История одной проститутки (Огарев)

История одной проститутки
автор Николай Платонович Огарев
Опубл.: 1840. Источник: az.lib.ru • (Из времен жизни в России)

H. П. Огарев.
История одной проститутки
(Из времен жизни в России)

H. П. Огарев. Избранные произведения в двух томах

М., ГИХЛ, 1959

Том второй. Поэмы. Проза. Литературно-критические статьи

В огромной зале неопрятной, но хорошо освещенной сидело за столом большое общество; толстая дама, хозяйка дома, старалась улыбаться, обращаясь к гостям, но, несмотря на ее улыбки, лицо ее производило не совсем благоприятное впечатление: оно как-то лоснилось и было покрыто большими прыщами, нос ее был немного красен, глаза маленькие и узкие и лоб необыкновенно низкий. Даму эту звали Марьей Ивановной, она тем более казалась дурна и неприятна, что остальные женщины, сидящие за ужином, были не только не дурны собой, но многие из них были даже очень красивы, только все они очень небрежно одеты, кто в блузе, кто закутан в шаль, кто в полинялом шелковом платье, а кто и в ситцевом. Мужчины были тут всякие, были офицеры, страшно шумевшие и делавшие пошлые непристойные шутки — один из них поминутно кричал: «Шампанского, черт возьми, шампанского, Марья Ивановна». К ним она была всего благосклоннее. Был тут и чиновник, смиренно сидевший на кончике стула и отодвигавшийся каждый раз, как подавали блюда, из боязни закапать с иголочки сюртук; был тут и bon genre чиновник, который почти не разевал рта и показывал всему обществу полнейшее презрение; был тут и богатый купчик, пожиравший глазами молодую женщину, сидевшую возле него. Он много уж выпил; глаза его слипались, но он их усиленно открывал и пристально смотрел на свою соседку. Почти против Марьи Ивановны, на другом конце стола, сидел молодой человек в пальто. Он не ужинал и не снимал лайковых перчаток, курил сигару и лениво слушал молодую девушку, которая с жаром что-то говорила ему вполголоса. Молодой человек этот был Сергей Михайлович. Его собеседнице, черноволосой и бледной девушке, могло быть лет двадцать; черты ее были тонкие, глаза большие и выразительные — видно было, что она была очень хороша, но в настоящую минуту щеки ее впали, глаза блестели болезненным блеском, словом она была в чахотке — часто раздавался ее сухой кашель, — тогда она на несколько минут умолкала и с отчаянием в лице прижимала руку к груди.

— Что ж вы не лечитесь, Маша? — спросил Сергей Михайлович.

Она улыбнулась и махнула рукой.

— Вы так молоды еще, может выздоровеете.

— Где выздороветь, — возразила Маша печально, — да и зачем. Вы смеетесь надо мной, это нехорошо. Умереть ничего, но вот что ужасно, я умру здесь, — сказала она, понизив голос, — здесь меня оденут в одно из этих платьев. — О боже! Неужели? — Она впала в задумчивость, потом живо сказала: — Пойдемте в гостиную, мне надо поговорить с вами, а здесь я боюсь.

— Да, право, сегодня мне некогда, — отвечал торопливо Сергей Михайлович. Он посмотрел на часы, — меня ждут, я уж и так опоздал.

— На минуту, не откажите мне. Я уж недолго… — Кашель не дал ей договорить. Сергею Михайловичу стало ее жаль, должно быть.

— Ну, пожалуй, пойдемте, — сказал он.

Уходя, он обернулся на ужинающих, иные пары уже исчезли, другие продолжали пить и шутить. Молодой купчик крепко спал на стуле, закинув голову назад. Марья Ивановна сидела на прежнем месте, она не спускала глаз со спящего, на лице ее было что-то недоброе, какое-то беспокойство и ожидание, губы ее нервно двигались. Один из офицеров все еще сидел за столом и все кричал: «Шампанского, черт возьми!» Сергей Михайлович пожал презрительно плечами и вошел в гостиную с Машей, дверь осталась растворена в залу. Обои и мебель гостиной были богаты, но так изорваны и запачканы, что Сергей Михайлович не без брезгливости уселся на диван. Он указал Маше место возле себя, но она не села, а вдруг стала на колени и протянула к нему руки.

