Глава VI.
Окончание царствования Василия Иоанновича Шуйского
Мы видели, что при вступлении Шуйского на престол королю Сигизмунду, угрожаемому страшным рокошем, было не до Москвы. Но рокош кончился торжеством короля, который имел теперь возможность заняться делами внешними, а между тем в дела Московского государства вмешалась чуждая и враждебная Польше держава. Сигизмунд еще мог ждать спокойно развязки дел, пока Шуйский боролся с самозванцем, но когда Шуйский завел переговоры с шведами, с Карлом IX, заклятым врагом Сигизмунда и Польши, когда между царем московским и королем шведским заключен был вечный союз против Польши, тогда Сигизмунд оставаться в покое не мог; с другой стороны, послы польские, возвратившиеся из Москвы, уверяли короля, что бояре за него, что стоит только ему показаться с войском в пределах московских, как бояре заставят Шуйского отказаться от престола и провозгласят царем королевича Владислава. После Сигизмунд объявлял испанскому королю, что он предпринял московскую войну, во-первых, для отмщения за недавние обиды, за нарушение народного права, потом, чтоб дать силу своим наследственным правам на престол московский, ибо предок его Ягайло был сыном княжны русской и женат был также на княжне русской, наконец, чтоб возвратить области, отнятые у его предков князьями московскими. Поход был, впрочем, предпринят не из одних частных выгод короля, но и для блага всего христианства: король видел, что колеблющемуся государству Московскому, с одной стороны, угрожают турки и татары, с другой — еретические государи: в войсках Шуйского были татары, были еретики французы, голландцы, англичане, набранные теми (шведами), которые хотели, заключив союз против Польши с варварами, истребить католическую религию и основать еретическое государство с титулом империи, который москвитяне себе присваивают.
Король отправился к московским границам, повестив сенаторам, что едет в Литву для наблюдения за войною со шведами в Ливонии и за ходом дел в России, обещаясь иметь в виду только одни выгоды республики; в Люблине объявил сеймовым депутатам, что все добытое на войне московской отдаст республике, ничего не удержит для себя. Эти обязательства очень важны для нас: они устанавливают точку зрения, с какой мы должны смотреть на поведение Сигизмунда относительно Московского государства. Мы не можем упрекать Сигизмунда в близорукости, в безрассудном упрямстве, упрекать его за то, что он непременно хотел взять Смоленск, не послал тотчас сына своего Владислава в Москву, раздражил тем русских и произвел восстание, окончившееся изгнанием поляков. Мы прежде всего должны обратить внимание на положение Сигизмунда, который не мог заботиться о своих династических выгодах, обязавшись думать только о выгодах республики: как бы он мог возвратиться в Польшу и явиться на сейм, потратив польскую кровь и деньги для того только, чтоб посадить сына своего на московский престол, если это посажение не доставляло Польше никакой непосредственной выгоды. Польский престол был избирательный; по смерти Сигизмунда сын его Владислав, царь московский, мог быть избран королем польским и нет: и прежние цари московские бывали искателями польского престола, но не достигали его по невозможности согласить интересы польские с московскими, а эта невозможность должна была существовать и при Владиславе, потому что если бы он, сидя на московском престоле, вздумал быть полезен Польше, то ему могли приготовить участь Лжедимитрия. Другое дело, если бы Москва покорилась самому королю Сигизмунду, то есть присоединилась к Польше, это было выгодно для последней, и Сигизмунд мог добиваться этого; но прежде он должен был овладеть какою-нибудь областию для Польши, чтобы достигнуть цели своего похода, доставить Речи Посполитой что-нибудь верное, тогда как овладение Москвою было таким предприятием, которого успех был очень сомнителен. Гетман Жолкевский писал к королю, что все думают, будто король выступил в поход для собственных выгод, а не для выгод республики, и потому не только простой народ, и сенаторы неохотно об этом говорят, необходимо, следовательно, уверить сенаторов в противном. Понятно после этого, что Сигизмунд должен был спешить этим уверением не на словах, а на деле, спешить приобретением для республики, а не для себя какого-нибудь важного места в московских владениях. Издавна Смоленск был предметом спора между Москвою и Литвою; наконец первой удалось овладеть им. Но Литва не могла позабыть такой важной потери, ибо этот город, ключ Днепровской области, считался твердынею неприступною. Сигизмунда уведомляли, что воевода смоленский Шеин и жители охотно сдадутся ему; король не хотел упускать такого удобного случая и двинулся к Смоленску вопреки советам гетмана Жолкевского, который хотел вести войско в Северскую землю, где худо укрепленные городки не могли оказать упорного сопротивления.
