История античной культуры (Зелинский)

История античной культуры
автор Фаддей Францевич Зелинский
Опубл.: 1914. Источник: az.lib.ru

ВБК 63.3(0)3 3-49

3-49

Зелинский ?.?.

История античной культуры / Ред. и прим. С. П. Заикина. 2-е изд. СПб.; Марс, 1995—380 с: илл. (Кн. серия «Modus vivendi»). ISBN 5-85233-014-0


Книга проф. СПб Императорского Университета Ф. Ф. Зелинского, замечательного знатока Античности и переводчика, представляет собой первый в Европе опыт изложения истории античной культуры для целей ее систематического изучения и может быть использована как в качестве учебного пособия в средней и высшей школе, так и для самостоятельного чтения более подготовленным читателем. Настоящее, второе, издание книги (первое — 1914 г.) заново отредактировано, снабжено популярным комментарием и иллюстрациями.

ББК 63.3(0)3

ISBN 5-85233-014-0

ТОО «Марс», оформление, 1995

No ТОО «Магик-Пресс», 1995

D С. П. Заикин, примечания, 1995

[1]

ї 1. Понятие «[2]» определяют обыкновенно как совокупность условий окружающего нас быта. Недостаточность этого определения, неизбежно порождающего дальнейший вопрос «а что такое быт?», преодолевается делением культуры на материальную, общественно-экономическую и духовную, причем под первую подводится то, что служит человеку для удовлетворения его физических нужд (пища, одежда, жилище, утварь, оружие), под вторую — всякого рода группировки человеческих особей, имеющие целью поддержание их жизни и благосостояния (семья, род, колено, сословия, профессиональные организации, государство), а под третью — все, отвечающее идеальным запросам человека как мыслящего и чувствующего создания (религия, нравственность, искусство, наука). Это деление удовлетворительно в том отношении, что дает возможность ввести в установленные им рамки все культурные явления; оно поэтому вполне пригодно для всех сочинений преимущественно[3] характера. Неудовлетворительно оно не столько вследствие зыбкости границ между установленными отделами (таковая — неизбежный спутник всех подобного рода делений), сколько вследствие своего чисто внешнего характера, обусловленного отсутствием центральной, объединяющей идеи. Таковую нам может дать только та наука, которая лежит в основе всех вообще гуманитарных наук, а именно — [4], как это покажет дальнейшее.

ї 2. Относя понятия «культура» и «быт» к числу тех первичных понятий, содержание которых получается нами не столько аналитически — путем определения, сколько синтетически — путем бессознательного сложения однородных явлений, мы прежде всего должны обратить наше внимание на основную разницу между[5] культурой и той, которая наблюдается в животном мире. Разница эта состоит в бесконечной изменяемости первой и принципиальной неизменяемости второй.

Европейское человечество испытало огромные изменения своей культуры за тот период своей истории, который отделяет античность от наших времен; за тот же период семейный быт ласточек и общинный быт муравьев остался тем же, каким был раньше. Животный быт если и изменяется, то либо в смысле бессознательного приспособления к изменившимся внешним условиям жизни, либо (в кругу так называемых домашних животных) под непосредственным воздействием человека; принципиально же он неизменяем.

Отсюда следует, что[6] культуры возможна только для человека, но не для животного мира.

ї 3. Но, спрашивается, какие же силы влияют на изменение быта человека, обусловливая собой развитие человеческой культуры? Вопрос этот поныне представляется спорным, и при его решении намечаются две крайние культурно-исторические теории.

Согласно одной из них, изменения условий человеческого быта объясняются стремлением человечества — ив отдельных его особях и в его социально-политических группах — к увеличению своего материального благосостояния, то есть силами экономического характера, вследствие чего самой теории присвоено название[7]. Эта теория, будучи применена с научной осмотрительностью и со знанием дела, раскрыла много важных сторон специально в области материальной и общественно-экономической культуры (см. выше ї 1); но в своем стремлении к универсализму она потерпела неизбежное крушение в области духовной культуры, явления которой она пыталась либо подчинить своему главному экономическому принципу, либо низвести до уровня маловажных и излишних придатков экономической жизни.

Противоположная ей теория признает стремление человеческой души к совершенствованию вложенных в нее природой задатков, другими словами — ее стремление к идеалам. Какие это идеалы — другой вопрос, о котором речь впереди (ї 4); сама же теория носит название[8]. Свои наибольшие успехи она, понятно, одержала в области духовной культуры; экономический принцип она не столько отрицает, сколько стремится подчинить себе, сводя намеченную им цель человеческих стремлений к одному из своих идеалов.

Борьба между обеими этими теориями продолжается и поныне, хотя и без прежних увлечений, и, по-видимому, в широкой области культурно-исторических явлений она затянется надолго. Это никого не должно тревожить: не силен тот, кто боится борьбы.

Все же в настоящем изложении истории античной культуры поставлена во главу угла идеологическая теория, главным образом, по двум причинам: во-первых, потому, что опыт доказал практическую исполнимость подчинения экономического принципа идеологизму, но не наоборот; следовательно, только исходя от идеологического принципа, мы можем получить единое и последовательное изложение культурного развития народа; во-вторых, потому, что специально[9] культура именно своими духовными достижениями наиболее решающим образом повлияла на культуру новых времен; следовательно, только идеологическая теория дает нам возможность выдвинуть те стороны античной культуры, которые для нас особенно драгоценны.

ї 4. Признав идеологический принцип руководящим для нашего изложения, мы этим самым поставили себя лицом к лицу с вопросом:[10], стремление к которым вложено природой в нашу душу. Ответ на этот вопрос может нам дать только та наука, которая имеет своим предметом нашу душу, то есть психология.

В основе психологической науки лежит деление первичных душевных явлений на три категории — представления, чувства и волевые акты. И хотя опыт, при сложности нашей психической организации, не дает нам ни одного душевного явления, которое, будучи первичным, принадлежало бы всецело к одной из этих трех категорий, тем не менее — мы имеем право также и сложные явления,[11] в них элементов той, другой или третьей категории, делить на явления (преимущественно) познавательного, чувственного или волевого порядка.

В чем же состоит в каждой из этих трех категорий то стремление к совершенствованию, которое мы признали вложенным в нашу душу?

В[12] области это совершенствование сводится к возможному приближению нашего[13] о предметах, составляющих наш внешний и внутренний мир в его настоящем, прошлом и будущем, к самим предметам; идеал, витающий при этом перед нами, есть идеал[14]; совокупность же познавательных достижений, в которых проявляется притягательная сила этого идеала, называется[15].

В[16] области оно сводится к возможному очищению и углублению наших[17] посредством таких восприятий, которые, увеличивая нашу жизнеспособность, усиливали бы в то же время и ценность для нас переживаемой нами жизни. Идеал, к которому мы при этом стремимся, есть идеал[18]; совокупность же воплощений этого идеала в созданиях нашего духа именуется[19].

Наконец, в[20] области оно сводится к такому направлению нашего[21], при котором достигается возможно большее благосостояние — не наше собственное (это — ступень чистого эгоизма, самая грубая, не столько первобытная, сколько вырожденская), а сначала наших близких по родовой, социальной и национальной группировкам (это — ступень относительного альтруизма, она же и коллективного эгоизма), а затем и всего человечества (ступень чистого альтруизма, самая совершенная). Идеал, определяющий таковое наше поведение, есть идеал[22]; совокупность же созданных нами для посильного воплощения этого идеала бытовых форм и условий составляет широкую область[23] в самом общем значении этого слова.

Нетрудно убедиться, что при таком определении понятия «нравы» в него укладывается и весь общественно-экономический быт, так как все его формы и условия созданы людьми для обеспечения возможно большего благосостояния себе и своим (причем от более широкого или узкого толкования этого последнего понятия зависит и большая или меньшая нравственная ценность означенных форм и условий). Таким образом, мы получаем возможность, подчиняя экономический принцип идеологическому, вывести всю систему культуры — а стало быть, и ее историю — из одной основной идеи.

ї 5. Предметом[24] является весь внешний и внутренний мир. Этим определением установлено заодно деление наук на две обширные категории — на науки о[25] и науки о (нашем)[26] мире. Первая занимается явлениями, происходящими в сфере[27]; вторая — явлениями, происходящими в сфере (нашего человеческого)[28]. Первые мы называем[29], вторые — [30] науками.

Шаблон:'''Примечание'''. Разница между ними все-таки скорее принципиальная. С одной стороны, явления нашего сознания обусловлены до некоторой степени функциями нашего физического организма; с другой стороны, они являются рычагами, приводящими в движение силы, действующие в пространстве. Так, например, передвижения народов, войны и т. д. несомненно разыгрываются в пространстве; тем не менее, мы причисляем трактующую о них «политическую историю» к гуманитарным наукам, так как рычаги этих явлений находятся в нашем человеческом сознании. Вообще, не отвлеченность от пространства, а наличность сознания (а следовательно, воли и цели) отличает гуманитарные науки от естественных.

1.[31] науки распадаются, прежде всего, на[32] (описательные) и[33]. Первые заносят на свои скрижали описания наблюдаемых явлений внешнего мира как в его целом (космография, метеорология, география, геология), так и в составляющих его элементах (минералогия, ботаника, зоология, антропология, причем последняя обнимает собой анатомию с физиологией, на которых основывается, как прикладная наука, медицина). Номологические науки исследуют[34] явлений; главные из них — механика (которая в применении к космографии дает астрономию), физика и химия. Впрочем, развитие феноменологических наук ведет к возможно большему проникновению их номологическим элементом, так что и эта граница представляется довольно зыбкой.

Преддверием к естественным наукам следует признать науки[35], которые все развиваются из двух первичных: науки о числе и науки о пространственной мере, то есть арифметики и геометрии.

2. Таким же преддверием к[36] наукам является наука о человеческом сознании вообще, то есть[37]. Сами же они, будучи посвящены изучению творений человеческого духа, поневоле изучают их в их последовательном развитии; они все поэтому науки исторические, — точнее говоря: науки историко-филологические, так как всякая история изучается по памятникам, а науку о памятниках мы называем филологией. Систематика этих историко-филологических наук определяется систематикой их общего основания — психологией. Мы различаем, прежде всего, психологию индивидуальную и психологию коллективную (или народную). Последняя имеет три предмета: язык, верования и нравы; в соответствии с этим мы различаем три крупных исторических науки о творениях коллективной человеческой души: а) науку об истории языка (лингвистику, возникшую из грамматики), б) науку об истории религии и в) науку об истории нравов. А при широком значении, которое мы присвоили этому последнему понятию (ниже, ї 7), в эту историю входят также — и история права, и экономическая, и политическая история. Переходя затем к индивидуальной душе, мы замечаем две главных области, в которых она действует наиболее самобытно и в наименьшей зависимости от окружающей среды; это — область науки и область искусства. История наук и история искусств поэтому завершают собой цикл гуманитарных наук.

Шаблон:'''Примечание'''. Правило об историческом характере всех гуманитарных наук допускает только одно действительное исключение; о нем см. тотчас. Кажущихся исключений много — грамматика, система права и т. д.; но они именно только кажущиеся: грамматика растворяется в истории языка, система права — в истории права и т. д. Затем надлежит помнить, что границы между обеими категориями гуманитарных наук опять-таки являются зыбкими: индивидуальная душа имеет подчас значительное влияние на предметы наук первой категории (знаменитый спор о «роли личности в истории») и, в свою очередь, находится в известной зависимости от среды в предметах наук второй категории (особенно в искусстве — ср. теорию Тэна). Здесь может быть речь поэтому только о преобладании, а не об исключительности.

Особняком стоит[38]. Из тех наук, которые теперь входят в ее состав (в древности их было больше, см. ниже), мы уже выделили психологию. Логика, как наука о законах мышления (а равно и ее продолжение — гносеология, или теория познания), должна быть объявлена преддверием уже не одних только гуманитарных наук, а всех вообще до их разделения; там, где они снова соединяются, — место для метафизики, конечной цели и завершения всех наук. Каждая из них соприкасается с ней посредством своего венца — науки о (своих) принципах. Есть науки о принципах математики, принципах лингвистики, принципах истории и т. д. Поскольку эти науки относятся к разряду гуманитарных, они безвременны, образуя таким образом единственное исключение из только что упомянутого правила об историческом характере гуманитарных наук.

ї 6.[39] мы разделяем, прежде всего, на[40] и[41]; первые существуют в пространстве, вторые — во времени.

1. В состав изобразительных искусств (или художеств) входят:[42] (зодчество),[43] (ваяние) и[44]. Все три граничат с известными ремеслами (плотника, каменщика, гончара, кузнеца, ткача и т. д.), которые мы относим к области нравов; четкой границы между ними нет, данный же предмет мы относим к той или другой категории вполне последовательно, смотря по тому, преобладали ли при его изготовлении расчеты (художественной) красоты или же (практической) пользы как одного из проявлений идеи добра.

2.[45] искусства на своей первобытной ступени составляют одно целое, так называемую[46], то есть соединение слова (песни), звука (напева) и жеста (пляски) под общим управлением ритма. В своем дальнейшем развитии они распались на эти три составных части, из коих первая дала[47] как искусство слова, вторая — музыку как искусство звука, и третья — [48] (включая мимику) как искусство жеста. К поэзии со временем присоседилась проза, которая первоначально, как орудие науки, не принадлежала вовсе к области искусств; она вошла в нее, став художественной. Граница между поэзией и прозой, ныне неопределенная, была в древности довольно четкой, так как поэзия, в силу своего рождения из хореи, навсегда осталась связанной со своим ритмом, то есть с[49]. Правда, в поздние периоды античной культуры и проза стала ритмической; тогда она убила поэзию и завладела ее наследством. Из этой позднейшей ритмической прозы возникла средневековая (и наша) поэзия.

Шаблон:'''Примечание'''. Мусическими называются эти искусства потому, что их покровительницами считались девять муз. Их приурочение к искусствам, а заодно и деление последних выяснит следующая таблица:

рисунок???

Эта схема относится к той эпохе, когда последняя отрасль прозы (красноречие) стала художественной, то есть к IV веку до Х. Р. Первоначально муза (или музы) была покровительницей всей области хореи. Гомер безразлично употребляет единственное или множественное число; Гесиод определяет число муз девятью и называет их имена, но разницы между ними и он не делает.

ї 7. Широкая область[50] показывает нам человека в общении с его ближними, так как только в этом общении и может быть осуществлен идеал добра. Число комбинаций здесь бесконечно; мы можем наметить лишь главные из них.

1.[51]. Она рассматривается нами двояко: и как биологическая, и как экономическая единица; другими словами, мы различаем[52] (отношения между супругами, между родителями и детьми, между господами и челядью; рождение, воспитание, свадьба и похороны) и[53], которое было в древности много сложнее, чем теперь. Поскольку семья и для своей жизни и для своего хозяйства нуждается в известных изделиях, начиная глиняным горшком и кончая домом, в указанный отдел входит вся вышеназванная (ї 1) так называемая[54]. К семье же мы причисляем и посредствующие между семьей и государством группы, поскольку они основаны на общности крови: род, фратрию, колено (филу).

2.[55], сплетающие между собой однородные особи различных семей, объединяя их культовыми, профессиональными или другими интересами.

3.[56]. И оно, подобно семье, рассматривается с двух сторон: и как носитель государственной жизни или политики в тесном смысле (характер государственной власти, отношение управляющих к управляемым, проявление народной воли и т. д.), и как арена государственного хозяйства, или[57] (производство сырья, промышленность, торговля). Но оно рассматривается также и с третьей стороны — как индивидуальный организм, имеющий свою индивидуальную историю,[58], как ее принято называть (между тем как индивидуально-семейная история, то есть история какой-нибудь одной семьи, не интересует науку). Эта политическая история делится на внутреннюю и внешнюю и состоит в обоих отделах из насильственных кризисов и умиротворительных актов. Во внешней истории кризисы называются войнами, умиротворительные акты — договорами; во внутренней: кризисы — революциями, умиротворительные акты — законодательствами. В обеих областях задача государственной мудрости состоит в том, чтобы умиротворительным актом предупредить кризис. В древности это в области внутренней политики удавалось часто, в области внешней — реже; отсюда значение войны и науки о ней, так называемых «военных древностей», — с одной стороны, и законодательства и права — с другой.

Но во всех названных областях одинаково сказывается один общий элемент, нормирующий поведение человека — как члена семьи, и как участника в корпорациях, и как гражданина; это — его[59]. Оно не тождественно с существующими правовыми нормами, которые оно, однако, из себя породило: право говорит «так не поступай, не то — суд и кара»; нравственность, кроме того, — «так поступай в видах внутреннего оправдания, Божьей милости и общественной симпатии». Античная нравственность была преимущественно[60]: в этом ее великая заслуга.

ї 8. В указанных трех областях своей культуры — науке, искусстве и нравах — человек стремится осуществить три чаемых им идеала — истины, красоты и добра. И если мы, наблюдая развитие данной культурной эпохи, находим, что за истекший период времени она приблизилась к их осуществлению, то мы отмечаем этот период времени как период[61]; если же нет, то — как период[62] или[63].

Из данного определения видно, что этими обозначениями нужно пользоваться чрезвычайно осторожно.

Во-первых, так как означенных идеалов не один, а три, то следует признать принципиально вполне возможным, что один и тот же период, будучи периодом прогресса, например, в области науки, окажется периодом застоя или регресса в обоих других и т. д.

Во-вторых, из названных трех идеалов только один оказывается достаточно бесспорным, а именно — идеал истины, поскольку он воплощается в науке. Вот почему только периоды научного прогресса, застоя и регресса в истории человечества вырисовываются перед нами с достаточной четкостью. Оба остальных подвержены спорам, а с ними — и оценка данных периодов в развитии искусств и нравов. Приверженец жизненной красоты усмотрит в переходе от античного искусства к средневековому регресс; напротив, поклонник аскетической красоты тот же переход признает прогрессом. Такой же спор возникает и в области нравов при сравнении периодов старинной простоты с осложненностью и утонченностью так называемых периодов расцвета.

В-третьих, спорной представляется и[64] наших трех идеалов. Если, скажем, прогресс в области наук и искусств окупается регрессом в области нравов — следует ли в этом признать выигрыш или утрату (ср. теорию Руссо)? А если припомнить, что даже один и тот же идеал может неравномерно осуществляться в различных отделах своей области (красота музыки, например, в ущерб красоте живописи, семейный быт в ущерб государственному), то вопросы сравнительной оценки станут еще сложнее и неудоборазрешимее.

Отдать себе отчет в том, что мы разумеем под идеалами, какова их сравнительная ценность для человечества и в чем, следовательно, заключается прогресс и регресс, — все это составляет задачу, обязательную для каждого мыслящего человека, которую мы называем[65]. Но не только это.

ї 9. До сих пор не было речи о[66]. Это произошло не потому, чтобы она не соответствовала ни одному из названных идеалов, а, наоборот, потому, что она соответствует всем трем, объединяя их в себе. Религия одновременно наполняет собой наши представления, волнует наши чувства, направляет нашу волю; ее предмет — божество, а в божестве совмещаются понятия высшей истины, высшей красоты и высшего добра.

В частности, каждая религия высшего порядка состоит из трех частей — догматической, повествовательной и обрядовой.

1.[67] часть, как учение о божестве и духовном мире, примыкает к области наук, покрывая в значительной степени тот их венец, который мы выше (ї 6) назвали метафизикой. Это, таким образом, — религиозная философия.

2.[68] часть (в античной религии мы называем ее мифологией) так же точно примыкает к искусствам, вдохновляя поэтов и художников, призывая к жизни религиозную поэзию, скульптуру и живопись. Эта сторона особенно характерна для античной культуры: откровение божества в красоте — специально античное воззрение.

3.[69] часть, наконец, составляет значительный фактор как в семейном и корпорационном, так и в государственном быту, врезываясь, таким образом, в область нравов. Сверх того, обрядность античной религии приняла в себя все искусства (включая орхестику), соприкасаясь также и с этой областью культуры.

Таким образом, религия своими тремя составными частями граничит со всеми тремя областями светской культуры. А где имеются общие границы, там неизбежны и[70] их с обеих сторон. Направлением этих переходов обусловливается развитие отношений между религией и светской культурой.

Если мы в данном периоде наблюдаем поступательное распространение религии по всем областям светской культуры, то он представляется нам периодом ее[71].

Если, наоборот, замечается стремление — чем далее, тем более — вытеснить религию из области науки, искусств и нравов и ограничить ее неотъемлемой ее областью специально религиозного чувства, то мы говорим о[72] (обмирщении) культуры.

Следует помнить, что история культуры человечества отнюдь не может быть сведена к постепенной ее секуляризации, как это думали французские философы XVIII века; так, из разбираемых здесь периодов истории античной культуры первый (ахейский) представляет нам ее в сравнительно светском состоянии, за которым следует (эллинский) период быстрой сакрализации, сменяющийся (аттическим) периодом медленной секуляризации, продолжающимся в эллинистическую и римско-республиканскую эпоху, после чего следует (в эпоху империи) новая решительная сакрализация, завершающаяся в Средние века. В этих сменяющих друг друга периодах сакрализации и секуляризации заключается[73] история религиозной культуры.

Ее[74] история сводится к постепенному очищению и углублению самого религиозного чувства и может быть выражена в формуле: «от божков к богам, от богов к богу, от бога к божеству». Всего полнее совершается эта эволюция в сознании личностей, между тем как для народа характерно совместное существование всех этих ступеней.

Вне этой эволюции стоит[75], встречающийся одинаково на всех ступенях. Следует различать атеизм[76] и атеизм[77]. Первый сводится: либо 1) к отрицанию[78] ступени религиозной эволюции, часто по той причине, что ум отрицающего чает наличность более высокой; так, первые христиане казались атеистами окружающим их языческим массам (атеизм[79]); либо 2) к такому состоянию ума, при котором религиозный идеал только оттесняется на задний план другими, более волнующими нас в данный момент нашего развития (атеизм[80]). Напротив,[81] атеизм сводится к атрофии религиозного чувства, как (органическая) слепота — к атрофии зрительных нервов и т. д. Отнюдь не должно думать, будто атеизм (действительный) может быть результатом научного развития: религиозный идеал, подобно трем первым, принадлежит к первичным элементам объективного мира и, подобно им, в одинаковой степени и недоказуем наукой, и неопровержим.

От атеизма (непризнавания божества) следует отличать[82], то есть враждебное отношение к признаваемому божеству под влиянием жизненных неудач, разочарований и т. д. Подобно атеизму, и он встречается только у отдельных личностей, а не в народных массах.

Значение религии как фактора культурной жизни античных народов доказуемо наукой — оно и будет представлено в настоящем очерке. Напротив,[83] религиозного идеала — дело совести каждого; она, равным образом, относится к той обязательной для всякого мыслящего человека[84], о которой речь была выше (ї 8).

ї 10. Предыдущие страницы были посвящены определению содержания понятия «культура» вообще; теперь надлежит определить[85] — этнологическую и хронологическую — специально[86].

Под «античными народами» принято разуметь только два — [87] и[88]. Ограничение это не случайно: так как интерес, внушаемый античным миром, обусловливался сознанием, что он был родоначальником нашей культуры, то естественно было его сосредоточить на тех двух народах, из которых один был творцом этой культуры, другой — посредником между ней и нами, выделяя их этим из числа других народов древности, интерес к судьбам которых представляется скорее интересом простой любознательности.

Называя греческий народ творцом нашей культуры, мы не думаем оспаривать его собственной зависимости от других, более древних в культурном отношении народов, которые мы объединяем под общим именем «классического Востока». Все же, 1) эта зависимость была лишь частичной: как будет показано в соответственных отделах, она вовсе не касалась таких важных в умственном отношении областей, как литература, философия и почти вся область нравов, и только отчасти затронула остальные; 2) ее воздействие проявилось (если не считать религии) главным образом в эпоху младенчества греческой культуры, и 3) пути этого воздействия, в большинстве случаев, могут быть определены лишь более или менее гадательно.

Особое место принадлежит[89]. Как религия, зародившаяся в пределах Римской империи в эпоху ее наибольшего расцвета и покорившая весь античный мир, оно несомненно входит в область античной культуры. Тем не менее, мы по причинам специального характера оставляем его, как религию, за пределами нашего очерка, касаясь его только как культурной силы.

Когда история античного мира излагается с политической точки зрения — центр интереса после Александра Великого (323 г. до Х. Р.) переносится из Греции в Рим, где он и остается до конца. Здесь не то: так как культурой античного мира была именно греческая культура, то мы от начала до конца можем следовать начерченной для нее магистрали. Вот почему история античной культуры гораздо более едина, чем политическая история античного мира.

Начинается она в очень древние времена на побережьях и островах Эгейского моря при участии многих племен, из которых лишь к концу доисторической эпохи выделяется одно — [90]. Но так как мы только об эпохе преобладания этого племени знаем из[91] памятника — Гомера, то мы и весь доисторический период по его имени называем «ахейским».

Этому преобладанию положило конец вторжение в ахейскую Грецию северных племен, главным образом, дорийцев; воцарился новый хаос, из которого выделяется ряд племен, одинаково участвовавших в культурной работе. К концу периода политическое преобладание принадлежит Спарте, но в культурном отношении с ней успешно состязаются и другие племена, входящие в состав[92] народа, именем которого мы и называем весь период.

Освободительная война с персами (500—478 гг. до Х. Р.) выдвигает на первый план[93] племя, завладевающее, кроме политического, также и культурным руководительством, которое остается за ним и после потери политического и только победами Александра Великого переносится в другие центры. Мы вправе поэтому весь период от персидских войн до смерти Александра — период расцвета — назвать[94].

Победы Александра раздвинули рамки греческого мира на востоке и юго-востоке; столетием позже и Рим коснулся своими владениями этого греческого мира, что повело и к его подчинению греческой культуре. Отныне уже вся «вселенная» делается ее поприщем, сначала в лице своих отдельных государств, а затем и объединенная, политически — под эгидой Рима и религиозно — под знаменем креста. Весь этот период поэтому — от смерти Александра до конца античного мира — носит у нас название[95]. Распадается он на следующие части:

А. До политического объединения (323-30 гг. до Х. Р.):

1) Эллинистический период на Востоке

параллельно

2) Римско-республиканскии период на Западе

Б. После объединения (30 г. до Х. Р.-529 г. по Р.Х.):

1) Период языческой империи (30 г. до Х. Р.-313 г. по Р.Х.)

2) Период христианской империи (313—529 гг. по Р.Х.)

Пределом поставлен 529 год — год закрытия императором Юстинианом афинского университета, последнего оплота античной культуры.

Шаблон:'''Примечание'''. Слово «вселенная» употреблено здесь в его первоначальном значении — «населенная» (земля), переводится с греческого $ 15 oikumenЙ от oikein — «населять» (с привкусом культурной жизни специально в духе греко-римской культуры). Отсюда, например, «вселенский собор» — concilium oecumenicum. Ныне это слово вследствие этимологического недоразумения, вызванного созвучием с местоимением «весь», часто употребляется в смысле «мироздания».

Все же эти периоды с их подразделениями будут изложены в настоящем курсе довольно неравномерно. Причина этой неравномерности двойная:

1. Мы сами очень неравномерно осведомлены о культурной жизни античного мира за различные периоды его истории. Всякое историческое знание зависит от обилия и достоверности сохранившихся[96]; и вот эти-то памятники — и по количеству и по качеству — очень неравномерно распределены между означенными периодами.

Разделяются они на две категории — на 1) словесные и 2) вещественные. К первой категории принадлежат сохранившиеся в позднейших копиях литературные тексты и в подлиннике (хотя и в более или менее поврежденном виде) — надписи; ко второй — всякого рода изделия и творения человеческой руки, от глиняного черепка до мраморной статуи и мраморного храма. Вещественные памятники сохранены за гораздо более раннее время, чем словесные, — уже начиная с третьего тысячелетия до Х. Р.; но одни, без параллельной литературной традиции, они дают очень мало для духовной культуры.

2. Неравномерна и[97] различных сторон культурной жизни различных периодов — даже с чисто объективной точки зрения и независимо от того обязательного простора личной оценки, о котором речь была выше (ї 8). Так, например, несомненно, что подражательное культурное явление обладает меньшей ценностью, чем самобытное. Вот почему греческая литература в эпоху империи, хотя от нее уцелело больше памятников, будет изложена нами менее обстоятельно, чем литература аттического периода.

Часть первая

Ахейский период

(От древнейших времен до приблизительно 1000 года до Х. Р.)

Глава вводная

Внешний облик греческой земли

ї 1. Страна, ставшая центральной ареной греческой культуры, состоит из собственно Греции с прилегающими островами Ионийского моря, разделяющейся на северную, среднюю и южную (или Пелопоннес), островов Эгейского моря и северного (фракийского) и восточного (малоазиатского) побережий этого моря, которые, впрочем, лишь к концу нашего периода были заселены греками.

1.[98] (по античной традиции, в сущности верной, Pelopos $ 17 nЙsos, то есть остров Пелопа, мифического родоначальника династии Пелопидов в Микенах) состоит из центрального плоскогорья и его очень неравных по величине склонов к окружающим морям. Плоскогорье называлось[99] — страна суровая, поросшая дубовыми лесами, дававшими приют медведям, от которых она и получила свое название (arkos-arktos — «медведь»). Преобладал пастушеский быт; горные котловины мешали политическому объединению, и только в юго-восточном, сравнительно ровном углу возникли более значительные общины: Мантинея и Тегея. По краям плоскогорья возвышаются, особенно на севере и востоке, горные цепи с вершинами, долго покрытыми снегом (Эриманф, Киллена). Здесь реки, не находя стока, исчезают в пропастях (так называемых катавотрах; особенно знаменито своей мрачной красотой падение Стикса); эти явления подали повод к мифам о подземном Царстве и к роли Гермеса, главного бога страны, как проводника Душ. Из склонов наиболее значительны оба южных — [100] (долина Памиса) и[101] (долина Эврота), отделенные друг от друга высокой горной цепью альпийского характера — Таигетом ($ 18 TaЩgetos). Оба очень плодородны, особенно Мессения, но ее делит на две части важная для истории страны гора Ифома ($ 18 IthТmЙ), затрудняя ее объединение. Напротив, Лаконика, по природе единая, так и льнула к центральной общине, каковой были в начале Амиклы (Amyklai), позднее Спарта.

В противоположность южным склонам восточный,[102], продолжая природу центрального плоскогорья, распадался на ряд кантонов (Сикион, Коринф, Эпидавр, Трезен, Микены с Аргосом). Зато он обладал прекрасными гаванями, открывшими доступ к нему восточной материальной культуре, а это обстоятельство повело к возвышению его главной общины, «золотых» Микен (MykЙnai) с их соседом, «надбрежным» Тиринфом (Tiryns), не только в Арголиде, но и во всем Пелопоннесе.

Малозначителен северный спуск, узкая приморская полоса, часто разоряемая стекающими с северно-аркадской горной цепи бурными потоками; свое название[103] он получил уже в следующий период, как одно из последних убежищ разгромленного ахейского племени.

Важнее западный склон,[104] (Elis), собственно, долины двух рек — Пенея (элидского) и Алфея, самой значительной реки Пелопоннеса. Отвращенная от эгейского центра, Элида особенной роли в истории не играла; своей известностью она обязана главным образом Олимпии на Алфее, священной роще Зевса Олимпийского, где происходили каждые четыре года так называемые олимпийские состязания. Основаны они были, по преданию, еще Пелопом, царем Микен и Пелопоннеса, но особый блеск получили лишь в следующем периоде.

К Лаконике примыкает остров[105] ($ 18 KythЙra), причисляемый поныне к так называемому ионийскому семиостровию ($ 18 HЙptannЙsos), важный для нашего периода как стоянка финикиян, которые здесь ввели свой культ Афродиты-Астарты «Киферейской»; позднее он подпал власти Спарты и никакой роли в истории не играл. Не играл таковой и «лесистый» Закинф (Zakynthos), второй в числе семиостровия, прилегающий к Элиде.

Шаблон:'''Примечание'''. Название Ионийского (Ionion) моря для нас загадочно; во всяком случае, оно не имеет ничего общего с именем ионийцев (Iones), которые даже не жили на его берегах. Загадочно и название Эгейского моря.

2.[106] отделена от Пелопоннеса двумя заливами, Коринфским и Сароническим (название загадочно), из которых первый особенно глубоко врезался в землю; между ними лежит географическое чудо античного мира, Коринфский перешеек (Истм), почти сплошь занятый горами и позволяющий поэтому с большой легкостью вести военную оборону Пелопоннеса. Расположенная между этой парой заливов (Амвракийским и Мелийским) и северной Элладой средняя Эллада представляет собой узкую и гористую полосу земли, самой природой не приспособленную к политическому объединению. В ахейскую эпоху ее раздробленность была еще больше, чем в историческую. Так, позднее столь единая[107] распадалась на несколько независимых общин и союзов, среди которых выделялись Афины и Элевсин ([108]) благодаря своему положению в равнинах, редких в этой довольно пустынной и малоплодородной, но здоровой стране. В наш период, впрочем, оба города были довольно маловажны; природных богатств не было, морские же пути были преграждены двумя островами, славным позднее[109] ([110]) — тогда еще гнездом пиратов — и особенно[111], царицей Саронического залива.

Суровая горная цепь Киферона ($ 19 KithairТn), прославленная в сагах, отделяет Аттику от могучего Фиванского царства, которое вместе с соседним «золотым» Орхоменом позднее образовало историческую[112]. Страна эта тучная, гордящаяся своим Копаидским озером с его рыбными богатствами и плодородными долинами фиванского Йемена и орхоменского Кефиса; а впрочем, горная природа была почти такая же, как и в Аркадии, вследствие чего и здесь (в Орхомене) были живы предания о царстве мертвых. Из гор особенно славился, кроме Киферона, еще Геликон ($ 19 HelikТn), позднее, благодаря поэзии Гесиода, родина (геликонских) муз.

Страна к западу от Беотии особенно пострадала от великого народного сдвига, положившего конец ахейскому периоду; это целый лабиринт гор и ущелий (позднее[113] с тремя[114]), над которыми царствует гигант средней Греции — Парнас. Горой Аполлона он стал лишь в следующем периоде, когда на его склоне были основаны Дельфы; в ахейском главным городом этой местности была приморская Криса. Дальше на западе хаос опять проясняется: мы вступаем в долину Ахелоя, сказочной реки греческого запада, и в пределы соперничающих городов Плеврона и Калидона ($ 19 KalydТn). В историческое время они подпали под власть полудикого племени этолийцеву и лишь по ту сторону Ахелоя, в[115], культура возобновлялась, да и то лишь благодаря приморским колониальным городам.

С запада к средней Греции примыкают три дальнейших острова ионийского Гептаннеса — [116],[117] и[118], из коих оба последних в настоящее время спорят из-за чести быть[119] Итакой, родиной Одиссея. В нашу эпоху все три были крупными культурными центрами; позднее они потеряли значение.

3.[120]. Тот лабиринт гор, о котором речь была выше, заполняет собой местность между Мелийским заливом и Ахелоем, оставляя свободной на востоке лишь узкую теснину между крайней горой — величавой Этой ($ 20 OitЙ) и морем: это — знаменитые[121], после коринфского Истма второй оплот Греции. Здесь, между Этой и Офрисом (Othrys) — долина реки Сперхея, родина доброй части греческой мифологии (мифов о Девкалионе, аргонавтах, Геракле, Ахилле). Далее на севере горный лабиринт суживается, образуя северо-южную горную цепь Пинд и оставляя свободной к востоку от нее роскошную равнину, самую широкую и плодородную в Греции,[122]. Через нее течет река (фессалийский) Пеней; путь к морю ему преграждает новая приморская горная цепь — знаменитое трехгорье Олимп-Осса-Пелион; он пробивает себе дорогу между Олимпом и Оссой, образуя там живописную Темпейскую долину ($ 20 TempЙ, то есть «прорезь»). Ее северная гора, Олимп, — самая высокая гора Греции (около трех тысяч метров) и вместе с тем ее северный предел; здесь, где земля с небом соприкасаются, предполагалось местожительство «олимпийских» богов; здесь горные нимфы, «олимпийские» музы, вдохновляли певцов-гомеридов. Та же Темпейская долина служила для Греции, после Истма и Фермопил, третьей фортификационной линией.

В противоположность культурной Фессалии страна к западу от Пинда,[123], была во все времена (включая настоящее) полудикой; все же здесь, в земле молоссов, находилась «бурная» Додона, древнейшее прорицалище Зевса, с его «многоязычным» дубом, шелест которого почитался вещим.

Само название страны «Эпир» (Йpeiros), то есть «материк», указывает на то, что она была так названа более культурными островитянами. Таковыми были жители противолежащей[124] (Korkyra или Kerkyra), шестого и, собственно, последнего острова ионийского Гептаннеса (седьмой, маленький Паксос, был прихвачен только для восполнения священного числа). В позднейшее время он сыграл довольно важную роль как колония дорического Коринфа; но уже в нашу эпоху он, как доказали недавние раскопки, был культурным центром.

4.[125]. Настоящим двигателем греческой культуры было «царь-море» (Archipelagos) страны с его бесчисленными островами, так и манящими вдаль, с его правильными летними ветрами (этесиями), так облегчающими задачи молодого, еще неуверенного в себе судоходства. Острова эти, будучи важны и сами по себе, получают особое значение еще тем, что они были природными мостами между Европой и Азией. Таких мостов мы различаем три.

Южный образуется, главным образом, длинным островом[126] ($ 21 KrЙtЙ), замыкающим с юга все Эгейское море. Его богатство кипарисовыми лесами (ныне почти исчезнувшими) дало этому острову возможность стать первой в Греции морской державой, каковое его значение связано с именем мифического царя Миноса и его столицы Кносса. Расцвет Крита относится именно к нашему периоду, о чем свидетельствуют и грандиозные находки, полученные благодаря раскопкам недавнего времени; в историческую эпоху он пал, сохраняя память о своем давнишнем морском величии в пиратских наклонностях своих жителей. Его славу позднее унаследовал остров Родос, посредством которого наш мост примыкает к юго-западному углу Малой Азии.

Как этот южный мост от Пелопоннеса, так[127] исходит от средней Греции — отчасти непосредственно от Аттики, отчасти от параллельного с ней острова[128] (Euboia), прилегающего ко всей восточной половине средней Греции до самого Мелийского залива и содержащего в своем центре плодородную Лелантскую равнину — предмет самой серьезной войны эллинского периода между главными городами острова Халкидой (Chalkis) и Эретрией. Исходящие от Аттики и Эвбеи острова образуют прежде всего (полу-)круг — отсюда их название[129] (Kyklades). Все они довольно мелкие; более прочих привлекают внимание обильный здоровой водой Андрос, затем оба соседа-соперника, славные своим мрамором Парос и своим вином Наксос. Самый знаменитый позднее Делос был в нашу эпоху еще пустынной скалой. Далее к востоку наш полукруг продолжается в «рассеянных» островах, так называемых (южных) Спорадах, примыкающих к Малой Азии, между Родосом к югу и Икарией с[130] к северу. Особенно важен последний, сыгравший большую роль в судьбах Греции до последних времен. Из Спорад важнейшая — Кос, позднее прославившийся своим культом Асклепия и своей медицинской школой.

[131] островной мост посередине разорван: начинаясь у фессалийских берегов так называемыми северными Спорадами (главная — Скирос, опасное гнездо пиратов), он уже не имеет продолжения, которое от них бы вело либо к богатому и мрамором, и вином[132], либо, севернее, к идиллическому Лесбосу, либо, еще севернее, к мрачным фракийским островам: вулканическому[133], золотоносному[134] (Thasos) и известным позднее своими мистическими культами[135] и[136]. Когда поэтому говорят о северном мосте между Европой и Азией — под ним разумеют не острова, а македонско-фракийское побережье.

5. Это македонско-фракийское побережье начинается уже у Олимпа, но затем, по ту сторону реки Аксия (ныне Вардар), прерывается глубоко вдающимся в море «трехпалым» полуостровом[137] (так называемым потому, что его занимали главным образом выходцы из эвбейской Халкиды), юго-восточный угол которого оберегает грозный Афон ($ 22 AthТs). Далее — устье второй великой македонской реки Стримона ($ 22 StrymТn, ныне Струма), за которым вскоре начинается Фракия. Ее побережье очень манило поселенцев вплоть до впадения ее главной реки Гебра (Hebros, ныне Марица); за ним следовал негостеприимный берег, вскоре переходящий в предельный полуостров, хлебородный (фракийский) Херсонес.

Между Херсонесом и противолежащим малоазиатским берегом тянется извилистый[138], переходящий затем в[139]. Так (то есть «предморьем») она была названа потому, что служила как бы преддверьем к настоящему, нелюдимому «морю», начинающемуся по ту сторону второго пролива, так называемого[140] ($ 22 BТsporos), и названному скорее из благоговейного страха «гостеприимным» ([141]). О нем в наш период ходили лишь внушительные слухи, увековеченные в мифе об аргонавтах, в ожидании того времени, когда оно откроет греческим пловцам доступ в пределы нашего отечества, оплодотворяя его первыми семенами культуры.

Западное[142] побережье начинается против фракийского Херсонеса славной в греческой саге геллеспонтской[143], над которой царила[144] на Скамандре, один из главных культурных центров нашего периода. Далее следовала, против Лесбоса,[145] с ее главной рекой Каиком; следующая крупная река, Герм, образовала приблизительную границу между ней и[146], центральной рекой которой был знаменитый своими лебедями Каистр. Четвертая крупная река Малой Азии, извилистый Меандр, впадающий в море против Самоса, отделяет Лидию от[147], последней области западного побережья Малой Азии.

Оба названных побережья привлекали поселенцев помимо своих природных богатств также и наличием названных крупных рек, которые, будучи судоходными и вдаваясь далеко вглубь страны, предоставляли поселенцам возможность прибыльной торговли с ее полудикими обитателями. Но эти преимущества сказались лишь к концу нашего периода и, главным образом, к началу следующего.

Таков был этот уютный мирок, это единственное в Европе полное и тесное сочетание моря и земли. Именно оно характерно для европейской культуры. Течения великих рек, на которых создавались культурные деспотии Востока, замыкают кругозор своих народов; напротив, море, если оно оживлено островами, открывает его, неудержимо увлекая вдаль. Европейская культура, созданная греческим народом, — дочь моря и земли.

Глава I

Нравы

ї 2. Шаблон:'''Семейный быт'''. Основным принципом греческой семьи на ее древнейшей, уловимой для нас, ступени является принцип[148]: у мужа-хозяина только одна жена, хозяйка его дома и мать его детей. Уже один этот факт исключает возможность коренного воздействия восточных полигамических культур на греческую.

Ценными качествами невесты считаются: знатность, красота, ум и искусность в женских работах. Приметивший себе невесту жених получает ее от тестя, уплатив за нее подобающее[149] (hedna; обыкновенно известное число голов скота), которое тесть должен был возвратить, если дурное поведение жены принуждало мужа к разводу. Свадьба была торжественным и веселым актом, сопровождавшимся пиршеством, песней и пляской; насколько она имела религиозный характер, мы не знаем. Положение жены в доме мужа было очень почетным: она была «женой-госпожой» и управляла всей женской челядью. Правда, этот почет находился отчасти в зависимости от того, была ли в живых ее родня, у которой она могла найти заступничество в случае обиды со стороны мужа.

[150] детей происходило внутри дома, причем нередко знатный отец, отвлекаемый внедомашней и военной работой, поручал уход за сыном почтенному клиенту. Обучение мальчика имело целью сделать из него и храброго воина и хорошего хозяина (ср. Одиссея), но, кроме того, и образованного по понятиям того времени человека, то есть способного и в физических состязаниях постоять за себя (как наездник, борец и т. д., см. ниже, с. 30), и складно сказать слово, и принять участие в хорее. Оно, таким образом, уже теперь состояло из обеих характерных для грека частей гимнастической и мусической. Девочки росли при матери, обучаемые ею женским работам; однообразие домашней жизни прерывалось для них частыми вечеринками с хороводами и пением (ср. Навсикаю). Вообще центром тяжести в общественной жизни нашего периода была семья. Главой семьи был, разумеется, отец; все же его власть имела свой предел и никогда не доходила до права над жизнью и смертью или свободой детей, не говоря уже о жене; в случае жестоких наказаний допускалось заступничество родственников матери. Вообще личность жены была для мужа неприкосновенна; пережитки более грубых нравов в этом отношении сохранились у Гомера, странным образом, в быту богов (см. ниже, с. 53).

Местом семейной жизни был дом. Для него характерны прежде всего двор ($ 24 aulЙ), где при теплом климате и обыкновенно ясной погоде юга охотнее всего пребывали люди, затем обе[151] (megara), мужская и женская. Строгой исключительности, впрочем, не было: в мужской хороме, служившей также столовой, хозяин с хозяйкой принимали гостей; в женской хозяйка управляла домашней работой рабынь. Особой кухни не было; это — в связи с тем, что пищей в нашу эпоху были преимущественно жареное мясо и хлеб («ломоть Деметры»). Животные закалывались и потрошились на дворе; здесь же находился алтарь ($ 24 bТmos), на котором приносились в жертву богам положенные им части. Назначенные для людей части туши жарились на очаге (hestia) в хороме, затем подавались сотрапезникам. Эти последние сидели на стульях (а не возлежали, как позднее); столы подавались к обеду, а затем убирались. Вино в особых больших сосудах ($ 24 kratЙres) смешивалось с водой и затем разливалось в чаши (kylikes).

Дом был, однако, центром также и семейного[152], которое вообще в древности было много сложнее, чем ныне. Покоилось оно на следующих двух принципах: 1) дом должен быть по возможности экономически самодовлеющей единицей, то есть потребляемое домом должно им же и производиться; 2) хозяйственная работа делится между мужем и женой так, чтобы муж заведовал всей работой вне дома, жена — почти всей внутри него.

К[153] принадлежали: 1.[154], очень развитое в преимущественно гористой Греции. Его предметами были: коровы (ради мяса и молока; быки служили также и для пахотьбы); овцы (ради шерсти, мяса и молока) и козы (тоже; сверх того пользовались и шкурами всех этих пород). Лошадей, требовавших особо тучных пастбищ, держали только очень богатые, да и то не везде; особенно славилась ими Фессалия. Более распространены были, как вьючные животные, мулы и ослы. Свиней уже тогда держали более для пищи. 2.[155]. Здесь мы различаем[156], известное с незапамятных времен, и[157], среди которых особую важность имела виноградная лоза и маслина (последняя, впрочем, только отчасти, так как самые ценные качества оливкого масла, сделавшие его и средством освещения и приправой к кушаньям, были открыты только в следующую эпоху).

3. Пчеловодство, особенно важное в древности потому, что мед заменял нынешний сахар (воск, как средство освещения, тоже был признан только в следующую эпоху; в нашу — комнаты освещались смолистыми лучинами на подставках, $ 25 lamptЙres, a ночной путник брал с собой факел). 4.[158] не была постоянным занятием; она предпринималась изредка для истребления быков с целью их приручения, и это было торжеством, на которое приглашали друзей и знакомых (ср. миф о Калидонской охоте). Человек, принужденный жить охотой, считался несчастным так же, как живший рыболовством. Обычный способ охоты заключался в том, что животное загоняли с помощью собак в нарочно расставленные сети. Рано возникло сознание, что следует щадить беременных самок; таковых охотники после поимки «отпускали Артемиде», богине-покровительнице не только охотников, но и лесной дичи. Скотоводство и охота требовали наличия большого числа собак, которые считались поэтому ценным достоянием. К ним, как и вообще к животным, относились очень хорошо; ср. описание смерти собаки Аргоса в «Одиссее» (XVII, 290 cл.).

[159] происходили работы по выделке предметов потребления из приносимого сырья. Главными были следующие: 1. выделка хлеба. Для этого сначала молотили колосья на току ($ 25 halТs; это был устланный каменными плитами просторный круг под открытым небом, служивший в другое время местом для пляски), каковая работа производилась быками; затем его там же веяли с помощью веяла (liknon). Домой доставляли чистое зерно; просушив, его размалывали в ручных мельницах, что считалось особенно тяжелой работой мукомолок — далеко слышный лязг мельниц вместе с пением петухов возвещал о наступившем утре. Затем из добытой таким образом муки пекарки пекли хлеб — плоский, так что его надлежало ломать. 2. Выделка[160]. Домой доставляли шерсть: здесь ее разминали и чесали (работа чесальщиц), превращая ее этим в паклю; из нее пряхи с помощью прялки и веретена выводили нити — эта работа считалась особенно приличествующей дочерям дома. Из нитей на ткацких кроснах (histos) выделывались ткани, что было почетной работой самой хозяйки; особенно искусные ткачихи (Андромаха, например) умели при этом украшать ткани различными узорами. В позднейшее время работа этим почти что заканчивалась — платьем были те же куски материи. В нашу эпоху дело было сложнее, как доказали изображения мужчин и особенно женщин, главным образом, в критской и тиринфской стенописи: многоярусные воронкообразные юбки этих последних, крепко стянутые вокруг талии (едва ли без помощи корсета), требовали довольно высокого развития также и портняжной техники. Но подробности тут неизвестны.

Как видно из этого описания, хозяйство в самодовлеющем доме было немыслимо без многочисленной челяди. Таковая была большей частью несвободной. Наиболее почетным являлось положение дома рожденных рабов и рабынь; другие приобретались либо куплей, либо как военная добыча. Последней, впрочем, были только женщины, так как мужское население взятого города истреблялось. Отношение хозяев к рабам было гораздо более сносно, чем позднее, когда усложнившиеся условия производства потребовали массового рабства. Из числа рабынь выдвигались своей близостью к хозяйке ее бывшая няня, последовавшая за ней из родительского дома, и затем «почтенная» ключница. А впрочем, хозяин был полновластным господином своей челяди и имел над ней право жизни и смерти (ср. расправу Одиссея с неверными рабынями, Од. XXII, 457 cл.).

Равным образом, большое хозяйство требовало разнообразной[161]. Сравнительно мало было мебели, как и вообще в древности: нашим шкафам соответствовали низкие лари, которые могли служить также для сидения. Столы тоже не загромождали комнаты. Стулья были отчасти каменные, отчасти складные деревянные; для гостя стул покрывали мохнатой шкурой, и под ноги ему давалась скамейка. Разнообразна была столовая утварь, большей частью из глины; встречается, однако, серебряная и золотая, последняя преимущественно для возлияний богам. Особое место занимают медные котлы, в которых, главным образом, кипятилась вода для купания, с каковой целью их ставили на так называемые треножники (tripodes). О[162] утвари уже была речь мимоходом. Сюда же примыкают и многочисленные женские украшения — серьги, ожерелья, запястья, пряжки и т. д., — о которых мы имеем довольно полное представление, так как они сопровождали покойницу в могилу (так же как мужчин — оружие, о котором см. ниже, с. 30). Особого внимания заслуживают[163] — символ хозяина и хозяйки — с подчас очень интересными изображениями.

Вся эта семейная жизнь проникнута чувством живой и тесной солидарности всех членов, как свободных, так и рабов, и затем — [164]. Одиссей гордится своей выдержкой в полевых трудах не менее, чем своими воинскими подвигами {Од. XVIII, 395 cл.); царевичи не гнушались пасти отцовские стада (Парис на горе Ида), царевны — не только прясть, но и стирать вместе с девушками-рабынями (Навсикая).

Смерть человека была обставлена торжественно; но эта торжественность была обусловлена верованиями о душе, почему мы и должны заняться ею ниже, в главе о религии (IV, ї 10).

ї 3. Шаблон:'''Общественный быт'''. Описанный в предыдущем параграфе дом с его сложным, почти самодовлеющим хозяйством мог быть домом только крупного землевладельца, так называемого анакта (anax). Несколько таких семей, объединенных узами ближайшего сознаваемого родства, составляли род (genos) или фратрию (phratria) — отношение этих двух понятий друг к другу для нас неясно; так как этим родством обусловливалось наследование выморочного имущества, то каждый отец семейства должен был представлять сородичам (франторам) своих детей, чтобы этим обеспечить им права наследства. Но и в других случаях это родство было живой силой: сородичи съезжались и на свадьбу, и на похороны, и в видах помощи и заступничества, если благосостояние семьи пошатнулось; они же были ближайшей инстанцией для улаживания семейных неурядиц. Высшей единицей, вмещавшей в себе несколько родов или фратрий, было[165] или фила (phyle). Родство крови и здесь еще предполагалось, но уже не могло быть определено; предположение же находило себе опору в допущении общего родоначальника. Значение филы сказывалось особенно на войне, когда воины собирались по филам и фратриям (ср. совет Нестора,[166]. II, 360 cл., которым поэт хочет освятить именно этот старинный обычай и дать отпор новшествам, направленным к его разрушению); но мы имеем право допустить, что и в мирное время «филеты» образовывали единое целое, отстаивающее свои интересы в общей родине.

Таковы основы родового строя в ахейский период. Далеко не все нам известно: мы не можем, например, дать ответ на вопрос, насколько родовой строй влиял на земельно-имущественные отношения. Была ли вся земля частной собственностью? Или же только пахотная, причем пастбища могли принадлежать фратрии или филе, или даже целой общине, или же — никому? Мы этого не знаем.

Переходя к вопросам чисто[167] характера, мы прежде всего должны установить, что то хозяйство, при котором дом (oikos — отсюда oikonomia) является вполне самодовлеющей единицей, будучи и производителем, и потребителем всех нужных ему материальных благ, — называется[168], или домовым хозяйством. Ему противополагается хозяйство[169], при котором обмен товаров происходит между различными домами, но все же внутри того же города, и как последовательно высшие понятия — хозяйство[170] и[171].

Исключительно домовое хозяйство возможно только на первобытной ступени скотоводческой жизни; Гомер сохранил память о таковой в любопытном месте, где он описывает быт дикарей-циклопов ([172]. IX, 112 cл.). Все же в ахейском периоде мы имеем, согласно сказанному,[173] домовое хозяйство со сравнительно небольшими зародышами хозяйства городского (которое в Греции совпадало с государственным) и еще меньшими — мирового.

Зародыши городского хозяйства мы должны признать в наличии таких[174], которые не умещались в пределах домового хозяйства (подобно ткацкому, пекарному и т. д.), а существовали самобытно, обслуживая нужды целого народа — почему ремесленников и называли $ 28 dЙmioergoi (позднее $ 28 dЙmiurgoi), то есть работающими на народ. Это были ремесла следующие: 1)[175] (kerameus), очень важное при роли глины в античном обиходе, заменявшей также и нынешний фарфор (с фаянсом) и хрусталь; в собственно ахейский период был уже давно известен гончарный круг, и глиняные изделия достигли со стороны формы значительного разнообразия и совершенства (об их художественной стороне будет речь ниже, с. 43); 2)[176] (tekton; глава таковых — $ 28 architektТn; отсюда, неправильно, латинское — architectus и, еще неправильнее, русское — «архитектор»); впрочем, по условиям домостроительства нашей эпохи, плотник был в то же время и каменщиком и еще совмещал в себе столяра; 3)[177] (chalkeus, от chalkos — «бронза»; железо тогда еще не употреблялось), совмещавшего в себе также и оружейника и ювелира; интересно тут сравнить у Гомера описание мастерской идеального кузнеца — бога Гефеста ([178]. XVIII, 369 cл.); оно замечательно также и тем, что из него видно, какие смелые надежды уже тогда возлагались на это великое ремесло, родоначальника современной технологии; недаром оно было единственным, имевшим бога своим специальным представителем; 4) кожевника ($ 28 skytotТmos). Правда, его ремесло отчасти укладывалось в рамки домового хозяйства, но были специалисты, подобно тому Тихию Гилейскому (в поздней Беотии), которому Аякс Теламонид заказал свой исполинский кожаный щит ([179]. VII).

Наконец, зародыши[180] хозяйства мы имеем в тех элементах морской[181] и морского[182], которые мы встречаем в нашу эпоху. Действительно, как это ни странно, а эти два понятия здесь должны быть сопоставлены; во-первых, потому, что и тем, и другим делом занимались одни и те же люди ($ 28 prЙktЙres — «добытчики»; ср.[183]. VIII, 161 cл.), а затем и потому, что в экономическом отношении оба сводились к одному и тому же, к привлечению заморских продуктов в круговорот домового и городского хозяйств. Разница между ними нравственная; но об этом пункте речь впереди.

Развитием разбоя была и[184], которая в нашу эпоху велась ради добычи, а не ради расширения земельных владений; от разбоя она отличалась своим всенародным характером, вследствие чего больше внимания обращалось на нравственный элемент (ниже, с. 37 и cл.).

Путем морской торговли и разбоя с войной в Грецию проникали материалы и продукты, которых она сама не производила (золото, бронза, порфира); из народов, корабли которых доплывали до Греции, упоминаются финикийский (см. особенно[185]. XV, 403 сл.).

И городское хозяйство, и мировое в его нормальных проявлениях сводилось в своих отдельных актах к[186] и[187]; а в таких случаях возникал вопрос,[188] продать и[189] купить. Тут мы различаем две ступени. На первобытной ступени полагалось, что продавец продает за то, что ему нужно; а покупатель покупает за то, что ему не нужно, и продажа и купля состояли в простой[190]. На второй — развитие промышленности и торговли повело к установлению особой меновой единицы или[191] в широком смысле; таковыми были в нашу эпоху, однако, не металлические деньги, а[192], как крупного (коров), так и мелкого (овец). Ценность вещи определялась числом таких голов: медные доспехи Диомеда стоили девять, золотые же Главка — сто коров. ([193]. VI, 326). Подобное же развитие мы имеем и у других народов, и латинское слово pecunia до позднейшего времени сохранило память о том, что первоначально и деньгами было pecus.

Сказанным до сих пор в значительной степени определяется и[194] населения в нашу эпоху; не имея о нем исчерпывающих сведений, мы, тем не менее, на основании известного нам, а также и аналогий из позднейших времен, можем установить следующее. Первый класс составляли, несомненно, те крупнопоместные[195], семейный быт которых описан в ї 2; и на войне, и в управлении государством, и в общественной жизни они были на первом плане. За ним следовали мелкопоместные[196], естественно зависящие от анактов, пастухи-собственники горных пастбищ,[197] побережья. Затем[198] и[199], поскольку первые не совпадали с крестьянами; наконец, батраки или феты ($ 29 thetЙs), не имевшие своего гнезда и работавшие за плату. Жизнь последних Ахилл называет самой жалкой из всех ([200]. XXIV, 531 сл. и Од. XI, 489 сл.); значит, лучше жилось даже[201]. И действительно, первым условием сносной жизни греки считали оседлость; и мы легко представляем себе, что Евмей, даром что раб, очень свысока смотрел на какого-нибудь свободного бродягу-батрака, принимаемого сегодня за поденную плату (мерку хлеба) и не знающего, где он завтра приклонит голову.

Следует отметить полное отсутствие в этой картине[202] — в резком различии с восточными культурами. Но об этом речь впереди (см. ниже, с. 55).

[203], поскольку она не совпадала с экономической и политической и не являлась придатком семейной, а также не вызывалась случайными и неуловимыми для нас происшествиями, сосредоточивалась в особенности на одном характерном для Греции явлении — на[204] (состязаниях). Их расцвет относится к следующему периоду; в наш они еще не имели периодического характера, но были частью чрезвычайного торжества — чаще всего похоронного. Здесь первое место принадлежало состязанию колесниц, доступному только для анактов; затем следовали состязания в беге, борьбе, кулачном бою, стрельбе, метании диска и дротика. В наш период призы победителям представляли собой (как ныне) материальную ценность, а не чисто идеальную (лавровый венок и тому подобное), как в рыцарский эллинский период.

ї 4. Шаблон:'''Государственный быт'''. Община на древнейшей уловимой для нас ступени может быть определена как[205], основанная на[206] строе.

I. Царь (basileus) был в трояком отношении главой своей общины:

1) в[207] — как ее представитель перед богами, приносивший от ее имени установленные жертвы (см. ниже, с. 54); в этом качестве он охотно производил себя от Зевса, царя богов (как diogenЙs basileus);

2) в[208] — как высший судья, естественно приглашаемый решать спорные вопросы между анактами в тех случаях, когда обращения к совету сородичей было недостаточно;

Шаблон:'''Примечание'''. Здесь далеко не все для нас ясно. Судебное значение царя упоминается в «Одиссее», но не в более древней «Илиаде»: здесь не царь, а совет старейшин (то есть анактов) решает тяжбу, причем тот, к приговору которого присоединяются другие, получает награду, представленную, вероятно, тяжущимися. Следует ли допустить, что право суда, вначале принадлежавшее анактам, со временем перешло к царю? Мы охотно предположили бы обратное.

Следует отметить чисто[209] характер этого ахейского суда. Клятва сторон (см. ниже, II, ї 8) отсутствует, дело решается показаниями свидетелей и убеждением судей.

Основой суда всегда является[210]. Таковое в ахейский период еще не было предметом законодательства: мы имеем так называемое[211], неписанное право, жившее в правовом сознании народа и особенно анактов. Оно должно было пережить известную эволюцию до той ступени, которую нам представляет ахейский период. Здесь в случае убийства гражданина убийца уплачивает так называемую виру ($ 31 poinЙ) по соглашению с родственниками, и только при их несогласии должен отправиться в изгнание. Это — поразительное обмирщение древнейшего права и долга кровавой мести, блюстительницей которого была Эриния.

3) в[212] — как призванный полководец общинной рати, которая под его предводительством ведет наступательную и оборонительную войну, собираясь по родам и коленам (выше, с. 27).

Никакой другой власти царь над своими подданными не имел — в своем доме анакт властвовал неограниченно. Да и называл он их не подданными, а «товарищами» (hetairoi), такое наименование удерживалось и в исторической монархии у греков (ниже, 4.IV, отд. А, гл.1). В этом относительном равенстве заключается новая разница между Грецией и Востоком, где подданный был рабом царя, и последний мог с ним поступать по своему усмотрению.

Знаком отличия царя был посох ($ 31 skЙptron) с птицей Зевса, орлом, на набалдашнике и более роскошное облачение, но только не пурпурного (как позднее), а зеленого цвета. Материальными преимуществами были: 1) дворец в кремле и особый участок земли, даруемый царю, как таковому, от общины (зародыш доманиального землевладения); 2) поборы с тяжущихся и 3) отборная часть военной добычи. От царя требовалось, чтобы он оказывался достойным своего сана личным умом и храбростью (см.[213]. XII, 310 сл.); убыль этих качеств послужила причиной падения царской власти.

Шаблон:'''Примечание'''. Посох, из которого, как показывает греческое слово, развился наш скипетр, был первоначально орудием, а затем символом карательной власти. Носил его каждый анакт, но царский был роскошнее и имел указанное украшение.

II. Вторым органом власти был[214], $ 31 bulЙ, состоявший из старейшин (gerontes), то есть анактов. В его среде царь обсуждал все предложения, вносимые в народное собрание; он же принимал участие во всех актах, в которых царь выступал представителем своей общины, будучи сначала, надо полагать, нравственным, а затем и правовым ограничением его власти.

1. Так как за каждым жертвоприношением следовало угощение участников мясом жертвенного животного, то к участию в царском жертвоприношении за общину естественно было пригласить ее лучших людей, то есть членов совета.

2. Греческое правовое сознание никогда не признавало единоличного судьи, и царь-судья должен был окружить себя «заседателями», parhedroi, то есть опять-таки членами совета.

3. Равным образом, ведение войны требовало постоянного обсуждения каждого военного действия, то есть возможно частых заседаний так называемого военного совета; им же, естественнее всего, был все тот же царский совет старейшин или анактов.

С этой целью царь собирал свой совет в военное время в своей палатке, в мирное же — либо на площадке перед дворцом, либо в особом помещении дворца (ср. тронный зал в так называемом дворце царя Миноса в Кноссе).

III. Третьим органом власти было народное собрание или вече (agora), собиравшееся на городской площади (тоже $ 32 agorА). Его состав нам точнее не известен; но аналогия заставляет думать, что оно обнимало всех оседлых людей. Неизвестны точнее и его полномочия; во всяком случае, его созыв был необходим не только для объявления войны, но и для более важных военных действий (в[215]. II, например, для перехода от длительной осады к решающей битве). Говорить в вече могли не только царь и анакты, но и любой гражданин.

Народ созывался в вече «звучноголосыми» царскими глашатаями ($ 32 kerykЙs); они же вручали говорящему царский посох как символ того, что он во время своей речи неприкосновенен и что его надлежит выслушать. Эти глашатаи были особо привилегированные лица, о которых еще будет речь; их богом был Гермес, небесный глашатай, и они носили его символ, жезл со змейками (ныне символ торговли), который их делал неприкосновенными. Их должность была наследственной.

ї 5. Шаблон:'''Международный быт'''. В принципе, вне границы общины для ее граждан начинается военное положение: «внешний» ($ 32 echthrСs) — то же, что и «враг». На практике оно смягчается следующими обычаями, получившими под сенью религии правовой характер.

1. Особа[216] священна везде, где царствуют греческие нравы; в сопровождении такового всякий грек повсюду мог путешествовать безопасно.

2. Характерен для Греции институт[217] (xenia), то есть союза гостеприимства, заключаемого между двумя гражданами различных общин и обеспечивающего им взаимный прием и покровительство. Эти куначества были наследственными (см. Ил. VI, 119 сл.). Со временем из них развился институт[218], то есть союз гостеприимства между гражданином общины А и всей общиной Б, в силу которого каждый гражданин общины Б в случае надобности мог найти прием и покровительство у означенного гражданина общины А, взамен чего этот последний пользовался разными почетными правами, вплоть до права переселения, в общине Б (нечто родственное нашему консульству).

3. Независимо от этого каждый пришелец мог обеспечить себе безопасность, ставя себя под покровительство «Зевса просителей», Zeus hikesios. Самым действенным обрядом такой «гикесии» было — припасть с зеленой веткой в руках к алтарю Зевса или другого бога; если же такого поблизости не было, то — коснуться рукой колена, руки или подбородка лица, к покровительству которого пришелец обращался.

4. Наконец, были возможны и[219] между целыми общинами, обеспечивающие их гражданам безопасность, а по желанию и самим общинам взаимную военную помощь. Договор скреплялся взаимной подачей рук, торжественными возлияниями ([220]; отсюда и сам договор так назывался) и призывом Зевса-блюстителя договоров (см. описание[221]. III, 245 сл.). Наличие договора имело видимым последствием то, что заключившие его общины сносились между собой без глашатаев.

Таковы были скромные зародыши позднейшего международного права. В прочем же действовало право[222].

Шаблон:'''Примечание'''. В войне тех времен различаются следующие действия: А.[223]. Здесь в передних рядах сражались анакты как единственные, владевшие лошадьми, но — и это характерно для нашей эпохи — не верхом, а на колесницах, запряженных парами, причем каждый боец имел рядом с собой возницу, тоже из благородных. В самом сражении они, однако, спешивались. Оборонительным оружием был шлем и огромный «микенский» щит, свешивавшийся на перевязи с шеи и защищавший все тело; наступательным — копье и меч (лук настоящими витязями употреблялся только для охоты). Прочие воины, пешие, своими массами поддерживали натиск анактов. Б.[224], в которых участвовали только отборные люди. В.[225], производимые ради добычи, между прочим, для прокормления войска. Особенно опасными были морские набеги вследствие своей неожиданности и невозможности преследовать хищников. Так как им подвергались только побережья, то принято было большие города основывать на некотором расстоянии от моря (Микены, Троя, Афины и т. д.). Г.[226] укрепленных городов. Здесь все выгоды были на стороне осажденных, так как приспособлений к разрушению стен не было; при наличии съестных припасов и воды они могли продержаться очень долго. Правда, с другой стороны, вследствие недостатков строительной техники стены не могли быть отвесными (так это предполагает Гомер, и троянские раскопки подтвердили это), так что при неожиданном нападении можно было взойти на них. По легенде Троя осаждалась десять лет и была взята лишь путем хитрости.

Следует и здесь отметить светский характер ведения войны. Конечно, победу даровал Зевс, которому и молились о ней, но того боязливого испрашивания божьего согласия на каждое действие, которое так тормозило ведение войны в историческую эпоху, ахейский период не знал.

Произволу победителя не было положено никаких пределов; взятый город разрушался, мужское население истреблялось, женщины и все имущество побежденных поступали в добычу. Но все же обычай повелевал 1) щадить святыни богов и 2) не препятствовать похоронам павших в бою.

ї 6. Шаблон:'''Нравственное сознание'''. Вся рассмотренная в настоящей главе область жизни ахейского периода подчинена, согласно сказанному выше, идеалу[227]. Этот идеал на самой низкой ступени личного эгоизма проявляется в борьбе за существование и за власть: добро совпадает с личной[228], и высшим качеством человека считается то, посредством которого он может легче и полнее всего доставить себе эту пользу. Это и есть[229] в ее первоначальном значении; она вмещает в себе силу, мужество, ловкость и практический ум (не исключая хитрости), а также и красоту, обходительность и т. д., поскольку они выдвигают одного человека из среды других. Нравственности во всем этом пока еще нет.

