История одной батрачки (Мопассан; Рачинский)

История одной батрачки
автор Ги де Мопассан, пер. Григорий Алексеевич Рачинский
Оригинал: фр. Histoire d’une fille de ferme, опубл.: 1881[1]. — Из сборника «Заведение Телье». Источник: az.lib.ru со ссылкой на книгу Ги де Мопассан. Полное собрание сочинений в 12 томах. — М.: Правда, 1958. — Т. 1. — С. 249—395. — (Библиотека «Огонёк»).

История одной батрачки

править
Перевод Г. А. Рачинского

Так как погода стояла прекрасная, работники фермы пообедали быстрее, чем обычно, и отправились в поле.

Служанка Роза осталась одна в просторной кухне, где в очаге под котлом с горячей водой угасал последний огонь. Время от времени она черпала воду из этого котла и не спеша мыла посуду, поглядывая на два ослепительных квадрата, которые солнце отбрасывало сквозь окно на длинный стол так, что в них становились видны все изъяны стекол.

Три бесстрашных курицы искали крошки под стульями. Через полуоткрытую дверь проникали запахи скотного двора и теплые испарения перебродившего в хлеву навоза; в безмолвии знойного полдня слышалось пение петухов.

Когда девушка покончила со своей работой, вытерла стол, вычистила очаг и расставила тарелки на высоком поставце в глубине кухни, около звонко тикавших деревянных часов, она вздохнула, чувствуя, сама не зная почему, какую-то усталость и недомогание. Она взглянула на почерневшие глиняные стены, на задымлённые балки потолка, с которых свисали лохмы паутины, копченые сельди и связки лука; затем она села, ощущая тошноту от застарелых испарений, выделявшихся в этот жаркий день из утрамбованного земляного пола, на котором за долгие годы высохло столько всяких пролитых жидкостей. Сюда присоединялся и острый запах молочных продуктов, отстаивавшихся на холодке в соседнем помещении. Девушка взялась было, как обычно, за шитье, но ее охватила слабость, и она вышла на порог подышать свежим воздухом.

Под лаской жарких лучей ей стало лучше: в сердце проникло сладкое тепло, и по всему телу разлилась приятная истома.

Из кучи навоза перед дверью непрерывно выделялся легкий пар, блестевший в лучах солнца. Куры валялись на самом верху этой кучи и, лежа на боку, разгребали ее одною лапкой, отыскивая червей. Среди них высился великолепный петух. Ежеминутно он избирал одну из них и кружил около нее с легким призывным квохтанием. Курица небрежно подымалась и с невозмутимым видом принимала его, поддерживая на своих крыльях и подгибая лапки; затем она отряхивала перья от пыли и снова укладывалась на навоз, пока он пел, подсчитывая свои победы; во всех дворах ему отвечали другие петухи, словно посылая друг другу, от фермы к ферме, любовные вызовы.

Служанка глядела на них, ни о чем не думая; затем она подняла глаза, и ее ослепил блеск цветущих яблонь, сплошь белых, как напудренные головы.

Внезапно мимо нее промчался галопом молодой жеребенок, обезумевший от радости. Он два раза проскакал вдоль канав, обсаженных деревьями, а затем разом остановился и оглянулся, словно удивившись, что он в одиночестве.

Она также была бы не прочь побегать, подвигаться, но в то же время ей хотелось улечься, вытянуться, отдаться покою в этом неподвижном горячем воздухе. Она нерешительно сделала несколько шагов, закрывая глаза, охваченная чисто животным блаженством, и тихонечко пошла на птичий двор собрать яйца. Их оказалось тринадцать; она взяла их, принесла в дом и спрятала в буфет, но опять почувствовала себя нехорошо от кухонного запаха и вышла посидеть на травке.

Двор фермы, обсаженный со всех сторон деревьями, казалось, спал. Высокая трава, в которой желтые одуванчики горел", как огоньки, зеленела сочно, свежо, по-весеннему. Тень от яблонь правильными кругами лежала у их корней; соломенные крыши хозяйственных построек, на гребне которых выросли ирисы с листьями, похожими на сабли, слегка курились, словно сырость конюшен и сараев улетучивалась сквозь солому.

Служанка зашла под навес, куда ставили телеги и экипажи. Рядом, в канаве, была большая зеленая ложбинка, заросшая фиалками, запах которых далеко разливался вокруг, а за откосом виднелись поля, обширная равнина с посевами, с разбросанными там и сям купами деревьев, с группами маленьких, словно куклы, работников, маячивших вдали, и с белыми, как бы игрушечными лошадьми, тащившими детский плуг, на который налегал человек ростом с мизинец.

Взяв с чердака сноп соломы, она бросила его в эту ложбинку, собираясь посидеть на нем, но так как сидеть ей было неудобно, она распустила вязь, разостлала солому и легла на спину, заложив руки за голову и вытянув ноги.

