Глава I.
Продолжение царстования императрицы Екатерины II Алексеевны. Конец 1768 и 1769 год
В начале октября 1768 года двор и высшее общество в С —Петербурге были чем-то озабочены; с иностранцами не говорили о важном предмете, который всех занимал; но проведать о нем было нетрудно: императрица была намерена привить себе и наследнику престола оспу. Страшный бич давно уже опустошал Европу, не щадя никого; средств против него не было у науки. Наконец придумано предохранительное средство: прививание оспенного яда. Но легко понять, какое впечатление было произведено этим средством на большинство: брать яд от больного, вносить его в здоровый организм! Медики вопили против безумной новизны, вопили против нее проповедники с кафедр церковных. Но средство своею действительностию приобретало все более и более доверия, и Екатерина решилась собственным примером уничтожить колебание русской публики и предохранить свой народ от страшного бедствия. Побуждения свои она всего лучше объясняет в письме к Фридриху II, который был против привития оспы. «С детства, — пишет императрица, — меня приучили к ужасу перед оспою, в возрасте более зрелом мне стоило больших усилий уменьшить этот ужас, в каждом ничтожном болезненном припадке я уже видела оспу. Весной прошлого года, когда эта болезнь свирепствовала здесь, я бегала из дома в дом, целые пять месяцев была изгнана из города, не желая подвергать опасности ни сына, ни себя. Я была так поражена гнусностию подобного положения, что считала слабостию не выйти из него. Мне советовали привить оспу сыну. Я отвечала, что было бы позорно не начать с самой себя и как ввести оспопрививание, не подавши примера? Я стала изучать предмет, решившись избрать сторону, наименее опасную. Оставаться всю жизнь в действительной опасности с тысячами людей или предпочесть меньшую опасность, очень непродолжительную, и спасти множество народа? Я думала, что, избирая последнее, я избрала самое верное». Выписан был из Англии искусный доктор Димсдаль, у которого из 6000 подвергшихся оспопрививанию умер только один трехлетний ребенок. 12 октября 1768 года императрица привила себе оспу, и ее примеру немедленно последовало множество знати. «Весь Петербург, — писала Екатерина, — хочет прививать себе оспу, и те, которые привили, чувствуют себя хорошо. Я была очень удивлена, увидавши после операции, что гора родила мышь; я говорила: стоило же кричать против этого и мешать людям спасать свою жизнь такими пустяками! Я не ложилась в постель ни на минуту и принимала людей каждый день. Генерал-фельдцейгмейстер граф Орлов, этот герой, подобный древним римлянам лучших времен республики по храбрости и великодушию, привил себе оспу и на другой день после операции отправился на охоту в страшный снег». Через неделю привита была оспа великому князю.
22 ноября Сенат, депутаты комиссии нового Уложения и члены всех присутственных мест собрались в соборную церковь Рождества Богородицы (Казанский собор), где после обедни читан был сенатский указ, которым на будущие годы 21 ноября устанавливалось по всей России торжество в память привития себе оспы императрицею и великим князем, в память «великодушного, знаменитого и беспримерного подвига». По прочтении указа и по выслушании молебна сенаторы, депутаты комиссии и члены коллегий и канцелярий отправились во дворец благодарить государыню и поздравить с выздоровлением, причем старший сенатор граф Кирилл Разумовский говорил речь: «Прими, всемилостивейшая императрица, из уст наших усерднейше приносимое тебе от всего народа поздравление о исцелении твоей собственной особы и твоего вселюбезнейшего сына и наследника. Прими и благодарение чистосердечное за спасение на будущие времена бесчисленных твоих рабов. Всякий возраст и обоего пола род человеческий объемлет твои ныне стопы, почитая в тебе Божию ко спасению своему посредницу, и. твоим примером научася, призовет Бога в помощь, да исцелеет он и дом его от неминуемой язвы посредством врачевания, тобой ныне оживотворенного». Екатерина отвечала: «Мой предмет был своим примером спасти от смерти многочисленных моих верноподданных. кои, не знав пользы сего способа, оного страшася, оставалися в опасности. Я сим исполнила часть долга звания моего, ибо, по слову Евангельскому, добрый пастырь полагает душу свою за овцы. Вы можете уверены быть, что ныне и паче усугублять буду мои старания и попечения о благополучии всех моих верноподданных вообще и каждого особо».
От комиссии Уложения говорил речь депутат Гавриил, епископ тверской: «Ваше намерение, чтобы законодательством привесть Россию к такому совершенству, дабы российский народ, сколько возможно по человечеству, в свете благополучнейшим и паче всех справедливостию процветающим был. Ваши премудрые предписания, руководящие нас к тому, наполняют нас отменным к в. и. в-ств усердием, любовию и благоговением. Ваше умножающееся благополучие жизнь вашу делает нам драгоценною; но при всем том едино еще оставалось, что нас смущало, опасность той язвы, которую климат сей делает всем общею; в. и. в-ство, желая совершить и утвердить наше блаженство, наше смущение своим великодушием утишили и, приняв на себя опыт опасный, опасность нашу отвратили». Екатерина отвечала, что с удовольствием принимает поздравление депутатов и не сомневается в их искренности, ибо ежедневно видит, с какою ревностию и усердием трудятся они в порученном им деле; они могут ожидать всегдашних знаков ее благоволения, ибо она смотрит на их труды как на полезнейшие для всех и каждого. Семилетнему младенцу Александру Маркоку, от которого взята была оспенная материя для императрицы, пожаловано было дворянское достоинство, причем он из Маркока переименован был Оспенным. Димсдаль пожалован бароном, лейб-медиком, действительным статским советником и ежегодною пенсиею в 500 фунтов стерлингов за то, что как самой императрице и великому князю, так и множеству жителей столицы «весьма попечительно, искусно и счастливо прививал оспу и разрушил для пользы всенародной гидру предубеждения относительно к сей поныне толь бедственной болезни».
Но среди этих торжеств, поздравлений императрица была сильно озабочена турецкою войною, совершенно неожиданною, к которой Россия вовсе не была готова. Екатерина писала в Москву графу Петру Семенов. Салтыкову: «Возвратясь первого числа ноября ив Царского Села, где я имела оспу, во время которой запрещено было производить дела, нашла я здесь полученное известие о заарестовании моего резидента Обрезкова в Цареграде, каковой поступок не инако мог принят быть как объявление войны; итак, нашла я за необходимое приказать нашему войску собираться в назначенные места, команды же я поручила двум старшим генералам, т. е. главной армии князю Голицыну, а другой — графу Румянцеву; дай Боже первому счастье отцовское а другому также всякое благополучие! Если б я турок боялась, так мой выбор пал неизменно на лаврами покрытого фельдмаршала Салтыкова; но в рассуждении великих беспокойствий сей войны я рассудила от обременения поберечь лета сего именитого воина, без того довольно имеющего славы. Я совершенно уверена, что, на кого из моих генералов ни пал бы мой выбор, всякий бы лучше был соперника визиря, которого неприятель нарядил. На начинающего Бог! Бог же видит, что не я зачала; не первый раз России побеждать врагов; опасных побеждала и не в таких обстоятельствах, как ныне находится; так и ныне от Божеского милосердия и храбрости его народа сего добра ожидать». В письмах Екатерины за границу к графу И. Григ. Чернышеву выражается то же одушевление и надежда на успех: «Туркам с французами заблагорассудилось разбудить кота, который спал; я сей кот, который им обещает дать себя знать, дабы память не скоро исчезла. Я нахожу, что мы освободились от большой тяжести, давящей воображение, когда развязались с мирным договором; надобно было тысячи задабриваний, сделок и пустых глупостей, чтобы не давать туркам кричать. Теперь я развязана, могу делать все, что мне позволяют средства, а у России, вы знаете, средства не маленькие, и Екатерина II иногда строит всякого рода испанские замки; и вот ничто ее не стесняет, и вот разбудили спавшего кота, и вот он бросится за мышами, и вот вы кой-что увидите, и вот об нас будут говорить, и вот мы зададим звон, какого не ожидали, и вот турки будут побиты»
Первою мыслию Екатерины после получения известия о разрыве было восстановление елисаветинской конференции, о чем она объявила Панину. Мы знаем, как относился он к елисаветинской конференции, в восстановлении которой видел конец своей власти и влияния. Но Екатерина не любила медлить в подобных обстоятельствах; она пишет ему: «Прошу вас мне сказать по совести, кого вы думаете лучше посадить в Совет, о котором мы говорили. Напишите хотя теперь на цидулке». Как быть? От Совета не отделаться! По крайней мере пусть он не будет так похож на елисаветинскую конференцию, не будет постоянным. Кого посадить? Не назвать Григория Орлова — явно показать свою враждебность и возбудить против себя неприятное чувство в государыне; да хотя бы и не назвать, все же назначат; надобно назвать и обставить его другими так, чтоб не был опасен. Панин отвечает: «Я обязан в. в-ству прямодушно сказать, что от сегодня до завтра никак невозможно вдруг учредить непременный Совет или конференцию для течения дел и их отправления, да и сие на первый год истинно не нужно, а может быть затруднительно в рассуждении скорости времени, ибо на такое основание много дней пройти может в едином распоряжении обряда, по которому вести дела и их отправление. Итак, на единый завтрашний день не изволите ль, в. и. в-ство, назначить в своих покоях чрезвычайное собрание, каковы в царствование ваше уже бывали и каковы и прежде при предках ваших бывали по всяким чрезвычайным происшествиям, да и в самое время непременного кабинета импер. Анны I. А на сих основаниях и по сущей непорочности души моей во всех ее мыслях пред вами приемлю смелость представить нужду настоящего Совета в следующих персонах, чтоб они, рассуждая между собою, согласили разные предметы дел и постановили пред очами в. в-ства план первому на то движению, а именно граф Григорий Григорьевич (Орлов) по особливой доверенности к нему и его такой же должной привязанности к славе, пользе и спокойствию в. величества, как и по его главному управлению Артиллерийским корпусом». Потом Панин называет графа Захара Чернышева по его месту в Военной коллегии, генералов, которые могут быть назначены главнокомандующими, генерал-прокурора князя Вяземского для финансов, себя, Панина, и вице-канцлера князя Голицына, в заключение говорит: «И наконец, не соизволите ль указать тут же призвать фельдмаршала графа Разумовского, хотя бы сие только было в рассуждении знатности первого вашего класса, чем импрессия, особливо у других дворов, еще важнее и решительнее будет, ибо по обращению его при дворе его считают в доверенности у в. в-ства, а тем самым тем более удостоверятся о согласии и единодушии предпринятых мер вследствие держащегося совета».
4 ноября в 10 часов поутру по особливому ее и. в-ства повелению собрались ко двору назначенные накануне лица: граф Разумовский, князь Александр Мих. Голицын (генерал-аншеф), граф Никита Ив. Панин, граф Захар Григ. Чернышев, граф Петр Ив. Панин, князь Михаил Никит. Волконский, князь Александр Мих. Голицын (вице-канцлер), граф Григорий Григ. Орлов, князь Вяземский. Их ввели в особо назначенную для Совета комнату, куда явилась сама императрица и начала заседание словами: «По причине поведения турок, о чем граф Н. И. Панин изъяснит, я принуждена иметь войну с Портой; но ныне вас собрала для требования от вас рассуждения к формированию плана: 1) какой образ войны вести; 2) где быть сборному месту; 3) какие взять предосторожности в рассуждении прочих границ империй. В подробности время не дозволяет входить; оные оставить исполнительным местам, как-то: Военной коллегии по ее делам. Иностранной по ее делам. Граф 3. Г. Чернышев объявит вам, в каком распределении теперь войска наши находятся и краткое известие о действиях наших войск в прежнюю войну. Денежные способы, если кто примыслит с меньшим народным отягощением, то имеет оные объявить, ибо они впредь годятся, а на теперешние случаи исправиться можно».
Когда императрица кончила, граф Н. И. Панин стал читать изложение событий, поведших к войне: выходило, что Россия не упустила ни одного случая уничтожить все недоразумения мирным образом, что Порта — зачинщица войны. После Панина граф Чернышев прочел изложение войны России с Турцией при императрице Анне, в заключение объявил, в каком состоянии находится теперь войско и в каких местах расположено.
По вопросу о предосторожностях относительно других границ империи Панин утверждал, что по отношениям к Швеции нет никакой опасности с финляндской стороны; можно оставить одни гарнизоны в крепостях. Но Чернышев утверждал, что надо бы оставить на севере несколько полков по причине близости к границе столичного города. С эстляндской стороны положили оставить полка два; с лифляндской — два полка кирасир и три полка пехоты; с смоленской — два полка пехотных и три конных; для защиты астраханских границ перевесть из Оренбурга два полка. Но Чернышев вспомнил о частых тревожных вестях с востока, с Поволжья и предложил, что для внутреннего спокойствия нужно оставить один драгунский полк в Симбирске; Екатерина прибавила, что нельзя ли употребить для этой же цели отряд из казанских татар. В Москве бывали всегда три полка; положили оставить только два полка и сделать рассмотрение о убавке караулов.
На вопрос, какую вести войну, собрание единогласно объявило, что надобно вести войну наступательную; говорили, что надо бы предупредить неприятеля. Тут Орлов сделал неожиданное предложение: «Когда начинать войну, то надлежит иметь цель, на какой конец оная приведена быть может, а ежели инако, то не лучше ли изыскивать другой способ к избежанию». Панин был, видимо, смущен этим предложением своего противника, тем более что Орлов, как хорошо знали, заявлял мнения императрицы, а если и свои, то с ее согласия. Панин отвечал не на вопрос. «Желательно, — сказал он, — чтоб война могла кончиться скоро; к этому способ, собравши все силы, наступать на неприятеля и тем привести его в порабощение». Орлов заметил на это, что вдруг решительного дела сделать нельзя. «Надобно стараться, — отвечал Панин, — войско неприятельское изнурять и тем принудить, дабы оно такое же произвело действие в столице к миру, как оно требовало войны».
Положили разделить армию на три части: на корпус наступательный до 80000 человек; оборонительный, или украинский, до 40000 и обсервационный от 12 до 15000. В конце заседания Орлов предложил послать в виде вояжа в Средиземное море несколько судов и оттуда сделать диверсию неприятелю, но чтоб это было сделано с согласия английского двора. Это предложение было оставлено до будущего рассуждения.
Через день, 6 ноября, другое заседание Совета. При чтении журнала прошедшего заседания переменили: с лифляндской стороны вместо трех пехотных полков оставили только два. Относительно операционного плана положили: если турки вместе с польскими конфедератами пойдут в Польшу в левую сторону, то командующему русским наступательным корпусом довольствоваться удалением от генерального сражения и распорядиться так, чтоб привести в безопасность свои границы, также прикрывать часть Польши и особенно Литву, чтоб этим не только сохранить свои силы, но доставить безопасность и находящимся в Польше друзьям, а неприятеля, проводя маршами до осени, привести в изнурение, не обращая внимания на то, что он разорит часть Польши; стараться выставлять ему всевозможные препятствия в подвозе съестных припасов при возвращении его к своим границам и при удобном случае воспользоваться его изнеможением. Если же турки замедлят вступлением в Польшу, то поскорее взять Каменец и, устроя магазины, стать около этой крепости; если же окажется, что турецкого войска немного и можно взять над ним верх, то овладеть Хотином.
В это заседание Екатерина уже сама предложила на обсуждение вопрос Орлова о цели войны в такой форме: «К какому концу вести войну и в случае наших авантажей какие выгоды за полезнее положить?» Отвечали, что при заключении мира надобно выговорить свободу мореплавания на Черном море и для этого еще во время войны стараться об учреждении порта и крепости; а со стороны Польши установить такие границы, которые бы никогда не нарушали спокойствие. В этом же заседании назначены были старшие генералы: для наступательного войска — князь Александр Мих. Голицын, для оборонительного — граф Румянцев. Голицын, находившийся тут, на коленях благодарил за оказываемую ему доверенность. В этом назначении Голицына видели торжество Чернышева, которому таким образом удалось удалить нелюбимых генералов: Петра Ив. Панина вовсе, а Румянцева на второй план.
Мы видели, что в первом же заседании своем Совет обратился к истории для уяснения дела, к последней войне турецкой. В третьем заседании, 12 ноября, генерал-прокурор опять обратился к мерам, какие были приняты в 1737 году относительно продовольствия армии; а граф Петр Ив. Панин предложил, что надобно составить историческое описание последней турецкой войны. После этого императрица спросила: «Если кто что придумал для пользы настоящих дел, то может свое предложить». Тут объяснилось, зачем в первое заседание Орлов спрашивал о цели войны, зачем во второе сама Екатерина повторила вопрос: Орлов стал читать свое мнение «об экспедиции в Средиземное море». После разных рассуждений об этом мнении положили: отправить в Морею, к далматам, в Грузию и ко всем народам нашего закона, живущим в турецких областях, для разглашения, что Россия принуждена вести войну с турками за закон; а к черногорцам для того послать, что если экспедиция состоится, то по положению земли их можно иметь в ней безопасное пристанище. Вице-канцлер представил список народов, желающих по единоверию быть под властию России. План был составлен на основании известий, привезенных с места разными эмиссарами. Еще в 1763 году, когда со стороны Турции начала грозить опасность вследствие вмешательства ее в польские дела, граф Григорий Орлов отправил к спартанскому народу двоих греков — Мануила Саро и артиллерийского офицера Папазули. Саро возвратился из своей поездки в мае 1765 года и привез известие, что спартанский народ христианского закона и греческого исповедания, и хотя живет в турецких владениях, но туркам не подчинен и их не боится, даже воюет с ними; живет между горами и в таких местах крепких, что туркам и подступиться к нему едва возможно. Как скоро греки услыхали от Саро предложение, чтоб в случае войны России с турками восстали против последних, то старшины, или капитаны, Трупаки, Дмитряки, Кумудуро, Мавромихали, Фока и другие созвали большое собрание и объявили, что против турок как неприятелей православной христианской веры рады стоять с немалою силою, причем один грек, Бинаки, богатый и почтенный дворянин, говорил в собрании, что он поднимет и лакедемонов, турецких подданных, только б быть им под покровительством русской государыни. Есть еще народ вольный греческий, область большая, называемая Каромиро; капитаны ее Стафа, Букувало, Макрипули, Жудро и другие по своему православию в турецком подданстве быть не хотят, поднимутся против турок с великою радостию и могут к себе пригласить множество других греков. Есть также провинция Химара, народ в ней вольный, называемый Малой Эльбании (говорит и по-гречески), турку никогда не покорялся, закона православного греческого, в состоянии воевать против турка с немалою силою, из этого народа король неаполитанский содержит целый полк. В этих областях Саро и Папазули были сами и обнадежены их жителями, что если у России с турками будет война, то они все единодушно встанут против Порты и могут соединиться все в одном месте, потому что расстояние между этими областями не более 150 верст. «По моему усердию, — писал Саро, — смею представить о том, чтоб отправить в Средиземное море против турок 10 российских военных кораблей и на них нагрузить пушек довольное число: завидевши их, греки бросились бы на соединение с русскими; у греков есть свои немалые суда, но их надобно снабдить пушками; сами же греки — народ смелый и храбрый». Орлов дал Саро свидетельство за собственноручною подписью: «Сим свидетельствую, что Мануил Саро был от меня посылан с комиссиею в турецкую область 1763 года и исправлял там ему порученное дело добропорядочно». Для исправления того же дела в дунайские области ездил болгарин Каразин.
Английский посланник Каткарт в донесениях своему двору оставил описание разговора своего с одним из этих эмиссаров, который рассказывал, что сначала императрица и министры нашли проект сопряженным с большими затруднениями, но потом принялись за него с большим жаром. В Морее, по словам эмиссара, много гаваней, много мореплавателей, мало турок и предосторожности. Греки жаждут свободы, и небольшая помощь даст им возможность добыть ее, а укреплением Коринфского перешейка сохранить ее. Албания, Эпир, Занте, Кефалония и соседние острова последуют примеру Мореи. Кандии восстать трудно: на ней много турецких крепостей; но можно укрепить один или два острова в архипелаге и тем воспрепятствовать снабжению Константинополя съестными припасами через Дарданеллы. У греков большие основания ненавидеть турецкое правительство, но они предпочитали его державам римско-католического исповедания, ибо турки отличаются большею терпимостию; греки никогда не захотели бы принадлежать Австрии и ненавидят Францию. С обычною страстностию Екатерина занялась блестящим предприятием и начала близким людям высказывать свои надежды. Чрез четыре дня после решения Совета об экспедиции в Средиземное море Екатерина писала Ив. Григ. Чернышеву: «Я так расщекотала наших морских по их ремеслу, что они огневые стали, а для чего, завтра скажу; если хочешь, сам догадайся. Я на сей час сама за них взялася, и, если Бог велит, увидишь чудеса». Чрез несколько времени писала: «У меня в отменном попечении ныне флот, и я истинно его так употреблю, если Бог велит, как он еще не был; а я уже нарядила, не скажу куда, а матросы пьяные по улице сказывают: в Азовет идем».
Борьбе дано было широкое основание, широкие размеры. Надобно было подумать о средствах. Полки стягивались на юг, обнажались другие границы, обнажались внутренние области, опасное Поволжье. 16 ноября фельдмаршал Салтыков писал императрице: «В Москве и около оной воровство, разбоев весьма умножается; ныне полки выступили, особливо конной команды никакой не осталось, и разъездов быть не из чего». Екатерина отвечала: «Призовите к себе знатнейших из разных в Москве частей жителей и, с ними поставя на мере, каким образом для спокойствия их самих учредить как конную, так и пешую команду для полиции на собственном всех содержании, и ко мне немедленно пришлите. А как известно, что многие из московских жителей имеют при себе множество людей, в том числе и гусар, то неможно ли, из оных составя команду, учредить в городе патрули и, вооружив оных, отдать в ведомство полиции».
Но надобно было подумать об усилении в случае нужды действующей армии, о пополнении убыли в ней; 8 октября 1768 года велено было произвести со всего государства рекрутский набор 300 душ по одному; 14 ноября состоялся указ произвести еще такой же набор. Положено было также взять в солдаты незанятых сыновей священнослужительских и причетнических. Сделано было вычисление: церквей в России в наличности 17518, при них священно- и церковнослужителей должно быть 78651 человек: а теперь налицо 66025, следовательно, недостает 12627; напротив того, при священно- и церковнослужителях находится детей, к церквам не определенных, от 20 лет и выше 5916, от 15 до 20 лет — 6501, от 15 лет и ниже — 57870, а всего — 70287 человек; безместных священников и дьяконов −1472, дьячков, пономарей и сторожей — 1565. На этом основании Сенат доложил, не угодно ли будет взять от 15 до 40 лет четвертую часть, а три части остаются для церквей, да из безместных, наказанных и запрещенных церковнослужителей — половину; семинаристов, которых считается 4905, не брать. Императрица согласилась.
Наконец, ввиду финансовых затруднений, вызванных турецкою войною, решились на меру, которой никак не хотели принять в царствование Елисаветы, приняли было при Петре III и отменили в начале царствования Екатерины. В заседании Совета 17 ноября генерал-прокурор читал об учреждении вместо денег ассигнаций. 29 декабря издан был манифест: «В толь обширной империи, какова есть Россия, неможно, кажется, довольно подать способов к обращению денег, от которого много зависят благоденствие народа и цветущее состояние торговли. Правда, что одно пространство земель империи нашей есть уже некое препятствие совершенству того обращения; однако каждое благоразумное правление в таковом случае обязано преодолевать, ежели возможно, естественные затруднения. Удостоверились мы, что тягость медной монеты, одобряющая ее собственную цену, отягощает ее ж и обращение; во-вторых, что дальний перевоз всякой монеты многим неудобностям подвержен, и, наконец, третие, увидели мы, что великий есть недостаток в том, что нет еще в России по примеру разных европейских областей таких учрежденных мест, которые б чинили надлежащие денег обороты и переводили бы всюду частных людей капиталы без малейшего замедления и согласно с пользою каждого. Ежедневный опыт являет, какие собрали плоды многие государства от таковых установлений, по большей части банками именуемых. Ибо сверх сказанных уже выгод приносят они еще ту полезность, что выдаваемые в публику из тех мест на разные суммы печатные с подписанием обязательства разных именований средством их кредита добровольно между народа употребляются так, как наличная монета, не имея, однако ж, сопряженных с нею тягостей в перевозках и трудностей в сбережении их, знатно облегчают самым делом обращения денег. Итак, с 1 января будущего 1769 года установляются здесь, в С —Петербурге и в Москве, под покровительством нашим два банка для вымена государственных ассигнаций, которых выдаваемо будет из разных правительств и казенных мест, от нас к тому означенных, столько, а не более, как в вышесказанных банках капитала наличного будет состоять. Сим государственным ассигнациям иметь обращение во всей империи нашей наравне с ходячею монетою, чего для все правительства и казенные места должны принимать те ассигнации во все государственные сборы за наличные деньги без малейшего затруднения. Сверх того, повелеваем, чтоб все частные люди, которые будут впредь чинить денежные платежи в казенные сборы, взносили бы неотменно в числе каждых 500 рублей государственную ассигнацию в 25 рублей. Каждый из частных людей может всегда, когда похощет, обратить те свои ассигнации в наличные деньги, представя из оных московскую — в Московском банке, а санкт-петербургскую — в Санкт-Петербургском. Сим банкам мы предписали такие правила, по которым они платеж производить должны без малейшего замедления и потеряния времени. Мы, императорским нашим словом, торжественно объявляем за нас и преемников престола нашего, что по тем государственным ассигнациям всегда исправная и верная последует выдача денег требующим оную из банков».
