Анатолий Виноградов
История молодого человека
править(Шатобриан и Бенжамен Констан)
правитьИсточник: Р.Шатобриан. Ренэ. Б.Констан. Адольф. «История молодого человека XIX века» — Серия романов под редакцией М.Горького. М.: Журнально-газетное об’единение, 1932, Стр. 15-49.
История молодого человека XIX столетия — это по существу отраженная в литературе борьба поколений, старшего и младшего; отцов и детей.
В чем заключен основной смысл этой «борьбы»? Говоря об ее смысле, понятие «борьба» нужно поставить в кавычки, ибо содержимое понятия этого резко отличается от смысла той борьбы, которую ведет и должен вести пролетариат, организованный как строго марксистская, революционная партия. Какими бы красивыми и громкими слонами не украшалась распря отцов и детей буржуазии — в существе своем это ничто иное, как разногласие политико-экономического и бытового консерватизма отцов с либерализмом детей. Отцы удовлетворились тем, что было приобретено ими, удовлетворялись и привычными формами эксплоатации рабочих и крестьян, — детей не удовлетворял бытовой консерватизм отцов, не удовлетворяли и старые приемы накопления капитала. Отцы с трудом и не сразу поняли значение парового судоходства, железных дорог и вообще роста техники, которая создавалась детьми. Отражение этого разноречия и консервативной и «либеральной» психики мы найдем в биографии почти любого ученого эксперименталиста и техника XIX столетия. Буржуазия либеральна до поры, пока она путем эксплоатации живой рабочей силы не увеличит свой капитал вдвое, — после этого она хотела бы «почивать на лаврах». Но дети были моложе отцов и, значит, жаднее их. Жажда жизни в среде молодых буржуа сводится к расширению удовольствий и к свободе удовольствий. Эту свободу стеснял быт отцов. Затем: удовольствия требуют больших физических сил, но даже и при наличии такого условия довольно быстро вызывают пресыщение. Литераторы XIX столетия изображают детей не очень сильными людьми. Отцы должно быть слишком много отдавали энергии делу накопления капитала и это отражалось на детях. О физической слабости буржуазии достаточно красноречиво говорит тот факт, что, несмотря на все условия благополучного бытия, в Европе и Америке очень мало таких крупных фирм, которые не вымирали бы на протяжении трех поколений.
Пресыщение удовольствиями ведет к всевозможным заболеваниям и «духа». Буржуазия всегда давала и продолжает давать больший процент «душевных больных», чем пролетариат и крестьянство — это установлено психо-патологами. Итак: «борьба» отцов и детей — семейное дело, неизбежное противоречие внутри класса, осужденного историей на вымирание и гибель. Наиболее психически «тонко» организованные дети всегда более или менее чувствовали эту драму своего класса.
Такой проблемы «борьбы поколений» не существует для молодежи первого в мире социалистического государства. В самом деле марксистская теория, связанная с коммунистической практикой, не представляет себе борьбу «отцов и детей» вне классового смысла этой борьбы.
М. Горький в своем введении подчеркивает всю поучительность для советской молодежи показа того, как в литературной история прошлого века отражалась борьба молодежи, как молодежь разных слоев общества вступала в эту борьбу, какие преграды встречались на ее пути. В большинстве случаев эта борьба сводилась к достижениям личного порядка, к желанию сломить феодальные, кастовые перегородки, сделать карьеру, «выбиться в люди». Когда мы последовательно ознакомимся с общественно-политическими явлениями прошлого столетия, необычайно богатого социальными сдвигами, мы увидим, что буржуазно-классовая молодежь XIX века и не могла выйти за пределы своего буржуазного круга. В этом ее существенное отличие от пролетарской молодежи в наши дни, строящей совместно со старшим поколением бесклассовое общество и впервые в мировой истории овладевая миром не как собственностью для себя, а как бесконечно разнообразным материалом для постройки новой земли, нового мира, принадлежащего социалистическому человеку.
Молодой человек наших дней, принадлежащий к восходящему классу пролетариата, полон энергии, того трудового энтузиазма, который помогает нам в необычайно бурных темпах завершать до намеченных ранее сроков коренную перестройку шестой части земного шара и дает веру в то, что на смену одряхлевшему капитализму, топящему себя и других в крови, наступила новая эра в истории человечества.
Молодой человек XIX века, буржуа, разночинец, вступающий в борьбу с представителями отживающего феодально-аристократического класса и нередко капитулирующий перед ними — он, естественно, заражен теми широкими волнами пессимизма, которые прямо связаны с выпадением отдельных общественных групп из актива истории. Последовательный пессимизм, как система отрицательных оценок действительности, нашла себе отражение в предлагаемой читателю литературе, Нечего и говорить, что молодежь Советского союза не имеет никаких идеологических предпосылок для подобного пессимизма.
XIX столетие, если его рассматривать хотя бы до революции 1848 года, в отношении идей, литературных образов есть прямой продукт Великой французской революции, освободившей буржуазию и создавшей совершенно новое общество. История Великой французской революции — это история классовой борьбы во французском обществе той эпохи. Первый ее период начинается с господства буржуазной аристократии, с конца 1791 года сдавшей все свои позиции торгово-промышленной буржуазии. Но и последняя в течение первой половины 1792 года обнаружила свою неспособность разрешить радикальным образом политические и социально-экономические задачи революции. В обстановке растущей нужды и разрушения хозяйства развивались дальнейшие судьбы революции. От торгово-промышленной буржуазии, от жирондистов (депутатов департамента Жиронды и крупных городов как Марсель и Бордо) власть переходит к левому крылу — к якобинцам, опирающимся на широкие слои мелкой буржуазии и трудящихся масс Франции.
Но еще до наступления эпохи господства мелкой буржуазии — до предания суду жирондистов 2 июня 1793 года — во Франции произошли крупные события. Контрреволюция в стране проявляла необычайную активность. К 1792 году она охватывает не только привилегированное сословие, но и буржуазную аристократию, она использует как силу и часть реакционного крестьянства отдельных областей страны. Внутренняя контрреволюция была теснейшим образом связана с внешней с ходом и исходом войны, Англия сделалась центром контрреволюционной деятельности, она подготовила совместно с феодальными правительствами Европы — с Австрией, Турцией и Россией — войну против революционной Франции. Внутри Франции вопрос о войне обострил борьбу классов, и под давлением народных волнений король вынужден был в марте 1792 года призвать к власти министерство жирондистов. Война началась неудачно для Франции, 10 августа 1792 года король Людовик XVI был отрешен от власти. Между тем шла война, и непосредственная опасность взятия Парижа удвоила ряды революционных войск. Битва при Вальни в сентябре 1792 года решила вопрос в пользу революции. Законодательное собрание, вечно колебавшееся между революцией и контрреволюцией, уступила свое место Конвенту. Пестрый блок социальных групп, включавший широкие слои мелкой буржуазии и трудящихся масс Франции, являлся решающей силой революции в годы Конвента. 9-ое термидора — 27 июля 1794 года — момент падения Робеспьера знаменует собой торжество буржуазной республики — так называемую эпоху Директории. В 1799 году побеждает Бонапарт. Этот конец революции, Это медленный поворот к реставрации монархии.
Развитие классовой борьбы в истории французской революции по мнению Маркса имеет свою восходящую и нисходящую линию. Революция началась как «общенациональный» протест, и в первые годы власть перешла в руки буржуазной аристократии для того, чтобы под руководством торгово-промышленной буржуазии продолжать штурм старых монархических и феодальных устоев. Но торгово-промышленная буржуазия потерпела поражение в борьбе с мелкой буржуазией, которая возглавила трудящиеся массы страны. Диктатура Робеспьера — это был кульминационный пункт этой «восходящей» линии. В годы Директории диктатура денежных тузов сменяет мелко-6уржуазную диктатуру, чтобы, пройдя чистилище буржуазной республики и империю Наполеона, уступить в 1815 г. место Бурбонам и власти крупных землевладельцев в союзе с пока малочисленной группой новых «феодальных буржуа», крупных предпринимателей.
Линия буржуазно-революционного развития на пятнадцати лет прерывается реставрацией Бурбонов. Дальнейшие буржуазные революции — 1830, 1848 и 1870 гг. — отдельные этапы по пути победы буржуазного государства во Франции и в то же время — ступени восходящей линии в истории формирования нового класса — пролетариата.
Мы ограничимся здесь только этой общей наметкой классового анализа эпохи, отражающейся в литературных произведениях, входящих в состав «История молодого человека».
В каждом отдельном случае, на отдельных примерах мы будем тщательно следить за движением наших героев, представителей той или другой общественной группы, по восходящим и нисходящим линиям не только их линий судьбы, но и судьбы их класса. Французская революция с ее замыслами, осуществленными и неосуществленными, определяя собою начало нового культурного века, возникла не как что-то одинокое и незнакомое Европе. Буржуазной революции на континенте предшествовал промышленный переворот на Британских островах, начавшийся еще в XVII столетии. Длительный и упорный, этот переворот совсем иными путями, нежели во Франции, успел привести английскую буржуазию и дворянство к большим житейским победам раньше, чем во Франции успела разыграться битва между дворянством и буржуазией. Так или иначе, Англия конца XVIII века была более передовой страной, чем любая страна Европы. Ее «огороженные» поля, огромные животноводческие предприятия лордов, суконные фабрики ее горожан вызывали зависть европейских путешественников. Ее философы-материалисты, ее ученые, ее знаменитая «Энциклопедия Чемберса» — все это казалось каким-то недостижимым благополучием ближайшим соседям-французам.
Наоборот, англичане не без самодовольства подчеркивали свое отрицательное отношение к европейской отсталости. Они гордились своим богатством, хотя оно высчитывалось не по числу сытых и счастливых людей, а по весу золотых слитков в лондонском казначействе, качеству, обитателями земного шара. Они с удовольствием и удовлетворением подчеркивали отсталость своих соседей. Перед заключением с Францией нового торгового договора они обстоятельно знакомились со страной, они посылали людей науки, могущих дать точные сведения о Франции. В таких целях в конце столетия английский ученый агроном Артур Юнг предпринял путешествие по Франции. Небольшой парусник перекинул его через Ламанш. Он вышел ночью на пристани во французском городе Кале по скользким доскам, поддерживаемый двумя слугами, поднялся на крутой берег. Матросы снесли его вещи и погрузили в экипаж, запряженный четверкой. В этом старинном экипаже вместе с другими пассажирами Юнг попал во двор грязной гостиницы, где при свете смоляного факела едва не был убит тяжелым баулом, свалившимся с верхушки кареты. Он заснул в маленькой комнате, ворочаясь от постоянных укусов насекомых, а утром почтовая карета повезла его по дороге на Париж. Двое слуг зябли снаружи, привилегированные пассажиры грелись внутри меховыми муфтами и крепкими напитками. Была осень. Юнг — ученый агроном, его интересует осенняя уборка, он спрашивает, слушает, смотрит по сторонам в окна кареты. Перед ним пробегают огромные поля сеньорий — дворянских имений, кое-где виднеются замки с башнями и бойницами, местечки, села и города. На полях самым первобытным способом работают крестьяне. Юнг спрашивает: «Чьи земли?» Ему отвечают: «Нет земель без сеньора». Он узнает, что крестьяне, «лично независимые», фактически являются рабами своего господина. Их сельской земли не хватает для прокормления семей. Когда-то отцы и деды французских крестьян арендовали вдобавок к своему скудному участку землю у «благородных сеньоров». «Но откуда у благородного сеньора земля? — Когда-то слуги королей, бароны, графы, виконты, маркизы получали за службу богатейшие земли Франции. — Откуда же идет власть королей? — Это от века установленный богом порядок. А так как ближайшие к богу люди, служители церкви — посредники между богом и землей, являются самой важной составной частью государства, то и они также владеют богатейшими землями Франции, виноградниками, садами, рыбными ловлями. Духовенство — первое сословие государства, — говорят Юнгу; дворянство — второе сословие, опора и блеск трона. Но есть и третье».