Но это стремление к личной пользе уже на нашей ступени часто скрещивается с противоположным ему стремлением — жертвовать личной пользой ради пользы другого человека в силу нравственного долга. Спрашивается: что же является «санкцией» этого[230] — то есть тем, ради чего мы исполняем его?

Первоначально санкции не было никакой: человек поступал нравственно в силу бессознательно повелительного голоса в своей душе («категорического императива», как его называет Кант). Это объясняется отчасти тем, что человек на этой ступени чувствует себя еще не отщепленной особью («онтономическое сознание»), а одним целым со своим отцом и дедом, со своим сыном и внуком («филономическое сознание»). Категорический императив совпадает здесь с «долгом крови» — здесь, но не везде.

Но по мере пробуждения к сознательности человек обязательно задает себе вопрос: «ради чего жертвую я своей пользой?» — и обязательно отвечает: «ради высшей пользы, то есть счастья» (eudaimonia). Императивная нравственность переходит в нравственность[231].

Это счастье человек представляет себе либо здесь, на земле, либо за пределами смерти; в первом случае мы имеем[232], во втором — [233]. Последний по своей природе всегда религиозного характера; но не всякая религия имеет в числе своих догматов эсхатологический эвдемонизм — и именно религия ахейского периода, как мы увидим, его не имела (ниже, с. 46). А впрочем, к одной награде за пределами смерти была чувствительна и гомеровская эпоха — именно к[234], орудием которой тогда была песня. «Для того боги назначили горе данаям и Илиону и судили погибель людям, чтобы была песня для потомства», — говорит Алкиной Одиссею ([235]. VIII, 479). Это — характерная для всей античности черта: слава — высшая награда, забвение — самая тяжелая кара.

Напротив, биологический эвдемонизм может быть религиозного, но может быть и не религиозного характера.

[236] биологический эвдемонизм сводится к признанию догмата, что за нравственное поведение[237] наградит человека счастьем на земле (точка зрения древнего Израиля). Для зарождения этого догмата требуется, чтобы сначала сам бог был признан нравственной силой, а этого признания мы в нашу эпоху еще не имеем. Бог награждает человека за оказываемое ему, богу, почтение (то есть за благочестие; см.[238]. XXII, 168 сл.) и карает за нанесенные ему, богу, оскорбления (главным образом, за кощунство и клятвопреступление), но не за нравственное или безнравственное поведение вообще.

[239], в свою очередь, может иметь две санкции: самобытную и общественную.[240] сводится к убеждению, что нравственность есть здоровье души и сама по себе служит наградой нравственному человеку. Это — точка зрения[241] нравственности; ее открытие — бессмертная заслуга Платона, нашей эпохе до нее еще очень далеко.[242] гласит: поступай нравственно, чтобы тебя уважали твои ближние. Это именно та, которую мы встречаем в нашу эпоху (например,[243]. IX, 257). Теоретически она недостаточна (надлежит сравнить блестящую критику ее, а заодно и других санкций, кроме самобытной, которую дал Платон в начале II книги его «Государства»), но практически сослужила человечеству немалую службу в деле его нравственного воспитания.

Итак, мы можем сказать: нравственность ахейского периода, поскольку она не была чисто императивной, сводится к нерелигиозному биологическому эвдемонизму с общественной санкцией.

Всякая санкция (и в данном случае — общественная) создает ряд[244], исполнение которых ставится условием достижения соответственной эвдемонии (в данном случае — общественного уважения). Эти требования бывают неизбежно и положительного, и отрицательного характера, — смотря, однако, по преобладанию тех или других, мы различаем нравственность (преимущественно) положительную и (преимущественно) отрицательную. Этим двум направлениям нравственного поведения соответствуют два идеала, сообщающие более определенную окраску высшему идеалу добра. Идеал[245] — $ 36[246], переходящая по мере развития нравственной культуры от понятия «доблести» к понятию «добродетели» (в буквальном смысле: «делания добра»), ее средство — деятельность, ее отдельное проявление — подвиг ($ 36 katТrthoma); это — идеал античный, общий всем эпохам. Идеал[247] нравственности — [248]; ее средство — воздержание, ее отдельное проявление — избежание проступка или греха ($ 36 hamartЙma); это — идеал фарисейский (в объективном смысле этого слова).

Принцип соревнования («агонистический»), столь характерный для античности, содействовал положительному направлению ее нравственности, побуждая каждого человека к совершению подвигов в смысле доблести или добродетели. Нравственные требования, сюда относящиеся, определяли[249] человека по отношению к богам, семье, челяди, согражданам и пришлым гостям — различные в различных случаях.

Всякое нравственное требование предполагает большую или меньшую способность человека исполнить его или не исполнить, то есть большую или меньшую[250]. Догмату свободы воли противополагается догмат ее[251], которая может быть либо внешней, либо внутренней. Учение о внешней связанности воли мы называем[252] («делай что хочешь, но если тебе суждено убить твоего отца, то ты его убьешь». — Кем суждено? — Роком, fatum, Мойрой-Moira; см. ниже, с. 53); учение о внутренней связанности — [253] («ты, собственно, ничего от себя не хочешь, так как твоя воля — необходимое следствие независимых от тебя причин»). Фатализм может быть либо безусловным (приведенный пример), либо обусловленным («если ты родишь сына, то он тебя убьет, — но ты можешь его и не родить»). Детерминизм тоже двух родов: он может быть религиозным («моя воля — действие вселившегося в меня доброго или злого духа»; на наивысшей ступени отсюда развивается христианское учение о благодати) или естественным («моя воля — продукт естественных задатков моего характера и внешней обстановки»).

Античность ахейской эпохи, в принципе, признает свободу человеческой воли и, следовательно, ответственность человека за его деяния; все же она недостаточно оценивает ее нравственное значение, ставя свой приговор о совершенном деянии в зависимость не от обнаруженной при его совершении злой воли, а от внешнего наличного факта. Так, совершенное убийство во всяком случае требовало возмездия, даже если оно было совершено нечаянно или бессознательно ([254]. XXIII, 85 сл.).

Но наряду с этим прогрессирующим сознанием, которому принадлежало будущее, мы находим и элементы и пережитки других. Мы встречаем[255] — и, смутно, в его безусловном виде ([256]. VI, 486 сл.) и, ясно и настойчиво, в обусловленном ([257]. I, 32 сл. — очень важное место). Последний особенно интересен, так как на нем основано столь характерное для античной культуры[258] (ниже, с. 55), сводящееся к узнанию условий отвратимости злой судьбы. Мы встречаем затем и[259] как факт, смягчающий человеческую ответственность, и притом в его религиозном виде. Человек замечал, что иногда «страсть» заставляла его поступать так, как он «не хотел» поступить и во вред ему же; в этой независимой от него силе он усматривал извне в него вселяющегося злого духа — олицетворенный грех,[260] ($ 37 AtЙ; см. интересную притчу о ней:[261] XIX, 90 сл.).

Но все эти посторонние элементы только ограничивали более или менее принцип свободы человеческой воли, но не упраздняли его; он остался в силе как главный устой самосовершенствуемости человека, а стало быть, и культурного прогресса.

Еще осталось ответить на вопрос о[262] для человека ахейского периода. Ответ вообще может быть двойной — положительный или отрицательный: первый мы называем[263], второй — [264]. Пессимизм может быть либо абсолютным, либо относительным, причем последний сводится к низкой оценке земной жизни в сравнении с той, которая нас ждет за пределами смерти, и вполне совместим с абсолютно положительной оценкой первой. Для ахейской эпохи относительный пессимизм отпадает (см. ниже, с. 46).

Как же отвечал ахеец на вопрос о ценности жизни? Странным образом — двояко: в теории он — пессимист, на практике — оптимист.

И все же это естественно. Теоретический ответ дается тогда, когда человек, до тех пор действующий, останавливается и озирается на свой жизненный путь. Он видит самое видимое — кругом невзгоды, впереди старость и смерть; он не видит силы собственного духа, данной ему для борьбы с невзгодами, сокровенной радости жизни, вступающей в сознание только при приближении насильственной смерти, и таинственных филономических уз, связывающих нас с нашими детьми и побеждающих этим старость и смерть; под влиянием этой иллюзии он решает, что жить не стоит (слова Зевса[265]. XVII, 446 сл.; притча о двух чанах[266]. XXIV, 525 сл.). Но на практике действуют именно эти несознаваемые силы, заставляя нас стремиться и творить, находить удовлетворение в этой деятельности и не отдавать жизни без крайней борьбы. И действительно, самоубийство у Гомера почти не встречается: гомеровский человек изредка решается кончить с собой под влиянием страшного греха (Эпикаста,[267]. XI, 277) или страшного горя (Ахилл,[268]. XVIII, 32 сл.), но никогда — под влиянием «разочарования в жизни», то есть несознавания ее ценностей вследствие худосочности и расслабленности собственного организма.

Эти ценности с точки зрения ахейской эпохи суть следующие: само чувство жизни и созерцание «милого» света; здоровье, сила и красота; ум и сила воли; брак и дети (это — необходимое условие счастья для каждой здоровой эпохи и мерило ее здоровья); уважение окружающих; достаток, прием гостей и веселое общение с ними, услаждаемое трапезой и песней ([269]. IX, 1 сл.); хороводы; рассказы о прошлом и о чужих краях и т. д. Все это — блага, тем выше стоящие в оценке человека, чем здоровее он сам; а люди были так здоровы, что их здоровья, сосредоточенного в гомеровских поэмах, хватило на много последующих веков.

Глава II

Наука

ї 7. Наука — отражение истины в человеческом уме. Поскольку обнаружение истины — единственная задача научной работы, мы имеем дело с[270] ($ 38 epistЙmЙ); поскольку эта задача подчинена другой — доставлению пользы, мы говорим о науке[271] ($ 38 technЙ). Прикладными знаниями в большей или меньшей степени обладали многие народы древности; стремление к чистой науке мы находим только у греков, а затем у тех народов, которые переняли у них их культуру.

Шаблон:'''Примечание'''. Следует знать, что только наличие стремления к чистой науке может обеспечить прогресс также и науке прикладной: на почве чистой науки делаются те «открытия», за которыми следуют практические «изобретения» в разных областях науки прикладной. Так, наука об электричестве занимает ныне одно из первых мест в ряду прикладных наук; но, конечно, никто не мог этого ожидать от той игрушечной силы, которая действует в потертом куске янтаря ($ 39 Йlektron); ее исследование было делом чистой науки, далекой от всяких утилитарных соображений. Это — пример поучительный. Наука — богатая невеста, очень заманчивая для практически настроенных женихов; но в то же время она — гордая красавица, требующая, чтобы ее любили ради нее самой, а не ради ее приданого.

I. В нашу эпоху[272] должно было быть довольно развито, как это доказывает наличие скотоводства, земледелия, разных ремесел, мореходства и т. д.; знаем мы о нем очень мало. Укажем несколько сюда относящихся фактов, интересных для позднейшего развития также и чистых наук.

1.[273] вмещало в себе заботу о поиске полезных для кормления скота трав и растений. Таковые назывались по-гречески (от boton — «скотина») — botanai; посвященная им прикладная наука стала одним из двух корней слова[274] (о другом ниже, под пунктом 6).

2. Искусство[275] религии Зевса, поскольку оно основывалось на толковании полета и голосов птиц, заставляло людей внимательно следить за их жизнью ([276]. Пром. 488 сл.); это дало толчок к развитию орнитологии, первой по времени отрасли[277].

3. Равным образом, искусство ведовства по внутренностям жертвенных животных внушило людям интерес к[278], ставшей позднее основой медицины.

4.[279], превращая землю в частную собственность, неизбежно повело к возникновению землемерия, то есть[280] правда, есть основание предполагать, что слабые самостоятельные попытки в этом направлении в нашу эпоху были отодвинуты на задний план более совершенной техникой египтян, основанной на опыте тысячелетий. Но это случилось лишь в следующую эпоху.

То же земледелие, поскольку оно сводилось к культуре определенных овощей, злаков и деревьев, должно было содействовать и интересу к ботанике. Но, за ограниченностью предметов, это содействие в области систематической ботаники не могло быть значительным.

5.[281] обратило взоры человека к небу. Пути солнца определили четыре главных направления. Ясное ночное небо научило отличать всегда занимающую (почти) то же место и не погружающуюся в море Медведицу от прочих созвездий; место, которое она занимала на небе, так и было названо (Arktos — «медведица» — «север», отсюда «арктический»); им руководствовались пловцы, направляя бег судна в открытом море. А впрочем, так как не всегда можно было поручиться за ясность неба, а его облачность при отсутствии компаса ставила кормчего в безвыходное положение (ср.[282]. Оды. II, 16 нач.), то всегда предпочитали[283] — так дело обстояло в течение всех периодов античности. Было далее замечено, что восходы и закаты созвездий — вечерние и утренние — приходятся в одно и то же время года; этим воспользовалось земледелие для определения времени полевых работ и создания примитивного календаря (записанного позднее Гесиодом, ниже, II, ї 16). И еще была замечена правильность лунных движений и фазисов, что повело к празднованию новолуний и обычаю считать по ним дни. Из планет обратили на себя внимание звезда вечерняя (Hesperos) и утренняя ($ 40 PhТsphoros); открытие их тождества было сделано лишь позднее.

То же мореходство, при беспримерно выгодных условиях греческих морей (выше, с. 20), вызвало интерес к далеким странам, которого другие культурные народы древности были совершенно лишены, и положило, таким образом, начало[284]. Правда, в нашу эпоху результаты географической науки, сосредоточенные в путешествиях аргонавтов и Одиссея, были довольно фантастичны; тем не менее, и они сослужили свою службу науке, подзадоривая пытливость позднейших людей и заставляя их отыскивать сказочные страны певцов.

6. Самостоятельной с самого начала наукой была[285], то есть искусство врачевания; она — единственная, имевшая своих специальных ученых, «асклепиадов» — врачей, которые по сословному делению были причислены к «ремесленникам» (выше, с. 28), что, впрочем, не мешало ставить врача очень высоко (ср. знаменитый среди врачей стих[286]. XI, 514). Главным условием было знание целебных трав, без которых не обходилась и хирургия; так-то развилась фармакопея, второй главный корень ботаники (выше, под пунктом 1). Поразителен при этом чисто секулярный характер этой древнейшей греческой медицины, то есть отсутствие всякого магического элемента: на столько ран, упоминаемых в «Илиаде», ни одного заговора, исключительно рациональные средства лечения (ср. особенно[287]. IV, 213 сл.); даже сыновья Асклепия (Эскулапа), ахейского бога-врачевателя, лечат только «ласковым зелием». Заговор встречается только в одном позднем месте «Одиссеи» (XIX, 457) — результат сакрализации, наступившей также и в области медицины в следующий период.

У нас преддверием ко всякому образованию считается усвоение «грамоты», то есть[288] (греч. grammata). Существовали ли таковые в ахейский период? Вопрос этот был спорным, пока на него приходилось отвечать на основании гомеровских свидетельств (главным образом,[289]. VI, 168); теперь он окончательно решен в положительную сторону: во «дворце Миноса» в Кноссе найдено множество исписанных глиняных табличек. Внимательное их изучение показало, что мы имеем здесь даже две системы письма, более древнюю и более новую; но прочесть их пока не удалось. Повторение некоторых знаков наводит на мысль, что это были цифры; а если так, то вероятно, что эта «библиотека царя Миноса» содержала опись его кладовых. Но и это пока лишь догадка.

II.[290] в нашу эпоху мы еще менее можем сказать — гомеровская поэзия ею мало интересуется. Но все же она ее предполагает. Сирены соблазняют Одиссея — в соответствии с его характером, как было замечено уже древними, — обещанием рассказать ему о деяниях прошлого и обо всем, что происходит на кормилице-земле ([291]. XII, 184 сл.).

Главное — это[292]. Солнце для грека восходит с моря и, заходя, погружается в море. Итак (правда, логика тут не очень выдержана), земля — это плоскость, отовсюду окруженная рекой Океаном, волны которого в круговороте возвращаются на прежнее место, почему он и назван «вспять текущим». За Океаном тоже есть земли, но они уже не освещаются солнцем. Там, где это солнце восходит и погружается, Океан, естественно, окрашен в багровый цвет; это — (сказочное) Чермное море. Прибрежные жители вследствие непосредственной близости солнца и сами соответственной окраски; это — эфиопы (Aithi-opes, «огнеликие»). Особую проблему заключало в себе явление, что солнце, погружаясь на западе, восходит на востоке; его пока объясняли тем, что бог-Солнце (Гелий), днем разъезжающий на сверкающей колеснице по небесной «тверди», ночью, омывшись в Океане, по нему же на челноке совершает невидимый для нас переезд с запада на восток. Сама твердь покоится на столбах, не дающих ей упасть в море; эти столбы на западе охраняет исполин Атлант (Atlas: отсюда позднее названия горы Атласа, Атлантического океана и наших звездных и земных «атласов»). Усеяна эта твердь созвездиями, между которыми Гелий отыскивает свой путь; из них только Медведица лишена возможности омываться в купели Океана, что подало повод к красивому мифу о Каллисто; остальные ею пользуются… Тут пытливый слушатель мог спросить, как это звезды, при наличии разделяющих столбов, тем не менее, вращаются и погружаются в море, и почему они, закатываясь на западе, восходят с востока; но нельзя же было все знать. А впрочем, вероятно, именно такого рода вопросы повели к оставлению только что развитой наивной гипотезы и к замене ее более рациональной, что случилось в следующем периоде.

Глава III

Искусство

Как в науке стремление к истине, так и в искусстве стремление к красоте на ранних ступенях отступает перед стремлением к пользе: как там прикладная наука, так здесь вначале[293] стоит на первом плане. Это замечается в обеих главных категориях искусства.

ї 8. Шаблон:'''Изобразительные искусства'''. А. Архитектура. Так как храмов в нашу эпоху не было (ниже, с. 54), то архитектура была чисто светским искусством; ее высшей задачей была постройка и украшение[294]. Раскопки последних десятилетий обнаружили богатые развалины таковых (особенно в Трое, Микенах и Тиринфе, Кноссе и Фесте) и дали нам этим драгоценные иллюстрации к гомеровским описаниям (особенно дворца Одиссея в последних песнях посвященной ему поэмы).

Во[295], строительным материалом которого были отчасти каменные квадры, отчасти сушеные на солнце кирпичи, главным предметом архитектуры была, разумеется, хорома (megaron, выше, с. 24). Свет проникал в нее отчасти через вход, отчасти через выемку над очагом. Вход был со двора, на который выходили обе продольные стены хоромы своими передними концами. Эти концы для прочности были облицованы деревянными досками, чем была создана важная для древнего зодчества архитектурная форма — так называемая[296]. Пространство между обеими антами было открытым, так что появилась необходимость в подпорках для потолка и крыши. Так возникла (древняя)[297]. Замечательно, однако, что эта ахейская колонна была[298] и[299]; это следует, вероятно, объяснить тем, что первоначальным образцом дома была пещера, в которой отверстия суживались вверху, вследствие чего простенки между ними (образцы позднейших колонн) вверху расширялись. На колоннах с антами и стенах покоился потолок благодаря системе скрещивающихся под прямым углом брусьев. Непосредственно лежащий на антах и колоннах поперечный брус (позднее так называемый[300]) поддерживал концы продольных брусьев, торцовые грани которых были облицованы и украшены в виде[301]; прямоугольные пространства между ними (так называемые[302]) можно было оставить незаполненными, в этом случае они образовывали маленькие окна; если же их заполняли, то служившие для этого доски напрашивались на украшение. Нам сохранились образцы декорации этих метоп: две лежащие друг против друга горизонтальные пальметки.

Как суживающаяся книзу колонна, так и горизонтальная пальметка противоречат[303] той и другой, доказывая нам этим, что в ахейский период греческая архитектура еще не пришла к сознанию самой себя.

Вторым архитектурным типом ахейского периода была[304], то есть тоже жилище, только не живых, а мертвых. Так как уход за покойниками был религиозным долгом, а религия консервативна, то гробница ахейского периода сохранила древнейшую форму[305] дома, который в зданиях живых уступил место прямоугольной хороме. Засыпанная землей, она извне представлялась курганом; вел к ней, разрезая насыпь, каменный коридор (dromos); отсюда был вход в главное помещение, покрытое куполом. Этот купол был, однако, не настоящим (как в римскую эпоху), а ложным, то есть он был образован не вертикально-клинообразным сечением камней, а постепенным суживанием колец при горизонтальной их кладке. Лучший пример — так называемая «сокровищница Атрея» в Микенах.

Б. Скульптура делится на[306] и[307]; из них первая сама себе служит целью, вторая украшает данный ей фон. Из сказанного во вступительных словах ясно, почему в наш период только вторая достигла некоторого развития.

[308] скульптура не имела достойного объекта уже потому, что наш период наравне с храмами не признавал и кумиров богов; крупных статуй не изготовляли вовсе, а только мелкие, так называемые[309], — обязательно женские фигурки, по-видимому, культового характера. Их мы можем проследить за долгий период времени от грубых глиняных идолов без обозначения рта, в которых огромные брови, окружающие совиные глаза, смыкаются под острым углом, образуя нечто вроде носа, — до изящных, кокетливо одетых и приосанившихся куколок.

Интереснее для нас[310] скульптура и примыкающая к ней[311] (то есть искусство врезывать изображения в печати, так что рельеф получался на восковом оттиске) — отрасль средняя между ваянием и живописью. Она достигла уже значительного совершенства в изображении целых бытовых сцен — процессий, осады города, охоты и т. д., с преобладанием также и здесь светского элемента. Особенно хорошо и почти безукоризненно изображение животных; в попытках передать человеческое тело и его движения нас поражает, кроме неизбежного несовершенства в очертаниях самих фигур, еще преувеличенная страстность, по-видимому, ненамеренная. Очень замечателен факт, что уже в то время любили изображать рельефные фигуры не только на гладком, но и на ландшафтном и архитектурном фоне; позднее от этого отказались. Так-то у нас теперь есть наглядные иллюстрации к гомеровским описаниям, особенно к классическому описанию щита Ахилла ([312]. XVIII, 478 сл.).

В. Живопись в сохраненных нам памятниках распадается на два крупных отдела: вазопись и стенопись.

[313], то есть роспись, большей частью одноцветная, глиняных сосудов, вместе с изучением их форм и техники изготовления составляет содержание так называемой[314] (от keramos — «глина»), памятники которой начинаются с древнейших времен культуры человечества. Первоначально плетеная круглая корзина из древесных веток обмазывалась глиной для плотности и непромокаемости; таково было примитивное ведро. Затем научились делать такие сосуды и из одной глины, руками, причем часто память о древесных ветках сохранилась в намалеванном изображении таковой (так называемый «художественный пережиток»); так возникло искусство орнаментики ваз. Затем изобрели гончарный круг, с помощью которого сумели придать вазе математическую правильность в очертаниях; узоры разнообразятся, причем особенно часто встречается спиральный орнамент, затем стилизованные растительные и животные формы (особенно популярный в нашу эпоху полип) и, наконец, человек. Правда, изображение последнего еще очень несовершенно (ср. микенскую «вазу воинов»): наивные контуры с непомерно длинными ногами, угловатые движения. Но все же была достигнута ступень много выше той, с которой пришлось начать культуре следующей эпохи.

Еще выше стоит[315], образцы которой сохранились во дворцах Тиринфа и Крита, — какового преимущества мы для обеих следующих эпох лишены. На свежей известковой стене пишутся всякого рода изображения разбавленными водой красками, которые по мере высыхания, благодаря процессу кристаллизации извести, прочно скрепляются со стеной; это и есть стенопись al fresco (то есть по «свежей» стене). Сюжет «фресок» нашей эпохи — родственный тем, которые нам представляет рельефная скульптура; но благодаря ли большей свободе самой техники, или тому, что художники, приглашаемые царями для росписи их дворцов, стояли выше, а только в стенописи мы имеем наивысшую ступень в изображении человеческого тела, которая была достигнута в нашу эпоху. Особенно хорошо передаются очертания мускулов рук и ног. Правда, с одной условностью мы имеем дело и здесь: при изображении лица в профиль глаз представлен en face. Но от нее живопись вообще освободилась только в аттический период.

ї 9. Шаблон:'''Мусические искусства'''. В начале развития стоит, разумеется, та[316], о которой речь была выше (с. 8). Мы находим ее в двух разновидностях, которые вместе образуют оба корня античной и вообще европейской поэзии: песни[317] и песни[318].

А.[319] песнь, соединенная с пляской, — один из актов, посредством которых человек стремится склонить бога к себе; ее первоначальная цель поэтому — [320]. Расчет при этом двоякий, смотря по тому, на какой ступени религиозной культуры стоят сами исполнители. Первоначально, вероятно, имелось в виду связывающее магическое действие облеченного в напев, слово и жест ритма, которое каждый мог испытать на себе; хорея была[321], посредством которого человек мнил подчинить бога своей воле. На более высокой ступени это представление должно было показаться несовместимым с признанной превосходящей силой бога; возникло желание снискать его милость усердным служением — хорея стала[322]. Чтобы снискать милость бога, старались его обрадовать хореей: радующий же ее элемент состоял в ее красоте. По мере усиления этого элемента религиозная хорея стала искусством. Таковым она и была в гомеровскую эпоху: певец подчеркивает ([323]. I, 473), что молящиеся поют «прекрасный» пеан богу, и что он «наслаждался, внимая ему».

При этом замечательно религиозное освящение также и пляски; благодаря ему также и эта третья часть хореи в течение всей жизни античного мира стояла на такой культурной высоте, которой она потом никогда более не достигла.

Б.[324] песня имеет в своей основе — разумеется, несознаваемое — облегчение физического труда путем внесения в него ритма; таким образом, и здесь первоначальный расчет — польза. И она была хореей; пляску в ней заменяли ритмические движения, требуемые самой работой — размеренное хождение марширующих воинов (как раз такой марш под песню изображен на одном рельефном сосуде), ткущей женщины у кросен, сеятелей и т. д., размеренное движение рук у мукомолки, пряхи и т. д. Содержание же песни могло быть самое различное — фантазии была предоставлена полная свобода.

Таково зарождение поэзии. Две силы призвали ее к жизни — молитва и работа; девизом ее детства было ora et labora.

Совместное развитие всей хореи может быть нами установлено только для следующей эпохи; нашей принадлежит только развитие двух ее частей, поэзии с музыкой, поведшее к возникновению[325]. Так, Ахилл во время своего бездействия услаждает душу, воспевая «славу мужей» под аккомпанемент непритязательного струнного инструмента, так называемой форминги ([326]. IX, 186 сл.); особого сословия певцов тогда еще не было.

Глава IV

Религия

Древнейшей великой религией Греции была[327]; ее расцветом был наш период. Ей предшествовала хронологически неопределимая религия примитивизма, состоявшая из двух частей:[328] (то есть признания человеческой души) и[329] (то есть признания одушевленности природы). Так как они и в историческую эпоху были очень живучи, то мы должны заняться также и ими.

ї 10. Шаблон:'''Анимизм'''. А. Его[330] гласит в самой общей форме так: в теле каждого человека обитает душа как принцип его физической жизни и носительница его разума, чувства и воли. Представления о ней могут быть следующие.

1.[331] (genius), то есть как принцип жизни тела, не представляемый под особой формой и гибнущий вместе с ним. Она предполагается обитающей в особо важных для жизни тела частях: сердце, печени, диафрагме (phrenes), почках, крови. Это представление получило особое развитие у римлян (ниже, 4.IV, отд. Б, гл. IV).

2.[332] ($ 46 psychЙ, anima), покидающая тело в минуту смерти, как облачко, в последнем дыхании.

3.[333] ($ 46 eidТlon), обитающая в теле в форме куколки, видной через зрачок (который поэтому называется $ 46 korЙ, pupilla), и в той же форме его покидающая (так объясняли помутнение зрачка в минуту смерти).

4.[334], живущая самобытно после смерти тела как его бесплотное подобие и в этом виде навещающая живых (чем объясняются явления сна и галлюцинации).

Из этих четырех представлений последние три образуют особую группу, противоположную первому, поскольку здесь душа предполагается живущей также отдельно от тела и, следовательно, имеющей свою особую форму. Такое представление мы называем[335]; первое же — [336]. Греки рано (в противоположность римлянам) перешли от имманентного представления к трансцендентному; примиряя между собой формы 2-4, получившиеся каждая из особой серии наблюдений, они полагали, что душа в минуту смерти покидает тело в его последнем дыхании в виде куколки, а затем, доросши до его натуральной величины, живет в виде его призрака. Итак, они уже тогда допускали[337] (но еще не бессмертие) души.

Б. Дальнейшие представления о[338] сотканы из последовательных развитии двух противоположных друг другу и все-таки одинаково живучих основных представлений: 1) о ее[339] и 2) о ее — преимущественно вредоносной — [340].

1. Душа[341], так как она, сохраняя те потребности, носительницей которых она была при жизни тела, вместе с этим последним лишалась средств к их удовлетворению. Поэтому это их удовлетворение должно быть заботой живых и прежде всего сына. Отсюда крайне строгое отношение общественного мнения к этому долгу благочестия сыновей по отношению к умершим родителям; отсюда также, при отсутствии родных сыновей, обычай усыновления. Этот долг благочестия состоял из следующих отдельных обязанностей:

а)[342], то есть предания земле несожженного трупа. В ней три части:[343] (prothesis) тела на катафалке, чтобы с ним можно было проститься, его вынос ($ 47 ekphorА) на место погребения и, наконец, само[344] ($ 47 taphЙ). Все три акта сопровождались приношением даров (волос, тканей и т. д.) и особенно — заупокойным[345], который в нашу эпоху был очень исступленным (удары в грудь, царапание лица до крови и т. д.), но рассматривался, главным образом, как дань покойнику и мог поэтому совершаться равнодушно (плакальщицы) и даже враждебно (подневольные) настроенными людьми.

б)[346]. Душа предполагалась живущей там, где покоилось тело, вследствие чего гробнице и давали вид человеческого жилища (выше, с. 43). Туда ей приносили предметы, которые она любила при жизни: мужчинам — оружие, женщинам — украшения (счастливое для нас обстоятельство); здесь же ее в поминальные дни кормили и поили. Дальнейшим развитием этого ухода был обычай поминальных игр, то есть состязаний — высшего удовольствия для живых и, значит, тоже для умерших. Это — обрядность нормальная, относящаяся к умершим естественной смертью. Если же покойник пал жертвой убийства, то первым долгом наследника был долг кровавой мести, смягченной, впрочем, в гомеровскую эпоху разрешением принимать виру (выше, с. 31).

2. Но душа, в то же время, обладает таинственной силой, отчасти[347], отчасти, и главным образом,[348].

а) Ее благодетельная сила состоит, во-первых, в том, что она, как приобщенная к подземным божествам, вместе с ними[349] из недр земли (урожай, клады и т. д.), и, во-вторых, в том, что она, как существо[350], может уделить своего знания живущим. Она делает это часто добровольно, навещая их ночью во сне сама или же посылая им вообще сновидения, так как и эти последние (oneiroi) представляются живущими под землей в общении с душами умерших. Отсюда очень распространенный вид ведовства — [351] (онирокритика). Считалось, однако, возможным посредством магических заклятий[352] умершего из могилы для предложения ей вопросов, разрешение которых было доступно ее вещей силе (некромантия); сравнить внушительную сцену у Эсхила в «Персах» 623 сл. (вызов души царя Дария).

б) Ее[353] сила сказывается в ее способности вызывать у людей путем незримого прикосновения загадочные болезни, помешательство и смерть. Особенно действенной предполагалась эта сила у безвременно и притом насильственно погибших ($ 50 aТroi). Такая душа была не только сильной, но и злобной и мстительной; ее называли[354](Erinys). Она и сама была страшна убийце и, сверх того, следила за тем, чтобы ближайший родственник ревностно исполнил лежащий на нем долг мести. В дальнейшем развитии Эриния обособилась от души убитого, оставаясь, однако, «его» Эринией, мстящей за его обиду; а затем и эта связь утерялась, и Эриния (или Эринии) стала просто грозным божеством, карающим людей за преступления против крови, и под конец — блюстительницей равновесия в нравственном и физическом мире ([355]. XIX, 418).

ї 11. Шаблон:'''Аниматизм'''. А. Его[356] гласит так: явления окружающей нас природы объясняются наличием в ней таких же душ, как и наша. Все[357]: и животные, и деревья, и зреющая нива, и горный склон, и родники, реки, море и грозовые тучи — вплоть до камня, убившего человека, или секиры, послужившей орудием его убийства; есть души животные, растительные, стихийные (и т. п.) и предметные.

Эти души на начальной ступени предполагаются обитающими в одушевленной ими части природы и, стало быть, при ее уничтожении (поскольку таковое возможно) уничтожаемыми; это, согласно вышесказанному (выше, с. 45),[358] природные души. На этой ступени они, не имея каждая своей особой формы, подлежат и дифференциации, и интеграции: я имею дело с душой отдельного дерева (дифференциация), если я благодарен именно ему (маслине, например) за его богатый урожай; но я могу одушевить и целую рощу, если я, ободренный ее прохладой, проникнусь к ней дружелюбным чувством, стремящимся вылиться в религиозную форму. Идя далее в том же направлении, то есть в направлении интеграции, человек одушевлял всю совокупность явлений земной природы и получал единую душу божественной[359] (Gaia); поступая так же с небесными явлениями света, грозы и дождя, он получал единую душу неба — [360] (Zeus).

Дальше этого дуализма народная религия не пошла; когда же он был достигнут, получилась первая греческая религия высшего порядка — [361] (ниже, ї 12).

Дальнейшее развитие чистого аниматизма состояло в том, что имманентное представление перешло в трансцендентное, то есть природные души стали представляться живущими и вне одушевляемой ими среды и, стало быть, не связанными с ней и обладающими каждая своей формой. Что же это была за форма? Мы различаем тут три ступени:

1.[362] ($ 51 thЙriomorphos), то есть звереподобных божеств — поскольку известные животные служили самыми наглядными олицетворениями тех качеств, которые казались воплощенными в данных частях природы. Таковыми были: медведь (дикий лес: Артемида), лань (ласковая роща: тоже Артемида), конь (волнующееся море: Посейдон), кобыла (волнующаяся нива: Деметра), бык (стремительный поток) и т. д. На этой ступени и Земля представлялась — на то она и «кормилица» — как корова и, следовательно, и оплодотворяющий ее своим дождем и светом Зевс, как бык. Следует заметить, что эта ступень была повсюду в Греции преодолена; мы знаем ее только по пережиткам.

2.[363] ($ 51 mixanthrТpos), то есть смешанных божеств — переходная ступень. Некоторые божества низшего порядка на ней застыли; таковы Пан (полукозел: нагорная роща), сатиры (то же), кентавры (полукони: горные потоки), тритоны (полурыбы: морские волны). Характерно для Греции то, что на этой ступени голова и грудь представлялись человеческими и только нижняя часть тела — звериной (в Египте наоборот).

3.[364] ($ 51 anthrТpomorphos), то есть человекоподобных божеств. На этой ступени мы находим всех высших богов уже в гомеровскую эпоху; только некоторые пережиточные эпитеты («совоокая» Афина, «волоокая» Гера) напоминают о забытых эпохах териоморфизма и миксантропизма. С особой охотой грек населил всю ласковую природу чарующими образами своих нимф; дерево получило свою дриаду, родник — свою наяду, нагорная поляна — свою ореаду — все это были благодетельные и прекрасные существа, и главным образом благодаря им греческая религия стала настоящим откровением красоты.

Б.[365] определяется в большинстве случаев той[366], которую он желает получить от них: чтобы нивы и горные пастбища были тучны и обильны, родники не иссякали, реки не затопляли полей, грозовая туча не убивала людей и т. д. Для обеспечения себе этой пользы человек прибегал на низменной ступени к[367], на высшей — к[368],[369] и[370].[371] относятся к широкой области магии — древнейшей формы религиозной обрядности. Магию мы делим на две области — магию[372] и магию[373]. Приемы уподобительной магии в религии аниматизма сводятся к тому, чтобы принять самому вид соответствующего божества и в этом виде воздействовать на управляемую им часть природы; так, наряжались козлами или лошадьми для того, чтобы внушить плодородие пастбищам и нивам и т. д. Отсюда распространенные у всех народов обходы ряженых — обычай, очень богатый будущностью именно в Греции. Практики[374] магии имеют в своей основе убеждение, что целое испытывает то, что творится над его частью (что, например, сжигая отрезанную у человека прядь волос, я причиняю мучения ему самому); к нашей области она прямого отношения не имеет.

[375] состоит обыкновенно из трех частей: 1) призыва божества, обставленного по возможности пышно с нагромождением имен и эпитетов (так называемая theologia), так как полагали, что божество это любит; 2) выражения своего пожелания ($ 52 euchЙ) и 3) санкции, то есть указания того, ради чего божество должно исполнить молитву. Именно в этой санкции сказывается ступень религиозной культуры. На наивной ступени человек санкционирует свою молитву ссылкой на свои прежние заслуги перед божеством или обещанием таковых в будущем (в этом случае молитва сводится к обету); на более высокой — наоборот, ссылкой на раньше оказанную ему божеством милость или на его милость вообще. Образцы молитв: с наивной санкцией — Хриса ([376]. I, 37 сл.), с более возвышенной — Диомеда ([377]. V, 115 сл.).

[378] могут быть различных родов, так как обо всем, что тешит человека, полагали, что оно тешит и божество; самым обычным было возлияние ($ 52 spondЙ) масла, вина или меда на кору дерева, в углубление скалы, в родник или реку. Затруднение представляли неприступные небесные божества; оно было разрешено с изобретением[379], при которой дым уносил в небеса и чад тука жертвенного животного, и пар возлияний. Отсюда в дальнейшем строгое деление: небесным (олимпийским) божествам — огненные жертвы, земным (хтоническим) — приношения без огня. При огненной жертве, впрочем, вошло в обычай сжигать для божества только бедренные части с туком ($ 52 mЙria), прочие же употреблять в пищу для людей, которые делались, таким образом, сотрапезниками божества; этой обычай имел важные культурно-исторические последствия.

Помимо сказанного, природные души представлялись также и[380]; природный вещий дар человека поэтому объяснялся легче всего наитием природной души — особенно нимфы: про его говорили, что он «охвачен нимфой» (nympho-leptos). Это — «неискусственная» (atechnos) форма гадания, в противоположность искусственной (entechnos), о которой отчасти была (выше, с. 39), отчасти еще будет речь. А так как и поэтическое вдохновение представлялось чудесной вещей силой, то и его приписывали наитию горных нимф, а именно -олимпийских или (позднее) геликонских муз.

ї 12. Шаблон:'''Религия Зевса'''. А. Ее возникновение из религии аниматизма описано выше (ї 11 ?.); ее догмат гласит: «Земля предвечна и вечна; Зевс, возникший во времени, со временем погибнет». В его основе лежит характерное для грека представление о[381], а также развитие наблюдений возникновения света из тьмы и теплого, жизнетворного лета из недвижной зимы. Сам же догмат облекся в форму мифа о том, как Зевс, рожденный Землей (Реей), сразил ее и ее силы (титанов) и этим воздвиг царство свое и своих богов и как ему за это грозит в будущем гибель от нее же и ее сил (гигантов). В дальнейших мифах нашли себе выражение попытки — конечно, тщетные — Зевса избегнуть грозящей ему гибели созданием себе сына или потомка от смертной женщины (Геракла, Ахилла и других; имена у различных племен различные).

Но если Зевс, как происшедший от предвечной Земли (Реи), представляется ее сыном, то он по другой концепции, как оплодотворяющее начало в противоположность к оплодотворяемой земле, является ее супругом. Имя Земли, как супруги Зевса, было вначале Диона, позднее Гера. Итак, выходило, что Зевсу грозит гибель от его супруги (отсюда, в очеловеченной обстановке, миф об Агамемноне и Клитемнестре). В связи с этим последовало дальнейшее развитие олимпийской семьи; в дочерние отношения к Зевсу были поставлены Афина (первоначально аниматистическое божество грозовой тучи), Афродита, Артемида, в братские — бог морей Посейдон.

С возведением религии в нравственную силу было естественно сделать небесную семью образцом земной; но это удалось лишь отчасти вследствие неустранимых пережитков из эпохи физической религии. Так и возникли те три крупных нравственных изъяна религии Зевса, на которые не переставали ссылаться ее противники вплоть до христианских времен:

1. Над Зевсом тяготеет рок (Мойра, Moira), тождественный с вещей силой Земли: он и не всемогущий, и не всеведущий.

2. Он сверг титанов и среди них того, которого ему, как имеющему мать, пришлось дать в отцы, — Кроноса; этим он нарушил священнейшую нравственную заповедь — заповедь о почтении к отцу. Итак, он не всеблагой.

3. Прочнее всего держалось представление о Зевсе и Гере как об образцовой супружеской чете; их «священный брак» (hieros gamos) был первообразом человеческого. Но пережиточное мнение о грозящей Зевсу от Геры (Земли) гибели создало в мифе атмосферу ненависти между ней и им; эту ненависть объясняли ревностью жены-единобрачницы к мужу, создавшему себе сыновей от смертных жен (выше, с. 53; позднее к этим незаконным бракам Зевса прибавились другие, о которых будет сказано ниже, ч. II, гл. IV). Эти изъяны не ощущались как таковые, пока религия Зевса была чисто физической; но они стали очень ощутительны, когда она стала нравственной силой. О попытках их устранить будет сказано ниже (ч. III, гл. IV).

Но зато, с другой стороны, погружаясь в созерцание своего небесного бога, греки раньше всех народов земли возвысились до понимания универсального (а не только национального и племенного) божества. Как небо простирает свой свод над всеми людьми, так и отец небесный Зевс с одинаковым участием взирает на все народы, везде милуя благочестивых и карая злых. Ему как своему высшему богу молились ахейцы под Троей; и все же, когда Ахилл гнал Гектора вокруг стен его родного города, Зевс с состраданием смотрел на троянского витязя ([382]. XXII, 168):

Горе! Любезного мужа, гонимого около града,

Видят очи мои, и болезнь проходит мне сердце!

Это — чрезвычайно важное откровение; этим своим религиозно-нравственным подвигом Греция доказала, что она призвана стать проповедницей[383] для всех народов.

Само собой разумеется, что такой бог мог быть представляем только в человеческом образе; все же, будучи создан религиозным чувством людей еще в эпоху имманентности, Зевс прошел последовательно через все стадии трансцендентного понимания, и териоморфический (отсюда его символ на Крите — бычья голова или пара бычих рогов, а также и критский миф о похищении им, в образе быка, критской родоначальницы Европы) и миксантропический (отсюда образ Минотавра). В человеческом же образе он представлялся восседающим на Олимпе (выше, с. 20), как упирающейся в небо горе, со своим любимым атрибутом, перуном, в деснице. Последний в раннюю эпоху изображался двулезвийным топором (labrys), позднее — как фантастическое метательное орудие о трех копьецах с обеих сторон.

Б.[384] Зевса делил с культом аниматизма ту особенность, что и он — в резком отличии от религии следующих эпох — не признает ни храмов, ни кумиров, ни профессиональных жрецов. Жрецом был отец семейства за свой дом и царь за свою общину; жертва по изложенным выше (с. 52) причинам полагалась огненная, и приносилась она под открытым небом: за дом — во дворе (так называемому «Зевсу ограды», Zeus herkeios, алтарь которому, как символ единства и святости дома, не отсутствовал нигде), а за общину — на высотах, где небо казалось ближе. Жертвоприношению предшествовала так называемая chernips, то есть окропление хозяином семьи, челяди и гостей водой, освященной погружением жертвенной головни; исключение человека из chernips было равносильно его отлучению от общины.

Но если жрец отсутствовал, то зато имелись[385] (manteis); их обязанностью было узнавать волю Зевса и по полету его вестниц-птиц (особенно орлов, полет которых самый высокий), и по огненным знакам (empyra), то есть по горению жертвенного огня, и по рисунку печени жертвенного животного. Это гадание принадлежало к так называемым «искусственным» (выше, с. 53); изучение его метода было особой профессией, выделявшей своих адептов в особое сословие, подобно врачам и (позднее) певцам, принадлежавшее к ремесленникам (демиургам). Мифология сохранила ряд имен особенно славных гадателей — Тиресия, Мелампа, Амфиарая, Калханта и других.

Бескумирность религии Зевса не исключала, однако, священных изображений вообще; все же характерно, что обнаруженные раскопками изображения (статуэтки и рельефы) представляют исключительно женское божество, то есть Землю, между тем как Зевсу поклонялись только в его символах, коими были бычья голова (или пара рогов) и labrys (выше, с. 54).

Шаблон:'''Примечание'''. Описанная картина быта ахейской Греции получилась из соединения древнейших известий Гомера с результатами раскопок так называемой эгейской культуры: в ее основе лежит убеждение, что древнейший, описанный Гомером, быт современен последней эпохе эгейской культуры и предшествует тому переселению племен, которое открывает собой эллинский период. Сами гомеровские поэмы (в их историческом виде) возникли уже после этого переселения.

Но даже и при этом предположении придется допустить, что описанному нами «ахейскому» периоду греческой культуры предшествовала очень долгая эпоха, известная нам только по немым вещественным памятникам; история материальной культуры начинается для нас много раньше истории культуры духовной.

Эту[386] принято делить на следующие периоды:

I.[387], еще незнакомый с обработкой металлов. Он делится на два периода:

1. Древний каменный век ([388]), период пещерных жителей, употреблявших оружие и утварь из нетесаного камня, а также глиняную посуду без гончарного круга. В Греции следов не найдено.

2. Новый каменный век ([389]), от древнейших времен до III тысячелетия до Х. Р. Дома сначала круглые или овальные из тростника, смазанного глиной, затем и прямоугольные; оружие и утварь из[390] камня, а также и глиняная, сначала без гончарного круга, а затем и с помощью такового (древнейшие раскопки на Крите, в Беотии, Фессалии).

II. На рубеже между этим веком и следующим, бронзовым, стоит переходный, характеризуемый спорадической наличностью бронзовых изделий; антропологи нарекли его поэтому (безграмотным) термином «энеолит» (следовало бы, по крайней мере, «аэнеолит», от лат. aeneus или aheneus и греч. lithos).

III.[391] век, или эгейская культура (III и II тысячелетия до Х. Р.), характеризуемый встречаемостью бронзы, но не железа. Делится на эпохи: культуры островной (раскопки на Кикладах, но также на Крите и в древней Трое),[392] (главным образом на Крите) и[393] (Крит, Тиринф, Микены и другие). Последний приблизительно совпадает с описанным нами ахейским периодом, который мы ограничили 1000 годом до Х. Р.).

Часть вторая

Эллинский период

(1000—500 годы до Р.Х.)

Глава вводная

Внешняя история Греции эллинского периода

ї 1. Шаблон:'''Переселение племен'''. На рубеже II и I тысячелетий до Х. Р. Греция стала театром политических событий, которые значительно изменили ее этнографический облик и имели своим последствием крушение ахейских держав. Эти события в своей совокупности носят название[394] или, a potiori,[395].

Из не определимых точнее северных областей в силу равным образом неопределимых причин двинулось могучее племя дорийцев в составе своих трех колен (фил) — гиллейцев, диманцев и памфилийцев — сначала в северную Грецию, а затем через Фермопилы и в среднюю. Маленькая часть осталась у Фермопил, образуя известное в историческое время государство Дориду; остальные проследовали в центральный лабиринт среднегреческих гор, наложили отчасти свой племенной отпечаток на обитателей Фокиды и Локриды (причем последнюю они разбили пополам, оттесняя одну половину к Коринфскому, другую — к Мелийскому заливу) и, наконец, перешли в Пелопоннес. Здесь они заняли Арголиду, Лаконику и Мессению, разрушая старинные микенскую и амиклейскую державы; затем они проследовали на «стоградый» Крит, где на развалинах старых «минойских» государств основали ряд полудиких общин, далее — на остальные острова южного «моста» (главным образом Кос и Родос) и, наконец, в юго-западный угол Малой Азии, где ими были основаны Книдос и Галикарнасс. Но эти последние основания, расширяя исконные пределы греческой земли, относятся уже к «колониальному движению» (ниже, ї 2).

Из других переселений, одновременных дорическому или последовавших за ним, нам обрисовываются более или менее ясно переселения позднейших этолийцев, беотийцев и фессалийцев. Первые, родственное дорийцам племя, двинулись параллельно им по западной линии и заняли Этолию, название которой они унаследовали, причем разрушили царства плевронское и калидонское и надолго погрузили в варварство долину Ахелея; оттуда они через Коринфский залив перешли в Пелопоннес и, заняв его западную область, долины Пенея (элидского) и Алфея, основали несколько государств, объединяемых под именем Элиды. Беотийцы заняли плодородную страну, называемую отныне их именем, разрушая и минийский Орхомен, и Фиванское царство кадмейцев, уже обессилевшее от тяжких войн с пелопоннесцами («похода Семи» и «похода Эпигонов»). Им удалось объединить страну в прочный «беотийский союз» под главенством восстановленных Фив. Наконец, фессалийцы покорили роскошную долину северного Пенея, которой они дали свое название.

Разнообразные отношения переселенцев к побежденным исконным племенам, главным образом ахейским и ионийским, которые были отчасти оттеснены, отчасти приняты в сообщество, отчасти покорены, повели к ряду переворотов и внутреннего и внешнего характера. К последним относится особенно[396], расширившее область эллинизма далеко за пределы исконной греческой страны и разбросавшее семена эллинской культуры по всему Средиземноморью от отрогов Кавказа до южного побережья Испании.

ї 2. Шаблон:'''Колонизационное движение''' в свою раннюю эпоху состоит из трех последовательных актов: 1) движения последних времен ахейского периода, обусловленного избытком населения;

2) движения оттесненных дорическим переселением племен и

3) движения в колониальные области самих победителей-дорийцев. Из этих трех актов первый был увековечен легендой под именем[397]; но прочные и уловимые для нас этнографические результаты дали только второй и третий акты, причем второй сводится к эолийской и ионийской, третий — к дорической колонизации.

1. Из обоих главных оттесненных племен только ионийскому удалось сохранить свою племенную чистоту; ахейское, поскольку оно не осталось на местах, смешалось с другими, последствием чего было образование «эолийского», то есть «пестрого» племени. Ему принадлежат колонии в северозападном углу Малой Азии (главным образом Смирна) и в особенности на противолежащем острове Лесбосе. Здесь они основали пять городов, главным из которых была «великая» Митилена ($ 58 MitylЙnЙ), средоточие эолийской лирики в VI веке до Х. Р. (ниже, ї 16).

2. Гораздо богаче была колонизационная деятельность[398] племени в лице его обоих главных городов, Афин и эвбейской Халкиды. Колониями Афин считали себя прежде всего ионийские города среднего малоазиатского побережья, из коих главными были Милет, Эфес, Фокея и Теос; то же придется допустить и об островных колониях среднего «моста» (выше, с. 21), то есть Киклад с прибавлением к ним Самоса и Хиоса. Из них особенно расцвел[399] у устья Меандра; он стал, в свою очередь, центром колонизации, охватившей, между прочим, северное Черноморье (ниже, ї 3). Фокея лишь позднее, уступая напору соседей-варваров, отослала на чужбину значительную часть своих граждан, которые после многих приключений основали на дальнем западе[400] (у впадения Роны в Львиный залив; лат. Массилия, ныне Марсель), ставшую очень влиятельным центром эллинизма в западном Средиземноморье. При таких же обстоятельствах и Теос, разгромленный персами, основал на фракийском побережье[401].

Не менее деятельной оказалась и Халкида: она не только заселила тридцатью двумя городами трехпалый македонский полуостров, получивший от нее название Халкидики, но и перенесла свою колонизационную работу на запад, основав ряд ионийских городов в южной Италии и Сицилии, между прочим,[402] и[403] в Кампании, этот важнейший мост между Грецией и Римом, затем Регий и Занклу (позднее Мессана, Мессина) по обе стороны Мессинского пролива и Катану у подножия Этны.

3.[404] колонизационный поток тоже направился отчасти в Малую Азию, но по южному «мосту» и к ее юго-западному углу; там были доризированы Крит, Кос, Родос и основаны города Книдос и Галикарнасс на малоазиатском берегу. В дальнейшем особенно выделились как колонизационные центры Коринф и Мегара, притом, соответственно их положению на двух морях, и на востоке и на западе. Правда, на востоке роль Коринфа была невелика и уступала роли[405], основавшей у входа в Черное море, друг против друга, две колонии огромной важности — [406] и[407]. Зато запад был для[408] богатым полем, на котором с ним трудно было соперничать; им были заселены острова Ионийского моря (особенно[409]) и основаны в Сицилии[410], которые вместе с тоже дорическим Акрагантом (Akragas, y римлян Agrigentum) стали главными городами этого важного острова.[411] была основана только одна колония, зато очень значительная — [412] в южной Италии. Дорическому же племени принадлежит и важнейшая греческая колония в северной Африке — [413] на Большом Сирте, ставшая, в свою очередь, метрополией так называемого киренского «Пятиградия» (Pentapolis) там же; к нему примыкал на узкой береговой полосе, отделяющей оба Сирта, последний греческий оплот против Карфагена, так называемое «Трехградие», сохранившее поныне свое греческое название — Триполи(с).

Все перечисленное — лишь малая, хотя и главная часть греческих колоний на берегах Средиземного моря; вместе взятые, они образовали, по выражению Цицерона, «эллинскую кайму, пришитую к варварским материкам». В отличие от финикийских, они стремились быть не только торговыми, но и земледельческими центрами; где только можно было, они расширяли свои владения в глубь материка, образуя настоящие области с группами подвластных городов — таковы колонии Черноморья, Халкидика, Сиракузы, Кирена, Массалия и почти все острова.

Само собой понятно, что такое систематическое заселение Средиземноморья было бы невозможно без общего и обязательного руководства; а при политической разобщенности греческих государств таким объединяющим началом могла быть только[414]. Таковой был[415]. Было принято перед основанием каждой новой колонии испрашивать благословения Аполлона Дельфийского; понятно, что новооснованная колония и в дальнейшем сохраняла связь с ним. Обладая, таким образом, многочисленными подворьями по всему Средиземноморью, дельфийский храм превратился в своего рода «переселенческое управление»; ему нетрудно было в каждом данном случае направлять колонизационный поток так, как этого требовали интересы и самих колонистов, и общеэллинского дела. Эта роль Аполлона как руководителя колонизационного движения была одним из самых могущественных факторов[416] в наш эллинский период.

ї 3. Шаблон:'''Эллинство в Северном Причерноморье'''. Особый интерес представляют для нас колонии, основанные греками на юге нынешней России и прилежащей полосе ныне славянского Черноморья. Эти места населяли в нашу эпоху три главные народности. Во-первых,[417], от Балкан до устья Дуная, храбрый кочевой народ фракийского происхождения, мало доступный цивилизации. Во-вторых, и главным образом,[418], от Дуная до Дона, иранского происхождения и родственные персам; они, наоборот, были восприимчивы к благам культуры, как доказала история их сношений с греческими колониями. От них, впрочем, следует отличать[419], давших свое название таврическому Херсонесу: они приобрели дурную славу среди эллинов своим негостеприимством и варварством. Наконец, в-третьих, от Дона до Волги — дикий народ[420] (позднее сарматов).

Казалось бы, первыми поселенцами этого края должны были стать[421], занявшие крайний северо-восток архипелага; на деле же они не двинулись далее Геллеспонта, на котором основали, с европейской стороны, город Сест. Черное море пугало их своими бурями и дикими нравами прибережных жителей. Изменение к лучшему наступило лишь тогда, когда колонизационная сила эолийцев пошла на убыль и их сменили[422] и среди них особенно милесийцы. Идя по стопам своих предшественников, они прежде всего основали против их колонии Сеста на Геллеспонте с азиатской стороны[423] (Abidos, в 670 году до Х. Р.; соперничество обеих колоний подало позднее повод к поэтической легенде о Геро и Леандре) и приблизительно в то же время[424] ($ 61 KyzikТs) на Пропонтиде, а затем дерзнули миновать «синий» утес Симплегад, замыкающий Босфор с черноморской стороны, и заселить своими колониями все Черноморье. В стране гетов основали они город[425], названный так по имени великой реки (ныне Дуная), у устья которой он стоял; за ним последовали там же города[426] (ныне Констанца) и[427] (ныне Варна). Далее, у впадения Днестра (древнее Tyras) в море, был заложен город, тоже названный по имени реки — Тирас. Но самой важной колонией милетцев стал город, пророчески названный[428] (Olbia, «блаженная»), основанный в 644 году до Х. Р. в исключительно благоприятной местности — там, где лиман Буга (древнее Hypanis) сливается с лиманом Днепра (древнее Борисфен, Borysthenes). Западная Таврида пока была обойдена, вероятно, вследствие дикости своих жителей; зато в восточной, населенной скифами, мы находим ряд милетских городов — [429],[430] и в особенности[431] (ныне Керчь), будущую столицу Боспорского царства. Против него, на другом берегу керченского пролива («Босфора Киммерийского»), ионийцы из Теоса основали[432]; наконец, на Азовском (у древних Меотийском) море, там, где в него вливается Дон (Tanais), был основан город, тоже получивший свое название от реки — [433].

Такова была колонизаторская деятельность ионийцев.[434] пока держались в стороне. Правда, мы видели, что предприимчивая Мегара обеспечила себе обладание Босфором, основав (675 год до Х. Р.)[435] на его азиатском и (658 год до Х. Р.)[436] на его европейском берегу, — и тщетно спрашиваем себя, как могли дальновидные милетцы оставить эти два ключа всего Понта в руках если не врагов, то соперников. Но отсюда деятельность колонизаторов направилась не на европейский, а на азиатский берег Черного моря: около 550 года до Х. Р. там была основана[437], самый важный город этого побережья. Отсюда была выведена одна из главных южно-русских колоний — богатый своей будущностью Херсонес Таврический; но это случилось, по-видимому, лишь в следующую эпоху.

Так-то и наше Черноморье получило в VII веке до Х. Р. свою «эллинскую кайму»; благодаря ей семена гуманности и культуры проникли к его обитателям в такое раннее время, когда родные земли нынешних немцев, французов, англичан и испанцев были еще погружены в самое беспросветное варварство. Конечно, было бы самообольщением думать, что милетские гости ради этого пожаловали к нам; их соблазняли богатства страны, прежде всего рыбные, вследствие чего вяленая морская рыба (тунец и пеламида) стала главным предметом вывоза из новых колоний в собственно Грецию. Затем и соль легко добывалась в лиманах больших рек. Но главной приманкой были они сами, эти реки, как готовые пути сообщения с внутренними частями неведомой страны. Скифы, как уже сказано, были народом податливым, и завести с ними сношения было легко. И вот вместе с предметами торговли и вести о дальнем севере начинают проникать в Грецию — конечно, окутанные дымкой сказки. Прежде всего — о самих скифах с их кибитками, заменявшими им дома, и с их кобылицами, молоко которых они пьют; о северных белых ночах; о дивных золотых россыпях в стране одноглазых аримаспов, похищающих этот драгоценный металл у стерегущих его грифонов; о стране, где воздух до того наполнен «пухом», что из-за него ничего не видно; впрочем, сам Геродот, сообщающий нам это диво, догадывается, что под пухом следует разуметь снег.

И вот начинается, благодаря милетским колонистам, цивилизация, то есть эллинизация скифского Черноморья. Ее живым символом стала легендарная личность царственного скифа[438], современника Солона, отправившегося в Грецию для изучения на месте греческой мудрости и благозакония и поплатившегося жизнью за свою слишком крутую попытку ввести у своих земляков греческую религию; ее же результатом был постепенный переход соседних грекам скифов от кочевого образа жизни к оседлому и к[439].

Особенно благотворно было в этом отношении воздействие ольвиополитов. Когда нам говорят, что ближе всех к ним примыкают скифы-полуэллины, за ними идут скифы-земледельцы, и сеющие хлеб, и питающиеся им, еще севернее — скифы-пахари, тоже сеющие хлеб, но только для продажи, а еще севернее — скифы-«людоеды», то мы в этой постепенности легко узнаем ослабевающую по мере удаления от центра силу культурных лучей, исходящих от Ольвии. Земля не осталась в долгу: начиная уже с VI века до Х. Р.,[440], а оно само — главной житницей каменистой Греции.

Так-то на равнинах нашего Приднепровья заколыхались первые зеленые нивы — и притом в такое время, когда не только прочий скифский север, но и германцы, британцы, галлы питались желудями и мясной пищей. Благодарная Греция отразила этот подвиг в своем чудном мифе о богине земледелия Деметре и ее молодом посланце Триптолеме (см. ниже, ї 8): вручив ему колосья пшеницы, богиня на крылатой колеснице отправила его на северное Черноморье и через него благословила эту дотоле дикую землю, чтобы она стала благодатной и хлебородной на все времена.

ї 4. Шаблон:'''Внешняя история эллинов''' в течение эллинского периода была результатом их колонизационного движения. На Грецию, страну сравнительно бедную и к тому же почти неприступную, никто не посягал, но основанным на побережьях колониям приходилось нередко вести длительные войны с обитателями материка. О них, однако, как о явлении хроническом, история умалчивает; только те столкновения ею отмечены, в которых участвовали целые колониальные союзы с одной стороны, и могущественные и культурные «варварские» народы-с другой.

Так эллины малоазиатского побережья могли беспрепятственно развиваться до тех пор, пока — вероятно, под их же влиянием — у их соседей[441] не проснулся политический и воинственный дух; когда же это случилось, объединенному лидийскому народу, под главенством его способных царей (особенно Алиатта, около 600 года до Х. Р.), нетрудно было восторжествовать над греческими колониями. Все же лидийское правление было не особенно тяжелым: если оно и имело последствием некоторое политическое подчинение, формы которого нам не известны, то зато в культурном отношении победителями были эллины, и их язык, искусство и даже религия завоевывали Лидию, превращая ее столицу Сарды почти что в греческий город. Вот почему греческая традиция не относится враждебно к Лидии, а ее последний царь Крез, сын Алиатта, ревностный поклонник дельфийского Аполлона, стал даже бессмертной фигурой греческой легенды.

Но положение дел изменилось к худшему, когда Крез в 546 году до Х. Р. был разбит основателем персидского царства[442] и греческие города должны были признать суровое владычество персов. Персидская держава унаследовала от своей предшественницы, ассиро-вавилонской, ее вселенские притязания: эллинские города были обложены тяжелой данью, их граждане должны были участвовать в совершенно чуждых для них далеких походах — сын Кира, Камбис, повел их против Египта, преемник последнего, Дарий, — против скифов. А для осуществления обеих задач — и финансовой, и военной — персидский царь назначал в греческие города своих наместников, так называемых[443], которые во все времена были ненавистны свободолюбивым грекам. Все же в течение почти полувека пришлось терпеть непреоборимую власть персидского царя; но когда скифский поход Дария кончился неудачей, у малоазиатских греков мелькнула надежда стряхнуть невыносимое иго: вспыхнуло[444] (500 год до Х. Р.) послужившее сигналом к великой греко-персидской войне (ниже, ч. III, ї 1).

На западе эллинская колонизация встретила отпор со стороны двух могущественных государств, карфагенского и этрусского.[445], колония финикиян, владел обширной областью в Африке на Малом Сирте и, в свою очередь, основал ряд колоний в западной Сицилии, особенно Панорм (ныне Палермо) и Лилибей (ныне Марсала). Этрурия — по-гречески Тиррения — была самой сильной державой в Италии: она распространила свою власть и к северу — на долину По, и к югу — на долину Тибра (сам Рим подпал ей в VI веке до Х. Р. при Тарквиниях) и дала свое название всему западно-италийскому, «Тирренскому», морю. Смелые колонизационные предприятия фокейцев, основавших в 565 году до Х. Р. колонию Алалию на Корсике, заставили оба государства соединить свои морские силы против общего врага. В[446] (545 год до Х. Р.) фокейцы были разбиты, Корсика (с Сардинией) потеряны для эллинизма и для культуры; на все дальнейшее время вплоть до наших дней эти два острова остались самыми дикими местностями Средиземноморья. После этого успеха Карфаген и Этрурия стали еще более опасными соседями западного эллинства: Этрурия угрожала италийским колониям, начиная с Кум и Неаполя, Карфаген — сицилийским. Моментом для решительного натиска они избрали — по-видимому, не без сговора с персами — самый страшный для собственно Греции 480 год до Х. Р. Спасителями явились оба «ока» Сицилии, Сиракузы и Акрагант; обеими победами — при[447] (480 год до Х. Р.) над Карфагеном и при[448] (477 год до Х. Р.) над этрусками — они надолго обеспечили культурное развитие всему эллинскому Западу.

А впрочем, в культурном отношении и здесь Греция была с самого начала побеждающей страной. Этрурия, хотя и сохранила свой язык, в отношении искусства и религии была в сильной степени эллинизована и, в свою очередь, стала, наравне с Кумами, очагом эллинизации для молодого Рима. Менее податливым оказался Карфаген, гордившийся своей старой финикийской культурой; все же и он должен был принять семена эллинизма, которые взошли к следующему периоду и дали особо богатые плоды в эллинистическую эпоху.

Шаблон:'''Примечание'''. Общее название греков в этот период — [449] ($ 65 HellЙnes). Его происхождение загадочно: в ахейский период так назывался народ, живший в долине Сперхея, а Элладой ($ 65 HellАs) — его область; что повело к распространению его имени на всю Грецию — мы не знаем. А впрочем, это название было в ходу только у самих греков. Восточные их соседи, персы, называли их[450], то есть ионийцами, по-видимому, по имени того племени, с которым именно они имели дело. По той же причине римляне называли их Grai, Graici, Graeci — по имени того маленького ионийского племени, которое заселило ближайший к ним город — Кумы. Так и поныне французы называют немцев «аллеманнами», южные славяне — «швабами», а финны — «саксами»: каждые по имени ближайшего к ним из многочисленных германских племен.

Глава I

Нравы

ї 5. Шаблон:'''Семейный быт'''. Главным изменением, внесенным нашей эпохой в семейный быт греков, было введение[451] вместо вена ахейской эпохи (выше, с. 23). Мы можем проследить постепенное возникновение этого обычая. Вначале все сводилось к вену ([452]), то есть к купле невесты женихом; затем, по мере смягчения нравов, стало соблюдаться правило, чтобы часть этого вена, под именем «ласки» ([453]), давалась тестем невесте, составляя ее частную собственность в доме ее мужа; при этом случалось, что особенно желательному жениху тесть и вовсе отпускал требуемое вено. Так-то под конец возобладало приданое ([454]), как материальная помощь тестя молодым для их нового хозяйства.

Это приданое, составляя собственность жены, делало ее положение в доме мужа почетным (отсюда грустная поговорка: «жена-бесприданница не имеет свободы слова»). Поэтому одной из главных забот родителей подрастающей девушки, а за их смертью ближайших родственников, была забота о приданом для нее. Но с другой стороны, оно вносило новый элемент в оценку достоинств невесты — ее богатство, и этот элемент нанес некоторый урон построенной на принципе «евгении» ахейской семье; отсюда характерные жалобы, что из-за преимущества богатых невест перед «благородными» «граждан мельчает порода» ([455]. 183 сл.) — жалобы, значения которых, разумеется, не следует преувеличивать.

Затем, замена монархической формы правления аристократической повела к тому, что бывшая раньше в ходу «экзогамия» (то есть добывание невест на чужбине) уступила место «эндогамии» (то есть бракам внутри того же народа): берущий невесту из чужой страны аристократ навлекал на себя подозрение, что он ищет вне своей общины опоры для своего властолюбия. Все же примеры встречаются, и принцип эндогамии был строго проведен лишь в следующую, демократическую эпоху.

Эндогамия же, в свою очередь, повела к возникновению новых[456], предполагающих близость обоих брачующихся домов. Из них главным был следующий: мать невесты зажигала факел у очага своего дома и с ним в торжественном шествии сопровождала свою дочь в дом ее жениха, где она тем же факелом возжигала новый огонь в новом очаге. В этом красивом обряде — вследствие которого факел стал символом брака — нашла себе наглядное выражение идея женской преемственности в домашнем хозяйстве. Другой составной частью свадебной обрядности была брачная песня, исполнявшаяся дружками жениха и подругами невесты, с величанием того и другой и с неизменным, загадочным для нас припевом «$ 66 HymЙnaie» или «$ 66 HymЙn Т Hymenaie»; для объяснения придумали особого бога брака, Гименея, который изображался с факелом в руке. Затем, обязательным символом грядущего благочадия был сопровождавший невесту красивый мальчик; ради доброго знамения избирали такого, оба родителя которого были живы, вследствие чего он назывался «обоюдоцветущим», $ 66 amphithalЙs.

Подобно свадьбам и[457] в нашу эпоху обогатились новыми обрядами; причиной был заимствованный из Малой Азии обычай[458]. О его вероятном влиянии на представления о загробном мире речь будет ниже (ї 18); здесь следует заметить, что он не был в Греции повсеместным и что обычай погребения сохранился наряду с ним. Сжигался труп на костре, затем пепел собирался в урну, которая и ставилась в родовую или семейную гробницу. Повод к заимствованию этого обычая дали, вероятно, заморские войны: всякому было желательно покоиться в родной земле, а для павших на далекой чужбине иной возможности не было. Вот почему уже «Илиада» во всех своих наслоениях знает только обычай сжигания трупов.

