Глава XXI
правитьПризнанные похвалы служителей церкви увековечили славу монарха, потворствовавшего их страстям и соблюдавшего их интересы. Константин доставил им безопасность, богатства, почести и средства для мщения, а поддержание православной веры стало считаться за самую священную и самую важную обязанность гражданских должностных лиц. Миланский эдикт — эта великая хартия религиозной терпимости — утвердил за каждым из подданных Римской империи право выбирать и исповедовать свою собственную религию. Но эта неоценимая привилегия была скоро нарушена: вместе с познанием истины император впитал в себя принципы религиозного угнетения, и торжество христианства обратилось в невыносимый гнет для тех сект, которые не сходились в убеждениях с кафолической церковью. Константин пришел без труда к тому убеждению, что еретики, осмеливавшиеся оспаривать его мнения или не подчиняться его приказаниям, были виновны в самом бессмысленном и самом преступном упорстве и что своевременное применение некоторых мер строгости может спасти этих несчастных от вечной гибели. Император поспешил устранить священнослужителей и проповедников различных иноверческих сект от всякого участия в наградах и привилегиях, которыми он так щедро осыпал православное духовенство. Но так как сектанты могли бы существовать и под бременем монаршей немилости, то немедленно вслед за покорением востока был издан эдикт, предписывавший их совершенное истребление.[1] После предисловия, полного раздражения и упреков, Константин безусловно воспрещает сборища еретиков и приказывает конфисковать все их общественные имущества в пользу или казны, или кафолической церкви. К числу тех сект, против которых была направлена императорская строгость, как кажется, принадлежали приверженцы Павла Самосатского; фригийские монтанисты, отличавшиеся непрерывным рядом восторженных пророков; новациане, решительно отвергавшие мирскую пользу покаяния; маркиониты и валентиниане, под чьим руководящим знаменем мало-помалу соединились различные гностики Азии и Египта, и, может быть, манихеи, незадолго перед тем принесшие из Персии более искусную смесь восточного богословия с христианским.[2] Намерение искоренить название или, по меньшей мере, остановить распространение этих ненавистных ересей приводилось в исполнение с энергией и успехом. Некоторые из уголовных наказаний были заимствованы слово в слово из эдиктов Диоклетиана против христиан, и этот способ обращения в истинную веру был одобрен теми самыми епископами, которые испытали на самих себе тяжесть угнетения и которые вступались за права человечества. Впрочем, два факта, которые сами по себе незначительны, служат доказательством того, что душа Константина не была еще совершенно заражена религиозным усердием и ханжеством. Прежде нежели произнести приговор над манихеями и родственными с ними сектами, он решился тщательно исследовать характер их религиозных принципов. Как будто не доверяя беспристрастию своих советников из духовного звания, он возложил это щекотливое поручение на одного гражданского сановника, которого он уважал за ученость и скромность, но о продажности которого он, вероятно, ничего не знал.[3] Император скоро пришел к убеждению, что он слишком поспешно осудил православные верования и примерную нравственность новациан, расходившихся с церковью только в некоторых правилах дисциплины, может быть, небезусловно необходимых для вечного спасения. Поэтому он издал особый эдикт, освобождавший их от установленных законами общих уголовных наказаний, [4] позволил им выстроить церковь в Константинополе, стал относиться с уважением к чудесам их святых, пригласил их епископа Акезия на Никейский собор и только позволил себе легкие и фамильярные шуточки насчет строгости его учения, которые нельзя было принять из уст монарха иначе как с одобрением и признательностью.[5]
Жалобы и взаимные обвинения, с которыми стали осаждать трон Константина, лишь только смерть Максенция подчинила Африку его победоносному оружию, не могли служить назиданием для не вполне уверовавших новообращенных. Он с удивлением узнал, что провинции этой обширной страны, простиравшейся от пределов Кирены до Геркулесовых столбов, были раздираемы религиозными распрями.[6] Причиной раздоров было двойное избрание в Карфагенской церкви, занимавшей по своему рангу и богатству второе место между западными церквами. Цецилиан и Майорин были два соперника, спорившие из-за звания африканского архиепископа; а смерть последнего из них скоро очистила место для Доната, который по своим выдающимся дарованиям и по своим мнимым добродетелям был самой твердой опорой своей партии. Преимущества Цецилиана, основанные на том, что он был посвящен ранее своего соперника, теряли свою силу ввиду противозаконной или, по меньшей мере, непристойной торопливости, с которой его рукоположили в епископское звание, не дожидаясь прибытия нумидийских епископов. Авторитет этих епископов, которые в числе семидесяти осудили Цецилиана и рукоположили Майорина, в свою очередь был ослаблен личными пороками некоторых из них, а также женскими интригами, нечестивыми денежными сделками и бесчинствами, в которых обвиняют этот Нумидийский собор.[7] Епископы двух враждебных партий с одинаковым жаром и упорством утверждали, что их противники лишили себя всех своих прав или по меньшей мере опозорили себя ужасным преступлением — тем, что выдали Св. Писание офицерам Диоклетиана. Из их взаимных обвинений и вообще из всех подробностей этого дела можно заключить, что последнее гонение разожгло усердие африканских христиан, но не исправило их нравов. Такая разделенная на партии церковь была неспособна к беспристрастному отправлению правосудия; эта тяжба рассматривалась, одним вслед за другим, пятью трибуналами, назначенными императором, и все это дело, начиная с первой жалобы и кончая решительным приговором тянулось более трех лет. И строгое исследование, произведенное преторским наместником вместе с африканским проконсулом, и донесение посланных в Карфаген двух инспекторов, и декреты соборов римского и арелатского, и верховный приговор, произнесенный самим Константином в его священной консистории, — все было в пользу Цецилиана, и он был единогласно признан и гражданскими, и церковными властями за истинного и законного архиепископа Африки. Его викарным епископам были предоставлены церковные отличия и богатства, и Константин не без затруднений удовольствовался присуждением главных вожаков партии донатистов к ссылке. Так как это дело было рассмотрено с большим вниманием, то можно полагать, что оно было решено согласно с правилами справедливости. Но, быть может, не были лишены основания жалобы донатистов, что легковерие императора было введено в заблуждение коварными происками его фаворита Озия. Влияние лжи и подкупа могло привести к осуждению невинного или к чрезмерно строгому приговору над виновным. Впрочем, если бы такой акт несправедливости был совершен с целью прекратить опасную распрю, он мог бы быть отнесен к числу тех преходящих зол деспотического управления, которые не имеют никакого влияния на потомство и легко им позабываются.
Но этот случай, сам по себе столь ничтожный, что он едва ли имеет право занимать место в истории, породил тот достопамятный раскол, который раздирал африканские провинции более трехсот лет и угас лишь вместе с самим христианством. Непоколебимая любовь к свободе и фанатизм, которые одушевляли донатистов, заставили их отказаться от повиновения узурпатору, избрание которого они считали неправильным и духовную власть которого они не признавали. Будучи исключены из гражданского и религиозного общения с человеческим родом, они смело произнесли отлучение от церкви над всеми, кто принял сторону Цецилиана и тех изменников, от которых он принял мнимое рукоположение в епископы. Они с уверенностью и почти с торжеством утверждали, что преемничество апостольской власти было прервано, что все епископы Европы и Азии были поражены преступной заразой раскола и что прерогативы кафолической церкви принадлежат лиге избранной части африканских верующих, которая одна сохранила ненарушимыми чистоту веры и правила церковного благочиния. С этой суровой теорией они соединяли такой образ действий, который был вовсе несогласен с правилами христианского милосердия. Всякий раз, как они приобретали нового последователя, хотя бы из отдаленных восточных провинций, они снова совершали над ним священные обряды крещения[8] и рукоположения, так как считали недействительными те, которые уже были совершены руками еретиков и раскольников. Епископов, молодых девушек и даже чистых от всякого греха детей донатисты подвергали публичному покаянию, прежде чем допустить к св. причастию. Если они вступали в обладание церковью, в которой прежде того священнодействовали их кафолические противники, они очищали оскверненное здание с такой же бдительной заботливостью, с какой стали бы очищать храм, в котором совершалось поклонение идолам. Они обмывали пол, обчищали стены, сжигали алтарь, который обыкновенно делался из дерева, расплавливали священные сосуды и бросали освященные просфоры собакам, сопровождая все эти действия такими позорными церемониями, какие только можно было придумать для того, чтоб разжечь и сделать непримиримой взаимную вражду религиозных партий.[9] Несмотря на такое взаимное непреодолимое отвращение, приверженцы обеих партий, хотя и чуждавшиеся друг друга, но жившие вперемежку во всех африканских городах, имели одинаковый язык и нравы, одинаковое усердие и ученость, одинаковую веру и богослужение. Гонимые гражданскими и церковными властями, донатисты все-таки удерживали за собой численное превосходство в некоторых провинциях, и в особенности в Нумидии, и четыреста епископов признавали над собой юрисдикцию их архиепископа. Но неукротимый дух сектантства иногда снедал жизненные силы самой секты, и недра этой еретической церкви терзались внутренними раздорам. Четвертая часть донатистских епископов перешла под самостоятельное знамя максимианистов. Узкая и уединенная тропа, проложенная их первыми руководителями, все более и более удаляла их от общения с человечеством. Даже ничтожная секта рогациан имела смелость утверждать, что, когда Христос придет на землю судить смертных, он найдет, что истинное его учение сохранилось лишь в нескольких ничтожных деревушках Кесарийской Мавритании.[10]
Ересь донатисгов ограничивалась пределами Африки, но более широко распространившееся зло от споров касательно Св. Троицы мало-помалу проникло во все части христианского мира. Первая возникла от случайной ссоры, вызванной употреблением во зло свободы, а второе истекало из возвышенной и таинственной аргументации, возникшей от употребления во зло философии. Со времен Константина до времен Хлодвига и Феодориха мирские интересы римлян и варваров были тесно связаны с богословскими спорами по поводу учения Ария. Поэтому историку должно быть дозволено приподнять покрывало с святилища и проследить влияние разума и веры, заблуждений и страстей со времен Платоновой школы и до разрушения и упадка Римской империи.
Ум Платона, просветившись своими собственными размышлениями или основанными на преданиях научными познаниями египетских жрецов, [11] осмелился взяться за исследование таинственных свойств Божества. Когда он возвысился до мысленного созерцания первой существующей сама собою необходимой причины вселенной, афинский мудрец был неспособен понять, каким образом несложное единство ее сущности может допускать бесконечное разнообразие отдельных и последовательных идей, образующих совокупность духовного мира, — каким образом Существо совершенно бестелесное могло привести в исполнение этот удивительный план и придать пластические формы грубому и самобытному хаосу. Тщетная надежда выпутаться из затруднений, которых никогда не будет в состоянии преодолеть слабый человеческий ум, вероятно, и побудила Платона рассматривать свойства Божества в его трех видоизменениях — в первопричине, в разуме или Logose, в душе или духе вселенной. Его поэтическое воображение иногда придавало этим метафизическим отвлеченностям определенные формы и одушевляло их: три первоначальных (archical) принципа представлены в системе Платона тремя богами, связанными друг с другом таинственным и невыразимым произрождением, а Логос рассматривался под более доступным для понимания характером Сына Вечного Отца — Творца и Правителя мира. Таково, как кажется, было тайное учение, которое осторожно проповедовалось вполголоса в садах Академии и которое, по словам позднейших последователей Платона, могло быть вполне понятно лишь после прилежного тридцатилетнего изучения.[12]
Завоевания македоян распространили в Азии и Египте язык и ученость Греции, а богословская система Платона преподавалась с меньшей сдержанностью и, может быть, с некоторыми улучшениями в знаменитой александрийской школе.[13] Но приглашению Птолемеев многочисленная иудейская колония поселилась в их новой столице.[14] В то время, как большинство этих переселенцев довольствовалось исполнением установленных обрядов и занималось выгодными торговыми операциями, некоторые из иудеев, отличавшиеся более просвещенным умом, посвятили свою жизнь на религиозные и философские размышления.[15] Они с усердием изучали и с горячностью усвоили богословскую систему афинского философа. Но их национальная гордость была бы унижена чистосердечным признанием своей прежней бедности, и они стали смело выдавать за священное наследство, доставшееся им от предков, те золотые вещи и драгоценные каменья, которые они так незадолго перед тем похитили у своих повелителей египтян. За сто лет до рождества Христова философский трактат, носивший на себе явные признаки слога и мыслей платоновской школы, был издан александрийскими иудеями и единогласно признан за подлинный и неоценимый остаток боговдохновенной мудрости Соломона.[16] Таким же сочетанием учения Моисея с греческой философией[17] отличаются сочинения Филона, написанные большей частью в царствование Августа.[18] Материальная душа вселенной[19] могла оскорблять благочестие иудеев, но они применили характер Логоса к Иегове Моисея и патриархов, и Сын Бога был низведен на землю под видимой и даже человеческой внешностью для того, чтоб исполнить те интимные обязанности, которые кажутся несовместимыми с натурой и атрибутами первопричины всех вещей.[20]
Красноречие Платона, имя Соломона, авторитет александрийской школы и одобрение иудеев и греков были недостаточны для того, чтоб удостоверить истину таинственного учения, которое могло привлекать к себе рациональные умы, но не могло удовлетворять их. Только вдохновленный Богом пророк или апостол мог приобрести законное господство над верованиями человеческого рода, и теология Платона могла бы навсегда остаться смешанной с философскими грезами Академии, Портика[21] и Ликея, если бы имя и божественные атрибуты Логоса не были подтверждены божественным пером последнего и самого возвышенного из евангелистов.[22] Христианское откровение, завершившееся в царствование Нервы, раскрыло перед всем миром поразительную тайну, что Логос, который был вечно с Богом и сам был Бог, который все создал и для которого все было создано, воплотился в лице Иисуса Назаретского, родившегося от девы и претерпевшего смерть на кресте. Кроме общего намерения утвердить божественные отличия Христа на незыблемом основании, самые древние и самые почтенные из церковных писателей приписывали евангельскому богослову особую цель — а именно желание опровергнуть две противоположные одна другой ереси, нарушавшие спокойствие первобытной церкви.[23] 1. Вера эбионитов[24] и, быть может, также вера назареев[25] была труба и несовершенна. Они чтили Иисуса, как величайшего из пророков, одаренного сверхъестественной добродетелью и могуществом. Они относили к нему и к его будущему царствию все те предсказания еврейских оракулов, которые относились к духовному и вечному царствию Мессии.[26] Некоторые из них, быть может, и признавали, что он родился от девы, но они упорно отвергали предшествовавшее существование и божественные совершенства Логоса или Сына Божия, так ясно указанные в Евангелии св. Иоанна. Почти через пятьдесят лет после того эбиониты, о заблуждениях которых Юстин Мученик отзывается не с такой строгостью, какой они, по-видимому, заслуживают, [27] — составляли весьма незначительную часть христианского общества. II. Гностики, носившие название докетов, впали в противоположную крайность: они признавали божественную натуру Христа, но отвергали в нем человеческую натуру.[28] Воспитанные в школе Платона и свыкшиеся с возвышенной идеей Логоса, они охотно допускали, что самые чистые эоны или эманации Божества могут принимать наружные формы и внешний вид смертных, [29] но они тщетно настаивали на том, что несовершенства материи несовместимы с чистотой небесной субстанции. В то время, как кровь Христа еще дымилась на Голгофе, докеты сочинили нечестивую и нелепую гипотезу, что будто он не родился из чрева Девы, [30] а сошел на берега Иордана в форме вполне развитого мужчины, что он был узнан как своими врагами, так и своими последователями и что исполнители приказаний Пилата изливали свою бессильную ярость над призраком, который, по-видимому, испустил дух на кресте и воскрес через три дня из мертвых.[31]
Божественная санкция, которую основной принцип Платоновой теологии получил от апостола, побудила ученых новообращенных второго и третьего столетий восхвалять и изучать сочинения афинского мудреца, таким чудесным образом предвкусившего одно из самых поразительных открытий христианского откровения. На уважаемое имя Платона ссылались и правоверные, [32] и еретики;[33] первые пользовались им для подкрепления истины, а вторые злоупотребляли им для подкрепления своих заблуждений: авторитет его искусных комментаторов и научные познания диалектиков были употреблены в дело для того, чтоб подкреплять отдаленные выводы, которые можно было делать из его мнений, и для того, чтоб восполнять то, о чем из осторожности умалчивали вдохновленные свыше писатели. И в философских, и в христианских школах Александрии обсуждались одни и те же трудные и важные вопросы о свойствах, происхождении, различии и равенстве трех божественных лиц таинственной Триады, или Троицы.[34] Пылкая любознательность заставляла их исследовать тайны этой глубокой пропасти, а тщеславие профессоров и их учеников удовлетворяюсь знанием слов. Но даже сам Афанасий Великий — этот самый здравомыслящий из христианских богословов — откровенно сознавался, [35] что всякий раз, как он напрягал свой ум на размышления о божественности Логоса, его тяжелые и бесплодные усилия наталкивались на непреодолимые препятствия, что чем более он вдумывался, тем менее понимал, и что чем более он писал, тем менее оказывался способным выражать свои мысли. При таком исследовании мы на каждом шагу чувствуем и сознаем, какая существует неизмеримая несоразмерность между предметом исследования и способностями человеческого ума. Мы в состоянии мысленно отбросить те понятия о времени, пространстве и материи, которые так тесно связаны со всеми нашими познаниями, извлеченными из опыта; но лишь только мы дерзаем рассуждать о бесконечной субстанции или о духовном зарождении, лишь только мы начинаем делать какие-либо положительные выводы из отрицательной идеи, мы впадаем в неясность, в замешательство и в неизбежные противоречия. Так как эти трудности возникают из свойств самого предмета, то и философы, и богословы чувствуют себя в одинаковой мере подавленными их непреодолимой тяжестью; однако мы усматриваем два существенных и специальных обстоятельства, служивших отличием учений кафолической церкви от мнений платоновской школы.
1. Избранный кружок философов — людей с хорошим образованием и сильно развитой любознательностью — мог в тишине исследовать и спокойно обсуждать в афинских садах или в александрийской библиотеке отвлеченные метафизические вопросы. Возвышенные умозрения, не убеждавшие ума и не волновавшие страстей даже в самих последователях Платона, оставлялись без всякого внимания и людьми, жившими в праздности, и людьми деловыми, и даже теми, которые посвящали себя ученым занятиям.[36] Но после того, как откровение сделало из Логоса священный предмет веры, упований и религиозного культа христиан, эта таинственная система нашла многочисленных н постоянно увеличивавшихся числом последователей во всех провинциях Римской империи. Люди, которые по своему возрасту, по своему полу или по своим занятиям были менее всех других способны судить и которые никогда не упражнялись в отвлеченном мышлении, захотели уразуметь сущность божеских свойств, и Тертуллиан[37] мог похвастаться тем, что христианский ремесленник имеет готовый ответ на такие вопросы, которые поставили бы в затруднение самого умного из греческих мудрецов. Действительно, всякий раз, когда предмет наших размышлений недоступен для нашего понимания, различие между гениальным умом и умом самым ограниченным становится бесконечно малым; однако степень умственного бессилия, как кажется, может в таких случаях измеряться степенью упорства и догматической самоуверенности. Эти умозрения, вместо того чтоб служить развлечением в часы досуга, сделались самым серьезным занятием в настоящей жизни и самой полезной подготовкой к будущей жизни. Теология, в которую верить было обязанностью, в которой сомневаться было нечестием и которую неверно понимать было бы опасно и даже пагубно, сделалась обычным предметом домашних размышлений и публичных бесед. Холодное равнодушие философии воспламенялось пылкостью благочестия, и даже метафоры обыденного языка вводили в заблуждение и ум и опытность. Христиане, ненавидевшие грубую и грязную родовую связь между богами греческой мифологии, [38] попытались основать свои доводы на аналогии с естественными отношениями между отцом и сыном. Характер Сына, по-видимому, обусловливался всегдашним подчинением добровольному виновнику его существования;[39] но так как следует полагать, что рождение, в самом духовном и отвлеченном его смысле, передает родившемуся одинаковые свойства с отцом, [40] то они не осмелились ставить какие-либо пределы могуществу и продолжительности существования такого Сына, Отец которого вечен и всемогущ. Жившие в Вифинии христиане объявили перед трибуналом Плиния, через восемьдесят лет после смерти Христа, что они взывают к нему, как к Богу, а различные секты, принимавшие наименование его последователей, поддерживали эти божеские отличия во все века и во всех странах.[41] Их нежное уважение к памяти Христа и их отвращение к нечестивому культу всякого созданного существа привели бы их к признанию равной с Отцом и абсолютной божественности Логоса, если бы их быстрое стремление к небесному престолу не было сдержано опасением нарушить единство и исключительное верховенство Отца Христа и вселенной. Недоумения и колебания, вызванные в умах христиан этими противоположными стремлениями, проглядывают в сомнениях богословов, славившихся после окончания апостольского века и до начала споров, вызванных Арием. На авторитет этих писателей ссылаются с одинаковой уверенностью и правоверные, и еретики, а, по мнению самых разборчивых критиков, если они действительно имели счастье обладать кафолической истиной, то они были не правы в том, что облекали свои идеи в неопределенные, неточные, а иногда и противоречивые выражения.[42]
II. Набожность была первой особенностью, отличавшей христиан от последователей Платона; вторым отличием был авторитет церкви. Люди, изучавшие философию, отстаивали права умственной свободы, а их уважение к мнениям их наставников было не вынужденной, добровольной данью, которую они платили умственному превосходству. А христиане составляли многочисленное и дисциплинированное общество; их законы и должностные лица держали умы верующих в строгой от себя зависимости. Вольные бредни фантазии были мало-помалу вставлены в рамки символов и догматов веры;[43] свобода личных мнений подчинилась публично мудрости соборов; авторитет богослова стал определяться его церковным рангом, а заменившие апостолов епископы стали налагать церковные кары на тех, кто отклонялся от православных верований. Но в эпохи религиозных споров каждый акт угнетения придает новые силы эластической энергии ума, а усердию или упорству духовных бунтовщиков иногда служили стимулом скрытые мотивы честолюбия или корыстолюбия. Метафизический аргумент Сделался причиной или предлогом политических раздоров; тонкости Платонова учения обратились в отличительные признаки народных партий, а расстояние между несходными мнениями расширялось и увеличивалось от ожесточения полемики. Пока темные ереси Праксея и Савеллия старались смешать Отца с Сыном, [44] партию правоверных можно было извинить в том, что она придерживалась более строгого и более настойчивого различия, чем равенства лиц божества. Но лишь только горячность спора стихла, а успехи савеллиан перестали наводить ужас на церкви римскую, африканскую и египетскую, поток богословских мнений направился тихо, но непреклонно к противоположной крайности, и самые православные проповедники позволили себе употреблять те самые выражения и определения, которые осуждались в устах сектантов.[45] После того как эдикт о веротерпимости возвратил христианам спокойствие и досуг, споры о Троице возобновились в древнем седалище платонизма, в ученом, богатом и шумном городе Александрии, и пламя религиозных раздоров быстро перешло из школ на духовенство, на народ, на всю провинцию и, наконец, на весь восток. Темный вопрос о вечности Логоса сделался сюжетом церковных конференций и речей обращенных к народу, а еретические мнения Ария[46] скоро сделались общеизвестными благодаря и его собственному усердию, и усердию его противников. Самые непримиримые враги отдавали справедливость учености и безупречной жизни этого знаменитого пресвитера, заявившего на одном из епископских выборов свои права на епископское звание и, быть может из великодушия, отказавшегося от них.[47] Его соперник Александр принял на себя роль его судьи. Он председательствовал при рассмотрении этого дела и хотя сначала как будто колебался, но в конце концов произнес свой окончательный приговор как безусловное правило веры.[48] Неустрашимый пресвитер, осмелившийся не подчиниться авторитету своего разгневанного епископа, был отлучен от общения с церковью; но гордость Ария нашла себе поддержку в одобрении многочисленной партии. Он считал в числе своих непосредственных приверженцев двух египетских епископов, семерых пресвитеров, двенадцать диаконов и (что может казаться почти невероятным) семьсот девственниц. Значительное большинство азиатских епископов, по-видимому, поддерживало его или благоприятствовало ему, а их мероприятиями руководили самый ученый из христианских прелатов епископ Кесарии Евсевий и епископ Никомедии Евсевий, приобретший репутацию государственного человека, не утрачивая своей репутации святого. Соборы в Палестине и Вифииии стали противодействовать соборам, собиравшимся в Египте. Этот богословский спор привлек на себя внимание и монарха, и народа, а его разрешение было, по прошествии шести лет, [49] предоставлено верховному авторитету Никейского вселенского собора.
Когда мистерии христианской веры были опасным образом предоставлены публичному обсуждению, можно было заметить, что человеческий ум был способен составить три отдельные, но несовершенные, системы касательно свойств божественной Троицы, и было признано, что ни одна из этих систем в своем чистом и абсолютном смысле не была свободна от ереси и заблуждений.[50] I. Согласно с первой гипотезой, которая была поддерживаема Арием и его последователями, Логос был зависимым и самопроизвольным творением, созданным из ничего волей Отца. Сын, который был зиждителем всех вещей, [51] был рожден прежде всех миров, и самый длинный из астрономических периодов может считаться не более как мгновением в сравнении с продолжительностью его существования; однако эта продолжительность не бесконечна, [52] и было такое время, которое предшествовало неисповедимому рождению Логоса. Этому единородному Сыну Всемогущий Отец сообщил всю свою духовную силу и наложил на него печать своего величия. Будучи видимым изображением невидимого совершенства, он видел на неизмеримом расстоянии под своими стопами тропы самых светлых архангелов; тем не менее он блестел лишь отраженным светом и, подобно сыновьям римских императоров, облеченным титулами цезарей и августов, [53] он управлял вселенной, исполняя волю своего Отца и Монарха. — II. По второй гипотезе, Логос обладал всеми врожденными непередаваемыми совершенствами, какие приписываются религией и философией Всевышнему Богу. Три отдельных и бесконечных духа, или субстанции, три равных одно другому и одинаково вечных существа составляли божескую сущность, [54] и было бы противоречием, если бы какое-либо из них могло когда-либо не существовать или когда-либо перестать существовать.[55] Защитники системы, по-видимому, признававшей три самостоятельных божества, попытались сохранить столь очевидное в плане и порядке вселенной единство первопричины при помощи вечного согласия в их управлении и существенного однообразия их воли. Слабое сходство с таким единством действия можно найти в обществах людей и даже животных. Причины, нарушающие между ними гармонию, происходят единственно из несовершенства и неравенства их способностей; но всемогущество, руководимое бесконечной премудростью и благостью, не преминет найти одинаковые средства для достижения одинаковых целей. — III. Три существа, которые вследствие находящейся в них самих необходимости их существования обладают всеми божественными атрибутами в их самой высшей степени, которые вечны во времени, бесконечны в пространстве и внутренне присущи одно другому и всей вселенной, неотразимо представляются удивленному уму одним и тем же существом, [56] которое и в сфере благодати, и в сфере природы может проявлять себя под различными формами и может быть рассматриваемо под различными видами. В силу этой гипотезы Троица утрачивает свою реальность и свою субстанцию и утончается до того, что обращается в тройственность названий и отвлеченных видоизменений, существующих только в том уме, который их задумал. Логос, переставая быть личностью, делается атрибутом, и название Сына может быть только в иносказательном смысле применяемо к вечному разуму, который был с Богом от самого начала и которым, а не кем все было создано. Воплощение Логоса обращается в простое вдохновление божественной мудростью, наполнявшее душу и руководившее всеми действиями человека Иисуса. Таким образом, обойдя круг богословских идей, мы, к нашему удивлению, находим, что система савеллиан оканчивается тем, с чего начиналось учение эбионитов, и что непонятная мистерия, которой мы поклоняемся, не подчиняется нашим исследованиям.[57]
Если бы епископам Никейского собора[58] было дозволено, не стесняясь, следовать внушениям своей совести, Арий и его последователи едва ли могли бы льстить себя надеждой получить большинство голосов в пользу гипотезы, столь решительно противоположной двум самым популярным мнениям кафолического мира.