— Спасите меня, — сказала она, — спасите меня, уведите меня отсюда куда хотите, хоть в больницу, хоть в острог, только не дайте мне здесь умереть, подумайте, здесь умереть, ведь это страшно выговорить!

— Милая Маша, — сказал немного взволнованный Сергей Михайлович. — Я уже говорил вам, что это невозможно, я не денег жалею, но это может разгласиться и повредить мне. Я скоро женюсь — право, это невозможно, — сказал он и хотел встать, Маша удержала его. Она все еще стояла на коленях.

— О! Если б ваша невеста узнала это, она должна бы вдвое оценить вас.

— Милая Маша, оставьте мою невесту, ее неуместно поминать здесь, — сказал Сергей Михайлович.

Щеки Маши вспыхнули на мгновенье. Настало молчание.

— Зачем было приходить сюда, если вам здесь так противно, вы сами виноваты, — начал Сергей Михайлович наставительным тоном.

— Я не приходила сюда, меня привезли сюда, — возразила твердо Маша.

— Привезли? Ну как же это привезли? — спросил немного насмешливо Сергей Михайлович.

— Послушайте, если вы хотите остаться, я расскажу вам, как было — ведь вы не станете умирающую подозревать во лжи?

— Нет, нет, я не думаю, чтоб вы лгали, садитесь, Маша, и рассказывайте, я уж останусь, так и быть, — сказал Сергей Михайлович, немного пристыженный.

— Может, вас тронет мое горе — я никому еще не рассказывала всего, что было со мной, но сегодня я хочу говорить; слушайте же.

Я сирота, родителей своих не помню, тетка была мне заместо всего — мы были барские, долго тетка копила деньги и, наконец, накопила и откупила меня, а сама осталась барской. Когда я подросла, она отдала меня в ученье в Москву к портнихе, мне было пятнадцать лет, год жила я в ученье; ничего, только хозяйка была очень взыскательна да скупа. Когда наши господа приезжали в Москву, тетка прибегала посмотреть на мое житье. Уезжая в деревню, она приходила проститься со мной и всегда горько плакала и просила хозяйку беречь меня: ведь она сирота, ее каждый должен на добро наставлять, говорила она. Хозяйка наобещала много тетке, и она поехала со спокойным сердцем.

Мне уж пошел семнадцатый год, подросла я и пополнела. К нашей хозяйке часто ходила приятельница, они все шептались, но я была глупа, ничего не примечала, гораздо позже я узнала, об чем они толковали. Вдруг хозяйка ко мне переменилась, стала ласковая такая, бывало мы все дивимся, что это с ней сделалось? Многие из девушек стали даже завидовать. Вскоре к нам стал ходить какой-то офицер, красивый, ловкий такой. Все работу заказывал Марье Ивановне. Она ему так в глаза и глядит, бывало; много было у нас хорошеньких, но я ему одна полюбилась. Приедет, бывало, не отходит от меня, работу из рук вынет, сидит да смотрит на меня. «Что, говорит, работать, еще, пожалуй, уколете хорошенькие пальчики». — «Да меня побранят», — говорю. «Кто это смеет вас бранить?» — «Кто — хозяйка, разумеется». — «Вот еще, смеет она», — говорит он.

Й в самом деле, хозяйка не только не бранит, да и работы почти не дает. Я сама не рада была этому, девушки стали насмехаться надо мной, звали меня барской барыней… Одна Аннушка меня жалела, а от других много я за него вынесла, да и не горевала слишком. Как увидела, что он меня любит — я всю душу ему отдала. Так мне было хорошо жить, казалось, нечего и желать больше, а он что-то озабочен был, часто заходил к хозяйке и подолгу сидел с ней — подарки ей носил, а мне говорил, смеясь: это все, чтобы она мои хорошенькие пальчики берегла. Вот раз он приходит и говорит мне: «Маша, я хочу на тебе жениться, только съезжу в деревню к родителям и попрошу их родительского благословения, а ты до поры до времени ничего тетке не говори». Надел он мне золотое кольцо на палец: «Теперь ты моя невеста, жена моя все равно, ты моя, не правда ли?» — говорит. Ну и хозяйка стала уговаривать, говорит: «Слово дворянина свято перед богом, вы уж муж с женой, а что вам до людей? пусть смеются, а что они скажут, как ты госпожой станешь, а ведь уж до этого недолго».

