Глава III
правитьЧитателю известны условия, в которых находилось римское государство в начале IV века. С той поры, как оно разделилось на западную и восточную половину и неудержимый поток переселявшихся народов стал прорываться через границы, которые защищались только слабыми легионами, это великое государство все более и более падало. Сам Рим уже не был больше местом пребывания западных императоров, избравших своей резиденцией Милан. Римляне, страшившиеся вторжений сарматов и германцев и лишенные отсутствием императорского двора обильных источников своего благосостояния, не переставали умолять своих немощных государей о возвращении в город, которому грозило полное запустение; так точно почти тысячу лет спустя потомки этих римлян осаждали пап просьбами покинуть Авиньон и снова перенести престол в умирающий город.
Юный Гонорий уступил призыву народа и в конце 403 г. совершил свой торжественный въезд в город. К этому времени Верхняя Италия была освобождена от готов, проникших в нее из Иллирии в первый раз зимой 400 г. под предводительством страшного Алариха. Стилихон, министр, генерал и тесть императора, кровавыми битвами при Вероне и Полленции в 402 г. устранил грозившую Риму опасность быть завоеванным готами, и Гонорий, таким образом, мог покинуть Равенну и отпраздновать десятилетие своего правления, свое шестилетнее консульство и победы, которыми был обязан своему великом у полководцу. По происхождению своему Стилихон был варваром, достиг власти при дворе Феодосия и был женат на Серене, племяннице этого императора. Это был первый германец, своими выдающимися способностями достигший высокого положения.
Со времени триумфального шествия Диоклетиана и Максимиана в 303 г. город не видел ничего подобного. Тогда, на высоте своего всемирного могущества, город праздновал победы над далекими народами Персии, Африки, Британии и Германии; в настоящее время празднество не столько льстило гордости, сколько отвечало радости освобождения от нашествия врага. Это было последним зрелищем императорского триумфа, которое видел Рим. Поэт Клавдиан оставил красноречивое описание путешествия императора, его въезда в город и празднеств, которые были даны в честь императора. Переживший страх Рим, казалось, был украшен, как невеста, которая спешит навстречу долгожданному освободителю, но эта невеста была уже стара и супруг бессилен.
Гонорий проследовал через Мильвийский мост, имея возле себя, на своей победной колеснице, Стилихона, и медленно продвигался вперед через воздвигнутые ему триумфальные арки; всюду раздавались в честь то юного Августа, то великого героя торжественные клики народа, который занял все дома улицы Капитолия и Палатина и поместился даже на крышах домов. С детским изумлением взирал народ на необычное зрелище, которое представляли толпы воинов, большей частью варваров, их развевающиеся знамена с драконами, стальные панцири, яркие и украшенные павлиньими хвостами шлемы. Императора встречало все население города; но милостивый император не дозволил, чтобы впереди его, колесницы, как то было в старину, рабски шел пешком сенат. Нетрудно представить себе, с какой горечью те сенаторы, которые еще оставались язычниками, вспоминали прошлое, когда императоры по триумфальной дороге направлялись к Капитолию Зевса, и с каким негодованием эти сенаторы мысленно посылали проклятия христианским священникам, которые с епископом Иннокентием во главе, с хоругвями и крестами шли навстречу Гонорию. Римский епископ уже тогда по своему положению внушал к себе почтение; но все-таки он был не больше как священником, назначался императором и был его смиренным подданным. Точно так же не было еще известно различие между церковью и государством, духовной и светскою властью. Значительная часть римского народа была еще язычниками; даже среди приближенных императора и занимавших высокие государственные посты были люди и старой, и новой веры, и язычники, и христиане. Кроме того, в Риме были ариане. Состоявшие на императорской службе германцы почти все без исключения держались арианской веры. Было бы ошибочно предполагать, что Рим с той поры, как он был покинут императорским двором и стал местом распространения христианской религии, представлял зрелище полного запущения. Если храмы и были пусты, то не были пусты театры и ристалища, и еще того менее — огромные и великолепные дворцы, в которых продолжали жить утопавшие в роскоши патриции.
Гонорий поселился во дворце цезарей, и пестрые толпы императорского придворного штата снова наполнили мраморные залы Палатина. Уже целое столетие Палатин оставался покинутым; за это долгое время он только два раза служил временным помещением для императоров, когда они, приезжая из своих далеких резиденций, посещали Рим. Лишенный Константином некоторых своих лучших украшений, отправленных в Византию, этот огромный дворец уже походил на дом, в котором все жильцы умерли и который поэтому стал приходить в упадок. «Но ныне (это льстивое изображение придворного поэта Клавдиана, еще язычника) древний дворец цезарей снова получил свой прежний вид, и Палатин в радости, что Бог снова поселился в нем, внял мольбам народов и дал им оракулов, более могущественных, чем дельфийские, — и снова вокруг статуй зацвели лавры!»