На все время войны с Турциею положено было брать ежегодно с Лифляндии и острова Эзеля по 100000 талеров, а с Эстляндии — по 50000. Ввиду сокращения расходов императрица написала в Сенат собственноручно: «Работу на Балтийском порте остановить, а о каторжных сделать рассмотрение, дабы они праздны не были». Сенат велел распределить их в другие места. В 1768 году военные издержки простирались до 1250000.
Но Екатерина не хотела ограничиться одними материальными средствами. Воспитанница Монтескье должна была приписывать важное значение чувству чести при русской правительственной форме, должна была считать своею обязанностью возбуждать и поддерживать это чувство как источник доблестей и потому установила орден св. Георгия за военные подвиги.
С 1769 года Совет получил характер постоянного учреждения. Этот год должен был представить поверку всех его распоряжений. Можно было думать, что до весны не будет никакого столкновения с неприятелем; но 15 января крымский хан Крым-Гирей с большим войском (с лишком 70000 человек) перешел русскую границу у местечка Орла, намереваясь с главными силами вторгнуться в Елисаветградскую провинцию, а оттуда в Польшу, где ждали его конфедераты; они указывали ему и дорогу. Татары, встреченные пушечными выстрелами-в Елисаветграде, не решились брать эту крепость, а рассеялись для опустошения и сожжения окрестных селений; та же участь постигла и польские владения, когда явились туда союзники конфедератов. Опустошив, по обычаю, земли и врагов, и друзей, крымские разбойники, довольные ясырем, ушли за Днестр; и хан отправился в Константинополь, повез султану в подарок пленных женщин. Из Елисаветградской провинции было уведено более 1000 человек пленных, много скота, сожжено в ней было более 1000 домов. Другой татарский отряд пробрался к Бахмуту и опустошил также окрестности: отсюда выведено было пленных около 800 человек. Но это было последнее в нашей истории татарское нашествие!
Русская наступательная армия должна была не допускать турок войти в Польшу. 15 апреля она перешла Днестр по направлению к Хотину. Ее действия начались удачно; но князь Голицын не решился осаждать Хотина по недостатку артиллерии и продовольствия, потому что вся Молдавия была страшно опустошена турками. 21 апреля русское войско отступило от Хотина, турки напали на обоз, но были прогнаны с большим уроном. 24 апреля кн. Голицын перешел обратно Днестр.
Известие о своих движениях он прислал в Петербург с корнетом графом Минихом, который позволил себе рассказывать, что дела идут нехорошо около Хотина. Екатерина позвала к себе Миниха, разговаривала с ним более двух часов и написала Панину (3 мая): «Как я более двух часов разговаривала с графом Минихом, то я приметила столько étourderie (взбалмошности), как и лжей, из его речей. Итак, прошу ни о чем не судить прежде вашего сюда в Совет завтра приезда; тогда усмотрите из реляции кн. Голицына, что дело не так, как Миних врал». Нам неизвестно, что «врал» Миних, но обратный переход Голицына через Днестр говорил сам по себе очень громко; и 6 мая написан был ему рескрипт: «Чем меньше по первой вашей реляции о столь успешном разбитии неприятеля мы ожидать могли так скорого и неприятного тому оборота, толь с большим удивлением не находим мы в вашей реляции подробного описания причин, кои, несумненно, вас в такую крайность поставили, чтоб назавтра выпустить из своих рук одержанную славу отверстия первой кампании и весь приобретенный авантаж над неприятелем. Как наша совершенная доверенность к вам и ко всему нашему генералитету нимало тут не претерпевает, то мы и восхотели вам только предписать, чтоб вы собрали военный совет и изыскали какое-либо вторичное над неприятелем предприятие, заменяющее вновь какою-либо приобретаемою славою оружия нашего и пользою в последовании сей кампании настоящее неприятное приключение вашего так скорого назад возвращения, подающего в публике повод к разным истолкованиям». Голицын оправдывался, что «не взял Хотина вследствие затруднений, которые надобно было преодолевать приступом и знатною потерею людей, на что он без высочайшего соизволения отважиться не смел. Принужден же был тотчас же обратно переправиться на cю сторону Днестра тем, что нельзя было оставаться на той стороне, не подвергая малочисленной армии очевидному изнурению и опасности быть подавлену от неприятеля с разных сторон, а особливо не имея от гр. Румянцева никакого уведомления и ответа на письма, что он в сем случае с своей стороны для облегчения мне и для разделения неприятельских сил предпримет. Необходимость заставляет податься еще и отсюда (от реки Калуса) к ближним магазинам в Польшу. О сожжении дунайского моста и тамошнего магазина не упустил я старания прилагать, но к сему предприятию никого и ни за какие деньги сыскать не мог, не мог для сего и легкого корпуса войск отделить, не отдавая оный совсем на жертву». Но когда в Совете 18 мая прочтена была реляция кн. Голицына от 3 мая, в которой он извещал, что перевел все войска на эту сторону Днестра, мосты снял, пехоту поставил в лагерь и конницу расположил по кантонир-квартирам, то императрица объявила, что главнокомандующему надобно сделать некоторые наставления. Голицыну написан был рескрипт: «Всемерно слава оружия нашего требует отмены в настоящей вашей позиции, ибо дело не в том состоит, чтоб держаться только заготовленных магазинов на первый случай, а надобно упреждать неприятеля и отнюдь не допускать его до приобретения себе в пользу тех выгод, кои мы сами пред ним выиграть и удобно сохранить можем. Повторяем вам желание наше, и со славою ружия, и с истинною пользою отечества согласное, чтоб вы употребили сие примечание в пользу и к концу кампании, переходя со всею армиею на тамошний берег Днестра, пошли прямо на неприятеля и, всячески его притесняя, принуждали не только к поспешному за Дунай возвращению, но и изыскивали случай окончить кампанию с одержанием победы, дабы тем еще вернее Молдавию очистить и доставить себе свободу к покорению Хотина, следовательно, и к занятию зимних квартир на самом Днестре».
Скопление турецких войск у Хотина и попытка турок переправиться за Днестр заставили Голицына двинуться снова в июне к этой реке. 200000 переправившихся турок были прогнаны назад ген —майором кн. Прозоровским. Сам Голицын переправился во второй раз за Днестр в первых числах июля, блистательно отбил нападение многочисленного неприятеля и обложил Хотин, гарнизон которого находился в отчаянном положении по недостатку продовольствия и тесноте, производившей повальные болезни. Великий визирь Магомет Эмин-паша, хотевший прежде вторгнуться в Новую Россию, узнавши об опасном положении Хотина, решился двинуться к нему на помощь и отрядил наперед крымского хана с 40000 татар. 22 июля хан напал на русские войска под Хотином, но был отражен с большим уроном и поспешно отступил. Но 25 числа показалось турецкое войско, отправленное визирем под начальством Али Молдаванджи-паши, который соединился с ханом и шел к Хотину в числе более 100000 человек; за Молдаванджи-пашою ждали самого визиря. На военном совете 1 августа решено было опять отступить за Днестр. Это вторичное возвращение из-за Днестра произвело сильное раздражение в Петербурге, тем более что в продолжение июля получались от Голицына постоянные донесения об успехах, и от 20 июля Екатерина писала ему: «Изо всех ваших реляций от самого дня перехода вашего чрез Днестр я с удовольствием усмотрела продолжающиеся успехи ваши и разбитие разных неприятельских корпусов, с чем вас от всего сердца поздравляю, за что мы вчерашнего дня Всевышнему принесли должное благодарение при пушечной пальбе». От 4 августа писала: «Из реляции вашей от 23 я усмотрела, что прошедший к Хотину секурс нашими несравненными войсками разбит. Храбрым нашим гусарам, которых вы столько хвалите, скажите мое удовольствие и спасибо. Козакам напоминайте прежние храбрые поступки сил легких войск в прошедших войнах, должность и присягу их и великие милости, кои они за то получили от предков наших, и те, кои они от нас ожидать имеют. Я не скучаю вашим пред Хотином пребыванием и рассуждаю, что иного предприятия вам сделать не должно, как взять город с меньшею и возможною потерею, а если визирь пожалует к вам, то, призвав Бога в помощь, бить его».
Но какое же было произведено впечатление известием, что отступили, не бившись не только с визирем, но и с передовою его ратью? Мы видели, что Голицын прямо жаловался на Румянцева; Румянцев с своей стороны писал кн. Мих. Ник. Волконскому: «Вам уповательно не безызвестно, что во всех операциях я должен содействовать с кн. Александром Михайловичем; но он своими сокровенными движениями совсем приводит меня в недоумение или, лучше сказать, делает меня слепым, который ощупью достигать должен до прямого его предмета, а паче предприятая им хотинская блокада, которая в рассуждении положения неприятельского весьма опасна и чтоб ему во вред обратиться не могла; я ж, будучи совсем неизвестен, к чему клонится его предприятие, сколько б ни желал в пользу его сделать какие-либо движения, но по причине сей неизвестности безо всякого действия остаться принужден». Неудача Голицына, естественно, доставляла выигрыш дела Румянцеву. 13 августа в Совете граф Чернышев объявил, что императрица «соизволила рассудить для некоторых обстоятельств генерала князя Голицына от армии сюда призвать; генералу графу Румянцеву принять от него команду, а генерала графа Панина (Петра Ив.) назначить командиром над Второю армией». Близкие к Паниным люди были недовольны тем, что главнокомандующим Первою армиею был назначен Румянцев, а не Петр Панин: говорили, что последний был бы гораздо способнее для наступательного движения, для одушевления армии, тогда как Румянцев слишком методичен и в то же время так искусно владеет пером, что будет очень трудно высылать ему приказания: он всегда сумеет отписаться. Назначение Румянцева приписывали интригам женщин: матери его графини Румянцевой и сестры графини Брюс. В рескрипте Голицыну было сказано: «Всемилостивейше рассудили мы за благо по теперешним обстоятельствам отозвать вас от армии ко двору нашему для персональных с вами переговоров». Побуждение выяснилось в рескрипте Румянцеву: «Обстоятельства, в коих я поручаю вам команду над Первою армиею, требуют с моей стороны некоторых объяснений. Армия, перешед реку Днестр 2 ч. августа, по недостатку в фураже, несумненно, подала повод неприятелю, хотя без причины, возгордиться. Но я надеюсь от вашего искусства и военной поворотливости, что вы недолго дозволите неприятелю пользоваться таким пустым тщеславием тогда, когда вы имеете под вашею командою армию, коя уже действительно в пять месяцев шесть раз обратила в бег беспорядочную толпу бесчисленного неприятеля, но наипаче стараться будете всячески возвратить не токмо оставленного авантажа, но еще и не упустите нам приобрести новые».
Но Голицын прежде своего отъезда из армии успел отнять у турок побуждение к «пустому тщеславию». 29 августа Али Молда ванджи-паша, перейдя Днестр, напал на русское войско у Каменца но был разбит, потерпев большой урон. Русские перешли в наступление и 6 сентября нанесли туркам новое поражение на Днестре после чего неприятель покинул Хотин и поспешно удалился к Яссам; пустой Хотин был занят русскими 10 сентября; 18 сентября Голицын оставил армию, над которою принял начальство Румянцев. 26-го генерал-поручик Эльмпт вступил в Яссы и привел жите лей к присяге императрице всероссийской. «Яссы взяты, — писала Екатерина Бибикову, — визирь ушел за Дунай, и только с ним тысяч до пяти; партия наша пошла в Бухарест; от Хотина до Ясс считается до 20000 турецких мертвых лошадей, кои лежат по дороге. Новая молдаванская княгиня вам кланяется. Вся Молдавия учинила нам присягу, и скота всем досыта».
Новая молдавская княгиня жаждала блистательных успехов движения наступательного. Получивши известие о некотором успехе нового главнокомандующего Второю армиею графа Петра Панина, она писала брату его графу Никите: «Я тем наипаче радуюсь что все сие сделалось от храброго наступления; пора нам менее уважать уничтожения достойную толпу». Голицын был отозван за медленность, осторожность, излишнее, как казалось, уважение уничтожения достойной толпы. Тем неприятнее было для Екатерины получать донесения от нового главнокомандующего Первою армиею с жалобами на трудности. Она всеми силами старалась подстрекать самолюбие Румянцева, выставляя на вид, что все теперь в его руках, ему не нужно более сообразоваться с чужими движениями, война принимает широкие размеры, Турции грозит беда и с востока, и с запада; Европа с удивлением и страхом смотрит на потрясение оттоманского могущества; усилением требований Екатерина хотела усилить деятельность полководца, ласкательно внушая ему, что он может преодолеть все затруднения, что она считает его к этому способным. Екатерина писала Румянцеву: «Флот наш (отправленный в Средиземное море) дошел благополучно до Копенгагена. Князь Долгоруков доехал до Черногории, где великие делаются приготовления к нападению на турок; граф же Алексей Григорьевич Орлов уверяет, что он надежду имеет поставить на ноги до 40000 человек и что он пишет нарочно меньше, нежели иметь может. Три порта нам открыты. Я послала по Синявина, чтоб его скорее поставить в состояние начать чего ни на есть с своею эскадрою. Грузинцы выступят: Гераклий с 30, Соломон с 20000. Итак, если все сие удастся и Бог благословит вас, то великие дела увидим в нашем веку и турецкая громада подвержена будет некоторому потрясению. Еще имею известие, что некоторый бей египетский прислал в Венецию, дабы себе открыть сношения с нами; он от турок давно уже отложился, и имеет в своих руках порты, и торгует хлебом, и дает награждения тем, кои ему привозят известия, что мы побиваем турок. Сие пишу вам для того, чтоб вы усмотреть могли обстоятельства дел наших и как об нас думают и потому лучше устроить могли на вас положенную часть оных. На нас Европа смотрит. Что вы нашли людей утружденными, о том сожалею и надеюсь, что вашим попечением они придут в скором времени в прежнее состояние. Как все теперь в ваших руках, то не сомневаюсь, что вы и возьмете такие меры, кои отвратят неудобства и приведут все ваши предприятия в желаемое положение. Я совершенно внимаю все трудности, кои вы описываете, но я не сомневаюсь, что ваше усердие и благоразумие всякие препятствия преодолевать будет, в чем совершенную надежду на вас имею. За присланный ко мне прекрасный кинжал благодарствую. Добыча двух господарей еще лучше. Прошу при случае прислать самого визиря или, если Бог даст, и самого султанского величества».
И Бухарест был занят русскими войсками: его занял известный нам Каразин при помощи валахского вельможи Кантакузина, с которым у него уже давно был уговор действовать вместе для освобождения христиан от турок. Господари молдавский и валашский были в плену; но над нижним течением Днестра, столь важным теперь в стратегическом и политическом отношениях, господствовала сильная крепость Бендеры. 21 сентября в Совете Екатерина объявила: «Как может статься, во сто лет не случится подобной нынешней оказии, то, кажется, оною воспользоваться и надлежит, и для того, предвидится, нужно, отделя корпус от Первой армии и от Второй, велеть оному прямо идти с довольным числом осадной артиллерии к Вендорам брать оную крепость, пока оборонить ее некому». К Румянцеву Екатерина писала в октябре: «Что касается до будущей кампании, предварительно скажу вам мысли, кои бродят в моей голове и коих я еще не утвердила вовсе. Будущая кампания, кажется, должна производиться на Дунае, так как нынешней положено было происходить на Днестре. Если б же нынешняя осень нам доставила Бендеры, то половина, кажется, уже бы сделана была». Бендеры не были взяты в 1769 году; но другие части обширного плана выполнялись, несмотря на все затруднения.
Первым делом в самом начале года было занятие Азова и Таганрога, занятие беспрепятственное, потому что турки при объявлении войны не позаботились укрепиться в этих местах. Иначе распорядилась Екатерина; она предписала: «Сначала сделать укрепление в Азове для обороны от нечаянного нападения, а потом и настоящее и всю прочую работу без потеряния времени и с поспешностию производить». Но укреплений было мало; главною мыслию Екатерины было устройство флотилии на Азовском море, и она отдалась этой мысли со всей своей страстностию, что видно из переписки ее с контр-адмиралом Синявиным, которому поручено было устройство флотилии. Переписка эта очень напоминает переписку Петра Великого о любимом его деле. «Алексей Наумович! — писала Екатерина Синявину в мае, — посылаю вам гостинцы — три чертежа, которые до тамошних мест принадлежат: 1) разные виды берегов Черного моря, даже до Царяграда; 2) Азовское море; 3) корабль, на Воронеже деланный и на воду там же спущенный. Оные, я думаю, будут вам приятны и, может быть, еще, сверх того, и полезны. Пожалуй, дайте мне знать, ловко ли по реке Миюс плыть лесу в Троицкое, что на Таганроге, и ваше о том рассуждение, также есть ли по Миюсу годные леса к корабельному строению. Я чаще с вами в мыслях, нежели к вам пишу. Пожалуй, дайте мне знать, как нововыдумленные суда, по вашему мнению, могут быть на воде и сколько надобно, например, времени, чтоб на море выходить могли». Еще сильнее забота Екатерины об азовском флоте выразилась в записке ее, читанной в заседании Совета 5 ноября: «Мое мнение есть, чтоб Таганрогскую гавань отдать в ведомство Синявину с тем, чтобы ее поставил в такое состояние, чтобы она могла служить как к убежищу судам, так и для построения судов, а наипаче галер и других по тому месту способных судов. Я ему дам на то и на другое на первый случай 200000 рублев, а с ним условиться надобно о заведении там адмиралтейского департамента и служителей по мере тамошней морской силы. В реке Доне же никакой способности нету по ее мелям к построению или, лучше сказать, к плаванию вниз судов. Главный предмет — будущий годна Азовском море, кажется, быть должен для закрытия новозаведенных крепостей, чтоб сделать нападения на Керчь и Тамань и завладеть сими крепостцами, дабы зунд Черного моря чрез то получить в свои руки, и тогда нашим судам способно будет крейсировать до самого Цареградского канала и до устья Дуная. Если же грузинцы овладеют краем того же Черного моря, то нашим судам в случае противной погоды одно важное прибежище прибавится. Итак, прошу, если Совет с вышеписаным согласен, прилежно входить в представления Синявина и сего ревностного начальника снабдевать всем, в чем только он может иметь нужду и надобность, чем и меня весьма одолжите, ибо донская экспедиция есть дитя, кое у матери своей крепко на сердце лежит».
«Если грузинцы овладеют краем Черного моря». Имеретинский владелец, или царь, как у нас привыкли называть, Соломон еще с 1755 года боролся с турками за независимость, и боролся довольно удачно, пока не нашел врагов в собственных вельможах, которые с помощию турок выгнали Соломона и возвели на престол двоюродного брата его Теймураза. В исходе 1766 года Соломон прислал императрице просьбу дать ему убежище в России вместе с некоторыми князьями и дворянами или заступиться за него при Порте. И то и другое было тогда отклонено из опасения повредить мирным отношениям к Турции. Несмотря на то, Соломон, загнанный в горы, отправил в 1768 году кутаисского митрополита Максима в Петербург с просьбою о помощи; но еще до получения ответа из России ему удалось взять верх над врагами и схватить соперника своего Теймураза. Так как теперь церемониться с турками было не нужно более, то императрица решила отправить к Соломону небольшой воинский отряд, могший показать имеретинцам все преимущества порядочного войска, послать четыре пушки, два единорога и 50000 денег. От ноября 1768 года дошла до нас любопытная записка, показывающая, как занимало Екатерину Закавказье; императрица переслала в Иностранную коллегию следующие вопросы: «1) По какой причине выезжал сюда отец Ираклия (царя грузинского)? 2) Нет ли в коллегии карты исправнее печатной и вернее, и как грузинские владения лежат и к каким соседные? 3) Имеют ли грузинские владетели морские порты на Каспийском или Черном море? 4) Тифлис стоит на одних картах на Черном, а на других на Каспийском море, а в иных и в среде земли. О всем сем, в коллегии Иностранных дел выправяся, прислать ко мне. NB. Несколько времени тому, как был слух, что Ираклий принял католицкий закон; имеется ли о сем подлинное известие?» Панин писал Соломону, чтоб он постарался уговорить грузинского (карталинского и кахетинского) царя Ираклия действовать вместе против турок. Соломон сам отправился к Ираклию в Тифлис, и оба царя отправили в Петербург знатных послов с объявлением своей готовности вступить в войну с турками; а между тем осенью 1769 года Екатерина назначила действовать в Грузии против турок известного нам графа Тотлебена, который умолил императрицу принять его снова в русскую службу; Тотлебен, двинувшись из Моздока, перешел Кавказские горы долинами Терека и Арагвы и расположился на зимних квартирах в Грузии. Но гораздо ближе к русским границам, по Кубани, в Кабарде, надобно было иметь дело с народами магометанскими и подданными Порты. Против них двинулся отряд под начальством генерал-майора Медема; главная сила, направленная к Кубани, состояла из калмыков, выступивших под начальством своего наместника ханства Убаши. Война началась нападением кубанцев на калмыков в апреле 1769 года, причем кубанцы потерпели сильное поражение. После этого кабардинцы начали покоряться. Медему отправлен был указ: «На реляцию вашу о склонившихся в подданство кабардинцах следующая вам резолюция: конечно, нужно возможное иметь старание к утверждению в том сего народа. Настоящее время, в которое они имеют страх от здешних войск, к тому самое удобное, чтобы их, подобно как диких зверей, начать к рукам приобучать и вместо того, что поныне терзались они подозрением, будто тщатся их притеснить, дать им понять, что здесь весьма будут удовольствованы, если они, оставаясь по-прежнему совершенно в собственной своей воле в рассуждении внутреннего своего обращения, вообще потолику служить будут, поколику их состояние и обстоятельство дозволят. Испросили они ныне у вас себе офицера сами, чтоб был их опекуном; без сомнения, приведены они к тому настоящею только нуждою, имея, может быть, намерение по миновании такой его от себя отпустить. Но чтоб они и впредь всегда здешнего человека иметь у себя из доброй воли согласились и тем самым в лучшее повиновение приведены быть могли без видимого их вольности умаления, зависит от того, чтоб при первом случае определенный к ним всю пользу такого распоряжения восчувствовать им дал ласковыми своими поступками, и действительным старанием по их делам, на справедливости основанным, и внятным излишних их требований изъяснением. Преграда между ними и нами поныне служит — принимание в наших пограничных местах беглых их холопей. По заведении в Моздоке селения, видя они, что холопи их возымели большую удобность от них бегать, удалились от сего места, переселясь ближе к турецким подданным, а сим только соседством вкрался в них разврат и действовать стали внушения крымские. У кабардинцев христианских невольников, т. е. грузинцев и армян, очень мало, сами пленить их не хотят, получают от крымских торговцев невольниками. Сравнивая потерю нескольких христиан со спасением многих, нельзя предпочесть (принятие невольников) нужному теперь кабардинцам в деле их холопей послаблению, и потому надобно удержаться принимать их невольников без изъятия, пока будущие обстоятельства случай подать могут к новым полезнейшим положениям». В июле Медем, соединившись с калмыками, нанес новое сильное поражение неприязненным народцам на Кубани; о результатах поражения можно судить по тому, что победителям досталось 30000 скота. Екатерина так же внимательно следила и за этими движениями. Сохранилась собственноручная записка ее к графу Никите Чанину: «Здесь находится покойного Бековича сын, тот, который женат на Тефкелева дочери; он хотя и обер-офицером, но в магометанском законе. Я знаю, что он не очень далек, но думаю, чтобы не худо было вам с ним спознаться и усмотреть, неможно ли его употребить с пользою в рассуждении кабардинских дел: все те горские князья ему родня, ион нам верен и человек смирный и зажиточный, и все его имения в России». Часть калмыков пошла в поход на Кубань, другая часть находилась в Первой армии; и Екатерине представился вопрос, не могут ли киргизы воспользоваться этим обстоятельством и напасть на оставшихся калмыков. Она пишет Панину: «Вопрос: после построения на нынешнем урочище Оренбурга были примеры, чтоб киргиз-касаки обижали калмыков? Когда и как? Прикажите выправиться о сем. Если обиды были, то наши карты весьма неправильны, ибо по картам луговые кочевья калмык от киргиз-касак покрыты яицкими и орскими крепостями. Все сие одно с моей стороны любопытство о ясности положения тамошних мест».