Когда-то в очень старые времена взаимных распрей отдельных сеньоров, князей, графов, замки мелких и крупных владельцев подвергались нападениям. В годы этих войн замки выдерживали немалую осаду. Многочисленные слуги и крестьянство соседних деревень сбегались за крепостные рвы и валы сеньориальных владений. Там в пору отсидки не пахали, не сеяли, но ковали оружие, делали седла, обувь, одежду из скопленных сеньором запасов. Шли месяцы, иногда годы. Осаду снимали, часть крестьян возвращалась на поля, а часть, привыкнув к новым занятиям, к ремеслам, оставалась в пределах огороженного бурга — в пределах крепостного вала или в пределах тех укреплений, которые вырастали около крепостного вала. Отсюда и название бурга — города — огороженное место и прозвище населения этих бургов — буржуа, горожане.
Вот эта самая буржуазия, занимавшаяся ремеслами и торговлей в городах из века в век, возрастала числом и укрепляла свое денежное влияние. В выросших французских городах она сделалась ко времени поездки нашего путешественника многочисленным третьим сословием Франции.
Границы между сословиями были очень тверды. Крестьянину все труднее и труднее становилось выбиться из крестьянской нищеты и стать горожанином. Еще труднее для буржуа сделаться дворянином. Можно сделаться попом, но священник из крестьян или из торговцев никогда не мог получить высших должностей церкви. Крестьянин, задолжав в тяжелую годину сеньору и не успев выплатить в срок, закабалял не только себя, но и своих детей. Не было крестьянской семьи, которая не платила бы помещику меньше половины своего чистого дохода. Большинство крестьян давно уже перешло на положение вечных должников, не имеющих права ухода с земли до полной расплаты. И не только крестьянин-арендатор, но и крестьянин-собственник, уплативший в удачливый год помещику денежный и натуральный чинш «шампар», то есть часть жатвы, не мог рассчитывать на прочность своего владения. Любой сеньор в любое время маг уплатить любому собственнику-крестьянину стоимость земли и согнать его с насиженного места по любому поводу, хотя бы, например, потому, что крестьянин из бережливости не захотел печь хлеб в господской печи, выжимать сок из винограда в господском сарае или не смолол своего хлеба на мельнице сеньора. Юнг слушает все это и записывает.
Предлагая вопросы обиняком, он не без труда узнает эти подробности французского строя. Его принимают хорошо — он гость из богатой страны. На крутом повороте дороги, когда тяжелая карета сломалась и пассажиры вышли, ему пришлось самому увидеть, как живет французский крестьянин. Он вошел в хижину с земляным полом, заметил двери, примыкающие к маленькому хлеву, умирающего старика на лиственной постели. Прошлогодние листья превратились в труху, и маленькие дети ползают по земляному полу около вороха листьев. Юнг с трудом достал козьего молока, но не решился выпить его из грязной посуды, поданной крестьянином. Он присел у выхода к полю на груды хвороста и бесплодных виноградных лоз и наблюдал, как по бедным трехпольным крестьянским нивам несутся на белых лошадях красивые, нарядно одетые всадники. Это охотился благородный сеньор. Собаки бежали через огороды, лихие наездники, ломая изгороди, скакали по грядкам, и вскоре вся бешеная гонка охоты вихрем понеслась по деревне с топотом, звуками труб, разрушением, разгоном домашней птицы, а тяжелые плети всадников-доезжачих ложились на плечи неповоротливых крестьян. Графская охота была беспощадна. «Сами крестьяне не имеют права охотиться ни на волков, ни на лисиц, ни на мелких хищников, уничтожающих их поля. Право охоты принадлежит сеньору», записал Юнг.
Пока собирали для доставки на помещичью кузницу поломанную карету. Юнг был свидетелем сбора яиц по крестьянским дворам в пользу благородного сеньора, выдающего замуж младшую дочь.
Не только в этот день, но и в дальнейшем путешествии, Юнг имел возможность ознакомиться с однообразной и тоскливой картиной крестьянской жизни, но его впечатления от нищих по дорогам превзошли все, что он слышал о бедности Франции. По тогдашним подсчетам, бродяжничеством и сбором подаяний занимались полтора миллиона человек. Картина богатого убранства замков, зрелище дворянских празднеств и церемонного этикета французских сеньоров не сглаживают впечатления убожества трудящейся Франции. Богатейшие католические епископии, в которых жили князья церкви, потомки старинных дворянских родов, сыновей «за пределами наследства», посаженных на шею государству, были уже не известны Англии, поссорившейся с римской церковью. Эти богатые церковные земли первого сословия Франции обрабатывались крестьянами-сервами, буквальное значение их наименования — рабы. Не только сервы, но и все крестьяне, жившие по-соседству монастырских владений, платили и пользу церкви приблизительно десятую часть своего урожая и своего дохода. Как образ жизни, так и внешность высшего духовенства ничем не отличались от дворянских повадок: те же празднества а охоты, те же поборы с крестьян, те же любовные приключения и насилия над крестьянскими девушками и те же, что и в сеньориях, господские суды, разбирающие не только тяжбы между крестьянами, но и весь круг житейских обид, обильно падающих на головы грудящихся.
Неоднократно Юнг недоуменно разводил руками, попадая на берегах маленьких речек под таможенные осмотры, причем добрые попутчики сообщали ему, что товар, провезенный по французским землям от Ламанша до Средиземного моря, возрастает в цене настолько, что «дешевле стоил бы его привоз из Китая», что жители лотарингских деревень и городов из-за таможенных досмотров, предпочитают не выходить за пределы своих деревень ни с какой поклажей. Всякий вывоз крестьянского добра оплачивается не только в пользу государства, но и в пользу сеньора у заставы. Юнг записал и это: «В самом деле, общая длина таможенных линий Франции простирается, по здешним исчислениям, на три тысячи лье. Товар, отправленный из Бретани куда-нибудь в Прованс, подлежит восьми заявлениям и осмотрам. Его семь раз оплачивают и два раза перегружают. Таким образом, городские жители, имеющие крупные предприятия, должны оплачивать не только государственные таможенные сборы, но и частные дворянские поборы». Деревенские князья, владельцы богатых сеньорий, епископы и настоятели монастырей, владея обширными, богатыми землями и живя трудом церковных рабов, обильно пользовались правом местных сборов в свою пользу со всех проходящих товаров.
Это возмущало буржуазию. Она уже давно считала себя хозяйкой производств, она признавала себя солью французской земли. В ее «здравый» разум не укладывалось понятие торговой выгоды, ущербленной помещичьим побором, тем более, что «помещик получал выгоду от провоза товаров, не ударив палец о палец для их производства и даже не чувствуя ни малейшей признательности к третьему сословию, которое все чаще и чаще превращалось в овцу для стрижки». Было время, когда богатый и знатный сеньор нес довольно тяжелую королевскую службу. Вооруженный с головы до ног, он защищал границы государства, в сопровождении иногда многочисленного войска, которое он содержал на свой счет. Но к тому времени, когда Юнг путешествовал, дворянство уже в значительной степени отказалось от своих воинских служебных обязанностей, и даже этого служебного оправдания своих поборов оно не могло представить. Внутренняя, более мелкая торговля в пределах Франции в силу этих условий испытывала колоссальные затруднения. Не менее чем таможни, поразили Юнга разные меры веса и длины в разных областях Франции: «Это различие вело к путанице, в какой разобраться мог только ловкий продавец, обсчитывающий и обвешивающий простаков». Однажды соседом Юнга по дилижансу оказался «почтенного вида человек в черной одежде, носящий печать скромности и важности одновременно». Это был крупный буржуа, областной королевский откупщик, Он авансом вносил в казну всю сумму местного налога и взял на себя полномочия по осуществлению государственных монополий. Давая деньги взаймы разорившимся дворянам, он сделался незаменимым человеком для помещиков своей области, полезным для королевской казны и страшным для крестьянского и городского населения: ублажая сильных, он угнетал слабых. В его распоряжение благородные сеньоры давали вооруженные отряды для сбора налогов и выколачивания долгов. Авторитет дворянского суда зачастую также становился предметом купли и продажи. Заинтересованный дворянин всегда давал приговор в пользу откупщика. Сам откупщик, помимо своей работы по сборам, вел большие спекуляции сукном и шелком. Франция того времени имела предприятия, в которых насчитывалось до шестисот тысяч суконщиков, шелковиков и рабочих-хлопчатобумажников. Оставив собственное производство, наш откупщик занимался, в силу занимаемого положения, легкой и выгодной перепродажей мануфактур за пределы Франции. Крупная оптовая торговля поощрялась королем, ибо приток золота в королевскую казну считался признаком благосостояния страны, хотя население ни в какой мере себя не чувствовало счастливее от того, что мешки с испанским или турецким золотом свозились в Париж.
Юнг был разговорчивым человеком. Не имея возможности оказаться соседом и собеседником представителей французской власти, так как они не ездили в -почтовых каретах, а предпочитали собственные экипажи, Артур Юнг закидал откупщика вопросами. Старик, несмотря на видимую важность, не отказывался отвечать, а иногда и сам возобновлял прерванную беседу. Указывая на разрушенную мельницу при переезде через речку, он говорил:
— Вот мельница не работает, а крестьяне по-прежнему платят сеньору за нее деньги, хотя молоть муку приходится у себя на домашней ветрянке.
— За что же платить? спросил Юнг.
— За то, что завели у себя ветрянки, — ответил откупщик.
— Не умирать же им с голоду, — произнес Юнг. — Я ваших французских отношений не понимаю: ваши дворяне боятся заниматься торговлей, а свое деревенское хозяйство ведут плохо; наши лорды охотно вступают в торговые компании, в своих графствах они заводят фабрики и заводы.
— Это было бы ничего, — проворчал откупщик, — хуже всего, что наше дворянство загораживает дорогу и торговле, и промышленности: во Франции дворян всего тридцать тысяч семей, а нас, французов не-дворян, двадцать шесть миллионов. Но бог по-разному любит свои сословия: тридцать тысяч дворянских семей обходятся государственному бюджету в одну пятую долю всего богатства Франции. Вы подумайте и прикиньте: одно только придворное дворянство обходится в тридцать один миллион ливров в год! Кто-нибудь должен делать эти деньги.
— Ну вы лично не должны как-будто жаловаться, — возразил Юнг.
— Как не жаловаться? У меня трое сыновей: из них одному я купил судебную должность в провинции; если он перейдет в Париж, он может получить дворянство; хоть какое-нибудь, хоть дворянство мантии! Тогда он будет хоть чем-нибудь. Второй сын хотел стать офицером, из этого ничего не вышло. Он вернулся из Парижа, растратив кучу отцовских денег, но не добился патента. В самом деле, вы подумайте, стоило хлопотать: ведь этот патент офицера дал бы ему обеспечение и блестящую жизнь, как хочется молодежи. Военному дворянству живется очень хорошо. Содержание тысячи офицеров в год обходится в сорок шесть миллионов ливров, то есть ровно столько, сколько стоит содержание ста пятидесяти тысяч солдат. Третий сын у меня совсем неудачник: в прошлом году он истратил тысячу пятьсот франков на покупку «Диксионера наук, искусств и ремесл», из-за которого господа Дидро, Даламбер, Руссо и другие ученые буржуа терпели немало заслуженных неприятностей. Правда, мой третий сын инженер, ему эта энциклопедия может быть полезна, но когда же все-таки он прочтет эти тридцать пять кожаных томов? Я за всю мою долгую жизнь не прочел тридцати пяти книг, а он любит книги, он беседует с учеными людьми о правах третьего сословия. Он говорит, со слов господина Руссо, что все должны быть равны перед законом, что человек родится свободным, он повторяет вслед за бароном Гольбахом, что в основу всех суждений нужно положить разум, что природой управляет сила и материя. А я думаю, что физика, механика и химия хороши только тогда, когда они работают на удешевление себестоимости товаров. А вся эта философия — чистый вздор: никакой философией не изменишь порядков в королевстве. От бога установлено, что люди делятся на богатых и бедных. Конечно, человек с умом может сделать немало улучшений в наживе. Ведь вот герцог Орлеанский затратил шестьсот тысяч ливров на сукнопрядильню и поставил вместо рабочих паровую машину. Немногие из нас могут так швырять деньгами. Вот почему я решил заниматься лучше выгодной перепродажей, чем рискованным фабричным и заводским делом.