[459] в нашу эпоху отличается от ахейского, главным образом, в двух пунктах: во-первых, оно становится[460] как для мальчиков, так и для девочек и, таким образом, не сосредоточивается более в семье; во-вторых, оно проникается сакральной идеей. И то, и другое было последствием религии Аполлона, которая старалась всячески заменить семью как основную ячейку общества сакрально-военным кружком. Но эта важнейшая культурная реформа нашей эпохи относится к области общественного быта.

ї 6. Шаблон:'''Общественный быт'''. Жизнь человека ахейской эпохи протекает в его семье; в эллинскую эпоху она протекает в[461], семья же доведена до минимума своего значения как биологической и хозяйственной единицы. Мы не знаем, скрывался ли зародыш этой реформы в доисторической жизни северных племен, наложивших свою печать на Грецию эллинского периода, или же она возникла всецело в новой религии Аполлона; во всяком случае, эта религия всячески укрепила и одухотворила означенную реформу. Не везде она была проведена одинаково строго; строже всего кружковой принцип был выдержан в Спарте.

Обособление полов и возрастов было первым условием этой новой реформы: были кружки мальчиков, юношей, зрелых мужей, старцев, и точно так же — девочек, девушек, матерей. Объединялись они богослужением; целью же было достижение наивысшего физического и умственного совершенства, чтобы мужчинам быть храбрыми защитниками и сильными правителями своей родины, а женщинам — быть в состоянии рождать таковых. Но органическое стремление эллина к красоте и радости окружило и эту кружковую жизнь всей прелестью искусства и одухотворенной общественности.

В детском возрасте кружок имел воспитательное значение; впрочем, только в Спарте он всецело вырывал ребенка из семьи; в более свободных государствах он лишь для самого учения созывал своих малолетних членов к учителю грамоты, гимнастики или игры на лире. Плотнее объединял он юношей и девушек, причем начальное образование продолжалось и завершалось в хорее и в палестре; женская молодежь могла иметь либо своего учителя, как Алкмана в Спарте (с. 103), либо свою учительницу, как Сафо на Лесбосе (с. 106). Соревнования — в силе, в ловкости, в мусических искусствах, в красоте — происходили и внутри каждого кружка, и между кружками; особенно на праздниках богов, которые они украшали своим участием. Вообще, истинно греческая[462] проникала и оживляла всю эту кружковую жизнь. Само собой разумеется, что упражнения в военном деле у мужской молодежи стояли на первом плане, особенно в[463]. Здесь и среди мужчин не ослабевали кружковые узы, так как обычай повелевал им сходиться для общих трапез (так называемых фидитий), чем сильно умалялось значение домашнего очага; но в других государствах семейная жизнь мужчины-отца семейства более успешно состязалась с кружковой. Естественно, более привязана к дому была хозяйка; но и ее отвлекали собрания и праздники в честь женских божеств (главным образом, Деметры), и только «старушка-домоседка» мирно доживала свой век под кровом сына или зятя, вся посвящая себя своим внучатам.

Понятно, что такая жизнь требовала известного, хотя бы частичного, досуга от работ по добыванию пропитания. Это — жизнь[464] Греции. Но именно в нашу эпоху вся Греция была аристократической, где более, где менее: более всего в Спарте, где мы поэтому встречаем полное освобождение полноправных граждан, так называемых спартиатов, от производительной работы. Они жили доходами со своих земельных наделов, которые обрабатывали для них закрепощенные потомки коренных жителей, так называемые «илоты». А так как спартанская государственность застыла в своей аристократической форме, то наделы и илоты стали необходимым ее устоем; когда в Лаконике таковых не хватило, пришлось перейти Таигет и завоевать братскую Мессению, земля которой была обращена в наделы, жители — в илотов. Зато вся воинская повинность лежала на спартиатах: жизнь их была сурова и полна лишений, но и выработала «атлетов войны» — лучшее во всей Греции пешее войско тяжеловооруженных (гоплитов), доставившее своей стране политическое предводительство (гегемонию) в Пелопоннесе, а затем и в прочей Элладе.

Есть аристократия труда и аристократия безделья; греческая аристократия принадлежала к первой разновидности. Своим же относительным досугом от государственных и военных трудов она воспользовалась для того, чтобы создать идеалы духовной культуры, которые без этого досуга не могли быть созданы, а раз созданные, стали достоянием всего народа. В этом — ее оправдание как переходного периода в истории греческой культуры.

ї 7. Шаблон:'''Хозяйственный быт'''. Колонизационное движение решающим образом подействовало на хозяйственный быт также и коренной Греции. Естественная связь между метрополиями и колониями повела к необходимости содержать коммерческий, а для его защиты — и военный[465]. Так-то государственные «триеры» (суда с тремя рядами гребцов, национальные корабли греков), с одной стороны, стеснили двусмысленную деятельность прежних вольных «добытчиков» (выше, с. 28), с другой — вытеснили из Эгейского моря струги финикиян, превращая это море в чисто греческое.

Там, в Малой Азии, эллин познакомился впервые с тем металлом, который отныне занял первое место в его работе, — с[466], металлом плуга и металлом меча. А впрочем, оно недолго оставалось предметом ввоза: открытие железных рудников в Беотии, на Эвбее и других гористых местностях позволило Греции обходиться собственными силами. Способ закалки[467], перенятый от загадочного понтийского народа халибов (отсюда сталь по-гречески — chalybs), тоже скоро привился и стал работой кузнеца, который, однако, продолжал называться chalkeus, то есть «медником». Но другие предметы обязательно ввозились, особенно хлеб, которого гористая Греция не могла производить столько, сколько требовалось для ее растущего населения. Отсюда необходимость вывоза, которым бы уравновешивался ввоз; а так как сырья едва для своих нужд хватало, то пришлось налечь на[468], стараясь завоевать рынки и прочностью, и изяществом работы. Среди же всех отраслей промышленности особенно по сердцу была грекам гончарная (о ее важности в древнем мире см. выше, с. 28); колониальные государства, особенно Халкида, Коринф, а затем Афины стали поставщиками ее изделий для всего греческого Востока и Запада с соседними землями. О других отраслях нам менее известно.

Оживление торговли повело, в свою очередь, к крупной[469] — точнее, к двум последовательным. При заморских оборотах прежняя меновая единица — головы рогатого скота (выше, с. 29) — потеряла свою применимость; потребовалась новая, которая представляла бы возможно большую потребительную ценность при легчайшей переносимости и безусловной прочности. Это повело к изобретению[470]- железных, медных, серебряных, золотых. Их стоимость определялась по весу; наименьшую единицу представляла железная «палочка» (obolos; шесть таких палочек составляли «пригоршню», $ 69 drachmЙ). Деньги из благородных металлов были заимствованы с Востока; крупнейшую единицу представлял «талант» золота (talanton), делившийся на шестьдесят «мин» ($ 69 mnБ, лат. mina). При соединении этой вавилонской системы с местной мина была оценена в сто драхм.

Неудобство этой весовой оценки состояло в том, что при всякой продаже и купле требовался контроль денег весами, а для благородных металлов — и пробирным камнем; это повело к изобретению[471], посредством которого государство налагало свою печать на монету, гарантируя этим и доброкачественность монеты, и полноту ее веса. При этом железные палочки были заменены медными монетами; только консервативная Спарта осталась при старой системе «железных денег». Но они более употреблялись для внутренних оборотов; междуэллинское и международное значение имели драхмы и тетрадрахмы; и мы видим, как государства соперничают между собой не только в солидности, но и в красоте своих серебряных монет (золото в Греции не чеканилось), вследствие чего греческая «нумизматика» стала самой интересной областью этой науки.

Развитие промышленности и торговли повело к образованию[472], прежняя родовитая знать, потомки старых завоевателей, увидела рядом с собой новую — с аристократией от булата заспорила аристократия от злата. Благодаря разнообразию эллинских государств создались очень различные отношения между той и другой. В Спарте родовитая аристократия чуждалась всякого участия в новых формах жизни: спартиат гордо занимался своим военным делом и предоставлял «периэку» торговать и богатеть. В Коринфе, напротив, родовитая аристократия, очень малоземельная, сама набросилась на торговлю и благодаря беспримерно выгодному положению своего города вывела его в ряд самых влиятельных и могущественных. В Афинах, наконец, сидящая на плодородной «равнине» (pediaia) родовитая знать косо смотрела на развивающуюся в «приморской полосе» (paralia) торгово-промышленную; но решающее слово сказало, все-таки, не та и не эта, а бедное суровое «междугорье» (diakria). Но об этом ниже (ї 9).

ї 8. Шаблон:'''Правовой быт'''. При переходе от монархического правления к аристократическому положение малоземельного крестьянства вследствие увеличения поборов значительно ухудшилось; ухудшению способствовало и судопроизводство, служившее в руках знати нередко средством к ее еще большему обогащению. Певец этого крестьянства, Гесиод (VIII век до Х. Р.), в гневных выражениях клеймит «царей-дароедов» ($ 70dТrophagoi $ 70basilЙes, то есть аристократов), за мзду творящих «кривой суд» ([473]. Тр. 220 сл.):

Вопли на площади слышу: то сирую Правду волочит

Сила мужей-дароедов, кривую расправу творящих.

Все же вернется она, горемычная, в город изгнавших,

В мгле выступая незримо, и взыщет обидчиков горем.

Изгнанная Правда вернется Эринией; поругание правосудия разольется отравой по всей жизни государства. Вот почему, начиная с VIII века до Х. Р., раздается все громче и громче требование[474] в видах обеспечения равного для всех суда.

Возникновение той второй аристократии, о которой речь была выше, усилило положение тех, которые его требовали; и вот мы видим, как в VII веке до Х. Р. законодательная волна, поднявшись на греческом Западе, заливает всю Элладу. Под «законами» разумелись тогда одинаково постановления и государственного, и уголовного, и гражданского права вместе с судопроизводством. Почин был дан[475] в италийских Локрах; суровый аристократ, он ограничился записью обычного права, но и это было уже прогрессом в сравнении с царившим ранее произволом, и Залевк заслужил благодарность потомства как первый законодатель и укрепил славу «благозакония», eunomia, за своей локрийской родиной. Уступчивее к новым веяниям был его преемник,[476] из Катаны в Сицилии: считаясь с нуждами торгового класса, он включил в свое законодательство также и так называемое облигационное право, признавая действительность письменных обязательств, векселей и тому подобного. Затем движение перекинулось в собственно Грецию: около середины того же VII века, в самый разгар войны с Мессенией, поэт[477] в Спарте, правда, не записал тамошнее обычное право, возводимое к мифическому Ликургу, но все же закрепил его тем, что дал ему стихотворную форму. Около того же времени выступил аргосским законодателем[478] — едва ли не самая могучая личность VII века. К концу его[479] дал афинянам их первое писаное законодательство, своей суровостью в уголовном праве увековечившее его имя; но так как он не уделил достаточного внимания нуждам как мелкого крестьянства, так и торгово-промышленного класса, то его попытку пришлось вскоре (в 594 году до Х. Р.) повторить[480], законы которого навсегда определили правовой быт Афин. Около того же времени и мудрый правитель Лесбоса на греческом Востоке, Питтак, дал законы своей родной стране. Всего мы перечислить не можем; но к VI веку до Х. Р. законодательная волна уже исполнила свое дело, разделив все греческие государства на «благозаконные» (eunomumenai) и беззаконные. Последнюю незавидную славу стяжала особенно рыцарская Фессалия с ее помещичьим самовластьем и крепостным правом. Особенность этих греческих законодательств заключалась, во-первых, в том, что они, будучи даны законодателями, каждым для своего государства, тем не менее не были ограничены его пределами: если они оказывались целесообразными, то являлись из других государств уполномоченные с просьбой «уделить им законов», и так как отказа быть не могло, то законодательства, особенно Залевка и Харонда (как в новой Европе «магдебургское право»), распространялись повсюду, окружая новой славой имена законодателей и их родных городов. Вторая особенность заключалась в той выдающейся роли, которая была отведена[481] законодателей. Все эти Залевки, Харонды и т. д. были гражданами свободных республик; большей частью, они в трудную годину междоусобиц доверием сограждан были избираемы на временную должность умиротворителей — на красивом языке тех времен «помнящих о правде» ($ 71 aisymnЙtЙs) — и, как третейские судьи над враждующими партиями, составляли свои обязательные для всех законы. Третьей особенностью, на этот раз невыгодной, была та, что законодатели, решив по совести затруднение настоящей минуты, не позаботились о постоянном органе, который мог бы и в будущем путем толкований, развитии, упразднений и дополнений приводить их законодательство в соответствие с новыми требованиями жизни, — каковым органом обладало позднее римское государство в лице претуры. Наконец, четвертой особенностью, тоже невыгодной, хотя по тем временам неизбежной, мы должны признать конкретный характер правовых норм, придающий им подобие рецептов: «если кто сделал то-то, то он должен претерпеть то-то»; одухотворение права, его возведение к нормам общего характера было заслугой римской юриспруденции, вдохновленной — как мы увидим — греческой философией. В силу обоих последних пунктов не греческое право, а римское было воспитателем новой Европы.

Вообще же в этом древнейшем праве, насколько мы его знаем, бросается особенно в глаза малочисленность как самих постановлений — они могли быть записаны на немногих досках, — так и указанных в них судебных органов, особенно если иметь в виду крайнюю разветвленность новейшего права. Происходило это оттого, что вследствие гораздо большей участливости античной общины, в которой каждый гражданин смотрел на себя как на посильного блюстителя законности, большинство гражданских и уголовных правонарушений разрешалось частным судом родственников, соседей, арбитров, не успев вырасти в настоящее «дело». К тому же, законодатель, не считая себя в силах предусмотреть все возможные злодеяния, предоставлял суду судить также и непредусмотренные и определять в таких случаях взыскания по собственной совести, — как это имело место, например, в процессе[482] (399 год до Х. Р.); лишь римское право положило этому предел, вводя обязательную и для нас норму nullum crimen sine lege [1]. Затем, чем древнее было законодательство, тем более внешним образом относилось оно к понятию преступления. Первоначально всякая пролитая кровь требовала возмездия (а именно — казни, по так называемому jus talionis, «око за око» и т. д.), независимо от того, как она пролита; но уже Дракон признает наряду с умышленным убийством, которое было подсудно ареопагу, и так называемое «справедливое» (то есть по праву самообороны) и «нечаянное» убийство. А впрочем, и там сказалось немало здравого смысла и заботливости об истинном благе народа; так, за преступление, совершенное в нетрезвом виде, Залевк положил двойную меру наказания — одну за преступление, другую за пьянство.

[483] во многом отличалось не только от нашего, но и от римского. Представительства сторон не допускалось; только потерпевший мог обвинять, только обвиняемый мог защищаться. По первому пункту, впрочем, необходимы две оговорки: 1) если совершено было убийство, то обвинял ближайший родственник, и это было не только его правом, но и его обязанностью, в которой ожил старинный долг кровавой мести; принимать виру было запрещено (ср. выше, с. 31); 2) если потерпевшим было государство (в случаях государственной измены, растраты государственных сумм и т. д.) или беспомощное существо, то обвинял «всякий желающий». Это опасное, но за неимением государственной прокуратуры неизбежное постановление повело со временем в Афинах к возникновению так называемых сикофантов ($ 73 sykophantЙs, слово темное), то есть обвинителей-добровольцев, под видом соблюдения государственных или общечеловеческих интересов занимавшихся вымогательствами и ставших таким образом одной из язв общественной жизни Афин.

В соответствии со сказанным не допускалось судебных речей: все дело сводилось к представлению доказательств и допросу. Лучшим доказательством считалась[484], введенная именно в нашу эпоху, как последствие сакрализации культуры. Действительно, в эпоху живой и всеобщей веры эта «клятва сторон» была могучим средством установления истины; но в то же время она содержала соблазн к клятвопреступлению, почему ее и отвергло и римское законодательство, и наше. Клятву давали и свидетели, кроме рабов; эти последние допрашивались под пыткой. Это — несомненное пятно на греческом судопроизводстве. Все же следует признать: 1) что эта пытка, сводившаяся к причинению боли, но не увечья, была очень невинна в сравнении с тем, что практиковалось тогда на Востоке, а затем и в новой Европе, и 2) что ограничение пытки одними только рабами заключало в себе признание ее несовместимости со свободой — признание, принципиально драгоценное в виду будущих времен, когда свобода станет неотъемлемым достоянием человеческой личности.

[485] осужденным были сравнительно суровые, учитывая недостаточность предварительного следствия, которое было всецело предоставлено обвинителю: так как преступникам нередко удавалось схоронить концы, то было желательно в видах устрашения, чтобы хоть уличенные платились построже (психологическую несостоятельность этой теории развивает в замечательном рассуждении Фукидид — [486]. III, 45). Этими наказаниями были: 1) казнь; 2) продажа в рабство на чужбину (Солон, однако, ее упразднил); 3) изгнание; 4) тюрьма; 5) атимия (то есть лишение прав) различных степеней; 6) денежная пеня. Из них казнь совершалась безболезненно через принятие быстродействующего яда — омега ($ 74 kТneion, $ 74 cicuta); так был казнен, между прочим, Сократ. Сравните незабвенное описание этой казни в последних главах Платонова «Федона», дающее вообще благоприятное представление о гуманности эллинов также и в этом отношении — правда, уже в следующий, аттический период.

ї 9. Шаблон:'''Государственный быт'''. На пороге нашего периода стоит[487]. Ее причины заключались, с одной стороны, в осложнении царских обязанностей, так как к прежним трем функциям (жреческой, полководческой и судебной) по мере перехода от сельской жизни к городской стали присоединяться и разные административные; с другой стороны, в вырождении царских родов. И вот начинается дробление власти царя: ему даются помощники в виде полководца (полемарха), администратора (архонта), «законоуложителей» (фесмофетов); только жреческие функции за ним оставляются как самые безобидные и к тому же по своему религиозному значению незыблемые. Эти помощники вначале, как и сами цари, пожизненны; затем вследствие соревнования вельмож определяется их срочность; эта срочность распространяется и на царя; в результате получается, как мы это видим в Афинах с VII века до Х. Р., взамен единоличного, наследственного царя — целая коллегия из девяти годичных «архонтов» (в широком смысле), состоящая из царя, архонта (в узком смысле), полемарха и шести фесмофетов. Отслужившие свой срок архонты поступали в совет, собиравшийся на «Аресовом холме»[488] под Акрополем и носивший его название, — главный орган правления в аристократических Афинах, затмевавший значение народного собрания (экклесии).

В других греческих общинах аристократизация вылилась в другие формы. Так, в[489] власть присвоил себе один род — Вакхиады, и собрание его членов стало правящим органом этого могущественного города. Но особенно интересует нас[490] как первенствующая община нашего периода. Здесь удержалась царская власть в качестве не только пожизненной, но и наследственной; но царей было двое, из двух различных домов, которые возводили себя к двум братьям-близнецам (Еврисфену и Проклу), потомкам Геракла в пятом поколении. Они были председателями совета старейшин (герусии), коих было, включая царей, тридцать. Эта герусия ведала всеми делами, в чем и состоял аристократический характер спартанской конституции; изредка созываемое народное собрание могло принять или отвергнуть вносимое от имени герусии предложение, но ставить своих ораторов не могло и вообще законодательного почина не имело. Более демократический характер имела коллегия «эфоров» (то есть «блюстителей»), избиравшаяся уже с 755 года до Х. Р. в составе пяти из всего народа для надзора за законностью действий органов власти; но так как этот народ составляли одни спартиаты, то и деятельность этой коллегии была строго консервативна.

Так-то в VIII—VI веках до Х. Р. вся Греция была в руках аристократии. Религия дельфийского Аполлона, расцвет которой совпал с означенной эпохой, освятила повсеместно аристократическое правление, всячески укрепляя ту кружковую организацию, которая была и ее внешним оплотом и — равным образом, благодаря ее культу силы и красоты — ее спасением от вырождения. Наступила та радостная рыцарская пора, о которой свидетельствует и поэзия (особенно лирика), и художества тех веков.

Правда, если мы от управляющих обратимся к управляемым, к малоземельным и безземельным — о них нам говорят «Труды и дни» Гесиода, — то картина меняется. Вначале у них не было никаких средств бороться с организованной силой притеснителей; таковые явились только тогда, когда, благодаря усилению промышленности и торговли, с крупнопоместной и родовитой «аристократией от булата» стала соперничать новая «аристократия от злата». Важным результатом этой борьбы были, как мы видели, писаные законодательства и равные для всех суды; но улучшая в этом отношении положение крестьянства, новые законодательства ухудшили его в другом: признанное законодателями облигационное право дозволяло выдавать ссуды не только под залог земли, но и «под залог тела». В силу первого уложения несостоятельный крестьянин-должник терял свою землю и становился из собственника фермером, в силу второго он терял и свою личную свободу и либо продавался в рабство, либо делался крепостным. Спарта избежала этого кризиса тем, что своевременно удачной войной с Мессенией увеличила количество своих земельных наделов сообразно с ростом населения, соблюдая их равенство между собой; но в других государствах он был очень тяжел, и[491] стала в VI веке до Х. Р. таким же боевым кличем нарождающейся демократии, как в VII — «борьба за право». Точнее мы осведомлены об Афинах. Здесь некоторое успокоение было внесено мудрым законодательством Солона (594 год до Х. Р.), который отменил на все времена «ссуды под залог тела» и объявил недействительными все состоявшиеся во вред крестьянству сделки: закрепощенные стали вновь свободными, с их земель были удалены «позорные столбы», свидетельствовавшие о лежащих на них долгах. Но страсти разгорались, и Солону трудно было держаться среднего умеренного пути между упорством аристократов, не желавших никаких изменений в создавшемся положении, и вожделениями пролетариата, требовавшего конфискации и передела всей земли. Продолжая свое дело умиротворения партий, он разделил граждан на[492], в зависимости от имущественного и притом земельно-имущественного ценза (I — «пентакосио-медимны», богатейшие; II — «всадники», крупнопоместные; III — «зевгиты», мелкопоместные; IV — «феты», безземельные); оставляя неприкосновенными старинные четыре родовые филы, но применяя к ним введенный им земельный ценз, он из граждан первых трех классов набрал новый[493] (по 100 на филу), которому поручил постоянное управление государством, оставляя за ареопагом преимущественно судебные дела. Благодаря этим законам Солон стал чиноначальником афинской демократии; но длительного успокоения он своей родине дать не мог, и она продолжала катиться далее по той наклонной плоскости, которая привела, наконец, и ее к[494].

В прочей Греции тирания еще в VII веке до Х. Р. являлась не раз исходом из партийных смут, притом и на Востоке (Фрасибул Милетский), и на Западе (Фаларид Акрагантский), и в собственно Греции (особенно Кипсел Коринфский, свергший династию Вакхиадов, с его сыном, прославленным легендой Периандром). Все эти тираны были одного типа: враги аристократии и ненавидимые ею, они к народу относились хорошо, старались улучшить его материальное положение, отвлекая его одновременно от политики, и заботились о внешнем могуществе и внутреннем процветании своих родных городов. Теперь и Афины дождались своего тирана. Аристократы «педиэи» (выше, с. 70) враждовали с торгово-промышленной знатью «паралии», вождями которой были изменившие своей партии очень родовитые Алкмеониды. Этой враждой воспользовалась пастушеская «диакрия», видевшая своего заступника в смелом и умном[495]. Искусно пользуясь неумелостью своих врагов, Писистрат захватил высшую власть, которую он укрепил союзами с другими тиранами, особенно со славным Поликратом Самосским. Его правление было эрой благополучия для Афин, которые при нем окрепли материально, стали могущественны в Элладе и средоточием как изобразительных, так и мусических искусств; любовь к нему была так велика, что по его смерти его сыновья, Гиппий и Гиппарх, беспрепятственно унаследовали его власть. Но они не могли удержаться. Гиппарх пал жертвой частной мести от рук «тираноубийц» Гармодия и Аристогитна; ожесточенный его смертью Гиппий своими крутыми мерами восстановил против себя и педиэю, и паралию; вожди последней, Алкмеониды, через благоволение к ним Дельф заручились помощью Спарты, и дружным действием всех этих сил Гиппий был изгнан (510 год до Х. Р.).

Хозяевами положения стали после кратковременной смуты Алкмеониды; их главный представитель,[496] преобразовал государство на демократических началах, навсегда устраняя своими реформами значение и педиэи, и паралии, и диакрии, раздиравших Афины в течение столетия с лишком. Так как его реформы определили государственный строй Афин в следующий, «аттический» период, то мы там ими и займемся.

ї 10. Шаблон:'''Междуэллинский''' '''быт'''. Описанный в предыдущем параграфе государственный быт эллинов мог быть представлен в отрывках, касающихся, главным образом, Спарты и Афин. Не для дополнения картины — таковое за скудостью источников невозможно, — а для восстановления пропорции следует помнить, что таких «городов-государств» (poleis) с отдельными конституциями было в Греции около полутораста и что все они по объему своих территорий удобно укладываются в одну нашу Новгородскую губернию.

Характерными признаками греческой polis были два. Первый — [497], то есть «самозаконие», независимость не только от внешнего властителя, но и от внутреннего, от всего, что мешало бы гражданину путем непосредственной подачи голоса влиять на судьбу своей родины. В силу этой автономии — причины как внутренней силы, так и внешней слабости Эллады как политического организма — эллин неудержимо стремился к демократии, но к демократии «плебисцитарной», а не «парламентской», так как последняя, ставя на место гражданина избранного им на определенное время представителя, этим самым устраняла его самого от пользования своим голосом. Этим пониманием автономии был положен предел расширению территорий общины: гражданин должен был иметь возможность являться самолично в народное собрание, что при слишком дальних расстояниях было бы неисполнимо. Вторым признаком была[498], то есть «самодовление», способность собственными средствами удовлетворять свои материальные и прочие нужды. Где этих средств, вследствие незначительности территории, не давало земледелие, там приходилось обращаться к промышленности и торговле, как мы это видим в Коринфе, Мегаре, Эгине и других городах.

Оба эти требования были центробежными, навсегда исключавшими возможность образования единого греческого государства. Но они не исключали возможности[499]; таковые могли принимать одну из следующих форм:

1. Форму[500] (synoikismos, «соселение»), при которой из двух или нескольких гражданских общин образовывалась одна. Синэкизм мог быть либо фактическим, либо правовым. В первом случае жители двух или нескольких сел оставляли свои дома и селились вместе: так возникли Мантинея, Элида и другие. При правовом синэкизме все оставались на своих местах и только общие органы правления переносились в одну центральную общину, гражданами которой становились все участники этого государственно-правового акта.[501]. Вначале это была одна община Аттики наравне с Элевсином, Бравроном, Марафоном и другими; но вот однажды, как гласит местная легенда, Тесей, «упразднив отдельные пританеи, советы и властей, учредил один общий для всех пританеи и совет, где ныне стоит город» ([502]. Тес. XXIV). Все элевсинцы, бравронцы и т. д. остались жить там, где жили до тех пор, но стали афинскими гражданами и членами общеафинского народного собрания с одинаковым активным и пассивным избирательным правом.

2. Форму[503], то есть религиозно-правового союза «амфиктионов» (amphiktiones, «окрестных жителей») для защиты центральной святыни. Таких амфиктионий Греция знала несколько; самой знаменитой была[504], то есть союз двенадцати племен, главным образом, средней Греции для защиты дельфийского храма. Самым громким делом этой амфиктионий была так называемая (первая)[505] в начале VI века до Х. Р. против Крисы фокидской, которая, злоупотребляя своим удобным положением как гавань Дельфов, облагала паломников произвольными поборами и вообще относилась враждебно к храму и посаду Аполлона. Результатом войны было разрушение Крисы и присуждение ее территории Дельфам, которые, таким образом, получили нечто вроде "церковной области «, каковая победа ими отмечена учреждением[506] (586 год до Х. Р.). Но хотя в данном случае амфиктионам и пришлось поступить круто, все же, в общем, их влияние на военное право было благотворным (ниже, с. 82). О роковой их роли в деле греческой свободы против Филиппа Македонского и о несчастной последней „священной войне“ будет сказано ниже.

3. Форму[507] ($ 79 hЙgemonia), то есть предводительства одной общины в союзе других без потери последними своего самоуправления (этим гегемония отличается от синэкизма). Так, в мифическую старину Микены, столица Атридов, пользовались гегемонией во всей Греции, в силу чего Агамемнон и мог повести соединенную ахейскую рать против Трои. Эта гегемония Атридов была в историческую эпоху кормчей звездой для могучих и честолюбивых общин и царей вплоть до Александра Великого. К началу эллинского периода ее осуществил сосед и естественный наследник Микен, дорический[508]; но условием междуэллинской гегемонии была внутренняя гегемония в Арголиде, которую нелегко было сохранить при кантональной разрозненности страны и стремлении к автономии отдельных кантонов — Коринфа, Эпидавра, Трезена и других. Последним представителем аргосской, в дальнейшем — и прочей Эллады под своей гегемонией. Первая часть этой программы была исполнена без труда; все союзные государства сохранили свою самостоятельность, но обязались посылать в союзное войско отряды вооруженных в соответствии со своими силами. Дельфы вполне благоприятствовали этой идее, они стали как бы духовным мечом Спарты — так же, как Спарта — их светским мечом: VI век до Х. Р. был расцветом[509] в Элладе. Ее самым крупным делом было свержение тирании Писистратидов в Афинах (510 год до Х. Р., выше, с. 76), которым Спарта подтвердила свое право вмешательства во внутренние дела эллинских государств также и севернее Истма. Когда поэтому в начале V века до Х. Р. персидский царь стал грозить Элладе погромом, она объединилась под гегемонией Спарты, — правда, уже без участия Дельфов, которые тогда увлеклись новой несбыточной мечтой заменить свою междуэллинскую духовную гегемонию — мировой.

Кроме этой всеэллинской гегемонии мы имеем в нашу эпоху и в следующую ряд внутренних: союз беотийских городов под гегемонией Фив, халкидских — под гегемонией Олинфа, лесбосских — под гегемонией Митилены, а также и союзы с выборной на каждый раз гегемонией, как, например, союз ионийских городов Малой Азии, восстание которого против персидского царя послужило сигналом для греко-персидской войны (500 год до Х. Р.).

Вне этих союзов и заключаемых на время договоров положение эллинских государств было[510]. Условия войны сильно изменились со времени ахейских держав; царственные колесницы уступили свое место аристократической коннице, так как замена тяжелого „микенского“ щита более легким дала воинам возможность сражаться верхом. Наряду с конницей, которой особенно славилась аристократическая Фессалия, выдвигается и пешее войско зажиточной буржуазии — так называемые гоплиты (hoplitai), или тяжеловооруженные. Лучшее и притом постоянное войско было у спартанцев как „атлетов войны“, но и афиняне старались от них не отставать: обладая в своих первых двух классах (выше, с. 76) отличными всадниками, они от своих зевгитов требовали службы в рядах гоплитов — в ожидании того времени, когда и феты, служившие во флоте, рядом блестящих морских побед заявят о своих правах.

Обороной городов служат по-прежнему городские стены, и эта оборона настолько надежна, что осада также и в наше время — дело затяжное и трудное. Известен даже подвиг Орлеанской девы древности, аргосской стихотворицы Телесиллы, которая после того, как аргосская рать полегла в битве против спартанцев, во главе вооруженных женщин с аргосской стены дала отпор победоносным спартанским гоплитам (510 год до Х. Р.). Вообще война была обычным делом в нашу эпоху, но ее условия значительно смягчаются в сравнении с ахейской. В этом нельзя не признать благотворного влияния дельфийского бога с его проповедью против[511] („спеси“), в которую входит также неумеренность использования дарованного богами успеха. Неудивительно поэтому, что первые плоды этого влияния созревают в[512]; среди ее законов мы находим и следующий: „государства-члены амфиктионии обязуются не разрушать города, входящего в состав амфиктионии, и не отрезывать его от текучей воды“ ([513] II, 115). Так-то в законах амфиктионии мы находим[514]. Родственного характера были взаимные обязательства, принятые воюющими сторонами в[515], самой крупной междуэллинскокй войне нашей эпохи (около 700 года до Х. Р.); она велась первоначально двумя эвбейскими городами, Халкидой и Эретрией, из-за лежавшей между ними плодородной „лелантской“ равнины, но мало-помалу в ней приняли участие, в качестве союзников, большинство государств архипелага. Так вот в этой войне воюющие обязались не пользоваться метательным оружием, а только копьем и мечом.

Вообще наша эпоха — эпоха развития и укрепления междуэллинских сношений, чему значительно содействовал ее аристократический характер. Аристократические роды различных государств, озабоченные ростом демократии, вступали в естественный союз между собой; демократические массы им в этом подражать не могли, но могли подражать вожди таковых, а они же были будущими тиранами. Междуэлликская сеть тираний временами действительно была противопоставляема сети аристократической; тираны различных государств поддерживали друг друга и поощряли стремления честолюбцев в республиках ко введению тиранического управления. Но на стороне аристократии были Спарта и дельфийский бог, и тирании долго не просуществовали; когда в начале V века до Х. Р. персидский царь задумал свой поход против Греции, он нашел ее, если не считать демократических Афин, в руках аристократии.

ї 11. Шаблон:'''Нравственное сознание''' нашей эпохи развивается под знаком[516]; будучи и во многих других отношениях эпохой сакрализации культуры, она в особенности представляется нам эпохой сакрализации нравственности.

Эта сакрализация проявляется в двух областях, в зависимости от двойного характера новых религий — немистического (религии Аполлона) и мистического (религий Деметры и Диониса).

1. Для немистической религии Аполлона Дельфийского характерно именно приобщение нравственного элемента, объявление бога всеблагим. Но если так, то и в богоуправляемом мире следует ожидать торжества нравственности: санкцией нравственного долга становится чем далее, тем более[517] биологический эвдемонизм (выше, с. 35). Ежедневный опыт — страдания добрых, благополучие злых — этой санкции не противоречил, так как в нашу эпоху более чем когда-либо господствовало[518] сознание (выше, с. 34); догмат, что бог наказывает детей за вину отцов до третьего и четвертого колена, был для греков эллинского периода так же самопонятен, как и для древнего Израиля. Страждущий добрый смиренно преклонялся пред божьей волей в сознании, что он своими страданиями искупает вину — быть может, ему неизвестную — своего прародителя (Крез у Геродота — [519], I, 91; Тесей у Еврипида — [520]. Ипп. 831 сл.); равным образом, умирающий в благополучии злодей терзался при мысли об участи, нависшей над его детьми; если же у него таковых не было, то это и было ему наказанием. Факт позднего возмездия богов никого не смущал:

Медленно мельницы мелют богов, но старательно мелют, —

гласила на этот счет греческая пословица.

2. В мистических учениях Деметры и Диониса зарождается впервые для греков идея[521] после смерти, которую человек может себе обеспечить еще при жизни. Сначала это обеспечение предполагается чисто сакральным, не нравственным: средством признается посвящение в таинства, элевсинские и орфические. Но мало-помалу и в этой мистической области совершается морализация религии; условием к достижению „лучшей участи“ ставится, кроме посвящения, и нравственная жизнь. Возникает идея загробного суда, рая для добрых, чистилища для „исцелимых“ и ада (Тартара) для „неисцелимых“ грешников. Правда, значения обязательных догматов эти идеи ни в нашу эпоху, ни вообще в античности вплоть до принятия христианства не получили; но все же круг их приверженцев расширяется, и эсхатологический эвдемонизм как санкция нравственного долга (выше, с. 34), занимает место рядом с биологическим.

Идеалом нравственного поведения в нашу эпоху остается положительная $ 84[522] в смысле[523], она до такой степени родственна со славой, что часто отождествляется с ней. Добрым (agathos) признается тот, кто способен принести наибольшую пользу друзьям, причем прибавление „и наибольший вред врагам“ допускается, но не обязательно: еще Питтак сказал, что „прощение сильнее возмездия“. Нравственные преимущества считаются естественным придатком физических, идеальный муж — это „прекрасный и добрый“, kalos kai agathos, полная $ 85 aretЙ совпадает с kalokagathia.

На вопрос, как добывается $ 85 aretЙ, всеобщая уверенность отвечает:[524]. Воспитание необходимо, но оно только укрепляет и сохраняет врожденную $ 85 aretЙ — вера в „научимость добродетели“ принадлежит лишь следующей эпохе. От добрых рождается добрый — отсюда важность „евгении“ (благородства). Последовательно развитие этой идеи, вообще подтверждаемой опытом (сравните современное учение о наследственности), дает так называемый[525]; но пренебрежение различными факторами (отчасти уловимыми, отчасти нет), ведущими к вырождению, превращает этот научно правильный биологический аристократизм в научно несостоятельный сословный аристократизм — политическую сигнатуру нашей эпохи. Аристократы охотно называют agathoi себя, kakoi („худыми“) — низкорожденных, независимо от того, оправдали ли породу те и другие; в этом и заключается иллюзия сословного аристократизма (сравните такое же развитие русского слова „благородный“).

А впрочем, наша эпоха с ее могучим колониальным движением, с ее частыми внутренними переворотами дает широкий простор для проявления $ 85 aretЙ в указанном смысле: для нее характерен такой размах жизни, которого мы в дальнейшем уже не находим вплоть до Александра Великого. Жизнь бьет ключом, и положительное к ней отношение чувствуется повсюду. Средоточием этой жизни представляется[526] и ее поле — „эллинские“ игры в Олимпии, Дельфах („пифийские“), Немее Арголидcкой и под Коринфом („истмийские“). Здесь, под покровительством „эллинских“ богов, создается тот культ победы, культ славы, культ $ 85 aretЙ, который навсегда сохранил за этой последней ее эллинский положительный смысл.

Что при этих условиях и отношение к жизни было положительным, разумеется само собой. Правда, это, опять-таки, была практика; теория пошла отчасти по другому пути. Нарождающийся эсхатологический эвдемонизм не мог не содействовать обесценению земной жизни; на почве таинств Диониса возникла грустная „мудрость Силена“ (Plut. Consol. 27):

Лучше всего — не родиться тебе, земнородное племя;

Жребий второй — поскорее порог преступить преисподней.

На той же почве последователи орфизма, признававшие многократное воплощение души („круг рождений“), возносили к своему богу молитву:

Дай нам свободу от круга и отдых от мук неустанных.

Но и певцы Аполлона не скрывали от себя скоротечности человеческой жизни: „человек — сон о тени дыма“. Только они прибавляли: „но если его краткую жизнь озарит слава, он становится равным богам“. В этой возможности оправдание жизни — оправдание, сильное для тех сильных, которые тогда задавали тон. Условием славы была $ 86 aretЙ, условием же $ 86 aretЙ — „благородство“; оправдание жизни было для „добрых“, согласно аристократическому духу нашей эпохи. Делом следующей, демократической эпохи было — расширить их круг и сделать общедоступными те ценности, которые наша добыла для немногих.

Глава II

Наука

ї 12. На пороге нашей эпохи стоит усвоение греками[527], то есть того, которым с некоторыми изменениями пользуемся и мы. Они, однако, не ограничились простым его заимствованием, а внесли следующие важные улучшения:

1. Финикийский алфавит, как и все семитские, не имел особых знаков для гласных, но зато изобиловал знаками для придыханий; греки воспользовались этими последними для обозначения своих гласных. Завершением этого развития было обращение знака острого придыхания H в знак для долгого $ 86 Й (y римлян, которые переняли греческий алфавит до этого обращения, H сохранило значение острого придыхания).

2. Финикияне, как и все семиты, писали справа налево; греки после некоторого колебания (отметить как переходную ступень письмо „воловьими бороздами“ — $ 86 bustrophЙdСn, причем одна строка пишется в одном направлении, следующая — в обратном) приняли свойственный индоевропейцам метод писания слева направо как более удобный: рука при этом методе не затемняет и не покрывает написанного. Поэтому и знаки греко-латинского алфавита обращены направо, а не налево (В, а не Я, и т. д.).

3. Финикийский алфавит дал грекам только знаки от А до Т; остальные они мало-помалу дополнили сами в соответствии со своими нуждами, исключая в то же время те, в которых они не нуждались (F = vav, Q = koppa; римляне их сохранили). Вся же система двадцати четырех знаков от альфы до омеги установилась только ко вселенской эпохе.

Шаблон:'''Примечание'''. Первоначальным способом письма был[528], то есть такой, при котором предмет, о котором пишут, непосредственно изображается: чтобы написать слово „мост“, я рисую настоящий мост. Затруднение представляли предметы отвлеченные, а также и глаголы; для их передачи изображали наглядный предмет, состоящий из тех же согласных (как если бы кто по-русски стал изображать „мост“ для передачи слов „месть“, „мести“). А чтобы такая многозначительность не повела к недоразумениям, употребляли так называемые „детерминативы“, то есть условные знаки, определявшие, к какой категории слов относится данное изображение. Система получилась очень сложная: таковы египетские иероглифы, состоящие из около трех тысяч знаков.

Огромным прогрессом был переход идеографического способа к[529], то есть такому, при котором изображенный предмет принимался во внимание не весь, а лишь как начальный звук обозначающего его слова. Так, изображался „дом“ (финик. $ 87 bЙth), но читалось только b, изображалась человеческая голова (финик, resch), но читалось только r. При этом число знаков в принципе не было ограничено, и каждый знак должен был быть подобием предмета, именем которого он назывался. Этот акрофонический способ наряду с идеографическим встречается в иероглифах, еще более осложняя их систему.

Но из акрофонического способа естественно развился[530] — тот, который от финикиян получили греки. При этом число знаков было сокращено до минимума, по одному на каждый звук, и вследствие схематического упрощения при письме потерялось сходство между знаком и предметом, который он первоначально изображал. Так, довольно трудно признать в знаке В (греч. $ 87 bЙta, финик, $ 87 bЙth) первоначальный двухэтажный дом, или в знаке R (греч. $ 87 rhТ, финик, resch) — первоначальную человеческую голову.

Усвоение алфавита было, однако, только первым условием систематической научной работы; вторым была наличность удобного[531]. Каменные стены и плиты годились только для монументальных записей (между прочим, летописного характера); деревянные доски (на таковых Солон вырезал свои законы) и воловьи шкуры — для необъемистых; глиняные черепки (ostraka) — для еще более кратких, вроде расписок, бюллетеней; навощенные дощечки и песок — для временных (ученических работ и тому подобного). Вполне удобным материалом с давних пор обладал Египет: это был[532], родоначальник нашей бумаги, изготовляемый из росшего только там растения того же названия; но Египет был для Греции замкнутой страной, пока во второй половине VII века до Х. Р. фараон Псамметих не разрешил ионийцам основать там колонию-факторию Навкратиду. Благодаря ей папирус достался и грекам, прежде всего ионийцам; в связи с этим стоит возникновение писаной прозы у ионийцев с VI века до Х. Р. и[533], вплоть до его вытеснения аттическим в конце V века до Х. Р. В неионийских государствах еще долго наука должна была либо довольствоваться простым преподаванием, либо облекать свои произведения в стихотворную форму.

ї 13. Оставляя в стороне успехи[534] в других областях, слишком мало нам известные, — но все же отметив изобретение лампады, заменившей лучину ахейского периода (выше, с. 25), — обратимся непосредственно к самой важной из них — к медицине.

Тут более всего нам бросается в глаза почти полная[535] этой науки в нашу эпоху как последствие возникновения религии Аполлона. Медицину Аполлон взял под свое непосредственное покровительство; Асклепия, ахейского бога-врачевателя (выше, с. 40), он объявил своим сыном. Отныне святилища Асклепия стали местами религиозного лечения — так называемой инкубации. Пациенты-паломники должны были провести в них ночь (для чего строились особые при храмах гостиницы); увиденный ими сон они сообщали жрецу, который на его основании указывал средства лечения — большей частью тоже религиозные (молитвы, жертвоприношения и т. д.). Кроме того, практиковалось и непосредственное лечение при помощи оракулов (ятромантика), а также у могил „героев“ (ниже, ї 17), которым среди прочих чудодейственных сил приписывалась и целебная. Особенно бедственными были при этих условиях эпидемии: полагали, что их посылал сам Аполлон, а потому и за их прекращением обращались к нему, а неизбежное при всенародных молитвах скопление людей еще увеличивало силу заразы.

Таким образом, придется признать, что наш период сакрализации медицины сильно затормозил ее поступательное движение, начало которого наблюдается в ахейский период; все же бесплодным его назвать нельзя. Во-первых, и при религиозном врачевании получались часто реальные исцеления, что должно было обратить внимание людей на целебную силу психического воздействия; а во-вторых, среди указываемых на основании инкубации лечебных средств встречаются, наряду с мистическими, и рациональные. А так как пациенты-паломники, получившие исцеление, в знак благодарности оставляли богу „скорбный лист“ о своей болезни в виде записи на камне, то знаменитые храмы, вроде косского, превратились со временем в настоящие медицинские архивы, очень драгоценные для пытливого жреца-врачевателя. И действительно, здесь состоялось возрождение научной медицины: ее возродитель[536] был „асклепиадом“ из Коса. Но это случилось уже в следующую эпоху.

ї 14. Интерес к[537] сосредоточивался в нашу эпоху на вопросе о[538] — точнее, о его возникновении и виде, или, что одно и то же, о природе. В центре научного движения стоит поэтому[539].

Толчок к ней дала религия Зевса своим догматом о прародительнице Земле (выше, с. 53), причем земля понималась не столько как стихия, сколько как божество; в этом смысле еще певец Гесиод (ниже, ї 16) провозгласил ее исконность. Следуя по его стопам,[540], приблизительно с 600 года до Х. Р., ставила вопрос об одушевленном и божественном правеществе, из которого возникли другие, — но уже не в наивном генеалогическом, а в научном эволюционном порядке: теогонию сменила космогония. Ее основоположником был[541] Милетский, один из многих „всечеловеков“ тех времен — государственный муж, торговец-путешественник, техник, математик, астроном; математику он принес из Египта, астрономию из Вавилона, но обе эти науки проник духом эллинского научного рассуждения. Исходя из наблюдения, что влага — принцип питания и жизни, он решил, что вода и есть то правещество, из которого возникли остальные. Его преемник[542] Милетский не решился точно определить это правещество: он назвал его просто „беспредельным“ (apeiron). Зато он внес в проблему мирового становления нравственную идею: возникновение было первородным грехом возникшего, за него оно обречено разрушению как справедливой каре; только правещество, никогда не возникшее, — неразрушимо, и в него должно вновь обратиться все возникшее. Так-то впервые был провозглашен великий принцип[543]. Заслуга третьего милетского философа,[544], состоит не столько в том, что он[545] признал воздух, сколько в том, что он указал пути возникновения из него прочих веществ: путем[546] (он еще не сказал „атомов“, но этот вывод был отныне неизбежен) воздух переходит в воду и затем в землю, путем[547] — в огонь. Этим были установлены четыре состояния вещества — твердое, жидкое, газообразное и лучистое. Все названные мыслители сходятся в том, что они вещество, по своей природе недвижное, признавали началом становления, то есть движения; избегая их ошибки,[548] Эфесский (около 500 года до Х. Р.) установил изначальность движения и, следовательно, правеществом — вечно движущийся огонь: из него все произошло, в него все обратится. Он — жизнь и разум; все живет, поскольку оно причастно огню. Периодические обогневения — незыблемые вехи мирового становления; и, подобно им, незыблем закон, ими управляющий. Само же оно бесцельно: „Эон [2] — дитя, играющее в шашки“. Этот пессимизм был навеян на угрюмого мыслителя острой демократизацией его родины, успевшей уже провозгласить принцип извращенной демократии: „среди нас не должно быть превосходного“. Враждебно относясь к людям, он написал свою глубокомысленную книгу не для них: окончив ее, он посвятил ее своей родной богине, Артемиде, в ее знаменитый Эфесский храм.

Вопрос о[549] тоже был двинут вперед ионийской школой. Правда, от двух основных иллюзий, которыми мы обязаны непроверенному свидетельству наших глаз, — недвижности и плоскости земли — она еще не могла отделаться; исходя от них,[550] учил, что земля представляет собой плоский цилиндр, реющий в центре шаровидного космоса, грани которого образует усеянное звездами небо. Он же составил и первую в истории человечества карту Земли — точнее, того круга ее мнимого цилиндра, на котором живем мы; особенностями этой карты были „средиземное“ море и кругоземный океан. Все это было очень наивно — и все же большим прогрессом в сравнении с представлениями прежней эпохи (выше, с. 41).

Но домыслы Анаксимандра были далеко превзойдены[551] и его школой. Этот замечательный человек был родом из Самоса — значит, тоже иониец; покинув свою родину в тиранию Поликрата (выше, с. 76), он принял приглашение стать правителем южно-италийского города Кротона, сильно пострадавшего в войне с соседним Сибарисом. Он стал не только светским вождем этой общины, но и духовным главой[552] (о нем ниже, с. 118) и достиг того, что Кротон стал образцом здорового города и восторжествовал в новой войне с изнеженными „сибаритами“. Одним из его воспитательных средств была музыка — особенно аполлоновская, струнная; производя опыты над монохордом, он открыл главный закон акустики, — что относительная высота звука стоит в зависимости от соизмеримых и выраженных простыми числами размеров одинаково напряженной струны (1:2 = октава, 2:3 = квинта, 3:4 = кварта и т. д.), то есть, другими словами, — теорию музыкальных интервалов. Упоенный этим успехом в сведении качественного различия к количественному, он обобщил свое открытие и провозгласил — предваряя новейшую химию — [553]. Своей школе он завещал дальнейшее развитие как арифметики, скоро выродившейся в мистицизм „священных“ чисел, и геометрии плоскости (вспомним „пифагорову теорему“), так и применение этих наук к объяснению мироздания. В нем Пифагор видел своего рода космическую лиру: в центре, как ее основа, Земля, вокруг нее — вращающиеся планетные сферы, на таком расстоянии друг от друга, чтобы их вращение издавало звуки диатонической гаммы. Это и есть „гармония сфер“; мы ее не слышим, потому что привыкли к ней.

Так-то Пифагор сблизил Землю с планетами; отрешившись от второй из вышеназванных иллюзий, он приписал ей шаровидность, приближая к ней по величине Солнце и прочие светила. Оставалась первая иллюзия; его школа отрешилась и от нее, допуская в средоточии мироздания так называемый „очаг“, центральный огонь, вокруг которого вращаются как Земля, так и прочие светила, вплоть до небесной тверди. Впервые в истории человечества геоцентрическая система была покинута в пользу небесной хореи — Земля и Солнце и звезды плавно и величаво обходят святой „очаг“ вселенной, как священнодействующие девы — пылающий алтарь своей богини, под таинственные звуки „гармонии сфер“. Руководящая истина заставила нас впоследствии отвлечься от этой картины, но она не могла вырвать из нашего сердца воспоминания о ее красоте.

Глава III

Искусство

ї 15. Шаблон:'''Изобразительные искусства'''. А.[554]. Сакральный характер нашего периода сказался и в том, что уже не дворец, как в ахейскую эпоху, а[555] стал главным предметом архитектуры.

Идея храма развилась из религии Аполлона, признававшей периодические $ 91 epidЙmiai бога, то есть его приходы из его гиперборейского рая к людям. Чтобы его приютить, надлежало приготовить ему беседку в его лавровой роще, что достигалось сплетением ветвей (ср. Ил. I, 39). Желательность замены этого храма-беседки настоящим храмом наступила тогда, когда бог в лице своего кумира (ниже, с. 94) стал постоянным сожителем своих поклонников. Пришлось ему выстроить жилище — для чего естественнее всего было воспользоваться готовой формой ахейской хоромы (выше, с. 24) с ее двумя колоннами между ант. Итак, в рощу была вдвинута хорома — или, что сводилось к тому же,[556], заменившей деревья живой рощи. Дерево суживается кверху; ту же форму получила и развившаяся из него колонна, и этому принципу новой эллинской колонны подчинилась и старая ахейская междуантная колонна. Так возник эллинский храм.

Если смотреть на него с фронта, то в нем различаем cледующие части: 1. Три ступени, ведущие на[557], то есть устланную каменными квадратами прямоугольную площадь. 2.[558] (обыкновенно шесть), состоящие каждая из ствола, капители и абака. Ствол непосредственно вырастает из стилобата, как дерево из почвы; он украшен продольными желобками („каннелюрами“) с острыми гранями; кверху он заметно суживается. Капитель имеет форму подушки (echmos, собственно — „еж“), тем более выпуклой, чем древнее храм. Абак — квадратная плита над капителью. 3.[559], состоящий из гладкого архитрава, фриза с чередующимися триглифами и метопами (по одному триглифу под каждой колонной и каждым пролетом) и нависающего карниза. 4.[560], то есть треугольная площадь между карнизом и плоской двускатной крышей. С боков, конечно, не было фронтонов, зато карниз украшался львиными головами, через которые стекала дождевая вода.

Строился храм вначале из дерева, позднее из известняка; к мрамору перешли лишь в конце нашей эпохи. Условиями деревянной архитектуры объясняются и особенности описанного храмового стиля, сохраненные как своего рода архитектурные пережитки и после перехода к камню.

Этот стиль мы называем[561], но он встречается повсеместно в Греции. Ему противополагается стиль[562], развившийся в Малой Азии тоже из деревянной архитектуры, но при металлической ее облицовке. Отличается он от дорического в следующих частях: 1) колонна имеет под собой так называемый базис; 2) сама она стройнее, не очень заметно суживается и имеет каннелюры с тупыми гранями; 3)[563] (завитушками); 4) архитрав состоит из трех полос; 5) фриз — гладкий (то есть триглифы отсутствуют). Другие особенности относятся к орнаментике, которой мы не касаемся. В общем, дорические храмы производят более величавое, ионические — более изящное впечатление. И то и другое усиливалось привлечением к украшению храма также и скульптуры с живописью.[564] украшала, однако, — и в этом сказывается глубокая осмысленность греческой архитектуры, — не рабочие, а нейтральные части здания, преимущественно метопы (а в ионических храмах — целый фриз) и фронтоны, причем первые — рельефными, а вторые — статуарными композициями.[565] привлекалась в виде так называемой полихромии как целых полей (триглифов, метоп, фронтонов), так и отдельных узоров.

Первыми храмами, согласно сказанному, были храмы Аполлона; от него они распространились и на других богов. В VII веке до Х. Р. вся Греция покрылась храмами. Строили их преимущественно на акрополях, где они, соответственно последовательной аристократизации Греции, вытеснили прежние царские дворцы; затем на городских площадях (agorai), но также и в других частях города. Особенно дорогими греку были храмы на выдающихся в море мысах, издали приветствовавшие возвращающегося на родину пловца, — таковым был поныне незабвенный храм Посейдона на аттическом Сунии. Если бог был предметом всеэллинского почитания — как Зевс в Олимпии, Аполлон в Дельфах и на Делосе, Деметра в Элевсине, — то и обстановка была много роскошнее. Ему отводилась обширная ограда (penbolos); в ней господствовал его храм, но по соседству были и храмы родственных божеств; вдоль „священной дороги“ стояли посвящения (статуи, колонны) государств и частных лиц, затем — так называемые „сокровищницы“ (thesauroi) преданных богу государств, тоже имевшие форму храмиков, затем всевозможные портики, монументальные полукруглые скамьи, фонтаны и т. д. Священная дорога вела к большому алтарю бога перед его храмом, из таинственного полумрака которого внушительно смотрел его кумир; кругом была площадь, на которой собирался народ, чтобы присутствовать при гекатомбе и молитвенных хороводах.

Б.[566]. После падения ахейского искусства начинается около 700 года до Х. Р. новое возрождение скульптуры, но уже на сакральной почве; свою главную задачу она видит в изображении[567] и украшении его храма. И здесь вдохновительницей была религия Аполлона; первые сохраненные нам кумиры — кумиры Аполлона (в виде нагого юноши) и Артемиды. Их место было в храме, часть которого они составляли; отсюда на первых порах обязательное и для них требование строгой симметрии. Вначале она была полной; затем художники-„дедалиды“ (то есть искусники) дерзнули выдвинуть вперед одну ногу; традиция, конечно, приписала это новшество их мифическому родоначальнику Дедалу, о котором поэтому говорили, что он создавал „убегающие изваяния“; но в течение всего нашего периода был в силе так называемый[568], по которому одна и та же вертикальная линия разрезала и лицо, и торс на две равные половины. Иногда старались придать лицу некоторую оживленность, изображая на нем улыбку. Полной свободы статуарная скульптура за весь наш период достигнуть не могла; мы называем его периодом[569].

Центрами искусства были тогда ионийские города Малой Азии, особенно Милет и Эфес; отсюда это[570] искусство перекинулось на Киклады, особенно на богатые мрамором Наксос и Парос, и на славные своей металлургической техникой Самос и Крит. Мрамор и бронза стали излюбленным материалом скульптуры, сменяя первоначальный материал — дерево; все же скульптуре не сразу удалось освободиться от условностей деревянной техники, и древнейшие кумиры еще сильно напоминают обрубки деревянных стволов. К концу периода основываются школы также в Сикионе, Эгине, Афинах. Это имеет последствием обособление дорической и аттической скульптуры, противоположивших известную строгость и трезвость относительной мягкости ионических линий и форм и пышности ионической драпировки.

Скульптурное украшение храма имело своим полем, согласно сказанному (выше, с. 92), фронтоны, дорические метопы и ионийские непрерывные фризы; каждая из этих трех частей ставила скульптору особую задачу. При заполнении статуями[571] приходилось изображать, кроме стоячих, еще наклонные и лежачие фигуры, притом в полупрофиль и в профиль, что было несовместимо с сохранением закона фронтальности. Здесь поэтому гораздо раньше достигается свобода движения, и часто лишь отсутствие выразительности доказывает нам, что данная фронтонная группа принадлежит еще к архаическому периоду.[572] представляли собой квадрат; задача его заполнения рельефными фигурами повела к требованию попарности, — вот почему излюбленными сюжетами метопной скульптуры стали поединки, особенно греков с кентаврами или с амазонками, причем чередование мужских фигур с женскими и человеческих с полулошадиными доставляли глазу приятное разнообразие. Для[573] фриза характерной была непрерывность; естественной темой были поэтому собрание или шествие. А так как пустые пространства между головами нарушали бы впечатление непрерывности, то возникло требование[574] (то есть чтобы все головы были на одинаковой высоте), ради которого художники с легким сердцем жертвовали требованиями пропорции в тех случаях, когда среди стоячих фигур приходилось изображать сидячую или конную.

Вся эта скульптура была сакральной; изваяния людей-современников допускались только в тех случаях, когда их освятила либо победа — на всеэллинских играх, либо смерть. Но и тогда статуя должна была быть „аниконической“, то есть не портретной, а идеализованной, и нам бывает трудно отличить человека от бога. Сюда же относятся и статуи обоих „тираноубийц“ (выше, с. 76), изваянные к концу нашего периода первым афинским скульптором, о котором мы знаем, — [575].

В. Живопись в нашу эпоху и в следующую изучается нами исключительно на керамических изделиях; но в то время как для следующей эпохи существование настоящей разноцветной живописи нам засвидетельствовано, и только ее памятники погибли, — для нашей даже существование живописи высокого стиля представляется сомнительным. Вместе с дворцами ахейской эпохи и их стенопись отошла в прошлое. Было ли принято украшать фресками внутренние стены храмов? Вряд ли — свидетельств и следов не сохранилось никаких. Итак, придется допустить, что керамика была единственным скромным полем для живописцев нашей эпохи.

И здесь, после крушения ахейской культуры, пришлось начинать сызнова. Этим началом был так называемый[576] (приблизительно до 700 года до Х. Р.): на фоне, сохраняющем натуральный цвет глины, изображаются красновато-бурые узоры геометрического характера (зигзаги, меандры, круги, розетки и т. д., но не характерные для ахейской эпохи спирали и полипы); встречаются и человеческие, и животные фигуры, крайне тощие и скелетообразные. Так как сохраненные нам вазы найдены все в гробницах, то, естественно, преобладают сцены похорон — для нас драгоценный памятник быта того времени.

Затем (VII век до Х. Р.) дает себя чувствовать влияние азиатских колоний, естественных посредниц между греческим и восточным миром: появляются восточные узоры (пальметки, лотосы) и восточные фантастические фигуры (сфинксы, сирены, грифоны), это — [577] стиль. Со временем торговый Коринф монополизирует производство ваз и создает более или менее однообразную технику; ваза делится на ряд полос, каждая украшается фризом из животных, реальных и фантастических, причем пустые пространства заполняются розетками и тому подобными орнаментами ([578]).

Затем победы и законы Солона ведут к расцвету керамики в[579], самой природой наиболее облагодетельствованной в этом отношении: ваза окрашивается в красный цвет, и на этом фоне черным лаком выводятся силуэты животных и людей ([580]), причем, ради ясности, лицо, руки и ноги женщины нередко покрываются белой краской. Фигуры еще условны, движения угловаты, но все же чувствуется большой прогресс в сравнении с предыдущим периодом. Преобладают сцены мифологического характера, иллюстрации к героическому эпосу, свидетельствующие о его популярности в Афинах; но встречаются и бытовые сцены, особенно пиршества мужчин и беседы девушек у фонтана. Сама форма сосуда получает невиданное раньше благородство: он точно вырастает из земли, причем бьющая снизу растительная сила округляет его сверху (ср. особенно амфору, кратер, гидрию). В соответствии с достигнутыми успехами растет и самосознание мастеров: лучшие увековечивают свои имена, такой-то (гончар) — $ 96 epoiЙse, такой-то (живописец) — egrapse.

В той же Аттике, при Писистрате, вазопись испытывает еще одну решающую реформу: вся ваза покрывается черным лаком, только фигуры остаются красными, причем внутренние линии наводятся на эти красные силуэты черной краской (краснофигурный стиль). Сравнительно большее удобство этого метода дает художнику возможность достигнуть почти полного реализма в изображении человека: только известная симметрия в драпировке, а также упомянутая уже условность (выше, с. 44) в изображении глаз показывают нам, что архаизм все еще не преодолен. К этому[581] краснофигурной росписи принадлежат наиболее прославленные мастера: Бриг (Brygos), Дурид (Duris), Евфроний; от них нам сохранено немало памятников (особенно плоских чаш) поразительной тонкости и красоты.

Так-то и это скромное гончарное ремесло в своем развитии указывает на предстоящее величие Афин.

ї 16. Шаблон:'''Мусические искусства'''. Их развитие мы можем проследить в четырех направлениях: 1) как развитие триединой[582], то есть соединения поэзии, музыки и пляски; 2) как развитие освободившейся от пляски, но удержавшей музыкальный элемент в напеве и аккомпанементе[583]; 3) как развитие обособившейся также и от слова чистой[584], и, наконец, 4) как зарождение и развитие чуждого всякой хорее неразмеренного слова — так называемой[585]. Но отсутствие памятников для хореи вплоть до VII века до Х. Р. заставляет нас начать со второго направления — с окрыленной напевом песни, которая именно для того, чтобы не превратиться обратно в хорею, должна была быть объективной, то есть былевой. Другими словами — должна была быть[586].

А. Время художественного развития наступило тогда, когда зародилось сословие носителей и былевого предания, и технических приемов его обработки; это были[587], аэды, „вещие“ люди ранней античности вплоть до 600 года до Х. Р., когда их в этой роли сменили философы. Они состояли в цехе ремесленников и называли себя охотно[588], то есть сладителями (от homo-„со“ и глагольного корня ar — „лад“); это наименование при естественной семейной преемственности ремесла должно было неизбежно вызвать представление о родоначальнике Гомере, так же как родственное наименование ваятелей-дедалидов (выше, с. 94) — представление о мифическом родоначальнике Дедале. Предание, носителями которого были гомериды, обнимало, прежде всего, важнейшие для мыслящего человека вопросы — космогонический и эсхатологический. В первом темой певцов были религия Зевса и его попытка через созданного им богочеловека (в ахейском изводе — Ахилла) избежать гибели (выше, с. 53); во втором — прохождение героя (Одиссея) через все царства многообразной смерти. Колониальное движение с его войнами и странствованиями повело к очеловечению обоих мифов и к их слиянию с событиями дня: из космогонического мифа возник эпос о троянской войне, из эсхатологического — эпос о возврате Одиссея; отпавшая религиозная идея была мало-помалу заменена нравственной, особенно сильной в первом эпосе, в[589].

Оскорбленный верховным вождем Агамемноном, Ахилл пылает „гневом“; он отказывает своим соратникам в своей помощи, удаляется от общего дела — его желание исполняется, оставленные им ахейцы терпят поражение, но в происходящей без него битве гибнет его лучший и любимейший друг, Патрокл. Тогда его гнев от своих обращается против врагов: он мирится с Агамемноном и требует скорейшей битвы, в которой он мог бы сразиться с убийцей своего друга, Гектором, сыном троянского царя Приама. Вторично его желание исполняется: он мстит за Патрокла, убивает Гектора — и вторично познает тщету своего гнева, когда ночью в его палатку является сломленный горем старый Приам и, целуя его руку, умоляет его отдать ему для честных похорон тело его убитого сына. Такова наука „песни о гневе Ахилла“:

О, да погибнет вражда, от богов проклята и от смертных

([590]. XVIII, 107) — наука, до величия которой человечество все еще не смогло возвыситься.

Менее величава, но более пленительна разнообразием сменяющихся картин вторая поэма — [591] эта трогательная „песнь о тоске по родине“. И она примыкает к троянской войне: отплывший по взятии города, Одиссей бурей сбивается с правильного пути, ветры уносят его в сказочную даль: то страшные опасности, то ласка приветливых богинь преграждают ему путь домой, — но он остается верен своему страстному желанию

Видеть хоть дым, от родных берегов вдалеке восходящий

([592]. I, 67). И вот он, наконец, на родине, приехав один, без товарищей, — но здесь он видит себя чужим в собственном доме, которым завладели в его отсутствие насильники-женихи его верной жены Пенелопы. Его месть женихам — вторая часть поэмы; она кончается его признанием женой и примирением с народом.

Но это только общее содержание; еще более пленяет нас гомеровский эпос отдельными сценами, изображенными с полным драматизмом и обрисовкой действующих лиц. В искусстве характеристики он достиг поразительного мастерства: с одинаковым совершенством изображает он и суровые, и мягкие натуры, и, что всего труднее, совмещающие суровость с нежностью, вроде Ахилла. В этом искусстве мы — как и в представленном быте — должны признать наследие ахейских времен; позднейшие (особенно драматурги) должны были ему учиться сызнова, так же как и изобразительным искусствам.

Стихом героического эпоса, благодаря гомеридам, установился гекзаметр; он остался таковым до самого конца античности. Произносился он нараспев, под несложный аккомпанемент „форминги“; обстановку, при которой певец „пел“ внушенные ему музой отрывки, превосходно изображает „Одиссея“ (особенно[593]. VIII): ею был царский двор и царская трапеза. Аристократизация Греции положила конец этой обстановке; поколение аэдов перевелось; его сменило поколение „рапсодов“, помнивших своего „Гомера“ наизусть и читавших его всенародно, на „рапсодических“ состязаниях. Так обстояло дело и в Афинах, по крайней мере, со времени Солона, постановившего, чтобы на „панафинейском“ агоне был исполняем весь Гомер.

А так как для этого требовался писаный текст, по которому можно бы было проверять рапсодов, то со времени Писистрата „Гомер“ стал книгой, которую ничто не мешало ввести и в школьное употребление, — что Эллада и сделала, к благу для себя, повсеместно.

Вернемся, однако, к поэтам. Они перенесли гомеровское предание из ахейской Греции, его первоначальной родины, сначала в эолийские, а затем и в ионийские колонии Малой Азии; здесь, в Ионии, Гомер получил свою окончательную редакцию, спаявшую первичное ядро с последовательными наслоениями и объединившую все части общим языком — ионийским, но с многочисленными эолийскими „пережитками“. По успешном окончании этой задачи они принялись за новые; было создано великое множество эпических поэм из различных циклов героической саги: о приключениях аргонавтов, о судьбе Эдипа и походе семи вождей против Фив, о подвигах и смерти Геракла и особенно — об отдельных эпизодах троянской войны, от свадьбы Пелея и Фетиды до смерти Одиссея. Этот[594] (не сохранился) был очень интересен по своему содержанию, но поэтического таланта его творцы-аэды проявили мало: идя по стопам Гомера, они ремесленно повторяли его приемы и формулы с усердием, которое часто напрашивалось на пародию и нашло ее, наконец, в лице сохранившейся довольно забавной[595] (Batrachomyomachia).

