История одного супружества (Стриндберг)

История одного супружества
автор Август Стриндберг, пер. Ады Владимировой
Оригинал: швед. Karantänmästarns berättelse, опубл.: 1902. — Перевод опубл.: 1909. Источник: az.lib.ru

Август Стриндберг

править

История одного супружества.

править

Они уехали; они сбежали. Это теперь так часто повторяется, что почти стало в порядке вещей. В обществе раздался крик негодования. Люди хватались за сердце, ужасались, сожалели, осуждали, кто во что горазд. Обсуждали разыгравшуюся грустную драму. Два растерзанных сердца! Две семьи, ставшие враждебными одна другой! Одинокий муж и покинутый ребенок! Осиротевший семейный очаг! Погибшая карьера! расстроенные дела! Расторгнутые дружеские отношения!

В ресторане сидели два господина и перебирали всё случившееся.

— Но почему же они сбежали? По моему, это некрасиво!

— Напротив! Я нахожу, что простая стыдливость требует, чтобы они оставили ни в чём неповинного супруга. Теперь он, по крайней мере, гарантирован от встреч с ними на улице. Кроме того, я нахожу, что честнее развестись, чем жить в незаконной связи.

— Но почему бы им не сохранить супружескую верность? Ведь вот, мы на всю жизнь даем клятву и в радостях и в горе.

— Да! А как выглядит впоследствии эта жизнь! В роде как старое птичье гнездо осенью. Другие времена, другие нравы!

— Нет, это все же ужасно!

— И не менее ужасно для убежавшей парочки! Теперь начнется потеха! Он, взявший на себя все последствия! Теперь он получит свое!

— А она свое!

*  *  *

Вот их история.

Разъехавшиеся теперь супруги встретились три года тому назад на курорте и при довольно нормальных обстоятельствах проделали все стадии влюбленности. Они открыли, как это всегда бывает, что они рождены были для того, чтобы встретиться и пойти рука об руку по жизненному пути. Он, чтобы сделаться достойным её, отбросил все свои дурные привычки и придал некоторую изящность своей речи и манерам. Он видел в ней посланницу небес, которая раскрывала ему глаза и указывала на небо.

Он осилил обычные препятствия при объявлении о браке, уверенный в том, что эти препятствия существуют лишь для того, чтобы дать ему возможность проявить свою решимость и силу воли.

Они прочитывали вместе позорные анонимные письма, обыкновенно сопровождающие помолвку, и бросали их в печку. Она одна поплакала по поводу людской злобы, он же уверял, что это должно было случиться для того, чтобы они могли испытать свою верность. И они верили друг в друга.

Все время жениховства было одним сплошным угаром. Он уверял, что теперь ему уже нечего было пить, потому что одно её присутствие делало его буквально пьяным. Один только раз почувствовали они одиночество, образовавшееся вокруг них, когда их покинули друзья, пришедшие к заключению, что они стали лишними.

— Почему люди чуждаются нас? — спросила она однажды, когда они вечером возвращались в город.

— Потому что люди бегут, — ответил он, — когда они видят счастье.

Они не замечали, что сами избегали всяких общении со знакомыми. Он в особенности выказывал поистине боязнь встреч с прежними товарищами и друзьями. Они казались ему врагами, и он замечал их скептическую усмешку, которую не трудно было объяснить. «Смотри, — казалось, говорили они, — этот завяз крепко! Удивительно, что такая старая шельма могла так легко попасться!» и т. д.

Товарищи были, как прежде, так и теперь, того мнения, что любовь есть дьявольская проделка, которая рано или поздно должна кончиться разочарованием.

Влюбленные же всё больше рассуждали о предметах, стоящих выше мелочей повседневной жизни, и жили они, как справедливо говорится, не на земле.

Но вот пришло неприятное сознание одиночества, в котором они очутились. Тогда они попробовали бывать на народе, отчасти из потребности показать свое счастье, отчасти чтобы не быть в одиночестве. Когда же они однажды, выйдя из театра, отправились в ресторан, и она, стоя в передней перед зеркалом, приводила в порядок свои волосы, у него было чувство, будто она прихорашивается для «чужих мужчин». А когда они сели за столик, то он немедленно сделался немым, потому что её лицо приняло незнакомое ему выражение. Её глаза как бы отвечали взглядам «чужих мужчин». Они оба онемели, а на его лице выразился страшный испуг.

Ужин прошел грустно, и они скоро встали и ушли.

— Что ты сердишься на меня? — спросила она несколько смущенно.

— Нет, мой друг, я не могу сердиться на тебя! Но я в душе кровью обливаюсь, когда вижу, как чужие молодые люди оскверняют тебя своими взглядами.

Этим и кончилось посещение ресторана.

*  *  *

Последние недели перед свадьбой прошли в хлопотах по устройству нового дома. Они заказывали ковры и драпировки; к ним приходили мастеровые и посыльные из магазинов; и таким образом спустились они с своих высот. Им захотелось освежиться.

Они пошли за город. Но шли они и чувствовали всю тяжесть молчания, когда в голове пусто и кажется, что кто-то чужой вам мешает. Он попробовал снова вознестись в надгорные выси и поднять ее, но из этого ничего не вышло.

— Я тяжело легла на твою руку, — сказала она и вынула свою руку из-под его.

Он ничего не ответил, потому что действительно почувствовал облегчение.

Это оскорбило ее, и она отошла от него на несколько шагов. Разговор не клеился, и скоро они повернули домой и очутились у её дверей.

— Покойной ночи! — сказала она коротко.

— Покойной ночи! — ответил он также коротко, и они расстались, видимо, к обоюдному удовольствию. В воротах они не поцеловались, и он не остался стоять у наружной стеклянной двери, чтобы увидеть, как до первого поворота поднималась вверх по лестнице её стройная фигура.

Идя по улице, он вздохнул свободно. Он освободился от чего-то давящего, от того, что он три месяца любил. Он стал размышлять, и прошедшее ясно и отчетливо представилось ему.

Он не сомневался, что всё кончено, но он не видел основания, не чувствовал боли, стоял только перед ясным фактом, который он принимал как нечто непоправимое.

