52
  53. 53
  54. 54
  55. 55
  56. 56
  57. 57
  58. 58
  59. 59
  60. 60
  61. 61
  62. 62
  63. 63
  64. 64
  65. 65
  66. 66
  67. 67
  68. 68
  69. 69
  70. 70
  71. 71
  72. 72
  73. 73
  74. 74
  75. 75
  76. 76
  77. 77
  78. 78
  79. 79
  80. 80
  81. 81
  82. 82
  83. 83
  84. 84
  85. 85
  86. 86
  87. 87
  88. 88
  89. 89
  90. 90
  91. 91
  92. 92
  93. 93
  94. 94
  95. 95
  96. 96
  97. 97
  98. 98
  99. 99
  100. 100
  101. 101
  102. 102
  103. 103
  104. 104
  105. 105
  106. 106
  107. 107
  108. 108
  109. 109
  110. 110
  111. 111
  112. 112
  113. 113
  114. 114
  115. 115
  116. 116
  117. 117
  118. 118
  119. 119
  120. 120
  121. 121
  122. 122
  123. 123
  124. 124
  125. 125
  126. 126
  127. 127
  128. 128
  129. 129
  130. 130
  131. 131
  132. 132
  133. 133
  134. 134
  135. 135
  136. 136
  137. 137
  138. 138
  139. 139
  140. 140
  141. 141
  142. 142
  143. 1
  144. 2
  145. 3
  146. 4
  147. 5
  148. 6
  149. 7
  150. 8
  151. 9
  152. 10
  153. 11
  154. 12
  155. 13
  156. 14
  157. 15
  158. 16
  159. 17
  160. 18
  161. 19
  162. 20
  163. 21
  164. 22
  165. 23
  166. 24
  167. 25
  168. 26
  169. 27
  170. 28
  171. 29
  172. 30
  173. 31
  174. 32
  175. 33
  176. 34
  177. 35
  178. 36
  179. 37
  180. 38
  181. 39
  182. 40
  183. 41
  184. 42
  185. 43
  186. 44
  187. 45
  188. 46
  189. 47
  190. 48
  191. 49
  192. 50
  193. 51
  194. 52
  195. 53
  196. 54
  197. 55
  198. 56
  199. 57
  200. 58
  201. 59
  202. 60
  203. 61
  204. 62
  205. 63
  206. 64
  207. 65
  208. 66
  209. 67
  210. 68
  211. 69
  212. 70
  213. 71
  214. 72
  215. 73
  216. 74
  217. 75
  218. 76
  219. 77
  220. 78
  221. 79
  222. 80
  223. 81
  224. 82
  225. 83
  226. 84
  227. 85
  228. 86
  229. 87
  230. 88
  231. 89
  232. 90
  233. 91
  234. 92
  235. 93
  236. 94
  237. 95
  238. 96
  239. 97
  240. 98
  241. 99
  242. 100
  243. 101
  244. 102
  245. 103
  246. 104
  247. 105
  248. 106
  249. 107
  250. 108
  251. 109
  252. 110
  253. 111
  254. 112
  255. 113
  256. 114
  257. 115
  258. 116
  259. 117
  260. 118
  261. 119
  262. 120
  263. 121
  264. 122
  265. 123
  266. 124
  267. 125
  268. 126
  269. 127
  270. 128
  271. 129
  272. 130
  273. 131
  274. 132
  275. 133
  276. 134
  277. 135
  278. 136
  279. 137
  280. 138
  281. 139
  282. 140
  283. 141
  284. 142


Это произведение перешло в общественное достояние в России согласно ст. 1281 ГК РФ, и в странах, где срок охраны авторского права действует на протяжении жизни автора плюс 70 лет или менее.

Если произведение является переводом, или иным производным произведением, или создано в соавторстве, то срок действия исключительного авторского права истёк для всех авторов оригинала и перевода.