Но вот, пока в азиатской Греции в вымирающих школах аэдов героический эпос затягивался тиной шаблонности, в европейской нашелся человек, указавший эпической поэзии новые пути. Это был[596] из беотийской Аскры у подножия Геликона. Его отец был родом из Эолии и оттуда, надо полагать, перенес на свою новую родину язык и технику гомеридов; так-то Гесиод мог стать поэтом. Для нас это — первая уловимая личность в античной литературе (VIII век до Х. Р.). Своим поэтическим призванием он был обязан видению, в котором перед ним предстали воочию беспомощность и низменно-материальные интересы его сограждан, деревенского пролетариата, изнуренного тяжелым трудом и обижаемого „дароедами“ из родовитой знати (выше, с. 70). В противоположность аэдам-гомеридам, гостям царских трапез, он стал певцом крестьянской бедноты; для нее он создал свою главную поэму „Труды и дни“, очень вольно скомпонованную (главные части — о „трудах“ земледельца и судовщика и о счастливых и несчастных „днях“, — сплетаются с мифами, притчами, личными воспоминаниями и нравоучительными изречениями, подчас удивительно глубокими и меткими). Для нее же он составил „Теогонию“, поэму о происхождении богов, в которой он пытается противопоставить гомеровской фантастичности трезвую и сухую истину: эта поэма имела большое значение для установления мифолого-генеалогической сущности греческой религии. Так-то Гесиод стал родоначальником второй главной ветви эпического древа — [597]. Собственно дидактика — достояние научной прозы, к которой она и отошла впоследствии; но в те ранние времена условия, препятствовавшие возникновению этой прозы, естественно заставляли учителей-певцов придавать своим поучениям стихотворную форму.

Певцы гесиодовской школы отчасти продолжали его строго дидактическую линию, перелагая в стихи то ту, то другую область прикладного знания; отчасти они, подражая его „Теогонии“ и подчиняясь соблазну аристократических дворов, воспевали мифические родословные своих покровителей. Из этих последних работ возник очень плодовитый[598] как разновидность дидактического; после героического это была уже вторая поэтическая обработка греческой мифологии. Генеалогический эпос важен также как один из двух корней позднейшей историографии (вторым была летопись).

Приблизительно через столетие после отщепления дидактического эпоса ионийское древо эпического песнопения дало новый, очень живучий побег в виде[599]. У нас это слово прежде всего вызывает представление определенного настроения — тихой грусти и мирного отречения; в нашу эпоху оно было приурочено к определенной метрической форме — соединению гекзаметра с пентаметром, образцом которого может служить знаменитое надгробие фермопильских героев:

Странник, во Спарту пришедши, о нас возвести ты народу,

Что, исполняя закон, здесь мы костьми полегли.

Типы же элегических поэм были довольно разнообразны. Из двух поэтов-основателей один,[600] Эфесский, своими элегиями вдохновлял своих сограждан на сопротивление надвигавшимся с востока полчищам варваров („воинственная элегия“), другой, Архилох Паросский, между прочим, утешал своего друга по поводу смерти дорогого человека („траурная элегия“, образец нашей). За ними, еще в том же VII веке до Х. Р., усыновленный Спартой, афинянин[601] в элегической форме возвеличил закон своей новой родины (выше, с. 78, „гражданская элегия“) — тот закон, который позднее освятили своей смертью фермопильские бойцы, — и он же, как „певец в стане воинов“, следуя почину Каллина, побуждал своих сограждан к самоотвержению и стойкости в мессенской войне.

Поколением позже[602] Колофонский, представитель уже порабощенной Ионии, охваченный зaпoздaлgй любовью, в полных грустного раздумья песнях пел о своей страсти и о скоротечности молодости и красоты („эротическая элегия“ — к слову сказать, первое вступление любви в поэзию). Еще позже его мужественный антипод,[603] Афинский, в славной элегии звал своих сограждан в новый бой с Мегарой из-за „желанного“ Саламина; и он же — и в этом подражая Тиртею — в ряде гражданских элегий объяснил им сущность и нравственные основы своего законодательства. От всех названных элегиков нам сохранились лишь более или менее крупные отрывки; нечто целое (одну книгу с небольшим) мы имеем только от последнего в их ряду,[604] Мегарского, просвещавшего своего друга Кирна в духе аристократической морали. В его „нравоучительной элегии“ уже слышатся удары победоносной демократии и раскаты надвигающегося персидского погрома.

Все эти типы, очень разнородные по содержанию, объединяются известной лиричностью, обусловленной равномерностью чередования полного и неполного стиха, и свойственным ей субъективизмом. Все же это, с античной точки зрения, еще не лирика: размер слишком близко стоит к эпическому, и настоящей хореи наша элегия не знала.

Б. Возрождению хореи должно было предшествовать развитие[605]; а оно имело своим необходимым условием замену наивной четырехструнной форминги гомеридов более совершенным инструментом. Таковыми были два — [606] и[607] (aulos, правильнее „кларнет“, так как он был снабжен металлическим язычком); из них первая принадлежала к обрядности религии Аполлона, вторая — к обрядности религии Диониса; упрощенной кифарой была лира, играть на которой должен был уметь всякий образованный человек. Оба годились как для чисто инструментальной игры (кифаристики и авлетики), так и для вокально-инструментальной (кифародики и авлодики).

И та и другая музыка возникла сначала в малоазийских колониях благодаря ознакомлению эллинов с восточным миром; оттуда они были переданы в собственно Грецию, где их нормы были установлены рачением дельфийского оракула в Спарте путем двух последовательных „катастаз“ (katastasis) в VII веке до Х. Р., из коих первая была связана с именем лесбосца[608] (для струнной музыки), вторая — с именем[609] (для духовой). Эти „установления“ могут нас озадачить; к чему, спросят, стеснять свободу творчества? Но они стоят в связи с огромным нравственно-политическим значением, которое древние приписывали музыке (выше, с. 90): „Никогда, — говаривал композитор Дамон, — не были изменены музыкальные нормы без величайших сотрясений политической жизни“, — и Платон присоединяется к его мнению ([610]. Гос. VI, 424с).

Основой музыки у греков были три диатонические гаммы, из коих одна, дорическая, соответствовала нашему минору, обе другие, лидийская и фригийская, почти совпадали с нашим мажором; насколько, однако, их музыкальное чувство отличалось от нашего, видно из того, что они приписывали своей дорической тональности мужественный и строгий характер, обеим другим — либо изнеженный, либо страстный. Аккордов — а с ними и „гармонии“ в нашем смысле — античная музыка не знала; зато мелодия была очень развита, допуская не только хроматизм (то есть полутоны), но и так называемые chroiai, то есть четвертные тона. Интервалы в напевах были небольшие, как ныне в восточной музыке, вследствие чего эти напевы производят на нас впечатление какого-то журчания. Вообще это — для нас самая чуждая область античной жизни; если бы нам были сохранены самые славные композиции древности, мы бы их не поняли.

Скажем несколько слов и об античной[611]. Наших „пар“ (кавалера с дамой) она не знала: пляска была либо хороводной (хорея в узком смысле), либо одиночной (орхестика в узком смысле). Она исполнялась не ногами только, но и руками и прочим телом, чем и исключалась попарность в нашем смысле. Она была либо лирической (подобно нашей), либо драматической, изображая какой-нибудь миф, но в обоих случаях содержательной, даже когда она была лишена сопровождающего слова. О ее освящении религией речь была выше (с. 45). В силу всего сказанного пляска была в древности одним из самых могучих средств образования и стояла так высоко, как никогда впоследствии: помимо того, что она „раскрепощала тело“, придавая его органам подвижность и выразительность, — она своим содержанием настраивала и обогащала душу пляшущего. Этим объясняется употребление у греков слова achoreutos в смысле нашего „необразованный“, а также и замечательное слово Платона: „Он пляшет хорошо, прекрасно; но прибавим требование, чтобы он плясал лучше“ ([612]. Зак. И, 654с).

В. Развитие музыки как части триединой хореи имело последствием и развитие соединенной с ней поэзии, то есть[613]. Она стала господствующей отраслью греческой поэзии в VII и VI веках до Х. Р. после упадка светского эпоса, а так как она была исключительно богослужебного характера, то ее торжество было завершением сакрализации также и поэзии в указанную эпоху — эпоху расцвета аристократии и дельфийской религии.

В центре интереса был богослужебной[614] с его разновид ностями („пеан“ — в честь Аполлона, „просодия“ — процессионный гимн в честь его же, „парфения“ — гимн для исполнения девами, „дифирамб“ — в честь Диониса и т. д.). Его композиция была либо монострофическая, либо эподическая. В первом случае одна и та же метрическая[615] повторялась неопределенное число раз, при все новом и новом содержании; во втором — размер „строфы“ повторялся в „антистрофе“, после чего следовал „эпод“ в другом, хотя и родственном размере, и вся эта триада повторялась неопределенное число раз при все новом и новом содержании. В обоих случаях размер строф (и эподов) изобретался поэтом для каждого гимна особо, — общепринятых строф не было; этим хорическая лирика отличается от мелической (см. ниже, с. 106) и от нашей. По содержанию гимн состоял из трех частей: мифологической, нравоучительной и личной. В мифологической обрабатывался один какой-нибудь миф, притом с точки зрения дельфийской религии (ниже, с. 110); после героического и генеалогического эпосов это было уже третье поэтическое претворение греческой мифологии. В нравоучительной развивались дельфийская общественная и политическая мораль; в личной, наконец, поэт говорил о себе и о том, что было близко его сердцу.

Началось развитие хореи в той же Спарте, которая, благодаря Терпандру, стала законодательницей и музыки; ее основоположником был[616] (VII век до Х. Р.), родом лидийский грек, так же усыновленный Спартой, как и Терпандр и Тиртей, заботой тех же Дельфов, которые всячески стремились окультурить свою могучую светскую союзницу. Он был преимущественно воспитателем женской молодежи и особенно прославился своими парфениями — очень грациозными, если судить по сохраненному образцу. В них, впрочем, преобладала личная часть: нравоучительная и особенно мифологическая давались ему туго. Этот последний пробел восполнил несколько позже сицилиец[617], первый крупный поэт греческого Запада. В его объемистых гимнах мифологическая часть до того преобладала над остальными, что они производили впечатление наших баллад. По стопам обоих пошел[618] (Ibykos) Регийский, герой известной легенды; его „отрочьи“ гимны доставили ему такую же славу, какую Алкману его парфении. Конец VI и начало V века до Х. Р. принадлежат знаменитому триумвирату хорической лирики, членами которого были оба кеосца,[619] (Младший) и[620], и фиванец[621]; мы можем непосредственно судить только о двух последних, так как только их произведения нам отчасти сохранены. Они ввели в хорическую лирику также и[622], то есть гимны в честь людей, — но людей освященных либо победой (epinikion), либо смертью ($ 104 thrЙnos). Религиозный характер от этого не пострадал, так как они исполнялись на — благодарственном или поминальном — молебствии; им объяснялось и оправдывалось то повышенное настроение, которое свойственно „пиндарическому“ стилю. Пиндара можно оценить только в его родной стихии — в античной религиозной хорее; не его вина, что его величавые и глубокомысленные поэмы стали непонятыми образцами для напыщенно-льстивых „од“ совсем не богослужебного характера.

А впрочем, из общего фона религиозной хореи рано выделились два рода лирической поэзии, имевшие свою собственную судьбу и слившиеся впоследствии в новую поэтическую единицу — [623]. Это были, во-первых, — [624], во-вторых — [625]; родиной первого была религия Деметры, родиной второго — религия Диониса.

Об обеих речь впереди; здесь будет достаточно заметить относительно ямба, что в хороводах Деметры было принято прерывать торжественность хореи шутливыми выпадами личного характера; узаконенным для них размером был ямбический, более всего приближающийся к разговорной речи. Легенда выразила это отношение ямба к культу Деметры тем, что сделала предполагаемую чиноначальницу Ямбу резвой служанкой элевсинской царицы Метаниры и рассказывала про нее, что ей одной удалось своей веселостью вызвать улыбку на лице ее гостьи, огорченной потерей дочери богини Деметры. Из рода жрецов паросской Деметры происходил[626] (VII век до Х. Р.), тот самый, которого мы назвали в числе первых элегических поэтов; он выделил ямб из хореи и, сделав его самостоятельным, воспользовался им для поэтического выражения всей горечи и злобы, которая накипела в его страстной и мятежной душе, — злобы против своих личных врагов, против всей беспокойной жизни колонистов-золотопромышленников на острове Фасосе, в числе которых находился и он, и особенно — против своего земляка Ликамба, обещавшего ему сначала свою дочь Необулу и затем нарушившего свое обещание; последних он, говорят, своими „ямбами“ так опозорил, что они с отчаяния повесились. Их размером был, кроме ямбического триметра, еще и трохаический тетраметр, а также и так называемый эпод (отличный от хорического, выше, с ЛОЗ), то есть двустишие, состоящее из долгого и короткого стиха. Поколением позже жил[627] (Старший) из Аморгоса; он избрал ямб оружием уже не только личной, но и общей сатиры, образчиком которой может служить сохраненное нам его стихотворение „о женщинах“. В нем он, следуя чисто ионическому обычаю „сравнения“ (eikazein), производит различные типы женщин от различных животных или стихий: капризницу от моря, лентяйку от земли, неряху от свиньи, злюку от собаки, кокетку от лошади и т. д.; сатира кончается теплым описанием благонравной и приветливой женщины, произошедшей от пчелы. К манере Архилоха вернулся третий крупный ямбический поэт[628] Эфесский (HippТnax, VI век до Х. Р.), но он пожертвовал благородством его языка и, вполне сроднившись с низменной обстановкой, в которую его толкнула судьба, стал настоящим представителем босяцкой поэзии. Ямбический триметр своего образца он слегка видоизменил, введя спондей в последнюю стопу, чем достиг очень эффектного и подходящего к характеру насмешки перебоя ритма. Вся эта ямбическая поэзия была рассчитана прежде всего на произношение и затем уже записывалась; на всенародных празднествах поэт-певец обращался к толпе и нараспев читал ей свои стихи, сопровождая их игрой на простом струнном инструменте, так называемом ямбике ($ 105 iarnbykЙ). Связь с хореей, порванная Архилохом, была восстановлена в VI веке до Х. Р. включением ямба как диалогического размера в состав драмы; но для этого надо было предварительно развиться до надлежащей высоты ее второму составному элементу — [629].

Этот[630] был первоначально восторженной, экстатической песнью в честь Диониса. Особая роль была в нем предоставлена запевале, в силу чего этому роду хорической поэзии с самого начала был свойственен некоторый драматический элемент. Он был усилен тем, что участники хора стали наряжаться сатирами, — так назывались лесные духи, веселые товарищи Диониса; так как они представлялись полулюдьми-полукозлами, то их песнь называлась „песнью козлов“,[631] (от tragos — „козел“). Это нововведение приписывается дифирамбическому поэту при дворе Периандра Коринфского, легендарному Ариону. Его последователем был тот[632] (Thespis), которого Писистрат пригласил в 534 году до Х. Р. украсить своей „трагедией“ учрежденный им праздник Великих Дионисий; здесь, на афинской почве, трагедия расширила свой кругозор, введя в него уже не только дионисический круг преданий, но и всю вообще греческую сагу и даже — в своей ранней, юношеской смелости — и современную историю. Так, после горестной для всей Греции неудачи ионийского восстания и взятия персами Милета в 494 году до Х. Р.[633] поставил в Афинах трагедию под заглавием „Взятие Милета“ и тронул ею до слез собравшийся смотреть ее народ.

Впрочем, в этой ранней трагедии драматический элемент был слабо развит; это была скорее (дифирамбическая) кантата с вложенными (ямбическими) рассказами вестников. Превращение трагедии в настоящую драму состоялось лишь в следующую эпоху.

Но почин Архилоха, от которого ведет свое происхождение ямб и, косвенно, драма, призывал к жизни и другую отрасль поэзии — лирику в нашем смысле слова, или, как говорили греки,[634]. Ее зародышем были те[635], о которых речь была выше — краткие двустишные строфы. Путем повторения их составных стихов нетрудно было превратить их в несколько более богатые, но все же очень простые трех- и четырехстишные; так возникла[636] строфа. От хорической она отличается — кроме этой своей простоты, а также и отсутствия хореи — еще своей всеобщностью. Она не была приурочена именно к данной поэме: раз изобретенная, она могла употребляться в самых различных стихотворениях и своего изобретателя, и, равным образом, других поэтов. Свой субъективный характер она унаследовала от ямба: делом каждого поэта было расширить или сузить шкалу чувств, носительницей которых он ее делал.

Еще близко к Архилоху стоит первый мелический поэт, лесбосец[637] (около 600 года до Х. Р.); проведя свою жизнь в борьбе с единоличными властителями своей родины — Меланхроем, Мирсилом и, к сожалению, также благородным Питтаком, — он именно ее сделал содержанием своих „песен борьбы“ ($ 106 stasiТtika), самых знаменитых среди его стихотворений. Его имя носит одна из наиболее известных мелических строф, о которой даст представление сохраненное нам начало одной из его песен:

С причудой ветров сладить не в силах я.

Смотри, отсюда грозный нагрянул вал,

И вдруг — оттуда; мы ж несемся

Средней тропою на черном струге.

Нежнее настроена лира его землячки и младшей современницы, стихотворицы[638] — первой певицы женских чувств и женской доли. Ее поэтическая деятельность определялась тем, что она была руководительницей кружка девушек (выше, с. 67): священнодействия в честь богинь-покровительниц, игры с подругами на цветистых лужайках, девичья дружба и девичья ревность, властная любовь, вырывающая девушку из кружка на поприще супруги-гражданки, свадьба вырванной подруги, постепенно умолкающие воспоминания о прежней дружбе и, наконец, горестное забвение — вот предметы песнопения Сафо. Легенда освятила ее имя поэтическим сказанием о ее несчастной любви к молодому Фаону, из-за которой она бросилась в море с Левкадской скалы; и мы поныне не знаем, кто этот Фаон — живой ли юноша или утренняя звезда. Очень возможно, что именно к этой несчастной любви относится ее задушевная молитва Афродите, начало которой мы приводим, как образец унаследовавшей ее имя „сафической строфы“:

Ты, царица нег на резном престоле,

Зевса дочь жестокая — о, внемли мне!

Дай душе моей от страданий горьких

Отдых, святая!

Это были оба лесбосских поэта, в песнях которых, поскольку они нам сохранены, нас поныне пленяет сила и нежность эолийского наречия. Иного закала был третий в числе мелических поэтов, иониец[639]. Когда его родной город Теос был взят персами, он был в числе тех мужественных его граждан, которые, предпочитая изгнание подчинению, основали в суровой Фракии колонию Абдеру; но затем он пресытился жизнью колониста, которая едва не сделала из него второго Архилоха, и принял приглашение быть другом и советником самосского тирана Поликрата. Затем, по его падении, мы встречаем его при дворе Писистратида Гиппарха в Афинах, затем у одного из князей беззаконной Фессалии, после чего его следы теряются. Блеск придворной жизни отразился на поэзии Анакреонта: много изящества, не много глубины, но надо всей этой игрой мимолетных страстей примиряющая улыбка искушенного жизнью и все же сохранившего к ней любовь поэта-мудреца.

Г. Остается бросить взгляд на первые шаги зарождающейся прозы. Причина ее позднего возникновения как прозы писаной объяснена выше (с. 87); она не могла помешать ей существовать уже с давних пор в виде прозы устной. Художественность она могла приобрести — и, по-видимому, приобрела — в устах[640] обоего пола. Так, в Афинах на празднике Геракла (ниже, ч. III, ї 15) назначенные государством балагуры тешили народ забавными рассказами; на празднике Осхофорий (там же) старушки-рассказчицы забавляли сказками мальчиков-победителей; но и помимо того в силу обычая, поныне сохранившегося на Востоке, особенно в зимнее время, в деревенских „лесхах“ к греющимся у очага селянам охотно приходили краснобаи и развлекали их рассказами, в которых принято было обходиться очень вольно не только с истиной, но и с правдоподобием, что повело к возникновению поговорки:

Речи такие зимой за огнем мы послушаем лучше!

Понятно, что история не сохранила нам имен этих краснобаев — за одним, впрочем, исключением. Им был лидийский грек[641] ($ 107 AisТpos), живший в VI веке до Х. Р.; с его именем связано на все времена представление о[642], специально — о басне животных. Он свои басни только рассказывал; впоследствии они были записаны как „Эзоповы басни“ и стали предметом изучения в школах. Лидийское имя Эзопа не должно наводить на мысль о восточном происхождении самой басни: подобные сборники возникали и на других окраинах греческого мира — в Сибарисе, в Сицилии, в Ливии (то есть Кирене) и т. д. Вообще, народная традиция охотнее всего кристаллизуется на окраинах, так как здесь национальное самосознание бывает более сильным. Особенно славились, после эзоповских,[643]; они отличались от первых тем, что выводили не животных, а людей (так, из басен Крылова „Квартет“ принадлежит к типу эзоповских, „Демьянова уха“ — к типу сибаритских басен).

Перейдем, однако, к прозе писаной. Из трех областей, на которые разделили впоследствии художественную прозу (выше, с. 8), наша эпоха разработала только две, а именно[644] и[645]. К обеим до их разделения принадлежит первый греческий прозаик[646] (Старший) из Спроса (VI век до Х. Р.), автор странной „книги о пяти ущельях“ (Pentemychos); это был опыт представить древнейшую судьбу земли и богов на канве старинных генеалогий. О философии, как о науке, сказано выше; здесь следует заметить, что сочинения оставили после себя только философы ионийской школы, начиная с Анаксимандра; учения же Пифагора и его школы были записаны лишь в следующую эпоху. Причины тоже объяснены выше (с. 88). Литературным языком был ионийский, уже начиная с Ферекида. Стиль рассуждения и повествования был у всех названных, насколько мы можем судить, деловым и безыскусным; исключение составляет[647], один из самых замечательных писателей всемирной литературы. Не видя возможности облечь свою глубокомысленную философию в форму неразработанного еще философского языка, он всюду заменяет отвлеченность образом-символом; вся его проза — символическая, и в этом заключаются как ее прелесть, так и ее трудность, доставившая Гераклиту прозвище Темного.

[648] развилась из двух корней — поэтической генеалогии и монументальной летописной записи. Их соединение произошло лишь в следующую эпоху; историки нашего периода — их мы называем старшими[649] — перерабатывают в прозаической форме, с большей или меньшей долей критики, генеалогии гесиодовской школы. Таков был главный из старших логографов,[650] (конец VI века до Х. Р.), оставивший, впрочем, потомству, кроме своих „Генеалогий“, еще и географическое сочинение под гордым заглавием „Обход земли“ ($ 108 gЙs periodos), с приложением географической карты (второй после Анаксимандра) — плод своих путешествий по Персии и Египту. Это был вообще деловитый, трезвый человек; он предостерегал своих сограждан не поднимать знамя мятежа против Персии, указывая им военные силы их врагов; когда же восстание, согласно его предсказанию, кончилось неудачей, он же был отправлен послом, чтобы исходатайствовать сносные условия подчинения для исстрадавшейся Ионии.

Глава IV

Религия

В сравнении как с предыдущим, так и со следующим периодом, настоящий, эллинский, был периодом особого религиозного подъема и той сакрализации культуры, о которой неоднократно была речь. Мы не можем теперь судить, насколько великие потрясения греческой жизни, сопровождавшие крушение ахейских держав, подготовили почву для этого подъема, и, равным образом, не можем учесть доли, внесенной в общегреческое настроение умов новоприобщенными северными племенами. Самый же факт подъема неоспорим; его выразительницами были, главным образом, три новые религии, расцветшие именно в нашу эпоху и наложившие на все свою печать. Из них только одна — религия Деметры — была исконно греческого происхождения; обе другие — религия Диониса и, в особенности, религия Аполлона — пришли в Грецию извне, в виде обратной волны, вызванной колонизационным движением.

Мы начинаем с последней, затронувшей наиболее разнообразные стороны греческой жизни.

ї 17. Шаблон:'''Религия Аполлона'''. Ее родиной была, насколько мы можем проследить, гомеровская Троя; еще для „Илиады“ Аполлон Троянский — не ахейский бог. Здесь он, бог-стрелок, почитался как вещее божество света, и вместе с ним — его пророчица Сивилла (в Трое она именовалась Кассандрой). Колонизационное движение имело последствием перенесение его культа в европейскую Грецию. Состоялось оно по всем трем „мостам“ самого колонизационного движения. При этом среднее, ионийское течение остановилось на острове[651], который унаследовал легенду о рождении Аполлона и его сестры Артемиды Латоной и стал центром ионийского культа этого бога; северное и южное встретились на склоне Парнаса и создали здесь[652] храм, ставший вскоре всеэллинским религиозным центром. В дальнейшем мы под Аполлоном вообще будем везде разуметь дельфийского Аполлона.

В Греции религия Аполлона стала лицом к лицу с более древней религией Зевса. Будучи, как и вообще греческие религии, чужда всякой исключительности и нетерпимости, она вступила в дружественные отношения с ней: Аполлон стал сыном Зевса и разрешителем великого антагонизма между ним и Землей. В символической форме эта идея была выражена в основном мифе дельфийского культа: сребролукий бог своими стрелами убивает великого змея Земли, Пифона, и овладевает ее прорицалищем: отныне знание Земли принадлежит ему и через него его отцу Зевсу, власти Миры над Зевсом положен конец. В догматической форме ее высказала его Сивилла в Додоне, древнем центре религии Зевса:

Есть Зевс, был он и будет; воистине молвлю, велик Зевс!

Зиждет плоды вам Земля; величайте же матерью Землю.

Итак: Зевс предвечен и вечен, не будет ему гибели от Земли, с ней он живет в мире; это — заслуга Аполлона, за это он „велик у престола Зевса“ (Эсхил. Евм. 229). С признанием этого догмата вся греческая религия вступила в новый фазис: ее бог стал вечным, всеведущим, всемогущим — он должен был стать и всеблагим. В сравнении с этим пониманием наивные боги Гомера показались слишком человечными; отсюда вражда между Аполлоном и аэдами и его попытка реформировать греческую мифологию, которую он со значительным, хотя и не полным успехом, осуществлял через своих пророков, лирических поэтов (выше, с. 103).

[653] религии Аполлона характеризуется, прежде всего, наличием тех трех элементов, которые в нашем представлении неразрывно связаны с греческой религией вообще, но были в нее внесены только теперь: храма, кумира и жреца.

О происхождении[654] сказано выше (с. 92); здесь следует заметить, что он понимался только как жилище бога, а не как место собрания для поклоняющихся. Он мог быть поэтому очень небольших размеров; народ собирался на площади перед храмом, где находился жертвенник.

[655] появился не сразу: вначале богу ставили престол (специально Аполлону — треножник), на котором он представлялся невидимо восседающим; затем уже предпочли его изображать воочию. Это новшество породило роковой для греческой религии соблазн, давший много пищи нападкам как вольнодумцам в самой Элладе, так, позднее, иудеев и христиан: соблазн признания богом самого кумира, в силу чего человек оказывался создателем бога. Это понимание, однако, неправильно: пока кумир был только творением человеческой руки, он не представлял никакой святости, и художник мог с ним делать, что хотел. Святость он получал только после посвящения (hydrysis) в храме — после того, как бог, снисходя к молитве людей, соглашался проникнуть его своим естеством.

Но, конечно, для наивных душ кумир был самим богом: это было неизбежно. Зато этот соблазн уравновешивался огромным преимуществом. Аполлоновское представление о совершенстве божества, при наличии кумира, было перенесено и на него: только совершенное, с точки зрения красоты, изображение было достойно чести служить видимым подобием бога. Отсюда истинно греческий догмат[656], в силу которого греческая религия стала матерью греческого искусства.

Что касается, наконец,[657], то его появление было прямым следствием появления храма и кумира: и тот и другой требовали заботы о себе, и вот эта забота поручается жрецу. А так как было непристойно вверять мужчине заботу о кумире женского божества, то рядом со жрецом мы видим и жриц. Таким образом, область религии — первая, в которой женщина достигла равноправия; характерное для античного мира явление. Следует помнить, что античное жречество не было священством в нашем смысле слова (исключение составляли мистические культы, о которых см. ниже): жрец и жрица избирались на свои должности народным голосованием. Все же как носители народного доверия они, естественно, от имени народа возносили молитвы к своему божеству и распоряжались жертвоприношениями, как общественными, так и частными. Вообще, некоторый отраженный свет падал от бога и на них; но никакого сословия они не составляли. Жрец был, прежде всего, гражданином, а затем уже жрецом; „клерикализма“ греческая государственная жизнь не знала. За одним, впрочем, исключением: мы разумеем[658] сакральную коллегию.

Ее исключительное положение имело основанием исключительное значение дельфийского храма как главного в Греции[659]. Пророческий дар признавался здесь за дельфийской Сивиллой — [660], вещавшей в „недоступном покое“ (adyton) храма с аполлоновского треножника в состоянии искусственного экстаза: ее бессвязные звуки и слова приводились присутствующим жрецом в связное, хотя и загадочное гекзаметрическое изречение, которое затем толковалось вопрошавшему „экзегетами“. Широкое распространение и влияние дельфийских вещаний было делом выдающегося ума руководящей дельфийской коллегии; в эпоху наибольшего процветания дельфийского оракула, в VII и VI веках до Х. Р., было принято по всем важнейшим вопросам и государственной и личной жизни обращаться к нему за советом. В частности, заслуживают внимания следующие случаи: 1. Общественные несчастья (засухи, землетрясения, эпидемии, загадочные преступления) считались проявлением божьего гнева, о средствах прекращения которого надлежало вопросить оракула. Оракул указывал требуемые священнодействия; часто они сводились к так называемой героизации, то есть к учреждению культа какому-нибудь (действительному или мнимому) мужу старины — основателю города, воину под Троей и т. д., — душа которого предполагалась более могучей, чем души обыкновенных покойников. В нашу эпоху вся Греция по указаниям Дельфов покрылась могилами таких „героев“, перенесение останков которых было важным событием в религиозной жизни общин.

2. Запятнавшие себя убийствами люди или общины искали в Дельфах[661] от тяготевшей над ними крови; это религиозное очищение стало заменой наивной ахейской виры (выше, с. 31), которая отныне прослыла безнравственной. Это повело к развитию сложной практики так называемой[662], для применения которой оракул нередко снаряжал на место преступления особых богоугодных мужей (между прочим, легендарного Эпименида Критского около 600 года до Х. Р.).

3. Особо важным проявлением могущества Дельфов было их руководительство[663] (о котором см. выше, с. 59).

Духовное могущество дельфийского храма с течением времени сильно увеличило его богатство — которое, впрочем, состоя в драгоценных посвящениях, было материально непроизводительным музейным богатством — и этим самым сделало его соблазнительной приманкой для завистливых соседей. Для его охраны была создана[664] (выше, с. 78); но в ней Дельфы играли пассивную роль, которая с возрастанием их могущества уже не могла их удовлетворять.[665] Дельфов сказалась в следующем: 1. В объединении по возможности всего культа Аполлона; это было достигнуто: а) посредством основания в различных греческих городах своего рода подворий, так называемых Pythia, и б) посредством принятия в подданство других, самостоятельно возникших храмов. Особенно важным было присоединение обоих крайних храмов на западе и на востоке греческого мира — куманского в италийской Кампании и дидимского близ Милета, — так как оно дало возможность Дельфам расширить свое влияние и за пределы эллинской нации, о чем тотчас. 2. В заключении тесного политического союза с ведущей греческой державой тех времен, со[666], которая стала светским мечом Дельфов, взамен чего Дельфы духовными средствами усиливали ее обаяние и вместе с тем, как уже было показано (выше, с. 103), заботились о ее культуре. Только к концу нашей эпохи эти отношения временно испортились, когда в Дельфах соображения мировой политики взяли верх над политикой национальной. 3. Эта мировая политика имела своим первым объектом обоих соседей греческого мира на западе и на востоке.

На западе таковым был Рим, в первый период своего величия под главенством этрусской династии Тарквиниев. С ними сношения были завязаны через посредство куманского храма; правда, изгнание Тарквиниев (510 год до Х. Р.) было поражением этой политики, но Дельфы от него быстро оправились, приняв под свою опеку римскую республику. Результатом было перенесение оракулов куманской Сивиллы („сивиллиных“ книг) в Рим и через них — [667]. Менее удачны были такие же и в то же время предпринятые шаги на востоке. С Лидией дела пошли хорошо: ее царь Крез стал горячим поклонником дельфийского Аполлона. Но его поражение в войне с Киром было поражением также и Дельфов. Правда, и здесь они попытались оправиться, заключив союз с победителем: в греко-персидской войне они поддерживали персов, мечтая, по-видимому, после их победы стать религиозным центром всего персидского государства. Но тут они вторично ошиблись: Персия была разбита, а измена национальному делу сильно уронила обаяние Дельфов в V веке до Х. Р.

ї 18. Шаблон:'''Религия Деметры'''. Как видно из предыдущего, религия Аполлона пронизывала всю жизнь человека, как государственную, так и частную; но именно только жизнь. Великой тайны смерти она не касалась; правда, она не оставляла своими заботами и умерших (ср. сказанное о „героизации“), — но и в этих случаях она ограничивалась определением отношений к ним живых, не стараясь выяснить верующим судьбу человеческой души за пределами смерти. Аполлон и смерть так же несовместимы, как свет и мрак.

Так-то[668] составляла великий пробел в религии Аполлона; он был заполнен двумя другими религиями, которые мы называем[669], так как естественный страх перед царством смерти дозволял открывать его тайны только тем? которые подготовились к этим откровениям посредством особых религиозных обрядов, то есть посвященным (по-гречески „мистам“, mystai, от глагола myein — „закрывать глаза“ на окружающий мир ради внутреннего созерцания). Это были религии[670] и[671].

Откровения обеих имели своим предположением реформу, состоявшуюся еще на пороге нашей эпохи в области старинного анимизма, а именно — [672] взамен исконного — о могиле как жилище души. Очень вероятно, что это представление возникло под влиянием обычая сжигать трупы (выше, с. 66): естественно было предположить, что вместе с дымом костра и душа улетала куда-то далеко, за пределы живого мира. Это царство душ и его властителя, „невидимого“ бога ($ 113 A-idЙs, позднее $ 113 HadЙs, отсюда наше „ад“) вначале представляли себе на западе, за Океаном, где солнце заходит (ср. Од. XI); затем, при наличии подземной могилы усопшего, возникло посредствующее представление о[673] обители Аида. Оно осталось господствующим: по смерти человека Гермес берет за руку его душу и ведет ее под землю, к мутной „реке вздохов“ (Acheron); там угрюмый Харон переправляет ее на челноке на тот берег, где высятся „врата“ Аида и Персефоны. Ласково встречает пришельца пес-привратник Кербер; отныне он живет призрачной жизнью на „асфоделовом лугу“, продолжая свои земные занятия, но без смысла и цели. И эта жизнь равна для всех: даже Ахилл не составляет исключения. Именно его душе у Гомера влагается в уста грустная оценка этой жизни ([674]. XI, 488, пер. В. А. Жуковского):

О, Одиссей, утешения в смерти мне дать не надейся!

Лучше б хотел я живой, как поденщик, работая в поле,

Службой у бедного пахаря хлеб добывать свой насущный,

Нежели здесь над бездушными мертвыми царствовать мертвый.

Вот это-то „утешение в смерти“ и стало стремлением и обеих названных религий, и тех, которые позднее за ними последовали.

Из них[675] возникла на почве исконного аниматизма; Деметра (имя $ 114 DЙ-mЙter во второй своей части содержит, несомненно, слово $ 114 mЙtЙr — „мать“, но первая загадочна) первоначально — душа созревшей нивы, которая, по мере ее сжинания, отступает все дальше и дальше и, наконец, с последним снопом достается жнецу, чем объясняется честь, воздаваемая на дожинках этой „матке“ нивы. Ее возвышению способствовал символ, усмотренный в материнском отношении нивы нынешнего к ниве будущего года и в[676]: как опущенное в землю зерно не погибает в ней, а после краткого в ней пребывания дает новый колос, так и похороненный в той же земле усопший возродится к новой жизни. Отсюда аттический обычай обсевать житом могилы; отсюда и миф и обрядность[677].

Миф гласит так. У Деметры есть дочь, так и именуемая — Корой ($ 114 KorЙ — „дочь“); ее отец для символа не важен, но понятно, что им мог быть только царь небесный Зевс. Ее похищает царь преисподней Аид (вследствие чего ее пришлось отождествить с исконной его супругой Персефоной). Убитая горем мать ищет ее повсюду; узнав о ее похищении, она отказывается от общения с прочими богами и под видом старушки нанимается няней к элевсинскому царю Келею и его жене Метанире. Тронутый ее безутешным горем, Зевс убеждает Аида периодически отпускать Кору к матери, так, чтобы она зиму проводила с ним, а остальные месяцы — с ней. Тогда Деметра, чтобы наградить своих хозяев, учреждает у них свои таинства, жрецами которых она ставит именно их и, кроме того, избирает их сына Триптолема своим вестником к людям, чтобы научить их хлебопашеству.

Главным содержанием этих таинств, доступных только посвященным, было именно „возвращение Коры“ ($ 115 anodos KorЙs), ее победа над смертью, явившаяся залогом такой же победы и для людей; она представлялась мистам в виде священной драмы, содержание которой наполняло их уверенностью в бессмертии их души. Это была настоящая „драма“ и в нашем смысле слова: отчаяние богини Деметры, опечаленной утратой дочери, внезапно переходило в ликующую радость при ее возвращении из подземной тьмы, и зрители переживали вместе с ней эту религиозную „перипетию“. Но это было не все: целью посвящения было также обеспечить себе милостью Коры „лучшую участь“ за пределами жизни. Учили, что из общего сонма теней в подземном мире посвященные выделены в особый класс, наслаждающийся вечным блаженством на цветистых лугах и под сенью зеленых рощ в беспрерывной (на то мы в Греции) хорее. В соответствии с изменившимися представлениями о Земле (выше, с. 89) полагали, что их местопребывание — на обратной ее стороне, там, где солнце светит во время наших ночей.

Очень вероятно, что первоначально посвящение было единственным условием этой „лучшей участи“; но со временем, по мере вторжения нравственности в религию, к этому сакральному требованию было прибавлено и нравственное; „мы одни наслаждаемся солнцем и ясным светом — мы, которые дали себя посвятить и вели благочестивую жизнь по отношению к чужестранцам и к маленьким людям“, — говорят мисты у Аристофана.

Элевсинские таинства были первоначально — в ахейскую эпоху — местным элевсинским культом; когда Элевсин был соединен с Афинами, они были приняты в число общеафинских культов; посвящения происходили весной в Афинах (Малые Мистерии), а осенью процессия мистов отправлялась из Афин по „священной дороге“ в Элевсин (при этом происходили те обряды, из которых, между прочим, развилась ямбическая поэзия — выше, с. 105), проводили ночь в хороводах перед храмом на „озаренном светочами лугу“, после чего следовала священная драма и возвращение в Афины. Еще позднее, но до V века до Х. Р., таинства, по определению дельфийского оракула, получили общеэллинское, а под конец и вселенское значение. Жречество, как основанное на откровении, было наследственным в роде Евмолпидов, потомков элевсинских царей; старший жрец назывался иерофантом, старшая жрица — иерофантрией. Были две степени посвящения — степень миста и степень эпопта; их разница нам не известна, так же как и многие частности этого учения, которое ведь было тайным. Само посвящение было доступно всем — и мужчинам, и женщинам, и свободным, и рабам, и гражданам, и чужестранцам. Таким образом, религия Деметры — в отличие от аристократической религии Аполлона — имела строго демократический характер, в соответствии с ее прикосновенностью к самой демократической из всех управляющих нами сил — смерти.

ї 19. Шаблон:'''Религия Диониса''' имела своей родиной Фракию; здесь и в соседней Македонии еще в историческое время его культ правился в старинной чистоте. По своему первоначальному значению „оргии“, то есть священнодействия Диониса, были праздником плодородия земли, приходившимся к началу прилива ее сил, то есть около зимнего солнцеворота, на горных и лесных полянах („оргадах“) под открытым небом; главным элементом праздника была восторженная, головокружительная пляска под оглушительную музыку тимпанов (тамбуринов), кимвалов (медных тарелок) и зычных флейт — пляска, доводившая до полного экстаза (ekstasis, „исступление“) в силу которого человеку казалось, что его душа оставляет его тело и самобытно уносится в неведомые миры. В силу этого-то опыта религия Диониса и стала зародышем учения о бессмертии души.

В VIII—VII веках до Х. Р. религия Диониса в вихре безумной пляски пронеслась по Греции, которую она завоевала всю, увлекая мужчин-вакхантов и особенно женщин-вакханок на горные оргады для того, чтобы там в плющевых венках, с тирсами в руках и с „небридами“ (оленьими шкурами) вокруг стана чествовать хороводами новообъявленного бога. Особенно деятельным было участие Фив, за которыми поэтому осталась честь слыть родиной Диониса: он стал сыном Зевса и фиванской царевны Семелы, дочери царя-основателя Кадма.

Затем, под влиянием умеряющей религии Аполлона, наступило постепенное преобразование дионисических таинств; оно связано с именами трех аполлоновских пророков, из коих двое — Меламп и Орфей — были мифическими личностями и только третий, Пифагор, — исторической.

1.[678] состояла в том, что он[679] культ Диониса, опасный для общественной нравственности, ограничил пределами времени и места: временем стали так называемые триетериды ($ 116 triЙterides, „трехлетия“, то есть, по-нашему через год), местом — нагорные луга Парнаса; туда греческие государства посылали своих представительниц-вакханок, которые и должны были чествовать бога установленными ночными хороводами. От этого оргиастического культа следует отличать[680], правившийся в отдельных греческих городах. Здесь праздники Диониса были приурочены к виноделию: так, в Афинах праздновались Осхофории (сбор винограда, в октябре), Сельские Дионисии (первый морс, в декабре), Леней (праздник точила, вследствие календарной путаницы перенесенный на январь), Анфестерии (праздник цветов и молодого вина) и Великие Дионисии (учрежденный Писистратом главный праздник). Только теперь Дионис стал богом вина, каким он первоначально вовсе не был. Впрочем, и эти гражданские праздники были еще достаточно шумными; их культурная важность заключалась в том, что они были средой зарождения и развития греческой драмы (выше, с. 113).

2.[681] превратила дионисизм в глубокомысленное религиозно-философское учение. Его основатель представлялся аполлоновским певцом, увлекавшим за собой зверей, деревья и камни чарующими звуками своей лиры. Когда смерть отняла у него его невесту Евридику, он последовал за ней в преисподнюю и теми же чарами склонил Аида и Персефону вернуть ему ее; итак, и здесь мы имеем то же[682] — как и в мифе о Деметре и Коре. А раз побывав в подземном мире, он приобщился его тайнам; их он и поведал посвященным в его[683].

Тайное учение орфизма состоит из трех объединенных общей идеей частей — космогонической, этической и эсхатологической.[684] часть примыкает к первоначальной религии Зевса. Зевс замышляет отказаться от добытой преступлением власти в пользу сына, который был бы чист от этого преступления. Этого сына ему рождает царица подземной тьмы Персефона; это был „первый Дионис“, Загрей. Мстительные титаны заманивают к себе отрока Загрея посредством зеркала, в котором он видит свое отражение (первый символ индивидуализации). Убедившись в их злокозненном намерении, Загрей бежит, превращаясь в различные тела (второй символ индивидуализации); в образе быка он настигнут титанами, они разрывают его на части (третий символ индивидуализации) и поглощают — только сердце спасает Афина. Зевс сражает титанов перуном; из их золы происходит человеческий род. Спасенное же сердце Загрея он поглощает сам и затем, сочетавшись с Семелой, делает ее матерью „второго Диониса“.[685] часть вытекает из космогонической. Человек, происшедший от поглотивших первого Диониса титанов, состоит из двух элементов: дионисического и титанического. Дионисические элементы стремятся к воссоединению с новым Дионисом в первобытной великой сути; титанические противодействуют этому стремлению, стараясь удержать человека в узах индивидуальности. Нравственный долг понявшего свое назначение человека состоит в том, чтобы содействовать освобождению дионисического элемента своего естества путем подавления титанического. Средством для этого, указанным Дионисом через своего пророка Орфея, является „орфическая жизнь“. В ней впервые Греция познала момент известного, хотя и очень умеренного, аскетизма; между прочим, требовалось воздержание от убоины.[686] учение возвещало верующим об ожидающей их за гробом участи. Душа бессмертна, но не свободна, а заключена в бесконечный „круг“ рождений и смертей. Даже орфическая жизнь не сразу освобождает душу от „тягостного круга“; для этого жизнь должна быть повторена в нескольких последовательных перевоплощениях в посюстороннем мире, и, кроме того, умершие должны вести себя соответственным образом в потустороннем, для чего им давались в гроб особые наставления („книга мертвых“ орфизма). За смертью следовал загробный суд — здесь впервые имеем мы эту богатую будущим идею; за ним — наказания для злых и награды для добрых, и те и другие впредь до нового воплощения (кроме „неисцелимых“, наказания которых были вечны). Лишь пройдя ряд таких испытаний, душа имеет надежду на окончательное освобождение из „гробницы тела“ ($ 118 sТma-sЙma, один из орфических афоризмов) и на вечное блаженство в Дионисе.

Орфические таинства, в отличие от элевсинских, не были прикреплены к определенному месту; их распространителями были странствующие проповедники. Многие из этих „орфеотелестов“ пользовались дурной славой у серьезных людей, так как они уж слишком низменным образом старались использовать страх недалеких людей перед мучениями в преисподней. Но в устах истинных учителей эта тайная наука была важным двигателем религиозной и нравственной культуры, и под ее влиянием находилось немало выдающихся умов древности — между прочими и Платон.

3)[687] (см. о нем выше, с. 91) состояла, главным образом, в том, что он объединил существовавшие в его время (VI век до Х. Р.) в Кротоне, а затем и вообще в греческой Италии орфические секты в религиозно-политический пифагорейский орден, затем в том, что он дал орфическому учению о душе философское обоснование, введя в него свой мистицизм чисел. Вследствие своей зависимости от Аполлона, на которую указывает само его имя („Пифийский вещатель“), он дал своему ордену строго аристократический характер; это сделало его ненавистным развивающейся демократии и стало причиной кровавой с ним расправы в конце VI века. Тем не менее, пифагорейский орден не погиб: он вновь расцвел в Таренте V и IV веков до Х. Р.

Так-то рядом с явными культами, обязательными для всех граждан, распространяется в течение нашего периода широкой струей мистическое течение, рассчитанное только на избранных людей. Мы описали только главнейшие из сюда относящихся религий; можно бы еще назвать культ Кабиров в Самофракии, культ Гермеса на Стимфальском озере, культ Харит в беотийском Орхомене, культ Трофония в Лебадее — того Трофония, о котором говорили, что человек, раз спустившийся в его могилу, уже терял способность смеяться. Все эти культы так или иначе стремились приподнять завесу, скрывающую от человека потусторонний мир; и само их множество свидетельствует о распространенности тех запросов, которые они по-своему старались удовлетворить.

Часть третья

Аттический период

(500—323 годы до Х. Р.)

Глава вводная

Внешняя история Греции аттического периода

ї 1. Шаблон:'''Собственно Греция'''. На пороге нашего периода стоит великая[688] греков против персидского царя, первое крупное столкновение Запада и Востока. Она разыгралась в четыре приема. Первым было[689] (499—494 годы до Х. Р.), предпринятое без надлежащего знания вражеских сил, оно окончилось разгромом Ионии войсками царя Дария и разрушением ее главного города Милета, который никогда более не оправился от этого удара. А так как восставшие ионийцы получили помощь от единоплеменных Афин, то последствием их поражения был[690]. Здесь, однако, счастье изменило им: в героической битве при Марафоне (490 год до Х. Р.) афиняне под начальством[691] отбили их напор. Тогда персы стали готовить с напряжением всех своих сил[692], который состоялся уже при преемнике Дария, Ксерксе (480 год до Х. Р.); они нашли и в самой Греции союзников в лице, во-первых, дельфийского оракула (выше, с. 113), а во-вторых, и некоторых строго аристократических государств — главным образом, Фессалии и Фив, правительства которых более всего боялись внутреннего врага — демократии. Первенствующей державой в Греции была все еще Спарта; но второе место фактически принадлежало Афинам, которые незадолго перед тем, благодаря дальновидному почину Фемистокла, обзавелись самым сильным в Греции флотом. Идею встретить врага у ворот всей Греции, в темпейской долине (выше, с. 20) пришлось оставить ввиду неблагонадежного настроения Фессалии; вторую позицию в Фермопилах, занятую спартанским царем-героем Леонидом, персам удалось обойти, что отдало в их руки всю среднюю Грецию с Аттикой включительно. Последовало опустошение покинутой своими жителями Аттики. Но прежде чем персы могли напасть на третью, самую сильную позицию греков, Истм, их флот был разбит союзным греческим флотом и его фактическим начальником Фемистоклом при[693]. Это был поворотный пункт войны; в следующем году (479 год до Х. Р.) также и сухопутное войско персов, разбитое греками при[694], должно было оставить страну. Все же греки не забыли, что настоящей целью войны была свобода не только европейской Греции, но и „греческой каймы“ Малой Азии. Этим, однако, центр тяжести был передвинут с армии на флот и, следовательно, с сухопутной Спарты на морскую державу Афины; новая победа греческого флота при Микале (близ Милета) доставила всей Ионии свободу, а Афинам — гегемонию над объединенными в так называемый[695] приморскими государствами Греции. И то, и другое было делом второго руководителя афинской политики, Аристида.

Так, в 478 году до Х. Р. только что освобожденная Греция распалась на два союза: морской с Афинами и сухопутный (преимущественно пелопоннесских государств) со Спартой во главе; отсюда вытекали для афинской политики две задачи: отстаивать и расширять свободу заморской Греции, с одной стороны, и бороться с захватами пелопоннесцев (особенно торгового Коринфа) — с другой. Первую задачу усердно исполнял[696], достойный сын марафонского героя Мильтиада и поборник дружбы со Спартой, вплоть до своей доблестной смерти в победоносной битве при кипрском Саламине (449 год до Х. Р.); вторая выпала на долю его великого соперника[697], с именем которого связана память о самой блестящей эпохе афинской и греческой культурной жизни (445—431 годы до Х. Р.).

Соперничество обоих союзов разразилось, наконец, великой[698] (431—404 годы до Х. Р.).

Ведомая вначале с переменным счастьем, она на время кончилась миром Никия (421 год до Х. Р.), продолжателя политики Кимона; но отчасти недовольство Коринфа, отчасти честолюбие[699], племянника Перикла, привело к ее возобновлению. Поводом послужила не в меру смелая[700] афинян (414—412 годы до Х. Р.), пожелавших объединить ионийские колонии острова и ради этого осадивших крупнейший его город, дорические Сиракузы. Гибель афинского флота в сиракузской гавани обессилила город; он еще держался в течение нескольких лет („Декелейская война“), но в 404 году до Х. Р. возрожденный спартанский флот под начальством Лисандра одержал над ним решительную победу при[701] на Геллеспонте. Последствием было упразднение морского союза,[702] и — правда, кратковременное — аристократическое правление Крития с его „тридцатью тиранами“ в Афинах.

Четвертый век до Р.Х, во всем греческом мире был временем убыли народных сил. В Сицилии победоносные, но ослабленные Сиракузы уже не могли отстоять ни эллинских городов против наступления Карфагена, ни собственной свободы против тиранов (обоих Дионисиев). В собственно Греции гегемония Спарты не встретила симпатии со стороны прочих городов: потомкам Леонида пришлось опираться на персидскую дружбу, которую они купили позорным[703] (387 год до Х. Р.), вновь отдавшим Ионию под персидскую власть. И все-таки они недолго сохранили гегемонию: ее потере содействовал не столько возникший под главенством Афин[704] (378—355 годы до Х. Р.), который был слабым подобием первого, сколько[705] в 379 году до Х. Р. и одержанная их предводителем Эпаминондом над Спартой победа при Левктрах (371 год до Х. Р.), последствием которой было отторжение от Спарты ее вековой рабыни Мессении и объединение аркадских общин вокруг единой столицы — Мегалопола. Из этих мер особенно первая была искуплением старой неправды, но ею же спартанская сила была похоронена навсегда.

Сменившая спартанскую гегемонию[706] была еще менее продолжительна; павший в 362 году до Х. Р. во второй победоносной битве против Спарты при Мантинее Эпаминонд не оставил после себя достойного преемника. Единственный его способный ученик был не фиванцем и даже не греком — это был[707].

Македония до тех пор мало заставляла греков говорить о себе. Были ли населявшие ее народы эллинскими или только эллинизованными — об этом и поныне спорят; во всяком случае, они говорили на греческом наречии и сохранили у себя вид правления, очень напоминающий монархию ахейской эпохи. Их вмешательству в греческие дела препятствовали как часто происходившие у них династические и другие смуты, так и их отдаленность от моря, от которого их отделяла знакомая нам „греческая кайма“ — особенно полуостров Халкидика. Сближению их с Грецией особенно содействовали три государя: Александр Филеллин, современник персидских войн, затем Ар-хелай, живший во время пелопоннесской войны, и, наконец, наш Филипп (359—336 годы до Х. Р.).

Как продолжатель дела своих предков и ученик Эпаминонда Филипп был в душе эллином; но необходимость для него ради величия Македонии овладеть приморской полосой вовлекла его в войну с наиболее крупным из морских государств Греции — с Афинами, которые первые, благодаря дальновидности своего руководителя[708], поняли опасность, грозившую эллинской автономии с севера. Все двадцатилетие 357—338 годов до Х. Р. было сплошной захватывающей трагедией, героем которой был Демосфен. Ему приходилось бороться не только против Филиппа; умному царю помогали, сознательно или бессознательно, и близорукие эллинские государства (распадение морского союза в 355 году до Х. Р.), и противники Демосфена в самих Афинах, как честные (Фокион), так и продажные (оратор Эсхин), и, наконец, дельфийский оракул, который теперь вторично перед лицом северной опасности изменил национальному делу. Эта измена была решающей; ее последствиями были (третья) священная война и[709] (338 год до Х. Р.), сделавшая его господином всей Греции.

Победитель, впрочем, воспользовался своей победой очень умеренно: созвав представителей эллинских государств в 337 году до Х. Р. на[710], он удовольствовался провозглашением собственной гегемонии для общей войны с Персией за освобождение Ионии, которая в течение пятидесяти лет томилась под персидским игом.

Рука убийцы (336 год до Х. Р.) не дала Филиппу исполнить этот столь же умный, сколь и великодушный план; но он нашел достойного себе преемника в лице своего сына, воспитанного Аристотелем в любви к эллинской культуре[711] (336—323 годы до Х. Р.).

Быстро подавив восстание, поднявшееся в Греции после смерти Филиппа, он с 334 года до Х. Р. начал свой стремительный поход. За трагедией последовала волшебная сказка, занявшая целое десятилетие. Уже первый год войны отдал Александру всю Малую Азию; затем последовало завоевание Сирии и Египта, затем баснословный поход в глубь персидского царства за границы неведомой Индии. Он стал господином всей этой огромной земли от Адриатического моря до Инда и от Балкан до порогов Нила — „и умолкла земля перед ним“ ([712]. 1, 3).

Тогда начался новый период истории античной культуры — [713]

ї 2. Шаблон:'''Эллинство в Северном Причерноморье'''. Его история в нашу эпоху в значительной степени определяется отношениями к нему новой греческой державы — Афин; это заставляет нас оглянуться несколько назад на возникновение этих отношений.

Будучи основаны выходцами из Ионии и, главным образом, Милета, южнорусские колонии в течение всего VII и отчасти VI века до Х. Р. находятся под ионийским влиянием, что доказывается, между прочим, и „ионийским“ стилем ольвийской керамики за это время. Но хлебные богатства Северного Черноморья вряд ли где-либо были так нужны, как в каменистой и в то же время густонаселенной и промышленной Аттике. И вот уже с конца VII века до Х. Р. начинаются систематические усилия Афин вступить в коммерческие сношения с этой естественной их житницей. Почин принадлежит и тут[714], отвоевавшему у Мегары Саламин и этим открывшему Афинам доступ к морю. Второй шаг был сделан продолжателем его дальновидной политики[715], отбившим у лесбосцев город Сигей (близ разрушенной Трои) на Геллеспонте; вскоре затем Мильтиад Старший (брат деда марафонского героя) частными средствами основал царство в противолежащем Херсонесе Фракийском, последствием чего было завоевание также и соседнего острова Лемноса. Так весь Геллеспонт — один из обоих ключей Черноморья — оказался в афинских руках. Последствия не замедлили сказаться: в эпоху Писистратидов афинское влияние сменяет в Ольвии ионийское.

Два события, близкие одно к другому, лишили афинян на время плодов их побед. Одним был знаменитый[716] персидского царя Дария (512 год до Х. Р.) через Фракию и Дунай, в котором проводниками были подвластные царю милетские тираны. Правда, он кончился неудачно: можно даже сомневаться, последовал ли Дарий со своими войсками дальше Днестра. Греческих колоний он, во всяком случае, не коснулся, и мы имеем полное основание быть благодарными судьбе за этот поход, так как он дал[717] (ниже, ї 13)[718] и дать нам в этой книге древнейший свод известий о нашей родной земле. Но, отказываясь от Скифии, персы не пожелали отказаться также и от Фракии, и их поступательное движение временно оттеснило афинян от Геллеспонта.

Вторым событием было[719] в 510 году до Х. Р.; изгнанный Гиппий отправился в свою вотчину Сигей, которым он правил как вассал персидского царя; для Афин и эта колония была временно потеряна.

Результатом всего этого было временное прекращение афинского влияния на Северное Черноморье. Его постепенное восстановление было естественным последствием побед над персами и[720] под главенством Афин в 478 году до Х. Р.

Геллеспонт стал снова афинским, а с ним и первый ключ к Черноморью; второй ключ — Византия — своим поступлением в морской союз тоже отдался в афинские руки. Завершением этой политики был[721] в 440 году до Х. Р., предпринятый им лично во главе внушительного флота. Целью этого похода было, с одной стороны, укрепить греческие колонии северного Черноморья в сознании их эллинской национальности и дать им нравственную, а где нужно было — и материальную силу для отстаивания своей самобытности, а с другой — связать их узами коммерческих и иных отношений с Афинами. Эти узы были в различных случаях различными: Нимфей, например, стал прямо подвластным Афинам городом; с другими Перикл удовольствовался заключением дружественных отношений. Для всего этого требовалось много и политического такта, и личного обаяния; Перикл обладал тем и другим в высокой степени, и нам приятно представлять себе этого великого человека гостем русской земли и ее благоустроенных приморских городов.

[722] в 404 году до Х. Р. уничтожил политические плоды этой политики, но оставил неприкосновенными культурные; Афины сохранили за собой и черноморские рынки, и значение духовной метрополии черноморского эллинизма также и в течение IV века до Х. Р.

В частности, наша „эллинская кайма“ представляет собой в аттический период далеко не однородную картину. Мы в этой кайме различаем довольно четко[723].

Первая часть — это ионийские колонии западного побережья и, главным образом,[724]. Эта последняя в нашу эпоху оправдала свое название: чувствуя за собой могучее покровительство единоплеменных Афин, она расширяла свои сношения с туземными скифами и процветала в своей внутренней жизни при умеренно демократическом правлении. Этому мирному развитию положила конец осада ее Зопирионом, наместником Александра Великого; ольвиополитам удалось отстоять свою свободу, но путем больших жертв, и нанесенный их родине удар стал предвестником ее упадка в следующую эпоху.

Вторая часть — это[725]. Ее дикость вначале внушала страх поселенцам; но вот в V веке до Х. Р. — год точнее неизвестен — мегарская (и, стало быть, дорическая) Гераклея Понтийская (выше, с. 61) решает основать колонию в том ее месте, где нынешняя Севастопольская бухта с севера и Балаклавская с юга образуют как бы маленький полуостров в большом. От этого полуострова новая колония и получила свое название; это был[726], неразрывно связавший свое имя с историей введения христианства в России. В нашу эпоху, однако, его роль была довольно скромной: без надежды на мирные торговые сношения с дикими таврами, живший исключительно своим земледельческим трудом, дорический пришелец чувствовал себя довольно чуждым среди ионийских колоний и должен был вести борьбу за собственное существование. В ней ему помогали, во-первых, его собственное прекрасно укрепленное положение, а во-вторых, и его метрополия, царица южного Черноморья. Интересно, что своей главной богиней Херсонес почитал Деву, так и называя ее (Parthenos), — по-видимому, ту самую грозную таврическую Артемиду, которую раньше ублажали человеческими жертвоприношениями (ср. миф об Ифигении Таврической).

Наконец, третья часть — это восточная Таврида и побережье Меотийского (Азовского) моря. Первенствующая здесь ионийская колония[727] (или Боспор) пошла по иному пути политического развития, чем ее западные сестры: в 480 году до Х. Р. здесь захватывает царский сан греческий род[728]. Правда, он ограничивает свою власть своим городом, так что в принципе мы имеем здесь только запоздалую тиранию; но дела пошли иначе, когда в 438 году до Х. Р. последнего Археанактида сменил[729], по-видимому, эллинизованный скиф, ставший родоначальником могучей и долговечной династии Спартокидов. Они распространили свою власть и на соседние греческие колонии (Феодосию, Нимфей, Фанагорию), и на прилежащую скифскую территорию и превратили Пантикапей в столицу обширного Боспорского царства. Уже раньше, благодаря влиянию эллинизма, местные скифы научились возделывать землю; по плодородию их область — степная Таврида и низовья Дона — могли поспорить с Приднепровьем. И вот Боспорское царство сосредоточивает у себя хлебный вывоз. В обмен оно получает изделия греческой, особенно афинской промышленности; эти изделия вызывают подражание. Боспор становится центром особого, греко-скифского искусства, в котором сцены из греческих мифов чередуются с изображениями скифской охоты и конной езды. Боспорские курганы сохранили нам памятники этого искусства; они и ныне своим богатством и изяществом поражают взоры посетителей нашего Эрмитажа.

Глава I

Нравы

ї 3. Шаблон:'''Семейный быт'''. Реформа семейного быта в Афинах — их мы здесь преимущественно будем иметь в виду — была прямым результатом их демократизации, завершенной Клисфеном на самом пороге нашего периода (ниже, ї 7). Она состояла в последовательно проведенной[730]. Еще отец Клисфена, Мегакл, мог жениться на дочери сикионского тирана, Клисфена Старшего; теперь обычай, а со времени Перикла и закон восстает против таких браков. Согласно закону, проведенному названным поборником демократии, только происшедшие от „гражданина и гражданки“ дети считались законными; и ирония судьбы заключалась в том, что тому же Периклу после внезапной смерти (от чумы) его законных сыновей пришлось путем особого народного постановления узаконить своего младшего сына от своей второй жены, милетской уроженки Аспасии, Перикла Младшего

Положение[731] находилось в зависимости от социальных условий, которые устанавливали неизбежные различия там, где равный для всех демократический закон никаких исключений не желал. На низшей ступени гражданской иерархии мы находим торговок, трактирщиц и т. д., вполне самостоятельно занимающихся своим промыслом; зато они и бывали наделены таким решительным характером, который при случае мог обратить в бегство любого мужчину. На высшей ступени мы находим жрицу, также самостоятельную представительницу общины перед своей богиней, окруженную всем почетом, которого требовала религия; такова была та Феано, жрица Деметры, которая, когда афинский народ после измены Алкивиада приказал всем жрецам и жрицам проклясть его от имени богов, одна отказалась исполнить это постановление, сказав: „Я — жрица молитв, а не проклятий“. Но на всех посредствующих ступенях достаточного крестьянства и городских сословий мы видим лишь жену хозяйку, делящую труд и честь со своим мужем хозяином согласно вышеустановленному (с. 24) принципу. При сложности женской работы участие незамужних или овдовевших золовок было для хозяйки только желанным; „женского вопроса“ в его экономической форме Афины поэтому не знали. В силу той же сложности хозяйке для ее работ было отведено особое помещение во внутренней части дома (gynaikonitis); на улице она показывалась только в сопровождении рабыни. Все же ее не держали взаперти: женские праздники давали повод к богатой общественной жизни, и те, кто ссылается на знаменитые слова Перикла: „великая честь той женщине, о которой менее всего идет слава среди мужчин в смысле похвалы или порицания“ (Фук. II, 45, 2), не должны забывать значения этой оговорки „среди мужчин“. Кружковая жизнь аристократической эпохи, распространенная на весь состав граждан, создала для женщины особый мир, удовлетворявший ее религиозные, общественные и художественные запросы в широких размерах; но он держался на религии и со временем пал вместе с ней. А впрочем, жена-гражданка и в своей семейной жизни находилась под охраной закона: и ее особа, и ее приданое были неприкосновенны.

В[732] коллективное начало, заложенное еще в предыдущую эпоху, было распространено на все гражданское население; обучение было всеобщим, и в эпоху пелопоннесской войны неграмотных в Афинах не было. Мальчики под надзором своих „педагогов“ (то есть дядек, почтенных рабов) шли в школу грамматиста, кифариста и в палестру. В первой они под благословением Музы, статуя которой стояла у стены, учились читать, писать и считать (на то у них были восковые таблички), но, главным образом, Гомеру; язык последнего был очень не похож на аттический тех времен, но для всех греков он имел значение как бы церковного языка, так как на нем и Дельфы издавали свои оракулы. Его учились понимать и крупными отрывками заучивали наизусть. За Гомером шли Гесиод и Феогнид ради их нравоучительных сентенций, и Солон ради его значения для Афин, а также и басни Эзопа. У кифариста учились играть на лире, незнакомство с которой считалось признаком необразованности, и исполнять под ее аккомпанемент как староафинские гимны в честь Паллады, так и поэмы Стесихора и Симонида. Палестра, наконец, обучала мальчика под надзором Гермеса бегу, прыжку, борьбе, метанию диска и т. д.; а так как она требовала для своих упражнений не скромной комнаты, а широкого двора с колоннадами, то туда охотно приходили и родители посмотреть на своих сыновей, да и другие лица. Там же охотнее всего и философы вроде Сократа находили свою аудиторию. К этим трем средствам воспитания следует прибавить и хорею, к которой они готовили все три; образованные люди, по Аристофану, — это те, которые „воспитаны в палестрах, в хороводах и в мусическом искусстве“ ([733]. Ляг. 729).

Девочки учились у матери, и эта наука была довольно сложна: кроме хозяйства в нее входила и вся домашняя медицина, так как уход не только за детьми, но и за челядью обоего пола лежал на обязанности хозяйки. Их второй воспитательницей была опять-таки хорея, которая и их наравне с отроками требовала к службе родным богам; красивый образ священнодействующей афинской девушки нам сохранил фриз Парфенона и „портик Кариатид“ в храме Арехфея (ниже, ї 12). Завершалось ее образование мужем, который по греческому обычаю был значительно старше своей жены.

Но к этому низшему образованию в нашу эпоху прибавляются уже элементы высшего. Сюда относится, во-первых, так называемая[734] — совместное обучение, физическое и духовное, юношей шестнадцати лет и старше под надзором постановленных государством по народному выбору „софронистов“ и „косметов“; а затем и вольное прохождение курса высших наук (математических, естественных и особенно этико-политических) у философов (софистов, Платона, Антисфена, Аристотеля) и риторов (Исократа). Об этом будет сказано ниже (ї 11).

Переходя, затем, к[735], мы должны прежде всего заметить, что значение рабства как устоя общества в нашу эпоху еще не велико: своей главной массой это общество держится еще на свободном труде, как крестьянском, так и городском. Рабов мы находим, во-первых, как[736] в домах, как зажиточных, так и бедных, и тут их положение было очень сносным; в работе дома они участвовали наравне с хозяевами, составляя с ними как бы одну большую семью, объединенную узами преджертвенного окропления. Много и других обычаев свидетельствовало о гуманности отношений к рабам: новоприобщенных символически осыпали лакомствами; никто не запрещал им сидеть в присутствии господ; на празднике „Кроний“ (ниже, ї 15) их угощали, как равных. Радости и горести дома ближайшим образом затрагивали и их, и они по мере своей личной почтенности участвовали в воспитании своих „питомцев“ (trophimoi), как они называли своих барчуков. Произвол же господ был обуздан и законом, и еще более — обычаем; ничего подобного ужасам крепостного права или американского рабовладения Афины нашей эпохи не представляли.

Во-вторых, существовала и категория[737] рабов, или вернее, ряд категорий. Характерно для Афин, что не только палач, но и вся полиция была из рабов; специально в полицейские набирались рабы-скифы, доставляемые в избытке колониями северного Черноморья. Это была усердная компания, очень забавлявшая афинян своими заморскими шашками (sybinai) и своим коверканием греческих слов, но, видно, добросовестно относившаяся к своему делу, коль скоро она дала возникнуть легенде о безупречной справедливости скифов. Туго жилось, вероятно, лишь тем рабам (государственным и частным), которые работали в лаврийских серебряных рудниках; но их участь покрыта мраком еще более густым, чем тот подземный, в котором им приходилось проводить свою нерадостную жизнь.