Ариане скоро поняли опасность своего положения и из предосторожности прикрылись теми скромными добродетелями, которые в разгаре политической и религиозной вражды почти никогда не применяются к делу и даже не ценятся никем, кроме приверженцев самой слабой партии. Они советовали придерживаться правил христианского милосердия и воздержания; они настаивали на том, что предмет спора недоступен человеческому пониманию; они отказывались от употребления каких-либо выражений или определений, которых нельзя найти в Св. Писании, и предлагали очень широкие уступки с целью удовлетворить своих противников без нарушения неприкосновенности своих собственных принципов. Победоносная партия относилась ко всем их предложениям с высокомерным недоверием и тщательно искала какого-нибудь непримиримого разномыслия, которое послужило бы основанием для признания ариан еретиками. На соборе было публично прочитано и с позором разорвано письмо, в котором покровитель ариан епископ Никомедийский Евсевий простодушно сознавался, что с принципами их богословской системы несовместимо homoousion, или единосущ, — слово, уже хорошо знакомое последователям Платона.
Епископы, руководившие решениями собора, горячо схватились за этот удобный предлог и, по живописному выражению Амвросия[59] отсекли ненавистному чудовищу голову тем мечом, который вынули из ножен сами еретики. Единосущность Отца и Сына была утверждена Никейским собором и единогласно принята за основное правило христианской веры с одобрения церквей греческих, латинских, восточных и протестантских. Но если бы одно и то же слово не исполняло двух назначений — если бы оно не клеймило еретиков и вместе с тем не соединяло между собой католиков, оно не могло бы удовлетворить желаний большинства, которое внесло его в число православных догматов. Это большинство разделялось на две партии, отличавшиеся одна от другой противоположными влечениями к мнениям тритеистов и к мнениям савеллиан. Но так как эти противоположные крайности, по-видимому, ниспровергали основы или натуральной религии, или откровенной, то обе партии условились смягчить суровость своих принципов и отвергнуть те основательные, но ненавистные выводы, которые могли бы извлечь из этих принципов их противники. Общие интересы заставили их соединить свои силы и скрыть свои разногласия: их вражда утихла благодаря благотворным внушениям веротерпимости, а их споры прекратились благодаря употреблению таинственного слова homoousion, которое каждая из двух партий могла объяснять согласно с своими собственными идеями. Савеллианское толкование, которое почти за пятьдесят лет перед тем заставило Антиохийский собор[60] запретить употребление этого знаменитого термина, сделало его дорогим для тех богословов, которые питали тайное и пристрастное расположение к номинальной Троице. Но самые знаменитые святые времен Ария, неустрашимый Афанасий, ученый Григорий Назианзин и другие столпы церкви, с искусством и успехом поддерживавшие Никейское учение, по-видимому, смотрели на слово «субстанция» как на синоним слова «естество» и стали объяснять свое толкование посредством утверждения, что три человека единосущны или homoousion один с другим, так как они принадлежат к одному и тому же общему виду.[61] Это ясное и определенное равенство умерялось, с одной стороны, внутренней связью и духовным общением, неразрывно соединяющими Божественные личности, [62] а с другой стороны, первенством Отца, которое признавалось настолько, насколько оно совместимо с самостоятельностью Сына.[63] Таковы были пределы, внутри которых мог безопасно двигаться едва видимый для глаз и колеблющийся маятник православия. Вне этой священной почвы скрывшиеся в засаде еретики и демоны со всех сторон подстерегали заблудившихся странников и пожирали их. Но так как степень богословской ненависти зависит не столько от важности спора, сколько от силы вражды, то с еретиками, унижавшими личность Сына, обращались строже, чем с теми, которые совсем ее не признавали. Жизнь Афанасия прошла в непримиримой оппозиции нечестивому безумству ариан;[64] но он в течение двадцати лет защищал савеллианские мнения Марцелла Анкирского, а когда он был наконец вынужден отказаться от всякого с ним общения, он не говорил иначе как с двусмысленной улыбкой о легких заблуждениях своего почтенного друга.[65]
Авторитет вселенского собора, которому сами ариане были вынуждены подчиниться, надписал на знамени православной партии таинственные буквы слова homoousion, которое, несмотря на некоторые неважные словопрения и ночные стычки, существенно способствовало поддержанию и упрочению однообразия верований или по меньшей мере однообразию выражений. Приверженцы Единосущности, которые благодаря своим успехам оказались достойными названия католиков и получили его, стали гордиться простотою и непоколебимостью своих верований и стали издеваться над беспрестанными колебаниями своих противников, не имевших никаких установленных религиозных правил. Искренность или лукавство арианских вождей, опасение законов или народа, уважение к Христу, ненависть к Афанасию — одним словом, все человеческие и божественные мотивы, способные влиять на решения богословской партии и вносить в нее смуту, возбудили между сектантами дух раздора и непостоянства, создавший в течение нескольких лет восемнадцать различных религиозных систем[66] и отомстивший за оскорбленное достоинство церкви. Пылкий Гиларий, [67] который вследствие особых трудностей своего положения был склонен скорей извинять, чем преувеличивать заблуждения восточного духовенства, объявляет, что на обширном пространстве десяти азиатских провинций, куда он был сослан, можно найти лишь очень немногих прелатов, сохранивших познание истинного Бога.[68] Угнетения, которым он подвергался, и раздоры, которых он был и свидетелем и жертвой, укротили на непродолжительное время пылкие страсти его души, и в следующем месте, из которого я выписываю несколько строк, епископ города Пуатье, сам того не замечая, впадает в тон христианского философа. «Я нахожу, — говорит Гиларий, — столько же прискорбным, сколько и опасным тот факт, что у людей столько же верований, сколько и мнений, столько же теорий, сколько наклонностей и столько же источников богохульства, сколько у нас недостатков; а все это оттого, что мы создаем верования произвольно и так же произвольно их объясняем. Следующие один за другим соборы то отвергают homoousion, то принимают его, то объясняют. Частное или цельное сходство между Отцом и Сыном сделалось в эти несчастные времена предметом споров. Каждый год, даже каждый месяц мы придумываем новые догматы для выражения незримых тайн. Мы раскаиваемся в том, что мы сделали, мы защищаем тех, кто раскаивается, и проклинаем тех, кого защищали. Мы то осуждаем в самих себе учение других, то осуждаем в других наше собственное учение, и, разрывая друг друга в куски, мы привели друг друга к гибели».[69]
От меня, конечно, не потребуют и, может быть, найдут неуместным, чтоб я расширил рамки этого богословского отступления подробным анализом восемнадцати вероисповеданий, авторы которых большей частью отвергали ненавистное название последователей Ария, от которого они вели свое начало. Можно находить удовольствие в описании формы и развития оригинального растения, но утешительные подробности о листьях без цветов и о ветвях без плодов скоро истощили бы терпение читателя, не удовлетворив его любознательности. Впрочем, есть один вопрос, мало-помалу возникший из споров об арианском учении, который заслуживает внимания, потому что он породил и ясно обрисовал три секты, примыкавшие одна к другой только в силу их общего отвращения к homoousion у Никейского собора.
1. На вопрос, подобен ли Сын Отцу, еретики, придерживавшиеся принципов Ария или, вернее говоря, принципов философии, отвечали решительным отрицанием, и этим, по-видимому, устанавливали бесконечное различие между Творцом и самым совершенным из его творений. Это ясное положение поддерживалось Эцием, [70] которому усердие его противников дало прозвище атеиста. Его беспокойный и предприимчивый ум заставил его испробовать почти все профессии, какие встречаются в человеческой жизни. Он был попеременно то рабом или по меньшей мере поденщиком, то странствующим медником, то золотых дел мастером, то доктором, то школьным учителем, то богословом и наконец сделался апостолом новой церкви, которая стала распространяться благодаря дарованиям его ученика Евномия.[71] Вооруженный текстами Св. Писания и двусмысленными силлогизмами аристотелевской логики, вкрадчивый Эций приобрел репутацию непобедимого спорщика, которого нельзя было ни заставить молчать, ни разубедить. Благодаря таким способностям он снискал дружеское расположение арианских епископов; но в конце концов они были вынуждены отвергнуть и даже преследовать такого опасного союзника, который ясностью своей аргументации повредил их делу в общественном мнении и оскорбил благочестивые чувства самых преданных между их последователями. 2. Всемогущество Создателя внушило благовидное и почтительное разрешение вопроса о тождестве Отца и Сына, и вера могла с смирением принять то, чего не мог опровергнуть разум, — что верховный Бог может сообщать другим свои бесконечные совершенства и мог создать существо, себе подобное.[72] Этих ариан сильно поддерживали авторитет и дарования их вождей, заменивших Евсевия и занимавших главные епископские должности на востоке. Они обнаруживали явное и, может быть, отчасти притворное отвращение к нечестию Эция; они верили или без всяких оговорок, или согласно с Св. Писанием, что Сын отличен от всех других созданий и подобен только Отцу. Но они не признавали, что он имеет одну и ту же или подобную сущность, иногда смело обнаруживая свое разномыслие, а иногда споря об употреблении слова «сущность», которое, по-видимому, заключает в себе полное или по меньшей мере определенное понятие о свойствах Божества. 3. Секта, проповедовавшая учение о сходной сущности, была самая многочисленная по меньшей мере в азиатских провинциях, и если вожди обеих партий действительно собирались на соборе в Селевкии, [73] то ее мнения должны бы были одержать верх большинством ста пяти епископов против сорока трех. Греческое слово, которое было выбрано для выражения этого таинственного сходства, так близко подходит к православному символу, что миряне всех веков находили нелепыми неистовые споры, которые велись из-за одной буквы, отличавшей слово homoousion (единосущен) от слова homoiousion (подобносущен). Так как звуки и слова, всего более схожие между собой, нередко случайным образом выражают самые противоположные понятия, то сделанное нами замечание было бы неуместным, если бы можно было указать какое-либо существенное и ощутительное различие между учением полуариан, как их ошибочно называли, и учением самих католиков. Епископ города Пуатье, весьма благоразумно стремившийся к примирению обеих партий в то время, как он жил в ссылке во Фригии, старается доказать путем благочестивого и православного истолкования, [74] что слово Homoiouston может быть принято в смысле единосущности. Тем не менее он признается, что в этом слове есть что-то неясное и подозрительное; но неясность как будто была существенной принадлежностью богословских споров, и полуариане, уже стоявшие почти у самых врат церкви, напали на них с самой неумолимой яростью.
Египетские и азиатские провинции, свыкшиеся с языком и нравами греков, были глубоко заражены ядом арианской распри. Близкое знакомства с системой Платона, врожденная склонность к бессодержательной аргументации, богатый и гибкий язык — все это доставляло восточному духовенству и восточному населению неистощимый запас слов и тонких отличий, а среди своих ожесточенных споров они легко позабывали и о требованиях философии, рекомендующей сомнение, и о требованиях религии, предписывающей покорность. Жители запада не обладали таким пытливым умом; их страсти не приходили в такое сильное волнение от невидимых предметов; их умы реже упражнялись в словопрениях, а счастливое невежество Галликанской церкви было так велико, что сам Гиларий, по прошествии с лишком тридцати лет после первого вселенского собора, ничего не знал об утвержденном в Никее символе веры.[75] К латинам дошли лучи божественного знания через неясное и сомнительное посредство перевода. Их бедный и негибкий природный язык не всегда был способен дать равносильное выражение с греческими терминами и с техническими словами платоновской философии, [76] которые были освящены Евангелием или церковью для формулирования тайн христианской веры; а только одно неточное выражение могло бы вовлечь латинское богословие в длинный ряд заблуждений и замешательств.[77] Но так как западные провинции имели счастье получить свою религию из православного источника, то они с твердостью держались того учения, которое они приняли с покорностью; а когда арианская зараза приблизилась к их границам, они своевременно были снабжены предохранительным Homoousionом благодаря отеческой заботливости римского первосвященника. Их чувства и характер проявились на достопамятном соборе в Римини, который был многочисленнее собора Никейского, так как в нем участвовали четыреста с лишним епископов из Италии, Африки, Испании, Галлии, Британии и Иллирии. Уже в самом начале прений обнаружилось, что арианская партия состоит только из восьмидесяти прелатов, которые, впрочем, делали вид, будто они проклинают и имя, и память Ария. Но эта численная слабость вознаграждалась преимуществами искусства, опытности и дисциплины; руководителями меньшинства выступили два иллирийских епископа Валент и Урзаций, которые провели свою жизнь среди интриг двора и соборов и которые научились на востоке, под знаменем Евсевия, как вести религиозные войны. При помощи аргументов и переговоров они привели в замешательство, сбили с толку или по меньшей мере ввели в заблуждение честную наивность латинских епископов, из рук которых палладиум веры был вырван скорее обманом и докучливостью, чем явным насилием. Собравшимся в Римини членам собора не дозволяли разъехаться, пока они не подписали двусмысленного догмата, в котором вместо слова Homoousion были вставлены некоторые выражения, допускавшие возможность еретических толкований. По этому-то случаю мир — по выражению Иеронима — с удивлением узнал, что он перешел в арианство.[78] Но лишь только епископы латинских провинций возвратились в свои диоцезы, они поняли свою ошибку и раскаялись в своем слабодушии. Постыдная капитуляция была отвергнута с презрением и отвращением, и Homoousion, который был лишь поколеблен в своих основаниях, а не низвергнут, еще прочнее прежнего утвердился во всех западных церквах.[79]
Таковы были возникновение, развитие и видоизменения тех богословских споров, которые нарушали спокойствие христианства в царствование Константина и его сыновей. А так как эти монархи позволяли себе распространять свой деспотизм как на жизнь и имущество своих подданных, так и на их верования, то влияние их мнений иногда склоняло церковные весы на их сторону и прерогативы Царя Небесного установлялись, изменялись и урезывались в кабинете царя земного. Пагубный дух раздора, охвативший восточные провинции, прервал ряд триумфов Константина, но император в течение некоторого времени смотрел на предмет спора с холодным и беспечным равнодушием. Так как он еще не звал, как трудно укрощать богословские распри, то он обратился к борющимся партиям, к Александру и к Арию, с примирительным посланием, [80] которое можно скорее приписать самостоятельному здравому смыслу солдата и государственного человека, чем внушениям какого-либо из его духовных советников. Он приписывает происхождение всей распри ничтожному и мелкому вопросу касательно одного непонятного пункта установленных верований — вопросу, который был безрассудно поднят епископом и неосмотрительно разрешен пресвитером. Он сожалеет о том, что христианский народ, имеющий одного Бога, одну религию и одно богослужение, разделяется на партии вследствие таких незначительных разномыслии, и затем серьезно советует духовенству Александрии следовать примеру греческих философов, которые умели развивать свои аргументы, не теряя своего хладнокровия, и сохраняли свободу своих мнений, не нарушая своих дружеских отношений. Равнодушие и пренебрежение монарха могло бы быть самым лучшим средством для прекращения распри, если бы поток народного увлечения был менее быстр и стремителен и если бы сам Константин мог посреди крамолы и фанатизма спокойно владеть самим собой. Но его церковные сановники скоро успели развратить в нем беспристрастие судьи и разжечь усердие новообращенного. Он был раздражен оскорблениями, нанесенными его статуям; он был встревожен как действительной, так и воображаемой важностью столь быстро распространявшегося зла, и он уничтожил всякую надежду на примирение и терпимость с той минуты, как он собрал триста епископов в стенах одного и того же дворца. Присутствие монарха раздуло важность спора; его внимание увеличило число аргументов, и он жертвовал своей особой с терпеливой неустрашимостью, воодушевлявшей мужество сражающихся. Несмотря на похвалы, вызванные красноречием и прозорливостью Константина, [81] трудно поверить, чтоб римский генерал, религия которого еще могла возбуждать сомнения и ум которого не был просвещен ни образованием, ни вдохновением, был способен обсуждать на греческом языке метафизический вопрос или религиозный догмат. Но влияние его любимца Озия, как, кажется, председательствовавшего на Никейском соборе, могло расположить императора в пользу православной партии, а своевременное напоминание, что тот самый Евсевий Никомедийский, который покровительствует еретикам, еще недавно был на стороне тирана, [82] могло восстановить его против ее противников. Никейский догмат был утвержден Константином, а его решительное заявление, что всякий, кто не подчинится божественному приговору собора, должен готовиться к немедленной ссылке, прекратило ропот слабой оппозиции, которая с семнадцати протестующих епископов почти мгновенно уменьшилась до двух. Евсевий Кесарийский неохотно дал двусмысленное согласие на признание Homoonsiona, [83] а нерешительный образ действий Евсевия Никомедийского послужил лишь к тому, чтоб замедлить почти тремя месяцами его опалу и ссылку.[84] Нечестивый Арий был сослан в одну из отдаленных иллирийских провинций; и он и его последователи были заклеймены, в силу закона, позорным названием порфириян; его сочинения были преданы сожжению, а тем, у кого нашлись бы эти сочинения, угрожала смертная казнь. Император, как видно, всецело увлекся полемикой, а гневный и саркастический тон его эдиктов имел целью внушить его подданным такую же ненависть к врагам Христа, какую питал он сам.[85]
Но можно бы было подумать, что не принцип, а страсть руководила образом действий императора, так как по прошествии трех лет после Никейского собора он стал обнаруживать признаки сострадания и даже снисходительности к запрещенной секте, которой втайне покровительствовала его любимая сестра. Виновные были возвращены из ссылки, а Евсевий, мало-помалу снова приобретший свое прежнее влияние на ум Константина, снова был возведен в епископское звание, которое было отнято у него с таким позором. С самим Арием обошлись при дворе с таким уважением, какое обыкновенно оказывается невинным и угнетенным; его догмат был одобрен Иерусалимским собором, и император, по-видимому горевший нетерпением загладить свою несправедливость, дал абсолютное приказание допустить его публично к приобщению св. Тайн в константинопольской соборной церкви. Но Арий умер в тот самый день, на который было назначено его торжество, а странные и ужасные подробности его смерти способны возбудить подозрение, не прибегнули ли православные святые к более действенным средствам, чем молитвы, для избавления церкви от самого страшного из ее противников.[86] Три главных вождя католиков, Афанасий Александрийский, Евстафий Аитиохийский и Павел Константинопольский, были вследствие различных обвинений низложены по приговорам нескольких соборов и впоследствии сосланы в отдаленные провинции первым христианским императором, над которым был совершен, в последние минуты его жизни, обряд крещения арианским епископом Никомедии. Церковное управление Константина не может избежать упреков в легкомыслии и слабости. Но легковерный монарх, незнакомый с уловками богословской борьбы, мог быть введен в заблуждение скромными и благовидными заявлениями еретиков, убеждения которых никогда не были ему вполне понятны, и в то время как он покровительствовал Арию и преследовал Афанасия, он все-таки считал Никейский собор за оплот христианской веры и за одно из самых славных событий своего царствования.[87]
Сыновья Константина, вероятно, были с самого детства приняты в число оглашенных, но, следуя примеру своего отца, они откладывали свое крещение. Подобно ему, они позволяли себе постановлять решения касательно таких тайн, в которые они никогда не были правильно посвящены, [88] и исход споров о трех ипостасях зависел в значительной мере от мнений Констанция, получившего в наследство восточные провинции, а затем сделавшегося обладателем всей империи. Арианский епископ или пресвитер, припрятавший для его пользы завещание покойного императора, воспользовался этим удобным случаем, чтоб войти в близкие сношения с монархом, который всегда подчинялся в делах управления влиянию окружавших его любимцев. Евнухи и рабы распространили духовный яд по всему дворцу, и эта опасная зараза была сообщена через посредство прислуги женского пола гвардейцам, а через посредство императрицы ее доверчивому супругу.[89] Пристрастие, которое Констанций всегда обнаруживал к партии Евсевия, мало-помалу усилилось благодаря искусному поведению ее вождей, а его победа над тираном Магненцием усилила его желание и его способность употреблять орудия власти на пользу арианства. В то время как две армии боролись на равнинах подле Мурсы и судьба обоих соперников зависела от исхода сражения, сын Константина проводил эти тревожные минуты в церкви Мучеников у подножия городского вала. Его духовный утешитель, арианский епископ местного диоцеза Валент, употреблял в дело самые искусные меры предосторожности, чтоб быть в состоянии прежде всех известить его об исходе сражения и в случае победы приобрести его милостивое расположение, а в случае поражения способствовать его бегству. Секретная цепь ловких и надежных гонцов извещала его о ходе битвы, и в то время как дрожащие от страха царедворцы окружали своего напуганного повелителя, Валент стал уверять его, что галльские легионы побеждены, и имел достаточно присутствия ума, чтоб намекнуть при этом на то, что будто он узнал об этом славном событии от ангела. Признательный император приписал свою победу достоинствам и заступничеству епископа Мурсы, вера которого удостоилась публичного и чудесного одобрения Небес.[90] Ариане, считавшие победу Констанция за свою собственную, стали ставить его славу выше славы его отца.[91] Иерусалимский епископ Кирилл немедленно сочинил описание небесного креста, окруженного великолепной радугой, который, во время празднования Пятидесятницы, появился около третьего часа дня над Масличною горой в назидание благочестивым богомольцам и жителям священного города.[92] Размеры этого воздушного явления были мало-помалу увеличены, и один арианский историк позволил себе утверждать, что оно было видимо для обеих армий, сражавшихся в равнинах Паннонии, и что тиран, которого он с намерением выдает за язычника, обратился в бегство при виде символа, охраняющего православное христианство.[93]
Мнения здравомыслящего постороннего человека, беспристрастно рассматривающего причины гражданских и церковных распрей, всегда достойны нашего внимания, и следующее краткое извлечение из сочинений Аммиана, служившего в армиях Констанция и изучившего его характер, едва ли не более поучительно, чем целые страницы, наполненные богословской бранью. «Христианскую религию, — говорит этот воздержанный историк, — которая сама по себе ясна и проста, Констанций смешал с бреднями суеверия. Вместо того, чтоб примирить партии влиянием своего авторитета, он своими спорами о словах поощрял и усиливал разномыслие, возбужденное его суетной любознательностью. Большие дороги были покрыты толпами епископов, со всех сторон скакавших в галопе на те собрания, которые они называют соборами, а в то время как они всеми силами старались обратить всех последователей секты в свои собственные верования, их быстрые и беспрестанные разъезды почти совершенно расстроили общественное учреждение почтовых сообщений».[94] Более близкое изучение церковных дел в царствование Констанция послужило бы обширным комментарием к этому замечательному отрывку, который оправдывает основательные опасения Афанасия, что беспокойная деятельность духовенства, странствующего по империи в поясках за истинной верой, вызовет со стороны всех неверующих презрение и насмешки.[95] Лишь только император избавился от ужасов междоусобной войны, он посвятил досуги своих зимних стоянок в Арелате, Милане, Сирмиуме и Константинополе развлечениям или трудностям словопрений; меч судьи и даже меч тирана был обнажен для подкрепления богословских доводов, а так как он отверг Никейский православный догмат, то все без труда признают, что его неспособность и невежество равнялись его самонадеянности.[96] Евнухи, женщины и епископы, руководившие тщеславным и слабым императором, внушили ему непреодолимое отвращение к Homoousiony, но его робкая совесть была встревожена нечестием Эция. Виновность этого атеиста казалась еще более тяжкой вследствие подозрительной благосклонности несчастного Галла, и даже гибель императорских министров, умерщвленных в Антиохии, приписывалась внушениям этого опасного софиста. Ум Констанция, неспособный ни руководствоваться рассудком, ни остановиться на каких-нибудь догматах, блуждал в мрачной пропасти, слепо устремляясь в противоположную сторону от той, которая наводила на него ужас; он попеременно то одобрял, то осуждал одни и те же мнения; он то отправлял в ссылку, то призывал назад вожаков арианской и полуарианской партий.[97] В эпохи государственной деятельности или публичных празднеств он проводил целые дни и даже целые ночи, выбирая слова и взвешивая выражения, из которых составлялись его непрочные догматы. Предмет его размышлений не переставал преследовать и занимать его даже во время сна; бессвязные сновидения императора принимались за небесные видения, и он охотно принимал высокий титул епископа из епископов от тех лиц духовного звания, которые позабывали об интересах своего сословия ради удовлетворения своих страстей.[98] Намерение ввести однообразную доктрину, заставившее его созывать столько соборов в Галлии, Италии, Иллирии и Азии, постоянно наталкивалось на его собственное легкомыслие, на раздоры ариан и на сопротивление католиков, и он решился на последнее и решительное усилие — он задумал созвать вселенский собор, которому он повелительно продиктует его декреты. Разрушительное землетрясение в Никомедии, трудность найти удобное место для собора и, может быть, некоторые скрытые политические мотивы заставили его сделать изменение в приготовительных распоряжениях.