Подойдя к своей квартире, он встретил приятеля, которого взял под руку и пригласил к себе, разделить с ним скромный ужин и поболтать. Приятель удивленно посмотрел на него, но пошел к нему.

Они до полуночи ели, пили, курили и болтали. Беседовали они о всевозможных вещах: о воспоминаниях и разных приключениях, о риксдаге, о хозяйстве. Ни единого слова, ни единого намека на жениховство и предстоящую свадьбу. Вечер прошел очень приятно, и он как бы вернулся за три месяца назад. Он заметил, что голос его снова принял более мужественный тон, что он говорит прямо, как думает, не стараясь смягчать более жесткие выражения, не подчеркивая одно и не стушевывая другое, из боязни оскорбить. Ему казалось, что он стал прежним, сбросил с себя смирительную рубаху, снял маску.

Он пошел провожать приятеля вниз, чтобы отворить наружную дверь.

— Ну-с! так через неделю ты женишься! — воскликнул приятель, конечно, не без скептической усмешки.

Казалось, что он нажал кнопку, и в ответ дверь захлопнулась за ним.

Когда он вернулся в свою комнату, им овладело какое-то отвращение. Он убрал со стола, всё прибрал, отворил окно и — тут ему стало ясно, что он потерял.

Ему казалось, что он стал неверен своей невесте, потому что он другому, будь то хотя мужчина, отдал свою душу! Он потерял что-то лучшее, чем то, что он, казалось, приобрел. И то, что он снова нашел, было не что иное, как его прежнее эгоистичное, никого не щадящее, удобное, всегдашнее «я», с его резкостью и нечистоплотностью, которую ценил приятель, потому что оно согласовалось и с его собственным настроением.

Теперь всё кончено! Всё навсегда разорвано! Снова начнется вечное одиночество и гадкая холостая жизнь.

Ему и в голову не приходило сесть и написать письмо, потому что он чувствовал, что это лишнее. Он попробовал утомить себя гимнастикой, чтобы заснуть, облился всего холодной водой и, не вытираясь, лег в постель.

*  *  *

Солнце ярко освещало комнату, когда он проснулся на следующее утро. Настала для него неописуемая душевная тишина, и ему казалось, что жизнь, как она есть, хороша и что сегодня вообще лучше, чем было вчера, потому что, после долгого отсутствия, душа его снова дома.

Он оделся и отправился в свою контору. Там он распечатал почту, прочел газету и чувствовал себя вполне спокойно.

Но это необычное душевное спокойствие начало, в конце концов, его тревожить. Он стал испытывать всё возрастающий страх, и тело его стало гореть. Внутренняя пустота снова начала овладевать его душой…

Его охватили все прежние воспоминания, всё прекрасное и великое, что они пережили, все высокие чувства и великие мысли, ими вместе передуманные, весь тот волшебный мир, в котором они жили, и который так мало походил на прозу, в которую они теперь погрузились.

Придя в отчаяние и желая скрыть от самого себя свои чувства, принялся он за корреспонденцию и начал спокойно, аккуратно и ясно отвечать на письма. Он выражал согласие принять предложения на таких-то и таких то условиях, отклонял другие на таком-то и таком то основании. Он приводил в порядок все счета и векселя с небывалой ясностью и решительностью.

Конторщик передал ему письмо; он сразу увидел, что оно от неё.

— Посланный ждет ответа, — заметил конторщик.

— Скажите посланному, что ответа не будет, — сказал хозяин, не поднимая глаз с конторки.

В ту же минуту промелькнуло у него в голове: «Объяснения, упреки, жалобы! Что мне на это отвечать?» И письмо осталось лежать нераспечатанным, пока продолжалась деловая корреспонденция.

*  *  *

Когда невеста накануне вечером рассталась с ним, первое чувство, охватившее ее, был гнев. Гнев за то, что он, оптовый торговец, как бы пренебрегал ею. Она принадлежала к чиновничьей семье и мечтала о том, чтобы играть роль в обществе. Под влиянием его теплой, преданной любви это у неё понемногу изгладилось. А так как он никогда не прекращал твердить о том, что она имеет на него облагораживающее влияние, и так как она сама замечала, как он в её руках делался элегантнее и чище, то она чувствовала себя существом высшим. Его беспрестанное обожание возбуждало в ней чувство собственного достоинства, и она цвела и развивалась под влиянием солнечного света, который распространяла его любовь. Когда же вдруг этот свет померк, стало темно и холодно вокруг неё, и она сразу погрузилась в свое первоначальное ничтожество, вся съежилась и сократилась. Это открытие, что она была жертвой заблуждения, и что его любовь была причиной её новой жизни и возвышения её личности, возбудило ненависть к нему, решительно доказавшему ей, что такою, какою она была последнее время, она была только благодаря ему и его любви. А как только он перестал быть ею любимым, он стал лишь оптовым торговцем, которого она ставила не высоко.

— Такого-то, который торгует кофеем и сахаром, — говорила она сама себе, засыпая, — я могу свободно переменить на лучшего!

Когда же она проснулась на следующее утро, то почувствовала весь позор быть покинутой. Расторгнутое жениховство после второго оглашения не могло не бросить на нее тень и не сделать затруднительным поисков другого жениха.

В приливе злобы села она писать письмо, в котором в гордом и обиженном тоне требовала объяснения и тут же просила его прийти.

Когда же посланный вернулся и объявил, что ответа не дали, она пришла в совершенное бешенство и приготовилась выйти. Она решила идти к нему в контору, где она еще ни разу не бывала, и там на глазах у служащих швырнуть ему через всю комнату кольцо (как обычно делается в таких случаях) и показать ему, насколько она глубоко его презирает. С этим она вышла!

Она дошла до двери и постучалась. Так как никто не отпирал и не отвечал, она вошла и очутилась в передней. Через внутреннюю стеклянную дверь увидела она жениха, склоненного над конторской книгой, с напряженным серьезным лицом. Она еще никогда не видала его за работой; а за работой всякий человек, даже самый ничтожный, импонирует. Святой труд, делающий человека тем, что он есть, придавал ему это особое достоинство сосредоточенной силы, и ею овладело чувство уважения, которое она не могла в себе подавить.