В то время когда хотели воспользоваться влиянием знатного и богатого магометанина, русского подданного для привлечения на свою сторону жителей Кабарды, в то время как намерены были организовать в широких размерах восстание христиан и в Грузии, и в Греции против мусульманских притеснителей, —в это время получили известие, что происходит движение среди магометанского народонаселения, подвластного России. Отсюда естественная мысль — отнять предлог к подобным движениям уничтожением всех прежних стеснительных мер для магометан; выставляя печальное положение христиан в турецких владениях, не желали, чтобы что-нибудь подобное было указано в положении магометан — русских подданных. Таким образом, кроме принципа веротерпимости, который проповедовался Екатериною вследствие сочувствия господствовавшему философскому направлению, и политические причины, борьба с Турциею, должны были вести к тем льготам относительно магометан, которые мы видим в царствование Екатерины. Оренбургский и сибирский губернаторы получили именной указ, где говорилось, что коллегия Иностранных дел извещена о переписке с крымским ханом магометан Оренбургской и Казанской губерний, имеющих намерение перейти к нему вследствие притеснений их веры. Сибирский губернатор Чичерин по этому случаю писал императрице: «Невозможно, чтоб жители Сибирской губернии магометанского закона по такой великой дальности могли бы предпринять когда-нибудь то, чего им никакими мерами исполнить неможно; к тому же осмеливаюсь уверить, что они всесовершенно в. и. в-ству верные подданные, а особливо при нынешнем распоряжении сбору вновь ясака вашего и. в-ства милостию беспримерно пожалованы и спокойною жизнию доставлены. Что же принадлежит до притеснения их закону, в том не могу донесть, чтобы они не имели; проповедники слова Божия — главные в том участники, а особливо их семейства, которых там размножилось. Я желал бы, чтоб народы, приносящие пользу обществу, так размножились, как сии живущие под покровительством властей их: разъезжая для проповеди, великие притеснения, обиды и разорения народу делают. И хотя в пресечение того все предосторожности с моей стороны употреблены, но как с духовными управлениями только на промемориях сражаться должно, никакого к прекращению успеха не вижу, а чтоб в том польза была приведением в христианский закон, тому быть неможно, потому что проповедники по-иноверчески, а иноверцы по-русски ни единого слова не разумеют». Чичерин требовал: 1) бесполезных сих проповедников отменить, а прежде указать учредить школы, чтобы сии проповедники могли изъясняться языками тех народов, кому они проповедуют, а чтоб до совершения того они не выезжали на проповедь; 2) выезжающим бухарцам и ташкентцам дозволить жить по городам беспрепятственно; 3) по неотступным ко мне прошениям от жителей о строении им мечетей позволить им это; если мечетей мало, то они не приносят никакой пользы; если много, то не приносят казне убытку и обществу вреда; если по-прежнему распределить мечети по числу душ, то вследствие разбросанности магометан на обширных пространствах будет им великое отягощение. Это донесение ставило императрицу в затруднительное положение: с одной стороны, по принципу и по обстоятельствам желалось сделать всевозможное облегчение; с другой стороны, остановка, хотя временная, христианской проповеди могла возбудить толки, каких Екатерина никак не хотела допустить о своих отношениях к церкви. Она отвечала Чичерину: «Повелеваем: 1) каким образом проповедникам поступать с иноверцами, в губернии вашей находящимися, о том имеете вы переговорить с преосвященным тобольским, ибо ему при отправлении его отсюда о том наставление от Синода дано; 2) выезжающим бухарцам и ташкентцам быть на таком основании, как об них грамоты нашего деда Петра Первого гласят: 3) строение мечетей для сих иноверных предаем мы в совершенное ваше рассмотрение, в чем вы никому, кроме нас самих, и ответа давать не будете. Мы надеемся, однако ж, что сие дозволение вами чинено будет на основании резолюции государей царей Иоанна и Петра Алексеевичей» (чтоб мечети не были близки к православным церквам и не строить их посреди жилищ христианских).
Магометане — русские подданные, по известиям Иностранной коллегии, сносились с крымским ханом. Но, как видно, с самого начала тотчас по объявлении Турциею войны, в уме Екатерины уже была мысль отторгнуть Крым от Турции не с тем, однако, чтоб присоединить его к России, а сделать независимым. В протоколах Совета 6 ноября 1768 года мы уже находим следующее: «Ее и. в-ство изволила повелеть, чтобы, выбрав самых надежных и зажиточных казанских татар, четыре человека послать в Крым». Порта предупредила: она прислала к запорожцам склонять их на свою сторону, грозя в противном случае истреблением. Но запорожцы дали знать в Петербург и о предложениях, и о том, что Порта получила отказ с их стороны. По этому поводу Румянцев писал императрице: «Многие случаи довольно меня вразумляют разбирать свойство запорожских козаков, которые настоящим воспоследованием ищут превознестись в том всегда ими воображаемом уважении, что одно их войско толь важно для защиты границ, сколь и прелестно другим державам. Не вмещается то в моем понятии, как бы мог султан такого эмиссария отправить прямо и явно к сему войску, не имевши никаких предуверений или поводу, которого народное право подвергает участи самого злейшего преступника и коего в показание своей подданнической верности кошевому атаману подлежало бы самого средствами прикрытыми представить генерал-губернатору в Киев и тем самым пресечь дальние покушения. Но сего злодея кошевой рапортует к Воейкову (киевскому губернатору), что чрез несколько дней с письмом ответным к султану отпустит. А я и не могу вообразить, какую можно бы переписку в сей материи продолжать подданному с неприятелем, которая при нынешних обстоятельствах столько подозрительна, сколько и предосуждения сделать может высочайшим интересам в. в-ства по рассуждению, что Войско Запорожское не одноземцы, но всяких наций составляют народы». Но при «нынешних обстоятельствах» именно не считали удобным потребовать от запорожцев ответа относительно нарушения подданнических отношений. Их похвалили за то, что они прислали в Петербург прелестные письма, и велели, наоборот, склонять татар оставить турецкое подданство.
Были ли со стороны запорожцев подобные попытки, мы не знаем; если и были, то действия не произвели. 16 октября 1769 года главнокомандующему Второю армиею графу Петру Панину написан был рескрипт: «Мы заблагорассудили сделать испытание, не можно ли будет Крым и все татарские народы поколебать в верности к Порте внушением им мыслей к составлению у себя независимого правительства. Сочинена здесь форма письма от вашего имени к хану крымскому. Письмо в Крым удобнее всего отправить через татарских пленников. Ежели крымские начальники к вам не отзовутся, в таком случае остается возбудить сообща в татарах внимание через рассеяние копий с письма по разным местам, чем по малой мере разврат в татарах от разномыслия произойти может».
Более надежды на успех должны были иметь в поднятии против Порты подвластного ей христианского народонаселения. Для этого решено было отправить эскадру в Средиземное море; но это необычное дело для русского флота, вовсе не находившегося в удовлетворительном положении, как было недавно засвидетельствовано самою Екатериною, представило большие затруднения: в три года флот не мог очень заметно поправиться, ибо в 1765 году, по словам императрицы, не было ни флота, ни моряков. Эскадра должна была состоять из семи линейных кораблей, одного фрегата, одного бомбардирского, четырех пинок, двух пакетботов; на кораблях должны были отправиться десять рот, по 25 человек в каждой; но ружей положено отправить от трех до четырех тысяч, тысячу карабинов и 500 драгунских ружей в предположении, что оружие понадобится для союзников; пушек положено отправить до 30. Начальником эскадры был назначен адмирал Григ. Андр. Спиридов, который получил такую инструкцию: «Отнюдь не останавливать и не осматривать никаких христианских торговых судов, но оказывать им всякую помощь и приязнь, особливо датским, прусским и английским. На походе представится вам первою Дания: можете на нее совершенно надежны быть, ибо мы находимся с датским королем в теснейшем союзе. За Даниею следует Голландия, с которою находимся в добром согласии, и гавани ее, конечно, будут для вас отворены. В рассуждении Англии обстоятельства гораздо деликатнее. С одной стороны, она находится с нами в тесной дружбе и согласных интересах по общим европейским делам на твердой земле; но, с другой стороны, по образу политических начал правления ее и по превосходству морских ее сил, легко статься может, что она из свойственной ей от того жалузии ко всяким посторонним морским предприятиям, и на вашу экспедицию с внутреннею завистию, по крайней мере с особливым вниманием, взирать будет. Но вы можете твердо надеяться, что англичане вам в гаванях своих явных препятствий делать не будут, но иногда под рукою или другими казистыми предлогами препоны полагать устремятся. С Бурбонскими домами, Франциею, Испаниею и Неаполем, имеем мы только наружное согласие, и можно без ошибки полагать, что они нам и оружию нашему добра не желают; но нельзя и того ожидать, чтоб они плаванию вашему явно сопротивляться стали; гавани их, кроме крайней нужды обегать надобно. От Мальтийского ордена по самой инструкции ег(имеете право ожидать всякой помощи; должны представить магистру, не рассудит ли он, соединя суда свои с вашею эскадрою, воспользоваться случаем в разделении с нами столь великого подвига и славы».
В апреле Екатерина еще держала в тайне цель предприятия 17 числа этого месяца она писала Чернышеву: «Обещаете мне приискивать мною желаемого литейщика чугунных пушек, за что, барин, тебе спасибо, а хотя бы он несколько и дорог был, что же делать? Лишь бы он безошибочнее лил пушки, нежели наши, кои льют сто, а годятся много что десять. Барин, барин! Много мне пушек надобно: я турецкую империю подпаливаю с четырех углов; не знаю, загорится ли и сгорит ли; но то ведаю, что со времени начатия их не было еще употреблено противу их тольких хлопот и забот. Армия моя теперь под Хотином, и я с часу на час жду известия, что Хотин взят или же нас прогнали. Много мы каши заварили, кому-то вкусно будет. У меня армия на Кубани, армия, действующая против турок, армия против безмозглых поляков, со Швециею готова драться, да еще три суматохи in petto, коих показывать не смею. Пришли, если достать можешь без огласки, морскую карту Средиземного моря и архипелага, а впрочем, молись Богу, все Бог исправит. Прощай, будь здоров да молчи про сие письмо».
Но чем больше возлагалось надежды на впечатление, какое должно было произвесть появление русской эскадры на турецких водах, тем больше раздражения и огорчения испытывали от ее неудовлетворительного состояния и происходившей отсюда медленности плавания. 26 июля флот отплыл от Кронштадта. В августе корабль новейшей постройки «Святослав» возвратили в Ревель от Готланда по неспособности к дальнейшему плаванию вследствие плохой постройки. В Совете 7 сентября в присутствии императрицы адмирал Мордвинов и контр-адмирал Ельфинстон, который должен был следовать за Спиридовым, рассматривали чертеж корабля «Святослав» для открытия причины его недостатков. Решено исправить его как можно скорее. Долго плыл Спиридов до Копенгагена, долго стояли на тамошнем рейде. Он оправдывался собственными болезненными припадками. Екатерина в ответном рескрипте жалела о них, но указывала на медленность плавания до Копенгагена и долгую остановку там, на умножение больных во флоте, на то, что при отплытии из Копенгагена осталось на берегу немало русских моряков; императрица требовала строжайшей дисциплины. Русский посланник в Копенгагене генерал Философов писал в Петербург: «По несчастию, наши мореплаватели в таком невежестве и в таком слабом порядке, что контр-адмирал весьма большие трудности в негодованиях, роптаниях и в беспрестанных ссылках от офицеров на регламент находит, а больше всего с огорчением видит, что желание большей части офицеров к возврату, а не к продолжению экспедиции клонится и что беспрестанно делаемые ему в том представления о неточности судов и тому подобном единственно из сего предмета происходят, и из того тот вред происходит, что нижние служители и весь экипаж теряют бодрственную надежду, столь нужную при толь трудной экспедиции». Философов собрал капитанов и объявил им, что они препоручены в полную власть контр-адмирала.
Эту же потерю «бодрственной надежды» нашел в русских моряках и граф Иван Григ. Чернышев, когда эскадра прибыла в Англию; но Чернышев в своем донесении представил дело не в таком уже печальном виде и, главное, объяснил причины неудовлетворительного состояния эскадры, остановившейся в устье Гумбера, в 20 милях от Гулля. «Не так худо, — писал Чернышев Панину, — нашел я все сделанные адмиралом распорядки, как слышал, но опять и не так, чтоб оные лучше быть не могли. Ну да уже что же делать, быть так! Более всего неприятно мне было его видеть самого несколько в унылости, отчего и подчиненные были также невеселы, что я ободрением его и хвалою всего того, что уже сделал, ибо поправить было неможно, разговором с матросами и солдатами, объездом на все корабли, сколько можно, поправить старался. Унылость его произошла от встретившихся препон в плавании, которые то ускорить не дозволили, чему главная причина — великое множество больных, ибо число оных простирается до 700 человек, с слабыми же и более 800, однако умирает благостию Божиею мало, ибо со времени отправления на всей эскадре, состоящей более 5000, умерло с 40 человек. Все по большей части больны поносами и флюсфиберами, чему и удивляться не должно, ибо 1) половина экипажа состоит из рекрут, которые жительство близ Москвы имели, в числе коих, конечно, половина таких, которые несколько месяцев, как только соху покинули и не токмо к морю и к качке судна, но и к пище нимало привычки не сделали; 2) изнурены были при вооружении флота великими работами и употреблением малой предосторожности в мешании вышедших больных из госпиталя с здоровыми рекрутами, отчего последние все почти по очереди перехворали; 3) от излишнего экипажа великая теснота на кораблях. От стояния на якоре и от употребления зелени и свежего мяса оправляться уже начинают». Из Портсмута Чернышев писал: «Осмотрел как корабль № 2, так и пакетбот „Летучий“. Нашел я их в очень хорошем состоянии, чистотою же и порядочным содержанием команды, конечно, заслужили они ту похвалу, которую им все генералы делают. Смотрителей приезжает великое множество, в том числе много и из Лондона нарочно за тем туда ездили, в числе последних был и дюк кумберландский. Люди хороши, очень много старых матросов, а которые и есть из рекрут, но все города Архангельского, все обмундированы, веселы и здоровы. Неужели сие не окажет справедливость деланного представления при сочинении инструкции комиссии морских флотов, с чем и вы тогда согласились и которая высочайшей апробации удостоилась, и не утвердит сделанного тогда положения, чтоб флот комплектовать ежегодно, независимо от генерального рекрутского набора, взяв за неоспоримое основание, что рекрут за матроза сочтен быть не может, пока несколько кампаний на море не сделает; одни архангелогородцы к тому только способны. С 1700 года флот стоит России более 100000000 рублей, и что за то имеем? Буде не ничего, то очень мало. Ежели бы все соответствовало мудрому и щедрому монархини нашей при отправлении сей эскадры попечению, что бы оная сделать не могла? Но с прискорбностию, стыдом, горестью и досадою сказать должно, что в исполнителях не совсем то видно, а все, кажется, так должно было, как при отправлении Степ. Фед. Апраксина в армию в 1756 году, чтобы только с рук сжить. Приемом английского народа довольно нахвалиться неможно: столь много ласки, учтивости и угощения им делают. Русские медные деньги они по той цене, по которой у нас ходят, берут, не с тем, однако ж, чтоб за монету почитали, но за медали, служащие эпоком бытия в здешних портах российского флота».
Но как бы то ни было, Екатерина не могла выносить медленности Спиридова и написала ему: «С крайнейшим прискорбием вижу я медленность, с которою вы идете с эскадрою, вам вверенною, и что вы в разных местах мешкаете Бог весть для чего, хотя весь успех вам вверенного дела и зависит от проворства исполнения. Слышу я, хотя вы о том ко мне и не пишете, что и больных у вас много; рассудите сами, не от мешкания ли вашего сие происходит? Когда вы в пути съедите всю провизию да половина людей помрет, тогда вся экспедиция ваша оборотится в стыд и бесславие ваше и мое, хотя я ни иждивения, ни труда, ни всего того, что я придумать могла, не жалела для снабжения вас всем, что только споспешествовать могло к желаемому успеху. Прошу вас для самого Бога, соберите силы душевные и не допустите до посрамления пред всем светом. Вся Европа на вас и вашу экспедицию смотрит… Бога для не останавливайтесь и не вздумайте зимовать, окроме вам определенного места».
Это определенное место было Морея. Мы видели, что после опасной болезни граф Алексей Орлов должен был для окончательного излечения отправиться в южные страны; он поехал за границу вместе с братом Федором под именем Острововых и надолго остался в Италии. В то время как брат его Григорий в Петербурге предлагал поднимать христианское народонаселение Турции, Алексей Орлов прислал императрице представление, не соблаговолит ли она «употребить его в службе отечества вместе с православными греческими и славянскими народами»; а брату Григорию писал из Венеции: «Я здесь нашел много людей единоверных, которые желают быть под командою нашею и служить в теперешнем случае против турков. Да известия есть многие, что вся Гора Черная, также и около лежащие места, которые принадлежат оттоманскому владению, нашего закона за оружие принимаются, о чем я уведомляю, и если я что могу в том случае сделать и это будет надобно. А по моему мнению, это другого сделать бы не могло, чтобы внутри зажечь столь сильный огонь и помешательства делать как в привозе провианта, так и армию (т. е. турецкую) разделить. И если ехать, так уж ехать до Константинополя и освободить всех православных и благочестивых из-под ига тяжкого, которое они терпят. И скажу так, как в грамоте государь Петр Первый сказал: а их, неверных магометан, согнать в поле и степи пустые и песчаные на прежние их жилища. А тут опять заведется благочестие, и скажем: слава Богу нашему Всемогущему! Труда же для меня, по-видимому, как мне кажется, очень мало стоить будет привесть этот народ против турчан и чтоб они у меня в послушании были. Они храбры, любят меня и товарищей моих много за единоверие; все повеленное мною хотят делать. Выступайте с одного конца, а я бы с другого зачал. Так мое мнение, ежели это только надобно будет к чему-нибудь, то должно будет сделать по примеру государя Петра Первого, послать к ним грамоту от двора ласковую с хорошим, надежным и искусным человеком. Беречься же, как возможно, цесарского двора: сколько мне самому приметить удалось и по разговорам со мною во многих случаях с разными видеть мог, что они нам величайшие неприятели. Також я посылал разговаривать и между людьми простыми, и купцами, то все, можно сказать, желают победы над нашими войсками; а никто, я чаю, столь много не завидует нам, как они великости и славе нашего народа». Екатерина отвечала ему 29 января: «Мы сами уже по предложению брата вашего помышляли об учинении неприятелю чувствительной диверсии со стороны Греции как на твердой ее земле, так и на островах архипелага, а теперь, получа от вас ближайшие известия о действительной тамошних народов склонности к восстанию против Порты, и паче еще утверждаемся в сем мнении; а потому, будучи совершенно надежны в вашей к нам верности, в способности вашей и в горячем искании быть отечеству полезным сыном и гражданином, охотно соизволяем мы по собственному вашему желанию поручить и вверить вам приготовление, распоряжение и руководство всего сего подвига». Тут же императрица уведомляла Орлова, какие лица отправлены для поднятия христиан Балканского полуострова: в Черногорию — полковник Эздемирович и поручик Белич: первый давно служил в России, выведши в Новую Сербию значительное число своих земляков с семействами, второй приехал недавно в послах от черногорского преобразователя Степана Малого с просьбою о помощи против турок. «Мы, — писала Екатерина, — рассудили употребить в пользу приезд Белича и сделать его орудием дела нашего». В Албанию к тамошнему старшине Буковалу и маинскому старшине Мавромихали отправлен был венецианский грек Петушин, который уже несколько лет тому назад привозил от них в Петербург письма с выражениями готовности служить Рос сии. Известный подполковник Назар Каразин отправился в дунайские княжества и другие внутренние области турецкие. Относительно способа действия Екатерина писала Орлову: «Прежде всего надобно принять за неоспоримую истину и за непременное начало всего дела, что восстание каждого народа порознь и прежде, нежели смежные оному приготовлены и подвигнуты будут к равному в одно время или по крайней мере весьма скоро после поднятию оружия, не может для нас быть полезно, ибо никоторый из них сам по себе столько не силен, чтоб иное что произвесть мог, кроме одного набега и, так сказать, мимоходного на оном опустошения частицы ближней земли; следовательно же, всякий такой набег, не нанося неприятелю чувствительного ущерба, а еще менее причиняя ему какую-либо для нас полезную диверсию, в чем одном прямая наша цель быть долженствует, послужил бы только к открытию туркам глаз и к поспешному ограждению себя нужными и достаточными осторожностями противу дальнейших покушений, ибо им всемерно легче будет упредить распаление одной искры, нежели после противиться и утушать целое, в силу пришедшее пламя. На сем основании и да будет первым и верховным вашим попечением приводить все тамошние народы или большую их часть в тесное между собою единомыслие и согласие видов, а приведя их к оным ясным убеждениям собственно их взаимной пользы и надеждою общего всех освобождения от несносного ига неверных, особливо же равною всех православных христиан обязанностию защищать Св. церковь и самое благочестие, распорядить все ваши меры и приготовления в непроницаемой тайне таким образом, чтобы принятие оружия, сколько возможно, везде в одно время или вскоре одного народа за другим, а с оным и на неприятеля с разных сторон большими и соединенными силами, а не малыми и рассыпанными каждого народа кучами вдруг нечаянное нападение последовать могло с положенным наперед намерением, куда и как продолжать дальнейшие действия и где основать надежный себе пласдарм, без чего, кажется, никак обойтиться неможно как для запасения воюющим нужного пропитания, так и для надежного иногда убежища от нашествия превосходных сил». Орлов должен был распространить между христианским народонаселением Турции следующее воззвание: «Божиею милостию мы, Екатерина II и проч., объявляем всем греческим и славянским народам православного исповедания, как на твердой земле, так и на островах архипелага обитающим. Крайнего сожаления достойно состояние древностию и благочестием знаменитых сих народов, в каком они ныне находятся под игом Порты Оттоманской. Свойственная туркам лютость и ненависть их к христианству, законом магометанским преданная, стремятся совокупно ввергать в бездну злоключений в рассуждении души и тела христиан, живущих не только в подданстве и порабощении их, но и в соседстве уже, ибо злочестие агарян, не зная другого себе обуздания, кроме страха, не находило по сю пору никакого. Порта Оттоманская по обыкновенной ей злобе к православной церкви нашей, видя старания, употребляемые за веру и закон наш, который мы тщились в Польше привести в утвержденные трактатами древние его преимущества, кои по временам у него насильно похищены были, дыша мщением, презрев все права народные и самую истину, за то только одно по свойственному ей вероломству, разруша заключенный с нашею империею вечный мир, начала несправедливейшую и без всякой законной причины противу нас войну и тем убедила и нас ныне употребить дарованное нам от Бога оружие. И сие есть то самой время, в которое христиане, под игом ее стенящие, еще большее почувствуют угнетение… Соображая горестное благочестивых сих сыновей церкви Божия состояние, приемлем мы ныне во всемилостивейшее рассуждение и желаем, сколько возможно, избавлению их в отраде споспешествовать. Остается только, чтоб при производимых нашими армиями военных действиях и они сами содействовать потщились. Увещеваем всех их вообще и каждый особенно полезными для них обстоятельствами настоящей войны воспользоваться к свержению ига и к приведению себя по-прежнему в независимость, ополчаясь, где и когда будет удобно, против общего всего христианства врага и стараясь возможный вред ему причинять и чрез то общему благому делу воспособствовать и собственному своему жребию, которого прочность и на предбудущие времена свято и ненарушимо утвердится при заключении с Портою Оттоманскою мира, когда высокомерный неприятель принужден будет искать оного от нас. Наше удовольствие будет величайшее видеть христианские области, из поносного порабощения избавляемые, и народы, руководством нашим вступающие в следы своих предков, к чему мы и впредь все средства подавать не отречемся, дозволяя им наше покровительство и милость для сохранения всех тех выгодностей, которые они своим храбрым подвигом в сей нашей войне с вероломным неприятелем одержат».