Восточным епископам было приказано собираться в Селевкии, в Исаврии; западные епископы собрались на свои совещания в Римини, на берегу Адриатического моря, а вместо двух или трех депутатов от каждой провинции были созваны все епископы без исключения. Восточный собор, после четырехдневных горячих и бесплодных прений, разошелся, не постановив никакого окончательного решения. Заседания западного собора продолжались более шести месяцев. Преторианскому префекту Тавру было поручено не дозволять прелатам разъезжаться до тех пор, пока они все не придут к одному убеждению, а его усилия были поддержаны дозволением сослать пятнадцать самых несговорчивых из них и обещанием консульского звания в случае, если он с успехом доведет до конца столь трудное предприятие. Его просьбы и угрозы, авторитет монарха, софистика Валента и Урзация, лишения от холода и голода и невыносимая скука нескончаемой ссылки — все это, вместе взятое, наконец заставило епископов дать требуемое от них согласие. Депутаты от востока и запада явились к императору в константинопольский дворец, и он мог доставить себе удовольствие предписать всему миру исповедание веры, которое установляло подобие Сына Божия, но умалчивало о его единосущности.[99] Но триумфу арианства предшествовало удаление православного духовенства, которое нельзя было ни застращать, ни подкупить, и царствование Констанция опозорилось несправедливым и бесполезным преследованием великого Афанасия.
Нам нечасто представляется случай наблюдать, в деятельной или в созерцательной жизни, какие результаты могут быть достигнуты и какие препятствия могут быть преодолены силою одного ума, если он непреклонно направлен к достижению одной цели. Бессмертное имя Афанасия[100] всегда будет неразрывно связано с кафолическим учением о Троице, на защиту которого он посвятил все свои силы и способности. Воспитанный в семье Александра, он энергично восстал против арианской ереси с первых моментов ее возникновения; он исполнял важные обязанности секретаря при престарелом прелате, и отцы Никейского собора смотрели с удивлением и уважением на добродетели, обнаруживавшиеся в молодом диаконе. В минуты общей опасности нередко откладываются в сторону нелепые преимущества возраста и ранга, и диакон Афанасий был возведен, через пять месяцев после своего возвращения из Никеи, в звание египетского архиепископа. Он занимал этот высокий пост в течение более сорока шести лет, и его продолжительное управление прошло в непрерывной борьбе с арианством. Пять раз Афанасий был изгоняем со своего архиепископского трона; двадцать лет он провел изгнанником или беглецом, и почти все провинции Римской империи были поочередно свидетельницами его трудов и страданий для защиты Homoouskma, которую он считал единственным удовольствием и занятием, единственною обязанностью и славою своей жизни. Среди тревог преследования архиепископ александрийский был терпелив в своих занятиях, заботлив о своей репутации и беспечен в том, что касалось его безопасности, нехотя его ум не избегнул заразы фанатизма, Афанасий обнаружил такое превосходство характера и дарований, благодаря которому он был гораздо более способен к управлению великой монархией, чем выродившиеся сыновья Константина. Его ученость была менее глубока и обширна, нежели ученость Евсевия Кесарийского, а его грубое красноречие не могло равняться с изящным витийством Григория или Василия, но всякий раз, как египетскому примасу приходилось защищать свои мнения или свой образ действий, его импровизированная речь, и устная и письменная, была ясна, сильна и убедительна. Православная церковь всегда уважала в нем одного из самых основательных знатоков христианского богословия, и его считали очень сведущим в двух мирских науках, менее подходящих к характеру епископа, — в юриспруденции[101] и в ворожбе.[102] Некоторые удачные предугадывания будущих событий, которые беспристрастный мыслитель мог бы приписать опытности и здравомыслию Афанасия, приписывались его друзьями внушениям свыше, а его врагами — действию адского чародейства.
Но так как Афанасий постоянно должен был бороться с предрассудками и страстями людей всякого разряда, начиная с монахов и кончая императорами, то знание человеческого сердца было первым и самым важным из его научных познаний. Он с постоянным вниманием следил за всеми переменами развертывавшейся перед его глазами сцены и никогда не пропускал удобного случая, чтоб воспользоваться теми решительными моментами, цену которых узнают дюжинные натуры лишь тогда, когда они безвозвратно миновали. Архиепископ Александрийский был способен различать, когда можно было смело приказывать и когда следовало с осторожностью внушать, когда можно было бороться с властью и когда следовало избегать преследования, а в то время, как он направлял церковные громы против ереси и неповиновения, он умел сохранять в среде своих приверженцев податливость и снисходительность осторожного предводителя партии. Избрание Афанасия не избегло упреков в неправильности и торопливости, [103] но безупречность его поведения расположила в его пользу и духовенство и народ. Жители Александрии были готовы взяться за оружие для защиты своего красноречивого и великодушного пастыря. В своих несчастьях он всегда находил подпору или по меньшей мере утешение в неизменной преданности подчиненного ему духовенства, и все сто египетских епископов держали его сторону с непоколебимым усердием. В скромной обстановке, которою иные окружают себя из гордости или из политических расчетов, он часто объезжал свою епархию от устьев Нила до границ Эфиопии, фамильярно беседовал с людьми самого низкого звания и со смирением приветствовал святых и отшельников пустыни.[104] И не только в церковных собраниях, но и в обществе людей одного с ним образования и воспитания Афанасий обнаруживал превосходство своего ума. Он держал себя с развязной и почтительной самоуверенностью при дворе монарха и среди превратностей фортуны никогда не утрачивал ни доверия своих друзей, ни уважения своих врагов. В своей молодости египетский первосвятитель оказывал сопротивление Константину Великому, неоднократно заявлявшему ему о своем желании, чтобы Арий был снова принят в лоно кафолической церкви.[105] Император уважал такую непреклонность убеждений и готов был извинить ее, а партия, считавшая Афанасия за самого грозного из своих противников, была вынуждена скрыть свою ненависть и втайне подготовить издалека недобросовестное на него нападение. Она стала распускать слухи и внушать подозрения, выставлявшие архиепископа надменным тираном, и смело обвинила его в нарушении утвержденного Никейским собором договора с еретическими последователями Мелетия.[106] Афанасий открыто протестовал против этого позорного мирного договора, а императора уверили, что он употреблял во зло свою церковную и гражданскую власть для преследования этих ненавистных для него сектантов, что он совершил святотатство, разбив сосуд в одной из их церквей в Мареотиде, что он приказал бить плетьми и заключить в тюрьму шестерых из их епископов и что седьмой епископ той же партии Арсений был или умерщвлен, или по меньшей мере изувечен собственными руками жестокосердого епископа.[107] Эти обвинения, грозившие чести и жизни Афанасия, были переданы Константином его брату, цензору Далмацию, жившему в Антиохии; затем были созваны соборы сначала в Кесарии, а потом в Тире, и восточным епископам было поручено рассмотреть дело Афанасия, прежде нежели они приступят к освящению новой церкви Воскресения в Иерусалиме. Первосвятитель сознавал свою невинность, он он знал, что та же самая непримиримая ненависть, которая взвела на него обвинения, будет руководить производством дела и постановлением приговора. Он отказался предстать перед трибуналом своих врагов, не обращал никакого внимания на повестки о явке в суд, присылавшиеся к нему от Кесарийского синода, и после продолжительных и искусно мотивированных отлагательств подчинился не допускавшему возражений приказанию императора, который грозил наказанием за преступное неповиновение, если он не явится на собор в Тире.[108] Прежде чем отплыть из Александрии во главе пятидесяти египетских прелатов, Афанасий имел благоразумие обеспечить себе содействие приверженцев Мелетия, и сам Арсений — воображаемая его жертва и тайный его друг — был скрыт между лицами его свиты. Епископ Кесарийский Евсевий руководил совещаниями Тирского собора с такой страстностью и неумелостью, каких трудно было ожидать от его учености и опытности; его многочисленная партия постоянно произносила слова «убийца» и «тиран», а ее шумные возгласы находили для себя поощрение в притворной терпеливости Афанасия, который только ожидал решительной минуты, чтобы представить собранию Арсения живым и невредимым. Другие обвинения, по своему характеру, не допускали таких ясных и удовлетворительных возражений, однако архиепископ был в состоянии доказать, что в той деревне, где, по словам обвинителей, он разбил священный сосуд, не было ни церкви, на алтаря, ни сосудов. Ариане, втайне решившиеся во что бы то ни стало доказать виновность своего противника и произнести над ним обвинительный приговор, однако, попытались прикрыть свою несправедливость внешними формальностями судопроизводства: собор назначил епископскую комиссию из шести делегатов для собрания справок на месте, и эта мера, встретившая сильнейшее сопротивление со стороны египетских епископов, послужила поводом для новых сцен насилия и клятвопреступлений.[109] После возвращения депутатов из Александрии большинство собора постановило окончательный приговор о низложении и ссылке египетского первосвятителя. Декрет, написанный таким несдержанным слогом, в котором проглядывали злоба и жажда мщения, был сообщен императору и кафолической церкви и немедленно вслед за тем епископы приняли такой вид кротости и благочестия, какой приличен святым странникам, отправляющимся на поклонение гробу Господа.[110]
Но Афанасий не только не подчинился несправедливому приговору своих судей, но даже не придал ему некоторого веса своим присутствием. Он решился сделать смелую и опасную попытку, не окажется ли верховная власть доступной голосу правды, и прежде, нежели окончательное решение было постановлено в Тире, неустрашимый первосвятитель бросился в лодку, готовую отплыть к императорской резиденции. Просьба о формальной аудиенции могла бы быть оставлена без внимания или отклонена, поэтому Афанасий постарался не разглашать о своем прибытии, выждал минуту, когда Константин возвращался из соседней виллы, и смело подошел к своему разгневанному государю в то время, как он проезжал верхом по главной улице Константинополя. Такое странное появление возбудило в Константине удивление и негодование, и он дал приказание своей страже удалить докучливого просителя; но его гнев уступил место невольному уважению, и высокомерие монарха смягчилось перед мужеством и красноречием епископа, умолявшего его о справедливости и пробуждавшего в нем голос совести.[111] Константин выслушал жалобы Афанасия с беспристрастным и даже благосклонным вниманием; членам Тирского собора было приказано представить отчет о своих действиях, и все хитрости Евсевиевой партии оказались бы бесплодными, если бы она не присовокупила к обвинениям первосвятителя ловкой клеветы в непростительном преступлении — в том, что будто бы он имел преступное намерение задержать флот, доставлявший из Александрии хлеб в новую столицу.[112] Император был доволен тем, что отсутствие популярного вождя обеспечит в Египте спокойствие, но он отказался от замещения вакантной архиепископской должности, и приговор, который он постановил после долгих колебаний, был скорее похож на внушенное опасениями изгнание, чем на позорную ссылку. Афанасий провел около двадцати восьми месяцев в отдаленной галльской провинции при гостеприимном Трирском дворе. Смерть императора изменила ход дел, и, благодаря мягкости нового царствования, первосвятителю было возвращено прежнее положение почетным для него эдиктом младшего Константина, который выразил по этому случаю глубокое сознание невинности и заслуг почтенного гостя, которого он принимал при своем дворе.[113]
Смерть этого императора навлекла на Афанасия вторичное гонение, и царствовавший над востоком слабый Констанций скоро обратился в тайного сообщника последователей Евсевия. Девяносто епископов этой секты или партии собрались в Антиохии под благовидным предлогом освящения собора. Они составили двусмысленное исповедание веры, которое слегка окрашено полуарианством, и двадцать пять церковных постановлений, которые до сих пор еще служат руководством для православных греков.[114] Было решено, по-видимому, не без разумного основания, что епископ, низложенный собором, может быть восстановлен в своем епископском звании только решением другого собора, составленного из не меньшего числа членов; это постановление было немедленно применено к делу Афанасия; Антиохийский собор произнес или, вернее, подтвердил его низложение, чужеземец по имени Григорий был назначен на его место, а египетскому префекту Филагрию[115] было предписано поддерживать нового первосвятителя при помощи всех гражданских и военных властей провинции. Не устоявший против заговора азиатских прелатов Афанасий удалился из Александрии и провел три[116] года изгнанником и просителем у священного порога Ватикана.[117] Благодаря своим усиленным стараниям изучить латинский язык он скоро сделался способным вести переговоры с западным духовенством, а своею скромною услужливостью он сумел подчинить своему влиянию высокомерного Юлия: он убедил римского первосвященника, что интересы папского престола требуют пересмотра его дела, и его невинность была единогласно признана на соборе нз пятидесяти итальянских епископов. По прошествии трех лет Афанасий был вызван в Милан императором Константом, который и среди своих безнравственных развлечений относился с горячим участием ко всему, что касалось православной веры. Дело истины и справедливости подвинулось вперед при помощи золота, [118] и министры Константа посоветовали своему государю потребовать созыва церковного собрания, которое могло бы действовать в качестве представителя кафолической церкви. Девяносто четыре западных епископа и семьдесят шесть восточных собрались в Сардике, на границах двух империй, но во владениях Афанасиева покровителя. Их прения скоро превратились в проникнутые враждой пререкания; азиатские епископы, страшась за свою личную безопасность, удалились в Филиппополь, во Фракию, и каждый из двух соборов — соперников стал поражать духовными громами своих противников, благочестиво понося их названием противников истинного Бога. Их декреты были опубликованы и утверждены в тех провинциях, на которые простиралась их власть, и Афанасий, чтимый на западе как святой, был ненавидим на востоке как преступник.[119] Собор в Сардике обнаружил первые признаки раздора и раската между церквами греческой и латинской, которых разделяло случайное различие верований и неизменное различие языка.
Во время своей вторичной ссылки на запад Афанасий был часто допускаем до личных свиданий с императором в Капуе, в Леди, Милане, Вероне, Падуе, Аквилее и Трире. Местный епископ обыкновенно присутствовал при этих свиданиях; министр двора стоял перед занавесью, прикрывавшей священный апартамент, и всегдашняя воздержанность первосвятителя могла быть удостоверена этими почтенными свидетелями, на показания которых он торжественно ссылается.[120] Благоразумие, без сомнения, заставляло его выражаться тем мягким и почтительным тоном, какой приличен подданному и епископу. В этих интимных беседах с повелителем запада Афанасий, вероятно, высказывал сожаления о заблуждениях Констанция, но он смело нападал на его евнухов и арианских прелатов, оплакивал бедствия и опасности кафолической церкви и побуждал Константа подражать религиозному усердию его отца и достигнуть такой же славы. Император объявил о своей решимости употребить войска и сокровища Европы на защиту православия и заявил ясным и не допускавшим возражений письмом к своему брату Констанцию, что, если Афанасию не будет немедленно возвращено его прежнее положение, он сам с своим флотом и армией посадит архиепископа на его трон в Александрии.[121] Но своевременная уступчивость Констанция предотвратила религиозную войну, которая была бы оскорблением тех чувств, которые внушаются самой природой, и восточный император снизошел до того, что просил примирения с подданным, когорого он оскорбил. Афанасий с благородной гордостью выжидал, пока не получил от своего государя трех следовавших одно за другим писем, наполненных самыми горячими уверениями в покровительстве, милостивом расположении и уважении; Констанций приглашал его снова занять свое епископское место и присовокуплял унизительную предосторожность — удостоверение своих главных министров в искренности своих намерений. Эти намерения выразились еще более явным образом в отправленных в Египет положительных приказаниях вызвать из ссылки приверженцев Афанасия, возвратить им их привилегии, признать их невинность и уничтожить в публичных регистрах противозаконные решения, постановленные во время преобладания Евсевиевой партии. После того как ему были даны всякого рода удовлетворения и обеспечения, каких только могла требовать справедливость или деликатность, первосвятитель направился небольшими переездами к месту своего служения через Фракию, Азию и Сирию и получал на своем пути от восточных епископов униженные изъявления уважения, которые возбуждали в нем презрение, но нисколько не мешали ему ясно смотреть на вещи.[122] В Антиохии он виделся с императором Констанцием, который обнял его и осыпал уверениями в своем милостивом расположении; Афанасий принял эти заявления своего повелителя с скромной сдержанностью и отклонил предложение уступить в Александрии арианам только одну церковь, возразив, что тогда он потребовал бы такой же терпимости для своей собственной партии во всех других городах империи. Такое возражение могло бы считаться справедливым и умеренным в устах независимого монарха. Въезд архиепископа в его резиденцию был триумфальной процессией; отсутствие и гонения сделали его еще более дорогим для жителей Александрии; власть, которою он пользовался с большой твердостью, еще более упрочилась, а его слава распространилась по всему христианскому миру от Эфиопии до Британии.[123]
Но подданный, который довел своего государя до необходимости лицемерить, не может рассчитывать на искреннее и прочное примирение, а трагическая смерть Константа скоро лишила Афанасия могущественного и великодушного покровителя. Междоусобная война между убийцей Константа и единственным из его братьев, оставшимся в живых, раздиравшая империю более трех лет, обеспечила в этот промежуток времени спокойствие кафолической церкви, и обе враждовавшие между собою партии старались приобрести расположение епископа, способного, силою своего личного влияния, направить в ту или другую сторону симпатии важной провинции. Он принимал в аудиенции послов тирана и впоследствии подвергся обвинению в том, что вел с ним тайную переписку, [124] а император Констанций неоднократно уверял своего дорогого отца, многоуважаемого Афанасия, что, несмотря на распускаемые их общими врагами злонамеренные слухи, он наследовал не только трон своего умершего брата, но и его чувства.[125] Признательность и человеколюбие, конечно, должны были внушать египетскому первосвятителю скорбь о преждевременной кончине Константа и отвращение к преступлению Магненция; но так как он ясно сознавал, что его единственной охраной были опасения Констанция, то это должно было охлаждать горячность его молитв об успехе правого дела. Афанасию стала грозить гибелью не одна только скрытая злоба нескольких фанатических и раздраженных епископов, употреблявших во зло влияние легковерного монарха. Сам монарх высказал столь долго им скрываемое желание отомстить за свои личные обиды[126] и употребить проведенную им в Арелате первую зиму после своей победы на приготовление к борьбе с таким врагом, который был для него более ненавистен, чем побежденный тиран Галлии.
Если бы император самовольно декретировал смертную казнь самого знаменитого и самого добродетельного гражданина республики, его жестокосердное приказание было бы без колебаний исполнено его министрами или путем явного насилия, или под благовидным прикрытием форм судопроизводства. Предосторожности, отсрочки и затруднения, с которыми он достиг осуждения и наказания популярного епископа, послужили в глазах всего мира доказательством того, что привилегии церкви уже успели внести в систему римского управления понятия о порядке и свободе. Приговор, постановленный на Тирском соборе и подписанный огромным большинством восточных епископов, не был формальным образом отменен, а так как Афанасий был лишен епископского сана решением себе равных, то все его дальнейшие действия по управлению его епархией могли считаться неправильными и даже преступными. Но воспоминания о твердой и деятельной поддержке, которую египетский первосвятитель нашел в преданности западной церкви, заставило Констанция отложить исполнение приговора до тех пор, пока он не получит содействия со стороны латинских епископов. Два года прошли в переговорах с представителями церкви, и важная тяжба между императором и одним из его подданных публично рассматривалась сначала на соборе в Арелате, а потом на соборе в Милане, [127] состоявшем более чем из трехсот епископов. Их чистосердечие было мало-помалу поколеблено аргументами ариан, уловками евнухов и настоятельными просьбами монарха, удовлетворявшего свою жажду мщения в ущерб своему достоинству и обнаруживавшего свои собственные страсти в то время, как он старался влиять на страсти духовенства. В дело был с успехом употреблен подкуп, этот самый достоверный признак конституционной свободы; почести, подарки и привилегии предлагались и принимались в уплату за голоса епископов, [128] а осуждение александрийского архиепископа коварным образом выдавалось за единственное средство, способное восстановить внутри кафолической церкви спокойствие и согласие. Впрочем, друзья Афанасия не изменяли ни своему вождю, ни общему делу. Как в публичных заседаниях, так и в частных совещаниях с императором они отстаивали неизменные требования религии и справедливости с мужеством, которое не грозило им большой опасностью ввиду святости их звания. Они объявили, что ни расчеты на его милости, ни опасения прогневить его не заставят их согласиться на обвинительный приговор над отсутствующим, невинным и достойным уважения собратом.[129] Они, как кажется, не без основания утверждали, что противозаконные и устарелые декреты Тирского собора давно уже отменены императорскими эдиктами, возвращением александрийскому архиепископу его прежнего сана и молчанием или отречением от своих мнений со стороны самых крикливых его противников. Они ссылались на то, что его невинность была единогласно удостоверена египетскими епископами и признана на соборах в Риме и в Сардике[130] беспристрастным решением латинской церкви. Они оплакивали горькую участь Афанасия, который в течение стольких лет занимал свой высокий пост, пользовался прекрасной репутацией и доверием своего государя, а теперь снова вынужден защищаться от самых неосновательных и нелепых обвинений. Их возражения были основательны, их поведение было достойно уважения, но в течение этого долгого и упорного спора, останавливавшего взоры всей империи на одном епископе, церковные партии были готовы жертвовать правдой и справедливостью более интересной для них цели — поддержанию или низложению неустрашимого поборника Никейского символа веры. Ариане еще находили нужным прикрывать свои настоящие мысли и намерения двусмысленными выражениями, но православные епископы, опиравшиеся на сочувствие народа и на декреты вселенского собора, настаивали при всяком удобном случае, и в особенности в Милане, на том, что их противники должны очистить себя от подозрений в ереси, прежде чем позволят себе судить о поведении великого Афанасия.[131]
Но голос рассудка (если рассудок действительно был на стороне Афанасия) был заглушён криками крамольного и продажного большинства, и соборы Арелатский и Миланский были распущены только после того, как александрийский архиепископ был торжественно осужден и низложен приговором как восточной, так и западной церкви. От епископов, которые были в оппозиции, потребовали, чтобы они подписались под приговором и присоединились к одному вероисповеданию с внушавшими им недоверие вождями противной партии. Правительственные гонцы развозили отсутствующим епископам формулу для изъявления согласия, а те, которые не хотели подчинить свои личные мнения вдохновенной мудрости соборов Арелатского и Миланского, немедленно отправлялись в ссылку по приказанию императора, который делал вид, будто приводит в исполнение декреты кафолической церкви. Между теми прелатами, которые принадлежали к почтенной кучке изгнанников, заслуживают особенного упоминания Либерии Римский, Озий Кордовский, Павлин Трирский, Донисий Миланский, Евсевий Верчеллийский, Люцифер Кальярийский и Гиларий, епископ города Пуатье. Высокое положение Либерия, заведовавшего столицей империи, и как личные достоинства, так и многолетняя опытность почтенного Озия, пользовавшегося особым расположением Константина Великого и бывшего главным деятелем при составлении Никейского символа веры, ставили этих прелатов во главе латинской церкви, а их покорность или сопротивление, вероятно, заставили бы и большинство епископов последовать их примеру. Но неоднократные попытки императора подкупить или застращать епископов Римского и Кордовского оставались некоторое время бесплодными. Испанский прелат объявил, что он готов пострадать при Констанции так же, как он пострадал за шестьдесят лет перед тем при его деде Максимиане. Римский прелат защищал в присутствии своего государя невинность Афанасия и свободу своих собственных мнений. Когда его сослали в Берею, во Фракию, он отослал назад значительную сумму денег, которая была ему предложена для покрытия путевых издержек, и оскорбил миланский двор высокомерным замечанием, что это золото может понадобиться императору и его евнухам для уплат солдатам и епископам.[132] В конце концов твердость Либерия и Озия не устояла против неудобств ссылки и ареста. Римский епископ купил свое возвращение из ссылки некоторыми преступными уступками и впоследствии загладил свою вину благовременным раскаянием. Убеждения и насилие были употреблены в дело для того, чтобы вынудить письменное согласие от престарелого епископа Кордовского, силы которого уже были надорваны, а умственные способности, быть может, уже ослабели под бременем прожитых им ста лет, а наглое торжество ариан раздражило некоторых членов православной партии до того, что они отнеслись с бесчеловечной строгостью к личности или, вернее, к памяти несчастного старца, успевшего в былое время оказать важные услуги христианству.[133]
Нравственное падение Либерия и Озия придало еще более блеска твердости тех епископов, которые с непоколебимой преданностью оставались верными Афанасию и религиозной истине. Изобретательная злоба их врагов лишила их наслаждения взаимными утешениями и советами, разослала этих знаменитых изгнанников по отдаленным провинциям и постаралась выбрать для их пребывания самые негостеприимные местности, какие только можно было отыскать в обширной империи.[134] Однако они скоро узнали по опыту, что степи Ливии и самые дикие места Каппадокии менее негостеприимны, чем те города, в которых арианские епископы могли, ничем не стесняясь, удовлетворять изысканную мстительность богословской злобы.[135] Они находили для себя утешение в сознании своей правоты, в своей независимости, в одобрении, посещениях, письмах и щедрых подаяниях своих приверженцев[136] и в скоро дошедших до их сведения внутренних раздорах между противниками Никейского символа веры. Констанций был так шаток и причудлив в своих мнениях и так легко оскорблялся малейшим уклонением от его воображаемого мерила христианской истины, что преследовал с одинаковым усердием и тех, кто защищал единосущность, и тех, кто вступался за подобносущность, и тех, кто не признавал подобия в Сыне Божием. Три епископа, низложенные и сосланные за эти противоположные мнения, могли бы встретиться в одном и том же месте ссылки и, смотря по своему характеру, или скорбеть, или насмехаться над слепым фанатизмом своих антагонистов, обрекших себя на страдания, за которые они никогда не будут вознаграждены счастием в будущей жизни.