Гонорий оставался в Риме целый год. В Большом Цирке были устроены для народа игры, ристалища на колесницах, охоты на животных, пиррические танцы с оружием. Но язычники Рима обманулись в своих ожиданиях прежних игр в их древней форме и роптали, что даже бой гладиаторов был запрещен, к чему христианский поэт Пруденций настоятельно приглашал императора незадолго до его триумфа. Эти ужасные кровавые зрелища осудил уже Константин эдиктом 325 г., но мог только временно приостановить их; при преемниках же его они все-таки устраивались. По свидетельству древнего историка церкви, конец этим жестоким забавам был положен благодаря самопожертвованию одного смелого монаха. Этот монах, Телемах, бросился однажды на арену в толпу разгоряченных гладиаторов, к их полному изумлению, и, воодушевленный благородным порывом, стал удерживать их от убийственной борьбы; возмущенные зрители побили благочестивого ревнителя камнями. Однако Гонории приказал включить убитого в число мучеников и запретил навсегда бой гладиаторов. Эта легенда прекрасна, и можно только желать, чтобы она была правдива, ибо из всех древних игр, которым был положен конец христианством, нет ни одной, прекращение которой послужило бы к чести человечества больше, чем прекращение боя гладиаторов. Но мы не имеем, однако, никаких точных сведений о времени, когда окончательно оставлена была эта языческая забава. С той поры уже не слышно было ничего более о бое гладиаторов в амфитеатре Тита. И только игры борцов да охота на диких зверей сохранялись еще более чем столетие.
Сам Гонорий не чувствовал себя в Риме как дома; каменное великолепие города могло удручать его и наводить на него скуку. По всей вероятности, уже в конце 404 г. его погнала из Рима весть о новых надвигающихся толпах варваров. И он поспешил обратно в укрепленную Равенну, которая была окружена болотами. Здесь он устроил свою резиденцию и оставался в ней в безопасности в то время, когда 200 000 кельтов и германцев под предводительством Радагеса перешли Альпы и стали опустошать Верхнюю Италию. Стилихон напал на эти орды при Флоренции, которой они уже достигли, производя всюду страшные опустошения. В короткое время он уничтожил их и еще раз спас Рим от угрожавшей ему гибели.
Благодарные римляне поставили герою статую из меди и серебра у ростр и воздвигли триумфальную арку императорам Аркадию, Гонорию и Феодосию. То был последний почет, оказанный Стилихону; уже в августе 408 г. он пал жертвой дворцовых интриг и своих сношений с королем вестготов Аларихом, о характере которых история сохранила, однако, лишь сомнительные сведения. Аларих, смелый предводитель готов, происходивший из уважаемого рода, еще будучи юношей, полакомился с нравами римлян и их воинским искусством, и за свои отважные подвиги получил почетный титул Bakes (смелый), который остался за его родом, наряду с родом Амалов, самым знаменитым в готском народе.
В последние годы царствования императора Феодосия мятежный готский народ провозгласил Алариха своим королем. Одну за другой опустошал Аларих провинции, лежавшие к югу от Дуная, проник в Пелопоннес и обратил несчастную греческую страну в пустыню. Многие города и знаменитые храмы были обращены в груды развалин, и только Афины, как гласит прекрасная легенда, были спасены тенью Паллады и Ахиллеса. Стесненный Стилихоном в узких проходах
Аркадии и близкий к гибели, этот страшный воин сумел счастливо выйти из своего отчаянного положения, и вскоре затем, благодаря интригам врагов Стилихона при византийском дворе, был назначен генералом Иллирии и признан союзником Восточной империи. После того он повел свой народ в Италию, откуда после битв при Полленции и Вероне в 402 и 403 гг. должен был снова уйти назад в придунайские страны. Тайные переговоры и обещания Стилихона побудили Алариха отказаться от союза с Восточной римской империей и поступить на службу Риму. Согласно договору, Аларих остался в провинции Иллирии, которую Стилихон надеялся отнять у Восточной империи, но затем неожиданно вновь двинулся к границам Италии и потребовал у Гонория вознаграждения за свои походы и за то, что он не пойдет дальше Эпира. Император находился тогда опять в Риме, и Стилихон явился из Равенны, чтобы вести переговоры. Сенат, которому честолюбивый полководец вернул некоторое значение, чтобы создать себе опору, был созван во дворце цезарей. После того как Стилихон изложил требования Алариха и настаивал на принятии их, решено было уплатить королю готов сумму в 4000 фунтов золота. Тогда Лампадии, самый уважаемый человек в сенате, возмутился таким позорным согласием на уплату дани и воскликнул: «Это договор не о мире, а о рабстве!» Испуганный своею смелостью, благородный сенатор бежал искать спасения в ближайшей христианской церкви. Случай этот получил известность и дал перевес врагам Стилихона. Национально-римская партия, которая ставила себе задачей удалить от римского двора вторгавшихся в него варваров, добилась наконец падения великого мужа. Императору было внушено, что Стилихон вместе с Аларихом, своим союзником, поклялся свергнуть императора с трона, чтобы возложить корону на свою собственную голову или на голову своего сына, и судьба Стилихона была решена. Спасаясь от преследователей, этот последний римский герой искал защиты у алтаря одной из церквей в Равенне и, когда его изменнически выманили из церкви, мужественно склонил свою голову под меч палача. Это было в 408 году.
Римляне не без удовольствия узнали о гибели великого полководца, которому были обязаны своим спасением от варваров. Язычники ненавидели в Стилихоне христианина, который сжег книги сивилл; христиане же ставили ему и его сыну Евхерию в вину их тайное расположение к служителям языческих богов. Статуи Стилихона были низвергнуты, но в то время, когда евнухи показывали римлянам окровавленную голову молодого Евхерия, последние уже предчувствовали, что ожидает их самих.