Незаметно она закрыла глаза, цепенея в каком-то сладостном изнеможении, и совсем уж стала засыпать, как вдруг чьи-то руки схватили ее за грудь, и она вскочила. То был Жак, работник с фермы, рослый и статный пикардиец; с некоторых пор он ухаживал за ней. В этот день он работал в овчарне и, заметив, что Роза улеглась в тени, неслышно подкрался к ней, затаив дыхание, с разгоревшимися глазами; в волосах его запутались соломинки.

Он попытался поцеловать ее, но она была сильна, как он сам, и закатила ему пощечину; он притворно запросил пощады. Они уселись рядом и завели дружелюбный разговор. Они потолковали о том, что погода благоприятна для посевов, что год обещает быть урожайным, что их хозяин — славный малый, затем о соседях, обо всей здешней местности, о себе самих, о родной деревне, о своей юности, о воспоминаниях детства, о родителях, которых они покинули надолго, а может быть, и навсегда. Она растрогалась, подумав об этом, а он, поглощенный своей навязчивой мыслью, пододвигался к ней и прижимался, весь дрожа, охваченный вожделением.

Она говорила:

— Давно уж я не видала матери; все-таки тяжело жить так-то вот, в разлуке.

И глаза ее задумчиво глядели вдаль как бы через все пространство, отделявшее ее от покинутой далеко на севере родной деревни.

Внезапно он обхватил ее за шею и снова поцеловал, но она, крепко сжав кулак, так сильно ударила его по лицу, что у него пошла кровь из носа; он встал и прислонился головой к стволу дерева. Она разжалобилась и, подойдя к нему, спросила:

— Очень больно?

Но он засмеялся. Нет, пустяки; только вот стукнула-то она его в самую середку. И он прошептал: «Ах, черт возьми!» — восхищенно глядя на нее, ощутив уважение и какое-то иное чувство, начало настоящей любви к этой крупной, здоровой девке.

Когда кровь остановилась, он предложил ей пройтись, так как побаивался ее здоровенного кулака, если они останутся сидеть рядом. Но она сама взяла его под руку, как делают обрученные, прогуливаясь по вечерам по улице, и сказала:

— Нехорошо, Жак, что ты презираешь меня.

Он запротестовал. Нет, он не презирает; он просто-напросто влюбился в нее.

— Значит, ты согласен жениться? — спросила она.

Он заколебался, потом искоса посмотрел на нее, пока она неопределенно глядела вдаль. У нее были румяные, полные щеки, выпуклая грудь, вздымавшаяся под ситцевым лифом, крупные, свежие губы, а обнаженную шею усеивали мелкие капельки пота. Он вновь почувствовал прилив желания и, приблизив губы к ее уху, шепнул:

— Да, согласен.

Тогда она обняла его обеими руками за шею и поцеловала таким долгим поцелуем, что у них обоих захватило дыхание.

С тех пор между ними завязалась обычная любовная история. Они возились в уголках, назначали друг другу свидания при лунном свете, за стогом сена, а под столом насаживали друг другу синяки на ногах тяжелыми, подкованными башмаками.

Но вот, мало-помалу она как будто наскучила Жаку; он стал избегать ее, больше не разговаривал с нею, не искал больше встречи наедине. Ею овладели сомнения и глубокая печаль, а по прошествии некоторого времени она заметила, что беременна.

Сначала она перепугалась, затем ее охватил гнев, усиливавшийся с каждым днем, потому что ей никак не удавалось повстречаться с Жаком — он старательно ее избегал.

Наконец однажды ночью, когда на ферме все спали, она бесшумно вышла ив дома босиком, в нижней юбке, пересекла двор и толкнула дверь конюшни, где Жак спал над стойлами в большом ящике, доверху набитом соломой. Он притворно захрапел, услышав ее шаги; но она вскарабкалась к нему и, став рядом с ним на колени, принялась его трясти, пока он не приподнялся.

Когда он сел и спросил: «Что тебе надо?» — она, дрожа от бешенства, стиснув зубы, проговорила:

— Я хочу, хочу, чтобы ты на мне женился. Ты обещал обвенчаться со мною.

Он засмеялся и ответил:

— Еще чего! Если жениться на всех девушках, с которыми согрешишь, что бы это было?

Но она схватила его за шею, опрокинула навзничь, не давая высвободиться и, сдавив ему горло, прокричала в самое лицо:

— Я беременна, слышишь, беременна!

Он хрипел, задыхался; они оставались неподвижными, безмолвными в черной тишине ночи. Слышно было лишь похрустывание челюстей какой-то лошади, которая вытаскивала солому из яслей и лениво ее пережевывала.

Жак понял, что она сильнее его, и пробормотал:

— Ну ладно, уж если так, я женюсь.

Но она больше не доверяла его обещаниям.

— Сегодня же, — сказала она. — Распорядись насчет оглашения.