Опала и ссылка православных епископов западной церкви были лишь приготовлением к тому, чтоб окончательно погубить самого Афанасия.[137] В течение двадцати шести месяцев императорский двор втайне прибегал к самым коварным уловкам, чтоб удалить его из Александрии и лишить его тех денежных средств, которые давали ему возможность приобретать популярность своими щедрыми подаяниями. Но когда покинутый и осужденный латинскою церковью египетский архиепископ лишился всякой денежной помощи извне, Констанций командировал двух своих секретарей со словесным поручением передать и привести в исполнение распоряжение о его ссылке. Так как справедливость этого решения была публично признана всей партией, то императора могли удержать от выдачи письменного приказания лишь неуверенность в исходе этого дела и сознание опасности, которой он мог бы подвергнуть второй по значению город и самую плодородную провинцию империи в том случае, если бы народ настаивал на своей решимости защищать с оружием в руках невинность своего духовного пастыря. Эта чрезвычайная осторожность доставила Афанасию благовидный предлог для того, чтобы почтительно оспаривать достоверность приказания, которое он не мог согласить ни со справедливостью, ни с прежними заявлениями своего всемилостивейшего государя. Египетские гражданские власти не могли склонить его путем убеждения к отречению от епископского звания и не были в состоянии принудить его к тому силой; поэтому они нашлись вынужденными заключить с народными вожаками Александрии договор, которым было условлено, что все мероприятия и враждебные действия будут приостановлены до тех пор, пока воля императора не будет выражена более ясным образом. Обманутые этой притворной умеренностью, католики предались неосновательной и пагубной беззаботности, а между тем легионы Верхнего Египта и Ливии, исполняя данные втайне приказания, приближались усиленными маршами для осады или, скорее, для взятая врасплох столицы, привыкшей к восстаниям и одушевленной религиозным фанатизмом.[138] Положение Александрии между морем с одной стороны и озером Мареотидой с другой благоприятствовало приближению и высадке войск, которые проникли внутрь города прежде, нежели можно было принять какие-либо меры, чтобы запереть ворота или занять важные оборонительные посты. В полночь, ровно через двадцать три дня после подписания упомянутого договора, египетский герцог Сириан во главе пяти тысяч солдат, вооруженных как бы для приступа, неожиданно окружил церковь св. Феона, в которой архиепископ совершал вместе с некоторыми членами духовенства ночное богослужение в присутствии народа. Двери священного здания не устояли против стремительности нападения, которое сопровождалось всем, что есть самого отвратительного в свалке и кровопролитии; но тела убитых и обломки оружия оказались на следующий день в руках католиков как неоспоримое доказательство того, что попытка Сириана могла считаться скорее за удачное вторжение, чем за полную победу. Другие церкви были осквернены такими же насилиями, и в течение по крайней мере четырех месяцев Александрия выносила оскорбления от бесчинной армии, которую подстрекало духовенство противной партии. Многие из верующих лишились жизни и были бы достойны названия мучеников, если бы их смерть не была вызвана их поведением и если бы она осталась без отмщения; епископы и пресвитеры подверглись самым жестоким и позорным насилиям; священных девственниц раздевали донага, били плетьми и насиловали; дома богатых граждан были ограблены, а прикрывавшиеся личиной религиозного усердия сластолюбие, корыстолюбие и личная ненависть не только доставляли себе безнаказанно полное удовлетворение, но даже встречали одобрение. Александрийские язычники, все еще составлявшие многочисленную партию недовольных, без труда согласились покинуть епископа, которого они и уважали, и боялись. Ожидание особых милостей и опасение навлечь на себя наказания, ожидавшие всех бунтовщиков, заставили их обещать свою поддержку знаменитому Георгию Каппадокийскому, назначенному в преемники Афанасия. Этот узурпатор, получив посвящение от арианского собора, был посажен на епископский трон Севастианом, который был назначен египетским графом именно для исполнения этого важного поручения. Как в приобретении власти, так и в пользовании ею тиран Георгий не обращал никакого внимания на требования религии, справедливости и человеколюбия, и такие же сцены насилия и скандала, с какими познакомилась столица, повторились более чем в девяноста городах Египта, служивших резиденциями для епископов.
Ободренный успехом, Констанций осмелился одобрить образ действий своих уполномоченных. В публичном и воодушевленном послании император выражал свое удовольствие по случаю освобождения Александрии от популярного тирана, обольщавшего своих ослепленных приверженцев чарами своего красноречия, распространялся насчет добродетелей и благочестия вновь избранного епископа, высокочтимого Георгия, и выражал надежду, что в качестве покровителя и благодетеля города он затмит славу самого Александра. Но вместе с этим он торжественно заявлял о своей непоколебимой решимости преследовать огнем и мечом мятежных приверженцев нечестивого Афанасия, который, уклоняясь бегством от суда, тем самым сознался в своей виновности и избежал позорной смерти, столько раз им заслуженной.[139]
Афанасий действительно спасся бегством от самой неминуемой опасности, и приключения этого необыкновенного человека заслуживают того, чтобы мы остановили на них наше внимание. В ту достопамятную ночь, когда церковь св. Фета была окружена войсками Сириана, архиепископ сидел на своем троне, ожидая приближающейся смерти со спокойны и неустрашимым достоинством. Когда публичное богослужение было прервано криками ярости и отчаяния, он убеждал дрожащее от страха духовенство выразить свое благочестивое бесстрашие пением одного из псалмов Давида, прославляющего торжество Бога Израилева над высокомерным и могущественным египетским тираном. Двери храма были наконец взломаны, туча стрел посыпалась в народ, солдаты устремились с обнаженными мечами в святилище, и в грозном сверкании их оружия отражался свет священных светильников, горевших вокруг алтаря.[140] Но Афанасий все-таки не уступал настояниям состоявших при его особе монахов и пресвитеров и не хотел покинуть своего епископского седалища, пока самый последний из членов конгрегации не был в безопасности. Ночной мрак и суматоха благоприятствовали его бегству, и, несмотря на то, что ему пришлось пробираться сквозь взволнованную народную толпу, что он упал и пролежал некоторое время в бесчувственном состоянии, он в конце концов опять воодушевился своим неукротимым мужеством и уклонился от тщательных розысков солдат, которым арианские начальники внушили убеждение, что голова Афанасия была бы самым приятным для императора подарком. С этого момента египетский архиепископ исчез из глаз своих врагов, и в течение более чем шести лет его местопребывание было окружено непроницаемым мраком.[141]
Деспотическая власть его непримиримого врага простиралась на всю Римскую империю, а разгневанный монарх сверх того обратился с настоятельным письмом к христианским владетелям Эфиопии с целью закрыть Афанасию доступ даже в самые отдаленные и самые глухие части земного шара. Преследоваете беглого епископа попеременно поручалось то графам, то префектам, то трибунам, то целым армиям; бдительность гражданских и военных властей была возбуждена императорскими эдиктами; щедрые награды были обещаны тому, кто доставит Афанасия живым или мертвым, и самые строгие наказания угрожали тем, кто осмелился бы оказывать покровительство общественному врагу.[142] Но пустыни Фиваиды были в ту пору населены дикими, не способными к покорности фанатиками, для которых приказания их пастыря были более обязательны, чем приказания их государя. Многочисленные последователи Антония и Пахомия приняли спасавшегося бегством архиепископа как родного отца, удивлялись терпению и смирению, с которыми он подчинялся самым строгим из их постановлений, ловили каждое падавшее из его уст слово, как подлинное излияние вдохновенной свыше мудрости, и руководствовались убеждением, что их молитвы, посты и бдения были менее достохвальны, чем то усердие, с которым они защищали истину и невинность, и чем те опасности, которым они себя подвергали.[143] Египетсхие монастыри были расположены в уединенных и безлюдных местах, или на вершинах гор, или на островах, образуемых Нилом, а звуки священного рога или трубы Табенна были хорошо знакомым сигналом, по зову которого собиралось несколько тысяч здоровых и храбрых монахов, которые большею частью были из крестьян соседней местности. Когда в их мрачные убежища проникали военные силы, которым они не были в состоянии сопротивляться, они молча подставляли свои головы под меч своих палачей, но, верные своему национальному характеру, не выдавали тайны, несмотря ни на какие пытки.[144] Александрийский архиепископ, для защиты которого они готовы были жертвовать своею жизнью, терялся в толпе однообразно одетых и привыкших к дисциплине монахов, которые, в случае приближения опасности, быстро перемещали его из одного убежища в другое до тех пор, пока он не достигал страшных степей, которые мрачное и легковерное суеверие населяло демонами и страшными чудовищами. Почти все время своего удаления от света, окончившееся лишь вместе с жизнью Констанция, Афанасий провел в обществе монахов, преданно служивших ему и стражей, и секретарями, и рассыльными; но всякий раз, как горячность преследований ослабевала, он увлекался желанием поддержать более близкие сношения с католической партией, покидал свою пустыню, проникал в Александрию и вверял себя скромности своих друзей и приверженцев.
Его разнохарактерные приключения могли бы служить сюжетом очень интересного романа. Однажды ему случилось укрыться внутри высохшего водохранилища, из которого он только что успел выйти перед тем, как одна рабыня изменнически указала место его укрывательства; другой раз ему пришлось укрыться в еще более странном убежище — в доме одной девушки, которой было только двадцать лет от роду и которая была известна всему городу своей изящной красотой. В полночь — как она сама рассказывала через несколько лет после того — она была поражена появлением архиепископа, который был полуодет и, приблизившись к ней быстрыми шагами, стал умолять ее оказать ему покровительство, за которым он обратился под ее гостеприимный кров по указанию небесного видения. Благочестивая девушка приняла и сохранила священный залог, вверенный ее благоразумию и мужеству. Не сообщив никому этой тайны, она тотчас отвела Афанасия в самую секретную из своих комнат и наблюдала над его безопасностью с нежностью друга и с усердием служанки. Пока не прекратилась опасность, она аккуратно доставляла ему книги и съестные припасы, обмывала его ноги, служила посредницей для его переписки и ловко скрывала от недоверчивых взоров эти фамильярные и интимные отношения между святым, характер которого требовал самого незапятнанного целомудрия, и женщиной, прелести которой могли возбуждать самые опасные эмоции.[145] В течение шестилетних гонений и ссылки Афанасий несколько раз посещал свою прекрасную и преданную подругу, а его формальное заявление, что он видел соборы в Римини и в Селевкии, [146] заставляет нас думать, что он тайным образом находился в том месте и в то время, где и когда они были созваны. Желание лично побеседовать с друзьями и лично следить за раздорами врагов, чтоб извлечь из них для себя пользу, могло побудить даже осторожного государственного человека на такое смелое и опасное предприятие, а Александрия была связана торговлей и мореплаванием со всеми портами Средиземного моря. Из глубины своего недоступного убежища неустрашимый архиепископ вел непрерывную наступательную войну против покровителя ариан, а его кстати написанные сочинения, быстро распространявшиеся благодаря усердию его приверженцев и читавшиеся с жадностью, поддерживали внутреннее единство и бодрость православной партии. В своих публичных апологиях, с которыми он обращался к самому императору, он иногда выражался тоном умеренности, но в то же самое время употреблял в своих тайных беседах самые оскорбительные для Констанция выражения, называя его слабым и злым государем, палачом своего семейства, тираном республики и антихристом церкви. Победоносный монарх, наказавший опрометчивого Галла, подавивший восстание Сильвана, сорвавший диадему с головы Ветраниона и разбивший на поле брани легионы Магненция, получал — в то время, как находился на высоте своего могущества, — от невидимой руки такие раны, которых он не мог залечить и за которые он не был в состоянии отомстить; таким образом, сын Константина был первый христианский монарх, познакомившийся на опыте с могуществом тех принципов, которые в деле религии способны противостоять самым энергическим усилиям гражданской власти.[147]
Преследование Афанасия и стольких почтенных епископов, пострадавших за истину или по меньшей мере за чистоту своей совести, возбуждало справедливое негодование и неудовольствие во всех христианах, кроме тех, которые были слепо преданы арианской партии. Верующие сожалели об утрате своих достойных пастырей, изгнание которых обыкновенно сопровождалось вступлением в епископскую должность какого-нибудь самозванца;[148] они громко жаловались на неуважение к их избирательным правам и на то, что их заставляли повиноваться наемным узурпаторам, личность которых была им незнакома, а принципы которых не внушали им доверия. Католики могли двумя способами доказывать, что они непричастны виновности и ереси своих церковных правителей, — публичным заявлением своего разномыслия или устранением себя от всяких с ним сношений. Первый из этих способов был придуман в Антиохии и практиковался там с таким успехом, что скоро распространился по всему христианскому миру. Славословие, или священный гимн, воспевающий славу Троицы, доступен для очень деликатных, но существенно важных модуляций голоса, так что сущность православного или еретического догмата может быть выражена различием между разделительной и соединительной частицами речи. Два благочестивых и предприимчивых мирянина, преданных Никейскому символу веры, Флавиан и Диодор, ввели в публичное богослужение поочередные ответы хора и более правильное пение псалмов.[149] Под их руководством вышли из соседних степей массы монахов, в Антиохийском соборе появились хорошо обученные певчие, слава Отца и Сына и Святого Духа[150] была торжественно воспета целым хором, и католики стали оскорблять чистотою своею учения арианского прелата, незаконным образом воссевшего на епископском престоле почтенного Евстафия.
То же самое усердие, которым вдохновлялось это пение, заставляло самых добросовестных членов православной партии составлять отдельные общества, которые управлялись пресвитерами до тех пор, пока смерть их изгнанного епископа дозволяла им приступить к избранию и посвящению нового верховного пастыря.[151] Происходившие при дворе перевороты увеличивали число претендентов, и в царствование Констанция нередко случалось, что духовную власть над одним и тем же городом оспаривали друг у друга два, три и даже четыре епископа, юрисдикция которых признавалась только их приверженцами и которые попеременно то утрачивали, то снова приобретали временную власть над церковью. Злоупотребления христианства внесли в римское управление новые поводы для тирании и мятежа; узы гражданского общества были разорваны яростью религиозных партий, а те незнатные граждане, которые могли с равнодушием смотреть на попеременное возвышение и падение императоров, воображали и узнавали на опыте, что их собственная жизнь и их состояние были тесно связаны с интересами популярного пастыря. Пример двух столиц, Рима и Константинополя, может дать нам понятие о том, каково было положение империи и каково было общее направление умов в царствование сыновей Константина.
I. Пока римские первосвященники держались своего ранга и своих принципов, их охраняла горячая привязанность великого народа и они могли с презрением относиться к просьбам, угрозам и милостям еретического монарха. Когда евнухи втайне присудили Либерия к ссылке, основательные опасения мятежа заставили их принять самые большие предосторожности при приведении этого приговора в исполнение. Столица была окружена со всех сторон, и префекту было приказано арестовать епископа или с помощью какой-нибудь хитрости, или вооруженной силой. Это приказание было исполнено, и Либерий был с большим трудом выпровожден в полночь из города, прежде нежели изумление римлян успело перейти в ярость. Лишь только они узнали о ссылке Либерия во Фракию, было созвано общее собрание, и римское духовенство обязалось публичной торжественной клятвой никогда не отрекаться от своего епископа и никогда не признавать узурпатора Феликса, который, благодаря влиянию евнухов, был неправильно избран и посвящен внутри стен неосвященного здания. Через два года после того их благочестивое упорство оставалось во всей своей силе, и, когда Констанций посетил Рим, ему пришлось выслушивать неотступные просьбы народа, который из всех остатков своей древней свободы сохранил лишь право обращаться к своему монарху с фамильярной смелостью. Жены многих сенаторов и самых уважаемых граждан сначала упрашивали своих мужей ходатайствовать за Либерия, а потом послушались совета взять на самих себя поручение, которое в их руках было бы менее опасно и могло бы скорее привести к успеху. Император вежливо принял этих депутатов женского пола, выказывавших свое богатство и достоинство в великолепии своих туалетов и украшений; он был поражен их непреклонной решимостью следовать за любимым пастырем до самых отдаленных уголков земного шара и согласился на то, чтоб два епископа, Либерии и Феликс, управляли в мире каждый своею конгрегацией. Но понятия о религиозной терпимости были до такой степени несогласны с обычаями и убеждениями того времени, что, когда ответ Констанция был публично прочтен в римском цирке, столь благоразумный проект примирения был отвергнут с презрением и насмешками. Страстное увлечение, воодушевлявшее зрителей в окончательный момент конской скачки, направилось на иной предмет, и цирк огласился возгласами многих тысяч людей, неоднократно повторявших: один Бог, один Христос, один епископ. Усердие римского населения к делу Либерия не ограничилось одними словами: опасное и кровавое восстание, вспыхнувшее в его среде вскоре после отъезда Констанция, заставило этого государя принять изъявления покорности от изгнанного прелата и возвратить ему нераздельную духовную власть над столицей. После безуспешных попыток к сопротивлению его соперник был выгнан из города усилиями оппозиционной партии и с дозволения императора; приверженцев Феликса бесчеловечно умерщвляли в улицах, в публичных местах, в банях и даже в церквах, и с возвращением христианского епископа Рим принял такой внешний вид, который напоминал отвратительные сцены кровопролитий Мария и проскрипций Суллы.[152]
II. Несмотря на то что число христиан быстро возрастало в царствование императоров из рода Флавиев, и в Риме, и в Александрии, и в других больших городах империи все еще существовала сильная и влиятельная партия неверующих, завидовавших благосостоянию церкви и осмеивавших даже на своих театрах ее богословские споры. Один Константинополь пользовался тем преимуществом, что он и возник и вырос в лоне христианской веры. Столица востока никогда не была запятнана поклонением идолам, а ее население глубоко впитало в себя и мнения, и добродетели, и страсти, отличавшие христиан того времени от остального человечества. После смерти Александра епископский престол сделался предметом спора между Павлом и Македонием.[153] По своему усердию и по своим дарованиям они оба были достойны того высокого звания, на которое заявляли свои притязания, и если нравственность Македония была более безупречна, зато его соперник имел то преимущество, что был избран ранее и держался более православной доктрины. Непоколебимая привязанность Павла к Никейскому символу веры, доставившая ему в календаре место наряду со святыми и мучениками, навлекла на него ненависть ариан. В течение четырнадцати лет он был пять раз низвергаем со своего трона, в обладание которым он снова вступал чаще вследствие народных восстаний, чем с разрешения своего государя; а власть Македония могла упрочиться лишь вследствие смерти его соперника. Несчастного Павла влекли в оковах из песчаных степей Месопотамии до самых безлюдных местностей Тавра[154]; его заключили в мрачную и тесную темницу, оставили шесть дней без всякой пищи и наконец задушили по приказанию Филиппа, одного из главных министров императора Констанция.[155] Первая кровь, запятнавшая новую столицу, была пролита во время этой церковной борьбы, и много граждан погибло с обеих сторон во время свирепых и упорных народных восстаний. Поручение исполнить приговор об изгнании Павла было возложено на главного начальника кавалерии Гермогена, но оно оказалось гибельным для него самого. Католики восстали на защиту своего епископа; они сожгли дворец Гермогена и тащили этого высшего военного сановника империи за ноги по улицам Константинополя; а когда он испустил дух, они подвергли его труп самым непристойным оскорблениям.[156] Участь Гермогена научила преторианского префекта Филиппа действовать в подобных случаях более осмотрительно. Он в самых любезных и почтительных выражениях пригласил Павла прибыть на минеральные воды в Зевксипп, откуда было устроено тайное сообщение с дворцом и с морем. Павел был посажен на корабль, который стоял наготове у садовой лестницы и который немедленно отплыл, так что жители Константинополя еще ничего не знали об этом предумышленном святотатстве, в то время как их епископ уже был на пути к Фессалонике.
Они скоро с удивлением и негодованием увидели, как отворились дворцовые ворота и как узурпатор Македоний сел рядом с префектом на высокой колеснице, которую окружал отряд гвардейцев с обнаженными мечами. Эта воинственная процессия двинулась по направлению к собору; тогда ариане и католики устремились к этому важному посту, чтоб скорее занять его, и три тысячи сто пятьдесят человек лишились жизни среди вызванного общим смятением беспорядка. Поддерживаемый регулярными военными силами Македонии одержал решительную победу; но его владычество нарушалось смутами и мятежами, а для того, чтоб поддерживать и разжигать пламя внутренних раздоров, оказывались достаточными такие мотивы, которые, по-видимому, не имели никакой связи с предметом спора. Так как капелла, в которой было положено тело Константина Великого, пришла в разрушение, то епископ перенес эти почтенные смертные останки в церковь Св. Акакия. Партия, стоявшая за Homoousion, стала выдавать эту благоразумную и даже благочестивую меру за преступное святотатство. Противники немедленно взялись за оружие; освященная почва сделалась их полем битвы, и один из церковных историков рассказывает — как действительно случившийся факт, а не ради риторических прикрас, — что находившийся перед церковью колодец был наполнен доверху кровью, которая текла из него ручьем в портики и соседние дворы. Писатель, который приписал бы эти смуты единственно религиозному принципу, обнаружил бы недостаточное знание человеческой натуры; тем не менее следует признаться, что мотив, вовлекший религиозное усердие на ложный путь, и предлог, послуживший прикрытием для разнузданности страстей, заглушили угрызения совести, которые во всяком другом случае пробудились бы вслед за неистовствами христиан.[157]
Констанций, жестокий и деспотический нрав которого не всегда нуждался для своего проявления в действительной преступности и в сопротивлении, был выведен из терпения происходившими в его столице смутами и преступным поведением партии, восстававшей против власти и религии своего государя. Он с чрезвычайной строгостью подверг ее обычным наказаниям смертью, ссылками и конфискацией имуществ, а греки до сих пор еще чтят память двух церковнослужителей, одного чтеца и одного поддиакона, которые обвинялись в умерщвлении Гермогена и были обезглавлены у ворот Константинополя. В силу изданного Констанцием эдикта против католиков, который не был признан достойным занимать место в Кодексе Феодосия, всякий, кто отказывался от общения с арианскими епископами, и в особенности с Македонием, лишался привилегий духовного звания и прав христианина; этих людей заставили отказаться от пользования их церквами и строго запретили им устраивать сборища внутри городских стен. Исполнение этого несправедливого закона во Фракии и в Малой Азии было поручено усердию Македония; гражданским и военным властям было приказано исполнять его требования, а совершенные этим полуарианским тираном жестокости для поддержания homoiousiona вышли из пределов того, что было приказано Констанцием, и запятнали царствование этого императора. Церковные таинства силою совершались над теми, кто не признавал Македония епископом и кто ненавидел его принципы. Обряд крещения совершался над женщинами и детьми, нарочно вырванными для этой цели из рук их друзей и родителей; приобщавшимся св. Тайн держали рот открытым при помощи деревянной машинки, а освященный хлеб впихивали им силою в горло; груди молодых девушек или выжигали докрасна раскаленной яичной скорлупой, или безжалостно сжимали острыми и тяжелыми досками.[158] Жившие в Константинополе и его окрестностях новациане были так сильно преданны учению о homoousione, что были достойны стоять наряду с самими католиками. Македоний узнал, что обширный округ в Пафлагонии[159] почти сплошь населен этими сектантами. Он решился или обратить их в настоящую веру, или совершенно их истребить, а так как он не верил, чтоб отправка какого-нибудь миссионера могла принести в этом случае пользу, то он отрядил против мятежников четыре тысячи легионеров с приказанием подчинить его духовной власти территорию Мантиниума. Новацианские крестьяне, воодушевленные отчаянием и религиозной яростью, смело выступили навстречу вторгнувшемуся неприятелю, и, хотя многие из пафлагонцев пали в сражении, римские легионы были побеждены недисциплинированной толпой, вооруженной лишь косами и топорами; на поле битвы легли четыре тысячи солдат, за исключением очень немногих, спасшихся постыдным бегством. Преемник Констанция обрисовал в сжатой и энергической форме некоторые из бедствий, обрушившихся вследствие богословских распрей на империю и в особенности на ее восточные провинции в царствование такого императора, который был рабом и своих собственных страстей, и страстей своих евнухов. «Многих заключали в тюрьмы, преследовали и отправляли в ссылку; массы людей, которых называли еретиками, были умерщвлены, в особенности в Кизике и в Самосате. А в Пафлагонии, Вифинни, Галатии и многих других провинциях города и деревни обезлюдели и были совершенно разорены».[160]
В то время как пламя арианских раздоров поглощало жизненные силы империи, африканские провинции страдали от своих особых местных врагов — от тех диких фанатиков, которые под именем циркумцеллионов составляли силу и позор партии донатистов.[161] Строгое исполнение законов Константина раздражило умы и вызвало сопротивление; усиленные старания его сына Константа восстановить единение церкви усилили те чувства взаимной ненависти, которые были первой причиной разрыва, а насилие и подкуп, к которым прибегали императорские комиссары Павел и Макарий, доставили приверженцам раскола повод указывать на противоположность между принципами апостолов и поведением их мнимых преемников.[162] Крестьяне, жившие в деревнях Нумидии и Мавритании, составляли свирепую породу людей, которая не вполне подчинялась авторитету римских законов, не вполне обратилась в христианскую веру, но вступалась за своих донатистских наставников с слепым и неистовым энтузиазмом. Они с негодованием выносили изгнание своих епископов, разрушение своих церквей и прекращение своих тайных сборищ. Насильственные меры, к которым прибегали представители правосудия, обыкновенно опиравшиеся на военную стражу, иногда встречали решительное сопротивление, а пролитая в этой борьбе кровь некоторых популярных духовных лиц внушала их грубым приверженцам горячее желание отомстить за смерть этих святых мучеников. Гонители иногда погибали жертвами своей собственной жестокости и опрометчивости, а случайное участие в каких-нибудь смутах заставляло виновных прибегать из отчаяния к восстанию. Изгнанные из своих жилищ донатистские крестьяне собрались многочисленными толпами на окраине Гетулианской степи и охотно переменили свои привычки к труду на праздную жизнь хищников, которая была освящена именем религии и которую наставники секты порицали лишь слегка. Вожди циркумцеллионов приняли титул: полководцы святых; так как у них было мало мечей и копий, то их главным оружием была уродливая и тяжелая палица, которую они называли израильтянином, а служивший для них боевым криком хорошо известный возглас «Хвала Господу!» наводил ужас на безоружные африканские провинции. Сначала их грабежи извинялись нуждой, но они скоро перестали довольствоваться лишь средствами продовольствия, стали бесконтрольно удовлетворять свою невоздержанность и жадность, стали жечь ограбленные ими селения и обратились в распутных тиранов над беззащитной страной. Земледельческие занятия и отправление правосудия прекратились, а так как циркумцеллионы уверяли, что они намерены восстановить первобытное равенство человеческого рода, уничтожить вкравшиеся в общество злоупотребления, то они открыли у себя безопасное убежище для рабов и должников, толпами стекавшихся под их священное знамя. когда они не встречали сопротивления, они обыкновенно довольствовались грабежом; но малейшая оппозиция вызывала их на насилия и убийства, а некоторых католических священников, некстати выказавших свое усердие, эти фанатики пытали с самым утонченным варварством. Храбрость циркумцеллионов давала себя знать не одним только беззащитным противникам; они вступали в борьбу и с стоявшими в провинции войсками и даже иногда одерживали над ними верх, а в кровопролитном деле при Багае они напали в открытом поле, хотя и без успеха, на передовой кавалерийский отряд императорской гвардии. С донатистами, взятыми с оружием в руках, обходились так же, как с жившими в пустыне дикими зверями, и они скоро доказали, что были достойны такого обхождения; они безропотно умирали от меча, секиры или огня; а случаи отплаты такою же монетой умножались в быстро возраставшей пропорции и, увеличивая ужасы восстания, делали невозможным забвение взаимных обид. В начале настоящего столетия пример циркумцеллионов нашел себе подражание в гонении, отваге, преступлениях и энтузиазме камисардов, и если лангедокские фанатики превзошли нумидийских военными дарованиями, зато африканцы отстаивали свою дикую независимость с большею твердостью и непреклонностью.[163]
Такие смуты бывают естественным последствием религиозной тирании; но ярость донатистов воспламенялась от особого и чрезвычайно странного вида безумия, которое — если оно действительно развилось между ними в такой сильной степени, как рассказывают, — не имело ничего себе подобного ни в какой стране и ни в каком веке. Многие из этих фанатиков были одержимы отвращением к жизни и желанием мученичества; им было все равно, каким способом и от чьей руки они погибали, лишь бы только их смерть была освящена желанием увеличить славу истинной веры и надеждой вечного блаженства.[164] Иногда они грубо расстраивали празднества язычников и оскверняли их храмы с намерением вызвать со стороны самых усердных идолопоклонников отмщение за поруганную честь их богов. Иногда они силою проникали в суды и тем заставляли испуганных судей немедленно предавать их смертной казни. Они нередко останавливали на больших дорогах путешественников и добивались от них мученической смерти, обещая наградить их в случае их согласия и угрожая им немедленной смертью, если они не захотят оказать такой странной услуги. Когда у них не было никакого другого ресурса, они объявляли, что в назначенный день, в присутствии своих друзей и единоверцев, они бросятся головою вниз с какого-нибудь высокого утеса, и любопытным указывали немало пропастей, прославившихся многочисленностью таких религиозных самоубийств. В действиях этих бешеных энтузиастов, — которых одна партия превозносила, как мучеников за веру, а другая ненавидела, как жертв сатаны, — беспристрастный философ усматривает влияние и доведенное до крайности употребление во зло той непреклонности ума, которая первоначально истекала из характера и принципов иудейской нации.