Для короля готов Алариха едва ли было основание горевать о позорной смерти своего давнего врага, хотя бы у Алариха и была даже надежда поделить с ним восток и запад. Теперь уже не существовало единственного противника, который превосходил Алариха своими силами, прогнал его из Италии и обрек на бездеятельность, продолжавшуюся пять лет. Смерть Стилихона сделала Алариха повелителем судеб Рима. Решив еще раз попытать свое счастье, Аларих проник из Иллирии в Верхнюю Италию, куда его звали и друзья Стилихона, желавшие отомстить за его смерть, и ариане; отказ же в уплате договорной дани был достаточным для самого Алариха предлогом, чтобы нарушить договор. Какой-то демон, как говорит предание, не давая покоя Алариху, гнал его идти войной на Рим. Один благочестивый монах поспешил навстречу ополчившемуся королю варваров и заклинал его пощадить город и отказаться от чудовищного дела, им предпринятого. Гот ответил монаху: «Я поступаю не по своей воле; какое-то существо не дает мне покоя, мучает, гонит меня и взывает: иди и разрушь Рим!» Иероним и Августин полагают, что демон Алариха был указанием Бога, который хотел наказать развращенный Рим за его грехи. И кто мог бы не признать исторической силы в неудержимом влечении, которое толкало Алариха совершить неслыханное дело? Мысль о том, чтобы покорить вечный Рим, который еще никогда не был побеждаем врагом, должна была казаться человеческому уму чем-то ужасным, и в то же время она должна была производить чарующее действие на честолюбивого варвара. С военным походом Алариха началось завоевание обессиленной германскими народами Италии; тогда-то впервые германцы вышли из беспорядочного существования, движимого бессознательными естественными силами, и вступили в круг закономерно развивающейся культуры; но это же событие было вместе с тем и концом Римской империи. Аларих прежде всего мог надеяться, что с покорением Рима политические условия Италии будут глубже потрясены; но он, конечно, не мог рассчитывать стать властителем на сколько-нибудь продолжительное время, так как у него самого не было опоры ни в каком государстве, ни в каком городе, и не было тех вспомогательных средств и связей, какие некогда были в распоряжении Пирра и Аннибала.
Город все еще был средоточием всякой цивилизации, палладиумом человечества. И даже тогда, когда Рим перестал быть местопребыванием императора и высших государственных властей, он все-таки оставался идеальным центром империи. Уж одним своим именем, глубоко чтимым всеми людьми, Рим представлял определенную силу. Слова «Рим» и «римское» служили выражением мирового распорядка. Несмотря на то что Рим постепенно, жестокими войнами, подвел под свое иго так много народов, он не возбуждал в них ненависти; все покоренные Римом народы и даже варвары с гордостью называли себя гражданами Рима. Только фанатики-христиане могли чувствовать ужас к этому городу как месту служения языческим богам; апокалипсис предсказывал падение этого огромного Вавилона, напоившего все народы вином наслаждения. Книги Сивилл, возникшие в Александрии при Антонинах, предвещали, что город падет после того, как придет антихрист, и обещали, что он появится скоро; антихрист должен был явиться в образе возвращающегося перед концом мира истребителя христиан и матереубийцы, чудовища Нерона. Палладиум Рима утратит тогда свою силу; но с течением времени могущество Рима и славных латинян восстановится силой Христа. В противность Вергилию, Церковные отцы Тертуллиан и Киприан утверждали, что римское государство, так же, как и предшествовавшие ему царства персидское, индийское, египетское и македонское, ограничено во времени и идет к концу. Предание гласило, что Константин основал новый Рим у Босфора по настоянию оракула, так как Древний Рим не мог быть спасен от гибели, на которую был осужден.
Движение сарматских и германских народов к границам империи в IV веке придало правдоподобие всем этим предсказаниям, и ожидание гибели помогло распространению панического страха, что город должен подпасть власти варваров, о которых в особенности христиане полагали, что они сожгут Рим так же, как были сочлены Ниневия и Иерусалим. Нет ничего удивительного в том, что уже при Константине услышан был голос, возвестивший гибель мира, которая должна наступить, когда падет Рим. «Когда эта глава земного шара, — говорил оратор Лактанций, — падет и будет объята пламенем, как предсказывают Сивиллы, кто усомнится тогда, что наступит конец и всему человеческому бытию и миру? Ибо этим городом держится еще мир, и мы должны усердно молить Небесного Бога, если воля Его не может быть иной, чтобы не раньше, чем мы думаем, явился тот достойный проклятия тиран, который совершит это злодейское дело и погасит свет, с исчезновением которого погибнет и сам мир».
С вступлением готов в Италию все эти страхи приняли определенную форму. Повествование Клавдиана о готской войне носит на себе некоторые черты глубокой скорби, с которой было связано предчувствие неизбежной погибели. «Восстань, — так взывает поэт, — достойная мать, освободись от унизительного страха старости, о город, равный по возрасту полюсу! Только тогда неумолимая Лахезис предъявит тебе свои права, когда Дон будет омывать Египет и Нил — Меотийское болото!» Но эти смелые восклицания были только вздохами отчаяния. Как только Аларих двинулся, панический ужас овладел Римом, и сам Клавдиан превосходно изобразил это. Едва в 402 г. король готов приблизился к По, как римлянам представилось, что они уже слышат ржание коней варваров. Начались приготовления к бегству на Корсику, в Сардинию и на греческие острова, с суеверным страхом стали рассматривать затмившийся месяц и рассказывать о страшных кометах, о сновидениях и различных ужасных знамениях, и казалось, что наступило время сбыться древнему предзнаменованию, по которому 12 коршунов Ромула означали 12 веков существования города. Когда-то Стилихон спас Рим, но его уже не было, и генералы Гонория, Туртелио, Варанес и Вигилантий не были способны заменить гений Стилихона. Исходя из гордого чувства величества, но не из сознания силы империи, равеннский двор отверг мирные предложения Алариха и его скромные требования денежного вознаграждения. Двор чувствовал себя в безопасности среди адриатических болот и предоставил Рим его собственной участи. Теперь Рим не был больше средоточием государственной власти, и эту власть не могли поразить покорение и падение Рима, «ибо Рим был там, где был император».