Он отвечал:

— Сегодня, так сегодня.

— Поклянись господом богом.

Он заколебался было, но покорился:

— Клянусь господом богом.

Тогда она разжала пальцы и ушла, не прибавив больше ни слова.

Прошло еще несколько дней, и ей все не удавалось с ним переговорить: конюшню с этих пор он по ночам запирал на ключ, а она не осмеливалась поднимать шум, боясь скандала.

Затем однажды утром она увидела, что к завтраку явился новый конюх.

— Разве Жак уехал? — спросила она.

— Ну да, — отвечал тот, — я на его место.

Ее охватила такая дрожь, что она никак не могла снять котел, а когда все ушли на работу, она поднялась в свою комнату и горько заплакала, уткнувшись лицом в матрац, чтобы никто ее не услышал.

Днем она пыталась, не возбуждая подозрений, разузнать что-нибудь, но ее до такой степени угнетала мысль об этом несчастье, что ей казалось, будто все, кого она расспрашивала, ехидно посмеиваются. Впрочем, она так ничего и не узнала, кроме того, что он совершенно покинул эту местность.

С этих пор жизнь ее стала непрерывной пыткой. Она работала машинально, не интересуясь тем, что делает, а в голове у нее была одна вечная мысль: «Что, если узнают?!»

Эта неотвязная мысль лишала ее всякой способности соображать, и она даже не пыталась как-либо избегнуть предстоящего скандала, хотя чувствовала, что он приближался с каждым днем неотвратимо и неизбежно, как смерть.

Вставая каждое утро задолго до всех других, она с ожесточенной настойчивостью пыталась разглядеть свой стан в маленьком обломке разбитого зеркала, перед которым причесывалась, и с тревогой задавала себе вопрос: не заметят ли это сегодня?

А днем она ежеминутно прерывала работу, чтобы взглянуть сверху на свой передник: не слишком ли он вздувается от ее располневшего живота.

Месяцы проходили один за другим. Она почти ни с кем не разговаривала, а когда ее о чем-нибудь спрашивали, не понимала, пугалась, взор ее становился тупым, руки дрожали.

— Бедняжка, до чего ты поглупела с некоторых пор, — говорил хозяин.

В церкви она пряталась за колонной и больше не смела идти на исповедь, страшась встречи с кюре, которому приписывала сверхъестественную способность читать в душе человека.

За столом под взглядами товарищей она теперь замирала от страха, и ей всегда представлялось, что ее тайну обнаружит скотник, скороспелый и хитрый парнишка, не спускавший с нее блестящих глаз.

Однажды утром почтальон принес ей письмо. Она еще ни разу не получала писем и так была потрясена этим, что должна была присесть. Уж не от него ли оно? Читать она не умела, и эта исписанная чернилами бумага беспокоила ее, приводила в трепет. Она спрятала письмо в карман, не решаясь доверить кому-либо свою тайну, но не раз прерывала работу и долго вглядывалась в эти строчки, расставленные на одинаковом расстоянии друг от друга и заканчивавшиеся подписью, смутно надеясь, что ей внезапно откроется их смысл. Наконец, вне себя от нетерпения и тревоги, она пошла к школьному учителю. Тот попросил ее сесть и прочел:

"Дорогая дочь, настоящим извещаю тебя, что здоровье мое совсем никуда; наш сосед, кум Дантю взялся написать тебе, чтобы ты приехала, если можешь.

За твою любящую мать расписался

Сезэр Дантю, помощник мэра"

Она не сказала ни слова и ушла; но как только осталась одна, ноги у нее подкосились; она села на краю дороги и просидела там до ночи.

Вернувшись домой, она рассказала о своем горе хозяину фермы, и он отпустил ее на столько времени, сколько ей понадобится; он пообещал, что поручит ее работу поденщице, а ее снова примет на ферму, когда она возвратится.

Мать ее была при смерти и умерла в самый день приезда, а на следующий день Роза родила ребенка на седьмом месяце беременности. Это был ужасный крохотный скелет. Страшно было смотреть на его худобу, и он, по-видимому, все время страдал — до того болезненно дергались его жалкие ручонки, тощие, как клешни краба.

Однако он выжил.

Она сказала, что вышла замуж, но что ей невозможно ходить за ребенком, и оставила его у соседей; они обещали о нем заботиться.

Затем она вернулась на ферму.

С этого времени в ее сердце, так долго мучившемся, поднялась, как заря, неведомая доселе любовь к этому маленькому тщедушному существу, оставленному вдалеке; но эта любовь стала для нее новым страданием, ежечасным, ежеминутным страданием, потому что она была разлучена с ребенком.

Безумная потребность целовать его, сжимать в своих объятиях, ощущать у своей груди тепло его маленького тельца особенно терзала ее. Она больше не спала по ночам, думала об этом весь день, а вечером, покончив с работой, садилась у огня, глядя на него неподвижным взглядом, как человек, мысли которого далеко.