Юнг записал и эти суждения откупщика.
— Странное у вас дворянство, — сказал он ему. — Вот в Англии дворяне любят купечество. Король поощряет мануфактуры.
Ваша страна счастливая, — сказал откупщик.
— Ваша страна несчастная, — заметил Юнг.
— Но ваши дворяне когда-то отрубили королю голову, — вдруг рассердившись, заворчал французский откупщик.
— Будем надеяться, — ответил Юнг спокойно, — что ваше разоренное дворянство, проживающее богатства Франции, никогда этого не сделает, но вот за месяц моего путешествия по Франции, я сделал немало открытий о французской жизни: я убедился, что мне не следует ручаться за буржуазию, она недовольна, она думает совсем и не так, как думают король и министры. Я не ручаюсь за ваших крестьян, за ваших городских ремесленников.
Такой разговор происходил между французом и англичанином в конце XVIII столетия, когда противоречия классовых интересов во Франции дошли до чрезвычайной остроты.
В конце своего пути Юнг попал на северо-запад Франции, в Бретань. Давно почтовая карета сменилась местным экипажем. Наблюдательный и тонкий глаз английского агронома затерялся в огромных пространствах «Семи страшных лесов» Бретани. Лишь изредка попадались ему деревни с крестьянами, длинноволосыми и светлоглазыми, в кожаных куртках, расшитых шелковыми арабесками. Он пробовал говорить с этим народом, — они не понимали обычного французского языка; только знаками Юнг смог об’яснить им свою просьбу, так как молоко, каштаны, вода, хлеб и гречневые лепешки — все носило у них особые, неизвестные Парижу, французские названия Юнг увидел вскоре, что этот темный народ смотрит на местного деспота — сеньора, на этого бесконтрольного властелина сел и деревень, с покорностью и смирением, что этот крестьянин умеет только подгонять своих быков, точить косу, что этот крестьянин прежде всего любит свою соху, чтит свою бабушку, верует совершенно одинаково в богородицу, попов и в высокие, одиноко стоящие на пустырях камни. У этого крестьянина угрюмые и тяжелые мысли, такие же беспросветные, как леса Бретани. Он может часами простаивать, уставившись в одну точку, на морском берегу, на песчаных дюнах, он как дикарь, противится всему новому и, как фанатик, верует в короля. Он привык к тому, что гневный сеньор может повесить любого крестьянина за неповиновение. «В Бретани немного сел, немного замков, но тридцать тысяч дрессированных охотничьих собак, которые составляют предмет гордости и веселья благородных бретонских дворян». В те дни, когда своры в двести-триста озверелых псов при звуке рожка вылетают из ворот замка, деревенские жители должны скрываться в свои леса. Собаки феодала рвали не только волков и лисиц, но и крестьянских детей и не боялись мужчин, вооруженных вилами; барские собаки были классово чутки: за поранение дворянской собаки крестьянин мог поплатиться жизнью, — псы это знали.
Артур Юнг писал:
«От Понторсона до Комбура тянется дикая, непривлекательная местность; земледелие стоит здесь на той же ступени, как у американских гуронов; население почти так же дико, как и местность, а город Комбур — один из самых грязных и невзрачных закоулков земного шара; вместо домов, стоят землянки без стекол в окнах, по мостовой едва можно проехать, никакого довольства и удобства. И однако, — прибавляет Юнг, — здесь есть замок, в котором живет сам владелец. Кто же этот господин Шатобриан, у которого такие крепкие нервы, что он может жить среди подобной грязи и нищеты?»
На это ответ дает сам Шатобриан в своих «Мемуарах», вспоминая о посещении Юнга: «Господин Шатобриан, о котором едет речь, — мой отец; замок, который показался капризному агроному таким безобразным, тем не менее был благородным и прекрасным жилищем, хотя мрачным и серьезным. Что касается меня, того молодого отпрыска плюща, начинавшего завиваться у подножия этих диких башен, — мог ли приметить меня господин Юнг, он, который был занят только нашим хлебом и пашней?»
Пусть читатель не посетует, если наблюдательный английский агроном, совершивший небескорыстное путешествие по Франции, не сразу, а только в конце пути привез нас к молодому человеку Шатобриану. Нам предстоит заниматься этим человеком. Именно он дал образ юноши разочарованного и не находящего себе применения в жизни, молодого человека, разновидности которого мы встречаем почти во всех странах. Он родился на пороге бурных событий во Франции. Юнг уже вернулся в Англию, когда Англия заключила с Францией в 1786 году выгодный торговый договор. Франция уже стояла накануне полного краха. Дворянское хозяйничанье привело и к этому договору, разорявшему французскую торговлю, и в тому, что через два года, вследствие голода и двухлетнего неурожая, начались восстания и настоящие народные бедствия. Растерянное правительство стало менять министров, как перчатки на парадной охоте, пригласили женевского банкира Неккера министром финансов, а когда опубликованный Неккером бюджет внезапно раскрыл перед молодой французской буржуазией полный финансовый крах Франции, тогда революция началась и в городах. Вся Франция всколыхнулась; всколыхнулся и замок Комбур, где жил молодой Шатобриан. Старик чувствовал себя плохо, он ворчал на всевозможные новшества. Окруженный местными баронами, недовольный вольнолюбивыми философами-материалистами и другими насмешливыми представителями буржуазной науки, он коротал свои дни с женой, десятью детьми и домашним священником, то рассказывая местные легенды, то повествуя о подвигах старых Шатобрианов, принадлежавших к самому древнему французскому дворянству. Иногда он менял эти занятия на молчаливое хождение по верхней галерее замка, и тогда дети ходили на цыпочках, боясь попасться ему на глаза. В этой обстановке рос десятый сын старого Шатобриана — Франсуа Ренэ Шатобриан, впоследствии знаменитый писатель.
Он родился в 1768 году, с детства впитал атмосферу легенд и дворянской спеси, с детства привык видеть бедность своей многочисленной семья и феодальные притязания старого отца. Между воображением и действительностью наступил разрыв. Молодость имела свои запросы, глаза видели перед собою многое, что не об’яснялось сухими и отрывистыми словами отца. Ребенок уходил в себя; одинокие думы и чтение книг дворянской библиотеки бурно тревожили воображение. Рассказы за общим столом рисовали картины средних веков, крестовых походов, событий и людей, для которых за пределами сумрачных и покрытых паутиной зал давно уже не было никакого соответствия. На опушке леса, у ручья, с книгою в руках, маленький худощавый Ренэ воображал себя греческим Ахиллом перед войском или рыцарем Баярдом на турнире, и вдруг появляется экипаж, выходит английский гость, агроном, которого принимают, как знатного путешественника. Насмешливый, умный и вежливый Юнг расспрашивает, сколько арпанов земли и каким зерном засеяно в имении Шатобрианов, чем занимается крестьянство, почему такие дикие способы земледелия и почему такая страшная бедность кругом во всей Франции. И вдруг молодой Ренэ, час тому назад бывший героем, наконец, чувствует себя просто нищим бретонским баричем, которого ждет такая же скучная жизнь, какою живет отец. Не с кем поделиться мыслями. Разве сестра Люсиль? Но она странно впечатлительна: ей кажется, что ее преследуют враги, что она является жертвой каких-то темных нечеловеческих сил. Вместо успокоения, из разговоров с сестрой Ренэ получает еще большую тревогу. Так проходят годы. Родители не сразу обратили внимание на чрезвычайную встревоженность сына. Встречая Ренэ и вдруг замечая существование этого десятого наследника, отец лишь изредка спрашивает мать, не пора ли посылать юношу во флот, как то делали всегда Шатобрианы с младшими детьми. В этих размышлениях проходит еще год. В припадке тоски юноша пытался покончить с собой. Его схватили, отец вызвал врача, тот потребовал удаления Ренэ из родного замка. Проходят еще две недели, меланхолический юноша смотрит из окон на дорогу, видит гвардейского курьера, выходящим из экипажа у ворот дамка. Через минуту Ренэ зовут вниз. Солдат на-вытяжку стоит перед старым бароном, старик Шатобриан охотничьим ножом разрезает оболочку королевского патента и подзывает сына: «Ренэ, читай!».
Король приказал ему — барону Франсуа-Ренэ Шатобриану — быть поручиком Наваррского полка. Сборы были недолгие, и вот настала новая жизнь. Франсуа-Ренэ Шатобриан в Париже, при дворе Людовика XVI. Застенчивый провинциальный барон чувствует себя плоховато. К новой обстановке он привык не сразу. Он удивлялся всему, что не соответствовало понятиям, приобретенным в Комбуре. Он слушал проповедь королевского духовника и наблюдал, как рассеянно титулованные придворные ведут себя и улыбаются, как усталый осанистый представитель католического духовенства не решается произнести слово «Христос», в своей утонченной, прекрасно построенной проповеди он упоминает лишь «законодателя христиан». С еще большим удивлением молодой Ренэ слушал в салонах, как поклонники Руссо проповедывали гражданское равенство, но, возвращаясь из Версаля или из Парижа в Камбре, еще больше удивлялся тому, что те же поклонники Руссо и «Энциклопедии» наказывали палочными ударами своих солдат.
Однажды в военном министерстве он увидел голубоглазого белокурого человека. Это был нотабль Лафайет. В расшитом камзоле, с тростью, постукивая набалдашником по золотой табакерке, он шел по лестнице и кричал: «Да, да, виконт, если его величество дал согласие, собирайте Генеральные штаты и как можно поскорее, — иначе все полетит в преисподнюю!»
"Как? — подумал Шатобриан. — Созываются представители трех сословий? Этого, кажется, не было почти сто лет. Старинные короли созывали штаты только для голосования новых налогов на новые войны. Но давно уже короли обходятся без представителей «трех сословий».
— Неужели дело так серьезно? — спросил Шатобриан у проходящих.
— Значит, очень серьезно, господин королевский поручик, если Франция разорена, — ответили ему сурово.
— Боже мой, как разорена? Кем разорена? — спрашивал поручик Шатобриан.
— Разорена дворянской расточительностью и принуждена просить денег у третьего сословия, — был еще более суровый ответ.
Шатобриан бросает полк и, едва успев спросить разрешения, уезжает в родную Бретань. Он держится в рядах своего сословия на собрании трех сословий. Он одобряет отказ местного дворянства выслать депутатов в Генеральные штаты. Он громит буржуазию и вместе с соседями-феодалами обнажает шпагу и кричит: «Да здравствует Бретань!» Буржуа теснятся в страхе и разбегаются. Но король велел выбрать 600 депутатов от буржуазии, то есть вдвое больше, чем от духовенства, вдвое больше, чем от дворян. Генеральные штаты собрались в Версале. Шатобриан вернулся в Париж. По дороге беспокойство… В деревнях крестьяне останавливают экипажи, спрашивают паспорта, проницательно смотрят на путешественников. «Этого никогда не было,
Чем ближе к столице, тем волнение буржуазии и крестьян сильнее. Заседание Генеральных штатов открылось 5 мая 1789 года. Правительство ждало утверждения плана восстановления финансов, но третье сословие вдруг почувствовало, что оно — необходимая часть Штатов и заявило, что прежде чем дать деньги, надо пересмотреть все устройство государства, чтобы уравнять права всех трех сословий. Депутаты предлагали попам и дворянам соединиться, но, получив отказ и слыша о повсеместных волнениях Франции, 17 июня об’явили себя Национальным собранием. Король дважды пробовал распустить собравшихся, но безуспешно. Депутаты об’явили запрещение всех налогов, не проголосованных ими. Король, двор, офицеры встревожены. Шатобриан обеспокоен: у солдат найдены воззвания: не стрелять в беззащитных парижан, когда будет дан приказ в ночь на 15 июля о разгоне Национального собрания. Народные массы Парижа предупредили разгон Национального собрания уничтожением крепости Бастилии, — самая страшная французская тюрьма была разрушена до основания. Историю начали делать какие-то новые, неизвестные силы. Шатобриан не только не понимал, что происходит, но и не хотел понимать… Он замышлял поездку в Америку и в 1791 году осуществил это путешествие. Едва ли ему хотелось на самом деле исследовать северо-западный путь к Новому свету. Но каких предлогов не найдет человек, стремящийся во что бы то ни стало переменить обстановку, которая его пугает! Шатобриан сам чувствовал такую огромную путаницу чувств и понятий, что его поездку скорее всего можно было назвать стремление уйти от самого себя.