Воззвание было обращено к грекам и славянам Балканского полуострова. Из последних в России более других были известны черногорцы, с которыми происходили частые сношения, особенно при Петре Великом и его дочери Елисавете; мы видели, что на них преимущественно указывал Алекс. Орлов. В конце царствования Елисаветы отправлен был в Черногорию советник Пучков и повез 15000 рублей; он должен был объявить тамошним начальным людям, что если черногорцы учредят между собою порядок и согласие, снабдят себя воинскими орудиями, введут регулярное войско и добрую дисциплину, то и впредь ежегодно будет им посылаться по 15000 рублей. Пучков должен был вручить грамоту и деньги митрополиту Савве в присутствии некоторых светских начальников и разведать о настоящем состоянии тамошнего народа, о его усердии к России и может ли он быть ей полезен; также узнать, доходило ли народу жалованье, отправляемое из Петербурга с приезжавшими туда черногорскими архиереями. Пучков возвратился в 1760 году и донес Иностранной коллегии, что черногорцы находятся в крайнем беспорядке, не имеют никаких у себя добрых учреждений, законов и обычаев, живут в междоусобии и вражде, начальству своему непослушны; а начальство печется не об их пользе, а только о собственной корысти: так, архиерей Василий старался всякими хитростями и обманами выманить у него, Пучкова, привезенные им деньги и для показания своего мнимого кредита приводил к нему самых простых людей, называя одного князем, другого боярином, третьего боярским сыном. Начальники черногорские мало или почти ничего не толковали о России, а русские деньги расходились по немногим рукам между начальническими родственниками. Правосудия на Черной Горе не знают, ибо каждый дому и фамилии своей высший судья и властелин, в ссорах управляются поединками, друг друга режут и застреливают, а потом убегают в другие области; сильные фамилии притесняют слабые; если убийца имеет многочисленную фамилию, то и дома живет покойно, а потом с помощию денег мирятся. Примирителями бывают архиереи с прочими, которые и сами при таких случаях не преминут попользоваться, а иногда между воюющими и огонь раздувать не откажутся. Черногорцы вообще очень непостоянны, склонны к грабежам и наполнены самовольством. В догматах веры народ этот нимало не сведущ, ограничивается крестообразным поклонением и содержанием постов. Пучков, однако, закончил свое донесение тем, что хотя черногорцы — народ дикий, но «добрым предводительством и нравоучительным наставлением можно из него со временем (хотя и с трудом) нечто доброе сделать, к чему никто более, способствовать не может, как их два архиерея, так называемые черногорские повелители, с тою токмо кондициею, чтоб архиерей Василий, от естества человек неспокойный, невместно честолюбивый, сребролюбивый и возмутительный клеветник, между ими не был».
В 1762 году, уже при Екатерине, приехали в Петербург черногорцы Николай и Иван Петровичи и подали за руками архиереев своих Саввы и Василия Петровичей грамоту, в которой заключались просьбы о позволении архиерею Василию приехать в Россию, об освобождении Черной Горы от турецкого ига, об указе, каким образом поступать черногорцам с своими неприятелями — рагузинцами, которые клевещут на них Порте. Иностранная коллегия, основываясь на донесении Пучкова, подала императрице доклад, что пока в Черногории не будет установлен порядок, а установить его трудно, то от этого народа никакой пользы для России ожидать нельзя, кроме лишних хлопот и охлаждения с турецким двором и Венецианскою республикою, и потому коллегия рассудила отправить присланных обратно с письмом от канцлера к черногорским архиереям; в этом письме говорилось, чтоб черногорский народ пребывал в тишине и покое и не подавал ни туркам, ни другим соседям своим повода к вражде; архиерею Василию приехать в Россию нельзя, потому что его присутствие нужно в отечестве. Вместе с письмом Петровичи повезли две золотые медали на коронацию Екатерины и сто золотых жетонов. Несмотря, однако, на письмо, в 1765 году архиерей Василий Петрович явился в третий раз в Петербург под предлогом поздравления императрицы с восшествием на престол. По обычаю, он просил вспомоществования на возобновление церквей, просил снабдить его ризницею и митрою; но ризница, митра и 500 рублей денег отправлены были митрополиту Савве, потому что Василий умер в Петербурге в марте 1766 года.
Отношения, видимо, охладились; Екатерина прямо выражалась. что Иностранная коллегия с черногорцами в ссоре; а между тем явилась новая причина к неудовольствию.
В 1768 году получены были странные вести, вследствие которых пограничным губернаторам разослан был циркуляр, где говорилось, что в Черногории явился обманщик Степан Малый, который выдает себя за императора Петра III: «Сей обманщик, не довольствуясь тем, что нашел себе прибежище и шайку у черногорцев, с которою начал уже грабить купеческие караваны, вздумал распространить свой умысел рассылкою от себя в разные стороны эмиссаров». Из собранных с разных сторон сведений узнали, что в конце 1766 года на Черную Гору из Боснии пришел человек, называвшийся Степаном Малым; он выдавал себя за лекаря и лечил раненых; но между тем при всяком удобном случае говорил тоном вдохновенного пророка о необходимости перемены нравов и обычаев в Черногории, о необходимости большей чистоты семейной. о необходимости вывести из употребления родовую кровавую месть. В это время на Черной Горе находился русский офицер. приехавший туда с вещами, оставшимися после умершего в Петербурге черногорского митрополита Василия; с этим офицером Степан сблизился и часто разговаривал: вследствие этих разговоров у него родилась мысль выдать себя за русского императора Петра III, чтоб могущественным обаянием этого имени заставить черногорцев ввести у себя преобразования, необходимые для успешнейшей борьбы с турками. В 1767 году Степан отправился с Черной Горы в Бокка да Каттаро и работал там в каменщиках; тут уговаривал он одного из товарищей, каменщика, чтоб шел в Россию и отнес туда его письмо; потом перешел в местечко Майну, где стал жить в работниках у тамошнего обывателя Марка Вуковича Бовара, у которого вылечил раненого брата. И здесь стали слышать от него таинственные речи: «Когда Господь Бог восхощет, то я сделаю, что никто из вас не будет носить никакого оружия». В народе пошли толки, что Степан Малый не простой человек; рассказывали, как он посылал каменщика в Россию, плакал, увидя в одном монастыре портрет Петра III, хотя, по некоторым известиям, сначала он выдавал себя за Ивана Антоновича, спасшегося от смерти; вспоминали, что при своих увещаниях произносил слова: «Недалеко до государя»; говорили, что когда однажды кто-то облокотился на него, то он сказал: «Если б ты знал, на кого ты облокачиваешься, то бежал бы от него как от огня». Между тем разнесся слух, что русский император Петр III жив и странствует в азиатских областях; нашлись люди, которые указывали на сходство Степана Малого с портретом Петра III; и вдруг почти все начали признавать его действительно за Петра. К Малому отправились старики и от имени митрополита Саввы и народного собрания стали заклинать его, чтоб сказал, кто он. Малый отвечал: «Когда вы истинного Бога познаете и сделаете общее и вечное между собою примирение, так чтоб никакого не было и впредь между вами несогласия и кровопролития, тогда узнаете вы, кто таков Степан Малый». После этого он потребовал к себе митрополита и упрекал его за то, что позволяет народу жить по-зверски: потребовал, чтоб митрополит собрал всех черногорцев и установил между ними общее и вечное примирение, чтоб они взаимно простили друг другу все обиды и впредь обиженный искал бы судом себе удовлетворения, а не мстил бы сам собою. 1 октября созвано было народное собрание; начинает говорить Марко Тамович из Майны, сопровождавший покойного епископа Василия в Россию, и уверяет, что Степан Малый — настоящий Петр III, которого он знал в Петербурге. Когда узнали о требованиях мнимого российского императора, то собрание согласилось на общее примирение до весны 1768 года, именно до нового собрания, назначенного на Юрьев день. Малый рассердился, узнав, что народ уклонился от вечного примирения, отложил решение с лишком на полгода. Он говорил старикам, объявившим ему решение собрания: «Кто у кого отнял жену, должен ее возвратить; прогнавший от себя жену и женившийся на другой должен принять первую и отослать вторую. Если таким образом учредите вы поступки ваши, то не будете оставлены от Бога и от российского двора». 8 октября созвано было новое собрание, где установили начало всеобщего и вечного замирения; все поклялись не возобновлять усобиц, выбрали воеводу Станишича, и старшины опять отправились в Майну объявить об этом Степану. На этот раз Малый встретил их во главе вооруженного отряда, с обнаженною саблею и благодарил за послушание его советам. Старшины пали на колена, величая его царем и умоляя открыться. Малый отвечал: «Услышите вы, черногорцы, и другие соседние народы глас Бога Вышнего и славу Св. Иерусалима. Я не сам собою пришел сюда, но послан от Бога, которого таков глас слышал: восстань, иди и трудись, я тебе помогать буду». В заключение Малый обещал сделать черногорцев счастливыми навсегда. С тех пор в церквах поминали императора Петра Феодоровича, супругу его Екатерину и наследника великого князя Павла Петровича. Владыка Савва признал Малого Петром III; потом, видя, что вся власть переходит от него к последнему, начал было противодействовать ему, но скоро опять примирился. Наружность Малого описывалась так: на вид ему с лишком 30 лет, сухощав, росту среднего, лицо белое, продолговатое, волосы светло-русые, лоб широко-выпуклый, глаза малые, впалые, серые, быстрые, нос длинный, тонковатый, рот большой, голос женский; кроме сербского языка Малый говорил по-немецки, по-французски и по-итальянски.
Черногорский монах Софроний Плевкович, приехавший в Киев, рассказывал, что Степан в Майне жил у Марко Вуковича сначала как юродивый, а потом открылся ему, что он Петр III, но не хочет называться этим именем, а будет называться Степаном Малым. Марко, услыхав это, пал пред ним на колена и целовал ему ноги; после этого Степан призвал митрополита и старшин и также объявил себя Петром III, прибавив, что если они не будут его слушаться, то прекращено будет им денежное пособие, идущее из России. Софроний рассказывал, что Малый начал устраивать регулярное войско, обучил его военным упражнениям. Он призвал к себе его, Софрония, и просил идти к императору Иосифу в Вену, и когда Софроний спросил, кто он таков, то Степан отвечал: «На что тебе испытывать такую великую тайну, будь доволен тем, что ты слышишь, что я Степан Малый; я послан ни от цесаря, ни от царя, но от самого Господа Бога Саваофа для спасения рода христианского, потому что уже девять лет, как турки моим хлебом питаются». Софроний должен был просить в Вене военных кораблей и войска. В Глаце Софрония задержали, допросили и объявили ему, чтоб ехал назад, император войска на помощь Малому послать не может. Не смея пробираться по турецким владениям, Софроний поехал в Россию. Относительно наружности самозванца Софроний к приведенному выше описанию прибавил: нижняя губа толстая и отвислая, усы черные, небольшие, волосы темно-русые, побит несколько оспою, весь лоб обвязан полотном, чтоб закрыть две большие жилы. По свидетельству Софрония, Малый знал много языков кроме сербского: итальянский, турецкий, немецкий, французский, английский, греческий и несколько арабский. Императрица по поводу Степана Малого писала графу Алексею Орлову: «Ген —майор Подгоричани подозревает не без основания, что Степан Малый тот самый итальянец Вандини, который в канцелярии опекунства здесь дело имел и, обманув здесь, выманя алмазы у греческого купца и заложа оные, денег взял и сам ускакал. Подгоричани говорит, что описание фигуры и лица одного и другого совсем сходны, а только Вандини не был ряб, а другой ряб, и с Подгоричаниным писано, что, приехав в Черногорию, Степан в оспе лежал и так ряб ныне, хотя в Петербурге не был таков».
Сначала Софронием хотели воспользоваться, отправить его на Черную Гору, чтоб он поднимал тамошних жителей вместе со Степаном Малым против турок, уговоривши Степана бросить самозванство. Уже написана была инструкция Софронию; но потом передумали, и на инструкции находим надпись, что она не состоялась. Софроний отправился на флоте с адмиралом Спиридовым. Граф Алексей Орлов писал императрице, что он не может одобрить выбора лиц, отправленных для поднятия турецких христиан; Екатерина отвечала ему: «Весьма надежна, что все сделается по желаниям нашим и прославимся в сей век, спасая многие тысячи под варварским игом страдающих единоверных наших. Что же все сие не так скоро исполниться может, как ваше и мое желание бы было, то сие не диво, но в естестве сего великого затея, и весьма похваляю вас, что вы начали так, как ко мне пишете. Что же вы не хвалите тех, кои отселе разосланы были, то в оправдание сего ныне некоторым образом неосторожного поступка я вам скажу, что почти с самого начала войны, когда граф Григорий Григорьевич подал проекты о посылании флота в Средиземное море, думано было, как бы тех народов, с кем вы теперь порядком дело имеете, склонить и приготовить в нашу сторону; с черногорцами же Иностранная коллегия почиталась в ссоре. Признаться же должно, что в самое то время множество греков, сербин и прочие единоверные авантурьеры начали соваться ко многим с планами, с проектами, с переговорами, и между ними, так сказать, брошенный подполковник Эздемирович по чину, по летам и по тому, что он уже заслугу ту имел перед собою, что в прежнее время несколько сот разных народов вывез на поселение в Новороссию, казался лучшим; и как вступили с ним в разговоры и переговоры, и наскакал Ефим Белич, и стал с ним на одной квартире, и, по сказкам Эздемировича, ему открылся, что он прислан от Степана Малого. Сей от нас писанным к черногорцам в прошлых летах публичным манифестом объявлен обманщиком; но как его описывали там весьма сильным, то вздумали его (Белича) употребить, запретя ему обман; с тем и Эздемирович, и Белич, не имев кого лучше, и отправлены были; я думаю, что и грек Петушин в подобном казусе, то есть лучше его не нашли».
Софрония не отправили в Черногорию, боясь, как видно, увеличить им число «авантурьеров». Но и выбор Иностранной коллегии оказался неудачным. Еще летом 1768 года отправлен был советник русского посольства в Вене Мерк на Черную Гору с увещательною грамотою к тамошним жителям, чтоб не верили самозванцу. От 9 августа Мерк прислал донесение, что ехать на Черную Гору, не подвергая себя смерти, никак не мог, ибо черногорцы необыкновенно привязаны к Малому. Екатерина написала на его донесении: «Если б капитан гвардии был послан с грамотою к черногорцам, то бы письмо несумненно отдано было; но сей претонский политик возвратился с ней, не сделав, окроме преострые размышления; я советую его из Вены отозвать, ибо видно, что он способность великую имеет здесь употребленну быть в важнейших делах, а там на него изойдет лишь лишняя коллегии издержка». На Черную Гору с грамотою, возбуждавшею христиан против турок, с порохом и свинцом отправился генерал-майор кн. Юрий Владимир. Долгорукий под именем купца Барышникова. Но для удобства сношений с Черною Горою нужно было соглашение с Венецианскою республикою. С первого раза казалось, что Венецию, исстари враждебную к Порте, нетрудно привлечь на русскую сторону; но Венеция не была уже прежняя отважная владычица южных морей; это был разлагавшийся труп. Венецианское правительство боялось всякого движения, ибо всякое движение могло болезненно потрясти и даже разрушить дряхлое государственное тело. Венеция боялась всех и всего, боялась Турции, Сардинии, Австрии, теперь сильно боялась России, боялась движения, вносимого последнею в славяно-греческий мир, боялась потому восстания своих славянских и греческих подданных. С 1768 года русским поверенным в делах при Венецианской республике был маркиз Маруцци. Он должен был внушать венецианскому правительству, как ему выгодно вступить в союз с Россиею против общего врага, что все завоевания достанутся Венеции, потому что Россия их не хочет и не может иметь в такой дали. Но Маруцци писал Панину, что венециане страшно боятся турок: все войны с последними были гибельны для республики; Россия далеко, не может подать помощи. Маруцци достиг одного: сенат постановил открыть черногорцам сообщение с морем. Относительно Черной Горы Маруцци писал, что владыка Савва — главный виновник смуты и кредита Степана Малого, который уверяет, что настоящая война России с Портою начата единственно из-за него, что его хотят сделать владетелем страны между Скутари и Рагузою. В сентябре 1769 года Маруцци переслал в Россию известие, что кн. Долгорукий успел проникнуть на Черную Гору, захватил Степана Малого и потребовал от проведитора каттарского позволения провезти самозванца чрез венецианские владения для отсылки в Россию; проведитор обратился к сенату, и тот велел пропустить; при этом Маруцци писал, что венецианское правительство обрадовалось аресту Малого.
Но оно не радовалось другим известиям: оно узнало, что граф Орлов во время бытности своей в Венеции пригласил славян, венецианских подданных, для вооружения корсарских кораблей против турок и что эти корабли снаряжаются для Ливорны. Венецианское правительство очень рассердилось, боясь, что это поссорит его с турками. Каттарский проведитор извещал сенат, что кн. Долгорукий поднимает греков, и особенно подданных Порты; проведитор подозревал тайные сношения Долгорукого и с греками, подданными республики, ибо каждый день дезертировали солдаты из венецианских полков; дезертиры шли на Черную Гору, где им давали по 15 солидов на день кроме пропитания; при этом не обращали никакого внимания на дезертиров из итальянцев, а принимали только славян. Проведитор доносил, что Долгорукий хвалится скорым прибытием русской эскадры, советует подданным Порты жить спокойно и платить дань, дожидаясь удобного времени для восстания, что на Черной Горе работают постоянно над зарядами. Проведитор думал, что венецианские области будут в большой опасности, когда появится русская эскадра; он указывал на многие селения, затронутые русским духом, на большое число людей, виновных в тайных волнениях. По получении этих известий в Сенате один из членов объявил, что надобно внимательно заняться делом, а не дожидаться того времени, когда уже не будет более возможности избрать выгоднейшую сторону; русская эскадра скоро появится на венецианских водах, все гавани республики открыты, не укреплены, русским кораблям нетрудно будет войти в Каттарский канал; черногорцы с прибытием эскадры станут еще смелее; надобно заранее подумать о войске, о флоте, о финансах, ибо все это находится в печальном положении. Надобно подождать, отвечали ему, что напишет венецианский посланник, поехавший в Моравию для переговоров с Кауницом; не дождавшись ответа Кауница, нельзя принять никакого решения; положение действительно критическое, но надобно знать мнение венского двора. Ответ венского оракула пришел. Когда венецианский посланник объявил Кауницу о черногорских событиях и о решении своего Сената не пускать в гавани республики иностранных военных кораблей, то Кауниц отвечал, что Австрия и герцог тосканский будут поступать точно так же. Тогда Сенат положил усилить флот.
В октябре Орлов вызвал Маруцци в Пизу для переговоров о черногорских делах и поручил ему выхлопотать у венецианского правительства позволение ездить русским офицерам на Черную Гору чрез владения республики. Но по возвращении из Пизы Маруцци нашел письмо кн. Долгорукого из Анконы, в котором тот извещал, что непостоянный характер черногорцев и их варварские нравы заставили его покинуть Черную Гору, передавши начальство Степану Малому!
Долгорукий увидал в первый раз Малого 2 августа, когда находился в монастыре Бурчеле. Малый приехал к нему верхом на лошади с конвоем из нескольких черногорцев; но пусть Долгорукий сам расскажет о впечатлении, какое произвел на него самозванец: «Разговоры его, поступки и обращения заставили заключать об нем, что он в лице вздорного комедианта представлял ветреного или совсем сумасбродного бродягу. Росту он среднего, лицом бел и гладок, волоса светло-черные, кудрявые, зачесаны назад, лет тридцати пяти, одет в шелковое белой тафты платье, длинное по примеру греческого, на голове скуфья красного сукна, с левого плеча лежит тонкая позолоченная цепь, а на ней под правою рукою висит икона в шитом футляре величиною с русский рубль, в руках носит обыкновенный турецкий обушок, голос имеет тонкий наподобие женского, в речах скор, и выговорка по большей части бошняцкая, разговоры имел темные и ветреные, из которых, кроме пустоши, ничего заключать неможно, хотя черногорцы и почитают его за пророческое красноречие со страхом и покорностию. По большой части курил он трубку, запивая стаканом водки с водою, без чего не может он жить по затверделой привычке». Когда Долгорукий отправился в Цетинье, то на дороге получил от владыки письмо, что Степан Малый, проезжая некоторые села, возмущает их; тогда Долгорукий послал губернатору приказание взять самозванца под арест и привести в Цетинский монастырь. По словам Долгорукого, главное и наследственное достоинство на Черной Горе имел губернатор, который, однако, по беспорядочному самовольству не значил ничего, и в это время губернатором был молодой человек 20 лет.
6 августа после обедни стал собираться народ на Цетинском поле. В собрании прочитана была грамота владыки, в которой изобличалось слепое мнение черногорцев о Степане Малом; называя последнего обманщиком, льстецом и бродягою, владыка увещевал черногорцев, чтоб отстали от самозванца и старались исправить свою погрешность верностию и усердием к российскому императорскому двору. По выслушании грамоты губернатор и прочие начальные люди просили Долгорукого дать письменное объявление о самозванце за своею рукою и печатью, и Долгорукий дал заявление, что Степан — самозванец, неизвестный в России; это заявление было прочтено народу, который выслушал его спокойно; после обеда прочтена грамота императрицы и народ приведен к присяге, причем розданы были вино и деньги. Но на другой день, 7 числа, в пятом часу утра Долгорукий разбужен был шумом и волнением: явился Степан Малый, и народ со всех сторон бежал к нему. Долгорукий вышел, велел народу разойтись, а Степана взять и отвести в тюрьму, что и было исполнено; народ, который сначала бежал к Степану, теперь вдруг стал кричать, чтобы его повесили; и Долгорукому стоило большого труда успокоить толпу. В допросе Малый объявил, что он турецкий подданный, боснийский уроженец, вышел из Боснии в малолетстве, скитался по многим государствам, наконец пришел на Черную Гору.
Заключением самозванца в тюрьму не кончились затруднения Долгорукого. Нравы и обычаи черногорцев были до такой степени противоположны понятиям и привычкам Долгорукого, что он не имел никакой возможности или уменья уладиться с ними; и нет ничего удивительного, что на всей Черной Горе он нашел только одного человека, которого мог понимать и который мог его понимать; и этот человек был Степан Малый, точно так же не сочувствовавший черногорскому быту и стремившийся преобразовать его по образцам, виденным в чужих краях; но Степан умел обращаться с черногорцами, стал действовать на их религиозное чувство, приобрел влияние как пророк; он вздумал было тронуть другую сильную струну для приобретения авторитета, возбудивши в народе мысль, что таинственный преобразователь и пророк есть не кто иной, как русский император, возбудивши только мысль, ибо он имел осторожность не объявлять себя прямо от себя и торжественно, что он Петр III; но эта игра в самозванство довела его до тюрьмы и чуть было не довела до виселицы. В тюрьме он просидел недолго. Долгорукий, отчаявшись сделать что-нибудь на Черной Горе, проклиная дикие нравы тамошнего народа, покинул его, но перед отъездом освободил Малого, взявши с него клятву в верности и усердии к России, надевши на него мундир русского офицера и поручивши ему главное. распоряжение на Черной Горе. Впоследствии Малый, ослепший, погиб от измены.