О ней стали даже поговаривать, подшучивали над ее возлюбленным: уж, должно быть, он у нее был. И ее спрашивали, красив ли он, высокого ли роста, богат ли, когда их свадьба, когда крестины? Все эти вопросы кололи ее, как булавки, и она часто убегала выплакаться где-нибудь наедине.

Чтобы избавиться от этих приставаний, она ожесточенно набрасывалась на работу и, так как все время помнила о ребенке, то старалась накопить для него побольше денег.

Она решила работать так усердно, чтобы хозяину пришлось увеличить ей жалованье.

Мало-помалу она забрала в свои руки всю работу по хозяйству, добилась увольнения работницы, уже ненужной с тех пор, как сама она стала работать за двоих; она экономила на хлебе, на масле, на свечах, на зерне, которое слишком щедро бросали курам, на корме для скота, который задавали чересчур расточительно. Она скупилась на деньги хозяина, словно они были ее собственные; умея делать выгодные сделки, сбывать дорого то, что выходило из дома, и разоблачать хитрости крестьян, продававших свои продукты, она одна стала заботиться о всех покупках и продажах, распределять работу батраков и вести подсчет провизии; в скором времени она стала совершенно незаменимой на ферме. Она так бдительно смотрела за всем, что ферма под ее руководством стала преуспевать на удивление. О «батрачке кума Валлена» стали говорить за две мили в окружности, да и сам фермер твердил повсюду:

— Эта девушка дороже золота.

Между тем время шло, а ее жалованье оставалось все тем же. Хозяин принимал ее усиленную работу за нечто обязательное для каждой преданной работницы, за простое проявление усердия, и она не без горечи начала подумывать, что хотя ежемесячный доход хозяина благодаря ее заботам увеличился на пятьдесят или сто экю, но сама она по-прежнему зарабатывает все те же двести сорок франков в год, ни больше, ни меньше.

Она решила попросить прибавки. Три раза подходила она к хозяину с этим намерением, но не решалась и заговаривала о другом. Ей было как-то зазорно требовать денег, словно в этом поступке было что-то постыдное. Но вот однажды, когда фермер завтракал один на кухне, она не без замешательства сказала, что желает поговорить с ним о своих делах. Он удивленно поднял голову и положил обе руки на стол, держа в одной из них нож, острым концом кверху, а в другой — кусок хлеба. Под его пристальным взглядом служанка смутилась и попросила дать ей отпуск на неделю: она не совсем хорошо себя чувствует и хотела бы съездить домой.

Он тотчас же согласился и добавил, сам немного сконфузившись:

— Мне тоже надо будет с тобой переговорить, когда вернешься.

Ребенку шел уже восьмой месяц; она его совсем не узнала. Он стал розовым, толстощеким, пухленьким и напоминал живой кусочек сала. Тихонько и с полным благодушием шевелил он пухлыми и растопыренными пальчиками.

Она с жадностью бросилась на него, как зверь на добычу, и обняла его так порывисто, что он заревел от испуга. Тогда и сама она расплакалась: ребенок не узнавал ее, а завидев кормилицу, тянулся к ней ручонками.

Однако на следующий день он уже привык к ее лицу и смеялся при виде ее. Она уносила его в поле, бегала, как безумная, держа его на вытянутых руках, садилась в тени деревьев и там впервые в жизни, хотя он и не мог ее понять, изливала всю свою душу, рассказывала о своих горестях, трудах, заботах, надеждах и беспрестанно утомляла его неистовыми, страстными ласками.

Для нее было бесконечной радостью тискать его в руках, купать и одевать его; она была счастлива, даже убирая за ним, когда он обделается, словно этот интимный уход являлся подтверждением ее материнских прав. Она разглядывала его, все время дивясь тому, что это ее ребенок, и вполголоса повторяла, подбрасывая его на руках:

— Это мой малыш, это мой малыш!

Возвращаясь на ферму, она всю дорогу проплакала — и не успела вернуться, как хозяин позвал ее к себе.

Она вошла к нему в удивлении и сильно взволновавшись, сама не зная, почему.

— Присядь-ка, — сказал он.

Она повиновалась, и они просидели несколько минут рядом, оба одинаково смущенные, нескладно свесив руки, не зная, куда их девать, и не глядя друг на друга, как это часто бывает у крестьян.

Фермер, толстый мужчина лет сорока пяти, два раза уже овдовевший, упрямый и жизнерадостный, испытывал явную и непривычную для него сконфуженность. Наконец он набрался храбрости и заговорил в неопределенных выражениях, слегка запинаясь и глядя вдаль, на поля.

— Роза, — сказал он, — ты когда-нибудь думала о том, чтобы устроиться как следует?

Лицо ее покрылось мертвенной бледностью. Видя, что она не отвечает, он продолжал:

— Ты славная девушка, степенная, работящая, бережливая. Такая жена составила бы счастье всякого мужчины.