В те дни, когда волна крестьянских восстаний прокатилась по французской провинции, когда вооруженные первобытным способом крестьяне, вторгаясь в замки помещиков, впервые знакомились с расположением дворянских комнат, разыскивали и уничтожали долговые записи, кабалившие их до седьмого поколения, в те дни, когда в Париже разразился гнев рабочих, страдавших от голода и безработицы, разгромивших владения фабриканта Ревельона и расстрелянных войсками, когда буржуазия, заседавшая в Национальном собрании, в виде уступки крестьянам постановила отменить второстепенные феодальные привилегии, когда голодающий Париж целым морем голов появился в Версале и вывез в Париж и Национальное собрание и королевскую семью с королем, крича о том, что „первый булочник и первая булочница“ — король и королева — обязаны кормить не только себя, но и французскую бедноту, в те дни, когда началась массовая эмиграция напуганных дворян, — Франсуа-Ренэ Шатобриан, войдя на пристани Сен-Мало на атлантический корабль, уехал в Америку. Это не был побег, это было скитание неугомонного человека, стремление заглушить чувство безысходности и внутренней пустоты, овладевшие им в Париже.
Под влиянием министра Мальзерба, старого друга энциклопедистов, Шатобриан читал Руссо, Вольтера, атеистического Гольбаха, философов-материалистов XVIII века. Он сделался даже „свободомыслящим“, он стал многое понимать в Париже, где общество ничем не напоминало Комбур. В отличие от домашних священников в Комбуре, парижские священники оказались весельчаками, атеистами, прекрасными рассказчиками эротических анекдотов, от которых у молодого Шатобриана кружилась голова. В Париже Шатобриан увидел портрет любовницы Людовика XVI — маркизы Помпадур, той самой, которая обошлась французскому бюджету больше, чем в сто миллионов золотых франков, той самой, которая стояла в центре дворянских увеселений и придворных балов, той самой, которая сказала бережливому и снисходительному супругу: „После нас хоть потоп“, той самой, про которую коронованный любовник в день» ее похорон, видя, как гроб с ее телом выносят в дождливый день, выразился: «Мерзкую погоду выбрала маркиза для прогулки», — вот портрет этой самой Помпадур увидел Шатобриан в Париже: на мраморном столике перед женщиной с фарфоровым цветом лица и в белом парике стоял глобус и лежали книги в кожаных переплетах с надписями: «Диксионер наук, искусств и ремесл», «Дух законов» Монтескье, — книги, которые нанесли французскому самодержавию страшнейший урон. Шатобриан подумал, что эта опасная дворянская игра со свободною мыслью действительно вызвала потоп, в котором гибнет дворянство.
Шатобриан путешествовал. Он насмотрелся в американских степях на чудеснейшие картины природы, ознакомился с оригинальными бытовыми формами Нового света и, как собиратель насекомых, нанизал на иголки коллекцию своих поэтических образов. Он вволю намечтался в огромных лесах и равнинах, на охоте с краснокожими, побывал на Ниагаре, в Огайо. Полгода продолжались его скитания. Его впечатления отслаивались, забывался утонченный и грубый, аристократический, философский и ремесленный Париж. Уже наступили моменты поэтической кристаллизации впечатлений. Шатобриану казалось, что учение Руссо о естественном человеке, иллюстрируется наилучшим образом жизнью американских дикарей, что простые, естественные законы человеческих отношений могут быть до конца исследованы и прочувствованы им в Америке, когда он на пути из Албании к Ниагаре очутился со своим проводником впервые среди леса, которого еще никогда не касался топор. Он был опьянен запахами, зрелищем мощной природы, чувством независимости, чувством, которое было им утеряно со времени последних впечатлений от охоты в лесах Бретани под влиянием бурных и стремительных парижских впечатлений. Он шел от одного дерева к другому по лесной целине и с каждым поворотом говорил сам себе: «Какое счастье, здесь нет больших дорог, нет городов, нет ни замков, ни лачуг, никаких империй, никаких республик, никаких людей». И вот, когда он упивался этим одиночеством, зная, что указания опытного проводника не дадут ему сбиться с дороги, он увидел, на поляне человек двадцать татуированных индейцев, полунагих, с вороньими перьями на голове, с кольцами, продетыми через нос. Они танцевали. Из-за деревьев слышались странные звуки. Шатобриан приблизился и увидел — о, ужас! — индейцы танцуют самую, обыкновенную французскую кадриль, а маленький, завитой, напудренный, в парике французик, с кисейными манжетами, отчаянно пилит на скрипке, качая головой и в такт притоптывая ногами. Это был поваренок французского генерала, завербованный индейцами в качестве штатного увеселителя с платой бобровыми шкурами и медвежьими окороками. И тут «проклятая французская цивилизация» испортила естественного человека Руссо. Шатобриану казалось, что нет защиты от надвигающегося ужаса эпохи, а когда после полугодичных скитаний, подводя итоги на одной американской ферме, он раздумывал о своей судьбе, серый клочок газеты, попавшийся случайно на глаза, еще более его напугал: король Людовик XVI пытался бежать из Франции к враждебным армиям, собранным на границе королевства. Король отрешен от власти и под судом. На Марсовом поле — республиканская демонстрация. Во Франции провозглашена конституция. Все это было так серьезно, что Шатобриан немедленно собрался во Францию, прервав свое американское путешествие.
В январе 1792 года он высадился снова на французском берегу, проехал в родную Бретань, застал там подготовку контрреволюции, услышал плач отца и жалобы матери на то, что они совершенно разорены и, поддавшись их уговору, согласился на брак с девушкой, принесшей ему богатое приданое. Исполнив эти семейные обязанности, Шатобриан поехал в Париж. Непонятные события крайне его взволновали. Он бросился к Мальзербу, всегда дававшему ему прекрасные советы, но старый друг энциклопедистов разводил руками, он был крайне напуган, он говорил, что разыгрались стихии, что революция утратила разум, ибо на сцену выступила «неразумная масса», и когда наш американский путешественник осторожно намекнул Мальзербу на то, что у границ Франции скопились войска, что принц французской крови сосредоточил в Кобленце отряды роялистов, Мальзерб одобрительно кивал головой и дал свое либеральное благословение Шатобриану на эмиграцию. Шатобриан уезжает. Через некоторое время его видят в армии Конде «в седьмой Бретонской роте, в мундире королевского голубого цвета с горностаевыми отворотами». Но великолепное зрелище собственной персоны не могло закрыть от Шатобриана безалаберности, мотовства легкомыслия дворянской армии. Беспечное прожигание денег, игра в карты, песни и увеселения были главными занятиями контрреволюционного лагеря. Намеренно подчеркивали, не только сословную, но и внутрисословную разницу положений. Дворянские офицеры с древним гербом и с большим богатством пользовались преимуществам даже на аванпостах, а когда однажды в контрреволюционном лагере появились суровые лица бретонских горожан в черных одеждах с длинными волосами и спокойно предложили принцам свой тысячный отряд, готовый «умереть за бога и короля», тогда французские принцы первым делом поспешили дать этому мещанскому отряду особую обмундировку, унизительно отличавшую этих суровых и упрямых буржуа внешними знаками от чистокровных дворянчиков французской контрреволюции. Шатобриан скучал. Он записывал свои впечатления лагерной жизни, но чаще всего его карандаш заносил на бумагу свежие воспоминания путешествия в Америку. Офицеры его полка не могли придраться к его родословной, но их смешило литературное увлечение дворянина, их смешил его слог, совсем не похожий на легкомысленную и пустую, не лишенную изящества болтовню салонов. Выразительные и яркие характеристики Шатобриана, его патетическая меланхолия в рассказе о путешествиях казались им смешными. Поэт не находил понимания в среде офицеров и оскорблялся, когда они обрывали куски рукописи, торчащие за спиной из его военного ранца.
Что происходило в это время в Париже? После казни короля казнили аристократов, спекулянтов, депутатов департамента Жиронды, пошедших против воли народа. Вместо старых сантиментальных романсов распевали огневую марсельезу. В Люксембургском саду щипали корпию для раненых отцов, братьев, мужей. На перекрестках улиц кузнецы-ружейники раздували горны, ремонтировали ружья и пистолеты, оттачивали кинжалы, закаляли штыки. Кричали, что немцы у ворот Парижа, показывали манифест герцога Брауншвейгского, который клялся сжечь революционный Париж. Люди в красных шапках торговали в лавках парадным облачением попов, деревянными золоченными скипетрами с гербовыми лилиями Бурбонов, распродавали пожитки королевских дворцов. К кабачку Поршерона подъезжали ораторы секции на ослах, покрытых напрестольными попонами и стихарями, выпивали большими глотками вино из церковных дароносиц и поспешно продолжали путь. Босоногие мостовщики Парижа вскладчину покупали в тачках уличных сапожников по пятнадцати пар обуви, выбирали уполномоченного и посылали его с башмаками в Конвент с надписью — «для наших солдат». Все дело в том, что на конфискованных землях эмигрантов освободившееся крестьянство уже собрало урожай, в отобранных давильнях клали под пресс помещичий виноград, праздновали посадку деревьев свободы. Было бурное опьянение свободой, ждали осуществления предельных человеческих желаний. Третье сословие ликовало, и только публицисты вроде Дюфурни с горечью спрашивали, почему рабочий люд, четвертое сословие, совершенно отстранено от выборов в законодательные органы? Неужели потому, что интересы хозяев и рабочих противоположны? И в эти-то годы европейские монархи вздумали задавить французскую революцию. Массы ответили на это созданием армии, массы выделили своих героев. Они отбросили интервентов от границ и двинулись дальше, неся с собою красивые лозунги третьего сословия — «Свобода, равенство, братство». Победы были связаны с надеждой, однако, чем дальше разгоралась революция, тем не она встречала сопротивления внутри Франции. Надежды не сбывались! Но уже невозможно было остановить раскатившуюся колесницу войны. После казни Робеспьера начинается постепенный спад революционной волны. Мелкобуржуазные революционеры Конвента стремились ограничить накопление крупных капиталов в руках немногих. Но так как ни один закон, ни один декрет не касался основного социального вопроса о собственности на орудия производства и на землю, то все побочные действия мелкобуржуазных уравнителей оказывались бесплодными. Носорожья кожа крупной буржуазии нисколько не страдала от укусов Робеспьера и якобинцев, то есть самого крайнего, что дала Французская революция. В силу ее природы, молодые организации парижского пролетариата были с успехом разгромлены руками крупной буржуазии при попустительстве или активном содействии мелкобуржуазных революционеров. Дворянские земли, конфискованные в национальный фонд, оцениваются настолько дорого, что только крестьянин-кулак или торговец-горожанин может осуществить их покупку. Цены на предметы первой необходимости тарифицируются так, что беднейшее население городов голодает. В этих колебаниях курса распадается единство Конвента. Группа Робеспьера гибнет в борьбе. Освободившись от Робеспьера и его сторонников, «болотистое» большинство Конвента идет двумя путями — борьба с интервенциями и борьба с углублением революции. Эта последняя борьба с запросами масс приводит к тому, что рабочие Сен-Антуанского предместья и предместья Сен-Марсо вооружились против Конвента. Генерал Мену угрозой артиллерийского огня заставил их разоружиться. Но прошло немного времени, и в 1795 году уже другая масса, именно двадцать пять тысяч роялистов, окружает Конвент с угрозами контрреволюции. Того же генерала Мену выслали против монархистов, но тут он действовал нерешительно, он отступил, покинув Конвент. На защиту Конвента выступил малоизвестный молодой генерал Бонапарт. Он разогнал монархистов и стяжал себе славу революционера. Вскоре Конвент разошелся, выпустив предварительно закон о конституции III года Республики (1795 г.). К этому времени ввели новый календарь, начавший летоисчисление с 1792 года, разбивший год на десять месяцев, получивших имена из терминов сельского хозяйства и явлений природы. Месяцы разделили на декады, по три в каждом. Хотели жить по-новому, вычисляли длину парижского меридиана, чтобы дать точный метраж. Хотели свести к единству меры веса, длины и сыпучих тел, искали этого единства в одной десятимиллионной доле четверти меридиана, проходящего через революционный город. В этом была гордость, был большой пафос, была уверенность в победе! Но конституция, названная III революционным годом, была все-таки поворотом назад. Население, обладавшее достатком, граждане, проживавшие на месте, а не скитавшиеся, как пролетарии, почтенные лица, платившие большие налоги, были допущены к выборам в две палаты — Совет пятисот и Совет старейших, но чтобы быть избранным, надо быть тридцатилетним и даже старше. Так, вся молодая и горячая Франция, вся пролетарская и бедняцкая Франция были отстранены от участия в законодательстве страны. Исполнительная власть была поручена директорам, пяти директорам, отсюда этот период называется — Директорией.