Безыскусный рассказ о внутренних раздорах, нарушавших спокойствие церкви и позоривших ее торжество, может служить подтверждением замечаний одного языческого историка и оправданием жалоб одного почтенного епископа. Опыт привел Аммиана к убеждению, что злоба, которую христиане питали друг к другу, превосходила ту ярость, с которой дикие звери бросаются на людей, [165] а Григорий Назианзин высказывает в самых трогательных выражениях свою скорбь по поводу того, что царство небесное превратилось, вследствие внутренних раздоров, в нечто похожее на хаос, на ночную бурю и даже на ад.[166] Заносчивые и пристрастные писатели того времени, приписывая самим себе все добродетели и взваливая всю вину на своих противников, точно будто описывали войну ангелов с демонами. Но наш более спокойный ум не допускает, чтоб могли существовать такие чистые и цельные образцы чудовищных пороков или чудовищной святости; он признает, что враждовавшие между собою сектанты, называвшие самих себя православными, а своих противников еретиками, творили и добро и зло если не в одинаковой мере, то в такой, которая не может быть с точностью определена. Они были воспитаны в одной и той же религии и в недрах одного и того же гражданского общества. Их надежды и опасения и в здешней жизни, и в том, что касается жизни будущей, уравновешивались в одинаковой пропорции. С обеих сторон заблуждения могли быть невинны, вера могла быть искренна, а деяния могли быть или достойны похвалы, или преступны. Их страсти воспламенялись одними и теми же предметами, и они могли попеременно употреблять во зло сочувствие двора или народа. Метафизические идеи приверженцев Афанасия и приверженцев Ария не могли влиять на их нравственность, и они одинаково увлекались духом религиозной нетерпимости, который они черпали из чистых и простых принципов Евангелия.[167]
Один из новейших писателей, вполне основательно поставивший перед написанной им самим историей почетные эпитеты политической и философской, [168] обвиняет Монтескье в трусливой осмотрительности, потому что он не включил в число причин упадка империи закон Константина, безусловно запрещавший отправление языческого богослужения и оставлявший значительную часть его подданных без священнослужителей, без храмов и без всякой общественной религии. Из желания вступиться за права человечества этот историк-философ поверил двусмысленному свидетельству тех лиц духовного звания, которые слишком охотно приписывали своему любимому герою заслугу всеобщего гонения.[169] Вместо того, чтобы ссылаться на воображаемый закон, который мог бы занимать блестящее место во главе императорских кодексов, мы можем с уверенностью указать на подлинное послание, с которым Константин обратился к приверженцам старой религии в такое время, когда он уже не скрывал своего обращения в христианство и когда уже никакой соперник не оспаривал у него верховной власти. Он в самых настоятельных выражениях приглашает и увещевает подданных Римской империи подражать примеру их государя, но вместе с тем он объявляет, что те, которые все-таки будут закрывать свои глаза перед небесным светом, могут свободно пользоваться своими храмами и поклоняться своим мнимым богам. Мнение, что будто языческие обряды и богослужения были запрещены, формально опровергается самим императором, который благоразумно указывает, как на мотив своей умеренности, на непреодолимую силу привычек, предрассудков и суеверий.[170] Не нарушая святости данного им обещания и не встревоживая язычников никакими опасениями, хитрый монарх стал медленно и осторожно подкапываться под нестройное и разваливавшееся здание политеизма. Отдельные строгие меры, к которым ему случалось прибегать, хотя и были втайне вызваны его христианским усердием, приукрашивались благовидными мотивами справедливости и общественной пользы, и в то время как Константин старался уничтожить самые основы старой религии, он, по-видимому, только исправлял вкравшиеся в нее злоупотребления. По примеру самых мудрых между своими предшественниками он воспретил, под страхом самых жестоких наказаний, тайное и нечестивое искусство ворожбы, возбуждавшее неосновательные надежды, а иногда и поползновение к преступным попыткам в тех, кто был недоволен своим настоящим положением. Позорное молчание было предписано оракулам, которые были так явно уличены в мошенничествах и обмане; изнеженные священнослужители берегов Нила были уволены, и Константин исполнил обязанности римского цензора, когда дал приказание разрушить в Финикии храмы, в которых из благочестия совершались среди белого дня разные прелюбодеяния в честь Венеры.[171] Столица империи, Константинополь, был построен в некоторой мере на счет богатых храмов Греции и Азии и был украшен вывезенною из них добычей; их священные имущества были конфискованы; статуи богов и героев были с грубой фамильярностью перевезены к такому народу, который смотрел на них не как на предметы поклонения, а как на предметы, возбуждавшие любопытство; золото и серебро были пущены в обращение, а должностные лица, епископы и евнухи воспользовались этим удобным случаем, чтоб удовлетворять и свое религиозное рвение, и свое корыстолюбие, и свою злобу. Но это хищничество ограничивалось небольшою частью римского мира, а провинции уже задолго перед тем привыкли выносить такие же святотатственные грабежи со стороны таких государей и проконсулов, которых нельзя было заподозрить в намерении ниспровергнуть установленную религию.[172]
Сыновья Константина шли по стопам своего отца с большим рвением, но с меньшею сдержанностью. Предлоги для хищений и угнетений мало-помалу увеличивались[173]; противозаконным поступкам христиан оказывались всякие снисхождения; всякое сомнение объяснялось в ущерб язычеству, а разрушение языческих храмов прославлялось, как одно из самых счастливых событий, ознаменовавших царствования Константа и Констанция.[174] Имя Констанция стояло во главе следующего краткого закона, по-видимому уничтожавшего на будущее время всякую надобность в каких-либо новых запрещениях: «Нам угодно, чтоб во всех местах и во всех городах храмы были немедленно закрыты и тщательно охраняемы для того, чтоб никто не имел возможности впасть в преступление. Нам также угодно, чтоб все наши подданные воздерживались от жертвоприношений. Если кто-либо из них провинится в таком деянии, пусть он погибнет от меча, а после его казни пусть его имения будут конфискованы на общественные нужды. Мы осуждаем на такие же наказания губернаторов провинций, если они будут небрежны в наказании виновных».[175] Но самые убедительные резоны заставляют нас думать, что этот страшный эдикт или не был опубликован, после того как был написан, или не приводился в исполнение, после того как был опубликован. Очевидность фактов и сохранившиеся до нашего времени памятники из бронзы и мрамора доказывают нам, что публичное исполнение обрядов языческого богослужения не прекращалось в царствование сыновей Константина. И на востоке и на западе, и в городах и в селах еще было множество храмов, уцелевших от разрушения, а благочестивая чернь могла по-прежнему наслаждаться пышною обстановкой жертвоприношений, празднеств и процессий с разрешения или с тайного одобрения гражданских властей. Почти через четыре года после того, как был издан приписываемый Констанцию кровожадный эдикт, этот император посетил римские храмы, а один языческий оратор рекомендовал его благопристойное по этому случаю поведение как пример, достойный подражания его будущих преемников. «Этот император, — говорит Симмах, — оставил неприкосновенными привилегии девственных весталок; он раздал жреческие должности знатным римлянам, приказал по-прежнему выдавать деньги на покрытие расходов, сопряженных с публичными обрядами и жертвоприношениями, и хотя он перешел в другую веру, он никогда не пытался лишить подданных империи их древнего священного культа».[176] Сенат по-прежнему считал себя вправе освящать публичными декретами божественную память своих государей, и сам Констанций после своей смерти был сопричислен к тем богам, от которых он отрекся и которых он поносил в течение своей жизни. И титул, и внешние отличия, и прерогативы верховного первосвященника, установленные Нумой и усвоенные Августом, были без колебаний приняты семью христианскими императорами, которые оказались облеченными более абсолютною властью над той религией, от которой они отказались, нежели над той, которую они исповедовали.[177] Раздоры христиан замедлили гибель язычества, [178] так как священная война против неверующих велась без надлежащей энергии государями и епископами, которых более непосредственно тревожили опасения внутренних восстаний. Искоренение идолопоклонства[179] могло бы найти для себя оправдание в установленных принципах религиозной нетерпимости, но враждебные одна другой секты, попеременно властвовавшие при императорском дворе, опасались совершенно оттолкнуть от себя и, может быть, даже довести до отчаяния партию, хотя и приходившую в упадок, но все еще очень влиятельную. Все мотивы авторитета и моды, интереса и рассудка были на стороне христианства, но прежде, нежели их победоносное влияние проникло повсюду, протекли два или три поколения. Религия, издавна установившаяся и так еще недавно господствовавшая в Римской империи, все еще чтилась многочисленным населением, привязанным не столько к философским идеям, сколько к старинным обычаям. И Константин, и Констанций раздавали государственные и военные отличия безразлично всем своим подданным, и между теми, кто исповедовал многобожие, было еще много людей и ученых, и богатых, и храбрых. Сенаторы и крестьяне, поэты и философы впали в суеверия из весьма различных причин, но они с одинаковым благочестием сходились в храмах своих богов. Их религиозное рвение мало-помалу воспламенялось вследствие оскорбительного для них торжества запрещенной секты, а их надежды ожили от основательной уверенности, что наследник престола — юный и отважный герой, избавивший Галлию от нашествий варваров, — втайне принял религию своих предков.
[180] Евсевий in Vit Conttantio, кн. 3, гл. 63-66. [181] Рассмотрев разнообразные мнения Тильемона, Бособра, Ларднера и др., я пришел к убеждению, что Мани не распространял своей секты, даже в Персии, ранее 270 года. Странно, что философская и чужеземная ересь могла так быстро проникнуть в африканские провинции; тем не менее я не могу отвергать эдикт Диоклетиана против манихеев, помещенный у Барония (Annal. Eccl. 287 г. после P. Х.) [182] Constantinus enim, cum limatius superstitionum quaereret sectas, Manichaeorum et similium, etc. Аммиан. XV, 15. Стратег, получивший вследствие этого поручения прозвание Musonianus, был христианин арианской секты. Он участвовал в качестве графа на соборе в Сардике. Либаний хвалит его кротость и благоразумие. Валез. ad locum Ammian. [183] Код. Феод., кн. 16, тит. 5. зак. 2. Так как общий закон внесен в Кодекс Феодосия, то можно полагать, что в 438 году осуждаемые им секты уже угасли. [184] Созомен, кн. 1, гл. 22. Сократ, кн. 1, гл. 10. Этих историков подозревали. — но я полагаю, неосновательно — в привязанности к учению новациан. Император сказал епископу: «Акезий, возьми лестницу и полезай один на небеса». В свою очередь, многие из христианских сект пользовались лестницей Акезия (В этих первых актах Константина обнаруживается не столько влияние религии, которую он скорее употреблял на свою пользу, чем исповедовал, сколько влияние церковной иерархии, в которой он видел удобное орудие для подчинения народа своей воле. Чтоб быть уверенным в преданности этих вождей церкви, их хитрый покровитель устранял всех их соперников и осыпал их самих наградами и привилегиями. И самые раскопы, составляющие сюжет настоящей главы, никогда бы не раздирали империю, если бы не существовало таких целей для честолюбия, как епископские троны и епископские доходы. — Издат.) [185] Лучшие материалы для этого отдела церковной истории можно найти в издании Оптата Милевитана, напечатанном в Париже в 1700 г. Дюпеном, который обогатил его критическими заметками, географическими объяснениями, подлинными актами и аккуратным сокращенным изложением всего спора. Тильемон посвятил донатистам большую часть одного тома (том VI, часть I), и я обязан ему полным сборником всех мест его любимца св. Августина, касающихся этих еретиков. [186] Schisma igitur illo tempore confusae mulieris iracundia peperit, ambitus nutrivit; avaritia roboravit. Oптат, кн. 1, гл. 19. Выражения Пурпурия приличны лишь пришедшему в ярость умалишенному: Putas me terreri a te… ocadi; et occido eos qui contra me faciunt Acta Concil. Cirtensis, as calc. Optat, стр. 274. Когда Цецилиан был приглашен в собрание епископов, Пурпурий сказал своим собратьям или скорей своим сообщникам: «Пусть он придет сюда получить от нас рукоположение; мы разобьем ему голову под видом наложения покаяния». Оптат, кн. 1, гл. 19. [187] Соборы в Арелате, Никее и Триенте одобрили мудрый и умеренный образ действий римской церкви. Впрочем, донатисты сохранили расположение Киприана и значительной части первобытной церкви. Винцентий Лиринензис (стр. 332. ар. Tillemont Mem. Eccles, том VI, стр. 138) объяснил, почему донатисты горят вместе с дьяволом в вечном огне, тогда как св. Киприан царствует на небесах вместе с Иисусом Христом. [188] См. шестую книгу Оптата Милевитана, стр. 91-100. [189] Тильемон. Mem. Ecclesiastiques, том VI. ч. 1, стр. 253. Он смеется над их пристрастным легковерием. Он чтил Августина, великого проповедника системы предопределения [190] Plato Aegyptum peragravit ut a sacerdotibus barbaris numeros et coelestia acciperet Цицерон de Fmibus, V. 25. Египтяне, может быть, еще сохраняли в ту пору традиционные верования патриархов. Иосиф уверил многих отцов церкви, что Платон заимствовал часть своих познаний от иудеев; на это мнение не может быть согласовано с незначительностью и необщительностью иудейского народа, священные книги которого сделались доступными для любознательных греков лишь через сто с лишним лет после смерти Платона. См. Маршама Canon Chron., стр. 144, Ле-Клерк, Epostol. Critic. 7, стр. 177—194. [191] Следующие новейшие писатели были моими руководителями при изучении системы Платона: Cudworth (Intellectual System, стр. 568—620); Basnage (Hist des Juifs. кн. 4, гл. 4. стр. 53-86); Le Clerc (Epest Crit 7. стр. 194—209): и Brucker (Hist Philosoph., том 1, стр. 675—706). Так как ученость этих писателей одинакова, а их цели различны, то пытливый наблюдатель мажет извлечь для себя назидание из их разногласий и, конечно, также из того, в чем их мнения сходятся (Это изложение Платонова учения кажется мне несогласным с настоящим смыслом сочинений этого философа. Блестящая фантазия, которую он внес в свои метафизические исследования, и его слог, изобилующий аллегориями и фигурами, могли ввести в заблуждение тех истолкователей, которые не искали сущности мнений философа в совокупности его произведений и вне тех фигурных выражений, к которым прибегал писатель. По моему мнению, у Платона нет никакого Триединства и он не установлял никакого таинственного произрождения между тремя принципами, которые ему приписывают. Короче сказать, он считал лишь атрибутами Божества или материи те идеи, из которых, как уверяют, он сделал субстанции или действительные существа. По словам Платона, Бог и материя существовали вечно. До сотворения мира материя имела в себе принцип движения но без цели и без законов: этот-то принцип Платон и называет неразумной душой мира (alogos psychē), потому что в его учении всякий самопроизвольный и первобытный принцип движения называется душой. Бог захотел дать этой материи форму, то есть, во 1-х, обработать материю и образовать из нее тела, во 2-х, регулировать ее движения и подчинить их цели и законам. Божество не могло при этой операции действовать иначе как по тем идеям, которые существуют в его уме: их соединение наполняло его и образовало идеальный тип мира. Этот-то идеальный мир, этот божественный ум, существующий с Богом от вечности и названный Платоном словом noys или logos, он, как уверяют, олицетворил и овеществил; тогда как достаточно внимательного исследования чтоб убедиться что Платон никогда не приписывал ему существования вне Божества и что он считал Логос лишь совокупностью идей Бога, лишь божеским разумом е его отношениях к миру. Противное мнение было бы несогласно со всей его философией: так, например, он говорит (Тимей, стр. 348), что с идеей о Божестве существенным образом связана идея об интеллигенции, о Логосе; стало быть, следовало бы полагать, что он допускал двойственный Логос — один, присущий Божеству в качестве атрибута, а другой — существующий вне его в качестве субстанции. Он утверждает (Тимей, стр. 316, 337, 348, Софисты, т. II, стр. 265, 266). что интеллигенция принцип порядка (noys или logos) не может существовать иначе как в качестве атрибута души (psyche), принципа движения и жизни, свойства которого нам неизвестны. Как же мог он после этого считать Логос за субстанцию, одаренную самостоятельным существованием? В другом месте он объясняет значение Логоса двумя словами: episteme — знание и dianoia — интеллигенция, обозначающими атрибуты божества (Софисты, том II, стр. 299). Наконец, из многих мест, и между прочим из некоторых мест Филеба, том IV, стр. 247—248, следует, что Платон всегда придавал словам noys, logos одно из следующих двух значений: результат действия Божества, то есть порядок, совокупность законов, управляющих миром, и разумная душа мира (logistike psyche), или самая причина результата, то есть божеская интеллигенция Когда он отделяет Бога, идеальный тип мира, от материи, он делает это для того, чтоб объяснить, каким образом в его системе Бог поступал во время сотворения мира, чтоб соединить находившийся в нем принцип порядка, свою собственную интеллигенцию или Логос с принципом движения с неразумной душой, alogos psyche, находившейся в материи. Когда он говорит о месте, занимаемом идеальным миром (topos noetos), он делает это для того, чтоб указать на божеский разум, который тому причиной. Наконец, в его сочинениях нигде нет настоящего олицетворения мнимых существ, из которых он будто бы составил Троицу; а если бы и было такое олицетворение, оно могло бы быть одинаковым образом применено ко многим другим идеям, из которых можно бы было составить несколько различных Троиц. Впрочем, это заблуждение, в которое впадало большинство как древних, так и новейших истолкователей Платона, довольно естественно. Не говоря уже о ловушках, в которые их заманивал его фигурный слог, не говоря о необходимости обнимать систему его идей во всей их целости и не объяснять его слова отрывочно, — самое свойство его учения влекло к подобным заблуждениям. Когда появилось учение Платона, недостоверность человеческих знаний и постоянный обман, в который нас вовлекают наши чувства, были всеми признаны и порождали всеобщий скептицизм. Сократ хотел оградить от этого скептицизма нравственность; Платон постарался избавить от него метафизику, отыскивал в человеческом разуме тот источник достоверности, которого не могли дать чувства. Он изобрел систему врожденных идей, совокупность которых составила, по его словам, идеальный мир" и утверждал, что эти идеи были настоящими атрибутами, привязанными не только к нашим представлениям о предметах, но и к натуре самих предметов, — к натуре, которую мы может познавать по ним. Стало быть, он приписывал этим идеям положительное существование в качестве атрибутов; его комментаторы тем легче могли приписывать им действительное существование как субстанциям, что выражения которые употреблял Платон для их обозначения ayto to kalon, ayto to agathon (сама красота, сама доброта), подавали повод к такому овеществлению (hypostasis). — Гизо) (Вопрос не в том, как следует понимать слова Платона, а в том, как их понимали в тот период времени, о котором говорит Гиббон. Гизо сознает, что и в ту пору, и впоследствии все были того мнения что греческие философы олицетворяли или овеществляли три принципа Платона. Если это и было ошибкой, самый факт ее существования оправдывает Гиббона. — Издат.) [192] Бруккер, Hist. Philosophy том 1, стр. 1349—1357. Александрийскую школу восхваляют Страбон (кн. 17) и Аммиан (XXII, 6). [193] Иосиф, Древности, кн. 12, гл. 1-3. Баснаж, Hist. des Juifs, кн. 7 гл. 7. (По словам Иосифа иудеи также поселились в Кирене. — Издат.) [194] Касательно происхождения иудейской философии см. Евсевия Praeparat Evangel 8, 9, 10. По мнению Филона, терапевты изучали философию, а Бруккер доказал (Hist Philosophy том II, стр. 787), что они отдавали предпочтение философии Платона. [195] См. Calmet Dissertations sur la Bible, том II, стр. 277. Книга Премудрости Соломона была принята многими отцами церкви за произведение этого монарха, и, хотя ее отвергли протестанты за неимением еврейского подлинника, она получила вместе с остальной Вульгатой санкцию Тридентского собора. [196] Философия Платона не была единственным источником той, которой поучали в александрийской школе. Этот город, служивший сборным пунктом для ученых греческих, еврейских и египетских, был театром причудливого смешения систем этих трех народов. Греки приносили туда учение Платона, уже несколько извращенное; иудеи, вынесшие из Вавилона множество восточных идей и благодаря этим сношениям уже значительно изменившие свои теологические и философские понятия, постарались согласовать учение Платона с своей новой доктриной и совершенно обезобразили его; наконец, египтяне, не желавшие отказываться от таких идей, к которым сами греки питали уважение, постарались с своей стороны согласовать их с идеями своих соседей. Именно в Экклезиасте и в книге Премудрости чувствуется влияние скорей восточной философии, чем платонизма: в этих сочинениях и в сочинениях последних пророков, как, например, Езекиила, встречаются идеи, с которыми иудеи не были знакомы до Вавилонского пленения зародыша которых нельзя найти у Платона и которые, очевидно, заимствованы от жителей востока. Так, например, Бог, представляемый под видом света, а принцип зла — под видом мрака, история добрых и злых ангелов, рай и ад и пр., — это такие догматы, происхождение или по меньшей мере положительное определение которых может быть отнесено не иначе как к восточной философии. Платон считал материю вечной, а жители востока и иудеи считали ее творением Бога, который один вечен. Нет возможности объяснить философию александрийской школы одним смешением иудейской теологии с греческой философией; в ней на каждом шагу узнается восточная философия как бы мало она ни была знакома: так, например, по словам Зенд-Авесты, Ормузд (Более правильно Ахура-Мазда. Примеч. ред.) создал все словом (honover), более древним, чем мир. Это слово есть Логос Филона и, стало быть, совершенно отлично от Логоса Платона. Я уже доказал, что Платон никогда не олицетворял Логос идеального типа мира; а Филон осмелился сделать это олицетворение. Божество имеет, по его словам, двойной Логос; первый (legos endiathetos) есть идеальный тип мира, а идеальный мир есть перворожденный Божества; второй (logos prophorikos) есть самое слово Божие, олицетворенное под видом существа действующего, чтоб создать чувственный мир и сделать его похожим на мир идеальный; это второй сын Бога. Доводя свои мечты до крайних пределов, Филон дошел до того, что снова олицетворил идеальный мир под видом небесного человека (oyranios anthropos), первобытного человеческого типа, а чувственный мир под видом другого человека, менее совершенного, чем человек небесный. Некоторые идеи восточной философии могли привести к этому странному злоупотреблению аллегорией, на которое достаточно одного указания для того, чтоб доказать, каким извращениям уже подверглось в ту пору учение Платона и что было их источником: впрочем, между всеми александрийскими иудеями Филон был тот, чей платонизм самый чистый. (См. Булэ, Введение в историю новейшей философии на нем. яз., стр. 590 и след. Михаэлис, Введение к Новому Завету, на немецк. яз., ч. 2. стр. 973. Из этого-то смешения ориентлизма, платонизма и иудейства и произошел гностицизм, который породил столько богословских и философских нелепостей и в котором, очевидно, преобладают восточные идеи. — Гизо) (Главный вопрос не в том. каким образом мнения немногих иудеев могли пропитаться идеями халдеев или магов, а в том, какое влияние на умы образованных греков имел тот факт, что созданные их философией неполные понятия о Высшем Существе смешались с понятием о бестелесном Божестве, которому поклонялась иудейская раса, и что эти понятия получили вследствие того точность и последовательность. Внимание не должно отвлекаться от этого пункта сомнительными эпизодами и незначительными неточностями. Гизо питал слишком много доверия к обманчивой «восточной философии» Мозгейма. Не там отыскал Филон свои «миры чувственный и идеальный», а в Аристотелевых eide atstheta и eide noeta. (Metaphys. Zeta. с. 7 et passim). Здесь странным образом глава перипатетиков оставлен без внимания или на заднем плане. — Издат.) [197] Платонизм Филона, до того прославившийся что обратился в пословицу, так ясно доказан Ле-Кперком, что уже не может подлежать сомнению (Epist Crit, VIII, 7 стр. 221—228). Баснаж (Hist des Juifs. кн. 4. гл. 5) ясно доказал, что богословские сочинения Филона были написаны прежде смерти, а весьма вероятно, и прежде рождения Христа. В такие времена мрака познания Филона более достойны удивления чем его заблуждения Булл. Defens. Fid. Nicen. отд. 1, гл. 1. стр. 12. [198] Mens agitat molem et magno se corpore miscet Кроме этой материальной души, Кэдворт* открыл (стр. 562) у Амелия Порфирия Плотина и, как он полагает, у самого Платона, высшую, бестелесную (supercosmian) душу вселенной; но Бруккер, Баснаж и Ле-Клерк считают эту двойную душу пустым вымыслом позднейших последователей Платона.
- Р. Кадворт, кембриджский неоплатоник XVII в., справедливо обозначил основные черты античного неоплатонизма, но, как неоплатоник, не разделял учение Платона и неоплатоников, считая, что все концепции последних сформулированы Платоном, а неоплатоники — не более чем его последователи и комментаторы. И хотя сами неоплатоники именно так о себе и думали (и античные, и кембриджские), приписывать их философские новации Платону является серьезным заблуждением, преодоленным историками философии в XX веке. (Примеч. ред.).