Глупа я была, отдалась ему, — хозяйка отвела нам особую комнату, Василий Петрович почти жил у нас. Месяца три спустя я почувствовала, что беременна — обрадовалась я как сумасшедшая и думаю: как он-то будет рад — когда лучше ему сказать, и как-то стыдно, все откладываю день за днем. А уж как мы жили хорошо, дружно, никогда сердитого взгляда я не видела, выпросит, бывало, меня у хозяйки, на извозчике и увезет на гулянье или куда за Москву, идем улицей, бывало, на нас посматривают — немудрено, что смотрели, счастье на лицах точно написано было!

Раз он пришел такой веселый, я к нему, говорю: «Присядь на сундук, мне хочется что-то тебе сказать». — «Что, моя милая?» — спрашивает.

Я смотрю на него, улыбаюсь и ничего вымолвить не могу, он тоже смотрит. «Нас будет скоро трое», — сказала я наконец.

Брови его вдруг так сдвинулись и лицо стало такое строгое, что я испугалась и отодвинулась на край сундука.

Он тотчас оправился: «Ты уверена, моя милая, — спросил он, — я был так удивлен потому, что никогда не думал об этом, но я рад, я разделяю твое чувство». Но слова его не успокоили меня, я сидела печальная. «От тебя трудно уйти, — сказал он несколько минут спустя, — я даже забыл, что зван сегодня, пора — но завтра я твой на целый день. Ну, прощай, Маша, поцелуй уж меня. Да что ты так невесело смотришь, завтра „не за горами“. И он ушел, насвистывая какую-то песню, а я, как он ушел, бросилась головой в подушки и горько зарыдала. Того ли я ждала? Что ж это, разве он уж не любит меня? Бедный мой ребенок. Тут Аннушка вошла, пристала: что да что с тобой. Долго я крепилась, наконец бросилась к ней на шею и рассказала все. Покачала она головой: „Бедная ты моя, не сдобровать тебе, коль бросит тебя, и девушки-то и хозяйка-то поедом станут есть, да еще тетка приедет…“

Я заливалась, плакала. „Да, может, я не доживу, Аннушка, бог приберет“. „Кому горько, тот жив остается“, — говорила она. Потом вдруг начну Аннушку обижать: „Зачем ты меня слушаешь, тебе не жаль, видно, меня, он это так, может о чем раздумался, он придет, вот увидишь, что придет“. — „Не придет, Маша, нет и не думай, тошнее будет“.

Дни пошли долгие такие, а его нет как нет. Уж я перестала и ждать его и только просила у бога, стоя на коленах перед иконой: господи, вынь ты из моего сердца любовь к нему — и возьми меня с неродившимся младенцем — дай нам приют у тебя! Молилась и горько плакала, но Аннушка правду сказала: кому горько, тот жив остается; не взмолила я господа, не взял нас. А уж какая была моя жизнь — девушки проходу не дают, в глаза смеются, хозяйка вздохнуть не дает. Как она поняла, что все кончено, ей захотелось, должно быть, воротить потерянное время — целый день она жужжала надо мною, девушки спать идут, а я сижу за работой, чуть брезжит, никто не шевелится в доме, а я уж сажусь за шитье — и все не угодишь, и все недовольна, поутру идет грозная такая. „Работай, работай, говорит, тебе нечего с другими равняться, за тобой много вин“. Тяжко мне было, не хозяйке бы так говорить, но я безропотно все сносила, пусть делают со мной, что хотят, коли он меня бросил.

Иногда я думала об тетке, вина приближалась, куда я денусь, когда она придет? Я ей не покажусь, лучше руки на себя наложу. Под конец и сна мне не стало, только стану глаза закрывать, представится мне, будто В. П. сидит у моей кровати и просит прощенья у меня, — а то будто тетка вошла и всплеснула руками, глядя на меня. Так вся и трясусь и рада сама, как ночь пройдет.