Как смотрели в это время в Польше на дела московские, на цель похода Сигизмундова, можно видеть из письма какого-то Отоевского из Польши к какому-то Вашийскому в Ливонию от 12 декабря 1608 года. Отоевский пишет о найме шведами полков на помощь Шуйскому, причем прибавляет: «Нам теперь следует положиться во всем на всемогущего бога и держать надежду на тех, которые теперь в Русской земле пасутся, потому что им до сих пор все сходило с рук счастливо: русские своим государям, которым они крест целовали, толпами изменяют и землю свою нашим отдают, и теперь здесь мирская молва, что наши мало не всею Русскою землею овладели, кроме Москвы, Новгорода и других небольших городов. Я вам объявляю, что на будущем сейме постановят такое решение: видя легкоумие и непостоянство московских людей, которым ни в чем верить нельзя, надобно разорить шляхту и купцов и развести в Подолию или в другие дальные места, а на их место посадить из наших земель добрых людей, на которых бы можно было в нужное время положиться. Теперь нам этим делом надобно промыслить раньше: прежде чем придут шведы, надобно Шуйского со всеми его приятелями разорить и искоренить до основания». Из этого письма мы видим, как союз Шуйского со шведами вывел поляков из бездействия, понудил их ускорить решительными мерами относительно Москвы. С другой стороны, видим, что целию королевского похода для поляков было покорение Московского государства Польше, а не возведение на московский престол сына королевского. Но если поляки хотели воспользоваться смутным состоянием Московского государства для его завоевания, то это завоевание не могло быть легко, когда бы поляки вступили в московские области с явно враждебным видом, с явно высказанною целию завоевания. Москва была разделена между двумя искателями престола; чтоб облегчить себе завоевание русских областей, Польша должна была выставить также искателя, именно королевича Владислава, на которого еще при жизни первого Лжедимитрия указывали бояре, о котором некоторые из них думали и теперь, как доносили Сигизмунду; итак, посажение Владислава на престол московский было только предлогом для достижения цели, но не могло быть целию Сигизмундова похода.
Обо всех замыслах и движениях в Польше знал смоленский воевода Шеин, который посылал в Литву, за рубеж, своих лазутчиков; они приносили ему вести, слышанные ими от своих сходников, т. е. людей подкупленных, которые, сходясь в условленных местах с русскими лазутчиками, уведомляли их обо всем, что у них делалось. Но не от одних лазутчиков-крестьян узнавал Шеин польские новости: у него был подкуплен в Польше какой-то Ян Войтехов, который непосредственно на письме доносил ему обо всем. В марте 1609 года Войтехов писал ему, что по окончании сейма королевич хотел было идти на Москву, но приехал воевода сендомирский и посол от Лжедимитрия вместе с послами от тушинских поляков с просьбою к королю и панам, чтоб королевича на Московское царство не слали, ибо они присягнули тушинскому царю головы свои положить, хотя б и против своей братьи. Войтехов сообщил также вести и из Тушинского стана, писал, что крутиголова Димитрий хочет оставить Тушино и утвердиться на новом месте, потому что весною смрад задушит войско; весною же хочет непременно добыть и Москву. Войтехов писал, что сендомирский воевода на сейме именем Димитрия обязался отдать Польше Смоленск и Северскую землю, и если б Мнишек в этом не присягнул, то поляки непременно хотели посадить королевича на царство Московское. Войтехов писал также, что много купцов польских приехало домой из Тушина и сказывают, будто Лжедимитрий хочет бежать, боясь Рожинского и козаков, что у него нет денег на жалованье польскому войску, которое будто бы говорит: «Если бы царь московский заплатил нам, то мы воров выдали бы, а из земли Московской вышли», что Шуйскому стоит привлечь к себе Заруцкого с его донскими козаками, и тогда можно сжечь тушинские таборы. О самом себе Войтехов писал: «Пришлите мне, пожалуйста, бобра доброго черного самородного, потому что меня слово обошло за прежнее письмо к вам, так надобно что-нибудь в очи закинуть». Шеину сообщали также слухи, ходившие в Литве о самозванцах, писали, что вор тушинский пришел с Белой на Велиж, звали его Богданом, и жил он на Велиже шесть недель, а пришел он с Белой вскорости, как убили расстригу, сказывал, что был у расстриги писарем ближним; с Велижа съехал с одним литвином в Витебск, из Витебска — в Польшу, а из Польши объявился воровским именем. Петрушка, что сидел в Туле, и теперь живет в Литве, и прямой он сын царя Феодора, а вместо его в Москве повесили мужика. Борисов сын, Федор Годунов, также жив и теперь у цесаря христианского.