Он как раз в эту минуту пересматривал в конторской книге последний расход на устройство квартиры. Это равнялось приблизительно его сбережениям за десять лет, в продолжение которых он вел сам дела, и не будучи мелочным, он всё же с грустью и с горечью думал, что теперь всё это напрасно брошенные деньги. Он вздохнул и отвел взоры от красноречивых цифр. В это мгновение заметил он за стеклянной дверью, похожее на пастель в рамке, бледное лицо с большими глазами, которые он хорошо знал, и из которых светилось горе и страдание. Он приподнялся и остался стоять на месте с выражением большого мужественного немого горя, как бы вопрошающее и трепещущее. Тут он прочел в её взоре, как возвращалась утраченная было любовь, и этим всё было сказано!

Когда через несколько мгновений они, счастливые, как никогда раньше, шли вместе по улице, он спросил:

— Что вчера сделалось с нами?

Он говорил — мы, чтобы не заводить речи о том, кто виноват.

— Я не знаю; я этого объяснить себе не могу, но это было самое ужасное, что я когда-либо испытала! Мы этого никогда больше делать не будем!

— Нет! Этого больше никогда не будет. И теперь, Эбба, это на всю жизнь! Ты да я!

Она прижалась к нему, вполне уверенная, что после этого испытания уже ничто на свете их не разъединит, насколько это будет зависеть от них самих.

*  *  *

Они обвенчались. Вместо того, чтобы затаить свое блаженство в своем гнездышке, они сели в поезд, среди чужих, равнодушных, любопытных или прямо таки враждебных людей. Затем началось их скитание из одного отеля в другой. За табльдотом на них пялили глаза; они бегали по музеям до головной боли, так что, когда наступал вечер, они усталые сидели молча, недовольные всякими неудачами.

Деятельному человеку, оторванному от своей работы и своей среды, трудно было сосредоточиться. Когда помыслы его возвращались к делу, покинутому на чужие руки, он становился рассеянным и скучным. Их обоих тянуло домой, но им стыдно было раньше времени возвращаться, они боялись, что их встретят насмешками.

Первую неделю они провели в том, что передавали друг другу свои воспоминания из времени жениховства; в продолжение второй недели они говорили о путевых воспоминаниях первой недели. Они, следовательно, жили не настоящим, а только прошлым.

Когда наступали моменты скуки и молчания, он, бывало, утешал ее тем, что отношения их станут легче, когда накопится у них запас общих воспоминаний, и когда они привыкнут ко вкусам и привычкам друг друга. Теперь же они, из внимания одного к другому, подавляли в себе мелкие особенности, слабость, как делают люди благовоспитанные. Но это порождало некоторое принуждение, утомляющую бдительность, и наступило время больших неожиданностей. Владея в большей степени самообладанием, он остерегался сказать слишком многое и понемногу скрывал свои склонности и привычки; она же раскрывалась во всю. Любя ее, он хотел быть ей приятным, и потому он научился молчать. И, в конце концов, она втерлась в его жизнь со всеми привычками, странностями, особенностями и предрассудками не только своими, но и всей своей семьи, так что ему казалось, что он съежился, почти уничтожился.

В один прекрасный вечер захотелось молодой женщине во что бы то ни стало восхвалять свою сестру, возмутительную кокетку, которую молодой муж ненавидел за то, что она из корыстных целей старалась расстроить их брак. Он слушал молча, иногда поддакивая еле внятным мычанием. Наконец, восхваление перешло в какой-то дифирамб и, несмотря на то, что муж находил умилительной преданность жены её родственникам, он всё же не мог глядеть её глазами. Поэтому он замолчал. Но такого рода молчание красноречивее всяких слов. При этом еще он прикусил себе губу, и его бросило в пот.

Молодая женщина не скрыла своего недовольства. Она позволила себе сделать движение, которое вообще женщине до поразительности не идет: она прищемила себе двумя пальцами нос, как бы желая указать, что пахнет не хорошо. При этом она, как то вопросительно взглянула на присутствующих, как бы ища у них поддержки.

Муж побледнел, встал из-за стола и ушел. Все присутствующие обратили внимание на эту дикую сцену.

*  *  *

Выйдя на улицу чужого города, он расстегнул пиджак и вздохнул полной грудью.

— Я становлюсь притворщиком от того, что церемонюсь с ней, — подумал он. — Нагромождается целая гора лжи, и в один прекрасный день всё рухнет! Что за грубая женщина! А я-то воображал себе, что от неё могу научиться более тонкому обращению! Лицемерие и обман! Вся её любовь была лишь обманом, чтобы ослепить меня!

Затем он старался представить себе, что происходит в столовой гостиницы. Она, само собой разумеется, плачет и глазами взывает к присутствующим, как бы спрашивая, не находят ли они ее достаточно несчастной с таким мужем. Она всегда особенно вызывающе смотрела на гостей табльдота, и когда, бывало, он ожидал от неё ответа на вопрос, она обыкновенно обращала взоры свои к присутствующим, ожидая от них поддержки против притеснителя. Она всегда на него смотрела, как на тирана, несмотря на то, что он добровольно сделался её рабом.

Идя куда глаза глядят, очутился он у набережной, как раз перед купальнями… ему это-то и надо было. В одно мгновение разделся он и бросился в воду, нырнул с головой, а затем поплыл в темноте. Это освежило его уязвленную мелкими уколами душу, и он чувствовал, как он смывал с себя грязь. Он лег на спину и устремил взоры на усеянный звездами небесный свод, но в это самое мгновение он услышал за собой шипение и плеск. То шел на него большой пароход, и ему пришлось во что бы то ни стало отплыть в сторону.

Он повернул к окаймленному фонарями берегу, и освещенная гостиница бросилась ему в глаза…

Когда он оделся, то испытывал на душе лишь беспредельную грусть, грусть об утраченном рае. А горечь исчезла.

*  *  *

В таком настроении вошел он в свою комнату и застал жену у письменного стола. Она встала и бросилась ему на шею, конечно, без единого слова о прощении, — этого он и не требовал, и этого она сделать не могла, так как не знала, что совершила дурной поступок.