Маруцци было поручено также войти в сношения с Паоли, который, после того как французы заняли Корсику, купив ее у генуэзцев, поднял знамя восстания на острове для свержения французского господства. Екатерина хотела воспользоваться этою борьбою, поддержать ее, поддержать Паоли, приобрести в нем полезного союзника при открывшихся видах на Средиземное море и вместе заплатить герцогу Шуазелю за услугу, оказанную им России поднятием против нее Турции. «Я нынче всякое утро молюся: спаси, Господи, корсиканца из рук нечестивых французов», — писала Екатерина к Ив. Чернышеву. На письмо Маруцци Паоли отвечал (от 21 марта), чтоб ему лучше объяснена была связь между русскими и корсиканскими интересами; в разговоре с посланным от Маруцци Паоли объявил желание получить от России помощь военными кораблями; «с 12 кораблями и с моим сухопутным войском, — говорил он, — я берусь прогнать французов с Корсики». Но сношения с Паоли должны были скоро прекратиться: покинутый своими, он должен был бежать из Корсики. Эта маленькая неудача не могла уменьшить надежд, которые возлагались на появление русской эскадры в Средиземном море; Маруцци писал Панину: «Флот в Средиземном море даст нам возможность помочь всем грекам, которые поднимут оружие, он их ободрит; он может захватывать турецкие корабли, идущие с хлебом из Египта в Константинополь: и так как турецкий флот в плохом состоянии, то русскому не трудно будет проникнуть до Константинополя; но это должно быть сделано в первую кампанию, прежде чем турки будут иметь возможность поправить свой флот». После этого легко понять, почему медленность эскадры так раздражала Екатерину, почему она писала такие письма Спиридову. Точно такое же раздражающее действие производила на нее медленность сухопутной армии, когда та была под начальством кн. Голицына, ее возвращение назад из-за Днестра. Не надобно забывать, что удача в предприятиях, особенно когда еще не прошло и десяти лет царствования, имела для Екатерины гораздо большее значение, чем для государей, занимавших престол обыкновенным образом. Внутри блестящий законодательный труд и преодоление всех враждебных движений, извне успех в Польше подняли славу русской императрицы, дали ей значение женщины необыкновенной. Но вот враги сумели возбудить сильное препятствие, поднять против России две войны; как выйдет теперь из затруднений Екатерина, которую уже начали называть «Великою»? Неуспех покажет, что этим названием поспешили, приобретенное значение исчезнет извне и внутри; и здесь и там, особенно здесь, это исчезновение может повести к самым печальным последствиям. Тяжелое время провела Екатерина до осени. Торжество врагов было невыносимо; французские газеты преувеличивали русские неудачи, торжествовали мнимые победы турок и татар; им вторила Кельнская газета. «Пойдем бодро вперед!» — писала Екатерина с детства близкой к ней госпоже Бельке. «Пойдем бодро вперед! — поговорка, с которою я провела одинаково и хорошие, и худые годы и вот прожила целых сорок лет, и что значит настоящая беда в сравнении с прошлым?» Описавши поражения турок под Хотином, Екатерина продолжает: «Азов и Таганрог заняты; и тот и другой были срыты в 1739 году при посредничестве Франции; а я их восстановила без посредничества. С тех пор как начали работать над этими городами, не видали ни одного неприятеля; после зимы господа татары потеряли аппетит к набегам на нас, ибо во время трех попыток не нашли нигде доступа благодаря распоряжениям генерала Румянцева; и хотя в Константинополе палили из пушек по случаю успехов хана и Кельнская газета, составляемая папским нунцием и французским министром, убила у нас 70000 человек в Новой Сербии, которая, с вашего позволения, называется Новою Россиею, однако верно то, что этот поход стоил жизни хану, которого Порта велела отравить вместе с пятью самыми знатными мурзами, приписывая злонамеренности невозможность проникнуть в наши пределы. Комедия пальбы из пушек в Константинополе была сыграна для ободрения войска, не оказывавшего большого желания выступить в поход». В июне Екатерина писала Вольтеру: «Не все ваши соотечественники думают обо мне одинаково с вами. Я знаю, как они любят убеждать себя, что мне невозможно сделать что-либо хорошее, как они ломают себе голову, чтоб убедить в том других, и горе их прислужникам, которые осмелятся думать иначе. Так как моя слава не зависит от них, но от моих принципов и действий, то я утешаюсь в их порицаниях и прощаю им как добрая христианка. Вы мне говорите, что думаете одинаково со мною о разных моих делах и ими интересуетесь. Так да будет же вам известно, что моя прекрасная саратовская колония считает уже 29000 жителей и, на зло Кельнской газете, вовсе не боится татарских, турецких и других набегов; что в каждом кантоне церкви его исповедания; что там мирно обрабатывают поля и тридцать лет не будут платить никаких податей. Впрочем, наши подати вообще так умеренны, что в России нет крестьянина, который бы не ел курицы, когда захочет, и что с некоторого времени он предпочитает индеек курам; что вывоз хлеба, позволенный с некоторыми ограничениями во избежание злоупотреблений без стеснения торговли, поднявши цены на хлеб, дает земледельцу такие средства, что земледелие усиливается год от году; народонаселение в последние семь лет также увеличилось на 10 процентов. Правда, у нас война; но уже давно Россия занимается этим ремеслом и из каждой войны выходит более цветущею, чем была при ее начале. Наши законы идут своим чередом, над ними работают потихоньку. Правда, что они теперь на втором плане, но от этого ничего не потеряют. С начала войны я привела к концу два предприятия: построила Азов и Таганрог, где гавань, начатая и разрушенная Петром I. По вашему желанию турки разбиты 19 и 21 апреля. Мне кажется, что начало игры порядочное. Можно сказать, что разум человеческий все один и тот же. Смешной смысл крестовых походов не помешал польскому духовенству под влиянием папского нунция проповедовать крестовый поход против меня, и эти безумные самозваные конфедераты для опустошения собственных провинций, обещанных ими Порте, одною рукою взяли крест, а другою подписали союз с турками. Зачем? Затем, чтобы помешать четверти польского народонаселения пользоваться правами гражданина».
Этот договор, о котором говорит императрица, содержит в себе следующие условия: союз заключается оборонительный и наступательный; Польша выставляет 100000 войска, Порта-200000. Границы остаются по Карловицкому миру; но Польша уступает Порте Киевскую область, а сама возьмет за это от России Смоленск, Стародуб, Чернигов и Ливонию. Польша в благодарность за настоящие услуги охотно уступает Порте всех крестьян русской веры, преимущественно в местах, где начались бунты, даже всех диссидентов, их жен, детей и все имущество, исключая начальников бунта, которых республика предоставляет себе судить и наказать. Порта не будет запрещать своим подданным селиться в Украйне и Подолии, не исключая и мусульман. Екатерина могла бы также сообщить Вольтеру известие о приеме великим визирем одного из конфедератских вождей, Иоахима Потоцкого. Будучи приглашен на военный совет, Потоцкий объявил, что именем республики просит Порту дать ему некоторое число войск под команду, с которыми он выгонит из Польши русских и всех их сообщников и приведет республику в прежнюю вольность, какою должна она пользоваться по договору Карловицкому. Услыхав слово «Карловицкий», визирь вспылил и сказал переводчику: «Передай этой собаке, чтоб он не называл больше Карловица; нет больше договоров карловицких, которые ими сломаны; по закону, кто соединяется с нашими неприятелями, тот сам становится нашим неприятелем. Всесильный мой самодержец, прибежище королей, раздаватель корон, не слуга этим собакам и не имеет в них нужды для предводительствования нашими войсками. А если он (Потоцкий) хочет, чтоб я послал его с сераскиром, то пусть трет лоб свой о землю и целует мои ноги; и ему как прибегшему к нам не будет обиды; а по вступлении нашем в Польшу над всеми теми, которые с петлею на шее поддадутся, будет милосердие, а на прочих меч за то, что соединились с русскими. Великий султан не хочет ничего знать о их проклятой вольности, потерянной ими, и чтоб они шли к дьяволу вместе с русскими!» Потоцкий с кротостию отвечал, что будет во всем служить сераскиру и соединит конфедератов под его властию. Визирь успокоился этим ответом и сказал ему: «Так говори, а не обманывай нас! — и, обратись к одному из пашей, сказал: — Если поляки примут веру магометанскую, то мы им поможем охотно».
Турки не могли помочь полякам, и последним не было нужды принимать магометанскую веру. Но сначала объявление турками войны России произвело магическое действие в Польше: немедленно поднялись головы, и фантазия разыгралась. Расслабленное тело, которое не могло ничего сделать само для себя, ждало спасения только от чужой помощи и наконец дождалось. Мечтали, что Турциею дело не ограничится, составится европейская коалиция: против России вооружатся Франция, Австрия, Пруссия, Саксония, Швеция, Дания и даже Англия: Россия будет побеждена, Россия должна будет отказаться от всего сделанного ею в Польше. Поднял голову и полный представитель тогдашней Польши король Станислав-Август. Блестящий поклонник идей века, с широкими и теоретически правильными политическими взглядами, с стремлением пересоздать Польшу, дать ей активное значение среди других держав, Станислав-Август страдал крайнею слабостию воли, совершенною неспособностию к почину движения, к принятию какого-нибудь твердого решения. Человек, желавший дать активное значение Польше, сам, подобно своим соотечественникам, отличался совершенною пассивностию; отсюда привычка ждать спасения не от собственной воли и энергии, а от обстоятельств, привычка отстраняться и складывать руки при затруднениях, вера, постоянно им выражаемая, что настанут сами собой счастливые дни, которыми он воспользуется, чтоб совершить что-нибудь замечательное; судьба недаром подняла его так высоко, судьба все сделает — фатализм, отличающий слабых людей, слабые народы.
И на первых порах могло показаться, что Польша с своим королем были правы: в Петербурге не с полною твердостию было выдержано искушение турецкой войны, обнаружилось колебание и некоторая перемена системы относительно Польши, сделана была ошибка, заставившая поляков еще выше поднять головы и выставить сопротивление, хотя и страдательное, но тем не менее затруднявшее и раздражавшее. Как обыкновенно бывает, при затруднительном положении ввиду двух войн, при неприготовленности к ним стали искать, кого бы обвинить в этом затруднении, на ком сорвать сердце; на ком же больше, как не на человеке, управлявшем внешними делами? Панин должен был готовиться к буре. Он раздражил поляков, раздражил Австрию и Францию, следствием чего было поднятие Турции; он переменил старую, мудрую систему, по которой Россия была в постоянном союзе с Австриею, союзе самом естественном, доставлявшем постоянное обеспечение от турок; придумал какую-то Северную систему, которая никак не ладилась; заключил тесный союз с Пруссией, но прусский король может ли оказать против турок такую помощь, какую бы оказала Австрия по своему географическому положению, а главное, при австрийском союзе и турецкой войны никогда бы не было: Порта не осмелилась бы вооружиться против двух империй. Разумеется, все эти нарекания должны были немедленно же появиться в устах врагов Панина, врагов сильных, Орлова, Чернышева, к которым примыкали люди и менее значительные, но составлявшие громкий хор. Сольмс писал своему королю, что говорят об удалении Панина, виноватого в настоящем затруднительном положении государства. Английский посланник Каткарт доносил своему двору, что Панин с очень немногими друзьями должен выдерживать напор французской и австрийской партий. По мнению Каткарта, Панину нельзя было устоять против потока. Против Панина были Орлов, Чернышев, Разумовский, оба Голицына — вице-канцлер и генерал, все недовольные новою системою, покинутием австрийского союза.
Движения против Панина выразились в Совете. 14 ноября князь Мих. Никит. Волконский предложил свое мнение, что «все теперь делаются приготовления внутри государства, а о внешних неизвестно, и тем осмеливается спросить: есть ли при нынешнем случае такие союзники, на которых бы можно во время нужды положиться, да и притом обстоятельства ныне в Польше он почитает больше вредными, нежели полезными, для России. К чему граф Г. Г. Орлов спрашивал изъяснения причин, какие привели Польшу восстать против России, на что граф Н. И. Панин изъяснил все те причины и притом объявлял, какие из того вышли замешательства. После сего сделан был вопрос, что неможно ли изыскать каких-нибудь средств для усмирения и восстановления покоя в Польше и для приведения оной на свою сторону. На сие граф Н. И. Панин читал декларацию, посланную в Польшу проектом для восстановления тишины, на которую ожидает ответа; и на все вышеописанное происходили разные политические рассуждения».
Екатерина поддержала Панина. Не могла она уступить раздражению, явившемуся вследствие малодушия, робости при первом неблагоприятном обстоятельстве, и выдать человека, который действовал с полного ее согласия; не могла она признать, что политическая система ее царствования оказалась несостоятельною, признать превосходство системы предшествовавшей. Но, поддержав Панина, она уступила относительно человека, действовавшего в Варшаве, она пожертвовала Репниным, на которого приходили жалобы, что он поступал слишком круто, раздражал поляков. Решено было отозвать Репнина, заменив его человеком более мягким; сделана была уступка полякам.
Мы видели, что сам Репнин просил Панина отозвать его из Польши, сравнивая свое положение с положением каторжника. С одной стороны, он был недоволен военными распоряжениями в Петербурге, с другой — его сильно раздражало то, что поляки вследствие турецкой войны подняли головы и стали требовать, чтоб он разделал то дело, которое он устроил с такими усилиями. А тут еще на него возлагается новое трудное поручение. Для успешного ведения войны с Портою, для недопущения турок ворваться в Польшу для соединения с конфедератами, для русского войска важно было занять две польские крепости, Замосць и Каменец-Подольский, особенно последний. В Совете 8 декабря было сделано предложение о Каменце, что если эту крепость взять основанием кампании, то надобно употребить средство к ее занятию. Гр. Орлов представил, что, сколько известно, Каменец так укреплен природою, что силою взять его нельзя, 50000 человек ничего не в состоянии сделать, если бы даже в крепости было только 1000 человек гарнизона. Граф Петр Панин говорил, что если эту крепость силою взять нельзя, то надобно стараться получить ее военною стратагемою; и наконец решено было «всевозможные иметь старания о занятии оной крепости». Сохранилась по этому поводу собственноручная записка императрицы: «Мне кажется, послать надлежит курьера с ордером к Прозоровскому и к Салтыкову, чтоб они старались занимать Каменца куплею, или финтою, или иным образом, лишь бы не апрошами или формальною осадою, коей никак неможно и не должно делать». Замосць находился в частном владении у Замойского, который был женат на сестре королевской; поэтому Репнин частным образом обратился к брату короля обер-камергеру Понятовскому, не может ли король написать партикулярно своему родственнику, чтоб тот не препятствовал русским войскам к занятию Замосця. Но король, вместо того чтоб отвечать частным же образом, собрал министров и объявил им, что русские хотят занять Замосць. Вследствие этого Репнину была прислана нота, что министерство его величества и республики за долг поставляет просить не занимать Замосця. Репнин не принял ноты, ответив, что он не требовал ничего относительно этой крепости, а великому канцлеру коронному Млодзеевскому заметил, что русские войска призваны польским правительством для успокоения страны; на каком же основании не давать им выгод, одинаких с выгодами польских войск? Когда же Репнин стал пенять королю, зачем он не сделал различие между поступком конфиденткой откровенности и министериальным, то Станислав-Август прямо сказал: «Не сделай я так, ведь вы бы заняли Замосць». Репнин отвечал также прямо, что занятие Замосця необходимо для безопасности Варшавы в случае татарского набега и что таким поступком король не удержит его от занятия крепости: «Я ее займу, хотя бы и с огнем». «Это занятие очень важно, — продолжал король, — стоит только начать». «Не разумеете ли вы Каменец?» — спросил Репнин. «Именно», — отвечал король. Тут Репнин сказал ему: «Мы из Польши в турецкие границы не выйдем, прежде нежели не будем иметь в руках Каменец для учреждения там нашего магазина и пласдарма; итак, если вы хотите, чтобы война шла не у вас, а в турецких границах, то отдавайте нам Каменец. Как ваше величество теперь с дядюшками? Рассуждали ли о настоящих обстоятельствах?» Король несколько смутился и отвечал: «Они со мною по-прежнему холодны; что же касается настоящих обстоятельств, то они говорят, что нужно посредничество чужестранных держав и что нация может успокоиться только в том случае, когда Россия отступится от гарантии и диссидентского дела, когда диссидентам уступлена будет только свобода вероисповедания и заградится доступ в судебные места и на сеймы». «Это лекарство хуже болезни, и, конечно, мы его не употребим, — отвечал Репнин, — вам, другу России, обязанному ей престолом, не годится уничтожать общего дела; вы должны продолжать свою преданность к России, особенно когда видите, что все стараются свергнуть вас с престола, что и на Россию-то все сердятся за то, что мы поддерживаем вас на престоле». «Я бы охотно свое место оставил, — отвечал король, — если бы мог скоро успокоить свое отечество и доставить нации то, чего она так желает, т. е. уничтожения русской гарантии и диссидентского дела».
В совете королевском громко раздавались враждебные России голоса. Маршал коронный, князь Любомирский и граф Замойский от своего имени и от имени Чарторыйских предложили, что войско правительства польского, назначенное под начальством молодого Браницкого действовать против конфедератов, должно немедленно распустить по непременным квартирам; иначе русские подговорят его на свою сторону и употребят против турок, а из этого султан может заключить, что Польша заодно с Россиею, против Турции. Любомирский с товарищами сильно восставали против последнего сенатского решения просить у России помощи против конфедератов. Браницкий противился распущению войска, говорил, что это произведет неудовольствие в народе и возбудит подозрение в русском правительстве; но Замойский продолжал настаивать на распущении войска и требовал, чтоб на будущее время принята была такая система: не отказывать прямо России в ее требованиях, но постоянно находить невозможности в их исполнении, льстить, но ничего не делать; королю нисколько не вмешиваться в настоящие волнения, нейти против нации, не вооружаться и против турок, но выжидать, какой оборот примут дела. Король все время молчал; совет Замойского приходился как нельзя больше ему по душе в главных своих чертах, но он был на стороне Браницкого насчет нераспущения войска. Наконец положили войска не распускать, но запретить ему приближаться к русским границам; позволено ему требовать русской помощи и соглашать с русскими войсками свои движения только против бунтующих крестьян, но вместе с русскими нигде не быть, не показывать, что польское правительство заодно с русским.
Понятно, что при таких решениях не было никакой надежды получить от поляков Каменец. Зная, что король снова сблизился с Чарторыйскими, Репнин обратился к ним, выставляя необходи мость занятия Каменца русским войском. Чарторыйские отвечали. «Лучше подвергнуть весь тот край совершенному опустошению, чем подать туркам причину к объявлению нам войны, тем более что еще не верно, обратятся ли турки к польским границам; да хотя бы и этих причин не было, то отдать Каменец непатриотично». Репнин спросил их: «Что, по вашему мнению, для вас выгоднее, чтобы Рос сия или Порта взяла верх в настоящей войне? От решения этого вопроса должно зависеть все ваше поведение». «Ни то, ни другое, — отвечали Чарторыйские, — нам всего выгоднее не путаться нисколько в это дело». «Достоинство вашей короны страдает от презрительных отзывов Порты на ваш счет», — сказал Репнин. «Где нет бытия, там нет и достоинства, мы все потеряли», — отвечали Чарторыйские; и литовский канцлер примолвил: «Il vaut mieux ne rien faire, que de faire des riens».
Репнин обратился к королю — те же ответы. Репнин представил ему, что он глядит не своими глазами и что никогда еще не было ему такой нужды находиться в самом полном согласии с Россиею, потому что она одна может спасти его от падения, которое ему готовят Порта, Франция и большая часть поляков. «Все это я очень хорошо вижу, — отвечал король, — но есть такой период бедствий, в который уж никакая опасность нечувствительна; я теперь именно в этом периоде и потому отдаю свой жребий во власть событиям». «Умоляю ваше величество подумать, — сказал на это Репнин, — теперь у вас еще есть хотя малая армия, а в марте месяце и той заплатить будет нечем; тогда если бы вы и захотели на что-нибудь решиться и к нам приступить, то уже будет не с кем». «Я, кажется, дока зал свое усердие, — отвечал король, — потеряв вледствие этого усердия весь кредит в своей нации и дошедши до бессилия, которого мне в вину поставить нельзя». «Конечно, — сказал Репнин, — прошедшая ваша дружба забыта не будет, но надобно ее продолжать; а как скоро вы ее прекратите, то и все кончится». «Если ее и. в-ство, — отвечал король, — даст мне возможность быть ей полезным, согласясь отступить совершенно от гарантии и частию от диссидентского дела, даст мне чрез это способы возвратить к себе любовь и доверенность моих подданных, то я докажу действительным образом, что нет человека преданнее меня ее и. в-ству; но если она этого не сделает, то я хотя и останусь ее другом, но в совершенном бездействии и небытии». Репнин заметил на это, что императрица не может отступить от своих прав без унижения своего достоинства. Когда король повторил также решительный отказ относительно сдачи Каменца, то Репнин кончил разговор словами, чтоб король пенял во всем на себя. Русские будут уметь взять предосторожности, какие им нужны. В начале 1769 года в разговоре с Репниным король повел речь о возможности своего близкого падения. Репнин заметил ему, что всегда неприятно сходить с престола, а быть согнану и стыдно. «Меня, конечно, не сгонят, — отвечал король, — я умру, давши себя застрелить в своем дворце, а места своего не покину, буду здесь защищаться». «Лучше бы не дожидаться такой крайности, — возразил Репнин, — славнее было бы умереть в поле, а не в своей комнате; я сам пойду к вам в адъютанты, если только вы примете это мужественное намерение и соедините свои силы с нашими; слава и счастье сами не приходят, а надобно идти к ним навстречу, искать их». «В моем положении нельзя думать о славе, — отвечал король, — выше славы поставлю свой долг, а долг запрещает мне переменить свое поведение».
В Петербурге хотели, чтоб король прямо соединился с Россиею, примкнувши к конфедерации, которая бы составилась при русской помощи для поддержания постановления последнего сейма. Но Бенуа писал своему двору в начале 1769 года: «В Петербурге сильно ошибаются, воображая, что Россия имеет еще партию в Польше; здесь всякий согласится со мною, что от самого знатного вельможи до последнего нищего — все смертельно ненавидят все московское». Станислав-Август был согласен с Бенуа и потому в разговоре с Репниным 9 декабря 1768 года спросил его: «Чего вы от нас хотите?» Репнин : Чтоб вы подтянули пружины своего правления для воспрепятствования вашему полному уничтожению. Король : То есть вы хотите сейма или конфедерации, которым вы потом скажете: если вы не успокоитесь, то мы будем смотреть на вас как на нарушителей договора; и вы нас принудите, как на последнем сейме, принять вредные для нас решения. Репнин : У нас нет этого намерения; но если бы мы так поступили, то вам бы следовало сказать тогда "нет ", сказать с мужеством, истинно патриотическим; тогда бы открылось, что мы посягаем действительно на вашу независимость и национальное главенство; тогда вы имели бы основание призвать на помощь Австрию и Францию; тогда бы наступил для вас настоящий момент революции. Король : Зачем решаться нам на такой риск, когда мы его предвидим? Репнин : Но зачем его предполагать? Король : Прошедшее нас научает. Князь Репнин честный человек, но посол пользуется всем; он искушает души продажные и честолюбивые; он стращает патриотов. Репнин : Итак, вы не соберете ни сейма, ни конфедерации в продолжение 20 лет, если дела будут находиться в настоящем положении; так зачем же мне быть здесь, если никто не может и не хочет ничего делать? Лучше меня отозвать и прислать другого. Король : Лучше ничего не делать. чем дурно Делать. Вы, кн. Репнин, лично заставили меня страдать больше, чем кто-либо в мире; но я уверен, что вы не можете меня ненавидеть и презирать; поэтому я не выиграю ничего от вашего отозвания. Король кончил уверением, что ни один поляк не вступит ни в какие соглашения без улучшения условий.
По поводу этих условий Станислав-Август писал императрице (от 26 января н. с. 1769 г.): «Желая сделать меня королем, в. в.. конечно, подразумевали при этом, что я должен исполнять обязанности королевские; поэтому я обязан и в отношении к в. в. точно так же, как и в отношении к своему отечеству, представить вам верную картину состояния Польши. Я обязан это сделать, особенно после требования, сделанного мне русским послом от вашего имени, образовать конфедерацию. В то время как моя прямота и мой патриотизм заставляли меня ежедневно и настойчиво указывать русскому послу во всем делавшемся здесь то, что я находил противным благу Польши, моему собственному и даже вашему, я никогда не старался поднимать против вас врагов, ни вступать ни в какую политическую связь без вашего ведома, как другие, в пользу которых требовали от меня уступчивости, самой вредной для меня и для моего государства. Я не раскаиваюсь в моем поведении, потому что оно сохранило мне титул испытанного вашего друга; но оно причиною удаления и даже отвращения, питаемого ко мне большею частию моего народа, ибо, не зная всех возражений моих против того, что кажется ему притеснением, он считает меня виновником этого притеснения. Многие магнаты, чтоб оправдать себя пред массою граждан в предпринятом ими из личных видов, нашли полезным для себя уверять, что я желал гарантии и равенства диссидентов с католиками, тогда как в. в. вполне известно, как я сильно желал, чтоб вы не хотели этих двух вещей, и как я отказался взять на себя их проведение. Все конфедерации, уничтоженные силою оружия, и все конфедерации, которые рождаются каждый день, несмотря на постоянные поражения, доказывают всеобщность неудовольствия. Это неудовольствие обнаружится зараз повсюду, если я теперь составлю конфедерацию, основанием которой не будет уничтожение гарантии и ограничение статьи о диссидентах. Смею уверить в. в.. что вместо оказания вам услуги я только увеличу этим существующие затруднения. В самой Варшаве и тридцать человек не подпишутся добровольно на такую конфедерацию. Такое ничтожное число возбудит презрение в провинциях и придаст им дух сопротивляться столь бессильной попытке столицы и короля. Если я для увеличения числа подписей употреблю силу, то это укрепит убеждения народного большинства, что я действую против его желания и интересов и что я объявляю себя его врагом. Когда два года тому назад я указывал на величайшую трудность, которую встретит диссидентское дело, приписали другим побуждениям то, что было только следствием моего знакомства с образом мыслей моих соотечественников. События меня оправдали. Я не изменил правде с самого начала, как не изменил преданности в. в-ству до конца. От вас зависит и для вас важно умирить Польшу, возвратить мне любовь моего народа и чрез это сделаться для вас существенно полезным».