ї 4. Шаблон:'''Общественный быт'''. Афины насчитывали от двадцати до тридцати тысяч взрослых граждан, что предполагает, если принять во внимание соответственное число женщин, детей, поселенцев и рабов, население в двести-триста тысяч человек, то есть, по нынешним понятиям, столицу средней руки. И в таком-то большом городе, тем не менее, все граждане знали друг друга в лицо, весь город был как бы одним большим домом. Достигалось это сближение и обширным гостеприимством, и связями внутри родов и фил, и общим воспитанием детей, и выборной системой государственной жизни, и праздниками с их развитой агонистикой и, пожалуй, более всего — страстью афинян к беседе, к тому, чтобы отразить в себе каждого встречного и себя отразить в нем. При малой распространенности книг и полном отсутствии газет беседа была единственным средством учиться и развивать себя; характерно, что нашему слову „любознательный“ соответствует по-гречески в нашу эпоху[738], то есть „любитель слушать“.

Казалось бы, что при этом знакомстве всех со всеми единообразный обычай должен был бы тяготеть надо всеми, укладывая каждую индивидуальность в определенные рамки, как это бывало в „обществах“ новой Европы. В действительности же дело обстояло как раз наоборот. „Ту свободу, в которой мы видим печать нашей государственной жизни, мы проявляем также и в наших ежедневных общественных сношениях, чуждаясь в них всякой лишней подозрительности. Мы без злобы предоставляем нашему ближнему устраивать свою жизнь согласно своим наклонностям; мало того, мы не позволяем себе даже выражением лица выказывать ему свое неодобрение — способом, хотя и безобидным, но все же неприятным“, — говорит Перикл в своей надгробной речи ([739]. II, 37). Итак,[740] не только политическая, но и общественная — вот характерная черта афинской демократии. Только благодаря ей она могла стать той умственной лабораторией, в которой вырабатывались духовные ценности не для одних только Афин и не для одной только Эллады, „школой“ которой тот же Перикл называл свой родной город, но и для всего человечества.

Демократия унаследовала выставленные аристократией идеалы кружковой жизни и сделала их доступными всем гражданам; но имущественное неравенство было причиной различного их осуществления на различных ступенях социальной лестницы. Только богатые люди могли делать свои дома центрами общественной жизни; правда, снаружи и эти дома мало чем отличались от соседних — только в IV веке до Х. Р. обстоятельства в этом отношении изменились, на что с горечью указывает Демосфен; все же внутри они просторностью своих зал и окруженных колоннадами дворов („перистилей“) давали хозяевам возможность принимать многих гостей. И вот вокруг особенно богатых или хлебосольных из них группируются компании друзей (так называемые гетерии). Политика в критические времена неминуемо налагала свою печать на их беседы, и не один политический переворот был задуман в лоне этих гетерий; и все же демократия не считала себя вправе их преследовать. Еще большим блеском окружали радушных хозяев гости из прочей Эллады; недаром гостеприимство было страстью грека.

Бедные люди не могли себе позволять этой роскоши; зато они любили образовывать[741] („фиасы“) с определенным уставом и членскими взносами и затем целым кружком снимать помещение для общих бесед и попоек. Но эти кружки далеко не поглощали афинянина всего; мы видели, весь город был для него как бы большим домом, а перистилем этого дома была окруженная колоннадами[742] (городская площадь). Это было настоящим местом для встреч и разговоров, настоящим центром общественной жизни. Другим была набережная Пирея, этой „самой гостеприимной гавани в мире“, как ее называет Еврипид. Правда, „спуститься“ туда по солнцепеку было не так легко — расстояние было в десять верст. И все же афиняне делали это очень охотно: попутно можно было освежиться кружкой вина в тени чинары под неугомонное пение кузнечиков, а там, в Пирее, было так интересно полюбоваться на свои „красивые триеры“, купить что-нибудь из первых рук и в особенности — узнать от приезжих какую-нибудь новость, которую затем можно было рассказать друзьям на агоре или в кружке.

Все это были, впрочем, будни. Разгаром общественной жизни Афин были праздники; но о праздниках у нас речь впереди (ї 15).

Интересно окинуть взором, в сколь различных формах общественность в те времена налагала свою руку на гражданина. Прежде всего, его семья — не только жена и дети, воспитателем которых он был, но и челядь, общение с которой было гораздо живее и ближе, чем теперь между господами и прислугой. Затем родственники, которые привлекались по поводу всех семейных событий: рождался ребенок — на девятый день приглашалась родня на праздник „амфидромий“, то есть торжественного обнесения новорожденного отцом вокруг домашнего алтаря, а в ближайшие Апатурии (ї15) — и вся фратрия для еще более торжественного занесения его в гражданские списки; посвящался отрок в Элевсинские таинства — приглашение; наступало время избрания им поприща — приглашение; о свадьбе и похоронах и говорить нечего. Затем — члены дема и филы для всякого рода предвыборных и выборных дел, как сельских, так и государственных. Затем — товарищи по ремеслу: в древних Афинах, как и в средневековой Европе, а на Востоке и ныне, ремесленники одной профессии селились вместе и имели свои цеховые собрания и своего рода синдикаты. И наконец, и слово „согражданин“ не было тогда еще пустым звуком, но налагало очень важные и подчас тяжелые обязательства. Скифские полицейские существовали буквально только для того, чтобы „тащить“ (helkein) ослушников по приказанию властей; там, где требовался нравственный авторитет для пресечения обиды, гражданин взывал к согражданам — и никто не считал себя вправе проходить мимо. Когда старика Стрепсиада бьет его развращенный сын, он кричит не „караул“, а „помогите, соседи, родственники, земляки!“ (Ар. Обл. 1022). На каждой прогулке гражданина мог остановить обижаемый с требованием быть свидетелем или понятым, а если он был из числа почтенных — то и третейским судьей. Впрочем, почтенные имели достаточно судебных дел как представители своих клиентов, будь то опекаемые, или женщины, или поселенцы (метеки), и нечего говорить, что все эти услуги были даровые.

Но откуда же, можно спросить, брали афиняне время на все это? Объяснением служит их крайняя неприхотливость в отношении пищи, одежды и обстановки: пища была преимущественно растительная — хлеб и приправы (оливки, порей и т. д.); мясо предполагало жертвоприношение и, следовательно, угощение. Одежда, возбуждающая ныне зависть скульпторов, состояла из двух кусков шерстяной материи, хитона и гиматия. Обстановка подавно была несложна; вообще лозунгом афинян было приводимое Периклом дивное $ 133 philokalШmen met’euteleias („мы любим красоту, соединенную с дешевизной“) — в противоположность тяжелой восточной пышности. Можно быть уверенным, что, знай мы в цифрах богатство людей, которые тогда считались наиболее состоятельными, — эти цифры своей скромностью вызвали бы у нас улыбку. А при этих условиях и работа была не особенно обременительна; нормальным был шестичасовой рабочий день. Грек остроумно вычитал это правило на своих солнечных часах: следующие за первыми шестью часами (от А до F) буквы давали слово ????. Отсюда красивая эпиграмма:

?? $ 133 ???? $ 133 ???????????????? ?? $ 133 ?? ??? $ 133 ?????

$ 133 ???????? $ 133 ??????????? ???? $ 133 ??????? $ 133 ???????

То есть, жертвуя непереводимой игрой слов:

Шесть для работы часов приспособлены; те, что за ними,

Символом знаков своих смертному молвят: „живи“.

А „живи“ значило „общайся с людьми!“ Ибо, согласно другой греческой поговорке: $ 134 anthТpos $ 134 anthТpТ $ 134 daimonion („человек человеку божество“).

ї 5. Шаблон:'''Хозяйственный быт'''. Оставаясь и здесь на почве Афин, будем различать[743].

В области[744] хозяйства нас будут интересовать экономические условия жизни гражданина[745] достатка как носителя идеи демократических Афин. И тут придется прежде всего повторить, что роль рабства в его хозяйстве была невелика: основой хозяйства был свободный земледельческий, пастушеский, ремесленный, торговый труд — рабство имело лишь вспомогательное значение.

[746] в нашу эпоху еще сохранило свое естественное передовое значение: реформа Солона именно теперь дала свои благодетельные результаты, обеспечив Афинам большое число представителей того крепкого телом и душой и привязанного к родной земле мелкопоместного крестьянства, которое было условием их здоровья и силы. Эта земля сама по себе была не очень плодородной; надо было прийти ей на помощь, с одной стороны, целой системой искусственного орошения (так река Кефис в своем нижнем течении была вся разобрана на каналы, так что лишь очень незначительные ее струйки достигали моря), с другой — устройством террас на косогорах в предупреждение смыва зимними дождями тонкого слоя плодородной почвы. В одном ряду с[747] стояли[748] и уход за[749] — занятия более прибыльные, но зато и гораздо более отдающие селянина в руки врага, так как опустошение нивы лишает собственника лишь урожая данного года, между тем как истребление виноградника или оливковой рощи разрушало источник его жизни на много лет. На склонах многочисленных гор процветало[750] в своих трех разновидностях, подавших повод к возникновению особой пастушеской иерархии: почтеннее всех были волопасы (bukoloi), за ними шли овчары (poimenes), между тем как козопасы (aipoloi) представляли собой третий, пролетарский элемент. Свиньи и домашняя птица были придатком каждого сельского хозяйства. Верным другом человека во всех этих областях его труда была собака — ср. характерную пословицу: „какова хозяйка, такова и собака“; напротив, кошка была еще неизвестна в греческом мире, и полезное занятие мышеистребления был поручено не ей, а ласке (gale), которая была очень популярна в нашу эпоху, между прочим, и как обычная домашняя воровка. Не забудем, наконец, и[751], очень важного и прибыльного в древнем хозяйстве вообще; поросшие тимьяном склоны Гиметта были богаты пасеками, прославившими „аттический мед“ с его характерной приятной горечью.

Афинянин чувствовал естественную, здоровую тягу к своей родной Деметре, да и его правительство всячески старалось сохранить стране ее крестьянское население; но самые тщательные орошения и террасовки не могли увеличить площадь плодородной земли настолько, насколько это соответствовало бы приросту населения. Победоносные войны дали правительству возможность усилить крестьянский элемент путем особого рода переселенческой системы — так называемой клерухии. У побежденного государства отнималась часть земли, и таковая разбивалась на наделы (kleroi), которые и раздавались бедным гражданам. От колонии клерухия отличалась тем, что ее члены сохраняли свое афинское гражданство, голосовали в афинском вече и занимали афинские должности наравне с прочими гражданами, между тем как колония была самостоятельным политическим организмом с собственным вечем и магистратурой. Так были отведены под клерухии один за другим: Херсонес Фракийский, Лемнос, Имброс, добрая часть Эвбеи и т. д.

Вообще же постоянные войны были для афинского крестьянства настоящим бичом. Походы отвлекали хозяев от полевых работ; сверх того, набеги врагов разоряли аттические наделы, а поражения вели к потере клерухии. Крестьянство было поэтому в Афинах миролюбивым элементом; если, тем не менее, всегда побеждала воинственная политика, то это одно доказывает нам, что не ему принадлежал в вече решающий голос, а другим частям населения, а именно — представителям промышленности, торговли и государственной службы. Аттического хлеба (с прибавлением всех клерухии) на афинян не хватало; отсюда необходимость ввозить заграничный — главным образом, как мы видели, черноморский (выше, с. 12). А ввоз предполагал вывоз и работу для вывоза, то есть[752], так как сырье потреблялось в самой стране. Главным афинским ремеслом, работавшим для вывоза, было гончарное; об обилии и красоте его изделий дают нам представление те многочисленные „краснофигурные“ вазы, которые наполняют наши коллекции, а также и тот факт, что два самых людных квартала исторических Афин носили название Керамика (Kerameikos). Очень разветвлена была и прочая промышленность, но она удовлетворяла главным образом домашним потребностям.

[753] была двух родов, заморская и внутренняя; насколько уважали купца-путешественника (emporos), рисковавшего жизнью для открытия новых рынков и способствовавшего распространению афинского кредита и афинской славы — его при случае даже освобождали от воинской повинности, — настолько малопочтенной казалась деятельность купца-домоседа (kapelos), весь смысл которой заключался в том, чтобы подороже продать потребителю подешевле купленное из первых рук. Но кроме этого неизбежного барышничества еще другое чужеродное растение присоседилось к смелой и широкой афинской торговле: это была деятельность[754] (trapezitai, как они назывались по тому „столу“, на котором они производили свои расчеты). Купец-путешественник нуждался в деньгах на снаряжение судна и скупку товаров; он брал их у банкира. Если он благополучно вернется домой, то его прибыль будет велика; но если его судно с товарами погибнет, то погибнет с ним и доверенная ему банкиром сумма; процент (tokos, собственно „приплод“) был поэтому очень высок. При склонности афинян к риску и банкирство было, особенно в IV веке до Х. Р., заманчивой деятельностью.

Сказанное о значении для Афин промышленности и торговли объясняет нам экономический смысл пелопоннесской и других войн. Они были в значительной степени войнами за рынки, отбитые Афинами у пелопоннесской морской державы — Коринфа.

Совершенной новостью было в нашу эпоху экономическое значение платной[755]. Принцип этой платности был отчасти противоположен нашему; крупные и почетные должности по-прежнему оставались неоплачиваемыми, но зато была выставлена доктрина, что бедный гражданин, отрываемый исполнением своих гражданских обязанностей от своей работы, имеет право на известное вознаграждение со стороны государства. Началось применение доктрины с самого законного: с жалования матросам (таковыми были беднейшие граждане, так называемые феты, которые не могли служить в войске гоплитами за неимением вооружения). Затем, уже в эпоху пелопоннесской войны, Клеон ввел жалование судьям-присяжным (а таковых было шесть тысяч человек, преимущественно бедных и пожилых, для которых получаемое жалование в три обола за присутственный день было существенным подспорьем). Наконец, уже в IV веке до Х. Р. был сделан последний шаг введением жалования также и за участие в вече. Эта доктрина была развитием демократической идеи, но она же стала и одной из причин ее гибели: Афины вынесли на себе тяжесть этого урока и этим освободили позднейшее человечество от необходимости его повторения.

Переходя затем от частного хозяйства к[756], мы должны поставить вопрос о доходах и расходах афинского государства, различая при этом Афины как таковые и Афины как главу морского союза.

Доходы Афин как самостоятельного государства слагались, главным образом, из следующих статей:

1. Прибыли, получаемой с государственных домен. То были, во-первых, Лаврийские серебряные рудники, а во-вторых, пентеликонские мраморные каменоломни. Эксплуатировались они с помощью государственных рабов, причем жизнь этих рабов в подземельях рудников была единственным мрачным пятном на рабстве тех времен. Доходы же были сравнительно очень крупные.

2.[757], из коих главной была пошлина с кораблей, пользующихся пирейской гаванью, затем пошлина с отпускаемых на свободу рабов, с живших в Афинах и свободных от гражданских повинностей поселенцев (так называемых метеков) и т. д.

3. Прямая[758] с граждан (так называемых $ 137 eisphorА) взымалась только в исключительных случаях; зато существовала последовательная и постоянная система так называемых[759] (leiturgia от $ 137 lЙiton „народное“ и ergon „дело“), касающихся исключительно богатых граждан. В ее основе лежит представление о том, что богатый гражданин, как таковой, состоит должником своей общины, которая благодаря своему „благозаконию“ дала ему возможность стать богатым. Этот долг он уплачивает, исполняя какое-нибудь „народное дело“, порученное ему государством. Таких „народных дел“, или „литургий“, были, главным образом, три категории: а)[760]: получив от государства площадь и стены школы, гимнасиарх должен был позаботиться об учителях, обстановке и т. д., б)[761]: получив от государства корпус корабля с парусом, гражданин должен был его снарядить и набрать команду, и в)[762]: получив от архонта хор для состязания на празднике Диониса, „хорег“ должен был его обучить, набрать актеров, позаботиться о постановке и т. д.; зато он разделял честь победы с автором поставленной пьесы. Особенно интересна и важна для нас эта последняя литургия, священная служба Дионису, и мы, конечно, не без участия читаем надпись, из которой узнаем, что именно Перикл был хорегом Эсхила на том достопамятном состязании 472 года до Х. Р., на котором он одержал победу своими „Персами“.

4.[763], которыми они были обязаны благочестию отчасти государства, отчасти частных лиц, тоже могут быть рассматриваемы как государственный доход, поскольку государство разрешало себе делать из этих доходов займы — иногда под проценты, иногда беспроцентные, иногда возвращаемые, иногда нет. Различались „казна Афины“ и „казна прочих богов“.

К этим доходным статьям Афин как отдельного государства следует прибавить те, которыми Афины в эпоху существования[764] пользовались как глава таковых.

Это были, главным образом, следующие:

5.[765] (phoroi), которыми они откупались от повинности ставить корабли в общий флот. Так как эту „повинность крови“ за них несли афиняне, то они считали себя вправе распоряжаться этими взносами по своему усмотрению; на них, например, были воздвигнуты в эпоху Перикла святыни на Акрополе. Заведовали этими взносами особые казначеи (так называемые $ 138 HellЙnotamiai); хранилась казна вначале на Делосе, а с 454 года до Х. Р. — на Акрополе. В своей совокупности союзнические взносы составляли около половины государственного бюджета.

6.[766], взимаемая в гаванях морского союза в пользу союзной кассы.

7.[767], уплачиваемые союзниками в тех процессах, которые разбирались в Афинах; а круг таковых Афины в видах централизации судебного дела старались чем далее, тем более расширить.

Таковы были сами доходы; что касается затем[768] их получения, то следует отметить характерный для всего античного мира факт, что государство, где это только можно было (то есть по отношению к ст. 1, 2 и 6), прибегало к системе[769], то есть заранее продавало данную пошлину тому лицу, которое за нее уплачивало наибольшую сумму, предоставляя ему взимать ее в собственную пользу так, чтобы и покрыть уплаченную государству сумму, и получить барыш. А так как богатые и соответственно уважаемые граждане, естественно, брезговали этим барышничеством, то приходилось поневоле, дробя пошлину, продавать ее мелким капиталистам. Так возник этот всеми ненавидимый и презираемый класс[770] ($ 138 telТnai), так хорошо нам известный из Нового Завета.

Что касается, затем,[771], то они распределяются главным образом по следующим статьям:

1. На[772] за государственную службу (об этом ср. выше, с. 136). К этим большей частью неутешительным статьям следует, однако, прибавить жалованье городским врачам (demosieuontes), между тем как народное просвещение, очень распространенное, было всецело предоставлено частной инициативе.

2. На[773] технического и художественного характера, производившиеся, однако, только при наличии излишков. Особенно слабо обстояло дело с общественными дорогами, но это объясняется национальной разобщенностью греческих племен; персидское государство с его большими военными дорогами и правильной почтой стояло в этом отношении выше, чем западный мир, вплоть до римских времен.

3. На[774] — одна из самых важных статей. На первом плане тут стоял флот, хотя значительная часть относящихся сюда расходов покрывалась литургиями (выше, с. 137). Войско вначале, пока оно было[775], не стоило государству особенно много: и гоплит о своем оружии, и всадник о своей лошади должны были заботиться сами. В случае похода они получали приказание вступить в строй, взяв с собой припасов на три дня, то есть до перехода отечественных пределов, после чего их кормили реквизициями. Но дело изменилось к худшему, когда значительную часть войска пришлось набирать из[776].

Шаблон:'''Примечание'''. Эта необходимость имела две причины: 1) при длительности войн, притом ведомых одновременно на разных концах греческого мира, „повинность крови“ ложилась тяжелым бременем на граждан и легко могла повести к их истреблению — уже к концу пелопоннесской войны Афины были в значительной степени городом вдов, а 2) наемные дружины, постоянно находясь под оружием, в знании все развивающегося военного дела стояли выше гражданских ополчений. Правда, с другой стороны, что на их верность государство могло полагаться гораздо менее, чем на своих собственных сынов. Теперь мы знаем, что правильным путем было бы при постепенной централизации морского союза привлекать к военной службе граждан его составных общин, в видах образования великой, объединенной под главенством Эллады. Но этого не случилось, и ход событий повел к тому, что V век до Х. Р. принадлежал главным образом гражданскому, IV век до Х. Р. — наемному войску, характер которого нам жизненно изобразил Ксенофонт в своем знаменитом „Анабасисе“.

4. На[777] — чисто эллинская статья. О них самих будет сказано ниже (ї 15); они неизбежно были соединены с большими жертвоприношениями, и это не было непроизводительным истреблением живности с религиозной целью, так как мясо жертвенного животного почти все шло на угощение бедноты. Помимо того, устройство многочисленных состязаний с их призами победителям требовало значительных издержек. Наконец — и это было наиболее характерно — часть денег выдавалась на руки бедным гражданам, чтобы дать им возможность принять участие в празднике. Почин принадлежит тут Периклу: желая сделать театральные представления, ввиду их образовательной задачи, доступными всем, он провел закон, чтобы бедным гражданам возмещалась та небольшая плата (два обола), которую они вносили за место в театре. Позднее этот так называемый $ 140 theТrikon разросся и был распространен на все крупные праздники.

Когда после крушения второго морского союза возникла „политика отречения“, проводимая Евбулом, было постановлено, чтобы все излишки доходов поступали в эту „праздничную кассу“ и чтобы никто, под страхом казни, не мог предложить в вече изменение этого постановления. Трубный глас Демосфена вырвал афинян из этого забытья: под грозой Филипповой войны он добился, чтобы излишки были препровождаемы не в праздничную, а в военную кассу, — и его заслугой было то, что на полях Херонеи была спасена если не эллинская свобода, то, по крайней мере, эллинская честь.

ї 6. Шаблон:'''Правовой быт'''. Демократизация Афин, начатая Солоном и завершенная Клисфеном, повела прежде всего к учреждению[778], носящего темное для нас название гелиэи ($ 140 hЙliaia). Судьями в ней были все старшие граждане, числом около шести тысяч; они делились на десять коллегий по шестьсот членов каждая. Численностью каждой коллегии предупреждалась возможность подкупа суда, — и действительно, эта цель была достигнута. Понятно, что не по каждому делу можно было пускать в ход такую громоздкую машину; при широком развитии частного судопроизводства (так называемых третейских судов, см. с. 133) только самые крупные как гражданские, так и уголовные дела достигали суда „гелиастов“. Зато их приговор был окончательным и ни кассации, ни апелляции не подлежал.

Обыкновенно обвинителем был потерпевший; но Солон прекрасно сознавал, что преступная энергия, склоняющая человека к нарушению законов, — греки называли ее hybris, — была общественной опасностью, и поэтому в тех случаях, когда потерпевший не мог обвинять сам, обвинителем мог выступать и „всякий желающий“. В основе этого постановления лежала мысль, что согражданам не должны быть чужды обиды сограждан; не Солон был виноват в том, что эта прекрасная мысль выродилась и дала в результате отвратительный класс[779] — шантажистов (выше, с. 73), досаждавших богатым гражданам под личиной заступничества за якобы попранные права других и заставлявших их платить им более или менее крупный выкуп за то, чтобы их оставили в покое.

А так как эти обвинители были или легко могли быть ловкими и в знании законов, и в красноречии людьми, то сама справедливость заставила суды внести известное ограничение в правило, чтобы обвиняемый защищался сам. Ограничение было двоякого рода. Во-первых, ему не возбранялось поручить другому составление за него защитительной речи, которую он затем выучивал и произносил. На этой почве развилась так называемая[780], то есть сочинение опытным оратором письменных речей за других; так, в процессе Сократа Платон предложил своему учителю воспользоваться речью, которую он, Платон, взялся за него написать. Но, кроме того, в известных случаях обвиняемому позволялось приглашать на помощь себе второго оратора, так называемая синегора ($ 141 synЙgoros); в этих случаях дело на практике сводилось к тому, что обвиняемый ограничивался несколькими фразами, а главная задача поручалась синегору. Таким образом, благодаря сикофантии с одной стороны и синегории с другой,[781], исключенное строгим духом первоначального судопроизводства (выше, с. 73), появилось само собой, а с ним неизбежно появилось и[782], возникновение которого относится именно к нашей эпохе.

Но лучшим плодом Солонова законодательства и его развития в демократическую эпоху было то, что атмосфера „благозакония“ была разлита повсюду, и произвол больших и малых насильников был обуздан во всех областях жизни. И старый отец, и жена, и сироты, и рабы находились под защитой закона, и обидчик их имел в каждом случае очень действительное основание бояться привлечения к суду. Правда, что этот суд, будучи неподкупным, не был непогрешим: процесс Сократа, осужденного в 399 году до Х. Р. народным судом, ясно это нам доказывает. Но тот же Сократ, имея возможность безопасного побега, добровольно отказался от него, не желая своим примером содействовать нарушению законов, которые он во всех других отношениях горячо одобрял, — яркое доказательство того, как гордился афинянин нашей эпохи тем благозаконием, которое отличало его правовой быт от какой-нибудь Фессалии или варварских стран.

И мы, произнося свое суждение об этом правовом быте, должны основываться не на этих отдельных случаях неправосудия, а на всей идее нового суда, вручившей решение участи подсудимого гражданина не представителю власти, а его же согражданам как таковым. Только теперь жалобы Гесиода на неправду „царей-дароедов“ (выше, с. 70) замолкли окончательно; и хотя царство Правды и не было основано, но все же был намечен тот путь к его осуществлению, от которого уже нельзя было удаляться безнаказанно.

Правда, мы видим не в Афинах и вообще не в Греции, а в Риме нашего воспитателя в области правового быта; и среди правовых истин, неизвестных Греции и открытых лишь Римом, уже была (с. 34) упомянута одна — а именно, что государство лишь в пределах существующих законов может распоряжаться жизнью, свободой и имуществом своих граждан. Афины этого еще не сознавали, они допускали суд по не предусмотренным законодателем преступлениям, предоставляя в этих случаях обвинителю предлагать, а гелиэе определять меру наказания, вразрез с римским и нашим правилом nulla poena sine lege [3]; в таком процессе ($ 142 dikЙ $ 142 timЙtЙ) был осужден и Сократ. Но в особенности относится сюда знаменитый[783], введенный Клисфеном и просуществовавший около столетия. Его суть состояла в следующем: если оказывалось, что присутствие влиятельного гражданина в общине было причиной смут, то разрешалось предложить народу путем голосования временно исключить его из состава общины. Делалось это так: гражданин писал (или царапал) имя исключаемого на глиняном черепке (ostrakon), затем бросал его в урну; если за исключение было подано значительное большинство голосов, то исключенный на время (пять или десять лет) должен был покинуть Афины. Немало великих людей испытало на себе действие этой меры — Фемистокл, Аристид, Кимон; оно не было собственно изгнанием — имущество потерпевшего не конфисковалось и его гражданская честь оставалась нетронутой. Но все же это была мера тираническая, несовместимая с более развитым правовым сознанием; и нам приятно было бы удостовериться, что именно это соображение повело к ее упразднению после 418 года до Х. Р.

ї 7. Шаблон:'''Государственный быт'''. Та форма государственного быта, при которой Афины прожили кратковременный период своего расцвета, была создана[784] в 509 году до Х. Р. Главным содержанием этой реформы была новая организация гражданского населения Афин с целью „смешения граждан между собой“ и устранения старинного порядка, согласно которому Аттика распадалась на три области: педиею, паралию и диакрию (выше, с. 76). Клисфен поступил так: прежде всего он разделил каждую из названных областей — скажем, А, В и С — на десять так называемых „третей“ (trittyes): А1, А2, А3, и т. д. до А10, так же точно В1, В2 до В10, и С1, С2 до С10, — причем получилось тридцать таких „третей“. Из этих тридцати третей он составил свои новые десять фил, составляя каждую по жребию из трех лежащих в различных областях третей: например, филу I из А4 + В7 + С2, филу II из А5, B7 и С9, филу III из А9, В4 и С5 и т. д. Этим десяти филам он дал с благословения Пифии имена древнеаттических героев, назвав их Эрехфеидой, Аякстидой и т. д., и сделал их основой преобразованного строя. Отныне жители, например, диакрии уже не могли совещаться между собой о государственных мерах, результатом чего была некогда тирания Писистрата: каждая из десяти частей, на которые она была разделена, была связана общностью интересов с теми участками двух прочих областей, с которыми ее соединил жребий.

На этом новом делении были основаны три органа государственной жизни демократических Афин — [785],[786] и[787].

Что касается, прежде всего, совета ($ 143 bulЙ), то он состоял из пятисот членов, по пятьдесят на каждую филу, избираемых на год по жребию из граждан первых трех классов старше тридцати лет с тем ограничением, чтобы никто не мог быть членом совета чаще, чем два раза в жизни. Компетенция этого совета состояла 1) в предварительном решении (probuleuma) тех законопредложений, которые затем вносились на окончательное решение веча, и 2) в самостоятельном управлении, на основании существующих законов, финансами, флотом и конницей. Полностью совет собирался лишь от времени до времени; постоянно заседала только десятая его часть, так называемая[788]. Эта притания объединяла в себе пятьдесят членов одной и той же филы, причем каждая фила была „пританствующей“ в течение 1/10 года. На каждый день притания избирала из своей среды особого председателя, так называемого[789], который должен был дежурить с 1/3 своей притании не только днем, но и ночью, чтобы к нему во всякое время можно было обратиться по государственной надобности, — так что неугасимая „лампада в притании“ была настоящим символом бдительного ока афинского благозакония.

В афинском[790] ($ 143 ekklЙsia) могли участвовать все граждане старше двадцати лет; собиралось оно на скалистой террасе Пникса, под Акрополем (а с IV века до Х. Р. — в театре), вначале по разу в пританию, потом несколько чаще, под председательством эпистата. Все вносимые предложения должны были раньше получить санкцию совета; но вече не было ею связано и могло не только принять и отвергнуть редакцию совета, но и внести существенные изменения по предложению народных[791]. Таковым мог выступать любой гражданин; в глашатайской формуле „кто из граждан старше сорока лет имеет сказать нечто полезное для народа?“ афиняне видели истинное выражение демократической свободы. Отсюда значение политического красноречия; отсюда и злоупотребление им так называемыми[792], которые стали такой же язвой в области политики, какой были сикофанты в области суда.

Наконец, в области[793], обязательно годичной, нас поражает прежде всего ее коллегиальность: каждая должность представлена несколькими, обыкновенно десятью гражданами, по одному на филу. Затем — то, что за исключением военачальников, а также и тех магистратов, которые имели дело с государственными суммами и поэтому должны были принадлежать к числу зажиточных граждан, остальные избирались не поднятием рук (хиротонией), а[794]. В основе этого странного на наш взгляд порядка лежит, во-первых, религиозное представление: „Мы признаем счастье милостью бога и допускаем поэтому жеребьевку, считая вполне справедливым, чтобы вынувший счастливый жребий получил власть, а не вынувший не получил ее“ ([795]. Зак. III, 690с.), а затем и демократическая вера или иллюзия, что каждый гражданин должен быть настолько политически образованным, чтобы в случае надобности успешно справиться с порученной ему должностью. А впрочем, магистрат находится под постоянным контролем; этот контроль сказывается 1) в его „докимасии“ после выборов, то есть исследовании, соответствует ли его личная порядочность той чести, которая выпала на его долю; его устраняли, если оказывалось, что он, например, не относится с требуемым уважением к своим родителям или их могилам; 2) в возможности его „апохиротонии“ (то есть отрешения от должности) во время его магистратского года; 3) в предстоящей ему по окончании магистратского года „эвтине“ (euthyna), то есть отчете, неудовлетворительность которого могла повести за собой более или менее крупный штраф.

Главными магистратскими коллегиями были следующие:

1. Коллегия[796]; их было с давних пор девять, и Клисфен должен был прибавить к ним секретаря, чтобы привести их число в соответствие с числом фил; выбирались они по жребию. Эта возникшая из царской власти коллегия потеряла свое прежнее значение, сохранив главным образом инструкцию процессов и председательство при их разбирательстве в гелиэе, притом архонт-царь — в религиозных делах, архонт в тесном смысле, по имени которого назывался год, — в семейных, полемарх — в делах метеков, фесмофеты — в остальных.

2. Коллегия[797], числом десять, избиралась путем хиротонии. Она унаследовала то значение, которое потеряла архонтская. Из десяти стратегов часть отправлялась в поход, другие оставались в Афинах, чтобы здесь делать необходимые для успешного хода войны распоряжения. Так как это понятие было очень растяжимо, то компетенция стратегов была очень велика. Конечно, фактически наиболее способный в коллегии управлял всем делом; Перикл, например, пятнадцать лет подряд избирался стратегом, и в этой должности управлял всем государством, „и была это на словах демократия, на деле же единовластие лучшего гражданина“ ([798] II, 65). Таков был внешний облик той афинской демократии, которая, хотя и не без сотрясений, просуществовала в течение двух столетий.

Согласно сказанному выше (с. 77), это была[799]; таковая, как мы тоже уже убедились, была возможна только при известной ограниченности территории. Для Афин она была естественна, так как и сунийский, и марафонский поселянин мог легко устроить свои дела так, чтобы быть в Афинах в сравнительно редкие вечевые дни. Некоторое неудобство представляли уже клерухии, но не непреоборимое: обыкновенно гражданин их навещал только изредка, оставляя на прочее время вместо себя управляющего. Но что случилось бы с демократической идеей, если бы Афинам удалось политически объединить значительную часть Греции? Такую возможность им открывал только знаменитый морской союз, не столько второй, сколько первый (478—404 годы до Х. Р.), и поставленный вопрос переводит наше внимание с почвы государственного на почву междуэллинского быта.

ї 8. Шаблон:'''Междуэллинский быт'''. То новое, что принесла наша эпоха в области междуэллинских отношений, заключается, главным образом, в основании[800] как единственной серьезной попытке объединить не только внешним, но и внутренним образом значительную часть эллинских общин под главенством одной передовой державы, каковой были Афины эпохи Фемистокла и Аристида. Первоначальной целью союза была оборона побережных и островных эллинов против возможного возобновления персидского погрома. Так как самым надежным средством такой обороны был сильный и единый[801], то первоначальные мероприятия творцов союза были направлены на создание такового из пропорциональных контингентов входящих в союз общин, причем деньги на оборудование и операции этого флота естественно составили союзную казну, которую предполагалось хранить в храме Аполлона на острове Делосе; отсюда и само название Делосского союза. Но при практическом осуществлении этой меры оказалось, что она была сопряжена со слишком большими неудобствами для тех общин, которые вследствие малочисленности своего населения могли поставить лишь незначительное число кораблей, а то и часть такового. Такие общины предпочли откупиться деньгами от постановки приходящегося на их долю контингента. Так с самого начала общины-союза распались на такие, которые сами участвовали в деле совместной обороны, и такие, которые поручили оборону собственной территории другим, уплатив им соответственную сумму, и этим фактически стали данницами центральной общины. Первые стали называться автономными, вторые — подчиненными ($ 147 hypЙkooi) союзниками.

Дальнейшее развитие союза неизбежно повело к тому, что последняя категория стала постепенно увеличиваться за счет первой. Прежде всего, при растущем благоденствии союзников им самим стало выгоднее откупиться данью от повинности крови, а затем, те, которые своими изменническими попытками выйти из союза доказали свое враждебное к нему отношение, были естественно лишаемы своего флота и насильственно переводимы в категорию подчиненных союзников. Таким образом, к эпохе Перикла в союзе были только три автономных члена — Самос, Лесбос и Хиос. А так как контингенты автономных союзников не были увеличиваемы в соответствии с убывающими подчиненных, то та повинность крови, от которой освобождались подчиненные, ложилась все сильнее и сильнее на центральную общину, то есть на Афины.

Параллельно с этим развитием шла все большая и большая централизация управления. Афины присвоили себе право самовольно распоряжаться операциями общего флота. Общая касса мало-помалу из союзной превратилась в афинскую, с ее перенесением из Делоса на афинский Акрополь в 454 году до Х. Р. по почину Перикла. Неблагонадежность отдельных общин часто вела к тому, что афиняне обеспечивали себе их преданность более или менее сильными гарнизонами или же отправляли к ним особых чиновников (episkopoi) с правом вмешательства в те их внутренние дела, которые так или иначе затрагивали интересы либо всего союза, либо руководящей общины. Независимо от этого афиняне всюду старались ввести демократическое правление, справедливо рассчитывая, что таковое, будучи им обязано своим возникновением, станет оплотом афинофильской политики данной общины. Наконец, было постановлено, чтобы крупные уголовные процессы, возникавшие в союзных общинах, разбирались в Афинах перед судом гелиастов, чем было завершено также и правовое объединение союза.

Никогда ни до, ни после не было создаваемо на греческой почве такой сплоченной междуэллинской организации. Все же параллельно с ее централизацией шло и недовольство составляющих ее общин, которые не могли примириться с потерей самого необходимого для греческой общины элемента — автономии. Эта потеря могла быть возмещена только предоставлением им участия во власти, то есть превращением Делосского союза в своего рода Великую Аттику с общим для всех центральным управляющим органом в Афинах; осуществление же этой идеи, при территориальной разрозненности составляющих общин, было возможно только под условием перехода к представительной системе, то есть под условием замены плебисцитарной демократии — парламентарной.

История освободила Афины от необходимости разрешить этот неудоборазрешимый для античного человека вопрос: после поражения афинского флота при Эгоспотаме (405 год до Х. Р.) морской союз был окончательно распущен, и так велико было недовольство составляющих общин централизующей политикой Афин, что его разрушитель Лисандр был всюду приветствуем как освободитель.

Тем не менее, это продолжавшееся три четверти века объединение большинства культурных общин Эллады под главенством Афин принесло свои плоды если не в области политики, то, во всяком случае, в области культуры. До заключения союза аттический говор был одним из многих маловажных греческих диалектов, между тем как литературным языком был ионийский; ко времени его распущения аттический язык был общегреческим — отдельные области сохранили свои местные говоры, но только для внутреннего, а не для междуэллинского употребления. И когда царь Филипп обращался письменно к греческим общинам, он составлял свои грамоты на аттическом языке. Этим был предначертан также и дальнейший путь развития эллинизма. То войско, с помощью которого Александр Великий победил Восток, менее всего состояло из аттических элементов; но язык и культура, которые он распространил до Инда и до порогов Нила, были аттическими, и этот неотъемлемый аттический характер вселенского эллинизма был плодом многолетнего афинского главенства в той Элладе, которая объединилась в Делосский союз.

ї 9. Шаблон:'''Международный быт'''. Международные отношения в эллинском мире нашей эпохи имеют в своем основании антагонизм понятий „эллин“ и „варвар“, причем слово „варвар“, обозначая всякого, говорящего на непонятном языке, то есть всякого неэллина, само по себе не имеет никакого презрительного оттенка. Политические расчеты могут повести к союзу эллинов с варварами против других эллинов: афиняне рассчитывали на дружбу фракийского государства в разгар пелопоннесской войны, и Спарта сочла позволительным для себя принять золото от персидского сатрапа в видах уничтожения афинского влияния на востоке. Но тем не менее культурная разница между эллинами и варварами сознавалась. В годы самого резкого взаимного отчуждения спартанцы имели своего „проксена“ в Афинах так же, как и афиняне в Спарте; но персидскому сановнику, который бы забрел в Афины, пришлось бы обратиться к заступничеству пританов (выше, с. 143), то есть к государственной власти. И когда афиняне справляли праздник своей богини-покровительницы, на него приглашались „феоры“ из союзных, а в годы мира и из всех вообще эллинских государств, но, конечно, не из Персии, Фракии и Египта.

Тем не менее, отношения греков к „варварам“ были лишены всякой принципиальной враждебности. Любознательный Геродот с интересом присматривается к нравам и памятникам варварских народов, которые он посещает, и скорее бывает склонен незаслуженно признать превосходство варварского обычая перед эллинским, чем отнестись к нему с незаслуженным пренебрежением. Импонирующая древность египетской и вавилонской культур естественно повела к тому, что эллин почувствовал себя учеником того и другого народа, даже в таких областях, в которых самобытность эллинской культуры для нас несомненна. Ни племенные, ни религиозные различия не вызывали его насмешки или высокомерия; что касается специально этих последних, то врожденная его терпимость и самопонятное для него требование, что гость чужой страны должен воздать честь ее богам, устраняли в зародыше всякую возможность для него изуверства.

Только в одной области эллин чувствовал себя неизмеримо выше варваров, причем, правда, под последними он, за полным почти незнакомством с иноплеменными народами Запада, разумел подданных персидского царя: это была оценка[802]. Видя, с каким смирением восточный человек переносит иго царя, признавая в последнем уже не человека, а бога; знакомясь со столь чуждой для него организацией восточного общества, в котором всякий подчиненный считался рабом своего начальника; поражаясь, с одной стороны, унизительными формами поклонения подданных, с другой — бесчеловечным произволом правителей над личностью подчиненных, — он, естественно, приходил к убеждению, что для варвара рабство такая же природная форма общежития, как для эллина — свобода. Если поэтому Аристотель ([803] Пол. I, 1254в), вразрез со многими мыслителями и поэтами своего народа, оправдывает рабство ссылкой на то, что есть люди, рожденные для него и вне его рамок неспособные к полезной деятельности, то в этом следует признать лишь эмпирический вывод человека, не склонного к иллюзиям и одинаково трезвыми глазами взирающего на характерные особенности обоих миров, с которыми его познакомила жизнь.

Той принципиальной благожелательности, с которой эллины относились к варварам, соответствовала и восприимчивость варваров к благам греческой культуры. Если не считать египтян, замкнувшихся в своей культурной отчужденности, но при этом дружелюбно относившихся к грекам, то прочий варварский мир в нашу эпоху испытывает все возрастающее влияние и обаяние эллинизма. Ближайшие к Ионии области — Лидия, Фригия, Кария — становятся уже почти эллинскими. На Кипре древнефиникийская культура стушевалась перед эллинской, и сам остров под управлением эллинофильских царей стал своего рода эльдорадо для тех эллинов, которым на родине было тесно. Вообще перепроизводство культурных людей в собственно Греции ведет к тому, что они охотно ищут и находят сбыт своим способностям в варварском мире; это касается прежде всего медиков и художников, затем торговцев, класс которых в Греции обладал гораздо большей подвижностью и предприимчивостью, чем на Востоке, и, наконец, наемников, дружины которых охотнее сражались в варварских странах против варваров, чем у себя против своих. Так-то эллинская культура исподволь, но решительно подчиняла себе варварский мир в ожидании того момента, когда гений царя-завоевателя окончательно утвердит ее господство над ним.

ї 10. Шаблон:'''Нравственное сознание'''. В истории нравственного сознания человечества наш период отмечен, прежде всего, неизбежной по всему его общественному укладу[804] путем введения в нее догмата о[805] тому идеалу, который по-прежнему продолжает называться[806].

Действительно, нравственное учение эллинского периода признавало, как мы видели (выше, с. 89), чисто аристократический догмат[807] этой $ 151 aretЙ: кто ее унаследовал от „добрых“ отцов и предков, тот и сам „добр“; кто, напротив, происходит от „худых“, тот и сам „худ“ и никоим образом „добрым“ стать не может, ибо „ни лев, ни бурая лисица не могут изменить врожденного нрава“ ([808]. Олимп. 10, 20). Афиняне долго находились под гнетом этого учения: оно, казалось, увековечивало привилегии аристократии, которая ведь была ничем иным, как совокупностью „добрых“, но оно же, будучи изложено в гениальных творениях поэтов аполлоновской эпохи, которых даже демократические Афины не решались исключить из своих школ, с юных лет входило в плоть и кровь будущих граждан.

Общественное мнение не могло не искать выхода из этого мучительного разлада; понятна поэтому радость, с которой оно пошло навстречу той философии, которая, проповедуя научимость этой[809], этим самым открывала замкнутый круг „добрых“ всем, желающим ей научиться.

Носителями этой философии были так называемые софисты. Это были люди очень различные по объему своих знаний и своему нравственному складу. Общими их чертами были следующие: 1) они все целью своей деятельности считали и называли приобретение и распространение мудрости (sophia), вследствие чего они и именовали себя софистами — это слово тогда еще не содержало того привкуса хулы, который мы в нем слышим теперь; 2) они, в видах большего распространения своей мудрости, разъезжали по всей Элладе, всюду вербуя учеников; 3) они, вынужденные жить плодами своей деятельности, брали плату за свое учение. Это последнее обстоятельство, безукоризненное с точки зрения наших обычаев, сильно роняло их тогда в глазах идеалистически настроенных людей. Главные из них — [810] из Абдеры,[811] из Леонтип,[812] из Элиды и[813] из Кеоса. В Афинах, куда они наезжали периодически, они все были чужими и пользовались гостеприимством богатых и любознательных граждан, перистили которых на время их пребывания превращались в настоящие университетские аудитории.

Но научимость $ 152 aretЙ была только одной стороной, и притом положительной, деятельности софистов; другой был[814]. Развитие философии природы (выше, с. 89 сл.) могло легко вселить в наблюдателя уверенность, что все теории мирового становления одинаково убедительны, то есть, другими словами, одинаково недоказуемы; и этот физический скептицизм, нашедший свое выражение в бессмертных словах Протагора: „Человек — мерило всему сущему, что оно есть, и не сущему, что оно не есть“, — не мог не перекинуться и на религиозную, и на нравственную область. Возникла уверенность, что ни одного религиозного или нравственного положения доказать нельзя, а можно в нем только убедить силой и обаянием[815]. Так-то из софистического скептицизма естественно возник культ речи; ее учителями были те же софисты, и их учение нашло себе благодатную почву в демократических Афинах, в которых и суд, и вече предоставляли столь широкое поле искусному оратору. С возрастающей озабоченностью следили рассудительные граждане за этим опасным увлечением, грозившим потопить все идеалы религии и нравственности в туманном море убеждения. Но молодежь была в восторге от нового учения; и действительно, оно должно было перебродить в ее горячих головах для того, чтобы дать тот чистый и положительный религиозно-нравственный идеал, представление о котором мы связываем с именами Сократа и Платона.

Чтобы понять деятельность[816] (470—399 годы до Х. Р.), ее нужно рассматривать на двойном фоне: с одной стороны — обыденной гражданской морали, с другой — описанного только что софистического движения.

Гражданская мораль была богата положительными догматами и не затруднялась давать в каждом данном случае ответ на вопрос, что такое $ 152 aretЙ. „$ 152 ArЙte гражданина, — говорила она, — состоит в том, чтобы быть способным ведать государственные дела и в этой деятельности приносить пользу друзьям и вредить врагам; $ 152 aretЙ гражданки — в том, чтобы хорошо управлять домашним хозяйством, сохраняя в целости то, что составляет достаток дома, и повинуясь мужу; иная $ 152 arЙte малолетнего — мальчика и девочки, иная — старца, свободного или раба; есть и много других aretai“ ([817]. Мен. 71е). Сократа подобный ответ удовлетворить не мог. В силу своей глубокой сознательности он старался узнать, почему все названные проявления гражданской $ 153 aretЙ объединяются именно этим именем и что такое, следовательно, сама $ 153 aretЙ. И вот на этот-то вопрос ходячая мораль никакого ответа ему не давала.

Он обращался от нее к учению софистов, но здесь его еще более отталкивала пустота скептицизма и соблазн риторического убеждения. Сознательно обращаясь против последнего, он единственным путем к выходу из безнадежного и бесплодного скептицизма признавал такое пользование словом, при котором каждый довод говорящего мог тотчас найти подтверждение, ограничение или опровержение со стороны собеседника. Другими словами,[818] методу софистов он противопоставил метод[819]; в этом его бессмертная заслуга перед духовной культурой.

А впрочем, мы не можем сказать, прибавил ли он к теории научимости $ 153 aretЙ, которую он после некоторого колебания заимствовал у софистов, еще другие положительные догматы. Мы представляем себе его вечным искателем, своими вопросами и беседами будившим сознание своих сограждан; при этих беседах стали получаться те или иные положительные выводы, которые он, однако, считал плодами не собственной мысли, а мысли своего собеседника или, вернее, того logos’a, который в данную минуту воплощался в их беседе. И он более всего заботился о том, чтобы честное служение этому logos’y не нарушалось никаким недомыслием или пристрастием. Быть может, Сократ сам не добыл ни одного из тех догматов, которые впоследствии считались характерными для „сократических“ школ, но он выковал тот меч, с помощью которого они были добыты все, и этим мечом был logos.

Обаяние сократовских бесед сделало учителя одной из популярнейших фигур послеперикловских Афин и собрало вокруг него кружок не очень многочисленных, но ревностных учеников. Из них одни позднее поведали потомкам о деятельности своего учителя; другие продолжали его дело, созидая положительные идеалы на расчищенной его диалектикой почве, — таковыми были[820],[821] и в особенности[822]; третьи, наконец, после нескольких лет общения с ним вернулись к практической жизни.

Именно эти последние и стали причиной его гибели. Строгие демократы не могли забыть, что и Алкивиад, изменивший своей родине в решающую годину сицилийской экспедиции (414 год до Х. Р.), и Критий, принявший после ее разгрома из рук спартанцев тираническую власть над ней (404 год до Х. Р.), были учениками Сократа. Вскоре после восстановления демократии он был обвинен как развратитель молодежи и, не желая ни воздействовать на судей притворным смирением, ни воспользоваться одним из средств побега, которые ему были предоставлены его друзьями, умер смертью праведника в 399 году до Х. Р.

Из сократовской школы общая тема всех бесед, $ 154 aretЙ, вышла преображенной в двух отношениях. Во-первых, она мало-помалу потеряла то значение „доблести“, которое ей было свойственно в предыдущие эпохи, и получила взамен его значение нашей нынешней „добродетели“. Во-вторых, — и это было последствием глубокой сознательности самого учителя, — она была неразрывно соединена со знанием. У бессознательной добродетели ходячей морали была отнята всякая ценность; истинно добродетельный человек должен был быть в состоянии отдать отчет в своей добродетели; таковая несомненно была знанием. Спрашивалось только, знанием чего? Эта последняя примета наложила свою печать на всю античную послесократовскую мораль; она была моралью[823], — и нужно было явиться гению блаженного Августина (V век по Р.Х.), чтобы противопоставить ей, как морали языческой, новую христианскую[824] мораль.

Развитие школы Сократа принадлежит IV веку до Х. Р. Из его творчески одаренных учеников один,[825] Киренский, в своих рассуждениях о сущности добродетели увидел себя вынужденным отождествить ее с каждым в данном случае большим удовольствием, ради которого мы жертвуем меньшим, и стал, таким образом, творцом так называемой[826] (от hЙdonЙ — „удовольствие“) морали. Она сама себя опровергла в лице его позднейших преемников: так как большим удовольствием пришлось признать более длительное, длительное же удовольствие превращается в простое безболие, то мало-помалу проповедь удовольствия превратилась в проповедь абсолютного безболия — то есть смерти.

В резком противоречии с Аристиппом[827] старался освободить абсолютную добродетель от всех соблазнов чувственности, усматривая идеал мудреца в полной беспотребности; ее проповедовала пошедшая от него[828] школа, как она была названа — скорее всего по тому месту, где учил Антисфен, гимназии в афинском предместье Киносарге. Слово Антисфена обратил в дело его знаменитый ученик[829] Синопский. Надев суму, символ нищенства, он пошел странствовать, поучая людей на всех перекрестках идеалам беспотребности и получая в качестве вознаграждения за свое учение ломоть хлеба или пригоршню жареных бобов. Число его последователей, прямых и косвенных, было очень велико, и школы киников можно не без основания сравнить с нищенствующей братией св. Франциска в позднейшее Средневековье.

Оба решения были скорее практически наглядными, чем философски продуманными. Из всех учеников Сократа один только[830] сумел поднять вопрос о добродетели на ту высоту идеализма, которая соответствовала величию послеперикловских Афин. Его определение добродетели стоит в зависимости от взглядов на душу. Последнюю он — исходя из орфических учений (выше, с. 117) — представляет себе наподобие возницы, управляющего парой коней, из коих один влечет колесницу к высотам идеала, другой — к низинам чувственности. Долг возницы — поощрять пыл первого и укрощать второго. Так, наша душа состоит из трех элементов: руководящей мысли (logistikon), энергии (thymoeides) и вожделения ($ 155 epithyirОЙtikon); им соответствуют три основных добродетели — мудрость (sophia), мужество (andreia) и воздержанность ($ 155 sТphrosynЙ). Все три растворяются в высшей добродетели — справедливости ($ 155 dikaiosynЙ).

Установлением этого последнего идеала Платон не очень удалялся от гражданской морали, которая и сама ведь старалась воспитывать гражданина в правилах справедливости; но он резким образом разошелся с ней по вопросу о санкции (выше, с. 34). Там отрока вели к справедливости указаниями на то, что только справедливый муж пользуется уважением людей и покровительством богов. Софистическое движение разбило обе эти санкции и, в сущности, отняло всякую опору у нравственности. Вразрез и с гражданской моралью, и с софистикой Платон учил, что добродетельность есть здоровое состояние души и, как таковое, одна только и может обеспечить ей хорошее самочувствие; что поэтому добродетельный муж этим самым и счастлив, порочный — этим самым и несчастен, если получит возмездие, чем если он останется безнаказанным, развивая до последних пределов болезненное состояние своей души. Этим открытием Платон стал творцом[831].

Трезвый ум его ученика Аристотеля и в этом отношении не остался на высоте его идеализма. Внимательно исследуя проявления добродетельности в человеческой жизни, он пришел к убеждению, что добродетель в каждом данном случае есть средний путь между двумя порочными крайностями (virtus in medio): щедрость — между скупостью и расточительностью, мужество — между трусостью и опрометчивостью и т. д. Этим учением он стал проповедником той золотой середины (aurea mediocritas), которая могла послужить хорошей нормой для общегражданской добродетельности, но исключала великодушный подъем героических натур.

Как видно из всего сказанного, нравственное сознание нашего периода гораздо более отмечено индивидуальной печатью творческих личностей, чем оба предыдущих. Посредствующим звеном между этими личностями и народной массой служит[832]: благодаря ей и ее проповеди идеи творцов распространяются все более и более, определяя собой также и общественную мораль. Ее действие, конечно, неравномерно: гедоническая проповедь естественно ограничивается изящным обществом утопающих в роскоши царедворцев, киническая обращается преимущественно к грубым умам низших гражданских и даже рабских слоев, созидая своеобразную философию и нравственность пролетариата, аристотелевская неохотно покидает рамки школы и созерцательной жизни; платоническая, наконец, будучи более всех запечатлена печатью гения, притягивает родственно настроенные души, являясь среди всех наиболее богатой будущим.

Глава II

Наука

ї 11. Наука в течение нашего периода еще остается заключенной в рамки философии, продолжающей считаться совокупностью тех знаний, которые человек приобретает ради самого знания. Она охватывает даже и медицину, с тех пор как эта последняя перестала ограничиваться одними только целебными практиками и своим изучением человеческого тела и его функций дала возможность провести параллель между ним и мирозданием. Первым из этих врачей-философов был Гиппократ Косский. Выйдя сам из школы врачей-жрецов, он круто повернул медицину на путь естественного опыта и стал, таким образом, основателем медицины как науки. Правда, его познания в области анатомии и физиологии были еще очень несовершенны: обычай не дозволял резать трупы, и врачам приходилось довольствоваться часто обманчивой аналогией между человеческим и животным телом. Все же и ее было достаточно, чтобы навести Гиппократа на мысль о закономерности патологических явлений, а также о влиянии на них окружающей среды.

Чистая философия, как наука о мироздании, следует в нашу эпоху по двум путям. Первый был предначертан еще в конце предыдущего периода рапсодом[833] Колофонским и особенно его учеником[834], главным представителем[835] школы, как она называется по имени того южноиталийского города — Элей, где под конец своей жизни обосновался Ксенофан. Учение элеатов нашло разрешение тем противоречиям, в которых запуталась философия природы, в гипотезе двоемирия; согласно ей есть, во-первых, мир бытия, доступный только нашей мысли, но не нашим чувствам, о котором мы потому ничего не можем сказать кроме того, что он есть; и есть, во-вторых, мир кажущийся, к которому относится все то, что нам передают наши чувства. Божество — это и есть бытие, и оно поэтому для нас совершенно бессвойственно, и неразумно поступают те, которые представляют себе его под тем или иным образом. Эта гипотеза двоемирия получила особое значение вследствие того, что ею воспользовался для своей космологической спекуляции[836]. Но он поставил оба мира элеатов в гораздо более тесную связь один с другим тем, что признал кажущийся мир отражением мыслимого. Там, в пределах вечного бытия, в единении с богами витают первообразы тех предметов, которые наши чувства воспринимают здесь, в пределах видимости. Эти первообразы Платон называет[837]. Каждый предмет — несовершенное отражение соответственной идеи, и если мы, тем не менее, признаем его тем, что он так несовершенно отражает, то это происходит потому, что наши души некогда, в прабытии, тоже витали в пределах мыслимого мира и общались с идеями. Здесь наука граничит с религией; обе неразрывно связаны философией Платона.

Второй путь, по которому пошла философия нашего периода, противоположный „идеализму“ Платона, был путь[838]. Его главными представителями являются для нас[839],[840] и в особенности[841] Абдерский. Из них первый подвел итоги ионийской философии природы, установляя одинаковую изначальность всех четырех стихий и объясняя мировое становление их попеременным стремлением друг к другу и друг от друга под влиянием двух сменяющих одна другую сил — „дружбы“ и „раздора“. Все же он совокупность стихий представлял себе одушевленной и божественной и вообще примешал много мистицизма к своей философии. Также и[842] не был чистым материалистом: допуская происхождение мироздания из бесконечного числа бесконечно малых частиц (так называемых семян — spermata), он нуждался в силе, которая бы привела их в движение, так как предвечного движения он представить себе не мог. Он эту силу назвал разумом (nus), но использовал ее только для первоначального толчка, в чем Платон не без основания усмотрел непоследовательность. Решительнее был[843]; отказываясь от всякого спиритуализма, он объяснял происхождение мира только из двух изначальных элементов — атомов и пустоты. Падение (мы сказали бы: движение) атомов в пустоте ведет к их сцеплению и этим — при их первоначальной разнородности — к образованию еще более разнородных тел. Всю свою жизнь Демокрит посвятил изучению свойств тел; он изложил свои наблюдения в многочисленных сочинениях, которые еще древность поставила в параллель к сочинениям Платона, видя в обоих мыслителях равноценных представителей двух крайних мировоззрений — идеалистического и материалистического.

Судьба была неблагосклонна к нему, ничего не сохранив нам из его произведений; но его имя должно остаться в нашей памяти как имя основателя научной физики и специально той ее теории, которая и поныне, после многих превращений, не потеряла своей ценности — теории[844].

Софистическое движение в Афинах и реакция против него в лице школы Сократа вызвали к жизни ряд новых наук формального характера, которые пока тоже остались в рамках философии. При той важности, которую софисты придавали слову как орудию убеждения, для них было естественно обратить свое внимание на него и на его свойства: научная[845] ведет свое начало от софистов и, специально, от Протагора, который первым открыл части речи и ряд других грамматических категорий. Здравый смысл подсказал софистам, что язык должен быть изучаем прежде всего на его древнейшем памятнике: научное изучение Гомера поэтому тоже ведет свое начало от них. Отсюда, с одной стороны, возникновение историко-литературного интереса, с другой — практика толкования (интерпретации) как Гомера, так и других древних поэтов — одним словом, то, что позднее стало ядром филологии как науки. А при пытливом характере греков вообще и софистов в особенности не мог не возникнуть и вопрос о самом происхождении языка — точнее, о том, произошел ли он природным путем (physei) или же путем особого рода договора или уложения (thesei). A впрочем, ближе к непосредственной цели софистов был вопрос о связной речи как средстве убеждения;[846] равным образом ведет свое происхождение от них и, специально, от Горгия. Сочувствием Сократа и его школы эта риторика, понятно, пользоваться не могла; в противовес ей эта школа выдвинула[847] как искусство спора, точнее, искусство отличать доказательные соображения от недоказательных. Со временем из этого искусства развилась[848], которая была приведена в научную систему Аристотелем. Одновременно процветала и[849] в школах пифагорейцев, которые из италийской Греции успели перекинуться обратно в собственную. Нам трудно, однако, проследить ее развитие в недрах этих школ. Знаем, что в эпоху Платона планиметрия имела уже приблизительно свой нынешний вид, разработка же стереометрии еще не была начата: „Ее еще нет, но она будет“, — пророчески сказал о ней Платон ([850]. Гос. VII, 528в).

Наука для нормального своего развития нуждается в[851], которые объединяют и ученых, и орудия научной работы. Такими центрами в предыдущий период были кружки, вызванные к жизни религией Аполлона. Но гораздо более совершенными стали те[852], которые были основаны в нашу эпоху в определенных помещениях и с установлением особой системы научных занятий. Первой из них по времени была та, которую в 387 году до Х. Р. основал Платон в пригородной роще героя Академа — знаменитая на все времена[853]. Здесь после его смерти продолжалось преподавание наук в „академическом“ духе при непрерывной преемственности руководителей (схолархов) вплоть до 529 года по Р.Х., когда император Юстиниан в религиозном рвении изгнал из Афин последних учителей языческой Академии и этим закрыл ее после более чем девятисотлетнего славного существования.

Недолго спустя основал в противовес Платону свою научную школу[854] — ритор, ученик Горгия. О его значении для истории красноречия и прозы вообще речь впереди (ї 13); здесь следует заметить, что он считал возможно всестороннее научное образование необходимым подспорьем для будущего оратора и что в его школе проходили, помимо теории и практики красноречия, и ряд других наук, которые можно было считать общеобразовательными. Курс учения был у него четырехлетний; его прошли многие, имена которых прославила позднейшая история Афин и Греции. Так уже с самого начала научной школе была противопоставлена школа общеобразовательная.

Завершителем научного развития нашего периода был в Афинах пришелец из македонской Стагиры — [855]. Он был учеником Платона, но позднее разошелся с ним, хотя и навсегда сохранил о нем благодарную память. Известны его слова: „из двух друзей — Платона и Истины — долг велит предпочесть вторую“. Эту истину он, как трезвый и наблюдательный ум, находил в пределах единого мира. В нем божество — первопричина движения и жизни. Ему противоположна материя как арена возможностей, оформляемая идеями, которые живут, таким образом, не вне предметов видимости, а в них самих. Душа человека лишь количественно возвышается над душой животного и растения, обладая также и мыслительной способностью в добавление к чувствительной и двигательной, свойственных и животному, и способности роста, свойственной всем живым существам, включая и растения.

Научная система Аристотеля, изложенная в его многочисленных нам сохраненных произведениях, обнимает всю вещественную и духовную природу. Вопросам о принципах мироздания посвящены его книги о „Физике“ и „Метафизике“ (причем последняя обязана своим именем только тому обстоятельству, что она, как продолжение физики, читалась после нее — metaphysika). Законы движения и его сил обработаны в „Механике“, теория небесных явлений в „Метеорологии“. Спускаясь на землю, он в своих зоологических сочинениях дал такую полную систематику и биологию животного мира, которые остались непревзойденными вплоть до XVIII века. В области ботаники дал то же самое его ученик и друг Теофраст. Переходя далее к человеку, Аристотель в своей „Политике“ создал чрезвычайно глубокую и продуманную теорию человеческого общежития, с которой и ныне принято считаться; она имела своим основанием огромный (158 книг) сборник монографий о конституциях отдельных греческих и негреческих общин, из которого судьба нам недавно вернула книгу „О государстве афинском“. Параллелью к „Политике“ была его „Этика“, сохраненная нам в трех вариантах. К области эстетики принадлежит его „Риторика“, или теория прозы, и особенно знаменитая „Поэтика“. Но все его сочинения превзошла своим влиянием его „логика“, под каковым именем мы объединяем его отдельные сочинения о „Категориях“, „О суждении“ и „Об анализе“ с прибавлением к ним „Топики“, или учения о доказательствах. В этих книгах он впервые привел в научную систему разрозненные диалектические достижения сократовских школ, и можно сказать без преувеличения, ссылаясь на свидетельство истории, что ими он научил мыслить также и все новейшее человечество.

Столь разнообразной научной работе этого удивительного человека соответствовала не менее разнообразная учебная деятельность. Ради нее он основал свою школу в роще Аполлона Ликейского — так называемый Ликей, или Лицей. В ее тенистых аллеях (peripatoi — отсюда название[856] школы) утром, в рабочие часы, происходило специальное (эзотерическое) обучение тесного круга учеников; там же вечером и широкой, жаждущей образования публике читались доступные ее пониманию общие (экзотерические) курсы. Ликей Аристотеля просуществовал так же долго, как и Академия Платона. В противоположность ей он насаждал специально научные знания, но все же ему, как философской школе, не удалось долго объединить в себе совокупность наук. Последние, развиваясь и специализируясь, не могли не прорвать со временем ставших узкими рамок философской школы. Но это случилось лишь в следующем, вселенском периоде.

Глава III

Искусство

ї 12. Шаблон:'''Изобразительные искусства'''. Когда наш аттический период называют „эпохой расцвета“, то при этом выражении думают преимущественно, если не исключительно, об области искусств, как изобразительных, так и мусических. И здесь, и там время первых творческих напряжений, обусловленных естественным сопротивлением материала стремлению художника сделать его выразителем своих мыслей и чувств, уже лежит позади. С ним миновала и пора резкостей и чрезмерностей, вызванных этой борьбой; материал покорился художнику и стал способным выражать те тончайшие оттенки его идей, в умелом соблюдении которых заключается печать совершенства.

А.[857]. Для развития архитектуры первые два поколения после освободительной войны были особенно благоприятным временем. С одной стороны, победа над врагами создавала естественное чувство благодарности богам-покровителям, а прилив богатства, обусловленный последовавшим периодом мира, давал и необходимые средства для выражения этого чувства в постройке новых храмов и других святынь; с другой стороны, возвышение и укрепление победоносной демократии поставило художникам ряд новых задач чисто светского характера. С обеих точек зрения первенство принадлежит Афинам. К тому же как город, разрушенный персидским погромом, они более прочих греческих общин нуждались в новых архитектурных памятниках. Оставляя поэтому в стороне архитектурную деятельность прочей Греции, — но все же упомянув о храме[858], — мы сосредоточимся на Афинах.

Здесь естественным полем для сакральной архитектуры была твердыня Афин, уже потерявшая свое военное значение и превратившаяся в обширную ограду родной богини, — [859]. Его и решено было обратить в гигантский пьедестал для воздвижения ей неслыханного по величественности и красоте храма. Сорок лет работали над тем, чтобы привести его в это состояние. Наконец, при Перикле настало время воздвигнуть сам храм. Исполнение задачи было поручено архитекторам[860] и[861] но руководителем работ был тот, в руки которого было отдано все скульптурное украшение храма, — Фидий. Их совместными трудами был создан на вершине Акрополя тот[862] — „храм Девы“, — в котором мы видим в одно и то же время и высший расцвет греческой архитектуры, и живой символ величия Перикловых Афин. В нем соблюдена обычная схема дорических храмов, но благородный материал, из которого он был выстроен — пентеликонский мрамор, — дал возможность смягчить архаическую резкость прежних памятников дорической архитектуры: его колонны стройнее, их капители менее нависают над пролетами, всюду соблюдена удивительная гармония и пропорциональность. Конечно, своими размерами он не может соперничать с каменными громадами на берегах Нила и Евфрата. Все же он больше обыкновенного греческого храма — восемь колонн во фронте вместо принятых шести, и эти размеры дали художнику возможность несколько развить обычную храмовую схему, прибавляя к целле особое квадратное помещение, так называемый опистодом, ставший казнохранилищем богини, и вводя в самую целлу внутреннюю двухэтажную колоннаду. Все же он весь соблюден в строгом стиле, чуждающемся всяких излишних узоров. Его печать — величие, и ею он остался запечатлен и поныне, после всех разрушений, которые он испытал в последовавшие за падением античного мира мрачные столетия.

Когда Парфенон был окончен, явилось желание создать для него и для всего Акрополя достойное преддверие; и эту задачу удалось еще исполнить Периклу при помощи уже названного Калликрата. Схема этих „Пропилеи“, тоже воздвигнутых из пентел и конского мрамора, была не совсем проста: собственно патерные ворота были украшены снаружи и изнутри двумя параллельными дорическими колоннадами, которые, в свою очередь, были соединены между собой продольной колоннадой в ионийском стиле, и вся эта мраморная роща была снабжена справа и слева монументальными мраморными же пристройками. В них, впрочем, пришлось уклониться от строгой симметрии, так как в правую пристройку врезался бастион, издревле посвященный любимой прислужнице Афины — [863]. На нем ей построили прелестный храмик в ионийском стиле; а так как место было головокружительно крутое, то храмик пришлось окружить мраморной балюстрадой, стенки которой тогдашняя скульптура украсила рядом своих самых восхитительных памятников.

Пелопоннесская война прервала на время строительную деятельность афинян на Акрополе; но в те годы передышки, которые последовали за миром Никия, она была возобновлена. Сакральные соображения потребовали восстановления, на этот раз уже в виде храма, старинного „дома“ царя Эрехфея, который был в то же время, в бесхрамный период религии Зевса, и древнейшим приютом богини. Так возник в последний период пелопоннесской войны[864] (Erechtheion), причудливая схема которого была обусловлена теми же сакральными соображениями. Будучи объемом много меньше Парфенона, он стал выражением архитектурного изящества, точно так же, как тот был выражением архитектурной величавости. Выдержан он был в ионийском стиле; все его части были украшены узорами, но красивее всего был знаменитый так называемый „портик кариатид“ — мраморный балдахин, несомый шестью мраморными же девами, в которых художник увековечил священнодействующих кошеносиц панафинейского шествия.