Они сели и плакали вместе об утраченной любви, так как сомневаться в том, что она погибла — было немыслимо. Но она исчезла помимо их воли, и они вместе плакали о ней, как о дорогом покойнике, которого не они убили, но которого и спасти они не могли. Они, казалось, стояли перед фактом, над которым они власти не имели. Любовь, этот добрый гений, который увеличивает всё мелкое и делает молодым и прекрасным всё старое и гадкое, покинула их, и перед ними раскрылась во всей наготе повседневность жизни.

Мысль, однако, о разлуке им не приходила. Напротив, эта общая грусть связывала их. Но они также сошлись и на общем негодовании на судьбу, обманувшую их в лучших чувствах. Находясь в полном сокрушении, они не могли проникнуться таким сильным чувством, как ненависть. Они преисполнены были лишь грустью и разочарованием, и всё сваливали на судьбу.

Еще никогда они не бывали так солидарны и близки; они стали ласковы и нежны, и оба пришли к убеждению, что им следует скорей вернуться и зажить своим домом.

Он говорил с сердечной теплотой о доме, где можно было бы отдалить всякое злое влияние и зажить мирно и тихо.

Она некоторое время говорила в том же тоне, с той же теплотой, пока в них обоих не сгладилось чувство грусти.

Когда же это чувство сгладилось, она снова улыбалась, как раньше, и вот снова вернулась любовь, которая, как оказалось, вовсе не исчезла: это было одно лишь заблуждение!

*  *  *

Он достиг осуществления своей юношеской мечты о жене и о семейном очаге. Целую неделю молодая женщина думала, что и её мечты сбылись. Но на девятый день ей захотелось выйти.

— Куда? — спросил он.

— Скажи сам, куда бы пойти!

Он предложил отправиться в оперу. Но там давали Вагнера, которого она не выносила. В драму? Нет, там ставили Метерлинка, а он скучен. В оперетку он не хотел, потому что там постоянно смеялись над тем, что стало ему святым. То же и в цирке: там одни лошади и противные женщины.

Долго вопрос этот обсуждался, и они наткнулись на целую массу различий во вкусах и во взглядах. Чтобы быть ей приятным, он согласился всё же идти в оперетку; но она не хотела жертвы. Он предложил позвать гостей, но тут они заметили, что им позвать некого так как они отдалились от друзей, а эти последние от них.

Так и просидели они одни, пока еще в полном согласии, они вместе обсуждали свою судьбу, но не дошли еще до взаимных обвинений.

Они остались дома и продумали.

*  *  *

На следующий день повторилось то же. Он понял, что дело шло о его счастье и потому, оставив в стороне свои личные предубеждения, сказал любезно и решительно:

— Одевайся, мы отправимся в оперетку.

Она просияла, надела свое новое платье и скоро была готова.

Увидев ее такой радостной и красивой, он почувствовал укол в сердце: теперь, — подумал он, — она ожила, когда может разодеться для других, а не для меня. Когда же он повез ее в театр, ему казалось, что он провожает чужую женщину, потому что все её помыслы были уже в театре, который был для неё подмостками, на которых ей приятно было выступить, не рискуя подвергнуться оскорблению, потому что она находилась под покровительством мужа.

Они проникли в тайные мысли один другого, и потому это чувство отчужденности скоро обратилось во враждебность, и им захотелось скорей быть на месте.

Когда они подошли к кассе, то уже ни одного билета не было. Выражение её лица изменилось, а когда она обернулась к нему и заметила в нём искру радости, то не выдержала:

— Это радует тебя! — воскликнула она.

Он хотел было отрицать, но не сумел, так как это была правда.

Теперь, пустившись в обратный путь, у него было чувство, что он тянет за собой труп мертвеца, да еще к тому же враждебного.

Его до глубины души, как грубое насилие, оскорбляло то, что она поняла его весьма естественную, но заглушенную желанием принести жертву, мысль, потому что, по его мнению, никто не имеет права карать другого за его тайную мысль. Ему было бы легче, если бы она обвинила его в том, что они не нашли билетов: он уже привык быть для неё козлом отпущения. Теперь же он был огорчен утратой своего счастья и тем, что не сумел доставить ей приятное времяпрепровождение.

Убедившись, что он не сердится, а только грустен, она почувствовала к нему презрение.

Молча вернулись они домой. Она прямо прошла в свою спальню и заперла за собою дверь.

Он прошел в зал и зажег все лампы, потому что у него было такое чувство, будто его окружает толпа.

Вдруг донесся до него из спальни крик, детский крик взрослого ребенка. Войдя в комнату, он увидал лицо, выражение которого растерзало его сердце. Она стояла на коленях, простерла к нему руки и обливалась слезами.

— Не сердись на меня, — взывала она к нему, — не будь жесток, ты убиваешь во мне всё светлое, ты душишь меня своей строгостью; я ребенок, верующий в жизнь и жаждущий солнца…

Он не знал, что ей ответить, потому что она говорила искренно. Он не мог оправдываться, потому что это значило бы ее обвинять, а этого он делать не мог.

Молча и в полном отчаянии ушел он в свою комнату и почувствовал себя уничтоженным. Он украл её юность, он запер ее, он с корнями вырвал её юношеский цвет. В нём не было того света, которого требовал этот нежный цветок, и она влекла в его руках. Эти упреки, которые он себе делал, разрушали в нём всю уверенность в себя. Он считал себя недостойным её любви, любви всякой женщины и глядел на себя, как на убийцу, убившего её счастье.

Выстрадав всевозможные угрызения совести, он начал успокаивать себя рассуждениями. Что я такое сделал? — спрашивал он себя. — Что я ей сделал? — Все лучшее, на что я способен. Я во всём исполнял её желания. Возвращаясь домой после трудового дня, я бы не хотел выходить. Я не желал видеть оперетку. Но оперетка была для меня вещью безразличной, теперь же она мне противна. Какое безумие: я представлял себе, что она вытягивает меня из грязи, но, ведь, в действительности — она тянет меня вниз, и всё время она тащила меня вниз. Не она тянет кверху, а моя любовь, потому что ведь существует же низ и верх. Да, прав тот старик, который говорил: «Мужчина женится, чтобы иметь домашний очаг, а женщина выходит замуж, чтобы иметь свободный выход из дому». Домашний очаг не для женщины, а для мужчины и для ребенка. Все жены жалуются на то, что их запирают; точно также и моя, хотя она весь день гуляет по гостям и по магазинам.