[199] Петав, Dogmata Theologica, том II, кн. 8, гл. 2, стр. 791. Булл. Defens. Fid Nicen. отд. 1, гл. 1. стр. 8-13. Пока это мнение не было употреблено во зло арианами, оно легко допускалось христианской теологией. У Тертуллиана (adv Praxeam, гл. 16) есть одно замечательное и опасное место. Противопоставив с нескромным остроумием свойства Бога деяниям Иеговы, он говорит в заключение: Scilicet ut haec de Filio Dei non credenda fuisse, si non scripta essent fortasse non credenda de Patre licet scripta. Этим вещам, конечно, нельзя бы было поверить о Сыне Божием, если бы они не были написаны, и едва ли им можно верить об Отце, хотя они и написаны, [200] Или Стои (Примеч. ред.). [201] Последователи Платона восхищались началом Евангелия св. Иоанна, так как видели в нем точное изложение своих собственных принципов. Августин de Civitat Dei. Χ, 29; Амелий, apud Cyril. advers. Iulian, кн. 8, стр. 283. Но александрийские последователи Платона могли в третьем и четвертом столетиях усовершенствовать свои понятия о Троице тайным изучением христианской теологии. (Краткий разбор значения в котором св. Иоанн принимал слово Логос, докажет, что он не заимствовал его из философии Платона. Евангелист употребляет это слово без предварительных объяснений, как такое выражение, которое уже знакомо его современникам и должно быть понятно им. Поэтому, чтоб узнать, какое он придавал ему значение, надо доискаться какое значение придавали ему в то время. Оно имело два значения одно из них придавали слову Логос жившие в Палестине иудеи, а другое оно получило от александрийской школы, и в особенности от Филона. Иудеи во все времена боялись произносить самое имя Иеговы; они приучились обозначать Бога которым-нибудь из его атрибутов и называли его то премудростью, то словом: «Небеса созданы словом Предвечного» (Пс. 32, 6). Привыкши к аллегориям, они часто обращались к этому атрибуту Божества как к действительному существу. Соломон влагает в уста Премудрости следующие слова: «Я принадлежу Предвечному, я присутствовала на его советах, я существовала прежде всех его творений; от века веков, я господствовала задолго до того, как была создана земля» и пр. (Притчи, гл. 8, V. 22 seg.) Пребывание в Персии лишь усилило склонность к выдержанным аллегориям. В книге Иисуса сына Сирахова и в книге Премудрости есть аллегорические описания Премудрости вроде следующего: «Я исхожу из уст Всевышнего, и я покрыла землю, точно облако» Я одна начертила границы неба и прорыла морские бездны. Творец создал меня прежде всех веков, и я буду существовать в течение всех веков. Кто будет питаться моими плодами, не будет знать голода; кто будет пить из моего источника, не будет знать жажды". (Кн. Иис. сына Сирах, гл. 24, V. 3, 5, 9 и 20, см. также книгу Премудрости Соломона, гл. 7 и 9.) Отсюда видно, что под еврейскими и халдейскими словами, которые обозначают премудрость, слово и которые были переведены на греческий язык словами sophia, logos, иудеи разумели простой атрибут Божества, который они олицетворяли аллегорически, но из которого они не делали действительного существа, отдельного, находящегося вне Бога. Напротив того, александрийская школа, и между прочими Филон, смешали греческие идеи с иудейскими и восточными и, увлекаясь склонностью к мистицизму, олицетворили Логос и изобразили его отдельным существом, созданным Богом и средним между Богом и людьми; это — второй Логос Филона (logos prophorikos), тот, который действует при зарождении мира, который один в своем роде (monogenes) и создал чувственный мир (kosmos abthetos), которого Бог сотворит по образу идеального мира (kosmos noetos), находившегося в нем самом и представлявшего первый Логос (ho anotato) перворожденного (ho presbyteros) от Божества. Принимаемый в этом значении Логос, стало быть, был сотворенное существо, но предшествовавшее сотворению мира, близкое к Богу и обязанное вести его сношения с людьми. Какое же из этих двух значений придавал св. Иоанн слову Логос в первой главе своего Евангелия и во всем, что он писал? Св. Иоанн был иудей, родившийся и воспитавшийся в Палестине; он вовсе не был знаком или был очень мало знаком с философией греков и с философией иудеев, изучавших греческих философов; поэтому он натурально должен был придавать слову «Логос» такое же значение, какое придавали ему жившие в Палестине иудеи. Действительно, если мы сравним атрибуты, приписываемые им Логосу, с теми, которые приписываются ему в Притчах, в Премудрости Соломона, в книге Иисуса сына Сирахова, то мы увидим, что они одинаковы: «Вначале было Слово, и Слово было у Бога, и Слово было Бог все через Него начало быть; в Нем была жизнь, и жизнь была свет человеков» и т. д. (Евангелие св. Иоанна, гл. 1. V. 4, 10 и сл.) Нельзя не усмотреть из этой главы понятий иудеев об облеченном в аллегорию Логосе. Потом евангелист действительно олицетворяет то, что его предшественники олицетворяли лишь поэтически, так как он утверждает, что слово сделалось плотью (V. 14): он и писал для того, чтоб это доказать. Понятия, которые он соединяет с словом «Логос», — если в них старательно вникнуть, — не могут быть согласованы с теми, которые имели о нем Филон и александрийская школа: напротив того, они сходятся с мнениями иудеев, живших в Палестине. Может быть, св. Иоанн, употребляя слово всем знакомое для объяснения учения которое еще не было всем знакомо, несколько изменил его смысл: это-то изменение многие и стараются объяснить путем сопоставления различных мест из его повествования Достойно внимания то, что жившие в Палестине иудеи, не примечавшие этого изменения не могли находить ничего странного в том, что говорил се. Иоанн о Логосе; по крайней мере они без труда понимали все, что он говорил, тогда как греческие философы и изучавшие греческую философию иудеи вносили в это понимание такие предвзятые понятия и идеи, которые было нетрудно согласовать с идеями евангелиста, не представлявшими решительного с ними противоречия. Это обстоятельство должно было много способствовать распространению христианства; вот почему отцы церкви первых двух столетий, будучи воспитаны почти все без исключения в александрийской школе, придавали Логосу Св. Иоанна значение, весьма похожее на то, какое придавал ему Филон. Их учение было очень близко к тому, которое было осуждено в четвертом столетии Никейским собором в лице Ария. — Гизо) (Ссылаясь в доказательство своих мнений на Лева 33 и на Притчи, Гизо позабывает, что оба венценосных автора, на которых он указывает, жили за шестьсот лет до Платона; он полагается также на некоторые подобные места из Кн. Иисуса сына Сир. и из Книги Премудрости, ко декан Мильман, в своем комментарии к этому примечанию, напоминает ему, что последнее из этих произведений не было написано в Палестине, а «чисто александрийское». С другой стороны, Гизо не принимает в соображение различных греческих школ, Старой Академии, или непосредственных последователей Платона, Новой Академии, или последователей Кернеада, и перипатетиков, приверженцев Аристотеля; а все они имели свой Логос, в некоторых отношениях одинаковый, а в некоторых различный. Эти последние имели преподавателей в каждом городе и изучали не только произведения своих двух великих наставников и произведения Ксенофонта, которые дошли до нас, но также утраченные впоследствии шестьдесят трактатов Ксенократа и других. В течение некоторого времени Антиохия по-прежнему была центром христианской деятельности. Отравившись из этого города для проповедования Евангелия язычникам, Павел и Варнава возвратились туда снова, приписали свой успех тем, «кто призвал на них милость Божию для исполнения того, что они предприняли», и затем задумали предпринять вместе с ними новые миссии (Деяния гл. 14. V. 26, 28; гл. 15, V, 36). Поэтому очевидно, что Платонов Логос был хорошо знаком образованным грекам, между которыми вводилась новая вера. Но по словам Гизо, «он был или вовсе незнаком св. Иоанну, или очень мало», хотя он прожил шестьдесят лет в этой среде и, как указал декан Мильман, долго жил в «Эфесе, то есть в таком центре, где смешивались идеи востока с идеями запада». Только после этого и когда ему было девяносто лет, было написано его Евангелие, и тогда — как сообщают Иероним (в Предисловии к своему комментарию на Евангелие се. Матфея) и Златоуст (Введение к его Беседам о Евангелии св. Матфея и в четвертой Беседе о Евангелии се. Иоанна), — настояния азиатских епископов заставили последнего из находившихся в живых евангелистов одобрить их веру. «Coactus est — говорит Иероним, — de Divinitate Salvatoris altius scribere». Есть еще некоторые другие неточности в подстрочном примечании Гизо. — Издат.) [202] См. Бособра, Hist. Critique du Manicheisme, том 1, стр. 377. Евангелие св. Иоанна, как полагают, вьшло в свет почти через семьдесят лет после смерти Христа. [203] Мнения эбионитов ясно изложены Мозгеймом (стр. 331) и Ле-Клерком (Hist Eccles., стр. 535). Критики приписывают одному из этих сектантов составленные отцами церкви постановления папы Климента V. [204] Упорные полемисты вроде Булля (Iudictum Eccles. Cathol, гл. 2) настаивают на православии назареев, которое в глазах Мозгейма менее чисто и несомненно, стр. 330. [205] Незнатность и страдания Иисуса всегда были камнем преткновения для иудеев. «Deus… contratits coloribus Messiam depinxerat; futurus erat Rex, ludex, Pastor», etc. См. Лимборха и Оробио Amica Соllat, стр. 8. 19, 53 — 76, 192—234. Но это возражение заставило верующих христиан обратить свои взоры к духовному и вечному царствию. [206] Юстин мученик, Dialog, cum Tryphonte, стр. 143. 144. См. Ле-Клерка Hist. Eccles., стр. 615. Булль и его Издатель Грабе (ludtenim Eccles. Cathol, гл. 7, и приложение) стараются извратить мнения и выражения Юстина, но их насильственное извращение текста отвергается даже бенедиктинскими Издателями. [207] Большинство докетов отвергало истинную божественность Иисуса Христа, равно как его человеческую натуру, они были из числа тех гностиков, мнения которых происходили от мнений Платона, — как это находили некоторые философы, на сторону которых склоняется и Гиббон. Эти философы не соображали того, что учение Платона подвергалось постоянным изменениям и что те из этих изменений, которые придавали ему некоторую связь с мнениями гностиков, были сделаны после возникновения сект, носящих это название. Мозгейм доказал (в своих Instit histor. Eccles. major, отд. 1. стр 136 sqq., и стр. 399 sqq.), что восточная философия, в связи с каббалистической философией иудеев, породила гностицизм. Связь, существующая между этим учением и дошедшими до нас памятниками учения восточных народов, как, например, халдеев и персов, очевидна; она-то и была источником заблуждений гностиков, старавшихся согласовать свои старые идеи с новыми верованиями. Поэтому-то, отвергая человеческое естество в Христе, они также отвергали его тесное общение с Богом и считали его лишь за одну из субстанций (эонов), созданных Богом. Так как они верили в вечность материи и считали ее за принцип зла в противоположность Божеству, первопричине и принципу добра, то они не могли допустить, чтоб одна из чистых субстанций, чтоб один из исходящих от Бога эонов мог соединиться с принципом зла, вследствие того, что сочетался с материальной природой; этот мотив и заставил их отвергать действительные человеческие свойства в Иисусе Христе. См. Ch. G. F. Walch, Истор. Ересей, на нем. яз.б т. 1. стр. 217 и след; Brucher, Крит. Истор. Филее, том II, стр: 639. — Гизо. (Не подлежит сомнению, что в течение четырех столетий в учении Платона были сделаны некоторые изменения в особенности Новой Академией, но его основные принципы оставались такими же, какими были прежде, и даже школа Аристотеля была в некоторой мере лишь одной из его ветвей. В эпоху Августа эта философия сделалась более известной, а ее таинственное учение стало облекаться в более разнообразные формы. Это — как уже было замечено в одном из предыдущих подстрочных примечаний — и породило гностицизм с его пятьюдесятью подразделениями, которые представляли такую смесь разнообразных мнений, что между ними можно было подыскать подходящих к какой бы то ни было теории. В этом случае мы должны останавливать наше внимание только на самых общих явлениях Если бы приведенное выше мнение Мозгейма было основательно, то гностицизм должен бы был господствовать главным образом в Палестине; а напротив того, его приверженцы были почти все без исключения из язычников; они были более других враждебны к иудеям и по своим понятиям, так как они отвергали «божественное призвание» Моисея оспаривали и даже осмеивали многие части еврейских священных книг и строго критиковали историю самого народа. С другой стороны, он слишком высоко оценил влияние восточной философии, которое едва ли было замечено многими, кроме него. (См. примечание его английского переводчика, Inst of Eccl. Hist, ч. 1, стр. 68.) Может быть, там и были некоторые следы этой философии. Но когда Мани попытался сделать из нее более значительные заимствования образование христианской секты было для него второстепенной целью, а главной его целью было придать христианству такую форму, что оно могло бы сделаться удобоприемлемым для персов (Бособр, кн. 2, гл. 2, стр. 179). Поэтому только из разнообразных переработок своей собственной философии «самые образованные, самые ученые и самые богатые» из христианских греков заимствовали те идеи, которым было дано название гностицизма. Если в позднейший период истории Аммоний Саккас согласовал с некоторыми из этих идей свой Новый Платонизм, (Неоплатонизм. Примеч. ред.), по-видимому, представлявший самое позднее из изменений, на которые указывает Гизо, то это служит еще более ясным указанием на первоначальный источник — Издат.) [208] Ариане упрекали партию правоверных за то, что она позаимствовала свою троицу от валентиниан и маркионитов. См. Бособра, Истор. Манихейства, кн. 3, гл. 5-7. [209] Non dignum est ex utero credere Deum et Deum Chratum… non dignum est ut tanta majestas per sordes et squalores mulieris transire credatur. Гностики указывали на нечистоту материи и брака и были скандализованы грубыми истолкованиями отцов церкви и даже самого Августина. См. Бособра, т. II, стр. 523. [210] Apostolis adhuc in saeculo superstitibus apud ludaeam Christi sanguine recente, et phantasma corpus Domini asserebatur. Котелье (Patres Apostol. том II, стр. 24) находит, что те, которые отвергают появление докетов во времена апостолов, могли бы с таким же основанием отвергать, что солнце светит в полдень. Эти докеты, составлявшие значительную часть гностиков, назывались так потому, что придавали Христу только кажущееся тело. (Название докетов было дано этим сектантам только в течение второго столетия: оно не обозначало секты в собственном смысле этого слова, а относилось ко всем сектам, которые не признавали материального тела в Иисусе Христе; к этому числу принадлежали валентиниане, василидиане, офиты, маркиониты, против которых Тергуллиан написал свое сочинение de Carne Christi, и некоторые другие гностики. Правда, Климент Александрийский (Stromat., кн. 3, гл. 13, стр. 552) упоминает о секте докетов и даже называет некоего Кассиана одним из ее вождей; но все заставляет нас думать, что это не была особая секта. Филастрий (de Haeres., гл. 3) упрекает Сатурнина в том, что он докет. Ириней (adversus Haereses, гл. 23) делает такой же упрек Василиду. Епифаний и Филастрий, говорившие подробно о каждой секте в отдельности, не называют секты докетов: епископ Антиохийский Серапион (Евсевий, Hist. Ecclesiast, кн. VI, гл. 12) и Климент Александрийский (Stromat., кн. VII, стр. 900), как кажется, были первые писатели, употребившие это родовое название, и его нет ни в одном из прежних письменных памятников, хотя обозначаемое им заблуждение уже существовало во времена апостолов. См. Вальша, Истор. Ересей, т. 1, стр. 233; Тильемон Mem. pour servir а lHist. Ecclesiast т. II, стр. 50; Буддеус, de Eccl. apostol. гл. 5, 7. — Гизо) (Смысл слое Гиббона не тот, что докеты составляли особую секту, а тот. что это название обозначало последователей мнения общего большинству пятидесяти сект, на которые делился гностицизм. Здесь выясняются раннее происхождение и философский характер этих видоизменений христианства. — Издат.) [211] Некоторые доказательства того, какое уважение питали христиане к личности и к учению Платона, можно найти у De la Mothe le Vayer. V, 135. и сл. изд. 1775, и у Баснажа в Hist. des Juifs, IV, 29, 79 и сл. (Они изучали греческих философов прежде, чем сделаться христианами, и пользовались сочинениями этих философов, когда обращали других в христианство. — Издат.) [212] Doleo bona fide, Platonem omnium heracticorum condimentarium factum: Тертуллиан, de Anima, гл. 23. Петавий (Dogm. Theology том III proleg. 2) доказывает, что эта жалоба была всеобщей. Бособр (т. 1, кн. 3, гл. 9, 10) находит, что заблуждения гностиков исходили из платоновских принципов, а так как в александрийской школе эти принципы смешивались с восточной философией (Бруккер, т. 1, стр. 1356), то мнение Бособра может быть согласовано с мнением, высказанным Мозгеймом в его Общей Истории Церкви, ч. 1, стр. 37. [213] Если епископ антиохийский Феофил (см, Дюпена, Bibliotheque Eccesiastique, том 1. стр. 66) был первый писатель, употребивший слова «Триада», «Троица», то следует полагать, что это увлеченное выражение, уже хорошо знакомое философским школам, было введено в теологию христиан после половины второго столетия. [214] Афанасий, том 1, стр. 808. Его выражения отличаются особенной энергией, а так как он писал монахам, то ничто не заставляло его придавать своим словам оттенок рационализма. [215] Мы могли бы ожидать, что найдем теологическую троицу Платона в том из его сочинений, которое написано с целью изложить мнения древних философов о свойствах богов. Но Цицерон наивно признается, что, хотя он и перевел Тимея, он никогда не мог понять этого таинственного диалога. См. Иеронима Praef. ad 1, 12, in Isaiam, том V. стр. 154. [216] Тертуллиан in Apolog., гл 46. См. в Лексиконе Бэйля слово Simonide. Его замечания касательно самонадеянности Тертуллиана и глубокомысленны, и интересны. [217] Лактанций, IV, 8. Однако Probole или Prolatio, которое было без колебаний заимствовано самыми православными богословами от валентиниан и которое объяснялось сравнениями с источником и потоком, с солнцем и его лучами, и пр., или ровно ничего не значило, или же благоприятствовало материальному понятию о божественном рождении. См. Бособра, том 1, кн. 3, гл. 7, стр. 548. [218] Многие из древнейших писателей откровенно признавали, что Сын был обязан своим существованием воле Отца. См. Кларка, Троица Св. Писания, стр. 280—287. С другой стороны, Афанасий и его последователи, по-видимому, не расположены допускать то, чего они не смеют отрицать. Богословы выпутываются из этого затруднения установляя различие между волей предшествующей и соприсутствующей. Петав. Dogm, Theolog., т. II, кн. 6, гл. 8, стр. 587—603. [219] См. Петав. Dogm. Theolog. т. II, кн. 2, гл. 10. стр. 159. [220] Carmencque Christo quasi Deo dicere secum invicem. Плин. Epist., X, 97. Значение на древних языках слов Deus Theos, Elohim рассмотрено критически Ле-Клерком (Ars Critica, стр. 150—156), а социнианин Эмлин с талантом доказывает, что весьма уместно поклоняться творению, обладающему большими совершенствами. (Его Трактат, стр. 29-36, 51-145.) [221] См. Дальше se Usu Patrum и Ле-Клерка, bibliotheque Universelle, том X, стр. 409. Огромное сочинение Петавия о Троице (Dogm. Theolog., т. II) было написано с намерением уличить отцов церкви, противившихся Никейскому собору, или по меньшей мере оно имело такие последствия произведенное им глубокое впечатление не могло быть заглажено ученой защитой епископа Булла. [222] Самые древние догматы излагались так, что предоставляли верующим самый широкий простор. Булль (Judicium Eccles. Cathol) старается помешать Елископию воспользоваться этим замечанием. [223] Ереси Праксея Савеллия и др. с темностью объяснены Мезгеймом (стр. 425, 680—714). Праксей, прибывший в Рим в конце второго столетия употреблял в течение некоторого времени во зло простодушие епископа и был опровергнут гневным Тертуллианом. [224] Сократ говорит, что ересь Ария возникла из сильного желания поддерживать мнения диаметрально противоположные мнениям Савеллия. [225] Епифаний (том I, Haeres. 69. 3. стр. 729) описал очень живыми красками наружность и манеры Ария характер и число его первых последователей; нам остается только пожалеть, что он скоро позабыл, что пишет историю, и вовлекся в полемику. [226] См. Филострогия (кн. 1. гл. 3) и обширный комментарий Годефруа. Однако авторитету Филострогия много вредит в глазах правоверных его склонность к учению Ария в в глазах рациональных критиков его страстность, его предрассудки и его невежество. [227] Созомен (кн. 1, гл. 15) говорит, что Александр в начале спора не принимал в нем участия и даже ничего не знал о нем, а Сократ (кн. 1, гл. 5) приписывает начало спора пустой мелочности его богословских умозрений. Докт. Жортен (Примечания к Церковной Истории, ч. 2, стр. 178) с своей обычной нестесняемостью порицал поведение Александра pros orgen exaptetai… homoios phronein ekeleyse — он зависел от гнева… так, он указывал, как следует мыслить (Перев. ред.). [228] Пламя арианства могло в течение некоторого времени гореть незамеченным, но есть основание полагать, что оно вспыхнуло с особенной силой еще с 319 года. Тильемон, Mem. Eccles. том VI. стр. 774—780. [229] Quid credidit? Certe, aut tria nomina audiens tres Deos esse credidit, et idololatra eftectus est; aut in tribus vocabulis trinominem credens Deum, in Sabellii haeresi incurrit aut edoctus ab Arianis unum esse verum Deum Patrem, Filium et Spiritum Sanctum credidit creatures. Aut extra haec quid credere potuerit nescio. (Иероним adv. Luciferianos). — («Во что он верил? Конечно, когда он слышал три имени, он верил, что есть три Бога и таким образом делался язычником; или же, веруя что те три слова были три имени одного Бога, он впадал в савеллианизм; или же, следуя учению Ария он верил, что есть только один истинный Бог и Отец, а что Сын и Святой дух — сотворенные существа. Я не знаю, чему другому мог бы он верить»). Иероним приберегает к концу православную систему, как более сложную и более трудную. [230] Так как учение о безусловном творении из ничего мало-помалу утвердилось между христианами (Бособр, том 2. стр. 165—215). то достоинства творца натурально возрастали соразмерно с творением. [231] Метафизика докт. Кларка (Троица Св. Писания, стр. 276—280) могла переваривать вечное произрождение от бесконечной причины. [232] Это нечестивое и нелепое сравнение употреблялось многими из первых отцов Церкви, и в особенности Афинагором в его апологии императору Марку и его сыну, сам Булль ссылается на него без порицаний. См. Defens. Fid. Nicen. отд. 3, гл. 5. № 4. [233] См. Intellectual System Cudwortha, стр. 559, 579. Эту опасную гипотезу поддерживали оба Григория — Нисский и Назианзин, Кирилл Александрийский, Иоанн Дамаскин и др. См. Cudwortha, стр. 603. Ле-Клерк, Bibiiotheque Universelle, том XVIII. стр. 97-105. [234] Августин, по-видимому, завидует свободе философов: «Liberis verbis loquuntur philosophi… Nos autem non dtcimus duo vel tria principia, duos vel tres Deos». De Civitat Dei.)C 23. [235] Боэций, который был очень сведущ в философии Платона и Аристотеля, объясняет единство Троицы безразличием трех лиц. См. основательные замечания Ле-Клерка в Bibliotheque Choiski, XVI. стр. 225 и сл. [236] Если савеллиане восставали против такого вывода, они вовлекались в другую пропасть, утверждая, что отец родился от девы и что он пострадал на кресте; за это их противники заклеймили их названием Patri-passians. См. бранные отзывы Тертуллиана о Праксее и умеренные размышления Мозгейма (стр. 423—681) и Бособра (том 1, кн. 3. гл. 6, стр. 533). [237] Все, что происходило на Никейском соборе, рассказывается древними писателями не только с пристрастием, но и с чрезвычайной неполнотой. У них нет таких описаний, какие был бы способен нарисовать Фра Паоло, а те грубые очерки, которые были сделаны рукой ханжества и рукой рассудка, можно найти у Тильемона (Mem. Eccles., том V, стр. 669—759) и у Ле-Клерка (Bibliotheque Universelle, то X, стр. 435—454). (Всякий, кто строго придерживается исторической истины, не согласится с мнением, что соборы имели столь решающий авторитет. Вот что говорит об этом Неандер в своей Истории Христианства (ч. 3, стр. 189, изд. Бона): «Как решительно ни утверждали императоры, что одни епископы имели право разрешать вопросы касательно христианского учения, однако человеческие страсти оказывались более могущественными, чем теоретическая форма. Хотя назначение этих соборов заключалось в том, чтоб служить органами для Божественного Духа и чтоб высказывать его решения, однако всякий раз, как интересы какой-либо теории приобретали симпатии византийского двора, этот двор заранее решал вопрос о том, какую партию следует считать благочестивой и которую нечестивой. Прежде чем собрался Никейский собор, Константин пришел к тому убеждению, что арианское учение заключало в себе богохульство против божественности Христа и что homooysion был безусловно необходим для поддержания достоинства личности Христа. Когда двор преследовал какую-нибудь из борющихся религиозных партий единственно из нерасположения к стоявшему в ее главе лицу, тогда догматический вопрос обращался в средство удовлетворения личной ненависти. На первом соборе в Эфесе управлявшая императорским двором Пулхерия обратила догматический спор в средство для перемещения патриарха Нестория из Константинополя. Императоры не имели надобности прибегать к насилиям против епископов; косвенным образом они могли достаточно влиять на умы тех, кто ставил мирские интересы выше требований истины или кто не был в состоянии заглушить в себе чувство страха. Одно только влияние Константина заставило восточных епископов допустить на Никейском соборе принятие догматической формулы, которая была им противна и от которой они тотчас стали стараться избавиться». Светские интересы, преобладавшие под Личиной православия, с своей стороны, приобретали влияние вследствие тайных интриг и инструкций тех честолюбцев духовного звания которые хотели унизить своих противников. Церковная история требует добросовестных повествователей и непредубежденных исследователей. — Издат.) [238] Мы обязаны Амвросию (de Fide, кн. 3, гл. последн.) знакомством с этим интересным анекдотом. Hoc verbum posuerunt patres, quod viderunt adversariis esse tormidint; ut tanquam evaginato ab ipsis gladio, ipsum nefandae caput heraeseos amputarent. [239] Булль, Defens. fid. Nicen., отд. 1, гл. 1, стр. 25-36. Он считает своей обязанностью согласить два православных собора. [240] По словам Аристотеля звезды были homoousion одна к другой. «Петавий, Курцеллей, Кэдворт, Ле-Клерк и др. полагали, что Homoousios значит одной субстанции по разряду, в доказывать это было бы то же, что actum agere». Это основательное замечание сделано док. Жортеном (ч. 2, стр. 212), который рассматривает вызванный учением Ария спор с знанием дела, добросовестностью и прозорливостью. [241] См. Петавия (Dogm. Theolog, том II кн. 4, гл. 16. стр. 453 и сл.), Кэдворта (стр. 559) и Булля (отд. 4. стр. 285—290, изд. Граб.) Perichoresis или (триипостасное Божество) представляет едва ли не самый глубокий и самый темный уголок всей богословской бездны. [242] Третий отдел написанной Буллам защиты Никейского символа веры одни из его противников называют бессмыслицей, а другие ересью; он посвящен вопросу о первенстве Отца. [243] Афанасий и его последователи, обращаясь к арианам, обыкновенно называли их Ariomanites. [244] Епифаний, том I, Haeres. 