Король готов уже перешел По у Кремоны; всюду опустошая страну, он прошел через Болонью к Римини и, не встречая сопротивления, спустился по Фламиниевой дороге. Затем он обложил стены Рима густыми толпами скифских всадников и массами своего пешего готского воинства, жаждавшего крови и добычи.
Аларих не предпринимал никакого штурма города и только окружил его. Перед каждыми главными воротами Аларих поставил отряды войск, отрезал всякое сообщение города со стороны как земли, так и Тибра, и выжидал неизбежных последствий принятых им мер. Римляне укрылись за вновь укрепленными стенами Аврелиана и надеялись устрашить врага видом окровавленной головы знатной женщины. Серена, несчастная вдова Стилихона, племянница императора Феодосия, так как она была дочерью его брата Гонория, жила в смертельном страхе в своем дворце в Риме; при ней находилась ее дочь Термантия, которая была возвращена в Рим евнухами, когда Гонории отказался от нее. Термантия была взята Гонорием замуж после того, как ее старшая сестра Мария умерла и когда сама она едва вышла из детского возраста. Сенат подозревал, что Серена призвала готов к Риму из мести и действовала в согласии с ними. Он приговорил ее к смерти от руки палача. Принцесса Плацидия, сестра Гонория и по Феодосию тетка Серены, имевшая тогда 21 год, дала свое согласие на это позорное убийство. Плацидия жила во дворце цезарей; в Риме жили тогда еще и другие женщины императорского рода, ставшие вдовами, а именно: Лэта, бывшая супруга императора Грациана, и ее старая мать Пизамена. Однако сенат обманулся в своей безумной надежде, что готы после смерти
Серены откажутся от намерения войти в город и снимут осаду. В Риме начали господствовать голод и чума. Благородные Лэта и Пизамена продавали свои драгоценности, чтобы удовлетворить нужды народа.
Охваченный отчаянием сенат послал наконец в лагерь готов для переговоров о мире испанца Базилия и трибуна императорских нотариусов Иоанна. Посланные, свидевшись с королем, объяснили ему, что, в случае если король предъявит чрезмерные требования, великий римский народ, привыкший к войне, готов выдержать отчаянную битву. «Траву, — ответил на это Аларих презрительно и насмешливо, — тем легче косить, чем она гуще». Он потребовал выдачи всего золота всех ценных вещей и всех рабов варварского происхождения. Тогда один из посланных спросил короля: «Что же думает он оставить римлянам?» «Их жизнь», — был ответ.
В этом безнадежном положении древнеримская партия прибегла к помощи мистерий в честь низверженных богов. Старцы из Тусции, опытные в предсказаниях, искусстве их родины, и призванные, вероятно, префектом города, предложили освободить Рим от врага заклинаниями. Благодаря этим заклинаниям, как говорили авгуры, враг будет поражен молнией; но для успеха заклинаний сенат должен по древнему обычаю принести торжественные жертвы в Капитолии и в других храмах. Рассказывающий об этом языческий историк Зосим утверждает даже, что сам епископ Иннокентий допустил обратиться к этим авгурам, хотя и не одобрил этого. Тот же историк беспристрастно свидетельствует, что язычество оказалось уже умершим в Риме, так как никто не отважился присутствовать при жертвоприношениях; кудесников отослали домой и перешли к более действительным мерам.
Второму посольству Аларих объявил, что он удовольствуется уплатой ему 5000 фунтов золота и 30 000 фунтов серебра; кроме того, он требовал 3000 штук окрашенного пурпуром сукна, 4000 шелковых одеяний и 3000 фунтов перца — все это отвечало потребностям варваров. Для уплаты большой суммы наличных денег оказалось недостаточно принудительного налога; поэтому обратились к драгоценностям, хранившимся в закрытых храмах, и стали плавить золотые и серебряные статуи, что доказывает, что в Риме было еще достаточно ценных статуй. Из числа этих попавших в плавильную печь ценностей Зосим сокрушается более всего о национальном изображении Доблести, вместе с которым погибли у римлян последние остатки храбрости и добродетели.
Как только Аларих получил потребованную им денежную сумму, он позволил голодным римлянам выходить через некоторые ворота, устроить трехдневный рынок и доставлять продукты через гавань. Сам он отошел и разбил лагерь в Тусции. Он увел с собой не менее 40 000 варваров-рабов, мало-помалу перебежавших к нему из города и его роскошных дворцов. Аларих ждал ответа двора из Равенны, куда отправились посланные сената, чтобы представить императору условия мира и союза. Гонории или его министр Олимпий отказались от этих условий, хотя требования Алариха не были чрезмерно велики. Он обещал удовольствоваться ежегодной данью золотом и хлебным зерном, властью над Норикой, Далмацией и обеими Венециями и званием генерала императорских войск.
В числе лиц, посланных Римом к императору, находился также епископ Иннокентий; но ни его требования, ни просьбы и доводы других послов, изображавших мрачными красками бедственное положение Рима, не произвели никакого впечатления, и Аларих вскоре после того узнал в Римини, куда пригласил его новый министр Иовий, что Гонорий с презрением отказывается дать ему, Алариху, звание генерала империи. Тогда Аларих пошел во второй раз на Рим; но еще раньше он послал итальянских епископов к Гонорию сказать ему, что чтимый город, уже более тысячи лет являющийся главой мира, будет предан огню и разграблению варваров, если Гонории настаивает на войне, и что он, Аларих, уменьшает свои требования и готов удовольствоваться Норикой, данью хлебом и дружеским союзом, который даст ему возможность обращать свое оружие против врагов императора. Однако министры ответили, что они клялись головой Гонория никогда не заключать мира с варварами и что скорее можно нарушить клятву Богу, чем императору.