Он волновался и не чувствовал вины за собой, но потом вдруг снова представлял себе душераздирающую картину молодой женщины, стоящей на коленях и умоляющей его, чтобы он своей жестокостью не убивал радости её молодости. Не будучи сам способен играть комедию, он не мог представить, чтобы и она разыграла ее, и он снова почувствовал себя преступником и ему хотелось лишить себя жизни, потому что он разрушал её счастье уже одним тем, что существовал.

Но потом пробудилось чувство справедливости: он не имел права брать на себя не существующую вину. Он не был жесток, но он был человеком серьезным, и именно эта серьезность произвела на молодую девушку самое сильное впечатление и убедила ее дать ему предпочтение перед другими легкомысленными молодыми людьми. Он и не думал убивать её радости; напротив, он всё сделал, чтобы приготовить жене тихую радость семейной жизни. Он даже не пожелал лишить ее двусмысленного удовольствия быть в оперетке, а принес себя в жертву и отправился с ней в театр. Значит, всё, что она говорила, не имело смысла! А всё же её горе было так сильно и чистосердечно. Как же это объяснить?..

Ответ нашелся! Это было расставание молодой девушки с молодостью, расставание, которое должно было наступить. Это отчаяние перед тем, что так коротка весна, столь же естественно, сколь прекрасно. Но вины в этом на нём не было, и если жене его, быть может, через какой-нибудь год суждено стать матерью, то пора ей теперь прощаться с радостями юности, чтобы приготовить себя к более возвышенным радостям материнства.

Итак, он ни в чём не мог себя упрекнуть, и всё же он чувствовал себя виноватым! Наконец, он внезапно прервал свои размышления и пошел к жене с твердой решимостью не говорить ни слова в свое оправдание, потому что это значило бы разбить её любовь, а просто без разговоров привести ее к примирению.

Он застал жену в ту минуту, когда ей наскучило одиночество, и когда она с радостью встретила бы всякого, даже мужа, лишь бы не оставаться дольше одной.

Тогда они пришли к заключению, что следовало бы им устроить вечер и пригласить его и её друзей. Они так в этот вечер были обоюдно склонны к миру, что легко пришли к заключению по поводу того, кого пригласить.

Они завершили этот день тем, что выпили бутылку шампанского. Шипучий напиток развязал им языки, и она воспользовалась случаем, чтобы свести с ним счеты и упрекнуть его в эгоизме и недобром отношении к ней. Она казалась такой красивой, когда встала во весь раст перед ним, и настолько возвысилась и облагородилась, когда сбросила свою вину на него, что ему стало жаль возражать ей, и поэтому он пошел спать, нагрузив на себя все провинности.

Проснувшись на следующее утро довольно рано, он остался спокойно лежать, раздумывая о происшествиях истекшего вечера. И он стал упрекать себя за то, что молчал и не защищался. Теперь ему стало ясно, что вся их совместная жизнь заключается в его молчании и в уничтожении его личности. Потому что, если бы он накануне прервал молчание, она ушла бы — она всегда собиралась уходить к матери в тех случаях, когда он дурно с ней обращался, а она называла дурно обращаться, когда ему наскучивало делать себя хуже, чем он был в действительности. На ложной почве зиждилось всё, и когда-нибудь всё должно было рухнуть. Обожать, почитать, вечно повиноваться — это составляло плату за любовь; он должен был уплатить или отказаться от любви.

*  *  *

Вечер состоялся. Муж, как хороший хозяин, сделал всё, чтобы самому стушеваться и выставить жену. Его друзья, всё люди порядочные и воспитанные, по очереди занимали жену со всем почтением, которое они считали своей обязанностью выказать молодой женщине.

После ужина было предложено заняться музыкой. В доме был рояль, но жена не умела играть, а муж не согласился. Молодой врач вызвался играть и так как ему был представлен выбор программы, то он избрал Вагнера. Жена не знала, что именно он играет, но почувствовала скуку от серьезной музыки. Когда прекратились громовые звуки, мужу было не по себе, потому что он мог представить себе, что теперь могло произойти.

И произошло.

Как любезная хозяйка, она должна была что нибудь сказать. Просто поблагодарить казалось ей чересчур коротко; она спросила, что он сыграл.

— Вагнер!

Тут направился по адресу мужа тот взгляд, которого он со страхом ожидал, и которым она хотела сказать ему, что он изменник и предатель, который, пользуясь её неведением, хотел заставить ее похвалить самое отвратительное, что она когда-либо слышала. Во время жениховства выслушивала она со вниманием пространные речи жениха о музыке Вагнера; но сейчас же после свадьбы она объявила категорически, что она его не выносит. Поэтому то никогда муж ей ничего не играл, и она притворялась, что не знает, что он умеет играть.

Теперь же, не зная, что было перед ней исполнено, она была поставлена в неловкое положение, и муж должен был по её взгляду понять, что его ожидало.

Гости разошлись, и хозяева остались вдвоем. Муж был приучен еще в родительском доме никогда не говорить дурно о только что ушедших гостях; лучше молчать. И она слышала когда-то о таких же правилах, но в данный момент нечего было стесняться.

И вот разразилась критика на его друзей. Они были, просто говоря, удивительно скучны.

Он молча покуривал сигару, потому что не стоило спорить о вкусах и склонностях.

Она находила их не только скучными, но и не любезными. Она привыкла считать, что молодые люди должны говорить любезности…

— Разве кто-нибудь сказал что-либо неприятное? — спросил он, испугавшись, что кто-нибудь мог забыться в присутствии жены.

— Нет.

Тут разразился целый ливень мелких нападков на неправильно завязанные галстуки, на чересчур длинные носы, на тягучие интонации голоса, а, в конце концов относительно того, который играет Вагнера.

— Ты нелюбезна! — заметил муж робко, желая заступиться за друзей.

— А это друзья твои, которым ты веришь! Ты бы послушал, что я слышала! Какие замечания! Какие взгляды, Они не искренние друзья твои…

Он замолчал, продолжая курить, но думал о том, на сколько он ничтожен, что не защищает даже старых испытанных друзей. Как он был жалок, когда взглядами просил о прощении за то, что сыграли Вагнера!