Отобрав огромные церковные земли у духовенства и беглых дворян в национальный фонд, распродавая их по дорогим ценам крупнейшим финансовым тузам, уничтожив сословные перегородки и оставив за собою бесконтрольное право наживы, сломав таможенные рогатки, введя всюду одинаковые меры длины, об’ема и веса, буржуазия вдруг почувствовала любовь к стране, в которой она одержала победу. «Единая и неделимая Франция» стала «Отечеством» — «Patrie»; буржуа стали «патриотами» в противовес «аристократам». Это деление было похоже на партийные термины, на политические понятии «сторонник» и «противник» Революции. При осаде Тионвиля разрывом санкюлотской гранаты был ранен Шатобриан. Перевязанный, трясущийся в отвратительном экипаже по неровной дороге, в полном отчаянии ехал Шатобриан в Брюссель. Оттуда, поправившись, он переправляется на остров Джерсей, а оттуда в Лондон. Там он узнает, что его брат, жена брата и тесть казнены в Париже как контрреволюционеры, а мать, сестра Люсиль и другая сестра посажены в тюрьму как родственники эмигранта. В Лондоне наступают голодные дни. Но Шатобриан не один. Множество бедных французов населяют английскую столицу. Живя кое-как, питаясь раз в день, Шатобриан ради заработка принимается за литературный труд. Дворянин, перестав утешать себя меланхолической поэзией, вступает на трудную дорогу литературного работника ради заработка. И это странно его преображает. Записывая американские впечатления, набрасывая два романа «Атала» и «Ренэ» для себя и только для себя, он пишет очень странную книгу «Исторический опыт о революциях». Казнь короля, события Конвента, колоссальнейший под’ем революционной волны, победы революционных армий первого периода, все это побуждает Шатобриана искать решения вопроса о целях и смысле истории. Несчастия и неудачи чисто материального свойства привели к тому, что моментами Шатобриан договаривается до «законности» революции, и если мы сравним его книгу с первыми попытками создать философию революций, выходившими тогда только из-под пера эмигрантов (сама революция не имела возможности писать о себе, она еще горела и разгоралась, ей было не до того), то мы увидим, что Шатобриан идет гораздо дальше своих современников. Так или иначе, в 1797 году первый том «Опыта о революциях» вышел в Лондоне. Шатобриан делится с читателем своим наблюдением над революциями прошлых столетий и заявляет, что они исторически необходимы, что они представляют собою бурное, но напрасное и безрезультатное, хотя и законное кипение несчастной человеческой массы. Ни в какой степени не присоединяясь к революционным идеалам, Шатобриан обсуждает и осуждает все формы политического бытия — и монархию, и королевский парламентаризм, и республику. Превратностям общественной жизни он противопоставляет своеобразно переиначенные идеалы Руссо, учение о естественном человеке. С пафосом, с очень красивой закругленностью совершенно новой и незнакомой французам литературной речи, он говорит о прелестях «безыскусственного природного состояния, там, на лоне натуры, среди простодушных людей, незапятнанных цивилизацией», убеждая читателя, что лишь там можно себе найти истинное счастье и настоящую свободу. Свое исследование Шатобриан заканчивает блестящим поэтическим описанием американской ночи. Увы! это самый убедительный аргумент, обычный для Шатобриана: Волнением эстетических эмоций он всегда хочет решать отвлеченные вопросы. Поколение, жаждавшее покоя, охотно пошло на этот способ решений, но это поколение не было обществом в старом смысле этого слова, обществом пудреных париков, камзолов, условных фраз и дворянского этикета. Этому обществу показалось бы чудовищным революционное языкотворчество Шатобриана. Оно испугалось бы свежести его речи, образности картин и не заметило бы угодной ему реакционности взглядов Шатобриана. Припомним, что один из отцов французской революционной буржуазии, сам буржуа, насквозь человек буржуазной эпохи — Вольтер, в своих поэмах, подтачивающих авторитет королей и духовенства, боялся нарушить стройность французского синтаксиса и ни в каком случае не простил бы себе ошибки против одиннадцатисложного александрийского стиха, а тут вдруг французский дворянин старинной бретонской фамилии вылезает из лондонской берлоги с какой-то яркой и пламенной речью французского лирика, с элегическими описаниями картин природы, сделанных не по форме, и пользуется успехом. Почему? А потому, что он встретил перед собою не общество, а публику, буржуазную публику, стремившуюся поскорее закрепить свои успехи, уставшую от революции, боявшуюся ее продолжения. Красивые эмоции и лирика успокаивали. А язык! Это был живой язык буржуазной эстетики, это был язык французской молодежи, оставшейся не у дела вследствие разорения мелких предпринимателей и разочарованной в механистическом материализме середины XVIII века.
В год выхода первой книги Шатобриана в Лондоне в Париже произошло странное событие. Были арестованы французский коммунист Кай-Гракх Бабеф и его сторонники. Не все, конечно. На процессе выяснилось, что их организовано около двадцати тысяч. Бабефа казнили. «Заговор равных», организованный им, рассыпался и провалился в двадцать тысяч щелей подпольного Парижа. Это показалось страшным. Могло затрещать священное право собственности, — буржуазия испугалась. А тут еще со всех сторон надвигались враги, вдохновляемые Англией. Чтобы парализовать английскую интригу, затеяли поход на Египет и Индию. В мае 1798 года генерала Бонапарта послали в Египет, а в Париже продолжали розыски бабефовской «Тайной директории общественного спасения». Совет пяти директоров буржуазной директории начал чистку Совета от якобинцев. По всему фронту буржуазия круто повернула направо. Ее правящая богатая верхушка тревожилась и поговаривала о необходимости диктатуры. В такой обстановке протекал 1798 год, когда во Францию внезапно вернулся популярный «герой» Бонапарт. Он явился в Директорию и потребовал себе полномочий. Незыблемый авторитет молодого генерала в армии был известен директорам. Бонапарт получил назначение комендантом города Парижа. Прошло очень много времени. Комендант оказался решительным: он перевел обе законодательные палаты из Парижа в Сен-Клу, после чего двое из пяти директоров оказались арестованными, а трое отказались от власти. Молодой генерал спешно совещался с испытанными друзьями: парижскими банкирами, разбогатевшими на армейских поставках. Поставщик военного снаряжения — Колле для неизвестных целей негласно вручает Бонапарту полмиллиона золотых франков, другие банкиры ему подражают, но только много спустя понятной становится расточительность этих толстосумов. Они сговорились с молодым генералом по своему кровному делу, они сторговались о природе власти, они шепнули ему словечко о том, что их шкуру может спасти только военная диктатура. Имея такую опору, Бонапарт разогнал Совет пятисот 18-го брюмера (9 ноября) 1799 года и потребовал от Совета старейших провозглашения Консульства, приступив к управлению Франции в качестве первого из первых трех консулов. Крупная буржуазия рукоплескала. Началось постепенное диктаторское засасывание власти, бешеное накопление золота и бешеные военные расходы. Все эти миллионные контрибуции, весь этот поток чужого золота из награбленных стран растекался на военные расходы. Поставщики французской армии, присоединяя к своим капиталам огромные интендантские платежи, получили широкую возможность сначала скупать богатейшие земли из национального фонда, а потом строить огромные предприятия фабрично-заводского типа, обзаводясь машинами, давя конкурентов, скупая сырье, разоряя десятки тысяч кустарей, ремесленных артелей, истребляя лавочки и мастерские сотен тысяч мелких предпринимателей. Мелкая буржуазия стонала. Внутри буржуазного общества шло бешеное дробление, обусловленное растущим могуществом капитала, притекшего в руки немногим.
В 1798 году Шатобриан готовил второй том своего «Опыта». До нас дошел экземпляр первого тома с пометками автора. Эти пометки для второго тома лишь много лет спустя сделались достоянием публики. Мы читаем резкие выпады Шатобриана против христианства. Учение о бессмертии души и понятия о божественном провидении названы глупостью. Это какой-то изумительный протест против своего бретонского детства, против того, чему он поклонялся всю жизнь. За подготовкой второго тома застало его письмо сестры Люсили, сообщавшей о смерти матери. Сестра писала: «Если бы ты знал, сколько горестных слез пролито нашей дорогой матушкой по поводу твоих заблуждений, может это раскрыло бы тебе глаза и заставило бы тебя бросить литературу». Как бы в ответ на это, Шатобриан писал впоследствии: «Память о моих заблуждениях доставляла моей матери в последние дни ее жизни много горьких минут; умирая, она поручила одной из моих сестер напомнить мне о религии, в которой я был воспитан. Сестра передала мне последнюю волю матери. Когда письмо дошло до меня за море, уже не было в живых и самой сестры. Эти два замогильные голоса, этот образ умершей, передавшей мне волю другой умершей, поразили меня: я сделался христианином. Признаюсь, мое обращение не было следствием какого-нибудь великого сверх естественного откровения; убеждение мое вышло из сердца; я плакал, и я уверовал».
Уверовал, но литературу не бросил даже тогда, когда из уст достоверных людей он услышал о том, что ему можно безопасно вернуться во Францию.
— А как же этот адский Конвент приказал перелить все колокола на пушки? — спрашивал Шатобриан боязливо.
— Это давно прошло. Сейчас тридцать шесть тысяч приходов во Франции благополучно отправляют обедни.
— А как же первый консул?
— О, он совсем не против религии!
— Не могу ли я издать в Париже «Опыт о революциях»?
— Нет, революции кончились, возьмите какую-нибудь другую тему.
Весною 1800 года Шатобриан вернулся во Францию. Он не узнавал страшного Парижа. Не было красных фригийских колпаков, не было «голов на пиках, с которых капала кровь на серую бумагу по столам Конвента», где сотни дымящих свечей и факелов освещали возбужденные лица и бросали огромные тени жестикулирующих ораторов. Шатобриан пригляделся. Первый консул в ответ на малейшее сопротивление буржуазии ставил перед ними призрак якобинского террора. Шатобриан понял общее разочарование революцией. Запуганная буржуазия, разгромленная аристократия, потихоньку и робко возвращавшаяся в сожженные гнезда, общее утомление встретили его в Париже. Он понял настроение, оно вполне соответствовало его собственному, он смело выпустил свою новую книгу, первое реакционное произведение Франции, «Гений христианства», включающее два эпизодических романа — «Атала» и «Ренэ».
18 апреля 1802 года пение церковных гимнов в Париже возвестило католической Франции заключение конкордата, то есть соглашения с римским папой, об’являющее католичество господствующей религией. Земли, отобранные у церкви, остались, однако, «собственностью нации», и высшее духовенство решено было назначить правительством Франции. Священники переходили на жалованье, но папа был хорошим хозяином, он знал, что если «потерянная овца», Франция, вернется в его пастырское стадо, то уж он найдет ножницы, которыми эту овцу постричь. В день конкордата черносотенный «Монитер» напечатал статью о выходе в свет шатобриановского «Духа христианства». Смешное совпадение: бывший республиканский безбожный генерал и бретонский аристократ из армии принцев в этот день подали друг другу руку.