«Было бы неслыханным делом, — отвечала Екатерина, — если бы я добровольно согласилась покинуть то, что можно у меня отнять только силою оружия. Чем более сознаю я обязанности моего положения, чем более я старалась выполнить их в диссидентском деле, тем более я буду виновата, если покину его. Умиротворение Польши и собственная ваша безопасность тесно связаны с успехом моего оружия. Один Бог дает победу, но так как он требует от людей усилий, бодрствования и твердости, которые одни могут ее приготовить, то я не пренебрегу ничем для этого приготовления». Этот ответ был от 26 марта; а 31 марта Екатерина уже подписала инструкцию новому послу в Варшаве князю Михаилу Никит. Волконскому. Перемена посла необходимо предвещала новый способ действия. Перемена посла, каким бы путем ни дошли до убеждения в ее надобности, была ошибкою. Князь Репнин был именно человек, необходимый в Польше в описываемое время. Он отлично знал страну, знал людей и умел обходиться с ними. Пред началом каждого дела он соображал его трудности, выпукло ставил на вид все могущие произойти неблагоприятные последствия; но как скоро убеждался в необходимости действовать или получал решительное приказание от своего двора, то принимался за дело, и уже ни шага назад, ни малейшего колебания. Репнина могли ненавидеть; но его не могли не уважать; при том характере, которым отличалось большинство польских деятелей, именно был нужен человек, которого бы уважали, которого бы боялись, как Репнина. Перемена посла естественно и необходимо возбуждала в поляках мысль, что русский двор готов отказаться от сделанного Репниным и для сохранения приличия отзывает последнего, желая сложить на него вину, показать, что он действовал не так, как ему предписывалось.
«Польша, — говорилось в инструкции Волконскому, — Польша находится в крайнем нестроении и с тенью только бездушного правительства, которое, однако, надобно вам удерживать и ободрять, ибо оно как ни бесплодно теперь для подкрепления наших дел, тем не менее нужно для одной репрезентации и для центра, из которого бы, по крайней мере со временем, можно было подать некоторое оживотворение всему корпусу республики, особливо когда войска наши одержат верх над неустроенными турецкими силами и не допустят их в эту первую кампанию утвердиться в пределах польских, ибо тогда с лучшею надеждою можно будет опять приняться за польские дела и поставить их в желаемое положение для поспешествования войны нашей с турками. Вследствие того поручаем мы вам употреблять все силы и способы к удержанию в публике сей тени польского правительства при короле и при министерстве республики, стараясь придавать ему если не внутренно, то хотя с одной наружной стороны большую верность и почтение в нации, а их самих укреплять и ободрять сильнейшим нашим покровительством, дабы не унывали и не пренебрегали в унынии всеми средствами к спасению отечества.
Мы имеем причину быть довольными нынешними поступками и мыслями короля, а потому и надобно уже вам будет обходиться с ним откровенно и советоваться об общих ваших подвигах к скорейшему успокоению нации и восстановлению в ней порядка, так как в этом теперь до времени состоит главная и единственная цель всех ваших негоциаций. Король, конечно, для собственной пользы готов будет содействовать трудам и успехам вашим и не отречется следовать советам вашим в раздаче зависящих от него награждений. Нам самим нужно, чтоб король мог войти в большую любовь у нации своей, к чему он по ограниченной власти своей не имеет других надежнейших способов, кроме раздачи чинов и наград».
Волконский должен был руководиться шестью генеральными правилами: 1) удерживать польское правительство хотя в одной наружности; 2) изыскивать удобнейшие средства к успокоению Польши; 3) сохранять диссидентское дело в полной его силе и во всем пространстве; 4) утверждать русскую гарантию относительно целости владений республики и неизменяемости постановлений последнего сейма; 5) не допускать поляков до соединения с турками; 6) охранять безопасность короля на престоле. Относительно второго правила замечено, что для успокоения Польши императрица не пожалеет ни труда, ни денег, если цели можно достигнуть без уничтожения гарантии. Волконский должен был стращать магнатов, что если умеренность русского двора не произведет должного впечатления, то обратится огонь и меч не на одних только явных возмутителей, но и на тех, которые скрытно их поджигают. Относительно диссидентского дела Волконский должен был грозить, что им интересуется не одна Россия, но и все протестантские державы, и если вмешаются в него католические державы, то произойдет бедственная для всего христианства война, во время которой католицизм может быть совершенно уничтожен в Польше. Впрочем, послу была указана возможность уступки по диссидентскому делу: «Не входя и не участвуя никак в модификации постановленных диссидентам преимуществ, умалчивать о тех уступках, которые иногда они сами между собою сделать согласятся для скорейшего успокоения и примирения со своими соотчичами».
22 мая Волконский приехал в Варшаву. Он начал дело с того, на чем остановился Репнин, т. е. с Каменца. Король объявил ему, что крепость не будет отдана в руки турок и в случае нападения с их стороны ей приказано будет защищаться. «Полагаясь на слова в. в., — отвечал Волконский, — я буду требовать от польского правительства формального обнадеживания». «Требуйте», — сказал король. Волконский препроводил в министерство проект ноты, в которой требовал обнадеживания, что гарнизону каменецкому приказано будет защищаться от турок, не сдаваться и принять необходимые для обороны меры с помощию и заодно с русскими войсками. Министерство прислало проект ответа, что каменецкому коменданту приказано защищаться в случае нападения и не впускать в крепость никакого войска, не зависящего от республики. Тщетно Волконский настаивал, чтобы в ответе было именно сказано «защищаться против турок», хотя и с выпуском слов «с помощию русских войск и заодно с ними»; поляки не согласились, и Волконский решился не посылать ноты.
Число конфедератов увеличивалось; сообщение Варшавы с главною русскою армиею пресеклось. Видя, что с таким малочисленным русским войском, какое находилось в Польше, нельзя ее успокоить, и зная, что повстанцы стягиваются к Варшаве для нападения на нее, Волконский послал приказание идти к этому городу графу Апраксину из Познани и генерал-майору Чарторыйскому из Торна; но посол не знал, дойдут ли его приказания по назначению вследствие перерыва сообщений; при прибытии Апраксина и Чарторыйского число русского войска в Варшаве должно было простираться до 4000 человек. Король уверял Волконского в неизменной преданности своей к императрице, но относительно успокоения волнений повторял, что этого достигнуть нельзя без уступки в гарантии и диссидентском деле: впрочем, и об этом говорил нерешительно, ничего не обещая и ни в чем не отказывая. Волконский повторял, что уступки никакой не будет и нечего об ней говорить как о средстве к успокоению нации, которая, видя, что правительство остается в небытии, приходит от этого все в большую дерзость. Волконский заметил, что король совершенно зависит от дядей своих и без них ничего начать не смеет. «Впрочем — прибавляет посол, — правда и то, что он сам собою ни малейшего кредита не имеет и предпринять ничего не в состоянии». Чарторыйские пели ту же песню о гарантии и диссидентах; а примас говорил, что Польша не может быть счастлива под королем Пястом, что Станислава-Августа нация ненавидит и без его свержения нет средства ее успокоить. Волконский отвечал ему, чтоб позабыл об этом и думать, Россия не допустит ниспровержения собственного своего дела. Но примас остался при своем мнении и говорил: «Я чистосердечно открыл, как я думаю, а впрочем, исполню все то, что мне будет приказано императрицею». «Изо всех моих с здешними магнатами разговоров, — писал Волконский, — приметил я, что они не хотят ни за что приниматься в ожидании оборота дел наших с турками. Двор и министерство нас чуждаются и показывают пред народом, что никакого сообщения и согласия с нами не имеют, и в самом деле отнюдь мне ничего не сообщают и ни о чем не сносятся».
Волконский смутился; его пугала мысль, что при первой неудаче русского оружия в войне с турками в Польше образуется генеральная конфедерация. В это время, в конце июня, виленский епископ Масальский и воевода поморский граф Флемминг предложили ему проект конфедерации. И эти доброжелатели необходимым условием своей деятельности предположили уступки России в гарантии и диссидентском деле, но представили способ благовидный, именно чтоб вся польская нация обратилась к императрице с просьбою об этой уступке, причем Масальский и Флемминг требовали, чтоб Россия не препятствовала умножению польского войска. Скоро явилось двое других доброжелателей: первый — молодой граф Браницкий, сын известного гетмана, второй — кухмистр коронный граф Понинский, издавна считавшийся преданным России. Они теперь составили проект конфедерации, для успеха которой требовали от России обязательства уступить Польше Бессарабию и Молдавию, если русское войско отнимет эти страны у Турции. Этот Браницкий, как известно, назначен был начальником коронных войск, которые должны были действовать против конфедератов, бывших под начальством Биржинского; Браницкий должен был действовать вместе с полковником князем Голицыным; и так как в польской казне денег не было, то Волконский дал 3000 червонных для отправления этого войска. Но мы видели, что решено было не позволять польскому правительственному войску действовать вместе с русскими; и странно, как Волконский не знал об этом решении из донесений своего предшественника. Не успел Браницкий дойти до Бреста Литовского, как получил приказание немедленно возвратиться со своим корпусом в Варшаву, после чего король прислал за Волконским и объявил ему, что, к сожалению, не мог поступить иначе, не может и объяснить о причине своего поступка. Из 3000 червонных Браницкий издержал 600, которые, таким образом, пропали даром. «После сего образца, — писал Волконский Панину, — сами изволите заключить, сколь постоянно здешнее поведение и какую надежду можно полагать на все клятвы и уверения, кои как ветер переменяются». Разговаривая с кн. Чарторыйским, литовским канцлером, Волконский сообщил ему, что повстанцы собираются в Ловиче и около Варшавы. На это Чарторыйский сухо отвечал, что, может быть, составят они генеральную конфедерацию, и когда Волконский спросил, что же они, Чарторыйские, станут делать в таком случае, ибо генеральная конфедерация будет против короля, следовательно, и против них самих и разорит Польшу, то получил ответ: «Мы не знаем, что с нами будет, а Польша останется всегда Польшею». Тут пришел воевода русский; Волконский спросил у него, какое он сделал распоряжение относительно польских войск, находящихся в Варшаве. Чарторыйский отвечал, что на эти войска надеяться нельзя, ибо они сами говорят, что драться с конфедератами не станут.
26 июля король позвал Волконского обедать и после обеда начал разговор обычными уверениями в преданности своей императрице, а кончил вопросом: не лучше ли союзный трактат и всю последнюю конституцию уничтожить, а на место их сочинить новый трактат? Волконский отвечал, что такие мысли надобно выкинуть из головы, что Россия никогда от трактата не отступит, ибо гарантии просила от императрицы республика чрез торжественное посольство и трактат поставлен на основании этой просьбы. «Все это было сделано силою», — сказал король. «Неправда! — отвечал Волконский — Такое торжественное посольство не могло быть принужденное». И в то же время король обратился к Волконскому с просьбою, не может ли он помочь ему в крайней бедности, ссудить тысяч до десяти червонных, ибо доходы его все побраны конфедератами и ему почти есть нечего. Волконский дал ему 5000, да прежде у Репнина взял он 13000 червонных. Станислав-Август просил, чтоб эту ссуду содержать в тайне, стыдясь и боясь, чтоб не сказали, что он подкуплен Россиею. Спустя немного времени король попросил еще 5000 червонных, без чего был бы принужден распустить свою гвардию. Волконский дал деньги, зная, что эта гвардия ждет первого случая пристать к мятежникам и случай этот представится, когда король распустит ее по невозможности платить жалованье. В то же время король чрез резидента своего в Петербурге Псарского обратился прямо к императрице с просьбою помочь ему деньгами; Екатерина утвердила выдачу 10000 червонных, сделанную Волконским, отзываясь, что при настоящих огромных издержках русского двора она не может оказать большей помощи.
Относительно плана конфедерации, предложенного виленским епископом Масальским, Панин уведомил Волконского, что «сей затейливый прелат то единое в голове имеет, чтоб каким-нибудь образом допущену и приведену быть в состоянии средством и помощию нашею, не отваживая ни в чем своей персоны, заиграть собственную свою ролю, которая бы ему оставляла свободу по усматриваемым им самим переменным обстоятельствам обращаться во все стороны, так как он по особливой своей легкомысленности оказывался и при всех прошедших делах». Панин уведомлял, что Масальский присылал в Петербург эмиссаров, аббата Бодо и полковника С. Лё, которые привозили предложение составить конфедерацию в Литве. С. Лё отправлен был из Петербурга с ответом, чтоб Масальский переговаривал обо всем с Волконским; а Бодо остался и сделал новые предложения — сойтись с Франциею и вместе с нею восстановить спокойствие в Польше. Панин внушал Волконскому, что Масальского нельзя ставить в чело предприятия, а надобно действовать так, чтоб при движении других благонамеренных и менее его суетно надменных патриотов Масальский шел вместе с этим движением. Гораздо более нравилось в Петербурге предложение Понинского и Браницкого, потому что оба считались людьми испытанной верности. При этом Панин обращал внимание Волконского на данную ему возможность уступки в диссидентском деле: «Надобно, чтоб сами диссиденты добровольно вошли в точное рассмотрение, сохранение всех на последнем сейме приобретенных прав стоит ли того, чтоб покупать его междоусобной войной и своим совершенным разорением; не лучше ли пожертвовать частию выгод для восстановления общей тишины и для обеспечения другой части тех самых выгод. Но слава и достоинство ее и. в. не дозволяют, чтоб внушение о нужде и пользе такого поступка шло от нас; надобно, чтоб диссиденты сами на то попали или же по крайней мере вами чрез третье лицо весьма нечувствительным и искусным образом доведены были». В Петербурге соглашались и на требование Понинского и Браницкого относительно присоединения Молдавии к Польше: присоединение Молдавии к России не считалось полезным, потому что страна эта не в состоянии сама защищаться, а отдаленность ее от русских границ обременит собственно русскую защиту, тогда как присоединение ее к Польше упрочит влияние России в последней: молдаваны православного исповедания, дворянство их составляет особый корпус, который при соединении с Польшей должен выговорить себе под русским покровительством совершенно одинакие права с польским шляхетством. Кроме того, считалось выгодным в настоящую минуту, если бы новая конфедерация, имея в виду обладание Молдавией, вступила с Россиею в явные обязательства против турок и отдала ей Каменец в полное распоряжение на все время войны.
Но польские дела зависели именно от хода этой войны. Когда в августе пришло известие, что русские дела идут плохо, то Чарторыйский, воевода русский, объявил Волконскому: «Не как послу, но как моему старому другу откроюсь чистосердечно, что, кто здесь будет сильнее, того сторону и примем; я отсюда, из Варшавы, не поеду, а королю себя спасать надобно; вы здесь не так сильны, чтоб могли нас защитить».
В сентябре пришли в Варшаву вести о разбитии турок русскими и занятии Хотина, вести эти были встречены неприятно; и разнесся слух, что хотят созвать сенат. Волконский потребовал свидания у короля и получил отказ под предлогом недосуга; посол поехал во дворец в обычный день, в воскресенье, и успел вступить в разговор с королем; Станислав, не объявляя ничего точного о совете, начал старую песню о необходимости менажировать нацию. Ничего не добившись здесь, Волконский отправился к воеводе русскому под видом посещения, потому что тот был болен. Чарторыйский сказал, что созвание сената — необходимое дело для них, им надобно оправдаться пред нацией; конфедераты, считая их русскими приверженцами, разоряют их деревни. Волконский на расставаньи сказал ему, что раскаются они, если следствия совета будут противны России, а при другом свидании сказал прямо, что Чарторыйские ответят всем своим имением. От короля Волконский услыхал старые жалобы, что его ненавидят единственно из-за России, что он открыл против себя злодейский замысел, которого виновники ему известны, но не хотел назвать их по именам. На слова Волконского, что Россия может избавить его от этих врагов, король отвечал, что оставляет дело до удобнейшего времени, но по всем этим причинам должен он показать нации, что все возможное сделано им в ее пользу. Волконский внушал ему, что не только мнимая нация, каковым именем он называет конфедератов, но и никто на свете не удержит его на престоле, если он своим поведением принудит Россию свергнуть его. Король отвечал, что не ожидает этого от императрицы, а будучи поляком, против отчизны ничего предпринять не может. Примас на том основании, что Чарторыйские навезли в Варшаву сенаторов своей партии и потому будут иметь большинство голосов на своей стороне, почитал за лучшее совсем не ездить в совет и приятелей своих к тому же уговорить, а потом, смотря по результату совета, выдать протест, что совет незаконный, ибо рассуждал он о государственных делах, которых решение принадлежит всей республике. Совет, который Волконский называет диваном, кончился 25 сентября и обнаружил последствия отозвания Репнина. Сенаторы постановили: послать к русскому двору с жалобами на князя Репнина, что заключил договор насильственно; в Англию послать с просьбою, чтоб ее министр в Константинополе извинил короля и республику Польскую, что они мира с Портою не разрывали и что все происшедшее было сделано насильно Россиею; королю предоставлено право отправить послов ко всем дворам, к которым заблагорассудит, с такими же жалобами. «Мне кажется, — писал Волконский, — пришло уже время усмирить Чарторыйских; видя, что мы даже и в критических обстоятельствах их щадили, они не только не отстают от своего намерения сделать из Польши активную державу и быть при этом орудиями, но и сильнее прежнего приготовляют к тому способы, стараясь уничтожить последний, договор как непреоборимую к тому препону. Королем так овладели, что он без них шагу ступить не может. Слабость его непомерна, и при всей слабости замыслы быть сильным и властным в государстве также непомерны; зная же, что мы до этого не допустим, идет против нас, а Чарторыйские ему натолковали, что мы никогда не свергнем его с престола. Я осмелюсь представить свое мнение, не полезно ли было бы постращать короля от вас, что мы решились, если он не исправится, свергнуть его с престола; а так как Чарторыйские уверяют его, что прусский король не допустит до этого низвержения, то не худо бы склонить и прусского короля сделать подобный же отзыв; а непременно надобно принять скорые меры против сумасбродства Чарторыйских и французских интриг». Но кроме необходимости постращать короля Волконский представлял еще необходимость конфедерации, которая бы действовала в русских видах, и требовал для нее 300000 рублей. «Если это начинать, — писал он, — то непременно в ноябре, чтоб до весны к концу можно было привести».
Если Волконский в петербургском Совете поднимал вопрос о Польше нарочно для того, чтоб призвать к ответу Панина и Репнина; если принял место последнего в Варшаве с уверенностию, что противоположным поведением сумеет поправить дело, испорченное Репниным, то теперь он был сильно наказан за это, будучи принужден принять поведение и тон Репнина, принужденный оправдывать своего предшественника.
1 октября Волконский сообщил Панину о своем разговоре с королем. «Не стыдно ли вашему величеству, — говорил посол, — приписывать насилиям князя Репнина все, сделанное на последнем сейме, когда вы знаете, что все это одобрено императрицею; да зачем же вы сами с сеймом ратификовали дело. Пусть частные люди боялись какого-нибудь насилия от князя Репнина, на которое, впрочем, он бы не мог решиться без позволения своего двора; но ваше величество чего боялись? Ведь вас князь Репнин не взял бы. Притом, для чего вы молчали до сих пор? А теперь, когда особенно должны быть благодарны России за избавление от турок и от своих внутренних злодеев, вы вздумали заводить с нею разрыв, жалуясь на князя Репнина, требуя вывода русских войск, которые одни поддерживают вас на престоле, и посылая министров к таким дворам, которые стараются вас погубить; до сих пор вы называли конфедератов фанатиками, а теперь сами говорите их языком, будто вера и вольность потрясены в Польше нами. Оставляю на собственное рассуждение вашего величества, что наш двор должен заключить о вашем поведении и какие могут из того произойти для вас следствия; я скажу только, что те, которые ведут вас в эту бездну, не будут в состоянии избавить вас из нее, и вы раскаетесь, но, может быть, поздно». Король сначала остолбенел, но потом, оправившись, начал уверять в своей преданности к императрице и закончил по обыкновению заявлением, что, как поляк, должен был доказать нации попечение свое о ее благоденствии. Волконский заметил после этого, что король не унывает, но веселее и довольнее прежнего; и когда посол повторил ему представления свои о погибели, в которую ведут его Чарторыйские, и прибавил, что и прусский король советует ему чрез Бенуа держаться России и поэтому не может быть доволен настоящим его поведением, то король на это ничего не отвечал, а только, улыбнувшись, пошел прочь. Чарторыйские же явно перед всеми отзывались, что они никогда на такой твердой ноге не были. как теперь; когда же им говорили, что Россия не поблагодарит их. то воевода русский отвечал: «Правда, что первый удар может быть для нас очень чувствителен, но время все успокоит». Они сами были уверены и сторонников своих уверяли, что прусский король вовсе не истинный друг России. Король начал громко говорить против России, а главный крикун между королевскими советниками вице-канцлер Борх проповедовал везде, что последнее сенатское совещание есть самое счастливое событие для Польши и составляет эпоху в национальном благополучии. Однажды епископ куявский заметил Борху, что они и себя губят и других в погибель влекут, действуя явно против России, от которой одной Польша может ожидать помощи; особенно безрассудно раздражать Россию теперь, когда она взяла верх над турками. Борх отвечал, что России бояться нечего; хотя она и победила турок в эту кампанию, то, конечно, будет побеждена в будущую; да если бы этого и не случилось, то вся Европа, чтобы воспрепятствовать усилению России, вступится за Польшу, особенно Австрия, которая, верно, не будет смотреть сложа руки на победы русских над турками и вступится за Польшу; Борх прибавил, что Россия, имея силу в руках, не посмеет, однако, тронуть ни их лично, ни имений их, ибо до сих пор ничего им не делает.
В это время Станислав-Август писал Жоффрэн: «Есть люди, которые засвидетельствуют, что в раннем детстве у меня было предчувствие великого возвышения. Ставши королем, я сказал: увидите, что скоро меня постигнут страшные беды. Все, что я ни предприму, будет испорчено и наполовину разрушено; но я переживу беду, снова построю, выплыву наконец, и та же надежда оживляет мое сердце и теперь, хотя нахожусь в величайшем затруднении. Мои дела идут страшно дурно, но я говорю: теперь Бог должен меня вывесть из беды, в ожидании чего будем исполнять свою обязанность. И я исполнил свою обязанность, подписавши сенатское решение, по которому назначено торжественное посольство для принесения русской императрице жалобы на все то, что делалось здесь в продолжение двух с половиною лет против моей воли человеком, который действовал ее именем, но, как видно, давал ей ложные сведения. Я не должен предполагать, чтоб императрица могла рассердиться на меня за это; но если она осердится, то я пострадаю за этих самых конфедератов, которые разоряют мои владения, похищают мои доходы, и некоторые стремятся отнять у меня корону и даже жизнь. Но нет нужды; мужество и терпение, и все это кончится хорошо». Примас рассказывал Волконскому, что король отправил француза С. Поля в Версаль в качестве своего агента; в мемориале, который повез С. Поль, говорилось, что король объявит себя против России, если Франция возьмет его под свое покровительство: мемориал этот был подан Шуазелю, вследствие чего и началась настоящая суматоха. Волконский не отвечал за правду этого известия, тем более что примас не любил короля; но Подоский уверял, что знает о деле чрез верный канал, и обещал доставить копию с мемориала.
Панин писал Волконскому, что примаса надобно держать в железных рукавицах. Разумеется, что Россия составляет его единственную надежду, и потому он ей предан, но, с другой стороны, он душою и сердцем предан саксонскому дому. Понятно, что в Петербурге были очень недовольны сенатским совещанием; положено было не допускать князя Огинского, назначенного к отправлению в Петербург с жалобами на князя Репнина; и Панин писал Станиславу-Августу два письма — от имени императрицы и своего — с теми же представлениями, какие делал ему изустно и Волконский. Между тем деньги на благонамеренную конфедерацию были приготовлены. Панин писал Волконскому, что императрица считает необходимым привлечь короля к этой конфедерации и к России, но старики Чарторыйские должны быть исключены и все их значение в народе должно быть уничтожено вместе с надеждою восстановления этого значения когда-либо впредь. Надобно привлечь Мнишка и Потоцких, но нельзя позволить им низвергнуть короля. В случае же крайности, если бы Станислав-Август легкомыслием, непостоянством и безрассудностию делался невозможным на престоле, то необходимо, чтоб низвержение произведено было Россиею, чтоб новый король был Пяст и возведен также Россиею, чтоб Франция не могла показать свету, что русское дело возведения Понятовского не могло быть прочно, не могло устоять против подкопов Франции по недостатку внутренних сил самой России. Так необходимо поступать и вследствие соглашений с Пруссиею, и вследствие того, что русское влияние в Польше подвергнется сильной опасности вследствие возведения на престол саксонского курфирста, ибо Саксония по положению своему между соперницами Австриею и Пруссиею и по отношениям к Франции будет часто переходить из союза в союз, увлекая за собою и Польшу то в ту, то в другую сторону, что никак не согласно с независимою Северною системою, однажды навсегда принятою ее и. величеством.