— Ты презираешь моих друзей, — думал он про себя, пока она продолжала свои колкие замечания, — потому что они не ухаживают за женой их друга, не делают ей комплиментов по поводу её внешности и туалета, и ты не любишь их за то, что чувствуешь, как крепнет моя сила от окружающей меня симпатии друзей. Ты их не любишь, как не любишь меня и как не любила бы всякого, кто был бы твоим мужем.

Она, видимо, почувствовала на себе тайное влияние его мыслей, потому что вдруг сократилась её словоохотливость, и, взглянув в её сторону, он заметил, что она как-то съежилась. Вслед за тем она встала под предлогом, что ей холодно. Действительно, она вздрагивала, а на щеках появились красные пятна.

*  *  *

В эту ночь он впервые обратил внимание на то, что рядом с ним лежит старая, некрасивая женщина, которая покрыла лицо блестящей помадой, а волосы заплела в колечки.

Она не старалась быть для него красивой; напротив, она цинично и безо всякого стеснения открывала ему все неизящные тайны туалета.

Это на некоторое время вывело его из очарования, и и он стал думать о бегстве и думал так, пока сон не сомкнул его глаз.

*  *  *

Прошло несколько недель при глухом молчании. Звать гостей было теперь немыслимо, потому что она оттолкнула его друзей, а её собственные ей надоели. Они пробовали выходить каждый в свою сторону, но снова возвращались домой.

— Тебе, несмотря на всё, трудно быть вдали от меня! — Замечала она.

— А тебе? — спрашивал он.

Она бывала иногда в хорошем настроении или, скорей, в равнодушном, и не сердилась, так что они могли разговаривать, т. е. он решался ей отвечать.

— Мой тюремщик! — говорила она.

— Кто заключен в тюрьму, ты или я? — спрашивал он.

Убедившись, что они узники один другого, они смеялись над такими отношениями и старались вспомнить, как всё это случилось. Они вспоминали жениховство, свадебную поездку, переживали снова прошедшее, опять не жили настоящим.

Тут наступил великий момент, которого он ожидал, великий момент, когда стало им ясно, что она беременна, что её стремлениям намечена цель, и что им можно теперь смотреть вперед, вместо того, чтобы оглядываться назад. Но и тут таилось разочарование.

Она напустилась на него за то, что поблекнет её красота; не помогали и его уверения, что она от этого помолодеет и будет потом красивее и что ее ожидает самое великое счастье. Она же считала его чуть-ли не своим убийцей, не могла его видеть, выносить его присутствия. Он даже поговорил по этому поводу с домашним врачом. Тот улыбнулся и объяснил, что во время беременности у женщин сплошь и рядом замечаются странности.

Через некоторое время наступила в её настроении некоторая тишина, которой он слишком поторопился обрадоваться. Уверенный в том, что теперь жена останется у него дома, он не скрывал своей радости и благодарности. Этого не следовало ему выказывать, так как она взглянула на это с своей точки зрения.

— Так-так! — заявила она, ты думаешь, что поймал меня! Но подожди только! — дай выздоровлю!

Взгляд, сопровождавший эту угрозу, дал ему ясно понять, чего он мог ожидать впоследствии. И вот поднялась в нём борьба: он не знал, ждать-ли ему, пока родится ребенок, или уйти от жены раньше этого, чтобы избегнуть горечи расставания с ребенком.

Супруги успели настолько сблизиться, что каждый понимал мысли другого, так что он не мог иметь от неё тайн и она, поняв его, выразила его мысль по своему.

— Я знаю, что ты нас бросишь…

— Это странно, — заметил он. — Ведь не ты-ли всё время грозишь, что уйдешь от меня с ребенком, как только он родится! Что я ни делай, всё выходит плохо! Если я останусь, то ты уйдешь, и я буду и несчастен, и смешон; если я уйду, то ты станешь жертвой, и я буду несчастен и жалок! Вот как бывает, если свяжешься с женщиной!

Он не мог себе представить, как пройдут эти девять месяцев; но в последнее время стало гораздо сноснее, потому что она начала любить ожидаемого ребенка, а с любовью пришла и красота, но красота возвышенная, и он не переставал ее уверять, что она для него стала лучше, чем когда бы то не было. Она же считала, что он говорит ей неправду, и как только замечала, что он радуется этой перемене, она снова резко восклицала:

Ты думаешь, что держишь меня!

— Друг мой, я думал, когда мы обещались стать супругами, что я буду тебе принадлежать, а ты мне, и думал, что мы так тесно будем связаны, что ребенок наш родится в семейном очаге и будет воспитан отцом и матерью…

И так дальше, до бесконечности!

*  *  *

Ребенок родился, и счастье матери было безгранично. Скука исчезла, и муж вздохнул свободно, но это следовало бы ему делать более скрытно. А то два острых глаза глядели на него, и два пронзительных взгляда говорили: «Ты думаешь, я связана ребенком?»

На третий день девочка потеряла прелести новизны, и она была передана няньке. А затем были призваны портнихи. Теперь он знал, чего ожидать…

С той минуты ходил он, как приговоренный к смерти и ожидал своей казни. Он приготовил и уложил два чемодана, которые скрыл в своем платяном шкафу, готовый уехать при первом знаке.

Знак был подан через два дня после того, как жена встала. Она оделась в платье новейшего покроя и яркого цвета. Он вышел с ней, чтобы покатать ее, и страдал безгранично, когда видел, что та, которую он любит, привлекает на себя внимание, оскорбляющее его. Даже уличные мальчики указывали пальцами на разодетую даму…

С того дня он больше не ездил кататься с женой. Он оставался дома с ребенком и грустил, что его жена так странно себя ведет.

Следующий шаг её по пути к свободе был направлен в манеж. Через конюшни открываются двери в общество. Через лошадей там, в высших сферах, завязываются знакомства. Лошади и собаки служат переходной ступенью в тот свет, с которого смотришь вниз на идущих по пыльной дороге пешеходов. Кто сидит на спине у лошади, становится вдвое выше и выглядит так, как будто он требует, чтобы прохожий возносил к нему свои очи.

Итак, через конюшни к барону и лейтенанту…

Сердца их соединились, и так как барон был человеком благородным и чистым, то он решительно отказался от звания гостя и друга дома. Поэтому-то они и решили вместе уехать, т. е. бежали.