Перейдем к произведениям Шатобриана. Их успех был громаден. Такой успех об’ясняется, во-первых, той религиозной тенденцией, которая ладилась с господствовавшим общественным направлением; во-вторых, тем общим меланхолическим, сантиментальным тоном, который слышался во всей поэме и также соответствовал настроению публики. Многочисленные тирады романа о суете всего земного, о превратностях человеческой жизни согласовались с думами и мечтами общества нервнорасстроенного, запуганного революцией, расставшегося со своими прежними идеалами. Вместе с тем новые образы, которыми щедро сыпал Шатобриан, чарующие картины северо-американской природы, которые он рисовал по собственным впечатлениям, а не по книжкам, немало содействовали успеху произведения. Конечно, оно не могло бы понравиться трезвым головам средины XVIII в., привыкшим к логической простоте и отчетливости.
Стоит только сравнить картины природы, которые создает Шатобриан, с изображением природы у писателей XVIII века. Когда истый человек XVIII столетия принимался за такое дело, он делал это по-своему, добросовестно, справлялся по книгам, прибегал к зоология и ботанике, старался приплести рассуждения о законе тяжести, говорил обо всем логично и изящно — по-салонному; в результате получалась длинная, скучная материя, растянутая на нескольких сотнях страниц, изложенная в правильных выглаженных стихах. Образов, типов, впечатлений не было: поэма походила на сухой географический инвентарь, на какую-то официальную опись имуществ природы, на реестр климатических и метеорологических явлений. Если в поэме встречалась надобность в действующем лице, например, в пастушке, то его заставляли говорить правильной, цивилизованной, приличной речью и рассуждать, например, о громе и молнии так, как об этом пишется в энциклопедии. Пустяков не любили вообще и, даже изображая жизнь, изгоняли из своих картин все те мелочи и пустяки, которыми жизнь так богата, и которые подчас характеризуют ее ярче, чем все рассудительные поступки древних и новых мудрецов. И вот выходила книга; вольнодумцы похваливали поэму и замечали, что автор человек весьма неглупый и со вкусом.
У Шатобриана — напротив; в описаниях встречаются сплошь да рядом несообразности, но зато все проникнуто страстью, огнем, движением. Мы встречаем у него местный колорит — величайшую редкость в XVIII веке; у него есть чутье к другим формам жизни, к другим представлениям и нравам. Правда, нужно заметить, что сами герои поэмы — Шактас и Атала — не похожи на дикарей: это настоящие европейцы последних годов XVIII века по своей цивилизованности и мечтательности, но все-таки это не бледные, отвлеченные
Но главным образом успех поэмы нужно приписать изменению понятий. Поколения, которые пережили мятежные годы революции, которые потерпели неудачи в своих замыслах и познакомились с новыми, дотоле неведомыми опасностями, эти поколения ужаснулись дела рук своих, почувствовали недоверие к своим прежним представлениям, перестали боготворить разум, перестали верить во всеспасительность одной логики и непрочь были позабыться в мире фантастических грез, иллюзий, призраков и чаяний. Это было царство реакционного романтизма.
Поль Лафарг, блестящий марксист, в своей статье «Происхождение романтизма» пишет: «Три эпохосозидающих Произведения, появившихся в 1801 и 1802 годах — „Атала“, „Гений христианства“ и „Ренэ“, отмечают этот этап романтизма; они обеспечивали бы победу за ним, если бы политический кризис и военные пертурбации не поглотили внимания людей и не отбили у них всякий серьезный интерес к литературе». И далее: "Два романа Шатобриана, «Атала» и «Ренэ», обладают неоценимым достоинством: в небольшом об’еме и в литературной форме они содержат в себе главные, характерные черты психологического момента, рассеянные в бесчисленных и неудобочитаемых в наше время произведениях-однодневках.
Мы потому так остановились на биографии Шатобриана, что она является полным раскрытием биографии самого Ренэ. В самом деле, Ренэ Шатобриана и есть Ренэ романа. Редкий автор дарил с такой охотой свое имя своему герою. Нетрудно увидеть в лице отца Обри священника, спасшегося в лесах от преследования революционеров. Леса Америки заменили леса Бретани. А в Шактасе и Атале легко узнать парижан 1801 года, которые никогда не татуировали своих лиц, не украшали своих волос перьями индейского петуха и не протыкали ноздри кольцами с бусами. Каждой фразе романов Шатобриана можно дать исторический комментарий, который обнаруживает интимнейшую психологическую связь героев Шатобриана и тогдашней публики. Литературное произведение, даже если оно не имеет никакой художественной ценности, приобретает, если оно имело успех, огромную историческую ценность. Материалистическая критика может изучать его с полной уверенностью, что здесь она ловит по горячим следам впечатления и мнения современников. Но, воспроизведя историю молодого человека своего времени настолько, что мы в дальнейшем можем совершенно легко искать родственников самого Ренэ в произведениях первой половины XIX века, Шатобриан стал владеть языком, выкованным революцией, как властелин, и стал действовать им, как гениальный виртуоз. Чувства Ренэ утрированы. Они доведены до крайности и вызывают улыбку теперешнего читателя, но надо помнить, что именно эти преувеличения в тоне нравились тогда. Когда жизнь становится слишком монотонной, люди бросаются за грани видимого мира, чтобы дать выход естественному пылу и жажде движения. Люди с закалом другого класса, вроде Жюльена Сореля Стендаля из «Красного и черного», любили действия и движения. За тридцать лет перед появлением Ренэ гениальный Гете описал немецкого молодого человека Вертера в отсталой Германии. Еще задолго до Французской революции Вертер весь насыщен тревогою предчувствия и смутным беспокойством. Грандиозные перевороты отделяют его от ближайшего к нему великого французского типа Ренэ. В «Ренэ» гетевское предчувствие новой эры и ожидание великих событий сменилось поэзией разочарования. Недовольство, влекущее за собою новую эпоху, сменилось недовольством неудачи этой эпохи. Борьба за человеческие права личности привела, казалось, к установлению тиранического владычества нового властелина, и вот мы опять встречаем в литературе современного молодого человека. Как он изменился! Мускулы дряблы, морщины покрывают лицо. Не находя себе места в обществе, он бродит среди диких племен в девственных лесах. Когда Вертер ушел из жизни, то общество ему мстило даже после смерти, но нашлись люди, которые отнеслись к нему тепло. Гете заканчивает книгу: «Ремесленники понесли его, и ни один священник не сопровождал его останков». Очевидно, буржуазное общество фарисейски отстранилось от покойника. Попы не провожали его до могилы. Он был равнодушен к религии и нарушил ее предписания. Но оказалось, что гетевский герой любил простое рабочее общество, и вот ремесленники, рабочие маленького провинциального города, проводили его до могилы и похоронили.
Молодой человек 1802 года бросился в об’ятия религии. Правда, присяжные католики заметили, что крайне несолидно защищать религию эстетическими аргументами. Как чудно вьют птицы свои гнезда! Поэтому бог существует. Некоторые птицы предпринимают правильные полеты. Следовательно, бог существует. Крокодил несет яйца, подобно курице. Следовательно, бог существует. Я видел чудную ночь в Америке. Следовательно, бог существует. Как красив солнечный закат на море! Следовательно, бог существует. Человек относится с уважением к гробницам. Следовательно, душа бессмертна. Отец и мать чувствуют нежность, слыша лепет новорожденного. Следовательно, душа бессмертна. «Мы оскорбили бы читателя, если бы остановились на доказательстве бессмертия души и существования бога, основанном на свидетельстве внутреннего голоса, называемого нравственным самосознанием». Не нужно забывать, что в год выхода «Гения христианства» итальянец Вольта и англичане Карлайль и Никольсон проделали опыт разложения воды электричеством на составные части, что Бонапарт, заключая договор с папой, одновременно заключал договоры с химиками на улучшенное успешное изготовление селитры для артиллерийских складов, что этот Бонапарт пролагал огромные дороги в Италии и, собирая миллионную контрибуцию с итальянского населения, по этим дорогам тащил пушки и французские товары, что, на основе трудов Гальпани, Кабанис в 1802 году давал материалистическое и механистическое истолкование всех моральных и физических функций человеческого организма, что Кювье готовил замечательную работу по сравнительной анатомии позвоночных и геологический труд, бесконечно отодвигающий назад возраст земли, что в 1804 году Гэй-Люссак поднялся на воздушном шаре, наполненном новооткрытым газом — водородом, на высоту семи тысяч метров над землею, а сам Бонапарт в этом же году закончил колоссальнейшую работу над созданием «Гражданского и торгового кодекса», в котором декларация прав учила перед декларацией священного права собственности, семьи и религии. Французская буржуазия, как в зеркале, увидела себя в этом «Кодексе». Французская буржуазия гордилась этим документом, этой колоссальной юридической пирамидой, провозглашавшей ее права. Промышленный капитал, еще не освобожденный в других странах, тянулся на этот «Кодекс», как на магнит, за него поднимали бокалы на студенческих пирушках Германии, для него пели марсельезу.
Однако буржуа 1802 года пережили страшные времена. Поль Лафарг пишет: "Один возвращался из изгнания, другой выходил из тюрьмы, еще кто-то, застигнутый, когда он поднимался с постели, был отправлен на границу, на такого-то был сделан донос, как на недостаточно горячего патриота: те, кто, защищенные своей незначительностью, прожили это время, никем не тревожимые, были терроризованы зрелищами, воспоминание о которых вызывало еще трепет. «Большинство людей, — писала в 1800 году мадам де-Сталь, — напуганное страшными переменами в судьбе, пример которых явили политические события, потеряло всякий интерес к самосовершенствованию и слишком поражено силой случая, чтобы верить в роль умственных способностей».
Все Ренэ дрожали за свою голову; они вынуждены были подражать манерам санкюлотов, «деградировать, чтобы не быть преследуемым»; Шатобриан выражается более поэтически: они, как говорит он, должны были «понизить свою жизнь, чтобы привести ее в уровень с обществом». Лагарпа преследовал образ "этих усатых патриотов, среди которых было немало от’явленных раньше аристократов, которые затем превратились в совершенно других людей и с угрозами смерти обрушивались в секциях, во имя равенства, саблей и палкой на несчастного бедняка, забывшего обращение на «ты».
Психологическое состояние, изображаемое Шатобрианом в «Ренэ», есть одна из форм той мировой скорби, которой занимаются все крупные поэты позднейшего времени. Черты характера молодого человека, именуемого Ренэ, с иными вариациями и оттенками повторяются в романе, повести и драме. Они делаются принадлежностью почти каждого литературного героя. Когда литература с такой упорной настойчивостью воссоздает один и тот же тип, постоянно воспроизводит одно и то же психическое явление, то это является прямым показателем преобладания подобного типа в общественной обстановке. Разочарованный, скорбный человек, повторяющий слова Вертера: «Вся человеческая деятельность направлена на удовлетворение потребностей, но это удовлетворение опять-таки не имеет никакой другой цели, кроме продления нашего существования», мучается вопросом, для какой цели мы живем. Молодежь с этим вопросом на устах мелькает перед глазами поэта, прозаика, драматурга. Мир этого молодого человека, отмечен печатью таланта Шатобриана, он сумел воспользоваться языком, образами и страстями своей эпохи и олицетворить тот сантиментальный и выдуманный мир который его современники носили в своем сердце и в своей голове.
Другие произведения Шатобриана: «Начезы» — картина гибели индейского племени под натиском белых, «Последние абенсеражи», «Христианские мученики», «Странствования по Востоку» — развертывают нам воззрение и миропонимание все того же Ренэ.