Между тем у пограничных жителей московских и литовских по обычаю происходили ссоры, наезды. По этому поводу начальники пограничных областей — староста велижский Александр Гонсевский, бывший недавно послом в Москве, и смоленский воевода Шеин должны были войти в сношения друг с другом. Гонсевский звал Шеина на порубежный съезд для решения спорных дел; Шеин в такое Смутное время боялся принять на себя за это ответственность, особенно когда ему доносили, что Гонсевский нарочно для того и приехал в Велиж, чтоб подговорить смольнян к сдаче королю. Шеин упрекал Гонсевского за то, что он не выполнил условий договора, заключенного им с товарищами в Москве, что поляки не выведены из Московского государства и оттого происходит страшное кровопролитие. Гонсевский отвечал: «Ты хочешь, чтоб польские и литовские люди были выведены из Московского государства, но каким образом это сделать? Грамотами королевскими? Грамоты были посланы к ним; король хотел послать еще гонца, и велел мне обо всем этом переговорить с тобою, но вы сами от доброго дела бегаете, держась своего обычая московского: брат брату, отец сыну, сын отцу не верите; этот обычай теперь ввел царство Московское в погибель. Я знаю, что у вас, у государей, и в народе такой доверенности, как у нас, нет, и тебе, по обычаю московскому, нельзя было со мною съезд устроить; зная это, я писал тебе, чтоб ты объявил о деле архиепископу и другим смольнянам и с их ведома съезд устроил: но и это не помогло. Припоминая себе дела московские, к которым, будучи в Москве, пригляделся и прислушался, также и нынешнее ваше поведение видя, я дивлюсь тому: что ни делаете, все только на большее кровопролитие и на пагубу государству своему». Гонсевский был прав на словах, но вовсе не прав на деле, потому что он-то и известил короля о желании бояр иметь царем Владислава, он-то и теперь всех больше хлопотал о сдаче Смоленска, как прямо сам король сказал Жолкевскому; следовательно, известия, полученные Шеиным о замыслах Гонсевского, были вполне справедливы и Шеин имел полное право не доверять велижскому старосте.
Надобно было готовиться к обороне, принимать меры предосторожности; но в такое Смутное время трудно было рассчитывать на всеобщее усердие, на всеобщее повиновение: стрелецкие сотники и дети боярские отказывались стоять на стороже против поляков. А между тем из-за границы приходили вести одна другой страшнее о движениях Сигизмунда. Донесение Войтехова, что обещания Мнишка, данные на сейме, удержали поляков от войны, оказалось ложным; в мае 1609 года лазутчики донесли Шеину, что король строго запретил сендомирскому воеводе и всем вообще полякам ходить к Москве. В июле доносили, что Гонсевский идет с нарядом под Смоленск, что туда же в следующем месяце ждут самого Сигизмунда, что Гонсевский приводил жителей пограничных московских волостей к присяге на имя королевское. Вести были справедливы. В Минске съехался с королем гетман Жолковский и расспрашивал о подробностях касательно предпринимаемого похода, хотел знать, что ручается королю за успех его? Те, которые обнадеживали Сигизмунда, говорили, что пока он находится далеко, то боярам московским трудно отозваться в его пользу, и потому, чтоб заставить их высказать свое расположение, королю необходимо спешить к границам. В Минск пришло письмо от Гонсевского, который настаивал, чтоб король как можно скорее выступал под Смоленск беззащитный, ибо ратные люди смоленские ушли на помощь к Скопину. Сигизмунд выехал из Минска, а в Орше свиделся с литовским канцлером Львом Сапегою, который также убеждал короля спешить походом. Сапега пошел вперед к Смоленску, беспрестанными записками побуждая к скорости и Жолкевского, которому очень не нравилась вся эта поспешность и, как ему казалось, необдуманность: опытному полководцу странно было предположить, что такая сильная крепость, как Смоленск, захочет сдаться войску, в котором было только 5000 пехоты. Несмотря на то, 19 сентября нетерпеливый Сапега уже стоял под Смоленском, 21-го прибыл туда и сам король; всего войска собралось, кроме 5000 пехоты, 12000 конницы, 10000 козаков запорожских и неопределенное число татар литовских; запорожцев было также не всегда одинаковое число, потому что часть их отъезжала за кормами; в числе 12000 конницы было много волонтеров, которые, набравши добычи, разбегались. Число осажденных, способных к обороне, полагают до 70000.