Муж остался с ребенком.

*  *  *

Барон вскочил в Цёдертеле в Стокгольмский курьерский поезд, в котором он должен был встретиться с ней.

Все было так хорошо рассчитано, что они, наконец, должны были остаться вдвоем, но судьба решила иначе. И когда барон вошел в вагон, то увидел свою возлюбленную среди чужих дам и господ в такой тесноте, что для него не было места. Взглянув в соседние купе, он убедился, что везде полно, и ему пришлось стоять в коридоре.

Бешенство исказило его лицо, и желая ей любезно улыбнуться, он мог только выставить свои глазные зубы, которых она раньше никогда не видала. Что еще больше портило его, так это то, что он, не желая быть узнанным, оделся в штатское платье. Она его еще таким не видала, и так как весеннее его пальто было прошлогоднее, то выглядело полинявшим. Оно выцвело. В нём плечи его казались отвисшими; шея как бы продолжалась до рук и несколько напоминала горлышко бутылки. Он весь вспотел от гнева, а на кончик носа прицепилась черная крупинка каменного угля. Она готова была вскочить, выдать свое инкогнито и стереть кружевным платком черную пылинку, но не решалась этого сделать. Он не решался глядеть на нее, боясь ей не понравиться, и продолжал стоять в коридоре, повернувшись к ней спиной.

Когда они доехали до Катринегольм, то пора было обедать, если они не хотели голодать до вечера. Тут должен был мужчина и герой показать себя и выдержать испытание, или погибнуть в её глазах.

Весь сконфуженный и взволнованный, пошел он за дамой из вагона и направился к вокзалу через шпалы. Проходя через них, он споткнулся и шляпа его соскользнула на затылок, да так и осталась, так как он привык так носить форменную фуражку. Но что было недурно для фуражки, выглядело некрасиво для котелка. Словом, день был для него несчастлив.

Когда они вошли в зал, можно было подумать, что они поссорились, что они стыдились друг друга, и что они рады были бы отделаться один от другого.

Нервы его были Бог знает в каком состоянии, и он окончательно не мог владеть собой. Не сознавая, что он делает, он толкнул ее к столу и промолвил:

— Торопись!

Стол обступили пассажиры и стояли в такой тесноте, что трудно было двинуть рукой. Барону, наконец, удалось схватить тарелку, но когда он потянулся за вилкой, рука его коснулась другой руки, принадлежавшей человеку, которого он теперь как раз всего меньше желал встретить! Это был его начальник, майор…

В это же самое мгновение топот пронесся среди части пассажиров…

Их узнали! Он стоял как бы обнаженный; его шея вздулась и побагровела. Он раньше никогда не думал, что людские взоры могли производить впечатление оружейных выстрелов. Он буквально почувствовал себя расстрелянным.

О даме своей он и думать перестал. Он думал лишь о майоре и о том, что тот может погубить его будущность…

Но дама всё видела и поняла; она всему и всем повернула спину, вышла и попала не в свое купе, но зато в пустое. Он шел за ней, и они, наконец, оказались одни.

— Этого недоставало! — произнес он, ударяя себя по лбу.

— Чтобы я попал в такую историю! Главное, майор! Теперь конец моей карьере!

На эту тему разглагольствовал он на все лады до Линкёнинга. Они стали сильно ощущать голод и жажду. Настроение было убийственное.

После Линкёнинга они почувствовали, что еще зло на душе накопилось и надо было на ком-нибудь его сорвать. В самую надлежащую минуту подвернулось воспоминание о муже, и они оба набросились на него. Он всему виновник, он тиран, идиот, само собой разумеется, человек, «который играет Вагнера»… Он дал знать майору, в этом нет сомнения…

— Да, я этому верю, — заметила молодая женщина с полной уверенностью.

— Ты веришь? А я знаю это! Они встречаются на бирже, где вместе спекулируют на акциях… И знаешь ли, в чём я теперь начинаю убеждаться? Да, твой злополучный муж, как мы его называем, никогда тебя не любил!

Молодая женщина задумалась: или любовь мужа была действительно вне всякого сомнения, или просто ей удобнее было для всей этой истории допустить, что он ее любил; к тому же она так мила, что трудно ее не любить.

— Нет! Ты на этот раз несправедлив, — заявила она после минутного раздумья.

Она почувствовала себя несколько вознесенной сознанием, что она сказала о противнике доброе слово, но барон принял это за упрек себе.

— Он тебя любил? Он, запиравший тебя и даже не соглашавшийся сопровождать тебя в манеж? Он…

Громоотвод был, наконец, в достаточной степени использован, и возбужден был другой вопрос: вопрос об обеде. Этот последний был волей — неволей очень скоро исчерпан, потому что раньше Незво обедать нельзя было, а до Незво оставалось еще полдня пути.

Молодая женщина мимоходом задала вопрос о том, что теперь поделывает её ребенок. Барон ответил таким зеванием, что лицо его раскололось на-двое, как большое красное яблоко, причем показался ряд темных коренных зубов. Затем он сел глубже на диван, незаметно приподнял ноги и растянулся. Вспомнив, что при этом следовало бы сказать что-нибудь, он промолвил с новым зевком: «Извини, но я засыпаю».

Он моментально заснул и через мгновение уже захрапел. Переставши находиться под влиянием его взглядов и слов, она пришла к ясному сознанию положения, увидела, что за человек её спутник и невольно навертывалось сравнение.

Так никогда с нею не поступал её муж; он, в сравнении с этим, был деликатен и всегда изящно одет.

Барон, выпивший накануне изрядное количество пунша, начал потеть, и от него запахло уксусом. Конюшней от него пахло всегда…

Она вышла в коридор, отворила окно и, как бы очнувшись от очарования, она увидела ясно всю величину своей ошибки, всё отчаяние своего положения. Мимо неё проносился весенний ландшафт, промелькнуло маленькое озеро с ольхами и домиком, и она вспомнила, как мечтала о летней прохладе в деревне с ребенком… Она разрыдалась… хотела броситься за окно, но что-то удержало ее…

Она долго простояла у окна, подымаясь на кончики пальцев, как бы желая остановить поезд, повернуть его обратно…

В это время из купе всё доносился храп, как из загона для свиней во время кормления… И ради этого… болвана покинула она свой дом, ребенка и мужа..?