Умеренность короля готов не может быть вполне объяснена тем преклонением перед авторитетом империи, которое было присуще всем варварам, даже самым отважным. Завоевателя сдерживает не благоговение, а страх, и Аларих мог думать, что для него, опиравшегося на разрозненные, плохо дисциплинированные толпы воинов, было бы лучше предпочесть кратковременной власти над городом более скромное, но обеспеченное официальным государственным договором, обладание какой-нибудь провинцией в государстве. Явившись снова у Рима, Аларих понял, что для его неопытных в осаде воинов будет невыполнимой задачей пробить стены Аврелиана или взобраться на них. Поэтому он решил окружить город и заставить его сдаться голодом. С этой целью он овладел важным портом Рима на правом берегу устья Тибра и, таким образом, взял в свои руки все источники запасов города.
Ближайшая задача задуманного Аларихом политического переворота заключалась не столько в том, чтобы действительно лишить Гонория трона, сколько в том, чтобы облечь удовлетворение предъявленных им самим требований в законную форму; а для этого ему необходимо было лицо, которое изобразило бы собой императора. Измученный народ был готов согласиться на условия готских послов, предлагавших низложить Гонория и признать Алариха протектором Рима. Народное восстание принудило сенат вступить в переговоры с королем готов. По предложению последнего, император Гонории был объявлен низложенным, и префект города Аттал, одетый в пурпур и диадему, был возведен на трон во дворце цезарей. Таким образом, мысль занять самому римский престол была очень далека от короля готов; он ограничился тем, что низложил законную династию и на ее место поставил императором, по решению сената и народа, римлянина, которому затем сам присягнул. В то же время Аларих, уже без всякого затруднения, получил от Аттала звание генералиссимуса империи, а гот Атаульф, муж сестры Алариха, был назначен префектом конницы.
Римский плебс встретил Аттала пожеланиями благополучия, рукоплескал назначению Тертулла консулом и ждал цирковых игр и щедрых милостей. Только фамилия Анициев оставалась безучастной к этому бурному перевороту; народ заметил это равнодушие и отнесся к нему враждебно. Аниции, могущественный род, стоявший во главе христианской аристократии Рима, справедливо опасались реакции со стороны язычников. Аттал сам был язычник; правда, в угоду готам, признававшим арианское христианство, он позволил окрестить себя одному из их епископов, но в то же время он не только разрешил открыть древние храмы, но удалил с монет лабарум с монограммой Христа и вместо изображения креста стал снова чеканить копье и изображение римской Виктории.
Затем готское войско, соединившись с войском Аттала, направилось осаждать Равенну. Аттала Аларих взял с собою. Едва готы показались перед стенами Равенны, как императора Гонория покинула всякая бодрость. Он вступил в переговоры с готами и выразил даже готовность признать Аттала своим соправителем. Предложение это, однако, было отвергнуто. Конкурент Гонория мог бы достигнуть больших результатов, если бы он следовал намерениям Алариха с должной проницательностью и энергией; но этот бывший префект Рима не находил нужным следовать указаниям того, кому был обязан своим возвышением: он презирал варваров и ничего не сделал, чтобы отнять у императора Африку, для чего король готов предлагал ему свои войска. Это был человек неспособный стать ни государственным мужем, ни воителем. Между тем измена министра Иовия укрепила Гонория в мысли бежать в Константинополь; но в это время неожиданно в гавани Равенны появились шесть когорт, и это вернуло Гонорию бодрость. Этот почти неприступный город делал тщетными усилия Алариха, который, впрочем, не переставал вести переговоры с императором. К своей креатуре, Атталу, Аларих относился как к пугалу. В Римини он снял с Аттала пурпур и диадему, отослал их в Равенну, а экс-императора с его сыном Амиелием удержал, как пленников, в своем лагере. Однако в Равенне старались оттянуть переговоры о мире.
Появление Сара, смелого готского начальника и смертельного врага Алариха; неожиданное нападение этого Сара на Атаульфа, войска которого были разбиты, и, наконец, допущение Сара в стены Равенны убедили короля готов, что его намеренно обманывают. Тогда он снял свой лагерь и в третий раз пошел на Рим. Если раньше, по многим соображениям, он щадил столицу государства, то теперь он решил силой овладеть ею и поступить с ней, как со своей добычей. Ничтожный Гонории поступался Римом, довольный, что враг ушел от Равенны.