Первый консул, генерал от революции, и недавний эмигрант встретились. Бонапарту захотелось украсить Шатобрианом свою Францию. Два года прошли благополучно. Но вот в 1804 году Бонапарт приказал расстрелять на чужой территории внушавшего ему опасение герцога Энгиенского. В том же году Франция увидела в Бонапарте императора. Римский папа приехал в Париж собственноручно возложить корону на голову «этого исчадия террора и революции». Дворянское сердце не выдержало — Шатобриан вышел в отставку. Он отправился путешествовать по востоку, вернулся, напечатал статью в «Меркурии», — Наполеон закрыл журнал. В 1809 году двоюродный брат Шатобриана подвергается казни как роялистский шпион. Ходатайство поэта остается безрезультатным. Шатобриан избирается в Академию. Он готовит речь, — Бонапарт ее запрещает. Это был 1811 год. Шатобриан, оскорбленный и еще более разочарованный, остается не у дел. Он ждет кары со стороны Банапарта за свой дерзкий отказ согласиться с поправками Наполеона, кара не наступает; Бонапарт делает вид, что Шатобриана не существует на свете. Рассерженный, охлажденный, он ведет жизнь отверженного гения, наслаждается собственной отверженностью в дамских светских салонах Парижа. Так проходят его дни, сходит со сцены Бонапарт, реставрируются Бурбоны: на смену запуганному Людовику XVIII появляется полоумный Карл X и предает Францию в руки дворянской реакции. Наступает июльская революция, а потом восемнадцатилетнее царствование короля банкиров Луи-Филиппа. Все это проходит мимо Шатобриана, он вышел из литературы в 1814 году и умер в 1848 году.
II
правитьФрансуа-Ренэ Шатобриан родился десятым ребенком в семье, нисколько не повредив здоровью своей матери. Однако его герой Ренэ «стоил жизни своей матери, появляясь на свет». Это было в духе времени настраивать читателя на мрачный лад таким описанием несчастья при рождении, таким романтическим приемом. Но другой герой другого автобиографического романа о молодом человеке, романа, который мы предлагаем читателю, действительно был причиной смерти своей матери. Бенжамен Констан де Ребекк, автор «Адольфа», родился в Лозанне в 1767 году. Мать его умерла от родов.
Констан не был дворянином, подобно Шатобриану. Он рос в обстановке швейцарского буржуа и рано испытал на себе тяжеловатое влияние отца, сурового, деловитого протестанта. Детство в Швейцарии, ранние поездки по Европе, университетские годы в Эдинбурге среди англичан и шотландцев, затем работа в университете в Эрлангене, изучение немецкой, греческой, латинской литературы — все это сделало его космополитом и авантюристом. Он рано научился покидать свои привязанности и перебрасывать свои симпатии. Он пишет в своем раннем дневнике: «Мое сердце испытывает пресыщение ко всему, что мне доступно, и страстно желает того, что мне не дается». Пути, которыми шел Бенжамен Констан были совершенно иными, нежели пути Шатобриана. Дворянская реакционность автора «Ренэ» у Констана сменилась своеобразным буржуазным либерализмом. Чрезвычайно характерным для него является то, что он, не отрицая религии, приближался к вольтеровскому деизму в своем учении о божестве, сотворившем мир и предоставившем его собственному течению, как хорошо налаженную машину. Этот вольтеровский деизм сменяется у него иногда выходками откровенного скептицизма, не даром он сам, жонглируя своей фамилией, берет себе девизом «Sola in constantia constans». — «Я только в непостоянстве постоянен». С точки зрения Констана, все относительно. Его забавная диалектика превращается скорее всего в софистику, пламенные аргументы внезапно прерываются холодным смехом, причем он способен одинаково смеяться над своей неудачей и над чужой удачливостью. Этот недобрый смешок похож на циничный смех раба над своими цепями, когда нет ни воли, ни силы для того, чтобы их сбросить. Впрочем, он писал однажды, после больших политических передряг в Европе:
«О, как государи великодушны и благородны: они издали теперь опять манифест о помиловании, из которого не из’яли никого, кроме лиц, участвовавших в мятеже. Это напоминает мне псалом, воспевающий подвиги иудейского бога. Он убил того и того, потому что его божественная благость бесконечна; он потопил Фараона и все его войско, потому что его божественная благость бесконечна; он поразил смертью всех перворожденных египтян, потому что его божественная благость бесконечна и т. д. и т. п.».
«Это кажется мне не демократичным. Я верю, как и вы, что в глубине души революционера таятся измена и бешенство. Но я больше предпочитаю ту измену и то бешенство, которые ниспровергают крепости и отменяют титулы и другие глупости подобного же рода, чем ту измену и то бешенство, которые хотят сохранить и освятить те порождения варварской глупости иудеев, которые коренятся в варварском невежестве вандалов».
«Чем больше думаешь об этом, тем больше перестаешь понимать sui bono (и на чью пользу) создана та бессмыслица, которая называется жизнью. Я не понимаю ни цели, ни зодчего, ни живописца, ни фигур в этом волшебном фонаре, составною частью которого имею честь быть. Лучше ли я пойму это, когда исчезну с этого тесного и мрачного шара, на котором какая-то невидимая сила забавляется тем, что заставляет меня танцевать с моего согласия или против моей воли? Я этого не знаю. Но я боюсь, что с этою тайною происходит то же, что и с тайной франкмасонов, которая только в глазах непосвященных может представлять кое-какую цену».
Очень характерно, что человек, писавший огромную работу «О религии, рассмотренной со стороны ее происхождения, форм и путей развития», назвал шатобриановское произведение «Гений христианства» двойной галиматьей. Характерно также, что в своем курсе «Конституционной политики» Бенжамен Констан, защищая конституционную монархию и либерализм, очень предостерегает государство от вмешательства в отношения между рабочими и хозяевами. Еще более характерна защита избирательных цензов: беднота не должна участвовать в политике, она имеет массу предрассудков: только человек обеспеченный имеет необходимый досуг для управления государством. Политическое, социальное лицо нашего нового молодого человека получает в этой фразе ясные контуры. Первые годы Французской революции Констан провел в центре контрреволюционных сплетен, в Брауншвейге, — город, в котором герцог Брауншвейгский печатал манифест о сожжении революционного Парижа. В этом городе Констан женился и немедленно развелся. В конце 1794 года произошла встреча с той женщиной, которая явилась героиней романа «Адольф». Это была знаменитая писательница, дочь женевского банкира Неккера, того самого, который, будучи министром Людовика XVI, имел несчастье опубликовать банкротский бюджет последнего французского короля. Мадемуазель Неккер, в замужестве мадам де Сталь, в 1794 году вступила в опасную связь с красивым, но чересчур непостоянным и прихотливым Бенжаменом Констаном. Ему было двадцать семь лет, мадам де Сталь двадцать восемь. С нею он направился впервые в Париж. Сталь имела там салон, в котором Констан встретил огромное количество политических деятелей, дипломатов-интриганов и светских дам-интриганок. Бонапарт был у всех на устах. Будущее Франции рисовалось неясным. Мадам де Сталь, поддерживая авторитет своего отца, отдавалась идеям «свободной Франции» с огромным энтузиазмом. Констан получил место во французском трибунале. Чутко относясь к политическим событиям и философствуя на тему о свободе, Констан одним из первых понял монархические домогательства Бонапарта и открыто повел против них борьбу. 1802 год, конкордат, Шатобриан в Париже, день республики, уходящий куда-то в прошлое, — все до такой степени перепутало политические горизонты, что разобраться было трудно. Ясно становилось одно: разговоры философов о гражданских свободах не нравились первому консулу. У него уже созрело вполне определенное отношение к тем, «кто рассуждает, а не действует». Слово «идеолог» стало ругательством в устах Бонапарта, и Констан со всей обстоятельностью, с полным основанием принял на свой счет слова Бонапарта о пяти-шести несчастных идеологах Парижа, которым предстоит искупаться в воде в качестве утопленников. Неккер, его дочь и ее любовник принуждены были, став в оппозицию к первому консулу, уехать из Парижа. Два года они счастливо скитались по Германии. Это был расцвет их отношений и в то же время выяснение полной невозможности сделать эти отношения прочными. Тут биографически завязался узел Адольфа и Элеоноры. То расходясь, то сходясь снова, эти люди, мучившие друг друга, встретились снова в Париже после падения Наполеона. Оби были полны надежд на то, что падение узурпатора свободы вернет Франции буржуазный республиканизм. Действительно, Бонапарт истощил Францию. Буржуазия мечтала о спокойной наживе, о тихом сидении за конторкой, о твердых барышах, а тут вдруг ее что ни год стал давить призрак военно-бюрократической монархии. Увы, надеждам на свободу не суждено было сбыться. Неожиданное возвращение Бурбонов в лице Людовика XVIII, крутой поворот назад, палата, набранная в первые же месяцы реставрации королевства, «бесподобная» по своей угодливости и подлости, готовая лизать пятки Людовику XVIII или распуститься, вообще так или иначе выразить свой дикий восторг по поводу короля, все это подогревало скептическую настроенность Бенжамена Констана и ужасало его подругу. Писательница, не мало пострадавшая от Наполеона, теперь думала о нем иначе под влиянием контраста, данного ей Людовиком XVIII. Бурбоны боялись отнять у Франции Гражданский кодекс, наиболее приятные статьи которого были продиктованы самим Бонапартом — вождем буржуазии. Дворянство хотело и не могло стать руководящей политической силой. Буржуазия хотела и не могла видеть в Людовике своего короля. Бонапарт ухитрился «обезвредить рабочих». Это многочисленное к тому времени «сословие» было отдано под двойной контроль полиции и хозяина суровым законом о рабочих книжках. Пролетарий, не имевший такой книжки, считался бродягой и подлежал шестимесячному тюремному заключению, но если он имел эту книжку, он должен был прописываться на каждом новом месте в полиции и сдавать книжку каждому новому хозяину. Создавался новый вид фабрично-заводского рабства. Рабочие Франции не были никак организованы и не принимали еще никакого участия в политической жизни. При Людовике XVIII возникла конституция, буржуазия считала ее самой «свободной» в Европе. Около ста тысяч человек, имевших свыше тридцати лет и уплачивавших свыше трехсот франков прямого налога, имели право выбирать в палату. Около пятнадцати тысяч человек, достигших сорокалетнего возраста, имели право быть избранными в палату. Представитель «Бурбонской династии» озаботился обеспечением положения буржуазии, то тяжелый налог на ввозной хлеб гораздо более обеспечил реставрированную власть французского дворянина. Дворянин-землевладелец и буржуа-скупщик земель из национального фонда стали диктовать высокие хлебные цены внутреннему рынку. Дворянство хотело прекратить также дорогу ввозу английских паровых машин и обложило их большой ввозной пошлиной, но на этой почве возникла новая сословная распря. Буржуа указывали Людовику на то, что его хлебные законы тормозят развитие сельского хозяйства, содействуют удорожанию хлеба, премируют помещичье безделье и, в сущности, увеличивают издержки производства. Эта борьба разгоралась. Широкие слои населения не принимали в ней участия, они просто в одинаковой степени страдали и от буржуазии, и от дворянства. В месяцы наиболее напряженных страданий по Франции разнеслась весть о том, что Наполеон-Бонапарт, сосланный на Эльбу, после того как союзные войска заняли Париж, а короли с’ехались в Вене для организации «священного союза» (международной религиозно-политической полиции), этот самый Бонапарт высадился на юге Франции и со своими приверженцами двинулся на Париж. Людовик бежал из Парижа, занятия Венского конгресса были прерваны, короли перепугались. И вот мы видим нашего молодого человека Бенжамена Констана в Париже, встречающим Наполеона. Как будто все наступило прежнее: победоносный император, могущественный и сильный, Франция в лице всех, кого успел обидеть Людовик XVIII, встречает его горячо… И все-таки нынешний день не похож на вчерашний. Красивый буржуа, юрист и литератор, любовник той самой женщины, которая еще недавно вместе со своим отцом причиняла столько хлопот Наполеону, целый час сидит перед изгнанником, ставшим снова императором. Бонапарт совещается с ним о государственном строе Франции; именно для него Бенжамен Констан пишет «Добавочную статью к конституции империи». Император либерален, Констан тоже. Но генералы не проявили такую же преданность и верность к Бонапарту, какую проявил Констан. Кроме маршала Михаила Нея, не на кого, повидимому, рассчитывать, а старая и хитрая лисица Фуше, ставшая снова министром полиции, того и гляди продаст и предаст. В такой обстановке Наполеон с войсками вышел навстречу англо-прусским армиям и 18 июня 1815 года, на девяносто девятый день своего нового царствования, у горы св. Иоанна, в двадцати километрах от Брюсселя, в том месте, которое англичане впоследствии прозвали Ватерлоо, он потерпел решительное и последнее поражение. Через некоторое время английский корабль вез его на далекий океанский остров, где он умер в 1821 году, маршал Ней был расстрелян на тюремном дворе в Париже, другие сподвижники Бонапарта, примкнувшие к нему в период Ста дней, рассеялись по свету, а его красивый буржуазный советник, писавший дополнительную статью к императорской конституции спокойно жил в Брюсселе, не радуясь падению Наполеона и не печалясь об его изгнании. Если от чего он мог страдать, то лишь от крайности своего индивидуалистического себялюбия. Буржуазия как класс вырабатывала особенности этой эгоистической психологии. Оторванность от той среды, ради которой хотелось и нужно было делать какое-то общее радующее дело, сказывалась на этом блестящем представителе раздвоенного в мыслях и воле поколения. Если бы он мог захотеть чего-нибудь так сильно чтобы оказаться способным на жертву! Таких предметов желаний не было. Можно было брать в жизни и то и это с одинаковой легкостью. И в это время психика молодого человека превращалась в мягкий воск, на котором тяжелая рука эпохи клала свой отпечаток. Как сильна изменился наш старый знакомый Ренэ! Далеко ушел со времени 1774 года Вертер, молодой человек, не сумевший побороть противоречий в канун великих и грозных европейских событий и добровольно расставшийся с жизнью. Новые молодые люди имеют позади себя десятилетия героической борьбы, десятилетия страшных сокрушающих мир событий. Они устали и не знают, чего хотеть. Они ищут забвения в религии и в то же время внезапно чувствуют ее фальшь. Они ищут забвения в политике своего класса, в то же время чувствуя ее фальшь. В отличие от Ренэ, Адольфу эпохи реставрации и реакции нет возможности утопать в таинственных и недостижимых чувствах меланхолической и набожной сантиментальности. Хорошо еще, что у них хватает духу описать свои состояния с такой простотой и беспощадностью, что мы обязаны высоко оценить их творческие возможности. С этой стороны «Адольф» Бенжамена Констана по психологической точности не имеет произведений себе равных.