Храпение замолкло, и барон воспользовался тем, что отдохнул, чтобы со свежими мыслями обдумать свое положение. Он не мог быть грустным, но зато рассердился. Увидав платок перед глазами молодой женщины, он пришел в негодование и усмотрел в этом личную обиду. Но ругаться было неприятно и скучно и поэтому, приняв жокейский тон, он с чисто кавалерийской лаской ущипнул свою спутницу в затылок и крикнул:

— Ну, развеселись, Майя!

Трудно себе представить два более различные настроения. Последствием этого было наступившее гробовое молчание. Это уже не было одно целое, а два бесповоротно различных существа, которые не могли сочетаться во едино.

Еще полдня скуки и темная ночь с пересадкой, и, наконец, они достигли Копенгагена.

Там их никто не знал, и они почувствовали себя свободнее. Когда же они уселись в ресторане, то она начала «играть глазами», как он называл, т. е. оглядывать всех присутствующих, так что когда барон с ней говорил, то он видел только её профиль. В конце-концов, он рассердился и под столом ударил ее ногой. Тогда она совсем отвернулась и как бы взывала глазами к присутствующим. Его она видеть не могла, так как он казался ей отвратительным.

Когда же они пошли наверх в занятую ими комнату, то там разыгралась целая сцена. Они дошли до обоюдных упреков. Она виновата в его разбитой будущности… Ради него оставила она дом и ребенка…

Они ругались далеко за полночь, когда, наконец, устали и заснули.

*  *  *

На следующее утро сидели они, грустные, за кофе. Она вспоминала свое свадебное путешествие и то же приблизительно положение. Им не о чём было говорить, и он был так же скучен, как и муж.

Они чувствовали, что ненавидят друг друга, и отравляли друг другу настроение.

Наконец, явился избавитель. Пришел кельнер и передал барону телеграмму.

Тот распечатал ее и в один миг прочел. Он на одно мгновение задумался, как бы что-то соображая, потом, взглянув на своего, противника, промолвил:

— Меня вызывает начальство.

— Ты думаешь меня здесь оставить?

Прошла секунда, и он уже изменил свое намерение.

— Нет, мы вернемся вместе.

— Мы поедем вместе в Ландскрон, — продолжал он еще через мгновение. — Там никто тебя не знает, и там ты меня подождешь.

Эта внезапная поездка морем до Ландскрона имела вид интересного приключения. Она воодушевилась, воодушевила его, и они быстро собрались.

То, что он мог расстаться с ней, если не навсегда, то хотя бы не надолго, вернуло ему бодрость. Через несколько часов уселся он на наемной парусной лодке, возлюбленную свою усадил к фокшкоту и отчалил, как морской разбойник с своей невестой, важно, с треском.

Желая утаить план компании, он объяснил владельцу лодки, что берет ее лишь для катанья по Зунду; сам же решил телеграфировать из Ландскрон и оттуда выслать обратно лодку на буксире парохода.

Когда они отчаливали от берега, тут же стоял и глядел на них владелец лодки. Когда же последний заметил, что они держат курс к острову Хвен, он крикнул:

— Только подальше от Хвена!

Крикнул еще что-то, что было унесено ветром.

— Почему не к Хвену? — спросил барон. — Там берег отлогий, рифов нет!

— Да, но если он это говорит, то, вероятно, какое нибудь основание есть! — заметила молодая женщина.

— Не болтай! Гляди за фоком!

Ветер свежел, и так как от фока до руля расстояние было довольно значительное, то разговаривать нельзя было, и это было барону особенно приятно.

Курс лежал к юго-восточной конечности Хвена, но сначала путешественники этого не заметили. Когда же, наконец, молодая женщина увидела, куда их несло, она крикнула:

— Не держи к Хвену!

— Оставь… — ответил барон.

Через час времени они достигли высоты белого острова, и легкий поворот руля направил штевень к видневшемуся на севере Ландскрону.

— Спасены! — крикнул рулевой и закурил папироску.

В то же мгновение маленький пароходик отчалил от Хвена и понесся прямо на них.

— Что это за пароход? — спросила молодая женщина.

— Это таможенный пароход! — ответил барон, чувствовавший себя на море, как дома.

Но вот взвился на пароходе желтый флаг и раздался свисток.

— Это не нам! — заметил барон, всё придерживаясь прежнего направления.

Но пароход шел на них, производил сигналы, испускал частые, короткие свистки. Он быстро приближался к ним.

Вдруг барон вскочил с места, как бы готовый броситься в море. Он внезапно вспомнил о разразившейся в Гамбурге холере.

— Это карантинный пароход! — закричал он. — Три дня! Мы погибли!

Через мгновение уселся он снова на прежнее место и, забирая большой шкот, повернул лодку назад к Зунду.

Началась погоня, но скоро пароход стал перед штевнем парусника, оказавшимся пойманным.

Однако, кто они. Но испытание пойманных было сильней чем можно было предположить, потому что им казалось, что насмешки эти относятся к их неудавшемуся любовному приключению.

К довершению горя, барон обидел начальника карантина, выругав его. Поэтому они не могли рассчитывать ни на какое снисхождение и с ними поступили, как со всеми, прибывающими из холерной местности.

Они с минуты на минуту ожидали, что откроется их инкогнито.

Трудно описать все мучения этих трех дней. Весь первый день она проплакала о ребенке, а он гулял по острову. Во. второй день она стала превозносить редкостные качества мужа в сравнении с невыносимым любовником. На третий день она проклинала его за то, что он ее обольстил. Когда же, наконец, она назвала его идиотом за то, что он не послушался советов лодочника и её и не держался вдали от Хвена, он дал ей пощечину…

На четвертый день, когда действительно их признали и пришли газеты с описанием всей истории, они ушли в горы, чтобы скрыться от позора.

Когда же, наконец, пришли два парохода и можно было покинуть Хвен, они сели на различные пароходы и уехали.

С того дня они друг друга никогда больше не видали и прекратили всякое знакомство.


Текст издания: А. Стринберг. Полное собрание сочинений. Том 5. — Издание В. М. Саблина, Москва — 1909. С. 233.