Храм Эрехфея стал надолго последним словом афинской сакральной архитектуры; потеря гегемонии лишила Афины средств для крупных архитектурных предприятий. Все же IV век до Х. Р. должен быть отмечен историей архитектуры как время если не возникновения, то распространения нового архитектурного ордера — [865]. Этот третий греческий ордер возник, в сущности, из ионийского; отличается он от него, главным образом, формой капители, которая в коринфском ордере напоминает собой корзинку, обвитую акантовыми листьями и завитушками. Вследствие своей грациозности коринфский ордер получил широкое распространение в ту эпоху которая вообще отдавала предпочтение грациозности — в эпоху эллинистическую.

Остается поговорить о[866], которая в нашу эпоху уже начинает соперничать с сакральной. Правда, частные дома еще сохраняют старинную простоту: демократизм зажиточных членов общины не позволял им оскорблять чувства их бедных сограждан выставлением напоказ роскоши. Зато тот же демократизм позволял и требовал достойного убранства тех мест, где собирался державный демос. Это были, главным образом, стой и театры. Для[867] характерна стена с навесом и колоннадой; чаще всего такие стой окружают какой-нибудь внутренний двор, служащий, например, для упражнения молодежи; формы гимнасия и палестры были поэтому лишь развитием стой. В других случаях, например, на агоре, стена стой была пробита дверьми, которые служили входами в торговые помещения; тогда получалось подобие наших гостиных дворов. Но стоя могла быть и вообще наружной частью любого здания, служившего административным или торговым целям; такова была та роскошная стоя, которой еще Кимон украсил афинскую агору, поручив своему другу, живописцу Полигноту, расписать ее стену картинами из отечественных войн, вследствие чего она и называлась „пестрой стоей“. В нашу эпоху она только этим и славилась — в ожидании того, уже недалекого времени, когда ей суждено было дать свое название самому влиятельному в древности философскому направлению — стоицизму.

Что касается, затем,[868], то он получил в Афинах свою архитектурную форму лишь в IV веке до Х. Р.; до того времени народ собирался как кто мог, иногда на деревянных подмостках, на склоне скалы Афины, вокруг орхестры, на которой происходило действие. Архитектурный театр состоял из двух сооружений — театра в узком смысле и сцены. Театр в узком смысле — это были возвышающиеся друг над другом полукруглые ступени, окружающие — теперь уже тоже полукруглую — орхестру. Сцена состояла из узкого прямоугольника, за которым возвышался фасад дворца с тремя дверьми. На ступенях собирался народ; перед фасадом на прямоугольнике происходило действие; орхестра служила для той хореи, которую обычай все еще не позволял отделять от драмы.

Б. Скульптура. Одновременно с архитектурой расцвела и скульптура и отчасти по тем же причинам. Крупные архитектурные предприятия всегда ставили заманчивые задачи также и скульптуре. С величавостью и красотой храма надлежало соразмерить и кумир обитающего в нем божества. Сверх того, оба фронтона представляли богатое поле для статуарной, фризы — для рельефной скульптуры, а пролеты между колоннами, ступени, да и вся окрестность храма напрашивались под украшения посвятительными статуями и рельефами, число которых увеличивалось с каждым годом. Залогом расцвета ваяния и достижения им той ступени, которую мы называем классической, было отчасти сужение тем: отказались от неразрешимых — или пока неразрешимых — задач (статуарная скульптура — от выражения аффекта, которое при недостатке средств выходило условным и вычурным, рельефная — от многофигурности и ландшафтного фона). Среди многих возможных форм человеческого лица остановились на одной — знаменитом „греческом профиле“, в силу чего все греческие статуи классической эпохи представляются нам как бы изображающими членов одной и той же семьи. „Простота и тихое величие“ (Винкельман) стали лозунгом если не всего греческого художества, то, во всяком случае, его классического периода.

В V веке до Х. Р. развитие скульптуры сосредоточивается на трех великих именах — афинян[869] и[870] и аргивянина[871]. Из них Фидий был представителем идеалистического, Мирон — реалистического направления, Поликлет же совмещал в себе оба.

Фидию принадлежали прежде всего гигантские кумиры Зевса в Олимпии и Афины в Парфеноне, Поликлету — кумир Геры в ее аргосском храме; все три были сооружены из драгоценного материала — слоновой кости и золота. Мы судим о них по весьма несовершенным и отчасти гадательным копиям; все же и они, в связи с известиями писателей, дают нам возможность установить, что названные художники в этих своих творениях определили навсегда типы этих преимущественно строгих и величавых божеств: дальше в изображении этого рода красоты идти было некуда — идеал был достигнут. В том же духе, хотя и несравненно более свободными, были прочие украшения Парфенона, возникшие если не под резцом самого Фидия, то под его наблюдением: обе живые фронтонные группы — рождение Афины и ее спор с Посейдоном из-за Аттики, затем попарные рельефные группы метоп (поединки богов с гигантами и греков с кентаврами и амазонками) и в особенности — непрерывный фриз целлы, изображающий отдельные моменты и группы панафинейского шествия под наблюдением чествуемых богов.

Темы для реалистической скульптуры давала особенно агонистика, преимущественно мужская. Никогда еще для развития изобразительных искусств не создавались столь благоприятные условия: борьба и бег юношей, бег и пляска девушек предоставляли художникам самым непринужденным образом целый ряд благодарных мотивов для изучения человеческого тела и в его движении, и в моменты покоя, а часто повторяющиеся заказы аниконических статуй победителей и победительниц для посвящения богам давали им возможность увековечить в мраморе и бронзе то, что они видели в действительности. Так возникли „Дискобол“ и „Бегун“ Мирона, „Дорифор“, „Диадумен“ и „Амазонка“ Поликлета и близкие им по происхождению „Мальчик с занозой“ и ватиканская „Бегунья“, — если назвать только наиболее знаменитые произведения. Из них „Дорифор“ Поликлета получил на целое столетие значение „канона“; соблюденные в нем пропорции человеческого тела, на наш взгляд, несколько тяжелые, стали почти обязательными для последователей, пока[872] не установил нового, более легкого канона.

В IV веке до Х. Р. скульптура сосредоточивается на четырех крупных именах: сначала[873], затем обоих Диоскуров — [874] и[875] — и, наконец, только что названного[876]. Условия, в которых они работали, уже не были столь благоприятными: обедневшая родина в редких случаях могла поощрять заказами их таланты; им приходилось большей частью искать применения вне Эллады при пышных дворах эллинизованных династов.

О[877] мы судим главным образом по его „Эйрене“ (богине мира), известной нам по прекрасной копии. Она образует переход от строгости Фидия и Поликлета к мягкости и ласковости второй аттической школы. Отчасти этот переход достигнут внешним средством — наклоном головы богини, придающим всей ее фигуре выражение участливости. Эта вторая аттическая школа представлена, главным образом, именами[878] и[879], из которых первый был мастером этоса (спокойного аффекта), второй — мастером пафоса (аффекта возбужденного). Первый был продолжателем Фидия: как тот установил идеальные типы строгих божеств, так на долю Праксителя выпало дать юным, мягким и ласковым божествам тот образ, под которым мы их представляем себе ныне — Афродите, Дионису, Гермесу. В оригинале нам сохранен только последний — знаменитый Гермес Олимпийский, но и о других мы имеем благодаря древним копиям достаточно полное представление. И подобно тому, как Пракситель достиг своей цели, видоизменяя строгие лики Фидия до мягкости „Праксителевского овала“, так точно и[880] сумел придать своим фигурам выражение патетичности отчасти внешним приемом, углубляя впадины глаз и усиливая этим их тень. Особенно славилась в древности его страстно возбужденная „Вакханка“; ему же, по-видимому, принадлежит патетическая группа умирающих Киобидов с ее незабвенной центральной фигурой, молящей о пощаде единственной, младшей дочери Ниобеи.

[881], признанный портретист Александра Великого, стоит уже на рубеже следующего, эллинистического периода, которому он дал вышеупомянутый легкий канон своим „Анаксиоменом“. В сакральной скульптуре он прославился в особенности статуей Посейдона Истмийского, в которой он очень удачно выразил страстность морской стихии в противоположность к спокойному величию Зевса.

Говоря о скульптуре IV века до Х. Р., нельзя умолчать о тех ее безымянных памятниках, которые, возникнув под прямым или косвенным влиянием названных мастеров, производят на нас едва ли не самое глубокое и захватывающее впечатление. Это[882]. Покойные здесь изображены в идеализованном виде; они представлены большей частью в своей семье; совершившаяся разлука разлила над участвующими выражение тихой грусти, незабвенное для каждого, кто хоть раз их видел.

В. Живопись этого периода изучается нами опять-таки исключительно по[883], а они могут нам дать представление, конечно, только о развитии рисунка и композиции, но не того, что в живописи важнее всего, — колорита. Вазопись аттического периода принадлежит всецело краснофигурному стилю. Великое множество памятников дает нам возможность проследить ее эволюцию полностью от[884] стиля (около 500 года до Х. Р.) к[885] и далее к[886], который представляется нам уже стилем упадка. И здесь расцвет обусловливается отказом от неудоборазрешимых задач — многофигурности и смелых ракурсов. Вначале техника росписи представляет еще некоторые условности, главным образом, изображение глаза en face при лице в профиль и симметричное расположение складок — они характеризуют строгий стиль. Но в то же время угловатости чернофигурной техники уже сглаживаются и рисунок достигает поразительной тонкости и благородства. В следующем, прекрасном, стиле и те последние условности исчезают, наступает царство той невыразимой гармоничности, которая характерна для классического искусства. Пышный стиль характеризуется возвращением к многофигурности; ей сопутствует богатство обстановки и, с другой стороны, некоторая неряшливость рисунка, свидетельствующая о поспешности работы.

Все эти черты в связи со многими другими, о которых знают специалисты, не дают нам представления о развитии[887] в течение нашего периода, который для нее был таким же классическим, как и для других искусств. Мы знаем о ней от известий античных писателей, которые еще видели всю эту навеки исчезнувшую красоту. Следует, впрочем, заметить, что термин „аттический период“ менее всего применим к современной ему живописи: все великие художники, которых мы к нему приурочиваем, были по происхождению не афинянами, и хотя и работали, между прочим, также и в Афинах, но не ограничивали своей деятельности этим городом.

Первым из них был[888] Фасосский, друг Кимона, прославившийся своими работами главным образом в афинской „пестрой стое“ (битвы афинян с амазонками, троянцами и персами) и в беседке книдосцев в Дельфах (взятие Трои, преисподняя). Своей любовью к многофигурности, равно как и наивностью своего колорита — в его распоряжении были только четыре краски (белая, черная, желтая и красная), которые он без теней и полутонов наводил для изображения драпировки на готовые уже контуры нагих фигур, — он был скорее завершителем прежнего периода, чем основоположником нового; но его зрителям нравилась бесхитростная строгость его рисунка, и им казалось, что они читают весь трагизм троянской войны в заплаканных глазах его Поликсены.

Как явствует из сказанного, живопись была наименее сакральным из всех искусств. В храме она не находила себе места; ее первое крупное творенье — фрески на стенах чисто светской стои. Ее дальнейшему развитию способствовало открытие новой техники — так называемой „темперы“, при которой наносимые на доску краски приготовляются на яичном желтке. Ее изобретателем был современник Перикла[889]. Важность этого изобретения не замедлила сказаться: Аполлодор первый ввел в свои картины воздушную перспективу, то есть искусство выражать оттенками тонов сравнительную отдаленность предметов. Это открытие было встречено неприязненно его современниками, которые в насмешку прозвали его „тенеписцем“, но он стоял на своем, утверждая, что он „пробил дверь“ для многих.

Расцвет живописи, предтечей которого был Аполлодор, наступил в эпоху пелопоннесской войны в лице триумвирата, членами которого были[890],[891] и[892]. Не связанные религиозной традицией художники брались за самые вольные и отчасти причудливые темы, стремясь, с одной стороны, к возможному иллюзионизму (виноградная гроздь Зевксида и занавес Паррасия), с другой — к возможной выразительности (жертвоприношение Ифигении Тиманфа). И если принять на веру свидетельство древних, то они в обоих направлениях достигли идеала.

Четвертый век ознаменовался опять-таки техническим усовершенствованием — открытием так называемой[893] живописи, то есть приготовления красок на воске, причем они лопаточкой наводились на доску и благодаря нагреванию впитывались в фон. Нам говорят, что благодаря этой технике, секрет которой потерян, достигалась гораздо большая яркость колорита, чем при старой темпере. Ее мастером был[894] и руководимая им сикионская школа. Ей и принадлежит IV век до Х. Р. вплоть до появления того мастера, при котором античная живопись вообще достигла своего наивысшего совершенства. Но он — [895] — принадлежит уже следующему периоду.

ї 13. Мусические искусства. В нашу эпоху триединая хорея достигает предельной точки своего развития в[896]. Рядом с ней бледнеет то, что мы могли бы сказать о самобытной роли как музыки, так и орхестики; разве только про первую из них можно бы заметить, что она переживает эволюцию, аналогичную с современной нам, в смысле осложнения средств выражения и освобождения от старинных композиционных форм (реформы Фриниса и Тимофея), в чем ревнители строгой музыки видели, как и ныне, симптом упадка. Бледнеют также и прочие роды поэзии, кроме драмы.[897] умолк с тех пор, как перевелись аэды, рапсоды же на „рапсодических“ состязаниях стали ограничиваться одним Гомером.[898] эпос дал еще своих последышей в лице обоих первых элеатов — Ксенофана и Парменида, а также и Эмпедокла (выше, с. 157 и сл.); но это было еще в начале V века до Х. Р., а затем он растворился в научной прозе.[899],[900],[901],[902] имеют еще своих представителей, но все это были поэты второстепенные: творческие таланты ищут себе применения в новооткрытой области[903], и притом не в одной только Аттике: свет афинских Дионисий привлекает и зарубежных поэтов — хиосец Ион и эретриец Ахей увеличивают собой число драматургов нашей эпохи. Но тон задается Афинами; поэзия аттического периода — почти исключительно аттическая поэзия. Значит ли это, что другие государства не производили первостепенных поэтов? Или что они, затемненные афинскими, в своих произведениях не дожили до следующей эпохи? Мы на этот вопрос ответа дать не можем.

Драматические состязания происходили два раза в году; каждый раз допускалось к агону по двенадцать трагедий (включая „сатирическую драму“) и от трех до пяти комедий. А так как повторение старой драмы разрешалось только в виде почетного исключения, то можно себе представить, какая огромная драматическая литература была создана в течение обоих столетий аттического периода; она несомненно превзошла своим объемом всю поэзию предыдущего времени. Далеко не вся она сохранилась к следующей эпохе, эпохе александрийских собирателей и издателей; нам же от нее осталось, не считая отрывков, только тридцать три трагедии и одиннадцать комедий.

Из[904] Фриних (выше, с. 105) писал еще по-ионийски, но это было последней данью аттической музы своей старшей сестре; со времени его преемника аттический язык царствует на аттической сцене. Этим преемником был[905] Элевсинский, законодатель аттической трагедии (525—456 годы до Х. Р.). Возникший до него спор из-за первенства между серьезной трагедией и веселой сатирической драмой (выше, с. 105) он решил в том смысле, чтобы каждый поэт ставил по три трагедии и, в виде заключения, по одной сатирической драме. Эти трагедии вначале и у него были лирико-эпическими кантатами, без драматической фабулы и без характеристик действующих лиц; но, ставя каждый раз по три таких кантаты, он получил возможность изображать в них три следующих друг за другом момента одной и той же фабулы („трилогический принцип“). Такова трилогия „Данаида“; в ее первой трагедии, „Просительницах“ (сохранилась), представлен прием аргосцами бежавших от своих двоюродных братьев Данаид; во второй, „Строителях теремов“ (не сохранилась), — после осады Аргоса этими братьями и революции в нем, доставившей власть Данаю, — насильственная свадьба Данаид, после которой Данай приказал им в брачную ночь умертвить своих мужей; наконец, в третьей, „Данаидах“ (не сохранилась), — суд Даная над единственной из Данаид, не исполнившей этого приказа. Как видно отсюда, главные действия предполагаются происшедшими в промежутках между трагедиями, в самих же трагедиях изображены лишь отдельные моменты — прием, свадьба, суд. Дальнейшее развитие трилогии заключается в том, что действие чем далее, тем более из этих промежутков переносится в сами трагедии. Так, в последней трилогии Эсхила, „Орестее“ (сохранилась вся), мы имеем уже обратное отношение: в первой трагедии, „Агамемнон“, изображено возвращение героя из-под Трои и его убийство его женой Клитемнестрой, во второй, „Хоэфоры“ (то есть „Приносительницы возлияний“ на могилу убитого царя), — месть за него его подросшего сына Ореста и погоня за матереубийцей разгневанных Эриний, в третьей — „Эвменидах“ — блуждания Ореста в Дельфы и Афины и его оправдание судом ареопага. Все действие сосредоточено в самих трагедиях, ни одно сколько-нибудь важное событие не предполагается происходящим в промежутки. Параллельно с развитием действий развивается и характеристика; в „Орестее“ поэт достиг уже замечательного совершенства, но только в одной области: все его характеры суровы и в своей добродетели, как Орест, и в своей преступности, как Клитемнестра. Вообще Эсхил прежде всего — величавый поэт; эта величавость отразилась и на композиции его трагедий с их дивными хорическими песнями, глубокомысленными по содержанию и чарующими по форме, и на построении диалога с его обилием длинных речей, и на самом языке — могучем, образном и смелом в подборе и сложении слов. Располагая только двумя актерами, — причем второго он ввел сам, — Эсхил был лишен возможности выводить одновременно более двух действующих лиц. Зато выдающейся была роль корифея (то есть предводителя хора); обыкновенно появляющиеся действующие лица вступают в разговор с ним.

Что касается содержания драм Эсхила, то он вначале, пока его трагедия была лишь кантатой, допускал, подобно Фриниху (выше, с. 105), и исторические темы; к счастью, нам сохранились его „Персы“, имеющие содержанием саламинскую победу 480 года до Х. Р., — поразительный образец эллинской гуманности, если вспомнить, что эта трагедия имеет целью вызвать сострадание к разбитому обидчику-врагу, что она была поставлена в 472 году до Х. Р. в виду разрушенных персами святынь Акрополя, и что она была увенчана первой наградой. Но позднее, по мере драматизации трагедии, Эсхил сосредоточился на мифологических темах, и его преемники последовали его примеру. Афинская трагедия V и VI веков до Х. Р. стала новым — четвертым — поэтическим претворением греческой героической саги.

Первым по времени из крупных преемников Эсхила был[906] (496—406 годы до Х. Р.), уроженец афинского предместья Колона. Изменяя трилогическому принципу своего предшественника и учителя, он обособил отдельные трагедии своих трилогий, давая каждой самостоятельную завязку и развязку; он же расширил шкалу характеристик, прибавив к унаследованным от Эсхила суровым характерам и нежные, и мягкие в различных оттенках. Добившись введения третьего актера, он получил возможность обогатить и осложнить диалог; правда, он воспользовался этой возможностью очень сдержанно, сведя диалог трех лиц к последовательным диалогам двух из них, так, чтобы непосредственно после беседы А + В следовали беседы А + С или В + С. Такая сдержанность (в отличие от оживленности комедии) считалась приличествующей трагической торжественности и была сохранена и преемником Софокла Еврипидом. Вместе с тем мы должны признать, что в лице Софокла трагедия как драма достигла своего апогея; средствами, которые нам кажутся очень простыми при небольшом числе действующих лиц и сравнительно незначительном объеме трагедий, он достигает потрясающего действия: героическая борьба с роком Эдипа („Царь Эдип“), самоотверженный подвиг Антигоны, демоническая жажда мести Электры и Ореста — все это незабвенные темы, навсегда обогатившие сокровищницу всемирной поэзии. Сам поэт был настоящим воплощением лучших сторон эллинства: прекрасный собой, сильный, здоровый, замечательно разносторонний в своих дарованиях и обаятельный в обращении, он во всеоружии своих духовных сил дожил до девяностолетнего возраста, написал около ста двадцати драм и имел счастье умереть накануне разгрома своего отечества.

Он пережил даже, хотя лишь на несколько месяцев, своего младшего современника[907], родившегося в самый год той саламинской битвы, в которой сражался Эсхил и после которой Софокл, как прекраснейший из эфебов, был удостоен чести исполнить благодарственный пеан. Тот еще в молодые годы и с полным участием пережил то софистическое движение, которому не удалось поколебать уже установившегося миросозерцания Софокла. Его трагедия — живой отголосок этого движения; к шкале цельных характеров, завершенной его предшественником, он прибавил характеры надломленные, нерешительные, томящиеся под гнетом неразрешимых проблем и собственной богоотчужденности. Он любил изображать нравственность в борьбе со страстью, особенно с греховной любовью; его современники были поражены преступными и все-таки непорочными образами его Федры, влюбленной в своего пасынка („Ипполит“), Макарея, влюбленного в родную сестру („Эол“, не сохранилась). Они так убедительно отстаивали свою невиновность („софистика страсти“); рука не поднималась на них, — а, между тем, нравственность требовала их осуждения. Особенно любил он изображать натиск страсти на женскую душу, будь то любовь, как у Федры, или ревность, как у Медеи. Современники за это называли его женоненавистником, но напрасно: он же дал нам трогательные образы самоотверженной жены (Алкеста, Евадна), сестры (Макария в „Гераклидах“), дочери (Ифигения Авлидская). Вообще современники к нему относились недоброжелательно; зато у потомков он прослыл „самым трагическим“ из трагических поэтов, и именно этой своей популярности он обязан тем, что от него нам сохранилось не семь трагедий, как от Эсхила и Софокла, а целых восемнадцать, включая сатирическую драму „Киклоп“. На нас они производят неравное впечатление, даже если учесть такие условности, как обращенный к публике пролог и пресловутого deus ex machina (то есть внезапное появление в выси божества, дающего неожиданную и подчас насильственную развязку действия). Но, оставляя в стороне все, что нам может не понравиться, созданных им положительных образов достаточно, чтобы также и ему обеспечить бессмертие.

Таков был V век до Х. Р. в развитии аттической трагедии. О IV веке мы ничего сказать не можем; поэтов было много, и некоторыми из них очень увлекались, но ни драм, ни наглядных известий о них нет. Быть может, в этом заключается крупная несправедливость по отношению к ним; мы ее исправить не в силах, для нас с годом разгрома Афин пелопоннесцами кончается и творческая эпоха аттической трагедии.

Несколько иначе отразился этот роковой год на другой крупной отрасли афинской драмы, на[908]. Возникла она из двух корней — обличительных песен ряженых против своих обидчиков (это и есть $ 175 kТmТdia в первоначальном смысле, как песнь $ 175kТmos’a, то есть подгулявшей компании) и бытовой сценки, которая, однако, кроме человеческого быта могла задеть и божий, забавно пародируя соответствующие мифы. Эта бытовая сценка в своем самобытном виде встречается во многих местах — в Сиракузах она даже имела очень крупного поэта, современника Эсхила[909], и под именем „мима“ продолжала существовать во все эпохи Античности; но в Афинах она соединилась с упомянутой обличительной песнью и стала тем, чем ее знает V век до Х. Р., — [910]. Ее главными представителями были: Кратин, современник и враг Перикла, и Евполид с[911], современники пелопоннесской войны. Нам только от последнего сохранены комедии, числом одиннадцать, и это наследие — едва ли не самый оригинальный дар всей античной литературы. Никогда впоследствии свобода обличительного слова не была столь полной; поражаешься силой афинской государственности, что она могла сносить в течение целых двух поколений на всенародной сцене такую беспощадную критику. Аристофан — чтобы ограничиться им — забрасывает своими насмешками и могущественных демагогов, вроде Клеона, Гипербола, Клеофонта, и представителей несимпатичных ему духовных течений — Еврипида, Агафона, софистов… C болью в сердце находим мы среди последних и Сократа, но сам Сократ добродушно смеялся над карикатурой своей личности в комедии своего остроумного противника, и Платон представил обоих в приятельской беседе друг с другом и с Агафоном в своем „Пире“. Это потому, что в политической комедии яд насмешки был обезврежен всеобщим дионисическим настроением; злопамятствовать не полагалось „высмеянному в унаследованных от отцов торжествах Диониса“.

Но удар, ниспровергший гегемонию Афин, сломил также их выносливость в области политической насмешки; в IV веке до Х. Р. комедия присмирела. Лишившись своего обличительного задора, она занялась разработкой в более или менее шаржированном виде тогдашнего быта преимущественно золотой молодежи Афин о ее кутежами, мишурными страстями и мишурным горем. Плодовитость поэтов при этой легкой работе стала еще большей: Антифан, Алексид и другие оставили по несколько сот комедий каждый. Но в качественном отношении эта[912], как мы ее называем, так же свидетельствует об отливе творческих сил народа, как и вся прочая поэзия IV века до Х. Р. Ее историческое значение заключается в том, что она подготовила новый расцвет комедии — новоаттическую комедию[913] - в следующем периоде.

Переходя затем к области[914], мы должны и здесь отметить постепенный переход от ионийского языка к аттическому, обусловленный притягательной силой Афин также и для этой отрасли литературы.

[915] эллинского периода мы закончили Гекатеем; среди младших логографов, живших уже после персидских войн, особенно замечателен лесбосец[916] (Hellanikos, не сохранилось), открывший новые методы историографии; не довольствуясь генеалогиями, он использовал старинные, монументальные хронологические записи (между прочим, аргосских жриц Геры), а также составил на основании местных преданий первую историю Аттики под эолийским, позднее ставшим техническим, заглавием „Атфиды“ (Atthis). A впрочем, он, хотя и эолиец, писал на общелитературном ионийском наречии, так же как и его славный современник, уроженец дорического Галикарнаса,[917], „отец истории“, как его называет Цицерон. Свое крупное историческое повествование, разделенное позднее на девять книг, он издал „для того, чтобы не изгладились из памяти потомства великие дела как эллинов, так и варваров, и в особенности, как они воевали друг с другом“. Ведет он его издалека, переходя от истории Лидии к истории царей персидских и рассказывая, в связи с вселенскими походами этих последних, историю и быт тех народов, против которых эти походы были направлены (так, в связи с походом Дария против скифов дано описание древней Скифии, см. выше, с. 124). С V книги идет уже рассказ о греко-персидской войне (V книга — ионийское восстание, VI — Марафон, VII — Фермопилы, VIII — Саламин, IX — Платея и Микале). Но он далеко не строго придерживается своей повествовательной нити, позволяя себе ежеминутные отступления; и эта вольность придает его рассказу неподражаемую прелесть. Историческая критика у него еще слаба: основывая свое повествование на устных сведениях, лично добытых им во время его долгих путешествий, он широкой струей вливает легенду в свою историю; себя он выгораживает добродушным заявлением, что „считает своим долгом все записать, что он слышал, но не считает своим долгом всему верить“ ([918] VII, 152). Божий перст в истории он признает и к оракулам относится доверчиво, но настоящих чудес не допускает, стараясь их устранить рационалистическим толкованием. Вторую половину своей жизни Геродот провел уже в Афинах как приближенный Перикла. Здесь он имел счастье вдохновить своего великого ученика,[919], первого афинского историка. Фукидиду мы обязаны монументальным сочинением о пелопоннесской войне с обстоятельным введением, в котором между прочим вкратце рассказывается история Греции за „пятидесятилетие“ между Mикале и вторжением пелопоннесцев; позднее это сочинение было разделено на VIII книг (I — введение; II—IV — до мира Никия; V — худой мир; VI—VII — сицилийская экспедиция; VIII — декейская война до 409 года до Х. Р., на которой изложение обрывается — вероятно, за смертью автора). Строгая историческая критика и безусловное стремление к истине отличают это сочинение; в лице Фукидида историография возмужала. Легенда устранена, история секуляризована. Желание быть объективным не позволяет автору самому разрешать вопросы о правоте той или другой стороны: он предоставляет им самим отстаивать свою правду в обстоятельных речах, которые он влагает в уста их представителей, — прием, которому впоследствии многие подражали. Язык изложения труден, но читатель не раскается в усилиях, потраченных на его изучение, — до того богат мыслью пишущий им автор.

Продолжателем труда Фукидида был[920], доведший в VII книге своих $ 177 „HellЙnika“ греческую историю до смерти Эпаминонда в 362 году до Х. Р., ему же принадлежит и знаменитый „Анабасис“, описание похода Кира Младшего против Артаксеркса Персидского и смелого возвращения его греческого наемного войска под предводительством Ксенофонта из долины Евфрата к Эгейскому морю, и еще ряд других сочинений. Необыкновенно разносторонний в своих интересах — сельский хозяин, охотник, наездник, финансист, полководец и, в довершение всего, писатель, — он с ранних лет стал учеником Сократа, память о котором он увековечил в своих „Воспоминаниях“, но стал им не ради философии, а ради жизни. Как стилист, он стоит чрезвычайно высоко; впервые под его пером аттическая речь пришла к сознанию своей природной легкости и гибкости. Его сочинения стали впоследствии школой греческого языка, вплоть до наших дней. Как историк он хранит заветы Фукидида, но ему недостает глубокомыслия и политической мудрости этого его образца.

Вторая отрасль прозы,[921], вначале тоже пользуется ионийским языком; а вне Афин, в сочинениях Демокрита и Гиппократа с его школой, ионийский язык сохранился до конца V века до Х. Р. и далее, так же, как в сочинениях пифагорейцев — Филолая, Архита — дорический. Но софисты, часто наезжавшие в Афины, уже переходят с ионийского наречия на аттическое, и всецело ему принадлежит афинянин Сократ. Правда, от Сократа не осталось для потомства ни одной строчки прозы; и все-таки он занимает выдающееся место в истории греческой литературы, так как его неподражаемые по диалектической тонкости „сократические“ беседы послужили образцами для литературного[922]. Его художником стал гениальнейший ученик Сократа — [923]. Всего непринужденнее диалогическая форма в тех его сочинениях, где какое-нибудь нравственное понятие, вроде благочестия („Евтифрон“), мужества („Лахет“) или скромности („Хармид“), является предметом всестороннего обсуждения собеседников; но нас еще более пленяют его крупные диалоги, как „Федон“ (о душе), „Пир“ (о любви), „Горгий“ (о нравственности) и в особенности „Государство“, в которых глубокомысленное содержание сочетается с художественной формой и, кроме того, философский диалог вставлен в красивую бытовую рамку, наглядно знакомящую нас с его участниками, и прежде всего, конечно, с Сократом. И тут незабвеннее всех „Федон“, описывающий со слов очевидца последние часы этого праведника, проведенные им среди его учеников в тюрьме. Более специальный интерес представляют философско-конструктивные диалоги, вроде „Теэтета“ (о знании), „Филеба“ (об удовольствии»), «Тимея» (о мироздании); здесь диалогическая форма чувствуется даже как некоторое стеснение самодовлеющей мысли писателя. Литературные критики древности верно уловили основную черту писательского таланта Платона, назвав ее «обилием». На читателей новой Европы (уже начиная с Декарта) это обилие подчас производит впечатление многословия, которое, однако, тотчас исчезает, если припомнить, что Платон писал для еще не вышколенных логикой читателей, которых нужно было приучать к отвлеченному мышлению.

Эту логику создал, как уже было сказано,[924]. Его богатое литературное наследие, соответственно его двойной деятельности — экзотерической и эзотерической, состояло 1) из популярных диалогов, в которых сказывался, по отзыву Цицерона, «золотой поток его красноречия». Все же этот «перипатетический» диалог существенно отличался от «сократического»: в нем оба противника, каждый в связной речи, доказывали свое положение, после чего третье лицо развивало ten areskusan, то есть мнение самого автора. Нам диалоги Аристотеля не сохранены, а между тем именно они к относятся к литературе как искусству. Не относятся к ней 2) сохранившиеся многочисленные трактаты Аристотеля из разных областей философии, указанных выше, с. 160, очень глубокие и важные по содержанию, но сухие и небрежные по форме. Многие из них имели своим основанием 3) очень объемистые своды материалов, вроде того огромного сочинения о греческих «политиях», из которого нам недавно возвращена египетскими песками драгоценная книга «О государстве афинском».

Третья отрасль художественной ттрозы,[925], возникает и расцветает именно в нашу эпоху. Древние очень толково делили всю область красноречия на красноречие: 1) судебное, 2) политическое и 3) торжественное. Выше (с. 141) было указано, как создались в Афинах условия для возникновения судебного красноречия; а раз судебные речи записывались (к чему естественно вела судебная логография), то их примеру вскоре последовали и политические, и торжественные.

История аттического красноречия делится на два периода. Вдохновителем первого был софист[926], приведший в 427 году до Х. Р. в восторг афинскую публику своими искусными «антитезами» и (часто рифмованными) «изоколами». Впрочем, практическое красноречие лишь умеренно могло воспользоваться этим прикрасами. Его чиноначальником был суровый аристократ[927], поплатившийся жизнью в 411 году до Х. Р. за участие в политическом перевороте. Его сохранившиеся речи подкупают своей трезвостью и деловитостью, но их композиция еще очень неумела. За ним следуют уже принадлежащие IV веку до Х. Р.[928] и[929]. Первый — мастер судебного рассказа и психологии, второй — мастер судебных доказательств. Счастливее был все-таки первый; сравнивая обоих, древние говорили, что Лисий возбуждает доверие даже там, где он не прав, Исей — недоверие даже там, где он прав.

Вдохновителем второго периода был[930], великий учитель всей интеллигенции IV века до Х. Р. Сам он издавал образцовые речи торжественного характера (между прочим, «Панегирик», то есть речь в праздничном собрании, заглавие которой поныне осталось нарицательным); в них он научил эллинов продуманной[931], плавной и звучной[932] речи и вообще создал[933] греческой прозы, отныне обязательный для всех дорожащих литературной славой писателей. Сам он, безусловно, жертвовал содержанием ради формы, вследствие чего его речи, довольно многочисленные, более поучительны, чем интересны. Но на вспаханной им ниве выросли три ярких таланта, озарившие своим светом сумерки афинской свободы в эпоху Филиппа Македонского — [934],[935] и[936]. Речи последнего, постепенно воскресающие из египетских могил, все же недостаточно отражают его страстный, увлекающийся характер, странно сотканный из распутства (ср. историю с Фриной) и беззаветной преданности родине. При чтении речей[937] к наслаждению, доставляемому их бесспорными формальными красотами, примешивается досада от сознания того, что это — речи предателя, под личиной законности служившего врагу его отечества. А впрочем, полезно будет помнить, что он, вынужденный наконец покинуть Афины, переселился на Родос, где стал учителем красноречия, и что от него ведет начало тот[938], последним ярким представителем которого был, три века спустя, Цицерон. Самое чистое удовлетворение доставляет читающему[939], бесстрашный защитник Афин и Греции против захватов Филиппа, неукоснительно верный своим идеалам до своей героической смерти в 322 году до Х. Р. Особенно в его «Филипповских речах», кратких, но сильных, чувствуется веяние исторического духа: не часто встречается в истории человечества, чтобы момент огромной мировой важности нашел отражение в сочинениях перворазрядного писателя, как здесь. Правда, читатель, избалованный эффектностью и прикрасами новейшего красноречия, будет разочарован: Демосфен увлекает содержанием, мыслью, волей, в форме же он трезв, сжат и подчас даже сух, и древние, сравнивая его с его старшим современником, Платоном, охотно сопоставляли «силу» одного с «обилием» другого. Они заботливо сохранили нам его богатое наследие, обнимающее, кроме политических речей, и много судебных (среди них особенно интересна пространная речь «О венке», в которой он в связи с присуждением ему гражданского венка защищает свою деятельность против нападений Эсхина). Благодаря этому мы получаем редкостно полное впечатление от этого великого мужа, которого мы и по его речам представляем себе таковым, каким его изображает дивная ватиканская статуя — грустно опускающим изрытое морщинами чело и сложенные руки на могилу греческой свободы.

Глава IV

Религия

В нашу эпоху государственная греческая религия как духовный показатель греческой polis была уже вполне созревшим и сложившимся организмом, притом во всех трех своих частях — и мифологической, и обрядовой, и догматической. В них мы ее и рассматриваем, имея и здесь в виду преимущественно Афины.

ї 14. Шаблон:'''Мифологическая религия''', или система греческого политеизма, возникла под воздействием целого ряда сил, отчасти центробежных, отчасти центростремительных. Центробежной силой была расщепленность греческих племен, вследствие которой одно и то же религиозное чувство выливалось хотя и в схожие, но все же в различно именуемые образы. Центростремительными были:

1. Странствования и соселения этих племен, поведшие к соединению культов, причем нередко, если почитаемые божества были различного пола, результатом соселения было представление о браке этих божеств. Поучительный пример — Лемнос. Исконным богом этого вулканического острова был, естественно, Гефест. Но вот на Лемнос переселяются минийцы из Орхомена, почитавшие Харит: супругой Гефеста становится Харита ([940]. XVIII). Вторая волна выносит на тот же Лемнос кадмейцев из Фив с их божественной четой, Аресом и Афродитой: Харита забывается, Гефест получает в супруги Афродиту, но при этом память о ее отношениях к Аресу не стирается, и певцы сочиняют песнь «о любви Ареса и Афродиты» как непохвальный образец олимпийского прелюбодеяния ([941], VIII). Так, вследствие этих странствий и соселений первоначально простые племенные религии были перемешаны между собой; системы при этом, конечно, получиться не могло.

2. Второй центростремительной силой были только что упомянутые[942] (аэды, выше с. 97). Повсюду странствуя и доверчиво относясь ко всему услышанному, они рассказывали своим слушателям, что тот же Зевс, которого Аргос знал как супруга строгой единобрачницы Геры, в Элевсине имеет женой Деметру и от нее дочь Кору, в Делосе — женой Латону и детьми Аполлона с Артемидой и т. д. Так получилось соблазнительное представление о многоженстве Зевса, вопреки духу исконных религий единобрачной Эллады. Систематизировал все эти мифосплетения Гесиод в своей «Теогонии» (выше, с. 99); его книга стала очень влиятельной, но именно этим она укрепила соблазн.

3. Третьей центростремительной силой была роль[943] — и притом сознательной и последовательной в своих действиях. Все же, вследствие присущей греку терпимости, и он не поставил себе целью возвышение одной религии (Аполлона, например) за счет других, а удовольствовался более умеренной попыткой внести порядок в стихийный религиозный хаос. Таковой было выделение[944]. Их подбор для эллинизованного Рима закрепил Энний в своем двустишии:

Juno, Vesta, Minerva, Ceres, Diana, Venus, Mars,

Mercurius, Jovis, Neptunus, Vulcanus, Apollo.

В Греции мужская половина этого пантеона не везде признается, и место одного из шатающихся членов — Ареса или Гефеста — чаще дается Дионису.

4. Наконец, четвертая и на этот раз решительная центростремительная сила всецело принадлежит нашей эпохе; это были[945]. Против них спорить было немыслимо; Фидий, Поликлет, Пракситель, Лисипп на все времена закрепили для античного мира образы его богов.

Постараемся же разобраться в этой олимпийской семье. В силу дельфийской религиозной реформы — правда, в противоречии с пережиточными представлениями, черпаемыми из более древней поэзии, — это были божества всемогущие, всеведущие, всеблагие и притом многие. Действительно, главный довод Мухаммеда против многобожия, что множественность всемогущих существ повела бы к анархии, грека бы не убедил; как поклонник «благозакония», он бы ответил: «человек, чем он совершеннее, тем полнее соблюдает закон; божество, как самое совершенное существо, самым полным образом его соблюдает. Добровольное самоограничение не противоречит всемогуществу; именно добровольным самоограничением и законопослушанием своих членов небесная polis богов — образец человеческой». Итак, добровольное самоограничение — вот «закон» греческого политеизма; в чем же оно сказывается?

1. Отдельные божества особо покровительствуют особым общинам: Афина — Афинам, Посейдон — Коринфу, Гера — Аргосу, но и Самосу, Асклепий — Эпидавру и т. д. Особенно красиво эта идея выражена в записях междуэллинских договоров: в заголовке мраморной доски — рельефное изображение Афины, подающей руку Гере, далее следует текст договора афинян с самосцами.

2. Отдельные божества особо покровительствуют особым сословиям и родам занятий: Афина (Эргана) — ремесленникам, Посейдон — пловцам, Гермес — торговцам и глашатаям, Деметра — земледельцам, Артемида — охотникам и т. д.

3. Отдельные божества особо покровительствуют отдельным моментам в жизни одних и тех же людей: Аполлон — юношеству, Артемида — девичеству, Афродита — любви, Гера — браку, Гермес — коммерческой сделке и т. д.

Причина этих приурочении нам отчасти известна, отчасти — нет; распространяться о ней здесь не место. Во всяком случае, ими в значительной степени определялся характер греческой религиозности с ее биологическим эвдемонизмом: афинский крестьянин, продавший мегарцу негодный товар, чувствовал над собой гнев и Афины, и Деметры, и Гермеса.

Но что было делать с соблазнами гомеровской мифологии? Гневное слово рапсода Ксенофана (выше, с. 157):

Все, что позорным слывет средь людей и хулу вызывает,

Все приписать олимпийцам Гомер с Гесиодом дерзнули:

Красть, и прелюбы творить, и друг друга обманывать гнусно, —

требовало отпора со стороны тех, кто одинаково любил и Гомера и религию, то есть со стороны защитников ([946]) Гомера. И вот на почве гомеровской апологетики возникает[947] (уже начиная со Стесимброта Фасосского в 450 году до Х. Р.). Пример: гомеровский Зевс не стесняется вразумлять побоями свою божественную супругу Геру; акт, немыслимый в отношениях Гектора к Андромахе, Одиссея к Пенелопе и т. д., подавно немыслим в олимпийской семье; «Гомер кощунствует, если он не аллегоризирует». В чем же дело? Зевс здесь — бог неба; Гера, как доказывает (ошибочная) этимология, — воздух: греческое ??? — ???. Итак, небо бичует (своими молниями) воздушное пространство; соблазн устраняется[948]. Другой пример. Можно ли верить, что богиня Цирцея превратила товарищей Одиссея в свиней? Нет, конечно; но мы сами видим, как чувственность превращает человека в грязное животное. Итак, мы имеем здесь дело с[949]. Эти два метода аллегорического толкования были очень богаты будущностью — ими пользовались впоследствии и иудейские (Филон), и христианские богословы (Ориген и другие). Но их значения для нашей эпохи не следует преувеличивать: они существовали лишь для «умников»; простой верующий оставлял соблазн в стороне и черпал откровение божества в красоте мифов, которые так увлекательно рассказывал его любимец Гомер.

ї 15. Шаблон:'''Обрядовая религия'''. В соблюдении ее предписаний и заключалась религиозная жизнь нашей эпохи; а так как это соблюдение было узаконено, то одно и то же слово — nomos — означало и закон, и веру. Обряд же ничьей совести не стеснял: самый крайний вольнодумец мог в Дионисии смотреть трагедию Софокла или посылать свою дочь кошеносицей на праздник девственной богини. Вот причина глубокого религиозного мира античных времен.

И еще заключалась она в том, что обрядность греческой религии, сосредоточенная в греческих праздниках, подобно мифологии и религиозному искусству, была откровением божества в красоте. Проследим это на[950].

Шаблон:'''Примечание'''. Сначала несколько слов о [951] Греческий год был лунным, то есть в его основе лежит месяц в 29-30 дней, соответствующий обороту луны вокруг земли; каждое перво" число приходилось в новолуние ($ 183 numЙnia), каждое пятнадцатое — в полнолуние ($ 183 panselЙnos). Через двенадцать таких месяцев (всего в 355 дней) солнце приблизительно возвращалось к тому же знаку зодиака; но именно только приблизительно — до полною оборота солнца недоставало десяти дней; вот почему при лунном годе приходилось через два года на третий вставлять високосный месяц. Это делалось после зимнего солнцеворота; сам же год начинался после летнего. Названия месяцев в афинском календаре (у каждой общины был свой) были следующие: гекатомбеон (июль), метагитнион (август), боидромион (сентябрь), пианопсион (октябрь), мемактирион (ноябрь), посидеон (декабрь), гамилион (январь, в високосные годы удваивался), анфестирион (февраль), элафиболион (март), мунихион (апрель), фаргилион (май), скирофорион (июнь).

I. Гекатомбеон (июль) начинался с торжественной гекатомбы (то есть принесения в жертву ста голов скота) в честь Аполлона, которая и дала месяцу название. Из его праздников главными были 12-е число — [952], на которых господа угощали своих рабов в память о Кроносе и «золотом веке», не знавшем рабства (выше, с. 129); затем 16-е число — [953], в память о Тесее и афинском синэкизме (выше, с. 78) с подобающим жертвоприношением Эйрене; но особенно 16-29-е числа — [954], национальный праздник Афин. Первые дни этого многодневного торжества были заполнены всевозможными состязаниями — и мусическими (особенно рапсодическими), и гимнастическими, и конными. Главным днем был 28-ой; его канун, когда луны уже не было, праздновался эффектным факельным бегом по эстафетам с призом для победительницы-филы; затем шла веселая «панихида», то есть ночные хороводы девушек, а с зарей следующего дня огромное шествие («помпа») красивейших юношей (верхом), мужей (с жертвенными животными), старцев (с оливковыми ветвями), дев (кошеносиц) и женщин сопровождало на Акрополь избранных четырех «аррефор» (девочек от семи до одиннадцати лет), долженствовавших передать богине сотканный для нее женщинами новый плащ (peplos). Это и есть то шествие, которое Фидий изобразил на фризе Парфенона — представление Афине цвета ее общины. Там же на Акрополе ей приносилась гекатомба. На следующий день состязание триер в Пирее завершало весь праздник.

II.[955] (август), как показывает название, был месяцем «добрососедства», но соответствующий праздник нам неизвестен. Знаем мы кое-что о празднике[956], патрона рабов и незаконных сыновей, в предместье Киносарге под Ликабеттом, на котором угощались те и другие и шестьдесят балагуров тешили народ шутливыми рассказами (выше, с. 107).

III.[957] (сентябрь), названный так в честь Аполло-на-Боидромия (то есть «заступника в бою»), был, естественно, месяцем памяти великих исторических побед — платейской (3-е число), марафонской (6-е число; это и были Боидромии) и саламинской (20-е число); но его главным праздником были (15-22-е числа)[958] Деметры в Элевсине, естественно развившиеся из праздника пахотьбы («Проэросии»). О нем см. выше, с. 115.

IV. Пианопсион (октябрь), тоже посвященный Аполлону, получил свое название от праздника (6-е число)[959] («бобовой каши»), имевшего характер завершения летних работ в области и земледелия, и мореходства, и особенно виноделия. Обрядность его была поэтому довольно сложная. «Обоюдоцветущий» мальчик (выше, с. 66) приносил так называемую иресиону, обвитую шерстью масличную ветку, увешанную образчиками всех даров земли, причем исполнялась подобающая песня: эту иресиону прикрепляли как благословение земли к стене дома, где она (подобно нашей вербе) висела до следующих Пианопсий. В тот же день посвящали Аполлону названную бобовую кашу, вспоминая, что так поступил уже Тесей, когда он отвез домой спасенную из лабиринта двойную седмицу отроков и дев — это было концом торжества. Наконец, с Пианопсиями совпадали и[960] — «несение гроздьев» винограда из афинского Дионисия в фалерский храм Афины («Дионис дарит Афине виноград») с состязанием несущих отроков, которые награждались угощением и сказками старушек-рассказчиц. К Пианопсиям естественно примыкали четырехдневные[961], учрежденные в 468 году до Х. Р. Кимоном в честь афинского героя-основателя, с многочисленными агонами и жертвоприношениями. Затем вспоминали и о павших за отечество воинах на[962] (неизвестного числа); их прославляли и песнями, и хвалебной речью из уст заслуженнейшего гражданина. В такой обстановке и Перикл произнес свою знаменитую надгробную речь (у Фукидида, книга II). Время около полнолуния занимали два важных праздника семейной жизни — пережиток той древней, наивной эпохи, когда Гамилион (январь) был всеобщим месяцем свадеб, и первый человеческий урожай естественно поспевал к Пианопсиону. До полнолуния (10-14-е числа) проходил женский праздник[963] в честь Деметры-Фесмофоры, то есть «закононосицы», богини оседлой и семейной жизни. Память об ее скорби о похищенной Коре обходилась постом, после чего следовал веселый день Каллигении («прекраснорождения»): молодые матери показывали друг другу и остальным своих малюток, и за самого прекрасного полагалась награда. За полнолунием шел мужской праздник[964] («соотцовства»): отцы приглашали своих «фраторов» (выше, с. 27) и показывали им своих новорожденных для внесения в гражданские списки, что сопровождалось угощением и песнями — между прочим, и рапсодическими состязаниями мальчиков-школьников. Новолунию предшествовал праздник с песнями и факельным бегом в честь[965], дар которого — огонь — был особенно нужен в наступающее холодное время.

V.[966] (ноябрь), месяц «сотрясающего» Зевса, был лишен всенародных праздников. Время стояло ненастное; не до праздничных собраний было, когда Зевс «сотрясал» землю своими дождями.

VI.[967] (декабрь), месяц зимнего затишья и «алкиониных дней» в царстве Посейдона. Из погребов добывался после первого брожения винный морс; проходили[968] со всевозможными народными увеселениями, причем девушки устраивали качели в честь Эригоны. В том же месяце женщины хороводами и песнями отмечали[969] («праздник тока») в память ополовинивания плена Коры у Плутона.

VII.[970] (январь), первоначальный «месяц свадеб» — вследствие чего и праздник[971], то есть свадьбы Зевса и Геры, отмечался теперь. Но главным праздником были[972], первоначально «праздник точила», в историческое время праздник в память вознесения Дионисом его матери Семелы, отмечаемый, между прочим, драматическими агонами.

VIII.[973] (февраль), названный так по имени своего главного праздника (11-13-е числа)[974] — праздника «цветов», душ и Диониса, владыки тех и других. В первый день ([975], «вскрытие чанов») добывалось новое вино, которым хозяин угощал свою челядь. Все храмы закрывались во избежание скверны от бродящих душ. Вечером почтенные женщины сопровождали царицу (то есть жену архонта-царя) в так называемый буколий, где предполагалась ее мистическая свадьба с Дионисом (ср. миф об Ариадне). Следующий день был «праздником кружек» (Choes): в веселом шествии при участии ряженых царицу сопровождали обратно домой, все украшались цветами, и происходило «состязание кружек»: кто первый выпивал свою, получал в награду винный мех. Третий, и последний, день (Chytroi, «праздник горшков») был посвящен специально душам: их угощали (в горшках), тешили плясками, а к вечеру прогоняли обратно под землю при криках:

Ступайте, души!

Анфестириям конец.

После полнолуния (19-21-е числа) праздновались[976] в память о возвращении Коры из царства теней. Тогда именно происходило посвящение новых мистов, обыкновенно в отроческом возрасте. Посвящаемый надевал новый хитон, который потом берег, чтобы со временем скроить из него пеленки для своих детей. К Малым Мистериям примыкали Диасии, старинный праздник Зевса в память о Девкалоновом потопе, с ярмаркой игрушек для детей.

IX.[977] (март) был посвящен весенней богине Артемиде-охотнице (собственно, «поражающей ланей»), но его главным праздником были учрежденные Писистратом[978], занимавшие все дни от первой четверти до полнолуния. Кумир Диониса переносился из его афинского храма в рощу Академа, там чествовался весь день песнями мальчиков и затем ночью при свете факелов в веселом шествии возвращался в Афины, в театр. Здесь происходили поэтические состязания следующих дней: сначала дифирамбические, затем комические, затем главным образом трагические. Жертвоприношением всем богам в полнолуние кончались Дионисии.

X.[979] (апрель) был посвящен той же Артемиде, на этот раз как мунихийской по имени той приморской горы над Пиреем, где находился ее главный храм. Все же праздник первой четверти (6-е число) принадлежал Аполлону: это были[980], открывавшие собой мореходную пору, с памятью об отправлении Тесея с обеими седмицами на Крит. Главной богине месяца посвящался праздник полнолуния[981], причем ей подносились лепешки, обставленные восковыми свечками. К той же поре, после синэкизма Афин с Бравроном (выше, с. 78), был приурочен и главный праздник этой последней общины,[982], в честь той же Артемиды. По смыслу они были родственны Фесмофориям; их особенностью была предсвадебная служба девушек-кошеносиц, которые в уподобление своей богине называли себя «медведицами» (arktoi, выше, с. 51).

XI.[983] (май) опять был посвящен Аполлону, которому 7-го числа, в день его рождения, приносились первые дары земли, начатки урожая. Это и были «фаргилии», давшие название самому празднику. Но кроме этого безобидного обряда, соединенного с помпой и хороводами мальчиков, праздник[984] был ознаменован одним мрачным пережитком из азиатской эпохи религии Аполлона. Там, в Азии, существовало мнение: «лучше нам, чтобы один человек умер за людей, нежели чтобы весь народ погиб» ([985]. 11, 50), отсюда и обычай: перед жаркой летней порой, когда бог света становился грозным мучителем, карающим людей и солнечными ударами и поветриями, отвращать его гнев от народа принесением ему в жертву человека. Греческие общины различным образом справились с этим азиатским пережитком. В некоторых общинах до Фаргилии откладывалась казнь осужденных преступников; в других — и, по-видимому, в Афинах — человек заменялся куклой, которая торжественно сжигалась на костре из бревен дикой смоковницы (соответствовавшей нашей осине). Вообще Фаргилион был месяцем очищения, которое простиралось и на богиню общины: ее храм чистился ([986] 19-е число), ее кумир — старый, деревянный — раздевался и омывался женщинами в море ([987]). Все эти дни считались несчастными.

XII.[988] (июнь) и сам по себе и в своих немногочисленных праздниках для нас загадочен; оставляем его в стороне.

Окидывая взором афинские праздники, из которых поименованы только главные, мы первым делом должны установить, что они менее всего были «праздниками» в этимологическом смысле этого слова: при положительном характере его нравственности (выше, с. 36) греку показалась бы совершенно непонятной мысль, будто можно чествовать бога бездельем. Его праздники были службой богу, долженствующей доставлять ему радость; а так как предполагалось, что все, радующее человека, радует и бога, то греческие праздники были настоящим средоточием радости. Как видно из перечисленных обрядов, — хотя частности пришлось поневоле пропустить, — ум афинян был поразительно изобретателен в этом проявлении радости. Недаром Перикл говорит в своей надгробной речи: «И мы в большей мере, чем какой бы то ни было другой народ, доставляем нашему духу облегчение от насущных трудов, учредив тянущиеся через весь год жертвоприношения и состязания… красота которых не дает возникнуть чувству грусти».

И все, что только можно было, пронизывает дух агонистики: все полно состязания, от самого низменного и шутливого состязания в скорости выпивания кружки до самого серьезного и возвышенного состязания в красоте созданных поэм и рожденных детей. Неудивительно, что для афинян в их праздниках заключался смысл и оправдание жизни; кто это уразумел, тот снисходительнее отнесется даже к тому расслабляющему закону, против которого выступил Демосфен (выше, с. 140), — о передаче в праздничную кассу («феорикон») излишка доходов. Тем более снисходительно, что этой веренице праздников, как проявлению одухотворенной радости, уже не суждено было повториться в истории человечества.

ї 16. Шаблон:'''Религиозная философия'''. Общий уровень тогдашней религиозности выражен у Платона в следующих словах почтенного старца Кефала, которыми он отвечает на вопрос, в чем он усматривает главную ценность для себя своего богатства: «Когда к человеку приближается смерть, он испытывает страх и заботу, которых раньше не знал. Рассказы об обители Аида, — что провинившиеся[989] терпят наказание[990], — раньше вызывавшие его насмешки, теперь волнуют его душу: а что, если они истинны?.. И вот тогда нас утешает сознание, что мы никогда никого сознательно не обманули и не оболгали, что мы уходим отсюда, не будучи должниками ни богов, ни людей. А этому немало содействует наличие достатка» ([991]. Гос. I 330d). Отсюда видно, что ни ценность «вдовьего гроша», ни[992] в загробном возмездии, ни исцеляющая сила раскаяния не вошли еще в религиозное сознание большинства эллинов.

[993], конечно, этому обычному, хотя и не низменному, воззрению на богов и участь души противопоставляет свое, философское. Правда, над очищением народных представлений о богах работали и его предшественники, начиная уже с Ксенофана, который отказался даже от антропоморфического представления о божестве. И если мы затрудняемся назвать Ксенофана монотеистом, то потому только, что в его трансцендентном мире число вообще значения не имеет. То же самое относится и к[994], Позаимствовав у элеатов учение о двоемирии, он именно мыслимый и сущий мир представил обителью бога или богов. Там же живут и идеи, и Платон бывает склонен прямо отождествить божество с высшей идеей, с идеей добра. Во всяком случае, бог — существо благое и только благое; кощунствуют те, кто, подобно Гомеру, называют бога причиной также и зла (вопрос о происхождении зла оставлен в виде проблемы будущим мыслителям). И вот этот всеблагой бог, «желая, чтобы по возможности все было хорошим и ничто — дурным, приняв весь видимый мир не в состоянии покоя, а движущимся без правила и смысла, ввел его в порядок из беспорядка, считая первый лучше второго» ([995]. Тим. 30а). Этим он стал «демиургом» мироздания, которым он и поныне управляет в силу своего божественного «промысла» (pronoia).

Учение Платона о душе изложено выше (с. 155); в религию он его возвел, сочетав его с орфическим догматом о «круге рождений» (выше, с. 118). При этом та великая суть, воссоединения с которой жаждет всякая хорошо направленная душа, естественно совпала с сущим миром богов и идей. Отрешившись, однако, от дионисических символов орфизма, Платон установил, что наша душа в прабытии уже общалась с идеями в том сущем мире, но что она не удержалась в нем вследствие чувственной примеси своего естества, низвергшей ее в чувственный и видимый мир (грехопадение души), и что из-за этого ей определено на много столетий поочередное пребывание на земле и под землей вплоть до окончательного очищения и вознесения. Смутное воспоминание об идеях, которые мы созерцали в прабытии, дает нам возможность узнать их отражение и в окружающем нас видимом мире; более всего это относится к той идее, которая, будучи воспринимаема зрением, легче всего признается в видимости, — к идее[996]. Вот почему именно созерцание красоты окрыляет душу и внушает ей ту тоску по своей небесной родине, которую мы называем[997] ($ 189 erТs).

Итак, любовью спасется человек — таков основной догмат религиозной философии Платона. Правда, эта «платоническая любовь» — еще не христианская. Платон был эллинским мыслителем и не мог заглушить в себе того, что было основой религиозного чувства эллина — откровения бога в красоте. Но все же христианство признало со временем свое родство с платонизмом, и последний стал в нем родником того «мистического» течения, которому оно обязано многими прекрасными страницами в истории своего развития.

Иначе подошел к религиозной проблеме[998]: как мыслитель трезвый и холодный, он не допускал никакого влияния народной веры — орфической или какой-нибудь иной — на свою философскую спекуляцию. Двоемирия он, как мы знаем, не признавал; а если так, то и божество, коль скоро оно есть, должно принадлежать к нашему, материальному миру. Но есть ли оно? Аристотель исходит из проблемы движения. Все движимое предполагает движущее; итак, первопричина движения будет нечто движущее, но не движимое. Это и есть божество. Первопричина, но не первоначало: ибо движение предвечно. Не движимое, но не недвижное: ибо недвижное не может быть причиной движения (выше, с. 89). Наоборот: нечто самодвижущееся в самом совершенном смысле; божество есть энергия. Вмещая в себе все виды движения, оно вмещает также и те, которые в человеческой душе создают мысль и волю: божество есть разум. Как разумная энергичная субстанция, оно заключает в своем лоне мироздание, отовсюду с ним соприкасаясь и приводя его этим равномерным соприкосновением в равномерное движение; итак, божество есть небо, вернее, наднебесье. Но что же мыслит и волит эта высшая мысль и воля, заключенная в божественном разуме? Тут опять сказался эллин: она мыслит и волит[999], осуществляя ее этим в движимом ею мире. В этом вечном мышлении и волении красоты божество и вкушает вечное и совершенное блаженство.

В этической области идея красоты претворяется в идею[1000], ибо добро есть не что иное, как этически прекрасное. Итак, энергия божества есть осуществление добра. Но если так, то откуда же зло? Зло есть несовершенство; несовершенство же происходит от того, что зиждительная энергия божества встречает сопротивление со стороны того, в чем она стремится осуществить и красоту и добро, — со стороны[1001] ($ 190 hylЙ).

Ту субстанцию отдельного организма, в которой сосредоточиваются его формирующие и совершенствующие силы, мы называем его[1002]. Об аристотелевской душе уже была речь выше (с. 159); к религиозной проблеме относится только человеческая душа в составе всех ее способностей — и растительной, общей ей со всеми живыми организмами, и чувственной, сближающей ее с животным миром, и мыслительной, свойственной ей только одной. Эта последняя — или[1003] ($ 190 nШs) — исходит непосредственно от божества как высшего разума и с ним же впоследствии воссоединяется. Итак, бессмертна ли наша душа? Аристотель выражается об этом очень осторожно, как бы чувствуя, что здесь с областью религиозной философии соприкасается область чистой веры. Наши растительные и чувственные способности погибают вместе с телом; та божественная искорка, которая зовется нашим разумом, вознесется и будет вечно гореть в великом наднебесном пламени, именуемом божеством. Есть ли это бессмертие? Называйте, как хотите. Так учил Аристотель в тенистой роще Ликея. А там, на Акрополе, по-прежнему пылало золотое копье в руках Афины-Воительницы, собирая весь афинский народ в жаркие дни Гекатомбеона на ее радостный панафинейский праздник.

Часть четвертая

Вселенский период

[1004]

(Восток от 323 до 30 года до Х. Р.)

Глава вводная

Внешняя история эллинизма

ї 1. Шаблон:'''Эллинистические монархии'''. Под ними принято понимать те более или менее крупные, единолично управляемые государства, на которые распалась держава Александра Великого после его смерти в 323 году до Х. Р. Эта держава обнимала главным образом бывшее персидское царство от малоазиатского побережья до границ Индии на востоке и Нубии на юге; относясь с восточной пассивностью к своим правителям, эти земли составляли одно целое при персах и продолжали бы составлять таковое и при преемниках Александра Великого, если бы ему удалось основать династию. Но он умер в цвете лет, не оставив взрослого сына-наследника; учрежденное регентство оказалось слабым, и умные и сильные полководцы умершего царя (его диадохи, то есть наследники) разделили между собой его наследие, приняв под конец титул царей. Первое двадцатилетие после смерти Александра тянутся сложные «войны диадохов» и против центрального регентства, и друг против друга; передышка наступила в 301 году до Х. Р. после[1005]. Тогда внешний облик бывшей Александровой монархии определился следующим образом: 1) царство[1006], включавшее в себя главным образом Египет, но также и часть Сирии (включая Палестину) и греческих островов; 2) царство[1007], самое крупное, включавшее в себя переднюю Азию до Инда, исключая, однако, южную Сирию и северную Малую Азию; 3) царство[1008], включавшее в себя Фракию и северную Малую Азию; 4) позднейшее царство[1009] (то есть потомков диадоха Антигона, павшего при Ипсе), включавшее в себя Македонию.

Через двадцать лет наступили новые смуты. Царство Лисимаха было разгромлено Селевком, но присоединить его ему не удалось: вскоре после его победы последовало вторжение дикого племени[1010] на фрако-фригийскую территорию, результатом чего был новый хаос. Когда он прояснился, около 240 году до Х. Р., определились следующие новые политические организмы: 1) самое важное для культурной истории царство Аттала в Мизии и Фригии с главным городом Пергамом (так называемое[1011]); 2)[1012] на Пропонтиде, медленно и туго поддававшаяся эллинизации; 3)[1013], то есть земли, куда были оттеснены вторгшиеся галльские племена после их разгрома Атталом, с главным городом Анкирой (ныне Анкара); 4)[1014] с Каппадокией в южном Черноморье, слабо эллинизованный и лишь в I веке прогремевший на весь мир благодаря знаменитому Митридату (о пограничном[1015] см. ї 3); 5) царство[1016] (приблизительно нынешняя Персия), около этого времени отщепившееся от царства Селевкидов и организовавшееся под собственной династией как возрождение древней Персии. Вследствие этого царство Селевкидов было ограничено Сирией и Месопотамией; а так как его главный город Антиохия лежал в первой из них, то его и принято называть Сирийским царством; 6)[1017], полудикая страна.

К этим эллинистическим монархиям следует, однако, еще причислить следующие две, сыгравшие крупную роль в истории Запада: 1)[1018], полудикая страна молоссов (выше, с. 20), династия которого вела свое происхождение от Ахилла. Он просиял в начале III века до Х. Р. благодаря своему царю, гениальному авантюристу[1019]; 2)[1020] царство в Сицилии, уже с конца V века до Х. Р. подпавшее тиранам, из коих последний, умный[1021] (264—215 годы до Х. Р.), назвал себя царем и даровал своему государству последний период расцвета.

С III века до Х. Р. этот эллинистический мир начинает испытывать тяготение к Риму; первым подчинилось ему Сиракузское царство в 212 году до Х. Р., что было одним из эпизодов второй пунической войны. Во II веке до Х. Р. предметом интереса Рима становятся и страны по ту сторону Адриатического моря; начинается постепенное присоединение к нему эллинистических царств в следующем порядке: Македонии в 146 году до Х. Р., Пергама в 133 году до Х. Р., Вифинии в 74 году до Х. Р., Понта и Сирии в 63 году до Х. Р., Египта в 30 году до Х. Р. С этого времени одно только Парфянское царство оставалось непокоренным и грозным соседом Рима до самого конца его истории в античные времена.

ї 2. Шаблон:'''Собственно Греция'''. Как мы видели выше (с. 122), господство Македонии над собственно Грецией приняло форму[1022]; ее условия были определены на созванном царем Филиппом коринфском конгрессе в 338 году до Х. Р., незадолго до его смерти. Эта последняя вызвала в Греции восстание, быстро подавленное Александром Великим разрушением его соперника по гегемонии, Фив; но ни тогда, ни когда-либо после не удалось Македонии подчинить себе греческие города. Они продолжали пользоваться самоуправлением, где более, где менее стесненным вмешательством северной соседки, гегемония которой при Антигонидах была большей частью фиктивной. В частности, мы можем проследить историю следующих городов и союзов.

1.[1023] после херонейского погрома не только не пострадали, но достигли даже под управлением оратора Ликурга нового, хотя и краткого расцвета (338—327 годы до Х. Р.), так что эту Ликургову эпоху сравнивают даже с эпохой Перикла. Но время после смерти Александра было для них временем болезненных содроганий, причем борьба против македонской гегемонии осложнялась внутренней борьбой между демократией и аристократией. Особенно бедственным было восстание в 295 году до Х. Р.: оно истощило последние финансовые силы государства, пришлось даже расплавить золотую ризу Афины-Девы, творения Фидия. После него в течение целого столетия с лишком Афины только прозябают как одно из многих маловажных греческих государств.

Интересное преобразование происходит во II веке:[1024]. Стремящийся к культуре Рим уважает в них главного творца этой культуры; он всячески им покровительствует, дарит им новые владения; даже покорение Греции в 146 году до Х. Р. не приносит им вреда, так как они сохраняют положение «свободного города» (civitas $ 195 libИra). Конституция окончательно реформируется в аристократическом духе, причем главным органом управления опять делается, как в досолоновскую эпоху, ареопаг (выше, с. 74); благосостояние города растет, его охотно навещают римские вельможи, и еще охотнее посылают они туда своих сыновей для посещения[1025], образовавшегося из соединения различных философских школ (ниже, ї 6).

Правда, неблагоразумное присоединение Афин к Митридату имеет последствием их жестокую осаду Суллой (83 год до Х. Р.) и новый разгром, оставивший на Сароническом заливе лишь «трупы городов»; все же они оправились и от него и к концу республики опять стали для Рима городом великого прошлого, как в наши дни Флоренция, или Венеция, или — сам Рим.

2.[1026] уже после победы Эпаминонда и отнятия Мессении (выше, с. 122) должна была пережить тяжелый финансовый кризис, который не дал ей принимать сколько-нибудь деятельное участие в столкновении Греции с Македонией; события прошли мимо нее. Результатом кризиса было нарушение равенства земельных наделов, этого источника военной силы Спарты, и скопление богатств в руках немногочисленной многоземельной олигархии. Этому положению вещей попытались положить конец два один за другим правивших царя III века,[1027] и[1028], поставивших себе задачу восстановить Ликурговы законы, равенство наделов и, следовательно, вернуть земле массу обезземеленного спартанского населения. Агид пал жертвой этой попытки, но Клеомен не только ее осуществил — он поднял значение Спарты и стал одним из могущественнейших царей своего времени. Но его политика вызвала конфликт со всесильным в Пелопоннесе Ахейским союзом (ниже, под пунктом 4); не будучи в состоянии сломить Клеомена силами самого союза, полководец ахейцев Арат призвал на помощь македонцев. Общими усилиями им удалось разгромить Спарту при Селласии (222 год до Х. Р.) и восстановить в ней, после бегства Клеомена, прежний непорядок. Последовал еще ряд содроганий вплоть до подчинения Греции Риму в 146 году до Х. Р. Рим, впрочем, отнесся и к Спарте романтически и дал ей управляться по Ликурговым законам, сохранить свои фидитии и всю прочую военно-гражданскую организацию, которая теперь, когда ее «атлеты войны» уже ничего не значили среди стотысячных армий владыки мира, отдавала горькой иронией. С ней она перешла в эпоху империи и медленно угасла как один из маловажных городков оскудевшего Пелопоннеса.