Она все еще оставалась в неподвижности, растерянно глядя и даже не пытаясь понять его — до такой степени мысли ее путались, словно ей грозила великая опасность. Он выждал секунду и продолжал:

— Видишь ли, ферма без хозяйки не может хорошо идти даже с такою работницей, как ты.

Не зная, что еще сказать, он замолчал, а Роза смотрела на него в испуге, словно человек, видящий перед собою убийцу и готовый бежать при первом его движении.

Наконец минут через пять он спросил:

— Ну, как же? Подходит это тебе?

— Что, хозяин? — не поняла она.

И он выпалил:

— Да выйти за меня замуж, черт возьми!

Она поднялась было, но как подкошенная упала на стул и замерла, словно человек, на которого обрушилось страшное несчастье. Фермер начал терять терпение:

— Ну, послушай, чего тебе еще надо?

Она растерянно поглядела на него; затем глаза ее наполнились слезами, и она дважды повторила, задыхаясь:

— Не могу, не могу!

— Почему такое? — спросил он. — Ну, будет, не дури; даю тебе сроку подумать до завтра.

И он поспешил уйти, чувствуя, что у него гора свалилась с плеч после этого разговора, который так его тяготил; он не сомневался, что служанка примет его предложение.

Совершенно неожиданное для нее, оно представляло для него превосходную сделку, так как он навсегда привязывал к себе женщину, способную, конечно, принести ему гораздо больше дохода, чем принесло бы самое богатое приданое во всей округе.

Между ними не могло возникнуть каких-либо сомнений о неравенстве такого брака, потому что в деревне все более или менее равны между собою: хозяин фермы пашет точно так же, как и его батрак, который, в свою очередь, рано или поздно сам становится хозяином, а служанки то и дело переходят на положение хозяек, и это не вносит никакого изменения в их жизнь и привычки.

В эту ночь Роза не ложилась. Как она села на кровать, так и сидела на ней, не имея даже сил плакать, до такой степени чувствовала себя убитой. Она оставалась неподвижной, не ощущая своего тела, и все мысли ее разбрелись куда-то, словно их у нее растрепали одним из тех гребней, каким расчесывают шерсть из матрацев.

Лишь минутами ей удавалось собрать обрывки размышлений, и она пугалась, думая о том, что могло случиться.

Страхи ее все росли, и всякий раз, когда среди сонливого безмолвия дома большие стенные часы на кухне медленно отбивали время, она в ужасе обливалась холодным потом. Голова ее шла кругом, кошмарные видения сменялись одно другим, свеча догорела; и тут ее охватил приступ того безумия, которое овладевает деревенскими жителями, вообразившими, что их сглазили: на нее напало желание во что бы то ни стало уйти, спастись, бежать от несчастья, как корабль бежит от бури.

Прокричала сова. Роза вздрогнула, поднялась, бессознательно провела рукою по лицу, по волосам, по всему своему телу; затем походкой лунатика спустилась вниз. Очутившись во дворе, она поползла, чтобы ее не заметил какой-нибудь загулявший конюх, так как луна, близкая к закату, заливала поля ярким светом. Вместо того чтобы открыть ворота, она взобралась на откос канавы и, выйдя прямо в поле, пустилась бежать. Она бежала все вперед порывистым, торопливым бегом и время от времени, не сознавая того, пронзительно кричала. Рядом с ней, растянувшись по земле, бежала ее большая тень, и порою ночная птица начинала кружить над ее головой. Заслышав ее бег, собаки во дворах ферм поднимали лай, а одна из них перескочила через канаву и погналась за ней, намереваясь укусить; но Роза, обернувшись к ней, завыла таким страшным голосом, что испуганное животное бросилось бежать, забилось в конуру и смолкло.

Порою в поле резвился выводок молодых зайчат, но при приближении бешеной беглянки, похожей на обезумевшую Диану, робкие зверьки разбегались кто куда: детеныши и мать исчезали, притаившись в какой-нибудь борозде, а отец улепетывал во все лопатки. Его прыгающая тень с длинными торчащими ушами мелькала иной раз на фоне заходящей луны, которая теперь спускалась за край земли и озаряла равнину косыми лучами, словно огромный фонарь, поставленный наземь у горизонта.

Звезды меркли в глубине небес; кое-где зачирикали птички; рождался день. Обессилев от бега, девушка едва переводила дыхание, и, когда солнце прорвало пурпурную завесу зари, она остановилась.

Распухшие ноги отказывались идти дальше, но тут она заметила болото, большое болото, стоячая вода которого казалась кровавой в красных отблесках рождающегося дня. Прихрамывая и прижав руку к бьющемуся сердцу, она медленно направилась к воде.

Она присела на поросшую травою кочку, скинула грубые запыленные башмаки, сняла чулки и опустила посиневшие ноги в неподвижную влагу, на поверхности которой появлялись и лопались пузыри.