Вот раз хозяйка откуда-то воротилась, сердитая такая, вышла к нам в рабочую да так отрывисто говорит: „Марья, иди за мной“. Вошла она в свою комнату и села на кресло, а я стала против нее за столом.

„Ну, говорит, что ж ты думаешь, ведь твоей беременности уж месяцев семь или восемь, ведь у меня не воспитательный дом, бросил тебя твой голубчик, и всегда так бывает, сама виновата, очень зазналась, барыней захотелось быть“. Я оперлась на стул и слышала, как он скрипнул под моими пальцами.

Хозяйка остановилась на минуту, как будто ждала, что я скажу, но я молчала, только мне становилось холодно и сердце замирало.

„Я встретила давеча твою тетку, она придет к тебе — я ей все рассказала“.

„Что вы наделали?“ — вскричала я с отчаянием. Помню, что я крепко сжимала толстую шею хозяйки, что-то теплое текло по моим пальцам. Она дико кричала — на ее крик все сбежались, меня силой оттащили. Слышала я будто издали голос хозяйки: „Вяжите ее, в полицию ее!“ — и потом все стихло. Я очнулась на заре от холода, смотрю, не понимаю, где я — вдали поле, налево виднеется лес, направо монастырская ограда, я встала и чувствую, что уж мне плохо, далеко не дойдешь. Калитка растворена, робко, боязливо вошла я за монастырскую ограду, звонили к заутрене, из келий плавно шли монахини в церковь — много их прошло мимо меня, я все не решалась заговорить, наконец идет такая молоденькая, добренькая на вид. Я к ней. Она взглянула на меня: „Не говорите со мной, голубушка, я сама здесь недавно, я боюсь“. Идет другая, старая такая, вид почтенный. „Сжальтесь надо мной, — говорю я несмело, — мне дурно; дайте мне приют“. Монахиня строго меня осмотрела с головы до ног: „Иди-ка, матушка, в воспитательный дом да молись, чтоб бог простил“. — „Да я не дойду, мне мочи нет“. — „Ступай, ступай отсюда, — сказала она грозно, — здесь не место“, — и она вытолкала меня за калитку. Пока силы были, я брела к городу, не зная сама, куда иду, но, наконец, сил вовсе не стало, и я легла на мостовой, с отчаянием думая: пусть будет что будет.

Какая-то толстая дама проехала на извозчике, обернулась ко мне и велела остановиться, она быстро подошла ко мне: „Что вы так лежите? Что с вами?“ Я ей рассказала всю правду. Она долго и пристально меня рассматривала и задумалась. „Успокойтесь, я возьму вас“, она махнула извозчику — усадила меня и с трудом села подле. Боже, как я благодарила ее и за себя и за ребенка, я целовала ее руки, я плакала от радости. Долго мы ехали, мне было очень тяжело, однако, наконец, добрались, — извозчик повернул в переулок и остановился перед большим грязным домом. Мы поднялись по лестнице, дама поддерживала меня немного, каждую минуту мне казалось, что я упаду. Несколько неопрятных женщин прибежало к нам навстречу, все с любопытством на меня смотрели, и когда увидели, в каком я положенье, раздался страшный хохот. „Что ж она здесь будет делать?“ — вскричала одна из них, помирая со смеха. Дама погрозилась, и все вмиг разбежались, а я не обратила на все это большого внимания, мне было не до того, да и привыкла я уж к насмешкам. Меня уложили в постель и ходили за мной» хорошо, грех пожаловаться, в ночь родился ребенок. И что ж? ведь я ему не знаю как была рада; нечего мне было надеть на него, я сняла свое платье и закутала его; шесть дней он жил — хоть бы сто лет еще жить, я не забуду этих дней, — конечно, были горькие минуты, навертывались слезы, когда я вспоминала, что бедняжка не будет знать отца, что никто в мире, кроме меня, не приласкает его; да хоть и сквозь слезы, а все-таки улыбнешься, глядя на него. Вот, думаю, я не одна теперь, будет с кем поплакать, будет кому и улыбнуться — мне казалось, что он будет жить, вдруг он перестал есть, стал кричать, кричать… ах! этот крик, я и нынче его слышу иногда, когда не спится. Три ночи я не закрывала глаз, на четвертую усталь свое взяла. Да и он как-то тише стал, у меня немного отлегло от сердца, я и задремала, вдруг просыпаюсь от какого-то страшного холода, ребенок был мертвый — да, мертвый. Страшно вспомнить; говорят, я помешалась, не отдавала его, когда хотели хоронить, кусала руки, которые силой отняли у меня моего ребенка. Не знаю, сколько дней я провела в помешательстве, голова была тяжела и пуста. Стала ко мне ходить эта толстая дама, то есть Марья Ивановна, уговаривать стала, об работе говорила, я молчу. «Нельзя так жить», — говорит. «Пожалуй, дайте работу», — отвечала я равнодушно. Она ушла. Вдруг дверь отворяется, и входит какой-то господин. Я на него смотрю так дико, и он на меня с беспокойством смотрит. «Здоровы ли вы?» — говорит он. «Я здорова, а его зарыли». — «Кого?» Я расплакалась. «Бедная, она помешана», — сказал он вполголоса и вышел.