72, 4, стр. 837. См. о похождениях Марцелла у Тильемона (Mem. Eccles, том VII, стр. 880—899). На его сочинение в одной книге о единстве Божием Евсевий отвечал дошедшим до нас сочинением в трех книгах. После продолжительного и тщательного разбора Петавий (том 2, кн. 1, гл. 14, стр. 78) неохотно произнес осуждение Марцелла. [245] Афанасий в своем послании касательно соборов в Селевкии и Римини (том I, стр. 886—905) поместил обширный список арианских догматов, который был дополнен и исправлен усилиями неутомимого Тильемона (Mem. Eccles, том VI, стр. 477). [246] Эразм обрисовал настоящий характер Гилария с удивительной точностью и свободой. А бенедиктинские Издатели восстановили текст его сочинений, составили летопись его жизни и постарались оправдать его мнения и поведение. [247] Absque episcopo Eleusio et paucis cum eo, ex majore parte Asianae Decem provinciae, inter quas consisto, vere Deum nesciunt. Atque utinam penitus nescirenti cum procliviore enim venia ignorarent quam obtrectarent. Гилар. de Synodis, sive de Fide Orientalium. гл. 63. стр. 1186. изд. Бенедикт. Знаменитая «Параллель между атеизмом и суеверием» могла бы уличить епископа города Пуатье в сочувствии философским идеям Бэйля и Плутарха. [248] Гиларий ad Constantium, кн. 1, гл. 4, 5, стр. 1227. Это замечательное место остановило на себе внимание Локка, который вписал его (ч. 3, стр. 470) в свой образцовый сборник новых идей. [249] У Филосторгия (кн. 3, гл. 15) характер и приключения Эция кажутся очень странными, хотя они тщательно смягчены пером приятеля. Издатель Годефруа (стр. 153), который чувствовал более сильную привязанность к своим убеждениям, чем к автору, собрал все отвратительные подробности, которые были сохранены или выдуманы его врагами. [250] По мнению одного писателя, уважавшего этих обоих сектантов, Эций был одарен более сильным умом, а у Евномия было больше искусства и знания (Филосторгий, ки. 8, гл. 18). Исповедь и апология Евномия (Фабриций, Bibliot. Graec, том VIII, стр. 258—305) принадлежат к числу немногих еретических произведений, избегнувших уничтожения [251] Однако, по мнению Эстия и Булля (стр. 297), есть одна способность — способность создавать, которую Бог не может передать созданному существу. Эстий, так точно определивший пределы всемогущества, был родом голландец, а по занятиям схоластический богослов. Дюпен, Bibliot Eccles. . том XVII. αρ. 45. [252] Сабин (ар. Socrat., кн. 2. гл. 39) списал акты этого арианского собора; Афанасий и Гиларий объяснили причины обнаружившихся на нем разномыслии; а прочие подробности касательно этого собора тщательно собраны Бароннем и Тильемоном. [253] Fideli et pta Intelligentia… De Synod., гл. 77, стр. 1193. В своих кратких оправдательных примечаниях, впервые изданных бенедиктинцами с одного шартрского манускрипта, он замечает, что он употребил это умеренное выражение qui intelligerem et impiam, стр. 1206. См. стр. 1146. Филосторгий, смотревший на эти предметы иными глазами, готов позабыть различие, происходящее от многознаменательной гласной буквы. См. в особенности VIII, 17 и Годефруа, стр. 352. [254] Testor Deum coeli atque terrae me cum neutrum audissem, semper tamen utrumque sensisse… Regeneratur pridem et in episcopatu aliquantisper manens fidem Nicenam nunquam nisi exsulaturus audivi. Гилар. de Synodis, гл. 91, стр. 1205. Бенедиктинцы убеждены, что он управлял епархией в Пуатье в течение нескольких лет перед своей ссылкой. [255] Сенека (Epist. 58) сожалеет, что даже toon последователей Платона (ens у более смелых ученых) не могло быть выражено латинским существительным именем. [256] Предпочтение, которое было в конце концов отдано четвертым Латеранским собором численному единству над родовым (см. Петавия, том II, кн. 4, гл. 13, стр. 424), было поддержано свойствами латинского языка: trias, по-видимому, возбуждает мысль о субстанции, a trinitas о свойствах. [257] Ingemuit totus orbis, et Arianum se esse miratus est Иероним adv. Lucifer., том 1. стр. 145. [258] История собора в Римини очень изящно изложена Сульпицием Севером (Hist. Sacra, кн. 2, стр. 419—430. изд. Lugd. Bat 1647) и Иеронимом в его диалоге adv. Lucifer. Последний из этих писателей старался оправдать образ действий латинских епископов, которые были введены в заблуждение и потом раскаялись. [259] Евсевий in Vit Constant., кн. 2, гл. 64-72. Принципы терпимости и религиозного равнодушия, содержащиеся в этом послании, сильно оскорбляют Баронна, Тильемона и др; эти писатели полагают, что император писал послание под влиянием какого-нибудь дурного советника — или сатаны, или Евсевия. См. Примечания Жортена. том 2, стр. 183. [260] Евсевий, in Vit Constant., кн. 3, гл. 13. [261] Феодорет сохранил (кн. 1, гл. 20) послание Константина к жителям Никомедии, в котором монарх выступает публичным обвинителем одного из своих подданных; он называет Евсевия ho tes tyrannikes homotetos symmystes — сообщником таинств тиранической жестокости (Перев. ред.) и жалуется на его враждебное поведение во время междоусобной войны. [262] См. у Сократа (кн. 1, гл. 8) или скорей у Феодорета (кн. 1, гл. 12) подлинное письмо Евсевия Кесарийского, в котором он старается оправдать себя в том, что подписался под Homoousionом. Характер Евсевия всегда был загадкой; но тот, кто прочтет второе критическое письмо Ле-Клерка (Ars Critica, том 3, стр. 30-69), получит очень неблагоприятное мнение о православии и искренности епископа Кесарийского. [263] Афанасий, том 1, стр. 727. Филосторгий. кн. 1. гл. 10 и комментарий Годефруа. стр. 41. [264] Сократ, кн. 1. гл. 9. В своих окружных посланиях к различным городам Константин употреблял против еретиков оружие насмешки и комической шутливости. [265] Мы заимствуем эти подробности от Афанасия (том 1, стр. 670), который не совсем охотно клеймит память умершего. Может быть, он и преувеличивает, но постоянные сношения между Александрией и Константинополем не позволили бы ему прибегать к выдумкам. Тот. кто примет рассказ о смерти Ария в его буквальном смысле (его внутренности вышли вон вместе с его испражнениями), должен будет делать выбор между ядом и чудом. [266] Перемену, происшедшую в мнениях или по меньшей мере в образе действий Константина, можно проследить по сочинениям Евсевия (in Vit Constant., кн. 3. гл. 23, кн. 4, гл. 41), Сократа (кн. 1, гл. 23-39), Созомена (кн. 2, гл. 16-34). Феодорета (кн. 1, 11-34) и Филосгоргия (кн. 2, гл. 1-17). Но первый из этих писателей был слишком близко к сцене действия, а другие были слишком далеко от нее. Довольно странно, что продолжение церковной истории было предоставлено двум мирянам и одному еретику. [267] Quia etiam tum catechumenus sacramentum fidei merito videretur potuisse nescire. Сульп. Север Hist. Sacra, кн. 2. стр. 410. [268] Сократ, кн. 2, гл. 2. Созомен, кн. 3, гл. 18. Афанас., том I. стр. 813, 834. Он замечает, что евнухи — натуральные враги Сына. Сравн. Примечания докт. Жортена к Церковной Истории (ч. 4. стр. 3) с генеалогией в Кандиде (гл. 4), останавливающейся на одном из первых спутников Христофора Колумба. [269] Сульпиций Север в Hist. Sacra, кн. 2, стр. 405, 406. [270] Кирилл (apud Baron. А. Д. 353. № 26) положительно замечает, что в царствование Константина крест был найден в недрах земли, а в царствование Констанция он появился на небесах. Это противоположение, очевидно, доказывает, что Кириллу было неизвестно поразительное чудо, которому приписывают обращение Константина в христианство; а это незнание тем более удивительно, что по прошествии не более двенадцати лет после смерти этого императора Кирилл был посвящен в иерусалимского епископа непосредственным преемником Евсевия Кесарийскога См. Тильемона Mem. Eccles., том VIII, стр. 715. [271] Нелегко решить, в какой мере изобретательности Кирилла могло содействовать натуральное явление солнечного венца. [272] Филосторгий, кн. 3, гл. 26; его придерживаются автор Александрийской Хроники, Седрен и Никифор. (См. Диссерт. Годефруа, стр. 188.) Они не могли отказаться от чуда даже из рук врага. [273] Это интересное место стоит того, чтобы быть цитированным: «Christianam religionem absolutam et simplicem, аnili superstitione confundens; in qua scrutanda perplexius, quam componenda gravius excitaret discidia plurima; quae progressa fusius aluit concertatione verborum, ut catervis antistitum jumentis publicis ultro citroque discurrentibus, per synodos (quas appellant) dum ritum omnem ad suum trahere conantur (Велений читает conatur) rei vehiculariae concideret nervos». Аммиан, XXI, 16. (Причиненное этими разъездами истощение казны (fere aerarium deficeret) считается за одну из причин, внушивших Юлиану нерасположение к христианству. Экгель, Dе Num. Vet, ч. VIII. стр. 130. — Издат.) [274] Афанас. том. I. стр. 870. [275] Сократ, кн. 2, гл. 35-47. Созомен, кн. 4, m 12-30. Феодорет, кн. 2, гл. 18-32. Филосторг., кн. 4, гл. 4-12; кн. 5, гл. 1-4; кн. 6, гл. 1-5. [276] Созомен, кн. 4, гл. 23. Афанас том I, стр. 831. Тильемон (Mem. Eccles. том VII, стр. 947) извлек из отрывочных трактатов Кальярийского Люцифера несколько примеров высокомерного фанатизма Констанция. Сами заглавия этих трактатов внушают религиозное рвение и ужас: «Moriendum pro Dei Filio». «De Regibus Apostaticis», «De non conveniendo cum Haeretico», «De non parcendo in Deum Deliquentibus». [277] Здесь Гиббон относится слишком слегка и иронически к тому развивавшемуся злу. в котором лежали зародыши невежества и бедствии следующих столетий. Предприимчивая иерархия никогда ничего не видела «в интересах своего сословия», кроме «удовлетворения своих страстей». Для первых они требовали власти только как средства приобретать богатства, необходимые для удовлетворения последних. Эта цель всегда была у них перед глазами и тогда, когда они заявляли притязания на святость, и тогда, когда они предавались богословским спорам. Старались ли они застращать и совсем подавить интеллигенцию или же интриговали при дворах и льстили (монархам, они и тут и там искали лишь обеспечения или увеличения своих доходов, — Издат.) [278] Сульп. Север, Hist. Sacra, кн. 2, стр. 418—430. Греческие историки были мало знакомы с тем, что делалось на западе. [279] Можно пожалеть о том. что Григорий Назианзин написал вместо жизнеописания Афанасия его панегирик; но мы можем извлечь самые достоверные и обильные материалы из его посланий и апологий (том 1, стр, 670—951). Я не последую примеру Сократа (кн. 2. гл. 1), который выпустил первое издание своей истории, не потрудившись справиться с сочинениями Афанасия. Но даже Сократ и более любознательный Созомен и ученый Феодорет связывают жизнь Афанасия с историей церкви. Стараниями Тильемона (том VIII) и бенедиктинских Издателей собраны все факты и рассмотрены все затруднения, [280] Сульпиций Север (Hist Sacra, кн. 2. стр. 396) называет его законоведцем и юрисконсультом. Этих познаний нельзя теперь найти ни в истории жизни, ни в сочинениях Афанасия [281] Dicebatur enim fatidicarum sortium fidem, quaeve augurales portenderent alites scientissime callens aliquoties praedixisse futura. Аммиан XV. 7. Созомен рассказывает об одном предсказании или, скорее, об одной шутке (кн. 4, гл. 10), которая очевидно доказывает (если вороны говорят no-латыни), что Афанасий понимал язык ворон. [282] На соборах, которые собирались против Афанасия, делались легкие намеки на неправильность его посвящения См. Филосторгия кн. 2, гл. И и Годефруа, стр. 71. Но едва ли можно предполагать, чтоб собрание египетских епископов публично удостоверило явную ложь. Афанас., том I, стр. 726. [283] См. Историю Отцов Пустыни, изданную Розвейдом, и жизнеописания Антония Пахомия и др. у Тильемона в Mem. Eccles., том VII. Сам Афанасий, составивший жизнеописание своего друга Антония настоятельно упоминает о том. что этот святой монах и оплакивал, и предсказывал вредные последствия арианской ереси. Афанас, том II. стр. 492—498 и сл. [284] Сначала Константин на словах грозил, а в письмах упрашивал kai agraphos men epeilei graphon de, exion. Его письма принимали мало-помалу угрожающий тон, но в то время как он требовал, чтоб вход в церковь был открыт для всех, он избегал упоминать ненавистное имя Ария Афанасий, как искусный политик, тщательно указывает на эти опенки (том 1, стр. 788), доставлявшие ему предлог для извинений и отлагательств. [285] Секта мелетиан в Египте; подобно секте донатистов в Африке, возникла от епископских распрей, вызванных преследованиями. Я не имею времени излагать сущность этого малоизвестного спора, который, как кажется, был представлен в ложном свете пристрастием Афанасия и невежеством Епифания. См. Мозгейма Всеобщую Историю Церкви, ч. 1, стр. 201. Мелетий был епископом Никополя в Фиваиде в начале четвертого столетия. Даже жестокости Диоклетиановых гонений не могли заглушить его наклонности к полемике, так как во время своего тюремного заключения он вел ожесточенные споры с другими заключенными. Получив свободу, Он присовокупил к этой наклонности желание исполнять обязанности александрийского архиепископа Петра, который, спасаясь от угрожавшей ему опасности, скрывался для спасения своей жизни. Он, очевидно, имел в виду сместить и заменить египетского первосвятителя. Каждый из них имел многочисленных приверженцев, и их ожесточенная распря породила раскол, который в течение более ста лет усиливал внутренние раздоры церкви. Неандер (ч. 3. отд. 2, изд. Бона) описал эту ересь, исправив описание Епифания по документам, которые издал Маффеи с рукописи, находящейся в капитуле Веронского собора. — Издат. [286] Созомен (кн. 2, гл. 25) рассказывает, как было поступлено с шестью епископами, но сам Афанасий, так подробно рассказывающий об Арсении и о сосуде, оставляет это важное обвинение без возражений. [287] Афанас., том 1, стр. 788. Сократ, кн. 1. гл. 28. Созомен, кн. 2, гл. 25. Император в своем послании о созвании собора (Евсев. in Vit Constant., кн. 4, гл. 42). по-видимому, заранее осуждает некоторых членов духовенства, и было более нежели вероятно, что собор отнесет эти упреки к Афанасию. [288] См. в особенности вторую апологию Афанасия (том I. стр. 763—808) и его Послания к монахам (стр. 808—866). Они подтверждаются подлинными и достоверными документами, но они внушали бы более доверия, если бы он выставлял себя менее невинным, а своих противников менее нелепыми. [289] Евсевий in Vit Constantin. кн. 4. гл. 41-47. [290] Афанас., том I. стр. 804. В церкви, посвященной св. Афанасию, это положение могло бы служить более интересным сюжетом для живописца, чем разные истории о чудесах и мученичествах. [291] Афанас том I, стр. 729. Евнаний приводит (in Vit Sophist стр. 36, 37, изд. Коммелина) странный пример жестокосердия и легковерия, обнаруженных Константином в другом подобном случае. Сирийский философ, красноречивый Сопатр, пользовался его милостивым расположением, но не расположил к себе его преторианского префекта Аблавия. Флот с хлебом был задержан в ожидании южного ветра; константинопольское население пришло в волнение, и Сопатр был обезглавлен вследствие обвинения что он задержал ветер при помощи магии. Суда присовокупляет, что Константин хотел доказать этой казнью, что он совершенно отказался от суеверия язычников. [292] На возвратном пути он видел Констанция два раза, в Виминиаке и в Кесарии, в Каппадокии (Афанас, том I. стр. 676). Тильемон полагает, что Константин ввел его на совещание трех царственных братьев, происходившее в Паннонии (Memoires Eccles., том VIII, стр. 69). [293] См. Бевериджа Pandect том I, стр. 429—452 и том II; Примечания стр. 182. Тильемона Mem. Eccles., том VI, стр. 310—324. Св. Гиларий, епископ города Пуатье, упоминает об этом Антиохийском соборе с излишним сочувствием и уважением. Он полагает, что там было девяносто семь епископов. [294] Этого сановника, столь ненавистного для Афанасия, восхваляет Григорий Назианзин. том I. Orat. 21. стр. 390, 391: Saepe premente Deo fert Deus alter opem. Я всегда радуюсь, когда, к чести человеческой натуры, нахожу какие-нибудь хорошие качества в тех людях, которых дух партий выдает за тиранов и чудовищ. [295] Валуа (Observat ad Calcem. том II, Hist. Eccles, кн. 1, кгл. 1 — 5) и Тильемон (Mem. Eccles., том VIII, стр. 674 и сл.) тщетно разбирали хронологические затруднения касательно пребывания Афанасия в Риме. Я придерживался несложной гипотезы Валуа который допускает только одну поездку после захвата власти Григорием. (Клинтон устранил все неясности касательно этого предмета. Афанасий прибыл в Рим в начале мая 341 г. Он пробыл там три года и затем отправился в Милан и в Галлию. Оттуда он сопровождал в 347 году Озия на собор в Сардику и возвратился в Александрию в половине 349 г. (Fasti Rom. 1. 403, 411, 415. — Издат.) [296] Я не могу отказать себе в удовольствии цитировать следующее основательное замечание Ветштейна (Prolegomen. N. Т. стр. 19): «Si tamen Historiam Ecclesiasticam velimus consulere patebit jam inde a seculo quarto, cum, ortis controversiis ecclesiae Graeciae doctores in duas partes scinderentur, ingenio, eloquentia, numero, tantum non aequales, eam partem quae vincere cupiebat Romam confugisse, majestatemque pontificis comiter coluisse, eoque pacto opperssis per pontificem et episcopos Latinos adversariis praevaluisse, atque orthodoxiam in consiliis stabilivisse. Eam ob causam Athanasius, non sine comitatu, Romam petiit pluresque annos ibi haesit». [297] Филосторгий, кн. 3. гл. 12. Если действительно был употреблен в дело подкуп для интересов религии, то защитник Афанасия мог бы оправдать или извинить такой сомнительный образ действий примером Катона и Сиднея: первый из них, как говорят, давал взятки на пользу свободы, а второй получал. [298] Церковное постановление, дозволяющее обращаться с жалобами к римским первосвященникам, почти придало собору в Сардике значение Вселенского собора; а его акты были по невежеству или с коварным намерением смешаны с актами Никейского собора. См. Тильемона, том VII, стр. 689 и Трактат Геддесса. ч. 2. стр. 419—460. [299] Так как Афанасий втайне распространял оскорбительные отзывы о Констанции (см. Послание к монахам) в то самое время, как уверял его в своем глубоком уважении, то мы имеем право не доверять заявлениям архиепископа. Том I, стр. 677. [300] Несмотря на скромное молчание Афанасия и на явную подложность письма, цитируемого Сократом, существование этих угроз доказывается неоспоримым свидетельством Люцифера Кальярийского и даже самого Констанция. См. Тильемона том VII. стр. 693. [301] Я всегда сомневался в том. что Урзаций и Валент отказались от своих мнений (Афанас., том I. стр. 776). Их послания к римскому епископу Юлию и к самому Афанасию так не похожи одно на другое, что не могут быть оба подлинными. Одно написано языком преступников, сознающихся в своей вине и в своем позоре, а другое языком противников, ищущих примирения на равных условиях. [302] Подробности его второго возвращения могут быть извлечены из сочинений самого Афанасия, том I, стр. 769, 822—843. Сократ, кн. 2, гл. 18. Созомен, кн. 3, гл. 19. Феодорет, кн. 2, гл. 11, 12. Филосторгий, кн. 3, гл. 12. [303] Афанасий (том 1, стр. 677, 678) защищает свою невинность трогательными жалобами, торжественными уверениями и благовидными аргументами. Он допускает, что были написаны от его имени подложные письма, но он требует, чтоб его собственный секретарь и секретарь тирана были подвергнуты допросу, писал ли первый из них эти письма и получал ли их последний. [304] Афанас., том I. стр. 825—844. [305] Афанас., том I, стр. 861. Феодорет, кн. 2, гл. 16. Император объявил, что желание одолеть Афанасия было в нем более сильно, чем желание победить Магненция или Сильвана. [306] Греческие писатели так неполно и неверно описывают то, что происходило на Миланском соборе, что мы должны радоваться дополнительным сведениям, которые находим в письмах Евсевия, добытых Баронием из церковных архивов в Верчелли, и в старинной биографии Дионисия Миланского, изданной Болландом. См. Барония, 355 г., и Тильемона том VII, стр. 1415. [307] О почестях, подарках и празднествах, соблазнивших стольких епископов, с негодованием упоминают те, которые были слишком честны и слишком горды, чтоб принимать их «Мы сражаемся — говорит епископ города Пуатье Гиларий, — против антихриста Констанция который метит в живот вместо того, чтобы бить по заду», — qui non dorsa caedit sed ventrem palpat Гиларий contra Constant., гл. 5. стр. 1240. [308] Об этой оппозиции слегка упоминает Аммиан (XV, 7), имевший весьма неясные и поверхностные познания в церковной истории. Liberius… perseveranter renitebatur, nес visum hominem, nес auditum damnare nefas ultimum saepe exclamans; aperte scilicet recalcitrans imperatoris arbitrio. Id enim ille Athanasio semper infestus, etc. [309] Или, вернее, православной партией собора в Сардике. Если бы епископы обеих партий подавали голоса добросовестно, то на одной стороне было бы девяносто четыре голоса, а на другой семьдесят шесть. Тильемон (см. том VIII, стр. 1147—1158) основательно удивляется тому, что такое незначительное большинство действовало с такой энергией против своих противников, из которых главный был немедленно им низложен. [310] Сульп. Север, Hist. Sacra, кн. 2, стр. 412. [311] О ссылке Либерия упоминает Аммиан, XV, 7. См. Феодорета, кн. 2, гл. 16. Афанас, том 1, стр. 834—837. Гиларий, Fragment 1. [312] Тильемон собрал все подробности о жизни Озия (том VII, стр. 524—561); он в самых вычурных выражениях сначала превозносит епископа Кордовского, а потом порицает его. В жалобах которые раздавались по поведу падения Озия можно заметить различие между благоразумием Афанасия и спелым невоздержанным усердием Гилария [313] Западные епископы были сосланы сначала в степи Аравии и Фиваиды, потом в пустынные места Тавра, затем в самые дикие места Фригии, находившиеся под влиянием нечестивых монтанистов и т. д. Когда еретик Даций нашел гостеприимный прием в Мопсуэстии, в Киликии, его место ссылки, по совету Акакия было заменено Амбладой — округом, который был населен дикарями и опустошен войной и моровой язвой. Филосторг., кн. 5. гл. 2. [314] О жестоком обхождении, которому подвергся Евсевий, и о его странном упорстве можно узнать из его собственных писем, изданных Баронием, 356 г. после P. X. № 92 — 102. [315] Caeterum exules satis constat, tobus orbs studiis celebrates pecuniasque eis in sumptum affatim congestas legationibus quoque eos plebis Catholicae ex omnibus fere provinciis frequentatos. Сульп. Север Hist. Sacra, стр. 414. [316] Для истории этого третьего гонения Афанасия можно найти подробные материалы в его собственных сочинениях. См. в особенности его очень искусную апологию, написанную для Констанция (том 1. стр. 673): его первую апологию о его бегстве (стр 701;, его растянутое послание к пустынникам (стр 808) и подлинный протест жителей Александрии против насилий, совершенных Сирианом (стр. 866). Созомен (кн. 4. гл. 9) внес в свой рассказ две или три бросающие ясный свет и важные подробности. [317] Афанасий незадолго перед тем вызывал к себе Антония и некоторых избранных монахов из его монастыря. Они сошли со своей горы, возвестили александрийцам о святости Афанасия и были с почетом провождены архиепископом до городских ворот. Афанасий, том 2, стр. 491, 492. См. также Руфина III, 164, in Vit Part стр. 524. [318] Афанас., том 1, стр. 694. Сквозь гнев императора или его арианских секретарей проглядывают страх и уважение, которые внушал Афанасий. [319] Эти мелкие подробности особенно интересны потому, что они слово в слово выписаны из протеста, публично заявленного через три дня после происшествия с александрийскими католиками. См. Афанас., том 1, стр. 867. [320] Янсенисты нередко сравнивали Афанасия с Арнольдом и с удовольствием описывали верования и усердие, достоинства и изгнание этих знаменитых духовных наставников Аббат де-ла Блетери очень искусно проводит эту параллель. Vie de Jovien, том 1, стр. 130. [321] Hinc jam toto orbe profugus Athanasius, nес ullus ei tutus ad latendum supererat locus. Tribuni, praefecti, comites, exercitus quoque, ad pervestigandum eum moventur edictis imperialibus: praemia delatoribus proponuntur, si quis eum vivum, si id minus, caput certe Athanasii detulisset. Руфин, кн. 1, гл. 16. [322] Григорий Назианзин, том 1, Orat. 21, стр. 384, 385. См. Тильемона, Mem. Eccles. том VII, стр. 176—410. 