Письма Панина не подействовали на короля; Волконский не нашел в нем ни малейшей перемены после их прочтения; Станислав-Август твердил, что должность требовала от него показать нации свое попечение об ней и что надобно ему также нажить и хорошее имя на свете. Когда Волконский спросил, надеется ли он остаться на престоле хотя недолго, если императрица отнимет от него свою руку, то он на это ничего не сказал, а только пожался. Каждый день король держал у себя совет, состоявший из дядей Чарторыйских и наперсников, т. е. маршала Любомирского, бывшего канцлера Замойского и вице-канцлера Пршездецкого и Борха. В конце ноября Волконский ездил к королю с требованием, чтоб отстал от своих советников, окружал бы себя добрыми патриотами и людьми беспристрастными, каковы, например, граф Флемминг, Браницкий, которые отечество любят, ему, королю, преданы и фамильных интересов не имеют, не похожи в этом отношении на Чарторыйских, которые имеют причину усиливать замешательства, ибо если бы они довели его до того, что императрица отняла бы от него руку помощи и он лишился короны, то они нисколько не замедлили бы пожертвовать им в пользу князя Адама и маршала Любомирского. «Они мне родня, — отвечал король, — отстать от них я не могу, а буду поступать по желанию вашему». Волконский стал выговаривать королю за недостаток откровенности, за скрытие от него намерения созвать сенат и постановить известное решение. Король сказал на это: «Мы тогда на нитке висели, и слава Богу, что война приняла такой благоприятный оборот». «Но разве вы бы спаслись, — возразил Волконский, — если бы турки нас побили, и какую бы пользу принесло вам решение вашего совета? Вам известно, что нация вас ненавидит и держитесь вы на престоле одними нашими войсками». «Предпочитая всему обязанности патриота, — отвечал король, — я обязан был сделать что-нибудь в пользу нации». «Кого вы под нацией разумеете, — спросил Волконский, — не тех ли, которые против вас взбунтовались под предлогом веры и вольности и от которых императрица вас защищает? У них ваш поступок не возбудил ни малейшей благодарности; да если бы и возбудил, если бы возмутители к вам пристали, то неужели бы вы взяли вместе с ними оружие против своей благодетельницы?» «Оружия не взял бы, — отвечал король, — а стал бы их уговаривать и склонять к успокоению». На другой день Волконский отправился к Понятовскому вместе с Бенуа, который именем своего государя советовал не терять дружбы русской императрицы, ибо от нее одной зависит его королевское благополучие. Станислав-Август отвечал и Бенуа, что он ничего противного императрице не делает, а поступает, как велит ему долг, который он всему предпочитает.
Волконский переслал в Петербург на одобрение планы новой конфедерации; но Панин известил его в начале декабря, что надобно подождать, тем более что Молдавия завоевана без поляков. Относительно королевского поведения надобно также подождать, посмотреть, какое впечатление на зыбкий дух Станислава-Августа произведет непринятие императрицею посольства Огинского. Еще до получения этого ответа от Панина Волконский 13 декабря был приглашен королем, который начал ему говорить: «Бенуа именем своего государя предлагает дружеский совет, чтобы я искал прибежища только у одной императрицы. Я не желаю сделать что-либо противное; но, не зная, о чем идет дело, не могу слепо вам в руки отдаться». «Дело идет о том, — отвечал Волконский, — чтоб удержать вас на престоле и успокоить Польшу. Ее и. в-ство, видя неожиданное ваше поведение и зная, что вы принуждены так поступать своими хитрыми советниками, по своему великодушию не отреклась еще от забот о вашем избавлении, а исключила только советников ваших из своего покровительства. Вашему величеству надобно этим воспользоваться и, не теряя времени, подумать о себе, оставя злых советников; я не могу с вами изъясняться о мерах, которые мы предпринимаем для вашего избавления, пока не увижу, что вы отстали от этих советников и только в покровительстве императрицы ищете себе спасения, ибо иначе советники ваши об этих мерах знали бы и препятствовали им». «Чарторыйские, — отвечал король, — мне родня, и отстать от них я не могу; я не могу также обещать исполнять во всем вашу волю; вы, может быть, захотите уничтожить все полезные постановления, сделанные для Польши в мое царствование?» «Дядей своих вы можете почитать как родственников и в делах советов их не слушать и не спрашиваться с ними, — отвечал Волконский — Императрица от договора своего с Польшей и диссидентского дела не отступит, о гарантии же сделает изъяснение, что она вовсе не опасна для польской самостоятельности; дядей ваших она навсегда лишила своего покровительства». «Да кто же будут нашими приятелями, — спросил король, — разве Потоцкие, которые оказались против вас такими неблагодарными?» «Не знаю, — отвечал Волконский, — благодарны Потоцкие или нет; знаю одно, что Чарторыйские неблагодарны и что Потоцкими жертвовали мы несколько раз для возвышения Чарторыйских». «Что ж вы сделаете с Чарторыйскими, — спросил король с жаром, — неужели и их возьмете, как Солтыка?» «И за это не ручаюсь, — отвечал Волконский, — если они не переменят поведения». «В таком случае лучше уж и меня самого взять, — сказал король и покончил словами: — Я надеюсь, что императрица по великодушию своему не принудит меня отстать от своей родни». Тут же была речь и о медиации: король предложил взять в посредницы какую-нибудь католическую державу, Францию или Австрию, ибо дело идет о вере. «О вере, — отвечал Волконский, — дело вовсе нейдет, и в медиации нужды нет; между императрицею и вашим величеством посредников не нужно, потому что вы ею одною возведены на престол и поддерживаетесь на нем; а между Россиею и бунтовщиками, которых вы называете нациею, медиация невозможна».
Между тем польский резидент в Петербурге Псарский дал знать королю, что русский двор намерен совершенно отступиться от гарантии и согласиться на исключение диссидентов из законодательства, если они сами добровольно пришлют о том с просьбою в Петербург. Король показал Волконскому депешу Псарского. Посол отвечал, что об отступлении от гарантии никакого повеления не имеет, гарантию можно только изъяснить чрез декларацию или новый дополнительный трактат; что же касается диссидентов, то думает, что если бы они сами добровольно пожелали отказаться от каких-нибудь прав, то затруднения в этом со стороны русского двора не будет. Король, услыхав о дополнительном трактате, пришел в восторг. «Прекрасно, — сказал он, — надобно работать!» Но Волконский умерил его восторг, заметив, что прежде всего надобно получить удостоверение, что Чарторыйские и прочие советники королевские будут отстранены от содействия и что впредь король будет раздавать награды не по их представлениям, а по совету с ним, послом. «Лучше дам себя в куски изорвать, чем на это соглашусь», — отвечал король с жаром. «В таком случае, — сказал Волконский, — если нужда дойдет до конфедерации, то мы принуждены будем составить ее и без вашего величества». «Не лишу я своих советников доверенности, — продолжал король, — потому что если бы я их от себя отдалил, то нация увидела бы, что я их бросил за их враждебность к России». «Из этого выходит, — сказал Волконский, — что ваше величество и сами стараетесь показать себя врагом России; а по-моему, вы крепче сидели бы на троне, если бы нация уверилась, что вы с нами». Король, увидев, что проговорился, не отвечал ни слова.
Вместе с Волконским уговаривал Станислава-Августа держаться России и прусский министр Бенуа: Фридрих II продолжал играть роль верного союзника России. Но мы видели также, что он тяготился иногда этим союзом, смотрел с досадою на действия России в Польше в пользу диссидентов, что могло слишком усилить здесь русское влияние; Фридриха раздражала мысль, что между союзниками нет равенства, что он служит русским целям, не говоря уже о том, как раздражало его желание русского двора навязать ему свою Северную систему, в которой он не видел никакого практического смысла, видел одно стеснение для себя. Усиление польских волнений, война конфедератская, наконец, война турецкая увеличивали затруднения прусского короля: по союзному договору надобно было помогать России по крайней мере деньгами; надобно было хлопотать, чтобы как можно скорее прекратились и польские волнения, и турецкая война; последней Фридрих сначала очень боялся, предполагая важные последствия, европейскую войну, из которой выйти подобру-поздорову считал он большим счастием. Но во всяком случае он крепко держался русского союза, который один давал ему обеспечение. Король в письме к Екатерине выразил желание воспользоваться статьею договора 1764 года и возобновить союз до истечения осьмилетнего срока. Императрица отвечала, что очень охотно принимает предложение о возобновлении союза, который «при настоящих обстоятельствах может быть еще полезнее для обеих держав и еще важнее для целой Европы». В том же письме Екатерина открывалась своему «самому верному союзнику», что оставляет на известное время Польшу в ее политическом усыплении, наблюдая только за тем, чтоб постоянные разбои не превратились в общее восстание.
Несмотря, однако, на то что Екатерина в своих письмах к Фридриху продолжала выражать самое сильное желание насчет возобновления и усиления союза, дело затянулось от января до октября 1769 года. В Петербурге между некоторыми значительными лицами существовало убеждение, что настоящая система прусского союза вовсе не так выгодна, как прежняя система австрийского, основанного на отношениях обеих империй к Турции. Настоящая турецкая война доказывала это очевидным образом: при австрийском союзе ее или бы не было, или турецкие силы были бы отвлечены австрийскими войсками. Фридрих знал хорошо о существовании в Петербурге приверженцев австрийского союза, боялся свержения Панина и перемены политики, поэтому предложил возобновление или, собственно, продление союза, и в то же время в Берлине приготовлена была записка, в которой доказывалось, что для России прусский союз выгоднее австрийского: союз России с Австриею поведет к союзу Пруссии с Франциею; но при этом Россия не может получить деятельной помощи от Австрии, которая будет бояться нападения Франции в Италии и Нидерландах; напротив, прусский союз очень выгоден, ибо Пруссия и Дания будут сдерживать Швецию. Существование сильных возражений против прусского союза, естественно, заставляло приверженцев его и саму императрицу быть требовательными, заставляло их желать получить от Пруссии как можно более выгод и обеспечений, чтоб иметь возможность выставить всю пользу союза с нею; Панин поэтому требовал от Фридриха больших обязательств, особенно в случае общей войны. Эти требования раздражали Фридриха: он опять увидал нарушение равенства, стремление русского двора получить от Пруссии больше, чем сколько он мог ей дать. Наконец 12 октября возобновлен был союзный договор на 8 лет, считая этот срок с 31 марта 1772 года. Вторая секретная статья договора была дополнена условием, что, если саксонский двор отправит войско в Польшу для достижения своих видов, русская императрица будет вправе потребовать от прусского короля, чтоб он противопоставил свое войско саксонскому или вступил бы с войском в Саксонию, смотря по обстоятельствам. Третья секретная статья была выражена так, что в случае нападения шведов на Россию и в случае ниспровержения конституции 1720 года прусский король обязывается сделать диверсию на шведскую Померанию. По поводу этой статьи сохранилась любопытная записка императрицы гр. Панину: «Не лучше ли бы было не называть шведской Померании, потому что приобретение последней даст прусскому королю гавани столь же удобные, как и Данциг, следовательно, даст возможность завести флот на Балтийском море. Прошу вас наставить меня, если я ошибаюсь. Но я не раз от вас слыхала, что Данциг или равный ему пост, как, например, Стральзунд, в прусских руках нам будет вреден. Можно было бы сказать о диверсии, не называя шведскую Померанию». Разумеется, Екатерина не ошибалась: но Панину было легко доказать, что, хотя бы и не упоминалась шведская Померания, диверсия могла быть сделана только в эту область. Беспокоились относительно Померании и перестали беспокоиться о Саксонии, выговорили право требовать, чтоб Фридрих вступил с войском в Саксонию. Фридрих торжествовал: его не будут больше раздражать заступничеством за Саксонию: Северная система исчезла при первом обнаружении реальных отношений, хотя в Петербурге продолжали думать, что она существует.
Только русский союз мог дать Фридриху твердую опору, обеспечение, и потому понятно, что все старания Франции и Австрии отвлечь его от этого союза остались тщетными. С Франциею вследствие ее заискивания он возобновил дипломатические сношения, но постоянно относился к ней с холодным презрением, как относятся к постаревшей красавице, которая потеряла прелести и сохранила смешные претензии. С Австрией он сближался охотно, ибо прежде всего желал предупредить сближение ее с Россиею; он хотел Австриею стращать Россию, сдерживать последнюю, становиться посредником между двумя империями и употреблять обе орудиями для достижения собственных целей, что ему вполне и удалось.
В половине 1768 года Франция завязала дипломатические сношения с Пруссиею под предлогом заключения торгового договора. Чтоб привлечь Фридриха на свою сторону, Шуазель дал ему знать, что Франция не будет против присоединения к Пруссии Данцига и Гамбурга. В начале 1769 года приехал в Берлин французский посланник герцог де Гинь; прусским посланником в Париж отправился полковник Гольц и дал знать своему королю, что Шуазель предлагает Пруссии Вармию и Курляндию. Но Фридрих смеялся над этими предложениями, зная, что он может получить хорошую добычу из Польши, только не посредством Франции; и ее посланник в то же время доносил своему двору, что прусский король замышляет великое предприятие относительно польских дел еще прежде, чем во Франции, в Австрии почувствовали потребность сблизиться с Пруссиею в видах сдержания России. В самом начале 1768 года Кауниц подал Марии-Терезии записку, в которой говорил, что Австрия могла не вмешиваться в польские дела, пока они не затрагивали политической системы Европы вообще или соседних с республикою держав в особенности. Теперь этот случай настоит: Россия посредством гарантии будет располагать исключительно всеми делами Польши и сделает ее, подобно Курляндии, русскою провинциею. Для Австрии опасно возбудить войну, в которой она должна будет принять участие, или сделать какой-нибудь шаг, могущий унизить ее достоинство; но опасности не было бы, если б можно было получить уверенность в короле прусском. Есть возможность думать, что прусский король не только не воспротивится никакому предприятию, имеющему целью сдержать Россию, но еще будет рад, если другие сделают то, чего он сам по обстоятельствам сделать не может. Кауниц советовал обратиться к прусскому королю, не согласится ли он вместе с Австриею предложить польскому сейму также и свои гарантии свободных учреждений Польши: это сдержит Россию, ибо не ей одной будет принадлежать ручательство, она должна будет поделиться своим влиянием с двумя другими соседними державами. Таким образом, Россия одна не могла покончить своих вековых распрей с Польшею; в Вене составлен был план раздела влияния между тремя соседними державами; план раздела территории не заставил себя дожидаться и приведен был в исполнение непосредственно благодаря турецкой войне. «Война между Россиею и Турциею, — говорит Фридрих II, — переменила всю политическую систему Европы; открылось новое поле для деятельности; надобно было не иметь вовсе никакой ловкости или находиться в бессмысленном оцепенении, чтоб не воспользоваться таким выгодным случаем. Я читал прекрасную аллегорию Боярдо; я схватил за волосы представившийся случай и с помощью переговоров достиг того, что вознаградил свою монархию за прошлые потери, включивши польскую Пруссию в число моих старинных областей».
Таким образом, Фридрих, оправившись от первого впечатления, произведенного на него известием о войне между Россиею и Турциею, увидал в ней выгодный случай для распространения своих владений. Кауниц увидал в ней также выгодный случай, который может «переменить политическую систему Европы», разумеется, к выгоде Австрии. Австрийскому канцлеру раз удалось уже переменить эту политическую систему, удалось соединить два искони враждебных государства, Австрию и Францию; отчего же теперь не удастся соединить Австрию и Пруссию и достигнуть того, к чему не привела Семилетняя война вследствие смерти Елисаветы русской, — возвратить Силезию! Тройной союз между Австриею, Пруссиею и Турциею сдержит Россию, причем для скрепления этого союза Фридрих уступит Силезию Австрии, а сам за это возьмет Курляндию и часть Польши да может еще получить деньги от Порты: Фридрих должен на это согласиться, ибо при своем уме не может же он не видать, как вредно для него содействовать усилению России. Итак, в конце концов должна поплатиться Польша, ничья вещь (res nullius), запасный магазин Восточной Европы. Император Иосиф II не разделял с Кауницем надежды относительно успешного исполнения этого плана: он не думал, чтоб Фридрих предпочел союз с Австриею и Турциею русскому союзу; не думал, чтоб прусский король променял Силезию на Курляндию и часть Польши; по мнению Иосифа, Фридрих мог променять Силезию только на Саксонию. Но император также признавал необходимость попытки сблизиться с Пруссиею, и эта попытка могла скорее всего произойти посредством личного свидания Иосифа с Фридрихом. Последний охотно соглашался на это свидание. «Пруссия, — говорит он в своих записках, — должна была бояться, чтоб ее союзница (Россия), ставши слишком могущественною, не захотела со временем предписать ей законы, как Польше. Венский двор должен был опасаться почти того же самого. Эта общая опасность заставила на время забыть прежнюю вражду». Свидание Иосифа с Фридрихом последовало в силезском городе Нейссе в августе 1769 года.
«Король, — писал Иосиф матери, — осыпал нас учтивостями и выражениями дружбы; это гений, говорит он чудесно, но в каждом слове проглядывает плут. В разговорах его высказывался страх пред русским могуществом, страх, который ему хотелось внушить и нам. Он мне говорил о наших греках в Венгрии (православных славянах), сказал, что наши купцы этой религии в Бреславле задали публичный праздник в честь русских побед; говорил, что надобно с ними хорошо обходиться, обнаруживать терпимость, чтоб они не привязались еще больше к России и не завели смуты. Он мне сказал: чтоб сдержать Россию, вся Европа принуждена будет вооружиться, ибо Россия овладеет всем. Государь, отвечал я ему, в случае всеобщей войны вы в авангарде, и потому нам можно спать спокойно. Будучи безопасны с нашей стороны, вы сделаете с русскими все, что вам угодно. Он с этим не согласился, признался, что боится русских и союз с ними ему необходим, хотя и тяжел».
По словам Фридриха, Иосиф дал ему ловко заметить, что он не имеет столько влияния над матерью, чтоб мог исполнять свои желания, но не скроет, что при настоящем положении дел в Европе ни он, ни Мария-Терезия никогда не позволят, чтоб русские удержали за собою Молдавию и Валахию. В Петербург Сольмсу Фридрих писал о свидании: «Император очень любезен и необыкновенно учтив. Он меня уверял в самых сильных выражениях, что забыл навсегда о Силезии. Я принял уверения, как они того заслуживают. Я обратил его внимание на Россию; он мне признался, что русская императрица — великая женщина, gran cervello di regina, по его собственному выражению. Это человек, пожираемый честолюбием; он питает какое-нибудь великое намерение; теперь он сдерживается матерью и с нетерпением сносит иго; как скоро он от него освободится, то сделает какой-нибудь важный шаг. Мне было невозможно проникнуть, что он именно имеет в виду: Венецию, Баварию, Силезию или Лотарингию. Но можно безошибочно положить, что Европа будет в огне, как скоро он сделается независимым государем». Фридрих велел Сольмсу сообщить свое письмо Екатерине.
Австрию Фридрих стращал Россиею, Россию — Австриею, писал Екатерине, что венский двор не вмешается в польские дела, пока русские войска будут действовать удачно против турок, но при первой неудаче Австрия будет стараться посадить на польский престол одного из саксонских принцев, именно герцога Альберта тешенского. Легко понять, с каким вниманием следил Фридрих за военными действиями. 30 августа (н. с.) он писал Сольмсу: «Хотя надобно было постоянно предполагать, что турки употребят усилия для спасения Хотина, признаюсь, однако, что я не ожидал такого скорого снятия осады. Как бы то ни было, теперь надобно смотреть на следствия этого отступления, будет ли решительная битва между русскими и турками. Я этого желаю для блага русского дела; мне кажется даже, что этого надобно желать тем более, что от дальнейшей отсрочки сражения русские могут потерпеть недостаток в продовольствии. Не скрою от вас, что, по моему мнению, кн. Голицын слишком медлил взятием этой крепости, и если случится несчастие с его войсками, то он должен будет винить в этом одного себя и недостаток живости в преследовании выгод, которые он получил над турками в последнее время».
Австрия объявила петербургскому двору, что будет соблюдать нейтралитет в войне между Россиею и Турциею. Франция ничего не объявляла и продолжала употреблять все средства вредить России, избегая, впрочем, огласки и явного разрыва. Она хотела пользоваться тем, что считала ошибкою России; последняя, видя сопротивление своим планам в короле и Чарторыйских, образовала Радомскую конфедерацию; но конфедераты соглашались действовать в видах России только в надежде, что она позволит им свергнуть Станислава-Августа; когда же увидали, что Россия непременно хочет удержать на престоле Понятовского, то обратились против нее; и во Франции смотрели на Барскую конфедерацию, как на Радомскую же, только обороченную в противную сторону вследствие объявления России, что будет поддерживать Понятовского. Шуазель считал этот оборот дела благоприятным для Франции и полагал необходимым поддерживать Барскую конфедерацию, но, мало надеясь на поляков, он поднял Турцию против России и старался затянуть войну, помогая Порте разными средствами. Он отправил в Константинополь драгунского полковника Валькруассана и написал ему в инструкции: «Нужда, какую имеют турки в советах для направления их деятельности, внушила королю желание, чтоб г. Валькруассан нашел какое-нибудь средство получить влияние на их решения. Если предрассудки и гордость турок сделают этот план невозможным, то пусть г. Валькруассан станет в челе барских конфедератов или одного из их отрядов. Намерение короля состоит в том, чтоб г. Валькруассан оказал всевозможные услуги делу турок против России». В депеше Шуазеля к Жерару, французскому поверенному в делах в Данциге, говорилось (19 и 28 февраля): «Король истинно интересуется судьбою Польши, и вы в этом отношении не можете ничего преувеличить в разговорах своих с патриотами, лишь бы вы ограничивались общими местами, которые не обязывают вас ни к чему, и лишь бы только вы всегда давали им чувствовать, что жалкие и бессвязные действия польской нации, которая сама не умеет помочь себе, не дают и друзьям ее средств помочь ей. Вы должны говорить, что полякам надобно согласиться между собою, уговориться с татарами и турками, которые взялись за оружие в интересах республики. Патриоты должны чувствовать, что с этих пор только от оружия должны зависеть спасение, независимость, самое существование республики. В настоящих обстоятельствах самый главный предмет — это делать всевозможное зло русским, не стесняясь каким-нибудь временным неудобством, могущим от этого произойти. Эта политика составляет часть великих видов, входящих в настоящую систему короля… Легкомыслие поляков, их несогласие между собою, их народный характер не позволяют надеяться с их стороны никакого усилия против России, сколько-нибудь значительного; мы можем полагаться только на турок и татар, и все наши советы и виды должны иметь целию облегчение успеха последних».
И явные отношения петербургского и версальского дворов не отличались дружелюбием. Русский поверенный в делах Хотинский по предписанию Панина должен был сделать любопытное объявление герцогу Шуазелю, что русский двор чувствует большую неприятность от постоянного перехватывания депеш из Петербурга к русскому поверенному в делах при версальском дворе и обратно; перехватываются даже частные письма и заказы двора. Хотинский должен был спросить Шуазеля, какая же польза после того от пребывания русского поверенного в делах во Франции и французского — в России: Россия и Франция не в таком положении, чтоб нуждались в сохранении только внешнего приличия. Шуазель дал честное слово, что депеши перехватывались не во Франции: если бы они даже вскрывались во Франции, то зачем же их удерживать? В то же время пришло известие, что французский посланник в Лондоне Шателэ самым неприличным образом перехватил место у русского посланника графа Чернышева. Когда Хотинский жаловался на это Шуазелю, тот отвечал: «Не понимаю, с чего Россия вздумала теперь оспаривать у Франции первенство. Не по слухам, но по собственному опыту я знаю, что послы императрицы Елисаветы уступали место послам французским, я сам был послом в Вене, когда там был покойный Кейзерлинг, который никогда не спорил со мною за место и садился ниже меня. Франция уже занимала важное место в Европе, когда Россия была вовсе не известна, и было бы несправедливо, если б теперь Россия отняла у нее это место. Когда русские государи назывались только царями, то не имели притязаний на первенство, и только с тех пор, как им уступили императорский титул, явились затруднения, вероятно, потому, что под императором разумеют главу государей. Но Франция не имеет обязанности уступать, потому что она не нуждается в России, и если последняя будет упорствовать в своих претензиях, то мы разом покончим с этими спорами, отнявши у русской государыни императорский титул: король объявит об этом манифестом, Испания последует нашему примеру. Мы сделали глупость, уступивши титул; но мы поправим дело однажды навсегда». Хотинский отвечал, что Россия не претендует на первенство и в то же время не уступает его, требует только равенства. «Такое равенство невозможно, — возразил Шуазель, — где есть первый, там непременно должен быть второй».