Теперь готы и гунны стояли в лихорадочном нетерпении на высотах перед Римом, который король обещал отдать им на разграбление. В стороне Ватикана эти дикие воины могли видеть базилику Св. Петра и дальше за ней, на берегу Тибра, базилику Св. Павла. Начальники говорили воинам, что они не должны направлять своих жадных взглядов на эти, полные золота и серебра, святыни; но все, что есть дорогого за высокими стенами Аврелиана, принадлежит им, воинам, если они смогут проникнуть за эти стены. И воины, одолеваемые хищными желаниями, видели перед собой неисчерпаемую добычу; они смотрели на это чудо архитектуры, на этот переживший столетия мир домов и улиц с высокими обелисками и колоннами и с позолоченными статуями на некоторых из них; они видели стройно расположенные величественные храмы, театры и цирки, стоявшие как громадные круги, термы с их тенистыми помещениями и обширными куполами, сверкавшими на солнце, и, наконец, обширные дворцы патрициев, казавшиеся городами внутри города, городами, в которых, как знали воины, имеются в изобилии драгоценности и скрывается роскошный и беззащитный цвет римских женщин. Варварская фантазия воинов была вскормлена рассказами о сокровищах города, слышанными от кочевых предков на Истере и у Меотийского болота; но животной жадности воинов ничего не говорила недоступная им мысль о том, что город этот был городом Сципионов, Катона, Цезаря и Траяна, давших миру законы цивилизации. Варвары-воины знали только, что Рим силой оружия покорил мир, что богатства мира собраны в Риме, и эти сокровища, которых еще ни один враг не грабил, должны достаться им как военная Добыча. И этих сокровищ было так много, что воины надеялись мерять жемчуг и благородные камни, как зерно, а золотыми сосудами и роскошными вышитыми одеяниями нагрузить телеги. Лохматые сарматы войска Алариха, одетые в звериные шкуры и вооруженные луком и колчаном, и сильные готы, облаченные в медные панцири, — и те и другие, грубые сыны природы и воинственных скитаний, не Могли иметь никакого представления о высоте, на которой стояли в Риме искусства, только смутно чувствовали, что Рим для них — море сладострастной неги, в которое они погрузятся; и они знали также, что все римляне — или презренные гуляки, или монахи-аскеты.
Чтобы изобразить город и народ, которым грозила теперь опасность разорения готами, мы не имеем никаких других красок, кроме тех, которыми историк Аммиан Марцеллин нарисовал картину римских нравов своего времени. Правда, картина эта относится к эпохе Константина и Грациана, но она одинаково подходит и к 410 году, так как промежуток в 50 или 30 лет мог не ослабить, а только усилить краски. Аммиан описывает и римскую аристократию, и римский плебс; но ярким светом он освещает только первую, низшие же классы оставляет в тени. Многое в характеристике Аммиана напоминает древних сатириков и представляет нам аристократию Рима такой же, какой она была при Нероне и Домициане, но только в восточной, византийской оправе. Аммиан описывает патриция и дома, и в бане, и едущим по городу или в имения в Кампанье. Дома патриций изображен в своих комнатах, украшенных роскошными мраморными статуями и мозаикой, за обедом среди льстецов и игроков в кости, которые составляют общество патриция, прославляют колоннады его зал и совершенства его статуй и дивятся весу его фазанов, рыб и сурков, в то время как нотариусы с важной миной заносят в акты этот вес. Аммиан, как Парини по отношению к своему благородному миланцу, дает патрицию в руки книгу, но никакой другой как только или сатиры Ювенала, в которых патриций, возлежа на шелковых подушках, наслаждается роскошью и невоздержностью своих предков, или Мария Максима, так как библиотеки, как могилы, закрыты навеки, философ заменен шутом и оратор — учителем непристойных искусств. Когда благородный господин, называющий себя странными именами Ребурра и Таррасия, утомится, его усыпляет музыка флейт или пение кастратов, а водяной орган и шарманка, величиной с двухколесную колесницу, снова подымают его ослабевший дух. В театре, где 3000 певиц и столько же балетных танцовщиц с чувственной грацией разыгрывали мифы, ум патриция не испытывает обременения. Направляясь туда или в термы, патриций едет, как паша, на носилках или в дорогой колеснице, в предшествии толпы рабов, которых ведет их начальник. Впереди идет гардеробная прислуга, затем кухонная прислуга, а дальше смешанная толпа рабов и плебеев-тунеядцев квартала; все шествие замыкается еще толпой евнухов всех возрастов и мертвенного, отталкивающего вида, свидетельствующего об искажении природы. Так с громом шествует по обширному городу Риму какой-нибудь Фабуний или Ребурр, сотрясая мостовую, и направляется в термы Каракаллы не потому, что общественные бани лучше частной бани в его собственном дворце, а потому, что знатный господин может показать там весь свой блеск и заставить льстецов целовать себе колени и руки. Случись ему принять даже там чужестранца, он старается доставить ему верх благополучия и расспрашивает этого чужестранца, какие ванны или какой целебный источник имеет он обыкновение употреблять и в каком дворце он остановился.
Когда таким знатным господам, говорит Аммиан, случается совершить поездку в их отдаленные имения, отправиться на охоту, где они кичатся добычей, взятой чужими руками, или в солнечный зной перебраться на раскрашенных галерах через Авернское озеро в Путеолы и Гаэту, они полагают, что совершили такой же поход, как Александр Великий. И если какая-нибудь муха сядет на шелковый край их огромных позолоченных опахал или малейший луч солнца проникнет через щелку в огромном зонтике, они уже жалуются на судьбу, по воле которой родились не среди киммерийцев.
Было бы слишком долго приводить отдельные черты из жизни этой утопавшей в роскоши аристократии, — все той же, была ли она христианской или языческой, — и мы воспользуемся только некоторыми указаниями Олимпиодора, свидетельствующими, что римская знать все еще обладала неизмеримыми богатствами. Чтобы дать понятие о роскоши и обширности римских дворцов, этот историк и очевидец того времени говорит, что каждый такой дворец, как город, заключал в себе все: ипподром, площадь, храм, фонтаны и термы, почему и можно было сказать: Рим, один дом и город, заключает в себе несчетное число городов.