Восхитительная свежесть разлилась по ее телу с ног до головы, и пока она пристально глядела в это глубокое болото, у нее закружилась голова от безумного желания броситься туда. Здесь и кончились бы ее страдания, кончились бы навсегда. Она уже не думала о ребенке; ей хотелось только покоя, полного отдыха, непробудного сна. Она встала, подняла руки и сделала два шага вперед.

Она погрузилась уже до бедер и готова была совсем броситься в воду, как вдруг жгучие уколы в лодыжки заставили ее отпрянуть назад и испустить отчаянный крик: длинные черные пиявки пили ее кровь и раздувались, присосавшись к ее телу от колена до ступни. Она не решалась к ним прикоснуться и выла от ужаса. Ее отчаянные вопли привлекли внимание какого-то крестьянина, проезжавшего вдали. Он оторвал пиявок одну за другой, стянул ранки травою и отвез девушку в своей двуколке на ферму ее хозяина.

Две недели ей пришлось пролежать в кровати, а в го утро, когда она встала и вышла посидеть на крыльце, перед ней вдруг вырос фермер.

— Так как же, — сказал он, — дело решили, правда?

Роза не ответила. Он продолжал стоять перед нею, пронизывая ее упорным взглядом, и она с трудом промолвила:

— Нет, хозяин, не могу.

Тут он вдруг вспылил:

— Как не можешь, девка, как не можешь? Почему это?

Она заплакала и повторила:

— Не могу.

Он поглядел на нее пристально и крикнул ей в лицо:

— Стало быть, у тебя есть полюбовник?

Содрогаясь от стыда, она пролепетала:

— Пожалуй, что есть.

Покраснев, как мак, он захлебывался от гнева:

— Ага! Призналась, шлюха! Что же это за франт такой? Какой-нибудь оборванец без гроша за душой, бродяга, проходимец без куска хлеба? Кто он, говори!

Она не отвечала.

— Не хочешь сказать… Ну, так я тебе его назову: это Жан Бодю?

Она воскликнула:

— О, нет! Не он!'

— Ну, так Пьер Мартен?

— О, нет, хозяин!

Вне себя, он называл наугад всех местных парней, а она, удрученная, продолжала отрицать, утирая глаза кончиком синего фартука. Но он с тупым упорством продолжал доискиваться, копаясь в ее сердце, стремясь узнать ее тайну, подобно охотничьей собаке, готовой целый день разрывать нору, чтобы достать зверька, которого она там почуяла. Вдруг он воскликнул:

— Ах, черт возьми! Да это Жак, который в прошлом году у меня батрачил; да, помню, толковали, что он все с тобою заговаривает и будто вы обещались пожениться.

Роза задыхалась; густой румянец залил ей лицо. Слезы у нее сразу иссякли, высохнув на щеках, как капли воды на раскаленном железе.

Она воскликнула:

— Нет, вот уж это не он, не он!

— Ой ли? Верно ли говоришь? — спросил хитрый крестьянин, почуяв долю правды.

Она поспешно ответила:

— Клянусь вам, клянусь…

Она искала, чем бы ей поклясться, не решаясь коснуться чего-либо священного. Он перебил ее:

— А все-таки он таскался за тобой по всем углам, да так и ел тебя глазами за обедом. Ну, говори, обещалась ты ему?

На этот раз она посмотрела хозяину прямо в лицо.

— Нет, никогда, никогда! Клянусь вам господом богом, что, приди он сегодня свататься, я бы ему отказала.

У нее был такой искренний вид, что фермер поколебался. И он снова заговорил, как бы обращаясь к самому себе:

— Тогда в чем же дело? Ведь не случилось с тобою беды, об этом бы знали. А раз не было никаких последствий, так чего же девушке отказывать хозяину? Нет, тут что-нибудь скрывается.

Она не отвечала больше, задыхаясь от тоски и страха.

Он спросил еще раз:

— Так не хочешь?

Она вздохнула:

— Не могу, хозяин.

Тогда он повернулся и ушел.

Она решила, что ей удалось отделаться, и остальную часть дня провела сравнительно спокойно, но была такой разбитой и усталой, словно она сама, вместо старой белой лошади, вертела с самой зари привод от. молотилки.

Она легла пораньше и тотчас заснула.

Около полуночи ее разбудили чьи-то руки, ощупывавшие постель. Она вздрогнула от страха, но узнала голос фермера:

— Не бойся, Роза, это я пришел поговорить.