820—880. [323] Руфин. кн. 1, гл. 18. Созомен. кн. 4, гл. 10. Эта история и следующая казались бы неправдоподобными, если бы мы допустили, что Афанасий постоянно жил в том убежище, которым он пользовался случайно или только по временам. [324] Первый писатель, сообщивший этот анекдот. Палладий (Hist. Lausiac. гл. 136, in Vit Patrum. стр. 776) беседовал с этой девицей, и она в старости еще с удовольствием вспоминала об этом благочестивом и делающем ей честь сближении. Я не могу сочувствовать деликатности Барония, Валуа, Тильемона и др., которые отвергают этот анекдот, как недостойный фигурировать в серьезной истории церкви. [325] Афанасий, том 1, стр. 869. Я разделяю мнение Тильемона (том VIII. стр. 1197), что из его слов можно заключить о его личном, хота быть может, и секретном посещении соборов. [326] Послание Афанасия к монахам наполнено такими упреками, основательность которых бросается в глаза (ч. 1, стр. 834—856), а для того, чтобы доставить удовольствие своим читателям, он употребляет сравнения с Фараоном, Ахабом, Бельшаззаром и др. Смелость Гилария не подвергала его такой же опасности, если правда, что он издавал свои наполненные бранью сочинения в Галлии после восстания Юлиана; но Люцифер посылал свои сатиры к Констанцию и как будто добивался почестей мученичества. См. Тильемона, том VII, стр. 905. [327] Афанасий (том I, стр. 811) вообще порицает такое обыкновение и впоследствии (стр. 861) указывает, как на подобный пример, на мнимое избрание Феликса: три евнуха представляли собою римский народ, а три прелата, следовавшие за императорским двором, приняли на себя звание епископов соседних провинций. [328] Thomassin (Oiscipline de lEglise, том I. кн. 2, гл. 72, 73 стр. 966—984) собрал много интересных подробностей касательно происхождения и развития церковного пения как на востоке, так и на запада [329] Филосторгий. кн. 3, гл. 13. Годефруа исследовал этот предмет с замечательной точностью (стр. 147 и сл). Существовали три еретические формулы: «Отцу через Сына и в Святом Духе», «Отцу и Сыну в Святом Духе», «Отцу в Сыне и Святом Духе». [330] После изгнания Евстафия в царствование Константина, самая непреклонная партия между православными отделилась от других и впоследствии перешла в раскоп, продолжавшийся более восьмидесяти лет. См. Тильемона, Mem. Eccles., том VII, стр. 35 — 54, 1137—1158; том VIII, стр. 537—632, 1314—1332. Во многих церквах ариане и приверженцы Homoousiona, отказавшиеся от взаимного между собою общения, не переставали в течение некоторого времени соединяться в своих молитвах. Филосторгий, кн. 3. гл. 14. [331] Касательно этих церковных переворотов в Риме см. Аммиана. XV, 7; Афанасия, том I, стр. 834—861; Созомена, кн. 4, гл. 15; Феодорета, кн. 2, гл. 17; Сульп. Севера, Hist. Sacra., кн. 2, стр. 413; Иеронима Chron., Марцеллина и Фаустина, Libell., стр. 3. 4; Тильемона, Mem. Eccles., том VI стр. 336. (Неандер сообщает некоторые дальнейшие подробности, которые хотя и опущены Гиббоном, но очень верно обрисовывают дух того времени и мотивы, руководившие действиями духовенства. Для того, чтобы снова вступить в управление своей епархией, Либерии подписал в 358 году символ веры, составленный в Сирмиуме арианскими прелатами. Но тем временем один пресвитер, по имени Евсевий, созвал в Риме конгрегацию, которая собралась в частном доме и отказалась от всякого общения с теми, кто пользовался расположением двора. По возвращении Либерия эти последователи Евсевия отказались признать его за епископа по причине его отречения от прежних верований и продолжали собираться отдельно, пока они не были уничтожены силой и пока их руководитель не был посажен под арест в одной комнате в своем собственном доме. Затем наступили двадцать лет борьбы и кровопролитий, отличавшиеся трагическими сценами, которые описаны Гиббоном в двадцать пятой главе. Чтоб положить конец этой борьбе, Грациан нашелся вынужденным Издать особый декрет, когда надменный и тщеславный Дамаз сделался спокойным обладателем богатой добычи, из-за которой он пожертвовал и своим личным достоинством, и спокойствием Рима, и жизнью нескольких сот отчаянных фанатиков. «В этом расколе, — говорит Неандер, — мы усматриваем развращающее влияние мирских благ и богатства на римскую церковь и то, каким образом духовные интересы смешивались с мирскими. Мы видим, как уже сильны были там внушения мирских страстей». Но ни триумф Дамаза, ни ссылка его соперника, ни декрет Грациана не могли тотчас восстановить спокойствия; раздоры все еще продолжались, и в происходившие волнения вмешались другие епископы. Ист. Христианства, ч. 3, стр. 313—315. — Издат.) [332] Евсевий Никомедийский заменил Александра; он умер в 342 г. после чего спор возник между Павлом и Македонием. Павел был убит в 352 г. Clin. F. R. I., З97. 407. 423. — Издат. [333] Кукуз был последним местом его жизни и его страданий. Положение этого уединенного города на границах Каппадокии, Киликии и Малой Армении вызвало некоторые географические затруднения; но его настоящее место указывается нам римской большой дорогой из Кесарии в Аназарб. См. Целлария Географ., том 2, стр. 213. Весселинг, ad Itinerar., стр. 179—703. [334] Афанасий (том I, стр. 703, 813, 814) утверждает в самых ясных выражениях, что Павел был умерщвлен, и ссылается не только на общераспространенный слух, но и на неопровержимое свидетельство Филатрия, одного из арианских гонителей. Однако он сознает, что еретики приписывали смерть константинопольского епископа болезни. Сократ рабски повторяет то, что говорит Афанасий (кн. 2, гл. 26), но Созомен. обнаруживающий более самостоятельности, осмеливается (кн. 4. гл. 2) слегка выражать некоторые сомнения. [335] Аммиан (XIV, 10) ссылается на свой собственный рассказ об этом трагическом происшествии. Но до нас не дошла эта часть его истории. (Мятеж, во время которого погиб Гермоген. отнесен Сократом, по тщательном исследовании (II. 12, 13), к 342 году. На основании различных авторитетов Клинтон доказал (F. R. 1, 423). что окончательное изгнание и умерщвление Павла по приказанию Филиппа произошли в 352 г. Между двумя событиями, рассказанными Гиббоном, прошли десять лет борьбы. — Издат.) [336] См. Сократа, кн. 2, гл. 6. 7. 12, 13, 15, 16, 26, 27, 38, и Созомена, кн. 3, гл. 3, 4, 7, 9; кн. 4, гл. 2, 21. Деяния св. Павла Константинопольского, из которых Фотий сделал извлечение (Фот. Biblioth., стр. 1419—1430), представляют плохую копию с сочинений эти историков, но новейший греческий писатель, умевший рассказывать жизнь святых без примеси басен и чудес, заслуживает некоторой похвалы. (Религия профанируется от одной мысли, что она может заключать в себе такие принципы или внушать такие чувства, которые заставляют совершать такие жестокости. Вина лежит на тех, кто дает название религии тому, что служит лишь орудием для их честолюбия. Деяния, о которых идет речь на последних страницах этой истории, никогда не запятнали бы человеческую натуру, если бы не было иерархических наград которые возбуждали корыстолюбие и соперничество в претендентах и заставляли их покупать содействие продажных партий. Следует также заметить, что это пагубное влияние, постоянно усиливаясь, порождало раздражение в обессиленном уме и пароксизмы страсти, которые были непосредственными причинами и предвозвестниками социального разложения — Издат.) [337] Сократ, кн. 2. гл. 27, 38. Созомен. кн. 4, гл. 21. Главными помощниками Македония в деле гонений были епископы Никомедии и Кизика, пользовавшиеся уважением за свои добродетели и в особенности за свою благотворительность. Я не могу воздержаться от того, чтоб не напомнить читателю, что различие между словами Homoousion и Homoiouston было почти неуловимо для самого проницательного богословского глаза. [338] Нам неизвестно в точности положение Мантиниума. Говоря об этих четырех отрядах легионных солдат, Сократ. Созомен и автор Деяний св. Павла употребляют неопределенные выражения arithmoi, phalagges, tagmata (буквально: числа, фаланги, отряды. — Перев. ред.), которые Никифор очень основательно переводит словом «тысячи». Валуа ad Socrat кн. 2. гл. 38. [339] Юлиан, Послан. 52. стр. 436, изд. Шлангейма. [340] См. Optatus Mitevrtanus (в особенности III, 4) и «Историю донатистов» Дюпена вместе с подлинными документами, помещенными в конце его издания Упоминаемые Августином многочисленные подробности касательно того, с какой яростью циркумцеллионы действовали и против других и друг против друга, тщательно собраны Тильемоном (Mem. Eccles., том VI, стр. 147—165); он также нередко, хотя и без намерения, описывает оскорбления возбуждавшие ярость этих фанатиков. (По словам Неандера (Истор. Христианства, ч. 3, стр. 272). который ссылается на Августина (Enarrat. in 4, 132, s. 6) «ясно, что этих людей называли циркумцеллионами лишь их противники, а сами они называли себя агностиками». Эти когда-то столь пылкие раскольники давно уже исчезли и теперь почти позабыты; о них стоит упомянуть только потому, что в них как в зеркале может видеть свое собственное изображение фанатизм всякого рода и может прочесть свою судьбу всякая бессмыслица, из-за которой люди рвут в куски и самих себя, и других. — Издат.) [341] Интересно сравнить способ выражения противоположных партий, когда идет речь об одном и том же человеке и предмете. Карфагенский епископ Грат так начинает хвалу православному собору «Gratias Deo omnipotenti et Christo lesu… qui imperavit religtosissimo Constanti imperatori, ut votum gereret unitatis, et mitteret ministros sancti operis famuios Dei Paulum et Macarium». (Благодарение Всемогущему Богу и Иисусу Христу, которые повелели благочестивейшему императору Константу издать эдикт о единении и послать служителей Божиих Павла и Макария в качестве исполнителей этого святого дела.) Monument Vet. ad Calcem Optati стр. 313: «Ессе subito (говорит донатист, описывающий страдания Маркулла) de Constantis regis tyrannica domo… pollutum Macarianae persecutionis murmur increpuit, et duabus bestiis ad Africam missis, eodem scilicet Macario et Paulo execrandum prorsus ac dirum ecclesiae certamen indictum est ut populus Christianus ad unionem cum traditoribus faciendam, nudatis militum gladiis et draconum praesentibus signis, et tubarum vocibus cogeretur». (Тогда внезапно распространился из тиранического дворца Константа слух о проклятом Макариевом гонении и две бестии — Макарий и Павел были посланы в Африку для того, чтобы вести безжалостную и отвратительную войну с церковью и чтоб заставить последователей Христа соединиться с изменниками при помощи обнаженных солдатских мечей, их знамен с изображениями дракона и звука их труб.) Monument стр. 304. [342] Histoire des Camisards, в трех томах, 12-to. Виллефранш, 1760, может быть рекомендована за свою точность и беспристрастие. Но довольно трудно догадаться, какой религии был автор. [343] В оправдание своих самоубийств донатисты ссылались на пример Разия о котором рассказывает четырнадцатая глава второй книги Маккавеев. [344] Nullas infestas hominibus bestias, ut sunt sibi ferales plerique Christianorum, expertus, Аммиан. ХХП, 5. [345] Григор. Назианзин. Orat. 1, стр. 33. Тильемон, том VI, стр. 501, изд. in-4°. [346] Здесь необходимо повторить уже заявленный ранее протест против идеи об этом «духе религиозной нетерпимости, почерпнутом из чистых и простых принципов Евангелия»; он был внушен единственно себялюбивым корыстолюбием тех ложных наставников, которые пренебрегали этими принципами, ложно истолковывали и извращали их — Издат. [347] Histoire Politique el Philosophique des Etabussemens des Europeens dans les deux Indes, том 1, стр. 9. [348] По словам Евсевия (in Vit Constantin., кн. 2, гл. 45), император запретил и в городах, и в селениях отвратительные обычаи идолопоклонников, ta mysara… tes eidololatreias. Сократ (кн. 1, гл. 17) и Созомен (кн. 2, гл. 4, 5) описывали поведение Константина с надлежащим уважением к истине и к истории, которого не было ни у Феодорета (кн. 5, гл. 21), ни у Орозия (VII, 28). Turn deinde (говорит этот последний) primus Constantinus justo ordine et рio vicem vertit edcto: siquidem statuit citra uliam hominum caedem, Paganorum templa claudi. [349] См. Евсевия in Vit Constant., кн. 2. гл. 56 — 60. В речи, которую император произнес в собрании св. отцов церкви в то время, как и его лета, и его благочестие достигли зрелости, он объявляет язычникам (гл. 12), что им дозволяется совершать их жертвоприношения и исполнять все обряды их богослужения. [350] См. Евсевия in Vit Constants., кн. 3. гл. 54-58 и кн. 4, гл. 23-25. Эти акты верховной власти можно сравнить с уничтожением Вакханалий и с разрушением храма Исиды по распоряжению должностных лиц языческого Рима. [351] Евсевий (in Vit Constant., кн. 3, гл. 54) и Либаний (Orat. pro Templis, стр. 9, 10, из Годефруа) оба упоминают о благочестивом святотатстве Константина, на которое они смотрели с совершенно различных точек зрения. Последний из этих писателей положительно утверждает, что «он пользовался священными денежными суммами, но не делал перемен в установленных обрядах богослужения; храмы действительно обеднели, но в них по-прежнему совершались священные обряды». Ларднер, Иудейские и языческие свидетельства, ч. 4, стр. 140. [352] Аммиан (XXII, 4) говорит о некоторых придворных евнухах, которые были Spoliis templorum pasti. Либаний говорит (Orat. pro Templ., стр. 23). что император часто дарил храмы, как дарят собаку, лошадь, раба или золотую чашу, но благочестивый философ дает себе труд заметить по этому поводу, что эти обогащавшиеся святотатством любимцы очень редко бывали счастливы. [353] См. Годефруа, Код. Феодос, том VI. стр. 262, Либан. Orat. Parental., гл. 10, in Fabric Bibl. Graec., том VII, стр. 235. [354] Placuit omnibus locis atque urbibus universis claudi protinus templa, et accessu vetitis omnibus licentiam delinquendi perditis abnegari. Volumus etiam cunctos a sacrificiis abstinere. Quod siquis atiquid forte hujusmodi perpetraverit, gledio sternatur facultates etiam perempti fisco decemimus vindicart et similiter adfligi rectores provinciarum si facinora vindicare neglexerint. Код Феодос кн. 16. тит. 10. зак. 4. Была найдена хронологическая несообразность в числе, которым помечен этот нелепый закон. — может быть, единственный в том отношении, что угрожал смертной казнью и конфискацией за небрежность должностных лиц. Де-ла Басти (Mem. de lAcademie, том XV, стр. 98) предполагает, по-видимому не без некоторого основания, что это был не более как проект закона, как заголовок предполагаемого законоположения, отысканный в Scriniis Memoriae, то есть в бумагах Констанция, и впоследствии внесенный в Кодекс Феодосия в качестве достойного подражания образца [355] Симмах, Послан. X 54. [356] Четвертая Диссертация де-ла Басти sur le Souverain Pontificat des Empereurs Romains (в Mem. de lAcad., XV, стр. 75-144) очень ученое и умное сочинение, объясняющее положение язычества от Константина до Грациана и доказывающее, что в течение этого периода времени оно пользовалось терпимостью. Утверждение Зосима, что Грациан был первый император, отказавшийся от перво-священнического одеяния, доказано так, что на этот счет уже не может быть сомнений, и ропот ханжей должен был почти совершенно умолкнуть. [357] Так как я не стесняясь употреблял слова Pagans (язычники) и Paganism (язычество), не объяснив предварительно их значения то я считаю нужным указать, какие странные перемены происходили в значении этих знаменитых слов. 1. Page на дорическом диалекте, столь близко знакомом италийцам, означает источник, а соседние поселяне, обыкновенно пользовавшиеся этим источником, получили общее название Pagus и Pagans. (Фест sub voce Сервий ad Virgil. Georgia II, 382.) 2. Путем нетрудного расширения смысла этого слова Pagan и сельский житель сделались почти синонимами (Плиний, Hist. Natur., XXVIII, 5). и низший класс поселян получил это название, извратившееся на новейших европейских языках в слово peasants, крестьяне. 3. Необычное размножение военного сословия создало необходимость в соотносительном термине (Юма Essays, ч, 1. стр. 555), и все жители, не завербованные в службу к государю, были заклеймены презрительным эпитетом Pagans, язычников. (Тацит, Ист. III, 24, 43, 77. Ювенал, Сатира 16. Тертуллиан de Patlio, гл. 4.) 4. Христиане были Христовы воины; их противники, отвергавшие таинство или воинскую присягу крещения могли заслужить метафорическое прозвище Pagans, язычников; а это популярное выражение упрека было внесено с царствования Валентиниана (365 г. по P. Χ) в императорские законы (Кед. Феодос. кн. 16, тит. 2, зак. 18) и в богословские сочинения 5. Христиане размножились в городах, а старая религия во времена Пруденция (advers. Symmachum, кн. 1, ad fin.) и Орозия (in Praefat. Hist.) удалилась в незначительные деревушки и там увядала, и слово Pagans в своем новом значении возвратилось к своему первоначальному корню. 6. С тех пор как прекратилось поклонение Юпитеру и окружавшему его сонму богов, вакантный титул язычников поочередно давался всем идолопоклонникам и политеистам и Старого и Нового Света. 7. Латинские христиане давали его без колебаний своим смертельным врагам мусульманам, и таким образом самые чистые унитарии были заклеймены незаслуженным упреком в идолопоклонстве и язычестве. См. Жерара Воссия Etymologicon Linguae Latinae в Полном собрании его сочинений, том I, стр. 420, Комментарий Годефруа к Кодексу Феодосия том VI, стр. 250 и Дюканжа, Mediae et infimae Latinitat Glossar. (В первые эпохи римского управления сельские и городские трибы разделялись на pagi и vici. (Лекции Нибура, ч. 1, стр. 174). Кроме того, слово pagus. на которое указывает Гиббон, послужило корнем для многих других слов, которые были извращены дурным средневековым латинским языком и французской полировкой и оттого дошли до нас с таким значением, которое весьма далеко от их коренного смысла. Pagius был сначала поселянином, потом сельским работником, потом слугою разного рода и наконец превратился в состоящего при свите пажа. Pagina, сначала обозначавшая огороженное квадратное пространство обработанной земли, находящейся подле деревни, мало-помалу перешло в название page (страницы) книги. Pagare, обозначавшее полевые работы, которые отправлялись в виде уплаты тому, кто доставлял пищу и одежду, было применено ко всем формам, в которых производилась уплата за то, что получено. См. Дюканжа ad Voc Гиббон вполне основательно делает из этимологии орудие для изучения истории. — Издат.) [358] На чистом ионийском и афинском языке слова eidolon и latreia были древни и общеупотребительны. Первое обозначало сходство, явления (Гомер. Одиссея II. 601), представление, изображение, созданное фантазией или искусством. Последнее обозначало всякого рода службу или рабство. Египетские иудеи, которые перевели еврейские книги Св. Писания ограничили употребление этих слов (Кн. Исх. XX, 4, 5) религиозным поклонением какому-нибудь изображению. Особый язык эллинистов или греческих иудеев был принят священными или церковными писателями, а упрек в идолопоклонстве (eidololatreia) заклеймил тот материальный и грубый вид суеверия который некоторые из христианских сект не должны бы были торопиться приписывать политеистам Греции и Рима. (Латинское слово Imago, образовавшееся из глагола imitari служит корнем для слова imagination, которое творит из запасов памяти умственные images всякого рода. Стало быть, это была самая деятельная и самая могущественная из наших способностей, оставлявшая слишком мало места своему старшему — разуму. — Издат.)
- ↑ 1
- ↑ 2
- ↑ 3
- ↑ 4
- ↑ 5
- ↑ 6
- ↑ 7
- ↑ 8
- ↑ 9
- ↑ 10
- ↑ 11
- ↑ 12
- ↑ 13
- ↑ 14
- ↑ 15
- ↑ 16
- ↑ 17
- ↑ 18
- ↑ 19
- ↑ 20
- ↑ 21
- ↑ 22
- ↑ 23
- ↑ 24
- ↑ 25
- ↑ 26
- ↑ 27
- ↑ 28
- ↑ 29
- ↑ 30
- ↑ 31
- ↑ 32
- ↑ 33
- ↑ 34
- ↑ 35
- ↑ 36
- ↑ 37
- ↑ 38
- ↑ 39
- ↑ 40
- ↑ 41
- ↑ 42
- ↑ 43
- ↑ 44
- ↑ 45
- ↑ 46
- ↑ 47
- ↑ 48
- ↑ 49
- ↑ 50
- ↑ 51
- ↑ 52
- ↑ 53
- ↑ 54
- ↑ 55
- ↑ 56
- ↑ 57
- ↑ 58
- ↑ 59
- ↑ 60
- ↑ 61
- ↑ 62
- ↑ 63
- ↑ 64
- ↑ 65
- ↑ 66
- ↑ 67
- ↑ 68
- ↑ 69
- ↑ 70
- ↑ 71
- ↑ 72
- ↑ 73
- ↑ 74
- ↑ 75
- ↑ 76
- ↑ 77
- ↑ 78
- ↑ 79
- ↑ 80
- ↑ 81
- ↑ 82
- ↑ 83
- ↑ 84
- ↑ 85
- ↑ 86
- ↑ 87
- ↑ 88
- ↑ 89
- ↑ 90
- ↑ 91
- ↑ 92
- ↑ 93
- ↑ 94
- ↑ 95
- ↑ 96
- ↑ 97
- ↑ 98
- ↑ 99
- ↑ 100
- ↑ 101
- ↑ 102
- ↑ 103
- ↑ 104
- ↑ 105
- ↑ 106
- ↑ 107
- ↑ 108
- ↑ 109
- ↑ 110
- ↑ 111
- ↑ 112
- ↑ 113
- ↑ 114
- ↑ 115
- ↑ 116
- ↑ 117
- ↑ 118
- ↑ 119
- ↑ 120
- ↑ 121
- ↑ 122
- ↑ 123
- ↑ 124
- ↑ 125
- ↑ 126
- ↑ 127
- ↑ 128
- ↑ 129
- ↑ 130
- ↑ 131
- ↑ 132
- ↑ 133
- ↑ 134
- ↑ 135
- ↑ 136
- ↑ 137
- ↑ 138
- ↑ 139
- ↑ 140
- ↑ 141
- ↑ 142
- ↑ 143
- ↑ 144
- ↑ 145
- ↑ 146
- ↑ 147
- ↑ 148
- ↑ 149
- ↑ 150
- ↑ 151
- ↑ 152
- ↑ 153
- ↑ 154
- ↑ 155
- ↑ 156
- ↑ 157
- ↑ 158
- ↑ 159
- ↑ 160
- ↑ 161
- ↑ 162
- ↑ 163
- ↑ 164
- ↑ 165
- ↑ 166
- ↑ 167
- ↑ 168
- ↑ 169
- ↑ 170
- ↑ 171
- ↑ 172
- ↑ 173
- ↑ 174
- ↑ 175
- ↑ 176
- ↑ 177
- ↑ 178
- ↑ 179
- ↑ 1
- ↑ 2
- ↑ 3
- ↑ 4
- ↑ 5
- ↑ 6
- ↑ 7
- ↑ 8
- ↑ 9
- ↑ 10
- ↑ 11
- ↑ 12
- ↑ 13
- ↑ 14
- ↑ 15
- ↑ 16
- ↑ 17
- ↑ 18
- ↑ 19
- ↑ 20
- ↑ 21
- ↑ 22
- ↑ 23
- ↑ 24
- ↑ 25
- ↑ 26
- ↑ 27
- ↑ 28
- ↑ 29
- ↑ 30
- ↑ 31
- ↑ 32
- ↑ 33
- ↑ 34
- ↑ 35
- ↑ 36
- ↑ 37
- ↑ 38
- ↑ 39
- ↑ 40
- ↑ 41
- ↑ 42
- ↑ 43
- ↑ 44
- ↑ 45
- ↑ 46
- ↑ 47
- ↑ 48
- ↑ 49
- ↑ 50
- ↑ 51
- ↑ 52
- ↑ 53
- ↑ 54
- ↑ 55
- ↑ 56
- ↑ 57
- ↑ 58
- ↑ 59
- ↑ 60
- ↑ 61
- ↑ 62
- ↑ 63
- ↑ 64
- ↑ 65
- ↑ 66
- ↑ 67
- ↑ 68
- ↑ 69
- ↑ 70
- ↑ 71
- ↑ 72
- ↑ 73
- ↑ 74
- ↑ 75
- ↑ 76
- ↑ 77
- ↑ 78
- ↑ 79
- ↑ 80
- ↑ 81
- ↑ 82
- ↑ 83
- ↑ 84
- ↑ 85
- ↑ 86
- ↑ 87
- ↑ 88
- ↑ 89
- ↑ 90
- ↑ 91
- ↑ 92
- ↑ 93
- ↑ 94
- ↑ 95
- ↑ 96
- ↑ 97
- ↑ 98
- ↑ 99
- ↑ 100
- ↑ 101
- ↑ 102
- ↑ 103
- ↑ 104
- ↑ 105
- ↑ 106
- ↑ 107
- ↑ 108
- ↑ 109
- ↑ 110
- ↑ 111
- ↑ 112
- ↑ 113
- ↑ 114
- ↑ 115
- ↑ 116
- ↑ 117
- ↑ 118
- ↑ 119
- ↑ 120
- ↑ 121
- ↑ 122
- ↑ 123
- ↑ 124
- ↑ 125
- ↑ 126
- ↑ 127
- ↑ 128
- ↑ 129
- ↑ 130
- ↑ 131
- ↑ 132
- ↑ 133
- ↑ 134
- ↑ 135
- ↑ 136
- ↑ 137
- ↑ 138
- ↑ 139
- ↑ 140
- ↑ 141
- ↑ 142
- ↑ 143
- ↑ 144
- ↑ 145
- ↑ 146
- ↑ 147
- ↑ 148
- ↑ 149
- ↑ 150
- ↑ 151
- ↑ 152
- ↑ 153
- ↑ 154
- ↑ 155
- ↑ 156
- ↑ 157
- ↑ 158
- ↑ 159
- ↑ 160
- ↑ 161
- ↑ 162
- ↑ 163
- ↑ 164
- ↑ 165
- ↑ 166
- ↑ 167
- ↑ 168
- ↑ 169
- ↑ 170
- ↑ 171
- ↑ 172
- ↑ 173
- ↑ 174
- ↑ 175
- ↑ 176
- ↑ 177
- ↑ 178
- ↑ 179