По словам Олимпиодора, многие римские фамилии получали со своих имений ренту в 4000 фунтов золота, не считая дохода естественными продуктами, которые, будучи обращены в деньги, составляли еще треть означенной суммы. Он говорит, что Проб, сын Алипия, на одно празднование своего назначения претором израсходовал 1200 фунтов золота; оратор Симмах, принадлежавший к числу сенаторов только с средним достатком, истратил перед падением города, празднуя преторство своего сына, 2000 фунтов, а Максим израсходовал невероятную сумму в 4000 фунтов, причем игры продолжались только семь дней.
Такими играми в театре и цирке и банями плебс вознаграждался за доставшуюся на его долю бедность, и в то же время его не переставали кормить, оделяя хлебом, салом, маслом и вином. Отмечая имена некоторых самых известных плебеев своего времени, как то: Цимессоров, Статариев, Семикупэ, Серапини, Пордака, — Аммиан говорит, что плебеи помышляли только о вине, игре в кости, публичных домах и зрелищах и что для них Большой Цирк был и храмом, и домом, и курией, и дворцом всех надежд. Они стояли толпами на площадях и перекрестках, занятые горячими спорами, среди которых убеленные сединами старцы клялись, что государство непременно погибнет, если на предстоящих ристалищах не одержит победы та или другая лошадь, та или другая партия. Когда же наступал давно ожидаемый день, они еще до восхода солнца в лихорадочном нетерпении теснились у ворот цирка. Такое же безумие овладевало ими при всяком другом зрелище, была ли то драма, охота, состязания колесниц или мимические представления. Эта врожденная и усиленная праздностью страсть к зрелищам составляла, по-видимому, существенную сторону внутренней природы римлян, и св. Августин ломает руки в отчаянии, рассказывая, что даже беглецы, прибывшие в Карфаген после разграбления Рима, доведенные до нищеты и испытавшие столько горя, тем не менее ежедневно посещали театр и приходили там в неистовство.
Среди всей этой языческой роскоши Рима действовало и христианство, со своей стороны ослабляя умиравший народ. Христианская религия провозгласила началами нового общества свободу и равенство, и люди должны были образовать из себя общину любви. Идеи эти вступили в борьбу с римским государством как с языческим и аристократическим институтом. Однако политическое начало прокралось в христианское общество в форме иерархической церкви, и рядом с церковью продолжало существовать языческое государство, с его основой — рабством. Деспотизм, Распадение и неспособность к возрождению этого государства, его безнадежное, Дряхлое, старческое состояние, еще резче выступавшее по сравнению с церковью и ее юным ростом, — все это склоняло людей к тому, что они бежали от гражданской Жизни и ее обязанностей. Римляне, которые некогда стояли на такой высоте государственности и гражданственности, какой только может вообще достигнуть народ, вступили теперь в эпоху глубокого равнодушия ко всему, что составляло государство, и это было гибелью Рима. Если философия стоиков, некогда охранявшая дух лучших людей от бед императорского владычества, побуждала граждан к деятельному исполнению обязанностей в государстве, то христианская философия вела к отрицанию всего государственного. Чтобы убедиться в этой разнице, достаточно сравнить только практические указания Эпиктета и Марка Аврелия, с одной стороны, и Иеронима и Павлина из Нолы — с другой. Идеалом жизни теперь ставилось мистическое самосозерцание в монастырской келье. Уйдя от мира, ставшего ненавистным, христианин отверг государство, погрузился в глубину личного существования и создал внутренний мир нравственной свободы, до которого не было дела римскому язычеству. Но вместе с тем монашество вело и к гибели последних остатков гражданских и политических добродетелей: монашеская ряса отняла у Рима его последнюю доблесть. Благородные сенаторы шли в монастыри; сыновья и внуки консулов не стыдились показываться в монашеском капюшоне среди своих знакомых того класса, к которому они сами раньше принадлежали. «В наше время в Риме происходит то, чего еще не видел до сих пор мир. Когда-то между мудрыми, могущественными и благородными было мало христиан; ныне много монахов среди могущественных, мудрых и благородных людей». Так ликовал Иероним.
В общем, к тому времени христианские начала вполне проникли в Рим. Не следует, однако, думать, что они вполне сохраняли свою чистоту; наоборот, христианство здесь быстро извратилось, так как почва, на которую пало это новое учение, была пригодна для него менее, чем какая-либо другая в мире.
Многочисленные письма Иеронима дают возможность составить понятие о христианских нравах Рима, и описания эти напоминают сатиру. Как дополнение к картине, которую дает Аммиан, их следует принять во внимание; но и этот языческий историк, невраждебный к христианам, горько порицает роскошь и честолюбие римских епископов. В описании кровавой борьбы между Дамазом и Урсицином из-за епископского престола в Риме мы находим следующие замечательные слова: «Когда я смотрю на блеск того, что делается в городе, я убеждаюсь, что те люди должны были бороться со всей партийной страстью, чтоб добиться исполнения своих желаний, ибо, раз они достигали своей цели, они могли быть уверены, что они разбогатеют от подарков матрон, будут торжественно ездить в колесницах, роскошно одеваться и задавать такие богатые обеды, которые превзойдут императорские. Но они могли бы заслужить имя праведных, если бы презрели городской блеск, которым они прикрывают пороки, и подражали бы образу жизни не которых сельских духовных. Свойственные последним умеренность в пище и питье, невзрачная одежда и полный смирения взгляд свидетельствуют о них истинно верующим как о настоящих и достойных почитания мужах».