3.[1029]. То влияние на судьбы Греции, которое ускользнуло из рук передовых держав эпохи расцвета, естественно перешло к союзам государств средней руки, еще не использовавших свои силы. Первый из них образовался по почину полудикого племени[1030] (выше, с. 19); сначала оно само перешло от сельского быта к городскому и организовалось в союз этолийских городов, а затем привлекло ряд других государств, главным образом в средней Греции, но также и в Пелопоннесе (например, Элиду). Случилось это около 280 года до Х. Р. Высшая исполнительная власть находилась в руках ежегодно избираемого, но с правом переизбрания, стратега, высшая законодательная — в руках веча, собиравшегося в этолийском посаде Ферме (Thermon); так как правом голоса в нем пользовались все этолийцы, а этолийцами считались и все присоединившиеся к союзу народы, то мы и здесь имеем, в принципе, плебисцитарную демократию (выше, с. 79). Особое значение получило присоединение, хотя и вынужденное, к союзу[1031]. Правда, они были сильно ослаблены — и материально фокидскими грабежами в середине IV века до Х. Р., и нравственно — вторичной изменой национальному делу (выше, с Л 23), но все же это были Дельфы, и обладание ими позволило этолийцам занять место древней амфиктионии (выше, с. 78) и окружить свое дело известным религиозным обаянием, особенно после того, как им удалось в 279 году до Х. Р. отразить от горы Аполлона натиск галльских полчищ (выше, с. 193). Вообще же их деятельность состояла в беспрестанных войнах с македонскими Антигонидами, что естественно повело к союзу с Римом. Но во II веке до Х. Р. этот союзник справедливо показался им опаснее самого врага, и они перешли на сторону сирийского царя Антиоха Великого; результатом было то, что Рим после победы над Антиохом при Магнесии в 189 году до Х. Р. распустил Этолийский союз и восстановил дельфийскую амфиктионию на прежних началах. Так-то он просуществовал всего около ста лет.

4.[1032] образовался по образцу этолийского и в противовес ему, тоже около 280 года до Х. Р., преимущественно из пелопоннесских государств под главенством пелопоннесской же Ахайи; но свое значение он получил лишь в 251 году до Х. Р., когда его стратегом стал Арат Сикионский, присоединивший к нему и свою родину, и ряд других городов, в том числе Коринф, который стал столицей союза. Все же без посторонней помощи он обходиться не мог; сначала его покровителем был птолемеевский Египет, затем, когда Клеомен спартанский стал его теснить, Арат заключил союз с Македонией; после поражения Македонии в 196 году до Х. Р. ахейцы обратились к протекторату Рима. Но рука Рима тяжело лежала на их свободе; под конец они восстали, и это восстание повело ко вторжению римских легионов, к осаде и разрушению Коринфа Муммием в 146 году до Х. Р. и к[1033] (кроме нескольких свободных городов, главным образом Афин) в[1034], которая получила название Ахайи. Для нас Ахейский союз драгоценен главным образом тем, что он дал нам в лице[1035] (см. ниже, ї 10) самого крупного после Фукидида греческого историка.

Рим оставил греческим городам их общинное самоуправление, повсюду введя аристократический режим; высшая власть, как и вообще в провинциях, находилась в руках наместника (пропретора). В 46 году до Х. Р. Коринф был восстановлен, но уже как интернациональный и преимущественно римский город и столица провинции; он сыграл немалую роль в истории христианизации римского государства. Дань, уплачиваемая общинами Риму, была сносна; хуже было то, что богатые художественные сокровища страны возбуждали алчность наместников-любителей, что имело последствием бесконечные грабежи, доводившие до отчаяния хранителей наследия Фидиев и Зевксидов.

5.[1036]. Ни один из названных политических организмов не унаследовал торгового значения Афин, которое от них отошло после названных политико-экономических кризисов; унаследовал его Родос. Его рост начался еще с 407 года до Х. Р., когда его три главных общины — Линд, Иалис и Камир — путем синэкизма (с. 78) соединились и образовали центральную общину, получившую название самого острова. В III веке до Х. Р. Родос становится морской державой и в качестве таковой — счастливым соперником самого могущественного на море эллинистического царства, птолемеевского Египта. Когда значение последнего с конца этого века пошло на убыль, Родос еще более расцвел, он расширил свои владения за счет прилежащих островов, с другими заключил союз и стал настоящей Венецией эллинистической эпохи. Его военный флот сдерживал пиратов и прикрывал его торговые сношения, которые охватывали весь архипелаг и доходили до нашего Черноморья, сменяя и здесь угасшее значение Афин. Это величие вызвало во II до Х. Р. веке ревность Рима, который всячески старался ослабить его и с этой целью после победы над Персеем македонским даровал Афинам Делос в виде порто-франко (166 год до Х. Р.). С этого времени начинается упадок Родоса и, как его последствие, возвышение могущества пиратов, имевших свои гнезда в неприступных бухтах гористой Киликии. Все же он и в I веке до Х. Р. был значительным культурным центром, пока его не разорил в 43 году до Х. Р. Кассий, убийца Цезаря. С тех пор он растворился в римском государстве.

ї 3. Шаблон:'''Эллинство в Северном Причерноморье'''. Из трех частей, на которые распадается его территория (выше, с. 125), наиболее бедственную судьбу испытала[1037]. Роковым для нее был тот самый сдвиг северных племен, одним из эпизодов которого было вторжение галлов (выше, с. 193) в царство Лисимаха. Вследствие него соседями ольвиополитов оказались не одни только миролюбивые скифы, но и дикие сарматы, давно успевшие перейти Дон, не менее дикие саи и те же галлы-галаты. Ольвия обеднела и от разорительных набегов, и от жестокой дани, которой она должна была откупаться от царей пришлых племен. Некоторое время щедрость самоотверженных граждан помогала ей выносить все эти испытания; но к концу III века до Х. Р. все средства истощились, и она подпала власти скифских царей. Так бесславно прошел для нее II век. В I веке до Х. Р. мы опять видим ее свободной, но ненадолго; около середины этого века ей был нанесен новый тяжелый удар, о котором придется сказать в отделе В (ї 2).

Все же наша эпоха, постепенно разрушая политическое и экономическое значение Ольвии, прославила ее на скрижалях словесности: в III веке до Х. Р. жил человек, в котором мы вправе видеть первого писателя русской земли — [1038]. Как сын отпущенника, он был скорее всего скифского происхождения; его отец, будучи мытарем, обанкротился и был продан в рабство со всей семьей; Бион стал рабом богатого ритора, который оставил его наследником своего состояния. Он воспользовался им для того, чтобы посвятить себя в Афинах изучению философии; здесь могучая проповедь Кратета, ученика Диогена (выше, с. 155), сделала его киником: он надел сермягу и суму и пошел в народ. О его литературном значении см. ї 10.

Вторая крупная колония Черноморья,[1039], вначале благоденствовала; но со второй половины II века до Х. Р. и для нее наступили тяжелые времена. Притеснения со стороны таврических скифов усилились; ее верная метрополия, Гераклея Понтийская, не могла ей помогать, так как сама тогда составляла часть монархии — Вифинии. Одно время она нашла заступничество у естественных врагов своих врагов, сарматов, и историческая легенда отметила решительные действия в пользу херсонеситов сарматской царицы Амаги; но к концу столетия скифское засилие стало невыносимым, и Херсонес обратился за помощью к великому царю Понта, Митридату VI Евпатору. Тот, охотно выступавший в роли покровителя эллинства, послал Херсонесу на помощь войско под начальством энергичного Диофанта. Диофант оттеснил скифов и в видах укрепления эллинства в Тавриде основал к северо-западу от Херсонеса новую греческую колонию, которую он назвал в честь своего государя[1040]; но вслед за тем он объявил подзащитный город собственностью Митридата. За ним и его домом он и остался, даже после разгрома Понта римлянами, вплоть до конца нашей эпохи.

Наконец, третий центр черноморского эллинства,[1041], ставший еще в V веке до Х. Р. столицей[1042], продолжал некоторое время процветать под сильной властью Спартокидов и в III веке до Х. Р. был опасным соперником своего западного соседа Херсонеса. Правда, его экономическое значение должно было несколько пошатнуться с тех пор, как, благодаря воцарению Птолемеев, Египет перестал быть замкнутой страной и верный хлеб Нила сменил в междуэллинской торговле боспорский. Но критическая эпоха наступила для Боспора одновременно с Херсонесом лишь во второй половине II века до Х. Р. из-за тех же скифов. Не будучи в состоянии с ними сладить, последний Спартокид, Перисад III, передал власть[1043], который вскоре затем присоединил к своим северным владениям, как мы видели, и Херсонес и, таким образом, впервые[1044]. Своим наместником в Боспоре он сделал своего сына Фарнака, который, однако, отплатил ему гнусной изменой, когда он, разбитый Помпеем в 65 году до Х. Р. и лишенный отцовского царства, искал убежища у победителя. Купив этой изменой милость Рима, Фарнак остался царем Боспора; но когда он в 47 году до Х. Р. хотел воспользоваться римскими междоусобицами для завоевания своего отцовского царства, Цезарь разбил его наголову при малоазиатской Зеле. Эта легкая победа дала победителю повод к его знаменитому[1045] (пришел, увидел, победил). Тут Фарнак испытал участь своего отца: против него восстал его боспорский наместник Асандр, который, в свою очередь, благодаря этой измене удержал за собой Боспорское царство. Так обстояли дела в Тавриде, когда начался для всего эллинистического Востока римский период его жизни.

ї 4. Шаблон:'''Колонизационное движение'''. Эпоха эллинизма, особенно ее начало, была эпохой нового колонизационного движения, рассеявшего семена эллинизма по всему пространству прежнего персидского государства. Пример подал сам Александр Великий, основавший в течение своей краткой жизни до семидесяти колоний, которые почти все получили его имя. Из них самая значительная та, которую мы поныне так называем, — [1046], ставшая столицей птолемеевского царства и наложившая свою печать на всю культуру эллинистического периода, который поэтому нередко называется александрийским.

Вообще основанные Александром города можно разделить на три части: 1)[1047]; сюда относятся, кроме только что названной, еще главным образом Александрия в Сирии напротив Кипра (ныне Александретта) и Александрия у устья Тигра; 2)[1048], долженствовавшие служить транзитными пунктами по великому караванному пути, ведшему через все персидское царство до границ Индии, и заодно оберегать и его; 3)[1049] вдоль индийской границы по нынешнему Белуджистану, Афганистану вплоть до нашего Мерва. Из них последние сыграли огромную культурную роль: благодаря им эллинизм соприкоснулся с Индией, что повело к возникновению эллино-индийских государств, эллино-индийского искусства и даже к передаче этой сказочной стране литературных зародышей (между прочим, вероятно, и зародышей драмы). А так как впоследствии началась культурная миссия буддизма на Дальнем Востоке, то вместе с ней и названные семена эллинизма попали в эту струю, — в какой мере и с какой долей живучести, это покажут исследования будущего. Отщепление парфянского государства в 247 году до Х. Р. нанесло серьезный урон этим дальним колониям, лишив их покровительства эллинской династии Селевкидов; все же они сослужили свою службу в деле частичной эллинизации Парфии, пока не заглохли сами под непреоборимым напором варварства. Но в этом варваризованном виде они существуют поныне (Кандагар, Герат), доказывая своим относительным значением дальновидность своего гениального царя-основателя.

Из диадохов более всего унаследовал колонизаторские наклонности умершего царя[1050], по стопам которого пошли его преемники, Селевкиды. Сам Селевк основал до семидесяти пяти колоний, между прочим, ту, которую он сделал столицей своего царства, назвав ее по имени своего отца[1051] («прекрасный город эллинов», как ее называли окружающие ее сирийцы) с ее гаванью[1052] там же вблизи и города, получившие имена царственных жен, — [1053] и[1054]. В Месопотамии получили особую важность[1055], к которой с тех пор стало переходить культурное значение умирающего Вавилона. Страстный македонец и эллинофил, он свое царство хотел превратить как бы в новую Македонию; очень вероятно, что это крайнее эллинофильство, перешедшее и к его преемникам, повело к упомянутому отщеплению Парфии. Оно же вызвало конфликт Селевкидов с иудеями в Палестине, когда последние были ими отвоеваны у Птолемеев; а этот конфликт повел к отщеплению также и[1056] в 168 году до Х. Р., которое, однако, и само стало более или менее эллинистическим.

Шаблон:'''Примечание'''. История древнего Израиля стоит, подобно египетской, персидской и т. д., вне границ настоящего изложения. Возвращение Иудина колена из Вавилонского пленения и его тихая жизнь под властью персидского наместника (начало[1057], или «второго храма») не заинтересовала эллинов: Геродот, посетивший всю Персию, даже не упоминает иудеев. Впервые они соприкасаются с эллинизмом при Александре Великом, взявшем Иерусалим; при разделе царства Иудея досталась Птолемеям, что повело к стечению множества иудеев в Александрию, не столько, впрочем, из Иудеи, сколько из прочего Египта, где они жили уже давно. Эти[1058] не понимали по древнееврейски, что повело к необходимости перевести для них Писание на греческий (уже с III века до Х. Р.; это — важный для истории христианства перевод «Семидесяти толковников»). Птолемеи относились терпимо и к александрийским евреям и к иудеям; но дела изменились, когда вследствие вырождения династии могущество Египта пало и его сирийские владения достались Селевкидам. Они окружили Иудею — следуя, впрочем, в этом отношении примеру Птолемеев — кольцом греческих колоний, и Антиох IV Эпифан сделал даже безумную попытку эллинизировать иерусалимский храм; хотя он сам от нее отказался, все же поднятое Маккавеями восстание не улеглось. Отчасти вследствие возникших вскоре междоусобиц в царстве Селевкидов, отчасти благодаря собственному геройству Маккавеям удалось отстоять самостоятельность Иудеи и присоединить к ней, кроме Заиорданья и единоверной, но схизматической Самарии, также и «Галилею язычников». Но сами они чем далее, тем более поддаются влиянию окружающих эллинских городов, близость которых создает течения протеста против строгой ортодоксальности не только в Галилее и Самарии, но и в самой Иудее, и ведет к образованию могучей партии «эллинствующих», что, в свою очередь, вызывает реакцию «фарисеев». Совсем эллинистическими правителями были сменившие потомков Маккавеев в 37 году до Х. Р.[1059], особенно Ирод Великий (37 год до Х. Р.-4 год по Р.Х.).

Из прочих эллинистических династий ни одна не могла по силе своей колонизаторской деятельности сравниться с Селевкидами.[1060] в Египте ограничились, в сущности, одной Птолемаидой в Фиваиде; избыток своих подданных-эллинов они селили иначе, о чем речь впереди (с. 209).[1061] основал во Фригии знаменитый впоследствии город, названный им в честь своей жены Никеей. Его преемники,[1062], в роде которых чередовались имена Никомед и Прусий, основали важные поныне города Никомедию (ныне Измид) и Прусу (ныне Брусса). Колонии[1063] царей особой важности не имели; но[1064] основали в принадлежавших им областях хотя немногочисленные, но важные города. Пример подал еще царь Филипп, основавший город, названный им по его имени[1065], - город, прославленный позднее последней битвой за римскую республику (42 год до Х. Р.), — а равно и Филиппополь в верхней долине Гебра (Марицы). Он же в 352 году до Х. Р., обрадованный победой своих войск над фессалийцами, дал родившейся у него тогда дочери имя Фессалоники; она вышла впоследствии за Кассандра, кратковременного царя Македонии, который дал ее имя основанному им на Фермейском заливе городу. Эта[1066] стала впоследствии столицей Македонии, каковой осталась поныне (Салоники).

Как видно из этого обзора, колонии этого второго колонизационного периода уже по своим названиям отличаются от тех прежних, будучи большей частью названы в честь своих основателей или членов их семьи. Отличны были они и по своему характеру: те были земледельческими и торговыми поселениями, эти — военными, так как поселение в колонии было большей частью царской наградой отслужившим свой срок воинам. Все же, будучи выведены с большим знанием местности и дела, они со временем получили и торговое значение, каковое они большей частью сохранили и поныне.

Глава I

Нравы

ї 5. Шаблон:'''Семейный и общественный быт'''. С приобщением Востока к эллинской культуре прежнее сравнительное единство ее народа-носителя уступило место племенной и социальной пестроте, сильно затрудняющей задачи исследователя. Мы различаем, во-первых, эллинство на родине и в старых колониях; во-вторых, дворы и вообще культурные районы новых династий с македонской включительно; в-третьих, эллинство в новых колониях; в-четвертых, варварские народы. Следует, однако, принять во внимание, что в каждой из установленных категорий имелось множество оттенков.

Племенные различия внутри собственно Греции (со старыми колониями) к нашей эпохе еще не успели стереться, хотя они и гораздо менее дают о себе знать. Первенствующая роль, завоеванная[1067] в предыдущий период, осталась за ним и в наш; он повсюду стал языком интеллигенции, между тем как остальные диалекты чем дальше, тем более получили значение простонародных говоров. Правда, такое расширение аттического диалекта не могло не повести к известным уклонениям от первоначальной чистоты; возник новый общий ($ 202 koinЙ), или эллинский язык, хотя и на основе аттического. Вот этот-то эллинский язык и был распространяем повсюду как в Греции, так и в эллинистических царствах. Очень важна была при этом роль новых колоний. Хотя они были не земледельческими, а военными, — а это значило, что народ переселялся в них не семьями, а в составе одних только мужчин, — все же солдаты-поселенцы, взяв себе местных жен, научили их говорить по-гречески и стали основателями чисто греческих поселений. Такова была победоносная сила эллинизма.

[1068] в Греции не претерпел сколько-нибудь важных изменений; что же касается эллинистических государств, то одно время могло показаться, что почин Александра Великого разрушит основу греческой семьи — [1069]. Желая связать своих старых македонских подданных с новыми, восточными, он и сам подчинился персидскому обычаю многоженства и потребовал того же от македонской знати. Но это нововведение не пережило его: по его смерти македонцы отпустили навязанных им варварских жен (эллинок полигамия не коснулась), и принцип единобрачия стал вновь отличительной особенностью эллинских островов в варварском море. Зато египетская династия Птолемеев не устояла против другой местной заразы: египетского обычая женитьбы брата на сестре. Почин был сделан Птолемеем II, который, уже имея детей от первой жены, сочетался браком со своей сестрой Арсиноей II, каковая уступка доставила обоим двусмысленное прозвище Филадельфов. Правда, этот кровосмесительный брак был бездетным, и престол унаследовал Птолемей III Эвергет, сын Филадельфа от первой жены. Но обычай был установлен, и карой природы за это поругание ее заветов было постепенное вырождение династии Птолемеев, которое началось уже при Птолемее IV Филопаторе и продолжалось до последней представительницы, демонически обаятельной, но и демонически извращенной Клеопатры (умерла в 30 году до Х. Р.).

Еще заслуживает внимания значительно большая свобода, которой пользовались[1070] в нашу эпоху в сравнении с предыдущей. Почин был дан македонской монархией, сохранившей через многие века особенности старинной ахейской. И Эвридика, мать Филиппа, и его жена Олимпиада, мать Александра, сыграли крупную роль в истории. И вот царица вновь отвоевывает для женщины положение, утерянное гражданкой; в птолемеевском Египте царская чета нередко упоминается вместе: Птолемей I и Береника, Птолемей II и Арсиноя, Птолемей V и Клеопатра (старшая) — и даже изображается на монетах. А пример двора, естественно, повлиял на знать, пример знати — на обыкновенных граждан.

Вообще[1071], группирующийся вокруг особы царя, становится образцом для нравов и вкуса. Александр Великий, одаренный аполлоновской красотой лица, не пожелал затемнять его черт ношением усов и бороды; его примеру последовали диадохи, за ними потянулся двор, за двором — вся Греция, за Грецией — весь культурный мир. Начинается первая бритая эпоха в истории человечества, от Александра до императора Адриана. Только философы, противники моды, продолжали «sapientem pascere barbam» [4], — как насмешливо замечает Гораций ([1072], Сат. II, 3, 35).

Впрочем, эллинистические цари одевались еще по-эллински; их отличием была белая тесьма вокруг волос, старинный символ победы ($ 204 diadЙma), и «царская порфира». Подавно эллинского покроя были одежды двора, как мужские, так и женские; роскошь обнаруживалась лишь в качестве тканей. С шерстью и льном стал конкурировать азиатский хлопок («виссон»); остров Кос, любимец Птолемея II, открыл у себя производство местного шелка и распространил повсюду «прозрачные» косские материи; а со II века до Х. Р., благодаря развитию торговых путей, появились на европейских рынках и настоящие китайские шелковые ткани ($ 204 SЙrica). Ta же роскошь появилась и в обстановке дома (ниже, ї 9), и в утвари, и везде. Принадлежностью дворца становится парк: Александрия славится своим Paneion (то есть «рощей Пана»), Антиохия — своей Дафной. Вельможи следуют данному примеру — и сад становится частью всякого зажиточного дома. Это само по себе — полезное нововведение, так как ведет к оздоровлению всего города; но, представляя себе общую картину богатства этой эпохи в сравнении с предыдущими, приходится признать, что если различия в достатке существовали всегда, то теперь эти различия выставляются напоказ: времена, когда «дом Перикла ничем не отличался от дома любого гражданина» (выше, с. 131), отошли в прошлое навсегда.

И в дело[1073] наша эпоха внесла немало нового. Для своей «македонской» знати цари завели особые пажеские корпуса, в которых сыновья вельмож воспитывались вместе с царевичами в постоянном соприкосновении с царским домом; это были питомники будущих военачальников и администраторов. Для прочих эти заведения были недоступны, но зато в каждом городе имелось, по примеру предыдущей эпохи, достаточное число[1074], дававших, однако, теперь кроме гимнастического, также и некоторое научное образование в продолжение к тому, которое было получено в школе грамотности. Так-то гимнасии в нашу эпоху становятся средне-образовательными школами; кроме мужских заводятся и женские, а также и такие, в которых мальчики и девочки воспитывались совместно. Наконец, было и[1075] образование; таковое давала, с одной стороны, — в смысле образования общего — [1076] (см. выше, с. 129), с другой, — в смысле специального образования — высшие школы философии в Афинах, красноречия (то есть права) в Родосе, Афинах и Пергаме, медицины в Косе и Александрии, филологии в Александрии и Пергаме, не считая других.

Все это было очень отрадно, но все же повело к установлению кроме имущественных, также и образовательных перегородок в гражданском обществе: в эллинистическую эпоху впервые появляется[1077] как сословие. А с этим умственным расщеплением общества стал невозможным тот всенародный подъем, который под влиянием всеобъединяющей хореи одухотворял праздники предыдущих эпох. Сама[1078] не была упразднена — она погибла лишь вместе с античной религией, — но она перестала быть главным элементом образования. И[1079] продолжали существовать, но те старинные республиканские, о которых мы говорили выше (с. 183 и сл.), были затемнены новыми, царскими, гораздо более роскошными. А особенностью этих новых праздников было то, что на них народ был уже не участником, а только зрителем:[1080], как гимнастическая, так и мусическая, переходит от граждан к профессиональным атлетам и виртуозам. А результат таких переходов везде один и тот же: совершенство искусства выигрывает, его культурное значение идет на убыль.

Этот переход совпал с ослаблением или исчезновением политической жизни общин; граждане поэтому стали искать отдушину своим стремлениям, но в силу исторического развития нашли таковую не в ахейской семье, а в аполлоновском[1081]. Кружковая жизнь особенно расцветает в нашу эпоху, причем она, соответственно профессиональному расщеплению общества, и сама расщепляется: культовый элемент не теряется, но он сливается с профессиональным. Члены кружка строят или снимают определенное помещение, в котором и сходятся для общих бесед и угощений. При этом выборы председателей дают пищу честолюбию членов, благотворительность поощряется кружковыми почестями и наградами.

А так как при развитии промышленности и торговли, а также чиновничества и интеллигентных профессий сельская жизнь была оттеснена на задний план, а то деление хозяйственного труда, о котором речь была выше (с. 24 сл.), имело основанием именно сельскую жизнь, то в значительной части тогдашнего общества хозяйственное значение семьи пошло на убыль. Это бы еще ничего; но с потерей священной связи с матерью-землей утратились и те мистические, филономические узы (выше, с. 34), которые связывают человека с истоками и отпрысками его крови и представляют ему бездетность как самое страшное наказание. Наша эпоха — эпоха[1082].

Человек сознает себя как биологическая особь; средства к жизни ему дает его профессия, поле общественной деятельности — кружок; на что же ему семья? Чем тратиться на нее, он соберет капиталец, свою старость прокормит своими сбережениями, а остатки завещает тому же кружку, который за то его с честью похоронит. И вот развивается немыслимое в здоровые эпохи стремление к бездетности и к безбрачию. Теперь действительно «порода граждан» стала «мельчать». В деревнях еще держалась прежняя сила и удержалась надолго, но в городах уже начинает вырабатываться та умственно изощренная и нравственно расслабленная раса, которой римляне дали презрительное наименование Graeculi.

ї 6. Шаблон:'''Хозяйственный быт'''. Едва ли не наибольший переворот был произведен победами Александра Великого в экономическом отношении. С одной стороны, в руки завоевателя попали неизмеримые, веками накопленные царские богатства, которые он щедро раздавал и своим приближенным, и вообще всем, кто ему оказывал услуги, создавая этим — прямо и еще более косвенно — класс богачей, в сравнении с которыми самые зажиточные люди собственно Греции казались бедняками. С другой стороны, те же завоевания предоставили в распоряжение греческой предприимчивости целую сеть прекрасных[1083], покрывавшую все персидское государство до границ Индии и сказочных морей.

Шаблон:'''Примечание'''. Вопрос о[1084] был во все времена вплоть до новейшего больным местом греческой жизни: их было мало, они были узки и в смысле безопасности оставляли желать лучшего. Причины заключались: 1) в наличии удобных морских путей (грек говорил «плыть» там, где мы говорим «путешествовать»); 2) в гористости страны и 3) в ее кантональной раздробленности. Напротив, континентальный характер Персии заставлял ее царей прокладывать всюду военные дороги. Они были снабжены мильными столбами (по «парасангам») и в определенных промежутках станциями (stathmoi, angara). По этим дорогам шла[1085]. Действительно, зародыш этого ныне столь полезного учреждения кроется в Персии; от Персии его унаследовали эллинистические государства, от них — Рим, от Рима — новая Европа.

Из этих дорог главной в торговом отношении была та, которая, начинаясь у Эфеса, шла через всю Малую Азию, Месопотамию и Иран в Индию. Правда, ее значение пало с отщеплением Парфии, но тогда выдвинулись оба пути (отчасти водные, отчасти караванные), ведшие в Египет от Александрии к Черному морю. Драгоценные ткани, самоцветные камни, благовония, вкусные приправы (заметим мимоходом, что и гастрономия испытала в нашу эпоху коренную реформу) — все это потекло в греческие страны, увеличивая до безумных пределов богатства счастливых предпринимателей. Эти богатства дали, в свою очередь, толчок развитию[1086], особенно в смысле специализации: мода стала требовательна, появляются разновидности и оттенки вкуса, удовлетворить которые могли только большие города. Возникают и таковые: если в прежнее время Афины со своим стотысячным населением могли считать себя большим городом, то теперь вырастают полумиллионные — Александрия, Антиохия и наследница Вавилона — Селевкия на Тигре; за ними следуют Сиракузы и Карфаген, а затем уже — Рим.

Процветает и[1087], но при значительно изменившихся экономических условиях. То многочисленное мелкоземельное крестьянство, через которое дух матери-земли своим оздоровляющим дуновением проникал все государство, уже потеряло свое руководящее значение. А впрочем, положение в различных странах было различное. В Египте искони хлебородная земля не составляла частной собственности: то ее деление на землю «жреческую» и землю «царскую», которое книга Бытия возводит к финансово-политической деятельности патриарха Иосифа (гл. 47, 20-22), удержалось и в птолемеевские времена, причем «царскую землю» обрабатывали полукрепостные «царские люди». Подавно царской была земля, не оплодотворяемая разливом Нила, но все же способная при искусственном орошении приносить плоды, и расчетливые цари охотно предоставляли ее во владение отслужившим свой срок наемникам, создавая таким образом вместо военных колоний (выше, с. 201) военные поселения негородского типа. Напротив, в староколониальной и собственно Греции земля становилась жертвой спекуляции. Благодаря нахлынувшим богатствам нетрудно было собрать в немногих руках значительные земельные угодья; прежний крестьянин-собственник, продав свой клочок, уходил наемником на чужбину, а новый крупнопоместный землевладелец находил более выгодным пользоваться для полевых работ[1088]. Теперь только начинается экономическая роль рабства в античной истории. Это уже не челядь прежних времен, делящая труды и радости хозяина, — многотысячные «громады» считались просто орудием производства подобно скоту, но более опасным вследствие своей склонности к мятежам. Их соответственно и содержали — при строгом делении на десятки и сотни с отдельными надзирателями, с урочными работами («плантационная система»), с ночевками в мрачных, часто подземных помещениях (ergastula). Особого совершенства достигла эта система в Сицилии, учителем которой был, вероятно, соседний Карфаген. Страна, действительно, расцвела, но этот расцвет был внешним и таил страшную язву в своей глубине, то и дело прорывающуюся наружу в разрушительных «невольнических» восстаниях и войнах. Сицилия стала классической страной заговоров, каковой осталась и поныне, как доказывает ее «каморра» и «мафия».

Что касается, наконец, государственного хозяйства, то есть[1089] то мы здесь ограничимся эллинистическими царствами и из них изберем птолемеевский Египет как наилучше нам известный. Главную часть государственных доходов составляли, понятно, взимаемые натурой хлебные пошлины с пахарей царской земли; подушной подати не было, но зато Птолемеи унаследовали от фараонов такую искусную и сложную систему прямых и косвенных обложений, которой не устыдилось бы и любое современное государство. Тут и патентные пошлины с ремесленников, и гербовый сбор с торговых договоров (введенный еще Псамметихом I), и пошлины со скота, домашней птицы, рабов, зданий, наследств и т. д., и таможенные поборы, и рыночные; затем косвенные налоги на вино, пиво, полотно, рыбу, не считая всякого рода монополий (соль, елей, сода) и т. д. Взимание всех этих податей было при фараонах и персах делом наместников; Птолемеи, вообще старавшиеся ослабить наместническую систему (ниже, ї 4), предпочитали отдавать их в откуп. Так-то целая армия большей частью мелких «мытарей» была выпущена на страну; купив пошлину, мытарь уплачивал условленную сумму в ближайший банк и затем взимал ее в свою пользу, получая впридачу ненависть плательщиков.

Подобно доходам и[1090] казны стали в нашу эпоху сложнее. Главными были по-прежнему расходы на военное дело, еще возросшие вследствие того, что прежнее гражданское ополчение было заменено постоянным наемным войском; но к ним прибавилось жалование чиновникам, тоже сменившим бесплатную магистратуру греческих республик. Затем расходы на флот и пути сообщения (особенно Нил), хотя тут натуральные повинности отчасти облегчали дело казны. Затем особенно двор и царские щедроты; к ним относились также и издержки на искусства и науку, о которых речь будет ниже, (ї 10), но не на народное просвещение вообще, которое было делом общин, а не государства.

Так-то администраторский талант первых Птолемеев, соединяя древнеегипетские, персидские и греческие традиции, создал в эллинистическом Египте образец великодержавного хозяйства, решающим образом подействовавший на Рим, особенно императорский, а через него и на новую Европу.

ї 7. Военный быт. Эллинистические царства были основаны мечом; мечом защищались они друг от друга; мечом держалось и македонское правительство среди местного населения. Присмотримся же к этому мечу.

Оплотом царской власти была[1091], каковой в прежние эпохи обладала лишь Спарта в лице своих гоплитов. Ядром этой армии была конница так называемых «гетеров», то есть македонской знати, и «гипаспистов» (hypaspistai) и затем македонская же «фаланга» тяжеловооруженных со своим национальным оружием — длинной пикой (sarissa). Для ведения войны привлекались, во-первых, греческие наемники, а затем и легковооруженные местные контингенты. В своей совокупности войско такой эллинистической державы состояло из нескольких десятков тысяч людей — много больше, чем в предыдущий период, хотя, конечно, много меньше, чем теперь.

В стратегическом отношении должно быть отмечено постепенное усовершенствование[1092], подготовленное еще в IV веке до Х. Р. Действительно, гражданские ополчения V века ее почти не знали: война состояла в битвах и длительных осадах. Битвы давались ради победы, чтобы иметь возможность поставить богам благодарственный «трофей» (tropaion, собственно — «приношение» за $ 209 tropЙ, то есть «обращение в бегство»). Когда эта истинно греческая потребность, внушенная агонистической идеей, была удовлетворена, полководец считал свое дело сделанным и даже не думал о преследовании разбитого врага; война же решалась истощением одной из воюющих сторон. Походная техника развивалась в наемных войсках; первый систематический поход, о котором мы узнаем, был поход Кира Младшего (вернее, его кондотьера Клеарха) в Персию в 401 году до Х. Р., описанный Ксенофонтом. С его же войском и спартанский царь Агесилай в 396 году до Х. Р. предпринял свой поход в ту же Персию, скоро прерванный после блестящих успехов. Крупнейшим стратегом середины IV века до Х. Р. был Эпаминонд (выше, с. 122), учитель Филиппа Македонского; и вот сын и ученик Филиппа в грандиознейшем походе осуществляет заветы Клеарха и Агесилая и в свою очередь воспитывает ряд стратегов, среди которых выдается Антигон, несчастный родоначальник будущей македонской династии.

Сын Антигона, гениальный[1093], доводит до совершенства и[1094]. Он учреждает корпус военных инженеров; изобретаются подвижные башни с подъемными мостами, дающие возможность перебросить отряд вооруженных на стену осажденного города; заводится для этих башен артиллерия, так называемые катапульты и баллисты, относящиеся к луку так же, как пушка относится к ружью. Благодаря этим изобретениям, которые доставили Деметрию прозвище «Градоосаждателя» ($ 210 PoliorkЙtЙs), вековое преимущество осаждаемых перед осаждающими (выше, с. 33) уступило место некоторому равновесию. Но, конечно, стоило среди осаждаемых явиться гениальному технику — и преимущество восстанавливалось. Таковым был тот[1095] (ниже, ї 10), который своими машинами похоронил в 214—212 годах до Х. Р. столько римлян под стенами осажденных Сиракуз.

ї 8. Шаблон:'''Правовой и государственный быт'''. В государственном праве эллинистических монархий мы различаем элементы: 1) унаследованные от прежних македонских царей, 2) заимствованные из Персии и 3) развившиеся самостоятельно.

Старинная македонская монархия, насколько мы ее знаем, немногим отличалась от ахейской (выше, с. 30): власть царя была ограничена, во-первых, советом «гетеров» (hetairoi, то есть «товарищи»; см. с. 31), каковыми были вельможи, и, во-вторых, народным собранием, которое, при всеобщей воинской повинности, было в то же время и собранием войска. Теперь, перенесенная на восточную почву, царская власть становится самодержавной. Возможность участия в народном собрании всех египтян или персов, этих вековых «рабов» своих царей, никому не приходила в голову и всего менее им самим; на восточной почве «народное собрание» сводилось к собранию македонского войска, но и оно созывалось только для признания нового царя да еще по старинному обычаю — постепенно, впрочем, угасавшему — для подтверждения смертного приговора македонцу.

Совет гетеров продолжал существовать, особенно при царском суде; но его решение не было обязательным для царя.

Из заимствованных с Востока элементов самым антипатичным для нас является[1096]; так как он относится к области религии, то о нем речь будет ниже (ї 14). Дальше пределов бывшего персидского государства этот кощунственный институт, впрочем, не заходил; македонские цари всегда сознавали себя людьми, а основателю новой династии, Антигону I, принадлежит прекрасное слово, часто потом повторявшееся, что царская власть есть лишь «славное служение» (endoxos duleia).

Нововведением эллинизма, и притом гениальным и богатым будущностью, был[1097]. При персидских царях все государство распадалось на наместничества (сатрапии), причем в руках каждого наместника находилось управление и «внутренними делами», и финансами, и военными силами вверенной ему провинции. Это совместительство — тем более при фактической пожизненности сатрапов — делало их своего рода удельными князьями, ведшими самостоятельную и нередко враждебную друг другу политику. Теперь не то. Прежнее деление на провинции было сохранено, но их правители стали простыми губернаторами, ведавшими одними только «внутренними делами»; стоявшие в провинциях полки были подчинены особым военачальникам, коими в свою очередь управлял «старший секретарь сил» (archigrammateus $ 211 tТn $ 211 dynameТn) — по-нашему, военный министр. Так точно финансовое дело было объединено в руках государственного «диэцета» ($ 211 dioikЙtЙs), которому были подведомственны провинциальные диэцеты; общественные работы — непосредственно в руках царя, передававшего свои приказы провинциальным архитекторам; суды — тоже, о чем ниже. При такой сложности личной работы царь нуждался в ближайшем помощнике; таковым был его канцлер (archigrammateus); но как она и при этой помощи была утомительна, показывает характерное слово одного царя человеку, прославлявшему его царское счастье: «Если б ты знал, сколько мне приходится писать писем, ты не поднял бы диадемы, даже найдя ее у своих ног». Все означенные лица и их многочисленные подчиненные прямо или косвенно назначались царем; это были[1098], отличные от выборных городских[1099]. Последние тоже были в старых греческих городах; также и городские советы и т. д. Об этих «органах местного самоуправления» мы после сказанного выше (с. 143) распространяться не будем.

Следует, впрочем, заметить, что эту ведомственную систему удалось провести последовательно только в Египте — лучше нам известном и наиболее важном. В царстве Селевкидов наместническая система продолжала сосуществовать с ведомственной, особенно в отдаленных восточных провинциях, что и содействовало их отложению в 247 году до Х. Р. и образованию Парфянского государства.

От описанной государственной службы следует отличать[1100], имевшую непосредственным предметом особу царя. Наибольшую важность имел тут начальник царских телохранителей, он же и начальник вышеназванного пажеского корпуса; затем мы имеем царских кравчего (archideatros), виночерпия (archioinochoos), ловчего (archikynЙgos), целый штат камергеров и т. д. Назначались они, конечно, из бывших пажей и преимущественно из того почетного выпуска, который некогда кончил курс вместе с царем (syntrophoi). Что и царица располагала не менее сложным придворным штатом, ясно само собой и доказывается, кроме того, той честью, которой пользовались и ее syntrophoi [5].

Для[1101] дела характерна в нашу эпоху двойственность: мы имеем двойное право и двойной суд. Местному населению было оставлено его старинное право и его судьи, так называемые лаокриты; в Египте, классической стране бумагопроизводства, процедура была письменной. Но для македонско-греческого населения и право, и суд (так называемые хрематисты) были греческими, и производство было устным с допущением представительства сторон. При этом параллелизме была неизбежна конкуренция, а при конкуренции — сознание превосходства греческих институтов и их постепенная победа.

ї 9. Шаблон:'''Нравственное сознание'''. Даже оставляя в стороне негреческую часть населения эллинистического мира, которая для нас (кроме иудеев) — молчаливая масса, и ограничиваясь одними эллинами, мы затрудняемся усмотреть в их пестром составе какое-нибудь единство нравственного сознания. Специализация жизни повела к невиданной еще пестроте характеров и настроений, дав полную волю индивидуальностям: верные своим царям «македонцы», блюстители древнеаристократической $ 212 aretЙ; удалые наемники, следующие девизу ubi bene, ibi patria [6]; расчетливые переселенцы, променявшие на верноподданническую лояльность республиканское свободолюбие оставленной родины; донельзя разношерстное городское население крестьянских, мещанских, интеллигентных профессий — все это вместе взятое создает такой пестрый калейдоскоп, в котором трудно найти руководящие линии.

Одно чувство, впрочем, заметно у многих, если не у всех: чувство неуверенности в завтрашнем дне. Как будто старые боги, которым раньше молились об устойчивости жизни, оставили правление и поручили мир прихотливой богине случайности Тихе ($ 213 TychЙ); и вот эта богиня возносит одних, ниспровергает других, никому не будучи ответственна в своих деяниях. Ее имя на устах у всех: у каждого своя Тихе, не только человека, но и города; знаменитой стала статуя антиохийской Тихе, гения-хранителя гигантского города. Все от нее; что в сравнении с ней $ 213 aretЙ?

«Она — наследственна», — говорил эллинский период; «она — научима», — доказывал аттический; «она — дар Тихе», — чувствует наш. Филономические узы порваны (выше, с. 205); человек привыкает измерять правду и счастье пределами своей личной жизни, а эта привычка, в свою очередь, усиленно устремляет его взоры в потусторонний мир. Но об этом речь впереди (глава IV).

Со всем тем нельзя отрицать, что человечество стало[1102]. При постоянных кровопролитных войнах, театром которых был (если не считать Египта) весь греческий Восток, — страшно подумать, во что обратился бы культурный мир, если бы их вели люди нашего современного закала. Здесь не то: везде свирепствуют войны, а города растут и в числе и в объеме, науки и искусства процветают, проповедь гуманности проникает все шире и все глубже. Александр разрушает дворец персидских царей в Персеполе, и современная ему история клеймит этот акт как акт бессмысленной жестокости (каким он, разумеется, и был), объяснимый только состоянием опьянения — до того он был единичным. История наших дней, напротив, оправдывает его политическими соображениями, характеризуя этим самое себя. Но важнее всего — полное отсутствие ненависти между воюющими сторонами.

Мы вряд ли ошибемся, приписывая это распространение доброты[1103], которая ведь в древности вообще была не столько предметом изучения, сколько руководительницей жизни; что Александр был учеником Аристотеля — это факт и вместе с тем символ. А потому и само нравственное сознание народа находится в зависимости от нравственной философии. Направления, созданные прошлым периодом, с социальной точки зрения могут быть разделены на две категории: философией для народных масс был кинизм, философией для избранных — остальные направления. Теперь между этими двумя социальными слоями появился третий — [1104], тоже масса, но прошедшая среднюю школу и поэтому слишком воспитанная для того, чтобы находить удовлетворение в грубоватой проповеди кинизма. Навстречу ее потребностям шли два новых направления нравственной философии, созданные именно в нашу эпоху — [1105] и[1106]. Оба имеют одну общую черту: они примыкают к старым природно-философским теориям (с. 89 сл.) и на этом физическом основании строят свою этику.

Дело было рискованное: старая философия природы была затемнена могучим научным движением нашей эпохи, слишком разветвленным и сложным для единичного ума; и, действительно, наши философы-творцы этим движением не затронуты. Все же[1107] имел счастье примкнуть к теории хотя и старой, но живучей — к атомистике Демокрита (выше, с. 157); она ему была нужна для механического объяснения мироздания и для устранения божьего промысла также и из области этики. Человек должен следовать своей природе, а она его направляет к удовольствию. И это было старой идеей — мы узнаем в ней гедонизм Аристиппа, как раз к началу нашей эпохи покончивший самоубийством своей проповедью самоубийства из уст Гегесия Киренского, глашатая смерти (выше, с. 154). Но Эпикур навсегда избежал этой опасности тем, что, ставя духовные наслаждения выше чувственных, он при подведении баланса благам и злу получал избыток первых — конечно, для философски просветленной натуры. Высшим же среди этих наслаждений он объявлял дружбу, и действительно, кружок учеников, собиравшийся в Афинах в основанном им «саду», был образцом такой философской дружбы. Таковыми были и дальнейшие последователи этой влиятельной школы: немногого ожидая от жизни и ровно ничего — от смерти, они превращали свою $ 214 aretЙ-добродетель в бесстрастную доброту, услаждая скоротечную жизнь себе и своим близким и смотря с улыбкой сострадания на потуги других, которые к чему-то стремились, чего-то искали, чувствовали чью-то властную волю в своей груди…

Эти другие чуждались эпикуровского «сада» с его истомой и закаляли свою волю в колоннадах[1108] — той «Пестрой» Стои, которую некогда Кимон основал и Полигнот украсил своими героическими фресками (выше, с. 169). Здесь приблизительно с 300 года до Х. Р. учил[1109] из кипрского Китиона, построивший свою мужественную этику на физике Гераклита, что теперь было действительным анахронизмом. Но это не чувствовалось; сама же этика стоицизма имела религиозную окраску. Божий промысел есть, и нравственный долг человека — следовать божьему голосу в своей груди. Кто это делает неукоснительно — тот мудрец; а таковой блажен, подобно Зевсу, во всяком положении своей жизни… Даже на пытке? Да, ибо физическая боль не есть зло в глазах мудреца, таковым он признает только порок. А кто не мудрец, тот глупец, и между глупцами различий нет, как нет различий между падением в пропасть того, кто на вершок, и того, кто на аршин оступится. При таких условиях мудрецов окажется очень немного, но много должно быть стремящихся к мудрости. Эти, имея перед собой недоступную им пока $ 215 aretЙ-добродетель, пусть пока избирают «предпочтительное» ($ 215 proЙgmena) и избегают «непредпочтительного» $ 215 (apoproЙgmena), оставаясь равнодушны к «безразличному» ($ 215 adiaphora).

Так этажом ниже этики совершенства стоицизм развил и обставил свою практическую этику, учащую всякого стремящегося к совершенству человека, в чем его[1110] ($ 215 kathЙkon, лат. officium) в каждом положении его жизни. Для его определения нужно прислушаться к тому, куда нас зовет божий глас — или, что одно и то же, голос природы в нашей груди. Мы убедимся, что он зовет нас, во-первых, к общению с ближними, во-вторых, к исследованию внешнего и внутреннего мира, в-третьих, к первенству (мы узнаем здесь Элладу с ее агонистикой), в-четвертых, к развитию нашей индивидуальности. Из этих четырех влечений расцветают четыре кардинальные (платоновские) добродетели:[1111] (dikaiosyne, justitia),[1112] (sophia, sapientia),[1113] (andreia, fortitudo) и четвертая, для нас непереводимая ($ 215 sТphrosynЙ, $ 215 temperantia). Из них первые три имеют своим идеалом[1114] (to kalon, honestum), четвертая — [1115] (to prepon, $ 215 dИcorum). Но все побуждают нас к деятельности и представляют нам жизнь положительной ценностью. Счастье в жизни возможно, так как возможна добродетель, а[1116] (virtus ad $ 215 bИate vivendum se ipsa contenta est [7]). Такова героическая тема стоицизма.

В сущности, это была платоновская автономная мораль о добродетели как здоровье души, только развитая и приноровленная к различным положениям жизни. Обработал это учение стоик II века до Х. Р., родосский уроженец[1117] в своем сочинении «О нравственном долге». Он же переселился в Рим и стал там учителем кружка Сципиона Младшего, в который входили лучшие люди тогдашнего римского общества. Его проповедь нашла в нем живой отклик; благодаря ей[1118].

Глава II

Наука

ї 10. Самой утешительной стороной тогдашней жизни в эллинистических государствах является, несомненно, научное движение, которое никогда ни до, ни после не было таким стремительным.

Содействовало ему в значительной степени создание новых[1119]. Образцами послужили те, которые возникли в Афинах IV века до Х. Р.: Академия Платона и Лицей Аристотеля; к ним присоединились к концу этого века «сад» Эпикура и Стоя Зенона. Благодаря Деметрию Фалерскому (ученику Аристотеля), который в 317—308 годах до Х. Р. управлял Афинами в качестве наместника македонского царя Кассандра, Лицей получил значение так называемого «юридического лица», то есть право владения имуществом как учреждение; это право было затем присвоено и остальным из названных философских школ. Тот же Деметрий Фалерский, будучи в 308 году изгнан Деметрием Полиоркетом, принял приглашение Птолемея I Сотера поселиться у него в Александрии; он внушил ему мысль основать и у себя научное учреждение наподобие афинских. Так возник[1120] (Museion, то есть «святыня муз»), совмещавший в себе наши академию, университет и библиотеку (но не музей в нашем смысле слова). Благодаря щедротам первых двух Птолемеев этот Мусей далеко оставил за собой афинские учреждения. Особенно славной была его библиотека, в которой насчитывалось уже при Птолемее II Филадельфе без малого пятьсот тысяч «книг»; в I веке при Клеопатре число книг достигло семисот тысяч. По примеру Птолемеев и Селевкиды основали библиотеку в[1121] и Атталиды в[1122], причем второй по важности стала пергамская (около двухсот тысяч «книг»).

Шаблон:'''Примечание'''. Античная «книга» (biblion, liber) была объемом значительно меньше нашего тома; так, сочинение Геродота в девяти книгах у нас издается обыкновенно в двух небольших томах. В Египте с его папирусными зарослями материалом для книги служила папирусная бумага; таковая имела вид узких столбцов, которые приклеивались краями друг к другу и вместе образовали свиток (volumen). Несколько свитков того же сочинения или автора складывали вертикально в ведрообразный сосуд, scrinium; такими сосудами уставлялись полки книжных шкафов, что придавало им вид, очень непохожий на наши библиотеки. Так как вывоз папируса из Египта был затруднен, то пергамским царям пришлось позаботиться о другом материале для своих книг. Это повело к изобретению выделки тонкой бумаги из свиной кожи — той бумаги, которая поныне сохранила название своего города-изобретателя, — [1123] (лат. pergamena, дополнительно membrana). Из пергамента можно было тоже делать свитки, но можно было также, складывая его листы по четыре в «тетради» (от греч. tetradion, то есть «четверка», лат. quaternio), несколько таких тетрадей переплести в «том» (tonios, «обрез»; лат. codex). Такая книга совсем походила на нашу. Со временем научились и папирусные листы складывать в тетради, получились codices chartacei по образцу codices membranacei. Все же в течение всей древности формы свитка (volumen) и тома (codex) встречались рядом; лишь в Средние века том окончательно вытеснил свиток.

Рассмотрим в систематическом порядке развитие наук в нашу эпоху.

А.[1124], зародившаяся в школе Пифагора и развитая еще в IV веке до Х. Р. Евдоксом Книдским, получила своего первого систематизатора в Александрии в лице[1125], члена Мусея еще при Птолемее I Сотере; его «Начала» (Stoieheia) в XIII книгах (I—VI — планиметрия, VII—X — алгебра на геометрической основе, XI—XIII — стереометрия прямоугольных тел) стали для всей древности руководством элементарной математики, его «аксиомами» и «теоремами», его терминологией и методами доказательств мы пользуемся и поныне. Насколько он сам двинул науку, этого мы, за неимением сочинений его предшественников, определить не можем; во всяком случае, он был основателем александрийской математической школы, из которой вышли[1126], систематизатор теории чисел, и величайший математик древности — [1127] Сиракузский. Архимед изобрел цифровую систему, давшую ему возможность выразить какое угодно число («число песка морского», psammites, как он шутливо его назвал в сочинении того же названия); он же первый, определив отношение окружности к диаметру (число ?), построил на его основании стереометрию круглых тел. Его младший соперник в пергамской школе,[1128], создал теорию конических сечений; за ними[1129] (около 150 года до Х. Р.) открыл сферическую, а Герон Александрийский (около 100 года до Х. Р.) — плоскую тригонометрию.

$ греческий пошел!!!!

Шаблон:'''Примечание'''. Старинная греческая цифровая система была — подобно поныне употребляемой римской — довольно неуклюжа. Единицы до 4 выражались палочками; 5 обозначалось буквой ? (????? — «пять»), 6 = ?? и т. д. до ППП = 9, после чего ? (???? — «десять») означало 10, ?? — 20 и т. д.; для 50 употреблялся знак, слитный из ? и П. Далее ? = 100 (от ??????? — «сто», причем ? еще удерживает значение придыхания, см. выше, с. 86); X — 1000 (?????? — «тысяча»), M — 10 000 (?????? — «десять тысяч»), а для чисел 500, 5000, 50000 знаки, слитные из ? и П, X и ?, ? и П, так что далее числа 99999 эта сложная система не служила. При этих условиях имела огромное значение мысль воспользоваться всеми знаками алфавита для обозначения единиц, десятков и сотен; а так как для этого нужно было 27 знаков (1-9, 10-90, 100—900), а в греческом алфавите было их от альфы до омеги только 24, то его дополнили воскрешением вава (6) и коппы (90) и прибавлением нового знака для 900. Так-то можно было обозначить все числа от 1 до 999; для чисел от 1000 до 999999 брали те же знаки, прибавляя к ним черточку слева внизу; от 1000000 до 999999999 опять те же, прибавляли две черточки и т. д. Теперь действительно можно было выразить «число песка морского»; но главное то, что каждая единица (десяток, сотня) выражалась одним знаком, как у нас. Теперь оставалось сделать только одно усовершенствование — найти знак для нуля. Его сделали счастливые продолжатели математических открытий эллинов — средневековые арабы, заменившие греческую цифровую систему индийской, из которой развилась наша.

Б. Успехи математики не замедлили отразиться на пограничных дисциплинах[1130], прежде всего[1131] и[1132]. Попытку, очень несовершенную, определить окружность земли сделал еще перипатетик[1133]; ее возобновил с решающим успехом вышеназванный[1134], очень разносторонний человек, который за свои выдающиеся, но все же не первостепенные успехи в различных областях не только наук, но и поэзии получил полупочтительное, полунасмешливое прозвище $ 218 ho bЙta — по[1135] букве греческого алфавита.

Шаблон:'''Примечание'''. Эратосфену было сказано, что в городе Сиене (Syene, ныне Асуан, у первого порога Нила) в определенные дни солнце освещает дно самых глубоких колодцев (знаменитое на всю древность «сиенское диво», ради которого туристы ко времени летнего солнцеворота посещали Сиену так же, как они ныне к тому же времени посещают Авасаксу или Нордкап). Это значило, что Сиена лежит на тропике (Рака), где солнце к летнему солнцевороту стоит в полдень в зените, то есть в направлении радиуса земли. Эратосфен в тот же день и час измерил для Александрии угол уклона полуденного луча от вертикали, то есть угол между сиенским и александрийским радиусами (угол а); длина же дуги между Александрией и Сиеной (AS) была известна. Обозначая длину искомого меридиана через М, мы получаем пропорцию: «М : AS = 180 : ?». При этом у него меридиан получился в 22 350 километров, на 10 % больше действительного — маленькая неточность, объясняемая отчасти тем, что он еще не мог считаться с приплюснутостью земного шара у полюсов.

Что касается[1136], то уже пифагорейцы, как мы видели, оставили геоцентрическую систему в пользу гипотезы центрального очага (выше, с. 91); но так как эта гипотеза не имела научного основания, то Аристотель вернулся к геоцентризму как наиболее убедительному при состоянии астрономической науки в его время. Но уже его ученик[1137] Понтийский, открывший также вращение земли вокруг своей оси вследствие наблюдений над путями планет (особенно над их кажущимися регрессиями), пришел к заключению, что Меркурий и Венера — спутники Солнца, а не Земли; путем более точных вычислений[1138], современник Птолемея II Филадельфа, убедился, что и[1139], то есть он впервые сделал то открытие, которое через 1800 лет вторично сделал Коперник и подтвердил Галилей. Сходство состояло и в том, что и Аристарх был обвинен в безбожии, а именно стоиком Клеанфом, учеником Зенона. Но разница времен сказалась в том, что это обвинение не произвело никакого действия, и Аристарх продолжал свои гениальные работы в обсерватории александрийского Мусея. Там же столетием спустя[1140] величайший астроном Античности, путем наблюдений над фазами Луны и затмениями Солнца вычислил расстояние Земли от обоих светил и составил первый научный звездный атлас, в котором нашло свое место до тысячи звезд.

Но одновременно с поступательным движением астрономии появляется на горизонте греческого мира и ее извращение — астрология. Ввел ее халдеец[1141], приглашенный читать лекции о своей науке на острове Косе, который стал в нашу эпоху аристократическим курортом. Все же при могучих успехах греческой науки астрология в нашу эпоху влачила довольно скромное существование; она стала умственной силой лишь в эпоху римской империи благодаря упадку наук. Тогда мы ею и займемся (ниже, отдел В, ї 11).

Для[1142] IV век был очень плодотворным: путешествия[1143] Массалийского познакомили греков с северным побережьем Европы вплоть до «крайней Фулы» (ultima Thule) с ее полуночным солнцем; походы Александра и сопутствовавшие им ученые экспедиции и исследования его так называемых «бематистов» — со всей передней Азией и ее сказочными морями. Эти последние подтвердили гипотезу Анаксимандра (выше, с. 90) о кругоземном океане; когда поэтому полководец Селевка, Патрокл, предпринял по его поручению путешествие по Каспийскому морю, он не достиг его северного берега, будучи заранее убежден, что это море — залив кругоземного океана. Результаты подвел для начала III века до Х. Р. вышеназванный[1144], автор первого научного сочинения о географии; его усовершенствовал позднее[1145], заключивший знакомый грекам мир в изобретенную им систему меридианов и параллелей — ту же, которой пользуемся и мы.

Третьим в числе великих географов был тоже уже знакомый нам[1146].

Придатками географии были, во-первых, геология, интерес к которой был создан особенно вулканическими явлениями. Их[1147] Родосский (I век до Х. Р.) объяснял сжатыми под земной корой газами. Затем[1148] и[1149]: Птолемеи заводят в Александрии первый зоологический сад; Александр Великий интересуется флорой завоеванного им мира и посылает ее экземпляры в Лицей, где ими воспользовался Теофраст. Но в дальнейшем зоологическая система Аристотеля и ботаническая Теофраста не были превзойдены, если не считать успехов фармакопеи, нераздельной с[1150].

Эта последняя вступила в новый фазис после призвания в Александрию главных представителей и косской школы — [1151], и книдской — [1152]. Им обоим принадлежит честь открытия анатомии и физиологии: мозг как центр нервной системы; различие сенсорных и моторных нервов; сердце, артерии и вены (Эрасистрат едва не открыл кровообращения, но ему помешало унаследованное от книдской школы предубеждение, что артерии наполнены исходящим от легких воздухом); пищеварение. Успеху обеих наук содействовал интерес к ним самого Птолемея Филадельфа: будучи слабого телосложения, он жаждал открытия «эликсира жизни» и с этой целью предоставлял своим медикам не только трупы для препарирования, но даже осужденных преступников для вивисекции. Эту школу позднее стали называть[1153], так как она исходила из определенных положений о составе и функциях нашего организма, основывая на них свои теории происхождения болезней («этиологию») и из них выводя принципы лечения («терапию»).

Протестом против нее явилась эмпирическая школа, основанная около 250 года до Х. Р.[1154] Косским; пренебрегая этиологией, она выводила свои терапевтические принципы исключительно из опыта, наблюдая, какое средство в каких случаях приносило пользу. Независимо от своих крупных заслуг в области терапии, эта школа важна и для философии тем, что с большой тщательностью разработала эмпирический метод — тот самый, о котором несправедливо полагают, что он лишь в XVI веке был исследован Бэконом.

Все же своим пренебрежением к медицинской этиологии и она, в свою очередь, вызвала протест: в I веке до Х. Р. некто[1155] в Риме основывает так называемую[1156] школу с целью примирить обе предыдущие. Но научный дух стал уже убывать, и сам Асклепиад не был свободен от некоторого кудесничества. Люди жаждут чудесных исцелений, бесконечного продления жизни, воскрешения мертвых; секулярный период истории медицины, начавшийся с Гиппократа, приходит к концу, надвигается период новой сакрализации, которая через империю передается Средневековью.

С математикой граничит и[1157] в нашем смысле, для которой ученик Теофраста, последний всеобъемлющий перипатетик,[1158] из Лампсака установил важность[1159]. Пограничную область мы называем[1160]. Основание ей положил еще Аристотель, открывший закон параллелограмма сил; но своего расцвета она достигла в лице гениального[1161] Сиракузского, открывшего центр тяжести и систему рычагов («Дай мне точку опоры, и я сдвину землю», — говаривал он), механическое значение наклонной плоскости («Архимедов винт»), гидростатику и удельный вес (венец Гиерона и знаменитое[1162], «эврика»). Эти открытия и дали ему возможность изумлять осаждавших Сиракузы римлян все новыми и новыми «машинами». Открытую Архимедом гидростатику развил столетием спустя[1163], изобревший гидравлический орган (первообраз нашего духового), водяные часы и пожарный насос; его современник[1164], прославившийся также своими автоматами, открыл давление воздуха и пара, что дало ему возможность изобрести сифон и паровую турбину… До локомотива уже было недалеко, и он был бы изобретен, если бы не упадок наук, начинающийся с I века до Х. Р.

Как видно из сказанного, бескорыстно преследуемое чистое знание дает богатые плоды также и в области прикладного. Земли Архимед не сдвинул, зато он сдвинул огромную обузу физического труда с многострадальной выи человека. Действительно, после его гидростатических открытий уже не трудно было сделать то изобретение, социальное значение которого превзошло значение всех остальных, — изобретение[1165]. Кем оно было сделано, мы не знаем; но его важность ясна из сказанного выше о работе мукомолок (с. 25), а также из следующей замечательной эпиграммы, приветствовавшей его:

Дайте рукам отдохнуть, мукомолки; спокойно дремлите,

Хоть бы про близкий рассвет громко петух голосил.

Нимфам пучины речной ваш труд поручила Деметра:

Как зарезвились они, обод крутя колеса! Видите?

Ось завертелась, а оси могучие спицы

С рокотом движут глухим тяжесть двух пар жерновов.

Снова нам век засиял золотой: без труда и усилий

Начали снова вкушать дар мы Деметры святой.

Из прочих отраслей физики[1166] была основана, как мы видели, еще Пифагором (выше, с. 90); коренной закон, что проводником звука является воздух, был открыт[1167].

В дальнейшем своем развитии акустика переходила в теорию музыки, которую особенно тщательно обработал ученик Аристотеля,[1168]. Параллельная же[1169]только теперь была поставлена на научную высоту. Вопрос о происхождении зрения после наивных попыток предшественников (теории «незримых щупальцев» и унаследованной Эпикуром теории отделяющихся от предметов «подобий») был решен[1170] («теория лучей»; проводник необходим, но им является не воздух — чем была подготовлена теория эфира). Из отделов оптики наиболее симпатичной грекам, вследствие своей математической ясности, была[1171], то есть учение об отражении лучей; ее главный закон о равенстве углов падения и отражения известен уже[1172], а[1173] открыл теорию кривых зеркал — даже если считать легендой сообщаемое нам об его исполинских кривых зеркалах, посредством которых он зажигал римские корабли. Очень жаль, что параллельная[1174] (о преломлении лучей) не нашла себе такого же гениального исследователя; зажигательное стекло (лупа) было известно уже в V веке до Х. Р., но им пользовались для фокусов, между тем как научное исследование его явлений повело бы к изобретению микроскопа и телескопа.

Подавно в зародышевом состоянии были[1175] и[1176]; знали только основные явления, давшие название соответственным наукам — о «магнитском» (то есть добываемом в лидийской Магнесии) железе и об «электре», то есть янтаре.

Химия существовала издавна в виде[1177], то есть чисто прикладного умения добывать чистые металлы из руд и сплавов. Свое название ($ 222 chЙmia, по-египетски «чернокнижие») она получила, однако, не от этой техники, а от темной практики египтян, которые как раз в нашу эпоху бились над задачей подделывать золото. Наружу они всплывают лишь в эпоху империи; тогда мы и займемся этой наукой.

ї 11. Шаблон:'''Из гуманитарных наук'''[1178] деятельно разрабатывается философами различных направлений, но не в том смысле, который мы ныне присваиваем этому слову: спорят не о душевных явлениях, а — по стопам Платона и Аристотеля — о душе как о таковой, духовное ли она существо или материальное, простое или сложное, или даже вовсе не существо, а лишь известная настроенность (harmonia) наших физических органов. Понятно, что в зависимости от этого вопроса решался и вопрос о ее бессмертии, которое стоики признавали, эпикурейцы — отрицали. Душевные же явления обсуждались только — но зато очень охотно — поскольку они затрагивали область этики. Относящихся сюда трактатов — о гневе, о дружбе, о старости, о печали, о согласии, о благородстве и т. д. — наша эпоха произвела массу, и они охотно читались и в Греции, и вне ее и много содействовали облагорожению нравов. Сюда же относится и литература о человеческих характерах, из которой нам сохранен любопытный образчик — сочинение о характерах[1179].

Вопрос о языке не переставал интересовать греков еще со времени софистического движения; спорили и о его составе, и о его возникновении. Это возникновение можно было представить себе либо природным путем, либо путем уложения (physei или thesei; см. выше, с. 158); кто допускал первое, тот должен был мириться со всеми неправильностями (аномалиями) языка, кто — последнее, тот должен был стремиться к их искоренению как затемняющих мысль уложителя. Так-то лингвисты нашей эпохи распадаются на[1180] и[1181]; первых мы находим в пергамской, вторых — в александрийской школе. Правы были первые, но вторые своими исследованиями принесли более пользы науке. Итоги их работам подвел[1182], александрийский ученый II века до Х. Р., составитель первой греческой грамматики — только морфологии, впрочем — с частями речи, системами склонений, спряжений и т. д. Эта $ 223 technЙ Дионисия — мать всех европейских грамматик с русской включительно. Независимо от этого, в Александрии производились тщательные лингвистические исследования по всем областям литературы, результаты которых попали в словари следующей эпохи; так,[1183] Александрийскому (I век до Х. Р.) принадлежал исполинский труд о языке трагических и комических поэтов.

[1184] мы имеем пока в виде[1185], в которой главное место принадлежит огромному сочинению[1186] «О богах» (сохраненная нам под его именем драгоценная, но сухая $ 223 bibliothekЙ — более позднего происхождения).

[1187] история тоже разрабатывалась очень деятельно; прежде всего, конечно, история[1188], давшая для каждого поколения по несколько представителей, причем почин принадлежит самому Птолемею I Сотеру, описавшему трезво и достоверно поход своего царя Александра. Кроме того, и древняя история различных городов изучалась часто на основании архивного материала и вещественных памятников; особенно широка была деятельность[1189], последователей Гелланика (выше, с. 176). Наконец, и варварские народы чувствуют потребность изложить для греков и по-гречески свою историю; так, историю Египта пишет жрец[1190] историю Вавилона — знакомый нам уже (выше, с. 219)[1191], историю Рима — [1192] (все в III веке до Х. Р.) — кратко, но толково и достоверно; далее знаменитый Ганнибал счел нужным изложить по-гречески историю своих походов.

Но едва ли не самой важной стороной деятельности ученых нашего периода в области гуманитарных наук были их работы по[1193], специально по[1194]. Главным образом ради литературных целей были основаны Птолемеями и Атталидами их огромные библиотеки; первой задачей их придворных ученых («грамматиков», как они себя называли, то есть по-нашему — филологов) было их[1195]. Эту задачу исполнил для Александрии[1196] (он же и поэт, о чем на с. 229) в своем гигантском «Каталоге просиявших во всех областях образованности и всех их сочинений» в ста тридцати двух книгах; это был не простой каталог, а подробный историко-литературный свод. Затем нужно было позаботиться о критически проверенных[1197] важнейших авторов; таковые составил для Гомера — [1198] еще в III веке до Х. Р.; для драматургов и лириков — [1199] византийский; еще раз для Гомера, но с гораздо большим запасом эрудиции — знаменитый[1200] (следует отличать от Самосского, выше, с. 219), критик II века до Х. Р., учитель вышеназванного Дионисия Фракийца и многих других. Критиком он был в том смысле, что он тщательно проверил текст Гомера по имевшимся у него старинным спискам; но так как он попутно, будучи очень чутким к поэтической красоте человеком, объявлял подложными те или другие стихи по эстетическим соображениям, то его имя стало нарицательным также и в смысле строгой литературной критики. Нарицательным стало также имя того критика, который был как бы карикатурой на него, — Зоила, приобретшего печальную известность своими иногда остроумными, но чаще нелепыми придирками к Гомеру, к которым давало немало поводов беспечное раздолье его эпического стиля. Независимо от сказанного производились — и названными учеными и массой других — кропотливые и объемистые исследования по самым различным сторонам изучаемых ими литературных произведений; их результаты отчасти нам сохранились в дошедших до нас из следующих эпох так называемых[1201], то есть античных комментариях на наиболее читаемых авторов.

Одним словом, кипучая деятельность во всех областях науки — вот умственная сигнатура нашей эпохи. Никогда ни до, ни после античный мир ничего подобного не видел; а новый увидел впервые нечто подобное в эпоху возрождения Античности в XV—XVI веках.