Этот небольшой роман написан в 1806 году после нескольких лет совместной жизни с мадам де Сталь. Писательница, автор замечательной книги «О Германии», автор «Коринны», книжки, изрубленной в куски жандармами Наполеона за то, что в ней «ни слова не говорится об императоре», писательница эта сделала очень много для доказательства своей любви к Констану; не беря с него никаких обещаний, она развелась с мужем, но он не женился на мадам де Сталь. Он продолжал переписываться со своей брауншвейгской приятельницей Шарлоттой фон-Гарденберг, скрывая переписку от подруги своих будней. Мадам де Сталь овдовела, и это не принесло никаких перемен в ее судьбу. Летом 1808 года, пряча в баул рукопись «Адольфа», Констан внезапно уехал. На маленькой почтовой станции из дилижанса вышла его корреспондентка. Бенжамен Констан и Шарлотта фон-Гарденберг тайком перевенчались и уехали в Женеву. Но мадам де Сталь тяжело приняла это вероломство. Она появилась в Женеве, начались душураздирающие сцены. Шарлотта приняла яд, ее удалось спасти. И, однако, «Постоянный только в непостоянстве» бросил жену и уехал с мадам де Сталь в Коппе. Казалось бы, навеки. Припомним, сколько раз появлялись романы о том, как сословные границы мешают любящим людям соединиться, как семейная вражда заводит молодых людей в тупик в семьях феодалов, как, наконец, тысячи предрассудков, расчетов и неуловимых, непреодолимых препятствий становятся на пути любящего сердца*[1], все это было знакомо, все это было естественно, все это вызывало сочувствие. И вдруг тут, в романе «Адольф», перед читателем открывается ужасающая картина внутренней опустошенности чувств. Общество обладает ядом, не препятствующим соединению, а разлагающим чувство. Бенжамен Констан живет несколько лет совершенно уединенно в Геттингене.
Наступил 1816 год. Людовик XVIII опять царствовал во Франции. Европа чувствовала себя на пожарище. Тысячи пушек и миллионы подкованных сапог, сотни тысяч лошадей истоптали ее вдоль и поперек. Наполеоновские войны кончились, Франция вернулась к старой границе, дворяне-эмигранты в’ехали, в старые имения. Кто мог наживался, кто мог сидел за конторкой, кто не мог, тот должен был итти в священники, которых появилось невероятное множество, как в нынешней Италии, где чуть не каждый десятый встречный является церковником. Молодое столетие тщетно звонило в церковные колокола. Этот грустный меланхолический перезвон в зимнем воздухе Франции был похоронами несбывшихся надежд. Очень знаменательно, что именно в этом году Бенжамен Констан напечатал своего «Адольфа». Прошло десять лет, прежде чем он на это решился. Десять лет он колебался опубликовать слишком автобиографический документ о своей победе над сердцем женщины, сумевшей стойко бороться и выдерживать гонения Бонапарта. Первоначальная мысль о том, что эта женщина стоит его победы, ни разу не сменялась у Констана мыслью о том, что он сам этой победы не стоит. В этой постоянной борьбе с самим собою и с нею, он ее заразил своими колебаниями, своим анализом, своим умением разложить все привлекательные цельные чувства на составные непривлекательные элементы, своим безволием. Одна интересная черта: философ и социалист Сен-Симон заговорил о женской свободе. Элеонора в «Адольфе» именно такая свободная сен-симоновская женщина. В "Адольф " обсуждается вопрос об условиях верности, и при отсутствии внутренней уверенности в прочности своего чувства герой перекидывает свое внимание на те условия, при которых человеческое общество может обусловить прочность суб’ективного чувства. Этот как будто несложный по фабуле роман с железной логикой ведет читателя к обвинению против общества, так как общество, поддерживая помощью целого ряда предрассудков и фальшивых мнений, порабощает дух и уничтожает волю, не признавая внутренне-благородные союзы в том случае, когда они не укладываются в юридические, моральные, обывательские ящики, придуманные новым веком. Однако герои констановского романа и не думают бороться с этим обществом. В этом все дело. Смотрите, как рассуждает герой: «Я могу сказать в свое извинение, что надо время, чтобы привыкнуть к людям, каковы они есть, какими создали их эгоизм, тщеславие, аффектация и трусость. Удивление, которое чувствуешь в ранней юности при виде столь искусственного и столь произвольного устройства общества, выказывает скорее естественный образ мыслей, чем зловредное умственное направление. Кроме того, обществу нечего опасаться нас; оно так угнетает нас, его тупое влияние настолько могущественно, что ему не нужно много времени, чтобы преобразовать нас согласно общему образцу. Тогда мы изумляемся нашему первому удивлению, подобно тому как с течением времени начинаешь свободно дышать в наполненной людьми комнате, где нам сначала казалось, будто мы задыхаемся».
Бывают такие тяжелые морщины десятилетий, такие эпохи безвременья, когда молодежь, вступающая в жизнь, выходит на дорогу пятками вперед, каждый шаг тащит ее к тяжелым призракам прошлого, к отравленным колодцам неприятельского нашествия, и свежесть ее чувств бывает отравлена дыханием, питьем и пищей. Такими отравленными годами для молодежи были последующие десятилетия. Общество калечило людей, зловеще звучали слова книги Констана: «Самое страстное чувство не может бороться против установленного порядка вещей. Общество слишком сильно. Это придает слишком много горечи любви, не признанной и не одобренной обществом. Горе поэтому женщине, ищущей себе опоры в чувстве, которое все в совокупности желают отравить и против которого общество, если оно не обязано признавать его законным, вооружается всем, что есть наиболее дурного в сердце человека, чтобы уничтожить все, что есть в нем хорошего».
В черной одежде, в черных чулках и в черных туфлях этот молодой человек появился в европейских домах. В нем мы узнаем старого знакомого: это тот же Ренэ, снявший голубой сюртук с черным бархатным воротом и белые атласные чулки. Внимание к этому юноше было привлечено повсюду, его меланхолические повадки, его грусть, его поза неприкаянного человека обратили на себя внимание многих. Вяземский с Пушкиным затеяли переводить «Адольфа». Вяземский осуществил этот перевод, а Пушкин еще задолго до «Евгения Онегина», работая над «Кавказским пленником», писал: «Характер пленника неудачен: это доказывает, что я не гожусь в герои романтического стихотворения. Я в нем хотел изобразить это равнодушие к жизни и ее наслаждениям, эту преждевременную старость души, которые сделались отличительными чертами молодежи XIX века».
Байрон написал в одном из своих писем об «Адольфе»: "Книга заключает в себе мрачные истины, но по моему мнению, это слишком печальное произведение, чтобы рассчитывать на популярность. Я впервые прочитал его в Швейцарии по требованию мадам де Сталь. — Она сама говорит в одном месте об этой книге: «Я не думаю, чтобы все люди были похожи на Адольфа: на него похожи только тщеславные».
Как ни просто это выражение, чувствуешь в нем самозащиту женщины, потому что «Адольф» затронул лично дочь Неккера, обнажив ее глубочайшую сердечную рану.
Констан искал утешения в азартной карточной игре и в религии. Довольно забавно то, что он все свое главное сочинение о религии написал на обыгранных колодах карт. В этом было своеобразное щегольство и это также мало имело отношения к старинному католичеству, как путешествие в Палестину Шатобриана ради поэтических образов и ради влюбленного шика герцогини де Муши. Не странно ли провести ночь в игорном доме, а под утро преподнести приятельнице де Шаррьер колоду карт, исписанную религиозными рассуждениями? Вороха этих колод были потом напечатаны. В самом деле, буржуазия устами министра Тьера впоследствии выразила в истерическом лозунге свой страх: от социализма может спасти только катехизис. Бенжамен Констан пережил Людовика XVIII. Он умер в 1824 году. В 1825 году произошли большие события — волны восстаний прокатились по Европе, и на севере, в Петербурге, на Сенатской площади, разбились о николаевские штыки усилия декабристов. Лучшая часть русского дворянства вступила в полосу разочарования и горя. В Париже на чердаке умер обедневший и ведший нищенское существование Сен-Симон, со всей остротой поставивший социальную проблему. Сотни инженеров, выпущенных парижской политехнической школой, утвержденной Конвентом, работали над улучшением и усовершенствованием машин. Пар и электричество обогащали буржуазию. Десятки тысяч безработных стремились в Париж, толкая и давя друг друга во вновь открытых фабриках и заводах. Облик французских городов менялся. Пролетарий становился видной фигурой. Его замечали, его пугались. Рабочие еще не шли сомкнутым строем, но молодой человек из низшего класса пробивал себе дорогу и тоже пока терпел разочарование. Мы покажем этого молодого человека, пришедшего на смену разочарованному дворянину и слишком быстро разочаровавшемуся неудачнику-буржуа, в лице сына французского плотника Жюльена Сореля, описанного пером Стендаля. Он жил в пору злейшей, но бессильной дворянской реакции, когда в шестилетний период между смертью Людовика XVIII и наступлением Июльской монархии полоумный Карл X делал все, чтобы вернуть Францию на путь феодализма. Этим он ускорил процесс, ускорил взрыв, который вызвал июльские баррикады 1830 года, когда снова на плечах массового восстания проскочила к власти крупнейшая промышленная буржуазия и на последующие десятилетия укрепила свою власть во Франции. Как раз накануне Июльской революции Констан получил от одного из своих друзей письмо со словами: «В Париже играют в ужасную игру: наши головы в опасности; пришлите нам и свою». Констан приехал без колебаний. Жизнь ему казалась слишком дешевой. Он стал среди той буржуазии, которая организовала заговор против Карла X. Через несколько месяцев, когда парижские банкиры возвели на престол Франции Луи-Филиппа Орлеанского, новый король охотно уплатил сто тысяч франков — карточный долг Бенжамена Констана. Констан умер в этом году, все чаще и чаще повторяя любимую формулу своей диалектики: «Нет полной истины, пока мы не примем в соображение и ее противоположности».
- ↑ Вертер, которому общество и общественные обязательства ставят препятствия