Иероним, раньше бывший домашним секретарем епископа Дамаза, на основании собственных наблюдений описывает христиан, как светских, так и духовных, мужчин и женщин, в особенности последних, от которых всегда зависят нравы. Он изображает высокомерных ханжей-женщин, попов — пронырливых искателей наследств, надутых монахов и галантных дьяконов, которые вместе с римской аристократией щеголяли христианством.
Он вводит нас в дом благородной дамы: внучка Дециев или Максимов в печали — она овдовела. Она возлежит на богатом ложе и держит в руках Евангелие, переплетенное в пурпур и золото. Ее приемная комната полна льстецов, которые сумеют утешить даму рассказами о скандалах в духовных или светских сферах, а она сама горда тем, что слывет покровительницей духовных лиц. Последние, посещая благородную даму, целуют ее в голову и получают благосклонную милостыню. Если они принимают ее, может быть, с некоторой конфузливостью, то тем наглее в этом отношении те босоногие, одетые в черные и грязные рясы монахи, которые не пускаются прислугой дальше порога; но разряженные евнухи широко раскрывают двери дьякону, когда он приезжает сделать визит в модной колеснице, в которую впрядены горячие и красивые лошади, так что можно подумать, что это явился родной брат короля Фракии. Его шелковое одеяние издает аромат благовонных вод его волосы завиты самым искусным парикмахером. Кокетливо придерживая платье рукой, украшенной золотыми кольцами, он легко ступает ногами, щегольски обутыми в мягкий сафьян. «При виде такого мужчины, — говорит Иероним, — каждый скорее примет его за жениха, чем за духовное лицо», — и мы скажем еще, что тот, кто видел бы такого господина теперь, счел бы его за одного из наряженных в шелк донжуанов современного Рима. Во всем городе он известен под насмешливым прозвищем «городской кучер», уличные же мальчишки кричат ему вслед: «pippizo» и «geranopepa».
Он везде и нигде; обо всем он узнает первый; нет городской сплетни, которой бы он ни сочинил или ни преувеличил. Его карьера вкратце такова: он сделался священником, чтобы иметь более свободный доступ к женщинам. А образ жизни его следующий: он подымается с постели рано и соображает, кого он должен посетить сегодня; затем он пускается в свои странствования. Если в каком-нибудь доме он находит то, что ему нравится, будет ли это тонкое сукно или подушка, или какой-нибудь сосуд, он начинает любоваться этой вещью и любуется ею до тех пор, пока ему подарят ее, так как язык у «городского кучера» остер и дамы опасаются этого языка.
Когда матрона должна исполнить какой-нибудь публичный христианский обряд, то она совершает его очень шумно. Подобно своему родственнику Фабунию или Ребурру (мы видим, что это все та же римская аристократия, только переодетая в христианское платье), матрона отправляется в базилику Св. Петра в носилках, которым предшествует толпа евнухов. Там, чтоб казаться более благочестивой, матрона сама оделяет нищих милостыней и справляет так называемую братскую трапезу, или «агапы», о чем глашатай также должен прокричать.
Двумя этими типичными фигурами могут быть вполне охарактеризованы классы, к которым они принадлежат. О других темных сторонах церкви мы можем узнать из тысячи мест писаний отцов церкви. С установлением духовных рангов в них проникло аристократическое высокомерие. Испорченная натура римлян осталась той же, какой она была раньше, так как крещение не изменяло ничего; христианское общество сохраняло языческое образование, языческие наклонности и потребности. Масса общества ничего не понимала в учении Христа, и если некоторые римляне, как Паммахий, Марцелла и Павла, искали спасения в подвигах монашеского отречения, то тысячи римлян меняли Митру на Христа только ради выгоды, из моды или простого любопытства. И в многочисленной среде честолюбивых духовных пороки продолжали развиваться; откровенный же разврат обоих полов лишал всякого значения монашеский обет безбрачия.
Иероним рассказывает об одном случае брака в Риме, которому с трудом верится, но этот случай лучше всяких книг дает понятие о состоянии нравов в Риме в те времена. «Несколько лет тому назад, — пишет Иероним, — когда я был секретарем римского епископа Дамаза, мне случилось видеть брачную чету вполне подходивших друг к другу мужчины и женщины из народа: мужчина уже успел похоронить своих двадцать жен, а женщина уже имела двадцать два мужа; оба они полагали, что соединяются теперь последним браком. Публика нетерпеливо ждала, кто из них обоих похоронит один другого. Победа оказалась на стороне мужчины, и весь Рим сбежался смотреть на него, когда он, с венком на голове и пальмовой ветвью в руке, гордо предшествовал носилкам с телом его многомужней жены; время от времени народ кричал этому мужу, что он заслужил почетную награду». Это публичное поругание брака ужасно, но оно не было настолько опасно для нравственности, как духовное родство так называемых agapeti и synsacti, под покровом которых христианские женщины предавались разврату с их назваными сыновьями и братьями.
Мы позаимствовали лишь некоторые наброски знаменитого отца церкви и хотим успокоить встревоженного, быть может, читателя, что наряду с такими темными картинами Рима те же отцы церкви рисуют также и некоторые светлые картины.
Было бы важно знать также, как велико было население Рима, когда Аларих вторгся в него; но никаких сведений о том у нас нет. Согласно Notitia, в 14 округах Рима значилось 46 602 «острова», или жилища, вообще и 1797 дворцов. Но со времени Константина, вследствие выселения и все возраставшего обеднения города и провинций, население Рима должно было значительно уменьшиться и едва ли превосходило число в 300 000 жителей; вернее, что и это число было слишком велико для Рима того времени.