Глава III

ИСКУССТВО

ї 12. Шаблон:'''Изобразительные искусства'''.[1202]. Секулярный элемент, внесенный в архитектуру аттического периода задачей стои, усугубляется в наш эллинистический: впервые после ахейских времен она посвящает свои художественные силы царскому дворцу. За царями потянулись сановники, за ними — зажиточная буржуазия: богатый частный дом и особенно вилла — тот же дворец, только в меньших размерах. Все же античный дворец не был похож ни на средневековые замки, ни на большинство наших дворцов; скорее о нем могут дать представление восточные «серали» и «киоски». Это был целый комплекс зданий, прихотливо разбросанных среди зелени парка и вдоль морского берега (где таковой был), отчасти даже — в самом море, на утесах или искусственных конструкциях. Конечно, из этих зданий одно было главным; но и его строили не столько ввысь, сколько вширь, составляя его из целой системы перистилей с окружающими их жилыми и парадными покоями, причем и здесь старались ввести природу в человеческое жилище, обращая внутренние части перистилей в цветники или скверы, часто с прудами и фонтанами. Для колоннад предпочитали роскошный коринфский ордер (выше, с. 164). К украшению дворца приспосабливали и скульптуру (как статуарную, так и рельефную), и живопись — последнюю особенно для стен перистилей и покоев, но также и потолков и даже полов (так называемая мозаика, см. ниже, с. 228). Получилось очень изящное и жизнерадостное целое.

Но не только дворцы и частные дома — также целые[1203] стали предметом строительного искусства. Семена рационализма, зароненные в этом отношении софистическим движением (особенно Гииподамом Милетским) и тогда высмеянные общественным мнением, теперь только дали богатый урожай. В старину города вырастали как-то сами собой, улицы внутри города были узкими и кривыми, и только предместные, развившиеся из постепенно застраиваемых дорог, были шире и прямее. Теперь производится предварительная распланировка города; улицы прокладываются прямые и скрещивающиеся под прямым углом, причем особенной широтой и роскошью отличаются оба главных, тоже скрещивающихся под прямым углом проспекта. Почин принадлежит тут строителю Александрии,[1204], одному из корифеев архитектуры всех времен.

Рядом с этой широко развивающейся светской архитектурой[1205] отступает на задний план, но все же и она не отсутствует, хотя бы вследствие того, что новые города должны были иметь и свои[1206]. Особенно замечательными были новый храм Артемиды Эфеоской, построенный вместо старого, сожженного Геростратом в ночь рождения Александра Великого, а равно и новый храм Аполлона в Дидимах близ Милета. Идеалом и здесь была пышность: огромные размеры, навеянные архитектурными гигантами Востока, целые леса высоких колонн и т. д. Интересно, что и[1207] становятся предметом архитектуры: их воздвигают на мраморных, богато украшенных террасах (ниже, с. 227). Заманчивые задачи ставились художнику в тех случаях, когда культ бога, которому строился храм, был сочетанием восточной и греческой обрядности, как, например, греко-египетский культ Сараписа (ниже, ї 14); к сожалению, мы слишком мало знаем об их исполнении. А впрочем, архитектура в строго восточных стилях продолжалась по старым образцам и в нашу эпоху (храмы птолемеевского Египта в Фивах и т. д.), довершая этим архитектурную пестроту нашей картины.

Б.[1208]. Для скульптуры эллинистической эпохи характерна виртуозная свобода в технике: владея ею с самого начала мастерски, она уже не развивается, а только применяет свое умение на все новых и новых задачах. Первоклассных мастеров после Лисиппа уже не было; все же те, которые творили теперь, сошли бы за таковых, если б жили в предыдущем периоде. А творится, благодаря большому спросу и не уступающему ему предложению, очень много — более, чем за оба предыдущих периода, вместе взятых.

[1209] скульптура опять-таки отступает на задний план. Наша эпоха создала только один новый, действительно замечательный божественный тип — тип Сараписа, главного бога птолемеевского Египта. Греки видели в нем своего Аида, то есть «подземного Зевса»; художник Бриаксий изобразил его с чертами, родственными Зевсу, но в то же время с отпечатком ласковой грусти на лице, затененном ниспадающими на лоб волосами. Это было нечто новое: к этому богу скорее можно было обратиться скорбящему, чем к светлым владыкам Олимпа.

Но, впрочем, скульптура даже и в религиозной области была по своему характеру светской. Преобладают изображения молодых божеств, в лики и образы которых можно было влить всю доступную художеству светскую, даже чувственную красоту. Немало чудных произведений возникло тогда: Аполлон Бельведерский, Венера Милосская, Капитолийская, Медичи, Ника Самофракийская, Тихе Антиохийская (выше, с. 213) и т. д. Все же их мы еще можем представить себе в храмах; но это совсем невозможно по отношению к статуям и группам героического, то есть мифологического характера. В них художник мог предоставить себе полную свободу, и он воспользовался ею для выражения[1210] в такой степени напряженности, которая далеко оставила за собой попытки Скопаса в предыдущем периоде (с. 167). Образцом может служить знаменитый Лаокоон.

В строгой скульптуре замечательна многофигурность — тоже признак пышности тех времен. Всех в этом отношении превзошел Аттал I Пергамский, посвятивший Афине два памятника в честь своей победы над галлами (выше, с. 193), один у себя в Пергаме, другой — в Афинах. Из обоих нам сохранены образчики в копиях; к первому относился «Умирающий галл», знаменитый своим сдержанным, но тем более потрясающим трагизмом в изображении наступающей смерти.

Нововведением эллинизма был статуарный[1211], продукт излюбленного в те времена реализма. Художники охотно изображали какого-нибудь морщинистого рыболова, небрежно одетую крестьянку и даже отвратительную старуху, влюбленно ласкающую свою бутылку. Конечно, ни храмовые ограды, ни городские площади не имели места для таких статуй; для того, чтобы они могли возникнуть, требовалась прихоть вельможи и укромная тень его перистиля.[1212] статуи и гермы уже в IV веке до Х. Р. перестали быть редкостью; все же тогда художники еще стремились к идеализации изображаемого. Полный реализм мы встречаем только ныне — и в то же время такую легкость техники, что портрет делается почти общедоступным и становится едва ли не главным предметом статуарного производства.

Со статуарной скульптурой соперничает[1213]. И она посягает на религиозные сюжеты, и притом в невиданных дотоле размерах; такова знаменитая гигантомахия пергамского царя Евмена II (во II веке до Х. Р.), украшавшая террасу воздвигнутого им алтаря, по выражению пафоса не уступающая Лаокоону. Но гораздо более характерным для эллинистической эпохи является[1214] и преимущественно идиллический рельеф — сцены из сельской жизни, в которых человеческие фигуры чередуются с коровами, козами и т. д. И здесь опять появляется старинный, но оттесненный в классическую эпоху (выше, с. 165) ландшафтный фон — это было вполне своевременно, так как при совершенстве эллинистической техники этот фон выходит вполне убедительным. Жанровый характер не страдал, если вместо бытового сюжета художник избирал мифологический — Андромеду, освобождаемую Персеем после сражения с морским чудовищем, или Селену, спускающуюся к сонному Эндимиону: богатый ландшафтный фон превращал и мифы в идиллию.

Одну серьезную утрату понесла рельефная скульптура в нашу эпоху: строгий закон Деметрия Фалерского (выше, с. 216) о похоронах упразднил аттическую надгробную плиту с ее красивыми изображениями (выше, с. 179). Правда, ее сменяет рельефный[1215], но при всех красотах особенно сидонских саркофагов с подвигами Александра и плакальщицами нельзя не пожалеть об элегической участливости афинской надгробной скульптуры IV века до Х. Р.

В.[1216] нашей эпохи находится под влиянием триумвирата, представлявшего собой самый яркий расцвет греческой живописи вообще; его членами были представитель сикионской школы[1217], затем его соперник[1218] в Родосе и[1219] в Александрии. Из них первые два были идеалистами; Апеллес особенно прославился своей Афродитой (Косской), которую он изобразил в тот момент, когда она, выходя из моря, выжимает свои волосы; Протоген — своим Иалисом (героем-эпонимом одной из родосских общин). За первую Август впоследствии подарил косцам сто талантов; что касается Иалиса, то еще при жизни художника Деметрий Полиоркет (выше, с. 211), осаждавший Родос, не решился направить свои разрушительные машины против той части города, где он находился, и скорее пожертвовал своей победой. Напротив, Антифил был реалистом; его специальностью был[1220] и так называемая «мертвая природа». А так как из идиллического жанра естественно развивается[1221], то александрийская живопись пошла по пути, параллельному рельефной скульптуре. Параллельными они были и по назначению: естественным местом для творений обеих были стены знатных домов. Мы судим об обеих по сделанным в Помпеях находкам; в связи с ними (ниже, отдел В, глава III) мы и вернемся к этому вопросу.

Апеллес, кроме того, был избранным портретистом Александра Великого и первых диадохов; и действительно, в эллинистическую эпоху живописный портрет соперничает со скульптурным. О нем мы, к счастью, можем судить: благодаря возникшему в нашу эпоху в Египте странному обычаю хоронить с мумией покойника и его портрет в естественную величину нам сохранен целый ряд таких ярких снимков с тогдашней действительности, найденных в гробницах Фаюмского оазиса.

Керамика приходит в упадок: зажиточные люди предпочитают металлические сосуды, что ведет к развитию[1222] (то есть резьбы по металлу), а для бедноты не старались. Зато возникает, благодаря знакомству с разноцветными мраморами Азии и Африки, новая техника живописи, которой предстояла великая будущность, — [1223], то есть составление картин посредством сложения мелких разноцветных кусочков мрамора (мозаика из цветной стеклянной пасты, позднее гордость Венеции, встречалась лишь изредка). И она нам известна главным образом из помпейских находок; особенно славится мозаичное изображение битвы Александра с Дарием, занимавшее пол целой комнаты в так называемой casa del Fauno. Несомненно, что из всех родов живописи мозаика была самым долговечным; правда, чрезмерной тонкости от нее нельзя было требовать.

ї 13. Шаблон:'''Мусические искусства'''. Старинная хорея, мать всех мусических искусств в Греции, продолжает существовать и в нашу эпоху, но без особого блеска; наибольшей славой пользуются произведения отдельных, обособленных искусств. Любят обособленную и от поэзии и от пляски чисто инструментальную[1224], ради которой каждый крупный город заводит наравне с театром свой «одеон»; а равно и обособленную если не от музыки, то от поэзии[1225], процветающую в игривых и страстных «пантомимах». Об этих двух искусствах мы мало знаем; зато очень много об обособленной от обеих своих сестер[1226] нашей эпохи, для которой создан особый термин — [1227].

Действительно, в области поэзии Александрия была главным умственным центром вселенной; умственным же центром Александрии была ее библиотека.[1228] задает тон; впервые в истории культуры поэзия пишется не столько для слушателей, сколько для читателей. А поэма-книга была несовместима с хореей. Зато она представляла то удобство, что в ней могли воскреснуть также и те роды поэзии, которые давно уже умерли, когда исчезла обстановка для их живого исполнения. Способствовало же их воскрешению своего рода[1229] настроение эпохи, естественно вызываемое сравнением жалкого современного состояния собственно Греции с ее славным прошлым. Но возродились они не в прежнем виде, а в новом: времена стали требовательны к изяществу и строгости форм; это раз. Что же касается содержания, то религиозность старой поэзии тянула ее к хорее; для поэмы-книги требовалась другая приманка, и ею стала любовь. Книжность, романтизм, изысканность, эротика — вот характерные признаки «александрийской» поэзии.

Ее признанным главой был[1230] (при Птолемее II Филадельфе), ученый поэт, подобно многим, и автор вышеназванного каталога (с. 224). Эпосом он, впрочем, пренебрегал, не желая тягаться с Гомером; его коньком были так называемые[1231] (то есть маленькие эпосы), вроде той «Гекалы», в которой он описывал угощение Тесея старой крестьянкой Гекалой перед его боем с марафонским быком; затем[1232], в которых он воскресил эротизм Мимнерма (выше, с. 99), приправив его, однако, изысканной ученостью. Его элегии носили заглавие «$ 229 AЛtia», то есть «Причины», так как их объединяло общее стремление выяснить причину того или другого имени, обычая, достопримечательности и т. д.; но что это стремление уживалось с эротическим характером, доказала недавно (отчасти) возвращенная нам «Кидиппа», повесть о счастливой любви Аконтия и Кидиипы, пользовавшаяся всю древность таким же непонятным для нас успехом, каким некогда у нас ее минорная вариация — «Бедная Лиза». Воскресил он затем и[1233], примыкая, как он заявляет сам, к Гиппонакту (выше, с. 103), но все же очень осторожно: грубая откровенность клазоменского босяка не шла к изящному царедворцу, каким был Каллимах. И наконец, он воскресил и[1234], и в этой области нашел самых многочисленных подражателей; лучшие их произведения собрал к концу нашего периода[1235] в своем «Венке», составляющем ядро сохранившейся нам так называемой «Палатинской антологии», поныне определяющей наше представление об «антологическом» стиле.

Как видно из этого обзора, поэты-специалисты, характерные для предыдущих эпох, в нашу уступают место поэтам-энциклопедистам; таким был, в сущности, и[1236], современник Каллимаха, так как его «[1237]», согласно значению слова (eidyllion — уменьшительное от eidos, «род» поэзии) обнимают и сценки из сельской и городской жизни, и эпиллии, и энкомии, и лирические стихотворения, и эпиграммы. Но так как в его сборнике на первом плане стоят сценки из сельской жизни, то сам термин остался за ними. Впрочем, пастушеская жизнь в них описывается не реалистически, а с сильным привкусом александрийского романтизма, но все же очень талантливо; мы охотно привлекаем, как иллюстрацию к ним, современный им идиллический жанр в живописи и рельефной скульптуре. Но еще более непосредственное наслаждение доставляют нам его городские сценки, или[1238], среди которых имеются такие жемчужины, как «Ворожеи» и «Сиракузянки». Реалистом в области мима был недавно нам возвращенный Герод, подражатель Гиппонакта не только по форме, но и по духу.

Воскресителем[1239] был[1240], ученик, враг и преемник Каллимаха, в своих «Argonautica», в которых он не без таланта дополнил объективность эпического повествования описанием любви обеих героинь, идиллической Инсипилы и трагической Медеи; воскресителем[1241] -[1242] Сольский, эпос которого о созвездиях («Phaenomena») был одной из любимых книг этой и следующей эпох.

[1243] (мелическая) имела многих представителей — Асклепиада, Гликона и других, но мы судим о ней по их гениальному подражателю Катуллу (ниже, отдел Б, ї 14). Не отсутствовала и[1244]; в ней подвизались семь поэтов, объединяемых под именем «трагической плеяды» (слово «плеяда» означает именно «седмицу», собственно «семизвездие»). Но о них мы ничего не знаем, кроме имен, да и те не очень твердо. Зато мы знаем, что классическая трагедия в нашу эпоху властвовала над умами; каждый город имел свой театр, и бродячие труппы так называемых «искусников Диониса» распространяли ее повсюду вплоть до далекой Парфии.

О[1245] придется поговорить особо, так как ее центром были не Александрия и вообще не царские столицы, а те же Афины, которые произвели и комедию предыдущих эпох. В нашу эпоху здесь под влиянием изучения философии и Еврипида ряду дельных поэтов удалось побороть шарж и однообразие среднеаттического направления (выше, с. 175) и создать ту серьезную[1246] комедию нравов, которая через своих римских подражателей (ниже, отдел Б, ї 14) стала родоначальницей нашей. Была она очень плодовита: древние насчитывали до шестидесяти четырех поэтов этого направления, писавших до ста пьес каждый. Главными были[1247] и[1248], из которых первый славился эффектностью фабул, второй — психологической продуманностью характеров. Мы можем непосредственно судить только о втором, ряд комедий которого, правда, более или менее искалеченных, найден недавно в Египте. А впрочем, расцвет также и этой области поэзии прекращается к середине III века до Х. Р. В Александрии этой серьезной комедии соответствовал[1249], по содержанию схожий с современными кинематографическими ужасами и рассчитанный на такую же публику. Зато он был очень живуч, и его исполнители, скоморохи обоего пола, не только пережили крушение античного мира, но и перешли границы тогдашней «вселенной» и рассеяли семена драмы по дальневосточным землям.

Еще более обильной была проза эллинистической эпохи. Из ее трех классических отраслей[1250] со времени деятельности «исократовцев» (выше, с. 179) распадается на два параллельных направления:[1251], продолжавшее трезвые традиции Фукидида, и[1252], стремившееся к эффектности в изложении событий и в обрисовке характеров. Такие личности, как Александр Великий, не могли не давать богатой пищи второму направлению; по почину его историка-ритора[1253] повесть о его деяниях украшается все новыми и новыми фантастическими узорами и вырождается под конец — правда, уже в следующую эпоху — в тот роман об Александре Великом (Псевдо-Каллисфена), который облетел весь мир и в значительной степени оплодотворил поэтические литературы новой Европы, включая славянские. Нам из огромного числа историков нашего периода сохранен только один — [1254] из Мегалополя, сын стратега Ахейского союза (выше, с. 196); он и сам служил союзу в разных должностях, пока подозрительность римского правительства не потребовала и его заложником в Рим. Здесь он познакомился с кружком Сципиона Младшего (ниже, отдел Б, ї 14) и стал признанным историком войн Рима с Карфагеном и с греческим Востоком. Нам от его объемистого сочинения об этих войнах (от 220 до 144 года до Х. Р.) сохранилось до одной трети, и это — наш самый достоверный источник обо всем этом великом для Рима периоде. Особыми красотами стиля оно не отличается; в этом отношении его значительно превзошел его продолжатель[1255] (I век до Х. Р.)" известный также как ученый и как философ; пропажа его крупного исторического сочинения — для нас незаменимая утрата.

С историографией по плодовитости соперничает[1256]. Правда, в Академии водворяется поразительная воздержанность с тех пор, как влиятельный почин Аркесилая (ниже, ї 15) повел ее по пути скепсиса; только в III веке до Х. Р. она в лице эллинизованного пунийца Аздрубалa-[1257] завоевывает книжный рынок, и притом очень успешно. Тем обильнее литературная деятельность других школ. Перипатетическая после Аристотеля дает крупных ученых-литераторов — [1258] и особенно[1259] из Лампсака, последнего представителя древне-философского стремления удержать в рамках философии все более специализирующуюся науку.[1260] в лице своего основателя и[1261] в лице своих первых трех схолархов — Зенона, Клеанфа и особенно[1262] — наводняют библиотеки своих адептов ошеломляющей массой трактатов как общего, так и специального характера; к характеру изложения они все относятся пренебрежительно, и притом из принципиальных соображений. Все же с середины II века до Х. Р. в Стое замечается реакция против этого пренебрежения, и глава средней Стои, вышеупомянутый[1263] (с. 198), не гнушается услуг риторики в видах лучшего воздействия на умы, в чем ему подражал его продолжатель[1264], глава стоицизма при Цицероне. Но самыми оригинальными творцами в области литературы стали, как это ни странно, представители непотребного кинизма; из них один, вышеназванный (с. 198) «первый писатель русской земли»,[1265] Борисфенит, пользовался для своей проповеди формой так называемой «диатрибы»; это было посредствующее звено между диалогом и трактатом, характерным признаком которого было то, что автор, беседуя с аудиторией, сам задавал себе от ее имени подобающие вопросы и сам на них отвечал. Другой,[1266] Гадарский (II век до Х. Р.), идет еще дальше в области смешения стилей и изобретает так называемую «Мениппову сатиру», беспечную мешанину из прозы и стихов, своих и чужих, очень идущую к фантастической обстановке, в которую он укладывал свою нравственную проповедь. Серьезные философы к обоим относились неодобрительно: Биона обвиняли в том, что он «нарядил философию в цветной наряд» (anthina), Мениппа — в том, что он смастерил какого-то безобразного литературного «кентавра». Но их успех был крупным; Биону подражал Гораций в своих сатирах, Мениппу — еще раньше Варрон (отдел Б, ї 14) и позднее — Лукиан (отдел В, глава III).

[1267] теряет в нашу эпоху свою самую благодарную почву — [1268]: в эллинистических царствах живую вечевую речь заменяет канцелярская бумага, Афины политически оскудели, греческие же союзы не обладали достаточной культурностью, чтобы развить художественное красноречие. Только Родос составляет в этом отношении исключение; здесь поэтому и развивается — из брошенных Эсхином (выше, с. 179) семян — здоровый стиль, так называемый родосский, счастливо сочетавший деловитость содержания с красотой формы; но мы об отдельных его представителях слишком мало знаем. А так как[1269] красноречие обыкновенно меркнет там, где его представители не совмещают свою адвокатскую деятельность с политической, то из трех разновидностей риторической прозы остается на поверхности только одна — [1270]. Оно принимает в себя обе другие разновидности; появляются так называемые[1271], распадающиеся на[1272] (вымышленные политические речи, например, «оратор убеждает афинян уничтожить свои трофеи над персами ввиду угрозы Ксеркса вернуться, если они этого не сделают») и на[1273] (мнимо-судебные речи по вымышленным делам, например: «храбрец убивает брата, захватившего тиранию, и затем попадает в плен к пиратам; гневный отец обещает за него двойной выкуп, если ему отрубят руки; возмущенный капитан пиратов отпускает его даром; спустя некоторое время впавший в нищету отец требует от него помощи, но он в ней отказывает»; отсюда суд и речи). Эти декламации свили гнездо в школах, особенно в греческой Малой Азии, почему выращенный в них ораторский стиль и называется[1274]. Он был двух родов. Первый, примыкая к Исократу, нагромождает напыщенные периоды; это стиль[1275]. Другой, наоборот (восходя к Гегесию Магнесийскому, около 250 года до Х. Р.), предпочитал коротенькие, неполные фразы, произносимые с большим аффектом; это стиль[1276]. Обоим, но особенно второму, принадлежит власть в красноречии нашей эпохи.

Как видно из приведенного образчика, красноречие, особенно контроверсий, сильно отдает беллетристикой; и действительно, риторические задачники, которые не замедлили появиться, походили на собрание уголовных романов и в своих позднейших латинских переделках имели значительное влияние на средневековую новеллу. Но, кроме того, наша эпоха знает уже настоящую беллетристику. Основоположником литературной[1277] мы должны считать некоего[1278], как его принято называть), автора сборника под заглавием «Милетские истории»; время точнее неизвестно. В сущности, он примыкает к тем балагурам, о которых была речь выше (с. 107); благодаря ему новелла, задорная и чувственная, стала книгой для чтения, нашла уже в I веке до Х. Р. латинского переводчика в лице историка Сизенны (ниже, отдел Б, ї 14) и через него породила массу подражаний, перешедших в Средние века, до Боккаччо и дальше. Сложнее было происхождение[1279]; он получился из соединения эротической повести, вроде «Кидиппы» Каллимаха (выше, с. 232), с рассказами о путешествиях и приключениях, коих в нашу эпоху развилось множество. Основной формулой было: герой влюбляется в героиню, их разлучают, они в разлуке испытывают целые вереницы приключений и, наконец, находят друг друга. Первым автором такого романа был[1280] с его «Чудесами за Фулой», содержание которых нам известно благодаря извлечению патриарха Фотия. Время его жизни в точности неопределимо, но многое говорит за то, что он писал при Антонии и Клеопатре — и что, таким образом, роман на троне призвал к жизни и литературный роман.

Глава IV

Религия

ї 11. Шаблон:'''Эллинистические религии'''. В религиозном отношении наш период отчасти представляется продолжением предыдущего, поскольку старые культы греческих государств по-прежнему в них правятся с тем благолепием, которое они могут себе позволить по мере имеющихся средств. Этой стороны дела мы касаться не будем, вкратце лишь отметим, что мы наблюдаем ее не только в исконных греческих городах, но и в тех, которые по их образцу были основаны в нашу эпоху (выше, с. 201).

Но наряду со старыми религиозными формами теперь возникают и развиваются новые, обусловленные соприкосновением греческого и местного населения в эллинистических монархиях. Формула этого возникновения и развития следующая. Сначала данная восточная религия подвергается реформе с целью сближения ее с греческим религиозным сознанием ([1281]); затем она в этом эллинизированном виде вводится среди смешанного населения греко-восточных городов данной монархии; наконец, она распространяется и по другим областям греко-восточного, греческого и греко-римского мира ([1282]). Характерна при этом сознательность: новые религиозные формы являются результатом обдуманной реформы, и народу они предлагаются свыше в силу принципа[1283].

При этих условиях личность реформатора приобретает особый интерес. До сих пор таковые получали свою миссию в Дельфах; теперь авторитет Аполлона меркнет. Основателем эллинистических религий был выходец из Элевсина, жрец Деметры,[1284] из рода Евмолпидов. Мы сможем проследить его деятельность в двух центрах религиозной жизни эллинизма — во фригийском Пессинунте и в Александрии.

1. В Пессинунте он эллинизовал местную религию[1285] ($ 235 MegalЙ $ 235MЙtЙr, она же, поместному, Кибела, а по-гречески — Рея Идейская, то есть лесная и горная). Это должно было случиться еще в правление Лисимаха, который, по-видимому, намеревался сделать новую религию официальной для своего царства, каковое намерение было осуществлено его преемниками, царями Пергама. Эта религия, очень экстатическая, имела в своем центре любовь Великой Матери к прекрасному пастуху Аттису — любовь страстную, поведшую любимого к безумию и самоизувечению, в котором ему подражали его исступленные жрецы-галлы (название темное, ничего общего не имеющее с племенем галлов, или кельтов). Из этого мрачного мифа Греция некогда, с устранением неприемлемого для эллина отвратительного мотива самоизувечения, извлекла свою прекрасную легенду о любви Афродиты и Анхиса, важную для позднейшего Рима; теперь Тимофею пришлось сделать из него миф греко-фригийской религии. Самоизувечения он удалить не мог, так как на нем держался неискоренимый институт галлов; но он ослабил его значение, поставив рядом с ним мотив[1286] и[1287] любовью Великой Матери. Это дало ему возможность внести в религию Матери религиозную драму религии Деметры. Победа над смертью стала лозунгом и здесь. Посвящаемые — действительно, мы имеем дело с «мистериями» — приобщались к приверженцам новой религии путем вкушения неизвестных нам яств, причем сосудами служили те самые кимвалы и тимпаны, которыми пользовались для оглушительной музыки в исступленных плясках в честь богини: «Я ел из тимпана, я пил из кимвала, я стал мистом Аттиса», — гласил символ посвящаемых. Перед ними затем разыгрывалась религиозная драма любви, смерти и воскрешения Аттиса: в двойной перипетии радость сменялась горем, горе — радостью. Торжественным возвещением второй, окончательной радости было двупишие:

Рассейте страх ваш, мисты: бог спасен!

Залог спасенья дан и нам отныне.

Из победы над смертью Аттиса посвященные черпали уверенность в собственном бессмертии; мистическое утешение религии Деметры (выше, с. 114) было перенесено и в новую религию, которая после этого уже не могла быть чуждой сердцу эллина. Этим, однако, дело эллинизации не ограничилось. Великая Матерь искони почиталась в образе черного камня, находившегося в Пессинунте, своего рода древней Каабе; позднее он был перенесен в Пергам. Для греческой фантазии этого было мало — надлежало изваять человекоподобные кумиры как богини, так и бога. Мы не знаем имени художника, на долю которого выпала эта задача; он был не из первоклассных, и если образ Матери с ее башенным венцом (Mater turrita) и не лишен эффектности, то зато образ полуженственного Аттиса нам решительно не нравится. Но, во всяком случае, это были образы греческие, наглядные символы эллинизации самой религии. 2. Еще важнее была деятельность Тимофея в Александрии, где он исконно египетскую религию Осириса и Исиды превратил в эллинистическую религию[1288] и[1289]. Египетский миф об этой чете гласил, вкратце, следующее. Осирис, бог-царь Египта, брат и муж Исиды, падает жертвой козней своего брата Сета, и его тело разрывается на части. Их отыскивает Исида и путем магических обрядов возвращает убитому жизнь. Так-то Осирис поборол смерть — и каждому предоставляется возможность путем тех же магических обрядов «стать Осирисом» и обеспечить себе вечную жизнь. Эта религия была сама по себе ближе к религии Деметры, с которой поэтому еще Геродот отождествляет Исиду; деятельность Тимофея состояла, надо полагать, главным образом в эллинизации службы богине, очень обстоятельной, а затем и самих божественных образов. Осирис, не знаем почему, перешел в Сараписа, который был отождествлен с Аидом; изваять соответственное изображение было поручено художнику Бриаксию (выше, с. 228). С Исидой дело обстояло проще: она изображалась просто Деметрой по старинным типам этой богини. Но позднее эта эллинизация показалась слишком крутой, и был придуман особый греко-египетский тип этой богини по образцу драпировки ее жриц.

Все же, хотя и эллинизованные, эти две религии внесли немало чуждого в греческое религиозное сознание. Во-первых, изменился персонал религиозной драмы, и притом к худшему: в Элевсине мы имели чистую материнскую любовь Деметры к Коре, здесь же вдохновительницей представлена половая любовь Великой Матери и Игиды, что придало обеим религиям тот чувственный характер, которым вообще отличаются религии Востока. Со временем греко-римский мир снова выделил эту чувственную примесь, но вначале она очень даже давала о себе знать, и ревнители нравственности не без основания называли храмы обеих религий рассадниками разврата. Во-вторых, обе религии требовали зиачителькаго штата жрецов; с их вторжением в западный мир туда же проникает и жречество, многочисленное по составу и с кастовой организацией.

3. В противоположность Лисимаху с Атталидами и Птолемеям властители третьего крупного восточного царства,[1290] ни в какие компромиссы с местными религиями не вступали. Правда, одна из этих религий — религия Астарты-Афродиты и Адониса, — будучи эллинизована на Кипре, проникла повсюду в греческий мир; но это случилось самопроизвольно и задолго до их воцарения. Правда, с другой стороны, что религии сирийских Ваалов, а также и отщепленной от сирийского царства Парфии («митриазм») не остались без влияния на западный мир, но это влияние относится к гораздо более позднему времени (отдел В, глава IV). Вообще же Селевкиды были ревнителями чистоты эллинских религий, особенно религии Аполлона, от которого они вели свой род; в их столице Антиохии главный храм принадлежал Аполлону.

Но среди их подданных — правда, кратковременных — находились такие, влияние которых на религиозную жизнь окружающего греческого (и греко-римского) мира было очень значительным; это были[1291]. Для них эллинистический период был периодом рассеяния (diaspora); иудеи же рассеяния отличались от палестинских: 1) тем, что, будучи оторванными от земли, они занимались торговыми и особенно денежными делами, что повело к их скоплению в городах и особенно в столицах — Александрии, Пергаме, Фессалонике, Коринфе, а с шестидесятых годов до Х. Р. и в Риме; 2) тем, что вследствие запрета приносить жертвы где-либо, кроме Иерусалима, их богослужение было не храмовым, а синагогальным. Синагога же в те времена не отличалась исключительностью храма, а охотно вербовала «прозелитов» ($ 238 pros-Йlytoi, собственно «подошедшие») преимущественно из эллинов. Три религиозно-житейские особенности характеризовали иудеев: 1) обрезание, 2) запрещение общей с не иудеями трапезы и 3) соблюдение суббот; из них первая была для эллина органически неприемлема, вторая — противоречила его взглядам на гостеприимство, третья — на праздники (выше, с. 188). В этом отношении синагога для прозелитов допускала некоторые послабления, строго требуя соблюдения других предписаний закона, особенно бескумирного богослужения. Обаяние Ветхого Завета, тогда уже переведенного на греческий (выше, с. 203), довершало дело — и вот мы видим, что все синагоги рассеяния окружают себя кольцами таких прозелитов, да и независимо от синагог возникают общины «боящихся Бога», как они охотно себя называют. В самой Палестине ревнители старинной строгости неодобрительно относились к этой «проказе на теле Израиля», как они называли прозелитизм; напротив, «эллинствующие» охотно приветствовали постепенный рост стада Господня. Но ни те, ни другие, конечно, не подозревали, какое значение для религиозной жизни будущего будет иметь эта эллинизация ветхозаветной религии в общинах прозелитов.

4. Самой неутешительной стороной эллинистических религий является, бесспорно,[1292], возникший из персидских и особенно египетских представлений о божественной природе царя. Еще Александр, как наследник персидских царей, потребовал для себя такого культа с символической «проскинезой» ($ 238 proskynЙsis, «падение ниц») — вследствие ли мании величия или по политическим соображениям, мы не знаем. Это требование вызвало справедливое возмущение его Mакедонской свиты, и его преемники действовали осторожнее. Грекам был привычен институт «героизации» основателей и спасителей общин (выше, с. 111); поэтому Птолемей I мог смело учредить в Александрии культ Александру как ее основателю, а его сын Птолемей II — приобщить к этому культу своего отца как ее спасителя ($ 239 sТtЙr) от бедствий войн диадохов. Тот же Птолемей II по смерти своей супруги-сестры Арсинои II счел себя вправе учредить культ и ей как «Филадельфе» и не очень протестовал, когда к ней незаметно присоединили и его. А затем с Птолемеем III и Береникой II — «богами-Эвергетами» (то есть «благодетелями») — дело пошло совсем гладко. Несколько иначе, но с тем же исходом, развивался культ государей в царстве Селевкидов; что касается Атталидов и Антигонидов, — не говоря уже об Иероне Сиракузcком, — то они, имея своими подданными преимущественно эллинов, довольствовались своим царским венцом. Эллины вообще, если судить по литературе, не удостаивают особым вниманием божеских притязаний царей Сирии и Египта; для варваров же они ничего нового собой не представляли. Все же этот кощунственный нарост на теле античной религии принес свои вредные плоды; правда, это случилось уже в следующую эпоху.

ї 12. Шаблон:'''Религиозная философия''''''. В области религиозной философии эллинистический период был эпохой долгой и яростной борьбы между положительным и скептическим направлениями — той борьбы, которая повторилась без малого двадцать веков спустя в эпоху английского и французского так называемого «Просвещения» XVII и XVIII веков и повторилась как сознательное воскрешение той первой, при том же оружии, но со значительно большими силами. Ареной этой борьбы был афинский «университет», как мы называем совокупность его философских школ — Академии, Лицея, Стой, Эпикурова «сада» и Киносаргского гимнасия. Лицей, впрочем, с его строго научным характером, держался в стороне от борьбы; Киносарг, по причине противоположного характера, не шел в счет. Противниками были — Стоя и эпикуреизм как представители положительного направления и (новая) Академия как представительница скепсиса.

Характерное для эллинистического общества романтическое настроение выразилось, между прочим, и в любовном отношении к родным богам, свидетелям славного периода Эллады. Поэзия и искусства их прославляли; философия тоже пожелала им служить, изобретая[1293] их существования. Особой славой пользовались два доказательства: 1)[1294]: всеобщее распространение веры в богов доказывает, что представление о них является «врожденным понятием» (notio innata), которое в силу своей всеобщности не может быть ложным («Есть алтари — значит, есть и боги»); 2)[1295]: целесообразное устройство мироздания и земли доказывает, что оно было делом высшего разума, то есть божества.

1.[1296], впрочем, допускал только первое доказательство, но его зато полностью. «Всенародное согласие» признает за богами два основных свойства, выраженных в эпитетах «бессмертные боги» и «блаженные боги». Если боги бессмертны, то они не могут быть частью миров, которые, возникнув из сцепления атомов, должны распасться на эти составные атомы и, таким образом, бренны; итак, боги обитают в «междумириях» (metakosmia, intermundia). Если боги блаженны, то они не могут заботиться о людях, так как забота и блаженство несовместимы; итак, божьего «промысла» (pronoia, providentia) нет. Не значит ли это, что мы не должны поклоняться богам? Вовсе не значит: мы должны им поклоняться как представителям совершенства, и это наше бескорыстное поклонение представляет большую нравственную ценность, чем то вымаливание наград на этом и на том свете, к которому сводится благочестие толпы. С отрицанием божьего промысла упраздняется и вышеупомянутое космологическое доказательство, которого Эпикур также и потому не мог допустить, что он объяснял происхождение мироздания чисто механическим путем. Оно же и было причиной того, что эпикурейцы, несмотря на свое положительное отношение к богам, тем не менее прослыли у толпы «атеистами».

2.[1297], напротив, признавал оба доказательства и даже особенно напирал на второе; божий промысел стоит в центре его религиозной философии. Примыкая к Гераклиту (выше, с. 89), он объяснял божество как разумную огненную душу мира (пантеизм): от нее все исходит, в нее же, в периодически повторяющиеся обогневения, все возвращается. Как таковое, божество — едино; но его проявления — многочисленны, и вот такими проявлениями должны мы считать богов народной веры, признавая их, таким образом, вполне реальными. На божьем промысле основаны народные культы, которые поэтому вполне разумны; разумно и ведовство. Ибо, если бы божество не дало нам средств ведовства, то пришлось бы допустить одно из трех: 1) или что божество не могло нам их дать; 2) или что оно не пожелало нам их дать из нерасположения к нам; 3) или что оно не пожелало нам их дать, не считая ведовство полезным; из этих трех объяснений первое противоречит божьему всемогуществу, второе — божьей всеблагости, третье — здравому смыслу (знаменитая стоическая трилемма, воспроизведенная Лейбницем). Не довольствуясь этим априорным соображением, стоики подкрепили его эмпирическими доказательствами, собирая сбывшиеся пророчества; вообще тема о ведовстве (de divinatione) была ими разработана очень усердно, как и родственные темы о предопределении и свободе воли, которые стоики старались примирить красивой антитезой: «рок согласных ведет, а несогласных влечет» ($ 241 ducШnt $ 241 volИntem $ 241 fАta, $ 241 nРlentХm $ 241 trahШnt). A когда подняла голову астрология, то и ее искусные методы ведовства нашли себе уготованное место в стоической системе; дал ей доступ к ней много раз уже названный[1298] (I век до Х. Р.), который своими учеными, остроумными и красноречивыми сочинениями обеспечил успех стоицизма в эпоху империи.

3. Противницей обоих положительных учений, и эпикуровского и стоического, была[1299] с тех пор, как схолархат в ней занял пылкий[1300] (III век до Х. Р.). Уклоняясь от Платоновых путей, он отказался от его двоемирия, признавая действительным только мир видимости, о котором нам дают свидетельство наши чувства, А так как недостоверность опыта чувств была доказана самим Платоном, то в результате получился всеобщий скепсис: так как у нас нет средств, чтобы отличить правильное представление от неправильного, то мы должны следовать не истине, а правдоподобию, руководясь не знанием, а предположением (doxa, opinio). Всеобщий скепсис поглотил, разумеется, и учение о богах: Аркесилай и его приверженцы опровергали по пунктам догматы как эпикурейцев, так и стоиков, особенно последних. Атеистами они себя не считали, их полемика касалась не[1301] в богов, а только[1302], которыми противники хотели подкрепить эту веру и в которых она не нуждалась. Дань вышеназванному романтическому настроению можно будет признать и в том, что ни Аркесилай, ни даровитый продолжатель его учения[1303] (II век до Х. Р.) не обнародовали своих рассуждений, довольствуясь устным преподаванием под чинарами Академии. Правда, его преемник[1304] писал более чем за троих; но он, будучи по происхождению карфагенянином и, собственно, Аздрубалом, и не был охвачен тем романтическим настроением. Его сочинениями, а также и учением его последователя Филона вдохновлялся[1305] последний представитель новой Академии в области религиозной философии; его сочинения «De natura deorum» и «De divinatione» для нас — единственные, но тем более драгоценные памятники всей этой борьбы и в то же время — зародыши того ее возобновления, которое наступило в XVII веке. Для античности она с ним вместе канула в прошлое; победил Посидоний, и даже ближайший преемник Филона, Антиох, ввел учение Академии опять в старое платоновское русло. Человечество искало новых идеалов, искало спасения и успокоения в необуреваемой сомнением вере в Божий промысел и в надежде на «лучшую участь» за вратами смерти.

Таким образом «исполнилось время».

1 Нет преступления без закона. — Лат.

2 Эон (греч. ????) — век, время, эпоха.

3 Нem наказания без закона. — Лат.

4 Отращивать мудрую бороду. — Лат.

5 Домашние, приближенные, первоначальный смысл — сотрапезники. Лат.

6 Где хорошо, там и родина. — Лат.

7 Добродетель при праведной жизни самодостаточна. — Лат.



  1. Введение
  2. культура
  3. справочного
  4. психология
  5. человеческой
  6. история
  7. экономического материализма
  8. идеологизма
  9. античная
  10. каковы те идеалы
  11. по преобладанию
  12. познавательной
  13. представления
  14. истины
  15. наукой
  16. чувственной
  17. чувств
  18. красоты
  19. искусством
  20. волевой
  21. поведения
  22. добра
  23. нравов
  24. науки
  25. внешнем
  26. внутреннем
  27. пространства
  28. сознания
  29. естественными
  30. гуманитарными
  31. Естественные
  32. феноменологические
  33. номологические
  34. законы
  35. математические
  36. гуманитарным
  37. психология
  38. философия
  39. Искусства
  40. изобразительные
  41. мусические
  42. архитектура
  43. скульптура
  44. живопись
  45. Мусические
  46. хорею
  47. поэзию
  48. орхестику
  49. размером
  50. нравов
  51. Семья
  52. семейный быт
  53. семейное хозяйство
  54. материальная культура
  55. Корпорации
  56. Государство
  57. политической экономии
  58. политическую историю
  59. нравственное сознание
  60. положительной
  61. культурного прогресса
  62. застоя
  63. регресса
  64. сравнительная оценка
  65. выработкой миросозерцания
  66. религии
  67. Догматическая
  68. Повествовательная
  69. Обрядовая
  70. переходы
  71. сакрализации
  72. секуляризации
  73. внешняя
  74. внутренняя
  75. атеизм
  76. кажущийся
  77. действительный
  78. данной
  79. относительный
  80. биологический
  81. действительный
  82. антитеизм
  83. оценка
  84. выработке миросозерцания
  85. рамку
  86. античной культуры
  87. греков
  88. римлян
  89. христианству
  90. ахейское
  91. говорящего
  92. эллинского
  93. аттическое
  94. аттическим
  95. вселенского
  96. памятников
  97. ценность
  98. Пелопоннес
  99. Аркадией
  100. Мессения
  101. Лаконика
  102. Арголида
  103. «Ахайя»
  104. Элида
  105. Кифера
  106. Средняя Греция
  107. Аттика
  108. Eleusis
  109. Саламином
  110. Salamis
  111. Эгиной
  112. Беотию
  113. Фокида
  114. Локридами
  115. Акарнании
  116. Кефалления
  117. Итака
  118. Левкада
  119. гомеровской
  120. Северная Греция
  121. Фермопилы
  122. Фессалийскую
  123. Эпир
  124. Коркиры
  125. Эгейское море
  126. Критом
  127. средний
  128. Эвбеи
  129. Киклады
  130. Самосом
  131. Северный
  132. Хиосу
  133. Лемносу
  134. Фасосу
  135. Самофракии
  136. Имбросу
  137. Халкидикой
  138. Геллеспонт
  139. Пропонтиду
  140. Боспора
  141. Pontos Euxeinos
  142. малоазиатское
  143. Фригией
  144. Троя
  145. Мисия
  146. Лидией
  147. Карий
  148. единобрачия
  149. вено
  150. Воспитание
  151. хоромы
  152. хозяйства
  153. работам вне дома
  154. Скотоводство
  155. Земледелие
  156. хлебопашество
  157. культуру деревьев
  158. Охота
  159. Внутри дома
  160. тканей
  161. утвари
  162. рабочей
  163. перстни с печатями
  164. уважением к труду
  165. колено
  166. Ил
  167. хозяйственного
  168. «ойкосным»
  169. городское
  170. государственное
  171. мировое
  172. Од
  173. преимущественно
  174. ремесел
  175. гончара
  176. плотника
  177. кузнеца
  178. Ил
  179. Ил
  180. мирового
  181. торговли
  182. разбоя
  183. Од
  184. война
  185. Од
  186. продаже
  187. купле
  188. за что
  189. за что
  190. мене
  191. денег
  192. головы скота
  193. Ил
  194. классовое деление
  195. анакты
  196. крестьяне
  197. рыболовы
  198. ремесленники
  199. торговцы
  200. Ил
  201. рабу
  202. жрецов
  203. Общественная жизнь
  204. агонах
  205. наследственная по мужской линии аристократическая монархия
  206. родовом
  207. сакральном
  208. судебном
  209. светский
  210. право
  211. обычное
  212. военном
  213. Ил
  214. царский совет
  215. Ил
  216. глашатая
  217. куначества
  218. проксепии
  219. договоры
  220. spondai
  221. Ил
  222. войны
  223. Битвы
  224. Засады
  225. Набеги
  226. Осады
  227. добра
  228. пользой
  229. $ 34 aretЙ
  230. нравственного долга
  231. эвдемонистическую
  232. биологический
  233. эсхатологический эвдемонизм
  234. посмертной славе
  235. Од
  236. Религиозный
  237. бог
  238. Ил
  239. Нерелигиозный биологический эвдемонизм
  240. Самобытная санкция
  241. автономной
  242. Общественная санкция
  243. Ил
  244. нравственных требований
  245. положительной нравственности
  246. arЙte
  247. отрицательной
  248. праведность
  249. обязанности
  250. свободу его воли
  251. связанности
  252. фатализмом
  253. детерминизмом
  254. Ил
  255. фатализм
  256. Ил
  257. Од
  258. ведовство
  259. детерминизм
  260. Ату
  261. Ил.
  262. ценности жизни
  263. оптимистическим
  264. пессимистическим
  265. Ил
  266. Ил
  267. Од
  268. Ил
  269. Од
  270. чистой наукой
  271. прикладной
  272. прикладное знание
  273. Скотоводчество
  274. «ботаника»
  275. ведовства
  276. Эсх
  277. зоологии
  278. анатомии
  279. Земледелие
  280. геометрищ
  281. Мореходство
  282. Гор
  283. плыть вдоль берегов
  284. географии
  285. медицина
  286. Ил
  287. Ил
  288. письма
  289. Ил
  290. О чистой науке
  291. Од
  292. представление о мироздании
  293. прикладное искусство
  294. царских дворцов
  295. дворце
  296. анта
  297. колонна
  298. вверху шире
  299. суживалась книзу
  300. архитрав
  301. триглифов
  302. метопы
  303. структивной идее
  304. гробница
  305. круглого
  306. статуарную
  307. рельефную
  308. Статуарная
  309. статуэтки
  310. рельефная
  311. глиптика
  312. Ил
  313. Вазопись
  314. керамики
  315. стенопись
  316. хорея
  317. обрядовой
  318. рабочей
  319. Обрядовая
  320. польза
  321. заклинанием
  322. молитвой
  323. Ил
  324. Рабочая
  325. былевой поэзии
  326. Ил
  327. религия Зевса
  328. анимизма
  329. аниматизма
  330. догмат
  331. Душа-гений
  332. Душа-дух
  333. Душа-идол
  334. Душа-тень
  335. трансцендентным
  336. имманентным
  337. переживание
  338. жизни отделенной от тела души
  339. беспомощности
  340. силе
  341. беспомощна
  342. Обязанности похорон
  343. выставление
  344. погребение
  345. плачем
  346. Обязанности поминок
  347. благодетельной
  348. вредоносной
  349. «воссылает блага»
  350. вещее
  351. толкование снов
  352. вызывать душу
  353. вредоносная
  354. Эринией
  355. Ил
  356. догмат
  357. одушевлено
  358. имманентные
  359. Земли
  360. Зевса
  361. религия Зевса
  362. Териоморфических
  363. Миксангпропических
  364. Антропоморфических
  365. Отношение человека к природным душам
  366. пользой
  367. заклинанию
  368. молитве
  369. приношениям
  370. обетам
  371. Заклинания
  372. уподобительную
  373. симпатическую
  374. симпатической
  375. Молитва
  376. Ил
  377. Ил
  378. Приношения
  379. огненной жертвы
  380. вещими
  381. матери-Земле
  382. Ил
  383. гуманности
  384. Культ религии
  385. гадатели
  386. историю материальной культуры
  387. Каменный век
  388. палеолит
  389. неолит
  390. тесаного
  391. Бронзовый
  392. минойской
  393. микенской
  394. переселения (северных) племен
  395. переселения дорийцев
  396. «колонизационное движение»
  397. троянского похода
  398. ионийского
  399. Милет
  400. Массалию
  401. Абдеру
  402. Кумы
  403. Неаполь
  404. Дорический
  405. Мегары
  406. Византию
  407. Халкедон
  408. Коринфа
  409. Коркира
  410. Сиракузы
  411. Спартой
  412. Тарент
  413. Кирена
  414. духовная власть
  415. дельфийский оракул Аполлона
  416. сакрализации политики
  417. геты
  418. скифы
  419. тавров
  420. савроматов
  421. эолийцы
  422. ионийцы
  423. Абидос
  424. Кизик
  425. Истр
  426. Томы
  427. Одесс
  428. Олъвией
  429. Феодосию
  430. Нимфей
  431. Пантикапей
  432. Фанагорию
  433. Танаис
  434. Дорийцы
  435. Халкедон
  436. Византию
  437. Гераклея Понтийская
  438. Анахарсиса
  439. хлебопашеству
  440. хлеб делается главным предметом вывоза из северного Черноморъя
  441. лидийцев
  442. Киром
  443. тиранов
  444. ионийское восстание
  445. Карфаген
  446. битве при Алалии
  447. Гимере
  448. Кумах
  449. эллины
  450. «Iavana»
  451. приданого
  452. hedna
  453. ineilia
  454. proix
  455. Феогн
  456. свадебных обрядов
  457. похороны
  458. сжигания трупов
  459. Воспитание
  460. коллективным
  461. кружке
  462. агонистика
  463. Спарте
  464. аристократической
  465. флот
  466. железом
  467. стали
  468. промышленность
  469. денежной реформе
  470. металлических денег
  471. чекана
  472. нового зажиточного сословия
  473. Геc
  474. писаного законодательства
  475. Залевком
  476. Харонд
  477. Тиртей
  478. Фидон
  479. Дракон
  480. Солону
  481. личности
  482. Сократа
  483. Судопроизводство
  484. клятва
  485. Наказания
  486. Фук
  487. аристократизация Греции
  488. (Ареопаге)
  489. Коринфе
  490. Спарта
  491. борьба за землю
  492. четыре класса
  493. «совет четырехсот»
  494. тирании
  495. Писистрате
  496. Клисфен
  497. автономия
  498. автаркия
  499. между эллинских политических группировок
  500. синэкизма
  501. Так возникли Афины как государство
  502. Плут
  503. амфиктионии
  504. дельфийская
  505. священная война
  506. пифийских игр
  507. гегемонии
  508. Аргос
  509. спартано-делъфийской гегемонии
  510. положением военным
  511. hybris
  512. дельфийской амфиктионии
  513. Эсхин
  514. первые в истории человечества зародыши международного права
  515. лелантской войне
  516. религии
  517. религиозный
  518. филономическое
  519. Гер
  520. Евр
  521. „лучшей участи“
  522. arЙte
  523. доблести
  524. рождением
  525. биологический аристократизм
  526. агонистика
  527. финикийского алфавита
  528. идеографический
  529. акрофоническому
  530. алфавитный
  531. писчего материала
  532. папирус
  533. признание ионийского диалекта как языка обще эллинской прозы
  534. прикладного знания
  535. сакрализация
  536. Гиппократ
  537. чистому знанию
  538. мироздании
  539. философия природы
  540. ионийская философия природы
  541. Фалес
  542. Анаксимандр
  543. неразрушимости материи
  544. Анаксимена
  545. правеществом
  546. сплочения
  547. разрежения
  548. Гераклит
  549. форме мироздания
  550. Апаксимандр
  551. Пифагором
  552. пифагорейского ордена
  553. число корнем мироздания
  554. Архитектура
  555. храм
  556. хорома была окружена колоннадой
  557. стилобат
  558. Колонны
  559. Антаблемент
  560. Фронтон
  561. дорическим
  562. ионический
  563. ее капитель украшена так называемыми „волютами“
  564. Скульптура
  565. Живопись
  566. Скульптура
  567. кумира бога
  568. „закон фронтальности“
  569. архаическим
  570. ионийское
  571. фронтонного треугольника
  572. Метопы
  573. ионического
  574. исокефалии
  575. Антенором
  576. геометрический стиль
  577. ионический
  578. коринфский стиль
  579. Аттике
  580. чернофигурный стиль
  581. строгому стилю
  582. хореи
  583. песни
  584. музыки
  585. прозы
  586. эпосом
  587. певцы
  588. гомеридами
  589. „Илиаде“
  590. Ил
  591. „Одиссея“,
  592. Од
  593. Од
  594. „эпический цикл“
  595. „Войны мышей и лягушек“
  596. Гесиод
  597. дидактической
  598. генеалогический эпос
  599. элегии
  600. Каллин
  601. Тиртей
  602. Мимнерм
  603. Солон
  604. Феогнида
  605. инструментальной музыки
  606. кифара
  607. флейта
  608. Терпандра
  609. Клонаса
  610. Плат
  611. пляске
  612. Плат
  613. хорической лирики
  614. гимн
  615. строфа
  616. Алкман
  617. Стесихор
  618. Ивик
  619. Симонид
  620. Вакхилид
  621. Пиндар
  622. энкомии
  623. драму
  624. ямб
  625. дифирамб
  626. Архилох
  627. Симонид
  628. Гиппонакт
  629. дифирамбу
  630. дифирамб
  631. trag odia
  632. Феспид
  633. Фриних
  634. мелику
  635. эподы
  636. мелическая
  637. Алкей
  638. Сафо
  639. Анакреонт
  640. рассказчиков-краснобаев
  641. Эзоп
  642. басне
  643. сибаритские басни
  644. философию
  645. историографию
  646. Ферекид
  647. Гераклит
  648. Историография
  649. логографами
  650. Гекатей Милетский
  651. Делосе
  652. дельфийский
  653. Культ
  654. храма
  655. Кумир
  656. об объявлении бога в красоте
  657. жреца
  658. дельфийскую
  659. оракула
  660. Пифией
  661. очищения
  662. кафартики
  663. колонизационным движением
  664. дельфийская амфиктиония
  665. Активная политика
  666. Спартой
  667. постепенная эллинизация римской религии
  668. эсхатология
  669. мистическими
  670. Деметры
  671. Диониса
  672. возникновение представления об общей обители душ
  673. подземной
  674. Од
  675. религия Деметры
  676. „таинстве возрождения хлеба“
  677. элевсинских таинств
  678. Реформа Мелампа
  679. оргиастический
  680. гражданский
  681. Реформа Орфея
  682. торжество любви над смертью
  683. орфические таинства
  684. Космогоническая
  685. Этическая
  686. Эсхатологическое
  687. Реформа Пифагора
  688. освободительная война
  689. восстание ионийцев
  690. морской поход персов на Аттику
  691. Мильтиада
  692. новый поход
  693. Саламине
  694. Платеях
  695. Делосский союз
  696. Кимон
  697. Перикла
  698. пелопоннеской войной
  699. Алкивиада
  700. сицилийская экспедиция
  701. Эгоспотаме
  702. вторая гегемония Спарты
  703. Анталкидовым миром
  704. второй морской союз
  705. возвышение Фив
  706. гегемония Фив
  707. Филипп, царь Македонский
  708. Демосфена
  709. победа Филиппа над Афинами и Фивами при Херонее
  710. коринфский конгресс
  711. Александра Великого
  712. 1 Макк
  713. вселенский.
  714. Солону
  715. Писистратом
  716. скифский поход
  717. Геродоту
  718. повод подробно описать Скифию в IV книге своей „Истории“
  719. изгнание Писистратидов
  720. основания морского союза
  721. понтский поход Перикла
  722. Разгром Афин
  723. три части
  724. Олъвия
  725. западная Таврида
  726. Херсонес Таврический
  727. Пантикапей
  728. Археанактидов
  729. Спарток
  730. эндогамии
  731. женщины
  732. воспитании детей
  733. Ар
  734. эфебия
  735. рабам
  736. челядь
  737. государственных
  738. $ 130 philЙkoos
  739. Фук
  740. свобода
  741. кружки
  742. агора
  743. частное и государственное хозяйство
  744. частного
  745. среднего
  746. Земледелие
  747. хлебопашеством
  748. виноделие
  749. маслинами
  750. скотоводство
  751. пчеловодства
  752. промышленность
  753. Торговля
  754. банкиров
  755. государственной службы
  756. государственному
  757. Пошлины
  758. подать
  759. литургий
  760. гимнасиархия
  761. триерархия
  762. хорегия
  763. Доходы храмов
  764. морских союзов
  765. Денежные взносы союзников
  766. Таможенная пошлина
  767. Судебные пошлины
  768. способа
  769. откупов
  770. мытарей
  771. государственных расходов
  772. жалование
  773. общественные работы
  774. военные издержки
  775. гражданским
  776. наемников
  777. устройство празднеств
  778. народного суда
  779. сикофантов
  780. логография
  781. представительство сторон
  782. судебное красноречие
  783. остракизм
  784. демократической реформой Клисфена
  785. совет
  786. вече
  787. магистратур?
  788. притания
  789. эпистата
  790. вече
  791. ораторов
  792. демагогами
  793. магистратуры
  794. жребием
  795. Плат
  796. архонтов
  797. стратегов
  798. Фук.
  799. демократия плебисцитарная
  800. Делосского союза
  801. флот
  802. личной свободы
  803. Арист.
  804. демократизацией морали
  805. научимости
  806. $ 151 aretЙ
  807. наследственности
  808. Пиндар
  809. aretЙ
  810. Протагор
  811. Горгий
  812. Гиппий
  813. Продик
  814. скептицизм
  815. речи
  816. Сократа
  817. Плат
  818. риторическому
  819. диалектический
  820. Антисфен
  821. Аристипп
  822. Платон
  823. интеллектуалистической
  824. волюнтаристическую
  825. Аристипп
  826. гедонистической
  827. Антисфен
  828. киническая
  829. Диоген
  830. Платон
  831. автономной нравственности
  832. школа
  833. Ксенофаном
  834. Парменидом
  835. элеатской
  836. Платон
  837. идеями
  838. материалистический
  839. Эмпедокл
  840. Анаксагор
  841. Демокрит
  842. Анаксагор
  843. Демокрит
  844. атомистической
  845. лингвистика
  846. риторика
  847. диалектику
  848. логика
  849. математика
  850. Плат
  851. центрах
  852. школы
  853. Академия
  854. Исократ
  855. Аристотель
  856. „перипатетической“
  857. Архитектура
  858. Зевса в Олимпии
  859. Акрополь
  860. Иктину
  861. Калликратуу
  862. Парфенон
  863. Победе
  864. храм Эрехфея
  865. коринфского
  866. светской архитектуре
  867. стои
  868. театра
  869. Фидия
  870. Мирона
  871. Поликлета
  872. Лисипп
  873. Кефисодота
  874. Праксителя
  875. Скопаса
  876. Лисиппа
  877. Кефисодоте
  878. Праксителя
  879. Скопаса
  880. Скопас
  881. Лисипп
  882. надгробные памятники
  883. расписным вазам
  884. строгого
  885. прекрасному
  886. пышному
  887. высокой живописи
  888. Полигнот
  889. Аполлодор
  890. Зевксид
  891. Паррасий
  892. Тиманф
  893. энкаустической
  894. Павсий
  895. Апеллес
  896. аттической драме
  897. Героический эпос
  898. Дидактический
  899. Элегия
  900. хорическая лирика
  901. мелика
  902. ямб
  903. драмы
  904. трагических поэтов
  905. Эсхил
  906. Софокл
  907. Еврипида
  908. комедии
  909. Эпихарма
  910. политической комедией
  911. Аристофаном
  912. среднеаттичеспая комедия
  913. Менандра
  914. прозы
  915. Историографию
  916. Гелланик
  917. Геродот
  918. Гер.
  919. Фукидида
  920. Ксенофонт
  921. философия
  922. диалога
  923. Платон
  924. Аристотель
  925. красноречие
  926. Горгий
  927. Антифонт
  928. Лисий
  929. Исей
  930. Исократ
  931. композиции
  932. периодизации
  933. стиль
  934. Демосфен
  935. Эсхин
  936. Гиперид
  937. Эсхина
  938. родосский стиль
  939. Демосфен
  940. Ил
  941. Од
  942. певцы
  943. дельфийского оракула
  944. двенадцати старших богов
  945. художники
  946. апологетов
  947. аллегорическое толкование
  948. физической аллегорией
  949. этической аллегорией
  950. праздниках города Афин
  951. греческом календаре
  952. Кронии
  953. Синэкии
  954. Панафинеи
  955. Метагитнион
  956. Геракла
  957. Боидромион
  958. Великие Мистерии
  959. Пианопсий
  960. Осхофории
  961. Тесеи
  962. Эпитафиях
  963. Фесмофорий
  964. Апатурий
  965. Гефеста
  966. Мемактирион
  967. Посидеон
  968. Сельские Дионисии
  969. Галой
  970. Гамилион
  971. Феогамии
  972. Леней
  973. Анфестирион
  974. Анфестирий
  975. Pithoigia
  976. Малые Мистерии
  977. Элафиболион
  978. Великие Дионисии
  979. Мунихион
  980. Дельфиний
  981. Мунихии
  982. Бравронии
  983. Фаргилион
  984. Фаргилий
  985. Ин
  986. Каллинтерии,
  987. Плинтерии
  988. Скирофорион
  989. здесь
  990. там
  991. Плат
  992. уверенность
  993. Платон
  994. Платону
  995. Плат
  996. красоты
  997. любовью
  998. Аристотель
  999. красоту
  1000. добра
  1001. материи
  1002. душой
  1003. разум
  1004. А. Эллинистический период
  1005. сражения при Ипсе
  1006. Птолемея
  1007. Селевка
  1008. Лисимаха
  1009. Антигонидов
  1010. галлов
  1011. Пергамское царство
  1012. Вифиния
  1013. Галатия
  1014. Понт
  1015. Боспорском царстве
  1016. парфян
  1017. Фракия
  1018. Эпир
  1019. Пирру
  1020. Сиракузское
  1021. Иерон Второй
  1022. гегемонии
  1023. Афины
  1024. Афины начинают жить своим великим прошлым
  1025. афинского университета
  1026. Спарта
  1027. Агид
  1028. Клеомен
  1029. Этолийский союз
  1030. этолиицев
  1031. Дельфов
  1032. Ахейский союз
  1033. обращению Греции
  1034. провинцию
  1035. Полибия
  1036. Родос
  1037. Ольвия
  1038. Бион-Борисфенит
  1039. Херсонес
  1040. Евпаторией
  1041. Пантикапей
  1042. Боспорского царства
  1043. Митридату Евпатору
  1044. объединил Тавриду
  1045. veni, vidi, vici
  1046. Александрия в Египте
  1047. Александрии-гавани
  1048. Александрии торговые
  1049. Александрии-крепости
  1050. Селевк
  1051. Антиохией
  1052. Селевкией
  1053. Лаодикею
  1054. Апамею
  1055. Эдесса и Селевкия на Тигре
  1056. Иудейского царства
  1057. эпохи иудаизма
  1058. александрийские евреи
  1059. Ироды
  1060. Птолемеи
  1061. Лисимах
  1062. вифинские цари
  1063. пергамских
  1064. македонские
  1065. Филиппами
  1066. Фессалоника
  1067. аттическим языком
  1068. Семейный быт
  1069. единобрачие
  1070. женщины
  1071. двор
  1072. Гор
  1073. воспитания
  1074. гимнасиев
  1075. высшее
  1076. эфебия
  1077. интеллигенция
  1078. хорея
  1079. праздники
  1080. агонистика
  1081. кружке
  1082. замены филономического сознания онтономическим
  1083. царских дорог
  1084. больших дорогах
  1085. царская почта
  1086. промышленности
  1087. земледелие
  1088. рабским трудом
  1089. бюджета
  1090. расходы
  1091. постоянная армия
  1092. походной техники
  1093. Деметрий
  1094. осадное дело
  1095. Архимед
  1096. царский апофеоз
  1097. переход от наместнической системы к ведомственной
  1098. чиновники
  1099. магистратов
  1100. придворную
  1101. судебного
  1102. добрее
  1103. философии
  1104. интеллигенция
  1105. эпикурейское
  1106. стоическое
  1107. Эпикур
  1108. Стои
  1109. Зенон
  1110. нравственный долг
  1111. справедливость
  1112. мудрость
  1113. мужество
  1114. нравственное
  1115. пристойное
  1116. добродетель себе довлеет для счастливой жизни
  1117. Панэций
  1118. стоицизм стал национальной философией Рима
  1119. научных центров
  1120. александрийский MyceЫ
  1121. Антиохии
  1122. Пергаме
  1123. пергамента
  1124. Математика
  1125. Евклида
  1126. Эратосфен
  1127. Архимед
  1128. Аполлоний Пергский
  1129. Гиппарх
  1130. естественных наук
  1131. математической географии
  1132. астрономии
  1133. Дикеарх
  1134. Эратосфен
  1135. второй
  1136. космографии
  1137. Гераклид
  1138. Аристарх Самосский
  1139. Земля вращается вокруг Солнца
  1140. Гиппарху
  1141. Берос
  1142. физической географии
  1143. Пифея
  1144. Дикеарх
  1145. Эратосфен
  1146. Гиппарх
  1147. Посидоний
  1148. зоология
  1149. ботаника
  1150. медициной
  1151. Герофила
  1152. Эрасистрата
  1153. догматической
  1154. Филином
  1155. Асклепиад
  1156. методическую
  1157. физика
  1158. Стратон
  1159. эксперимента
  1160. механикой
  1161. Архимеда
  1162. $ 221 heurЙka
  1163. Ктесибий
  1164. Герон
  1165. водяной мельницы
  1166. акустика
  1167. Аристотелем
  1168. Аристоксен
  1169. оптика
  1170. Аристотелем
  1171. катоптрика
  1172. Евклиду
  1173. Архимед
  1174. диоптрика
  1175. магнетизм
  1176. электричество
  1177. металлургии
  1178. психология
  1179. Теофраста
  1180. аномалистов
  1181. аналогистов
  1182. Дионисий Фракиец
  1183. Дидиму
  1184. Историю религии
  1185. мифологии
  1186. Аполлодора
  1187. Политическая
  1188. современная
  1189. атфидографов
  1190. Манефон
  1191. Берос
  1192. Фабий Ликтор
  1193. истории искусств
  1194. истории литературы
  1195. каталогизировать
  1196. Каллимах
  1197. изданиях
  1198. Зенодот
  1199. Аристофан
  1200. Аристарх Самофракийский
  1201. схолиях
  1202. Архитектура
  1203. города
  1204. Динократу
  1205. сакральная
  1206. храмы
  1207. алтари
  1208. Скульптура
  1209. Сакральная
  1210. пафоса
  1211. жанр
  1212. Портретные
  1213. рельефная
  1214. жанровый
  1215. саркофаг
  1216. Живопись
  1217. Апеллес
  1218. Протоген
  1219. Антифил
  1220. жанр
  1221. ландшафт
  1222. торевтики
  1223. мозаика
  1224. музыку
  1225. пляску
  1226. поэзии
  1227. александринизм
  1228. Книга
  1229. романтическое
  1230. Каллимах
  1231. «эпиллии»
  1232. элегии
  1233. ямб
  1234. эпиграмму
  1235. Мелеагр
  1236. Феокрит
  1237. идиллии
  1238. мимы
  1239. героического эпоса
  1240. Аполлоний Родосский
  1241. дидактического
  1242. Арат
  1243. Лирика
  1244. трагедия
  1245. комедии
  1246. новоаттическую
  1247. Филемон
  1248. Менандр
  1249. мим
  1250. историография
  1251. прагматическое
  1252. риторическое
  1253. Клитарха
  1254. Полибий
  1255. Посидоний
  1256. философия
  1257. Клитомаха
  1258. Теофраста
  1259. Стратона
  1260. Эпикуреизм
  1261. Стоя
  1262. Хрисиппа
  1263. Панэций
  1264. Посидоний
  1265. Бион
  1266. Менипп
  1267. Красноречие
  1268. политическую
  1269. судебное
  1270. парадное красноречие
  1271. декламации
  1272. суазории
  1273. контроверсии
  1274. азианским
  1275. пышный
  1276. страстный
  1277. повести
  1278. Аристида («Милетского»
  1279. романа
  1280. Антоний Диоген
  1281. «эллинизация восточной религии»
  1282. «ориентализация античной религии»
  1283. cujus regio ejus religio
  1284. Тимофей
  1285. Великой Матери богов
  1286. смерти
  1287. воскрешения Аттиса
  1288. Исиды
  1289. Сараписа
  1290. Селевкиды
  1291. иудеи
  1292. культ государей
  1293. доказательства
  1294. ex consensu gentium
  1295. космологически-телеологическое
  1296. Эпикур
  1297. Стоицизм
  1298. Посидоний
  1299. Академия
  1300. Аркесилай
  1301. веры
  1302. доказательств
  1303. Еарнеад
  1304. Клитомах
  1305. Цицерон,