Марья Ивановна подождала еще несколько дней и стала требовать, чтобы я ходила в залу обедать и ужинать.

Странно мне было смотреть на все, что делалось у нас, сначала я не понимала, где я, в деревне этого не знают, да и у хозяйки в ученье я ничего не слыхала. Наконец, между мной и Марьей Ивановной были объяснения и такие сцены, которых и рассказать нельзя, — я хотела броситься из окна, она приставила ко мне караул. «Ты мне слишком дорого стоишь, чтобы я дала тебе умереть», — говорила она.

Тогда я стала хитрить… Мало-помалу все меня оставили, Марья Ивановна поняла, что это значит, и стала меня преследовать. «Если ты не хочешь мне подчинить свою гордость, так не быть тебе живой», — сказала она мне раз…

— Взгляните на меня, ведь и в самом деле мне недолго жить, — сказала она, вставая.

В эту минуту из залы вбежал офицер, уже совершенно пьяный, за ним шло несколько женщин. Он подошел скорым шагом к Маше и ударил ее по щеке так, что она покачнулась и упала на кресло. Молодой человек вспыхнул.

— Милостивый государь, — начал было он, но вдруг остановился, — иметь объяснение, может дуэль за Машу…

Она закрыла лицо руками, слезы текли по ее пальцам.

— Маша, сколько вам надо денег, чтобы уйти отсюда?

Она встрепенулась и приблизилась к нему. Минуту они говорили шепотом, потом оба встали.

Маша подняла руки в страшном волнении:

— Да благословит вас господь, вы спасли меня от позорной смерти.

ПРИМЕЧАНИЯ

править
ПРИНЯТЫЕ СОКРАЩЕНИЯ

Гершен. — «Стихотворения Н. П. Огарева» под редакцией М. О. Гершензона, М. 1904.

ИРЛ — Институт русской литературы Академии наук СССР (Пушкинский дом).

ЛБ — Государственная ордена Ленина библиотека СССР им. В. И. Ленина.

ЛН — «Литературное наследство», изд. Академии наук СССР.

Лонд. изд. — «Стихотворения Н. Огарева», изд. Н. Трюбнера и Кo. Лондон, 1858.

ОЗ — «Отечественные записки».

ПЗ — «Полярная звезда».

РМ — «Русская мысль».

PC — «Русская старина».

ЦГАЛИ — Центральный Государственный архив литературы и искусства СССР.

ЦГАОР — Центральный Государственный архив Октябрьской революции и социалистического строительства СССР.

История одной проститутки (Из времен жизни в России). Впервые напечатано в "Литературно-художественных сборниках «Недра», кн. 2, М. 1923, стр. 287—296. Автографа не сохранилось, имеется в ЛБ список рукой Н. А. Огаревой. Написана повесть в 40-х годах. Печатается по списку Н. А. Огаревой — ЛБ.

Bon genre — благовоспитанный (франц.).