Сначала она удивилась, но потом поняла, что ему нужно, так как он старался пролезть к ней под одеяло. Она мучительно задрожала, чувствуя себя в темноте беззащитной, еще оцепеневшей от сна и притом совершенно голой, — на кровати, рядом с этим мужчиной, который пытался ею овладеть. Конечно, она не хотела этого, но противилась как-то нехотя, сама уступая инстинкту, всегда более сильному у простых натур; не находила она защиты и в воле, недостаточно твердой у таких вялых и податливых существ. Она отворачивала лицо то к стене, то в сторону комнаты, пытаясь избегнуть поцелуев, которыми фермер преследовал ее губы, а тело ее под одеялом извивалось, истомленное длительной борьбой. Опьяненный страстью, он становился грубо-настойчивым. Резким движением он сорвал с нее одеяло. Тут она поняла, что противиться больше не в силах. Стыдливым движением страуса она закрыла лицо руками и перестала защищаться.

Хозяин провел у нее всю ночь. На следующий вечер он снова вернулся, а затем стал приходить постоянно.

Они стали жить вместе.

Однажды утром он сказал:

— Я распорядился насчет оглашения; в следующем месяце повенчаемся.

Она не отвечала. Что могла она сказать? И не противилась. Что могла она сделать?

Она вышла за него замуж. У нее было такое чувство, словно ее столкнули в яму с отвесными краями, откуда ей никогда не выбраться, а над ее головой нависли всевозможные несчастья, готовые при первом же случае рухнуть на нее, подобно огромным скалам. Муж представлялся ей человеком, которого она обокрала, и он рано или поздно заметит это. А затем ее мысли переходили к ребенку, источнику всех ее бед, но и всего ее счастья на земле.

Дважды в год она ездила повидаться с ним, но всякий раз возвращалась все более опечаленной.

Между тем привычка брала свое, страхи ее улеглись, сердце успокоилось, она стала доверчивее относиться к жизни, и лишь какая-то смутная тревога еще шевелилась в ее душе.

Годы шли, ребенку вскоре исполнится шесть лет. Теперь она была почти счастлива, как вдруг настроение ее мужа омрачилось.

Уже два — три года им словно овладело какое-то беспокойство; его мучила какая-то забота, все возраставшая душевная боль. Он часто оставался после обеда за столом, опустив голову на руки, грустный-грустный, снедаемый тоской. Говорить он стал с большей горячностью, порою грубо; пожалуй, он даже затаил что-то в душе против жены, потому что иной раз отвечал ей резко, почти гневно.

Однажды, когда на ферму пришел за яйцами сынишка соседки, а она, занятая неотложным делом, встретила его неприветливо, вдруг появился муж и сказал злым голосом:

— Кабы он был твой собственный, ты бы с ним так не обращалась.

Она была поражена и не нашлась, что ответить; все прежние ее тревоги пробудились снова.

За обедом фермер не разговаривал с нею, не смотрел на нее; она вообразила, что он ее ненавидит и презирает, что ему наконец стало что-то известно.

Совершенно растерявшись, она не решилась остаться с ним наедине после обеда, вышла из дому и побежала в церковь.

Наступила ночь; тесный неф был совершенно темен, но среди безмолвия, близ хоров слышались чьи-то шаги; то был пономарь, заправлявший на ночь лампаду перед дарохранительницей. Эта трепещущая огненная точка, тонувшая в глубоком мраке свода, представилась Розе как бы последней надеждой, и, не отводя от нее взора, она упала на колени. Звеня цепочкой, маленькая лампадка поднялась вверх.

Вскоре на плитах храма послышалось равномерное постукивание деревянных башмаков, шуршание волочившейся по земле веревки, и среди сгущающихся сумерек прозвучал вечерний Анжелюс[2] жиденького колокола. Когда пономарь собрался уходить, она подошла к нему.

— Господин кюре дома? — спросила она.

Он отвечал:

— Вероятно. Он всегда обедает в это время.

И она с трепетом толкнула калитку церковного дома.

Священник собирался сесть за стол. Он тотчас же усадил и ее.

— Да, да, знаю, ваш муж уже говорил; знаю, что вас привело ко мне.

Бедная женщина обмерла. Аббат продолжал:

— Что ж поделаешь, дитя мое!

И он поспешно, ложка за ложкой, глотал суп, капли которого падали на его сутану, оттопырившуюся и засаленную на животе.

Роза уже не решалась ни говорить, ни просить, ни умолять, она поднялась; кюре добавил:

— Не отчаивайтесь…

И она вышла.

Бессознательно она вернулась на ферму. Ее поджидал муж; работники уже разошлись спать. Тяжело упав к его ногам, она простонала, заливаясь слезами:

— За что ты сердишься на меня?

Он начал ругаться и кричать:

— А за то, что у меня нет детей, черт возьми! Когда берешь жену, так не для того, чтобы до конца только и быть с ней вдвоем. Вот за что я сержусь! Когда корова не приносит телят, значит, она никуда не годится. Когда у женщины нет детей, она тоже никуда не годится.

Она плакала и, запинаясь, твердила:

— Это не моя вина! Не моя вина!

Несколько смягчившись, он промолвил:

— Я ничего не говорю, а уж очень оно досадно!