Франция находилась в тесном союзе с Австриею, и Шуазель счел нужным высказать свои взгляды в мемуаре, который он передал австрийскому послу при французском дворе графу Мерси: «Франция не из фантазии какой-нибудь находится во враждебном отношении к России. Государыня, царствующая в Петербурге, с первых месяцев своего правления обнаружила свою честолюбивую систему; нельзя было не увидать ее намерения вооружить Север против Юга. Одно из оснований нашего союза с Австриею состоит в избежании по возможности континентальной войны; но если б состоялся северный союз, руководимый Россиею и Пруссиею и оплачиваемый Англиею, то Австрия и Франция необходимо были бы затруднены и должны были бы вести значительную сухопутную войну. Итак, надобно было стараться всеми средствами остановить такой опасный союз, а для этого надобно было занять скорее Россию, чем Англию, которая жила смирно. Русская императрица услужила нам, завлекшись в предприятия не по силам. Швеция не вступит в союз против Франции и венского двора. Швеция будет сдерживать Данию. Несчастная Польша терзает сама себя; русские заняты Портою и Польшею и могут быть только в тягость своим союзникам; король прусский, который, конечно, хочет войны, чтоб ловить рыбу в мутной воде, не посмеет тронуться, сдерживаемый Австриею. Итак, лучше всего для нашего союза, чтоб турецкая война продолжалась еще несколько лет с ровным успехом для обеих сторон, пусть ослабляют друг друга, и если мы выиграем время, то все будет в нашу пользу».
В Вене не разделяли этого взгляда. Кауниц отвечал: «Турецкая война, к несчастию, взяла такой дурной оборот и так мало надежды на лучшее будущее, что лекарство не уменьшило, а значительно увеличивало болезнь и опасность, ибо по всему видно, что будущая кампания не будет благоприятнее для турок и они будут принуждены заключить поспешный мир, поплатившись Азовом, Таганрогом, даже Очаковом и Крымом; если это случится, то могущество Турции рушится, а Россия, наоборот, поднимется на степень державы, самой страшной для всех других континентальных держав. Следовательно, страшный риск заключается в продолжении войны между Россиею и Турциею. Честолюбивая душа русской императрицы может быть сдержана только страхом опасности, которой она подвергается, если не положит пределов своим обширным планам; для этого мы собрали в Венгрии и Трансильвании войско, которое сначала не было значительно и представляло только меру чисто охранительную; но потом мы его достаточно пополнили, чтоб заставить Россию подумать, а в случае нужды и употребить его более серьезным образом».
В конце августа в Версали получено было известие, что русские корабли, назначенные в архипелаг, прошли Ламанш. Когда после этого Хотинский приехал к Шуазелю, тот встретил его с обычною своею живостию, с веселым лицом и сказал с улыбкою: «Ну, вы можете сесть на ваш флот». Хотинский сказал, что в случае подлинности слуха о проходе эскадры чрез Ламанш он надеется, что в опасных и нужных обстоятельствах русским кораблям не будет отказано убежище во французских гаванях. «Я доложу об этом королю, — отвечал Шуазель, — и надеюсь, что в помощи флоту в здешних гаванях отказа не будет». По поводу этого разговора Хотинский писал Панину: «Признаюсь, что такое скромное поведение и отзывы дюка Шуазеля меня удивили, да и во всем нашел я в нем нового человека, вид его был тихий, ласковый, смирный и больше обыкновенного учтивый. Он показался мне как будто устрашенным, и чаятельно реченная новость так его ошибла, что он еще не опомнился, когда со мною о ней говорил. Здешнее министерство постоянно думало, что снаряжение наших эскадр останется столь же бесплодным, как и датских кораблей: погулявши по Балтийскому морю и давши этим сильную острастку шведам, возвратятся домой». Шуазель был, по-видимому, очень учтив и спокоен: но Хотинский узнал, что немедленно по получении известия о проходе эскадр отправился из Версаля курьер в Константинополь. Прусский посланник барон Гольц пересказал свой разговор с Шуазелем. «Слышали вы о новом феномене, о русском флоте? — спросил его министр — Вот и новая морская держава появилась!» Между членами дипломатического корпуса только и было речей, что о русской эскадре; удивлялись, как в такое короткое время Россия могла изготовить 20 кораблей, что и Франции было бы трудно. Хотинскому пересказали следующий отзыв Шуазеля: «Это предприятие романично, но нельзя не признать, что оно имеет основание и на него хорошо смотрят; дорого оно, и не думаю, чтоб много этим было сделано, но все-таки это блестящая экспедиция».
Хотинский сообщал также в Петербург и о поляках, находившихся в Париже, их надеждах, замыслах и разговорах. В Париже в это время находился эмиссар конфедератов Гамолинский, который подносил от них принцу Карлу саксонскому польскую корону, но тот отказался от опасного подарка и только выразил желание получить обратно герцогство Курляндское, почему конфедераты и решились избрать себе в короли герцога тешенского. В Париже говорили, что конфедераты намерены провозгласить междуцарствие и прислать во Францию послом от генеральной конфедераций Вельгурского, который был в России, и будто король французский обещал принять его со всеми почестями. Виды конфедератов не ограничивались одною Польшею: им хотелось возмутить Лифляндию; возможность этого они основывали на сильном неудовольствии тамошнего дворянства по причине потребованного русским правительством на время войны денежного вспоможения.
Наконец Шуазель объявил Хотинскому решение короля насчет русской эскадры: в случае нужных и опасных приключений Франция не откажет в должной по человечеству помощи и не запретит входа русским кораблям в свои гавани, так как находится с Россиею в согласии; но корабли должны входить в гавани по одному, а не целою эскадрою, потому что Франция, имея значительную торговлю с Турциею, должна ее щадить. Хотинский представил, что этого недостаточно: если целая эскадра, настигнутая бурею, будет искать спасения в гавани, то неужели примут только один корабль и дадут погибнуть другим? Герцог отвечал, что переменить peшения нельзя, таковы морские законы; можно позволить войти в гавань целой эскадре только той державы, которая находится в союзе с Франциею. То же будет с русским флотом и в Испании; впрочем, он может найти убежище от ветров в рейдах, исключая Корсику.
От 1 ноября Хотинский сообщил любопытное известие: приехал в Париж итальянец граф Томатис, служивший у польского короля распорядителем придворных зрелищ, и рассказывал, что русские на основании успехов своих в Турции поговаривают уже о разделе завоеваний, а именно: за собою оставляют Азов, Таганрог и право свободной торговли по Черному морю; король польский получит Молдавию и Валахию: но так как венский и берлинский дворы могли бы этому воспротивиться, то первый получит часть Валахии, которую потерял в прошедшую войну с турками, а за вторым останется епископство Вармийское. Томатис уверял, что оба двора уже согласны на это и между Россиею, Австриею и Пруссиею уже заключен дружественный договор.
Мы видели, что Шуазель считал Данию потерянною для французского влияния и думал сдерживать ее Швециею; но Дания хотела сдерживать Швецию, и этого Шуазель не мог сносить равнодушно. Бернсторф дал знать Философову, что Дания готова принять самые крайние меры для противодействия французским замыслам в Швеции. Дания обязывалась переслать для этого в Стокгольм от 100 до 160000 талеров; но Философов хлопотал, чтоб кроме денег Дания вооружила также флот свой для устрашения Швеции. Узнавши об этом, герцог Шуазель внушил датскому посланнику при французском дворе, что хотя Франция не может запретить датскому королю употреблять деньги и угрозы в настоящих шведских обстоятельствах, однако заблаговременно объявляет, что если с датской стороны дойдет до прямых действий с Швециею, то как французский, так и испанский короли спокойно смотреть на это не будут, а примут это за полный разрыв дружбы и прежде всего займут датские колонии в Америке. В ответ на это в совете датского короля было решено немедленно же вооружить флот и приготовить к походу сухопутное войско. Шуазель сделал датскому посланнику формальный запрос, по каким побуждениям Дания вооружается. «Король, мой государь, — писал Шуазель, — смотрит на Шведское королевство как на государство независимое, и никакое другое государство не имеет права стеснять силою шведскую нацию; так, например, король не думает, чтоб какое-нибудь государство могло действовать в Швеции, как Россия действовала в Польше». Бернсторф поручил датскому посланнику отвечать на это, что датский король далек от желания стеснять или беспокоить Швецию и надеется, что чрезвычайный шведский сейм не будет иметь последствиями предприятий, которые нарушат спокойствие и самые дорогие интересы Севера и заставят датского короля исполнить старые обязательства и позаботиться о безопасности собственных государств. Король в то же время не колеблется дать его христианнейшему величеству самые положительные уверения, что скромное вооружение Дании не грозит никакою опасностию ни одному государству в мире, и всего менее Франции. Датский двор в случае войны с Швециею боялся не столько враждебных государств — Франции и Испании, сколько союзной Пруссии. От 4 июля Философов писал Панину: «Совершенное приступление к равномерной нашим обеим операции в Швеции прусского двора в настоящем времени подачею декларации здесь не почитается еще нужным, и хотя притом здешний двор, конечно, почитает, что на случай войны согласие прусского короля с нашими здешним дворами наисовершеннейшей важности есть, однако, зная притом, что король прусский без приобретения выгодных для себя аквизиций на сие не поступит, считает для безопасности и спокойствия своего и всего Севера на будущие времена весьма важным к усилению сего государя, а особливо размножением его посессий на берегах Балтийского моря или размножением его властительства в коммерции Польши, осмотрительными быть и требующими уважения, что не полезнее ли, когда б и необходимо нужно было к таким договорам с ним поступить, изыскивать ему удовлетворение хотя бы и от Польши, но не внутрь земли». Таким образом, в Версали, в Вене, в Копенгагене толковали как о деле естественном и необходимом о вознаграждении прусского короля на счет Польши. За что? Это определялось интересами каждого из дворов.
Философов был доволен Бернсторфом, но извещал о неудовлетворительном положении дел при дворе. «Внутреннее состояние здешнего двора, — писал он, — начинает несколько мятежнее становиться. Придворные интриги час от часу размножаются. Главные интриганы: прежний фаворит граф Гольк, мальчик 19 лет; Варнстьет, которого влияние все более и более усиливается; госпожи Габель и Билоу, две живущие при дворе дамы, из которых каждая стремится быть королевскою метрессою. К несчастью, король, окруженный такими презренными людьми, молод и доступен всяким внушениям, а к большему несчастию, министерство робко: видя, что все упомянутые лица, стремящиеся овладеть королевскою волею, не мешаются много в государственные дела, министры довольны, что правление в их руках, и оставляют придворные каверзы без сопротивления. Моя цель состоит в том, чтоб не допускать французского и шведского министров в придворные интриги, ибо эти министры стараются привлечь на свою сторону графа Голька».
Но главная борьба у русского министра с французским по-прежнему происходила в Швеции. 8 января французская партия распустила в Стокгольме слух, что в России произошла революция. «Злая шайка, — писал Остерман, — этим своих сообщников так сильно ободряет, что они все больше и больше выходят из всякой меры; из всего видно, что они начинают играть в самую отчаянную игру: полковник барон Горн, ездя к сенаторам, с великими угрозами и нахальством попрекал им их поведение и прославлял поведение королевское». Сенат, опасаясь отчаянной игры противников во время сейма в Стокгольме, определил созвать сейм в Норкепинге; тогда из противной партии раздались угрозы, что Норкепинг, состоящий большею частию из деревянных домов, будет сожжен. Король объявил, что он не намерен разлучаться с своим семейством и потому сенаторы должны уступить в Норкепинге приличные помещения для двора и назначить необходимые для того суммы. Остерман с благодарностию отзывался о дружеском содействии ему министров английского и датского; но прусский министр Кокцей на приглашение действовать вместе холодно отвечал, что, быть может, скоро заключен будет мир между Россиею и Портою, и члены французской партии в Швеции будут обмануты в своих надеждах.
21 февраля Остерман потребовал от Панина на сеймовые расходы 207250 рублей, сумму, высчитанную вместе с датским посланником и благонамеренными шефами. «Все отзывы шефов французской партии, — писал Остерман, — достоверно доказывают, что их и любезного им двора покушение на этом сейме есть последнее и самое отчаянное, и если им не удастся достигнуть своей цели, то благонамеренные останутся надолго в покое, и потому если их игра отважна, то и с нашей стороны нужна равная оборона. По известному испорченному здешнему национальному духу трудно заранее ручаться, что мы приобретем поверхность при начале сейма, но смею удостоверить в одном, что соперники наши за свою поверхность очень дорого заплатят». В конце марта король, присутствуя в сенате, требовал, чтоб по случаю вооружения датского флота отправлено было в Карлскрону приказание оснастить известное число кораблей и фрегатов; Но сенаторы, кроме двоих, не согласились, представляя, что датское правительство на запрос шведского дало дружеский успокоительный ответ насчет своего вооружения, и потому опасно вплетать Швецию во вражду с Даниею; притом же скоро соберется сейм, и потому всякие меры со стороны сената излишни. Сенатор барон Фризендорф прямо сказал, что, по его мнению, датские вооружения не имеют в виду ничего другого, как заступление в случае опасности за шведские вольности или собственную защиту в случае нападения со стороны Швеции, и так как он не может приписывать будущему сейму ни одного из тех намерений, то и не видит, чтоб со стороны Дании могла угрожать какая-нибудь опасность. Это рассуждение так раздражило короля, что он встал и ушел, не поклонясь сенаторам.
Со стороны Франции предложен был королю следующий план: 1) король должен опираться на флот; 2) послать секретного эмиссара в Константинополь с предложением Порте денежной ссуды; 3) окончить сейм в три или четыре месяца для предупреждения мира России с Турциею; 4) Порта в своем мирном договоре с Россиею должна поставить в условия шведскую независимость и принять на себя гарантию новой формы шведского правления.
Чрезвычайный сейм в Норкепинге начался под самыми неблагоприятными предзнаменованиями для русской партии: ораторы духовного и крестьянского чина избраны были из приверженцев Франции, ландмаршалом, или президентом сейма, был избран генерал граф Ферзен большинством 604 голосов против 372. Первым следствием торжества французской партии было, разумеется, отнять у русских приверженцев большинство в сенате. Остерман виновницей зла ставил Англию, которая не прислала в Стокгольм денег, необходимых для поддержания русской стороны на сейме. Получив известия о норкепингских происшествиях, императрица написала Панину: «Прикажите Остерману объявлять всем и каждому, что если останется хотя один швед для защиты свободы, то я его буду поддерживать. Кроме того, велите сочинить небольшую статью, как бы идущую от. постороннего человека, велите ее напечатать и отослать туда поскорее для объявления того же самого».
В мае месяце секретная комиссия отрешила от должности всех сенаторов (за исключением одного), обвиняя их в том, что они стремились не советовать, а царствовать в противность основным законам. Главным двигателем в этом деле был наследный принц Густав, который каждый день публично на площади толковал с крестьянами, внушая им, кого они предпочитают спасти — короля или сенат. Сейм из Норкепинга был переведен в Стокгольм. Остерман должен был признаться, что его денежные приманки остаются бесплодными. Самый видный из русской партии — Пехлин объявил посланнику, что он ручается только за сохранение конституции и тишины. Остерман, не вполне доверявший Пехлину за его двойную роль, писал, однако, что, по всем вероятностям, Швеция не начнет войны с Россиею, боясь тесной связи последней с Даниею и Пруссиею. Относительно перемен в конституции французская партия видела в этом щекотливом деле большие затруднения. Королева требовала, чтоб королю дана была полная власть в раздаче чинов; но король и наследный принц довольствовались восстановлением в полной силе конституции 1719 года с исключением навеки статьи, дозволявшей государственным чинам истолковывать основные законы. Положено было за дело конституции приняться после решения дела о финансах, и если нельзя будет его решить, то дополнить сенату в секретных инструкциях и окончить сейм в конце октября, потому что французский министр объявил своим приятелям, что его государь далее этого срока не намерен поддерживать свою партию деньгами.
Остерману предписано было от своего двора по последней мере удерживать конституцию 1720 года. В сентябре посланник доносил, что бургомистр Кернинг приводит к королеве депутатов мещанского сословия и она сама склоняет их к своим видам; наследный принц с этою же целью приглашает к себе к обеду мелкое офицерство; все отсутствующие члены французской партии созваны к 30 сентября (с. с.), и все известия согласны в том, что около этого времени положено решить дело о конституции по сильному настоянию королевы и требованию французского министра. Офицерство приманивалось обещанием по тысяче плотов за каждый голос и выдачею письменного за королевскою рукою уверения в повышении каждого одним чином. В начале октября французская партия была смущена известиями о победе русских над турками, но скоро оправилась и начала разглашать, что русские победы выгодны для Швеции, ибо отдаляют срок заключения мира и тем дают шведам больше свободы покончить беспрепятственно свои внутренние дела. Так говорила сама королева, прибавляя, что в наступающее зимнее время Россия с своими союзниками не будет в состоянии воспрепятствовать этому вооруженною рукою, а между тем можно будет принять лучшие оборонительные меры.
Но дело о перемене конституции встретило сильное сопротивление, так что французская партия сочла нужным войти в сделку с членами русской, предложив последним ввести некоторое число из них в сенат и секретную комиссию, лишь бы согласились на усиление королевской власти. Все старание Остермана, разумеется, состояло в том, чтоб уничтожить эту сделку. Ему это удалось: русская партия взяла верх в дворянском сословии и привела дело к тому, что запрещено было поднимать вопрос о перемене конституции; то же решение последовало в мещанском и крестьянском сословии. Операция стоила Остерману 450000 талеров медною монетою; благонамеренные получали по 300 талеров в месяц, операторы же — двойной оклад; чтоб воспользоваться благополучным переломом и окончить сейм согласно с желанием русского двора, Остерман требовал еще 150000 рублей.
Мы видели, что благодаря статье о шведских субсидиях не мог состояться союзный договор между Россиею и Англиею. Россия хотела, чтоб Англия, если не желает помогать ей в войне турецкой, помогла по крайней мере деньгами для предотвращения войны шведской. Императрица писала Чернышеву: «Если бы Англия, давая Швеции субсидии, могла освободить Россию от второй войны, поджигаемой Франциею, то сделает ли она это? Случай существует, французская партия ведет к созванию чрезвычайного сейма и к отречению королевскому; если Англия не даст Швеции субсидий, то можно биться об заклад, десять против одного, что Швеция будет иметь глупость объявить войну России и Англия своею несвоевременною бережливостию подвергнет войне империю, которую по стольким причинам должна считать единственным теперь своим другом и подпорою. Я думаю, что если мой аргумент будет внесен в парламент, то, несмотря на сопротивление Нижней палаты, не найдется ни одного доброго англичанина, который бы не подал голоса за субсидии, и если нация решит не давать, то частные люди дадут, а если и они не дадут, то с этой минуты я буду думать, что дружба и вражда Англии — слова бесполезные и лишенные смысла, потому что от них нет никаких последствий». Но из Англии был один ответ, что парламент не согласится платить субсидий в мирное время. Екатерина сердилась и в марте 1769 года писала Чернышеву: «Послушай, барин! Когда ты узнаешь все, что я сделала и затеяла противу Российской империи неприятеля, тогда ты скажешь, что после Ивана Чернышева никто более Катерины не любит шум, гром и громаду: не изволь сие принять за бредню; даром, что меня третью неделю мучит простудная лихорадка и все на свете флусы, однако я в здоровом уме и твердой памяти и, если нужда потребует, и с шведами управлюсь, как с клопами, кои кусают с опасностию быть раздавленными. Твои же англичане уж ужесть радость как неважны и, я чаю, таковы будут до тех пор, пока французы с гишпанцами на них нападут, чего, дай Боже, хотя на завтра получения сего письма».
Оставалось склонить Англию к выдаче хотя какой-нибудь суммы для противодействия французской партии в Швеции.
Когда граф Иван Чернышев представил Рошфору, что для поправления шведских дел Англия не может послать в Швецию менее сорока или пятидесяти тысяч фунтов стерлингов, тот отвечал в секретнейшей конфиденции: «Я еще не знаю, согласятся ли у нас на выдачу такой или какой бы то ни было суммы, только должен вам открыть одному, что великое затруднение может произойти в королевском совете по вопросу, кому поверить деньги; Гудрику поверить не захотят, всем известно, что на руку нечист; он лучший у нас из всех министров, находящихся при иностранных дворах, ему все поверить можно, кроме денег». Чрез несколько времени Рошфор объявил Чернышеву, что решено послать приказание Гудрику израсходовать известную сумму денег для подкрепления благонамеренной партии в Швеции, но, какую именно сумму, не сказал, из чего Чернышев догадался, что сумма невелика; Рошфор уверял при этом, что и Франция переслала в Стокгольм к своему посланнику Модэну только 100000 ливров.
В марте месяце Чернышев сообщил Панину любопытное заявление Рошфора. «Я знаю подлинно, — говорил Рошфор, — что король прусский хотя и принял прямое намерение не допускать шведов до войны с Россиею, но что касается перемены их правления, то не только не вмешивается в это дело, но, может быть, и жалеть не будет, если в том успеют». В то же время Чернышев писал: «Зачинаю и я сумневаться, что есть какое-нибудь кокетство между здешним двором и венским, ибо, читая Рошфору, чтоб его испугать, окончание последнего Остерманова письма, где упоминается о могущем сделаться предложении относительно заключения союза между французским, гишпанским и австрийским дворами с Швециею, он мне на то вдруг индискретным образом болтнул: так австрийцы бы нас обмануть хотели? Сколь я потом ни старался, чтоб его паки привесть о сем что-нибудь более сказать, но того сделать не мог».
Чернышев приписывал английскому министерству неуспех в заключении союзного договора между Россиею и Англиею; он писал Панину: «Примите за несомненную правду, что, как долго сие министерство на своем месте пробудет, не должно ожидать никакого твердого предприятия, которое бы хотя мало Францию раздражить могло, ибо, если до того доходить будет, не удержит оно своих мест, для сохранения которых все сделать готовы». А Рошфор прямо объявил Чернышеву, что он считает прусского короля виновником того, что союзный договор между Россиею и Англиею не был заключен: Фридрих II чрез своего министра старался всюду разглашать в Лондоне, что было бы безрассудно с английской стороны давать какие-нибудь субсидии Швеции. В конце августа Чернышев объявил Рошфору об отправлении русской эскадры в архипелаг. Рошфор не мог удержаться, чтоб не сказать: «Какое смелое предприятие! Как бы я желал, чтоб мы были теперь в войне с Франциею: два соединенных флота наделали бы прекрасных вещей!» Чернышев также не удержался, чтобы не поразгорячить англичанина. «Если бы здешнее министерство было поспокойнее дома, — сказал он, — то англичанам можно было бы приобрести теперь какое-нибудь владение в архипелаге, как французы овладели Корсикою, и, утвердившись в архипелаге, англичанам можно было бы уничтожить выгодную французскую торговлю в Леванте; Англия может иметь в России сильную помощницу не только на твердой земле, но и на море, когда русский флот попривыкнет быть и в здешних морях». «Как ошибаются те, — отвечал Рошфор, — которые думают, что русский флот не может оказать нам помощи в случае нужды!» Но когда английский посол при русском дворе лорд Каткарт сообщил своему министерству о существовании в Петербурге проекта образования из Крыма, Молдавии и Валахии независимых государств для ограждения от Турции, равно как из Финляндии независимого великого герцогства для ограждения от Швеции, то Рошфор отвечал ему, что такой план не вполне соответствует умеренности петербургского двора, нежеланию расширять свои границы; легко усмотреть, что такие независимые государства в сущности будут в полной зависимости от России. Рошфор сделал Каткарту замечание, чтоб он не очень увлекался удивлением к высокому характеру русской императрицы и некоторых ее министров, а предполагал бы в них известную долю честолюбия.