С этого дня у нее была одна только мысль: иметь ребенка, второго ребенка, и это свое желание она поверяла всем и каждому.

Соседка сказала ей, что надо давать каждый вечер мужу стакан воды с щепоткой золы. Он согласился, однако это не помогло.

Они решили: «Верно, есть тайные средства». И пошли справляться. Им указали на одного пастуха, жившего в десяти лье от них, и дядюшка Валлен, заложив тележку, отправился однажды к нему за советом. Пастух вручил ему хлеб, сделав на нем какие-то знаки; в этот хлеб были подмешаны травы, и они должны были съесть по куску ночью, до и после своих ласк.

Они съели весь хлеб, но не добились никакого результата.

Учитель рассказал им о тайных любовных приемах, неизвестных деревне и, по его словам, действовавших без промаха. Не помогли и они.

Кюре порекомендовал сходить на богомолье в Фекан, поклониться «Честной крови». Роза отправилась с толпою паломников в аббатство и простерлась там на полу; присоединив свое моление к неуклюжим мольбам, вырывавшимся из всех этих крестьянских сердец, она молила того, к кому взывали все они, чтобы он еще раз сделал ее способной зачать и родить. Но все было напрасно. Тогда она решила, что это — наказание за первый грех, и ею овладела глубокая печаль.

Она чахла от горя, а муж старел и изнывал от тщетных надежд. «Тоска его иссушила», — говорили про него.

И между ними началась вражда. Он стал ругать ее и бить. Целыми днями он ел ее поедом, а вечером, лежа в постели, задыхаясь от ненависти, кидал ей в лицо оскорбления и грубости.

Наконец однажды ночью, не зная, как бы еще ее помучить, он приказал ей встать и дожидаться рассвета на дворе под дождем. А так как она не послушалась, он схватил ее за горло и стал бить кулаком по лицу. Она молчала и не шевелилась. Взбешенный, он вскочил ей коленями на живот и, стиснув зубы, остервенев от ярости, начал бить ее смертным боем. Тогда, доведенная до отчаяния, она возмутилась; неистовым движением отбросив его к стене, она поднялась на кровати и проговорила изменившимся, свистящим голосом:

— У меня-то есть ребенок, есть! Я прижила его с Жаком; ты помнишь Жака. Он обещал на мне жениться, да уехал.

Пораженный муж, взволнованный, как она сама, невнятно бормотал:

— Что ты говоришь? Что такое ты говоришь?

Она принялась рыдать и сквозь слезы, ливмя лившиеся из ее глаз, пролепетала:

— Вот из-за чего не хотела я выходить за тебя замуж. Вот из-за чего! Не могла я тебе этого сказать: ты бы еще оставил меня с малышом без куска хлеба. У тебя-то не было детей, тебе не понять, не понять!

Он повторял машинально, и удивление его все возрастало:

— Так у тебя есть ребенок? Есть ребенок?

Всхлипывая, она проговорила:

— Ты ведь взял меня силой, сам знаешь; не хотела я за тебя идти.

Тогда он встал, зажег свечу и начал ходить взад и вперед, заложив руки за спину. Она все еще плакала, лежа ничком на кровати. Вдруг он остановился возле нее.

— Выходит, это моя вина, что у нас с тобою нет детей? — сказал он.

Она не отвечала. Он снова зашагал по комнате; затем опять остановился и спросил:

— Сколько же твоему малышу?

— Скоро шесть лет, — промолвила она.

Он задал новый вопрос:

— Почему же ты мне не сказала?

Она простонала:

— Да разве я смела?

Он продолжал стоять неподвижно.

— Ну, вставай! — сказал он.

Она с трудом поднялась, а когда, опираясь о стену, стала на ноги, он вдруг расхохотался тем добродушным смехом, каким смеялся, бывало, в счастливые дни. Но она все еще не могла опомниться, и он добавил:

— Ну, что ж, надо поехать за ним, за этим ребенком, раз уж у нас с тобой нет своего.

Она так испугалась, что, наверно, убежала бы, если бы силы ее не оставили.

А фермер, потирая руки, бормотал:

— Я ведь уж собирался взять приемыша; вот он и нашелся, вот и нашелся. Я уж просил кюре поискать для меня сироту.

Затем, все еще смеясь, он поцеловал в обе щеки плачущую, совсем одуревшую жену и крикнул ей, словно она была глухая:

— Ну-ка, мать, пойди посмотри, не осталось ли там супа; я бы съел целую миску.

Она надела юбку, и они вместе сошли вниз. И пока она, опустившись на колени, снова разводила огонь под котлом, он, сияя, прохаживался большими шагами по кухне и повторял:

— Ну, что же, я, право, рад; нет, не вру, я доволен, в самом деле доволен!

Примечания

править
  1. Новелла впервые была напечатана в журнале «Синее обозрение» 26 марта 1881 года.
  2. «Ангел» — католическая молитва.