Перейдя границу, Сигизмунд отправил в Москву складную грамоту, а в Смоленск — универсал, в котором говорится, что по смерти последнего Рюриковича, царя Феодора, стали московскими государями люди не царского рода и не по божию изволению, но собственною волею, насилием, хитростию и обманом, вследствие чего восстали брат на брата, приятель на приятеля, что многие из больших, меньших и средних людей Московского государства и даже из самой Москвы, видя такую гибель, били челом ему, Сигизмунду, чтоб он, как царь христианский и наиближайший родич Московского государства, вспомнил свойство и братство с природными, старинными государями московскими, сжалился над гибнущим государством их. И вот он, Сигизмунд, сам идет с большим войском не для того, чтоб проливать кровь русскую, но чтоб оборонять русских людей, стараясь более всего о сохранении православной русской веры. Потому смольняне должны встретить его с хлебом и с солью и тем положить всему делу доброе начало, в противном же случае войско королевское не пощадит никого. Смольняне отвечали королю, что у них обет положен в дому у Пречистой богородицы: за православную веру, за святые церкви, за царя и за царское крестное целование всем помереть, а литовскому королю и его панам отнюдь не поклониться. Посады были пожжены, жены и дети служилых людей, бывших в войске Скопина, перебрались из уезда в крепость, но крестьяне в осаду не пошли и даточных людей не дали, потому что король обольстил их вольностию. Смольняне посылали челобитные в Москву с просьбою о помощи, но вместо помощи царь Василий мог присылать им только милостивые грамоты. Несмотря на то, осажденные решились защищаться отчаянно, и если вступали в переговоры с королем, то единственно для того, чтобы выиграть время. При этих переговорах смольняне прямо говорили посланным королевским, что они хвалят Сигизмунда за его доброе расположение, но опасаются его подданных, на которых положиться нельзя. Если бы король и обещал что-нибудь под клятвою, то поляки не сдержат его слова по примеру стоявших под Москвою, которые, уверяя, что сражаются за русских, сами забирают семейства их и разоряют волости. Таким образом, кроме враждебных пограничных отношений, издавна господствовавших между литвою и смольнянами, последние не могли сдаться Сигизмунду вследствие слабости королевской власти в Польше, вследствие недостатка ручательства в том, что обязательства, королем данные, будут исполнены его подданными. Некоторые из смольнян объявили еще, что они не хотят терпеть от поляков того же, что терпели от них жители Москвы во время первого Лжедимитрия, и потому решились умереть верными царю Василию и скорее собственными руками умертвят своих жен, чем согласятся видеть их в руках поляков. Трудно было полагаться и на обещания самого Сигизмунда, который, уверяя смольнян, что будет охранять их веру, в Польше объявил, что начал войну преимущественно для славы божией, для распространения католической религии. Между причинами, побуждавшими смольнян к сопротивлению, можно положить еще и ту, что служилые люди смоленские были в войске Скопина, а семейства их сидели в осаде в Смоленске: эти семейства, разумеется, всеми силами должны были противиться сдаче города Сигизмунду, ибо тогда они были бы разлучены с своими; с другой стороны, присутствие смоленских служилых людей в стане Скопина одушевляло осажденных надеждою, что земляки их непременно явятся на помощь к ним, на выручку семейств своих. Наконец, указывают еще причину сопротивления, именно со стороны богатейших купцов смоленских; они дали в долг Шуйскому много денег: если бы они сдались Сигизмунду, то эти деньги пропали бы.
С самого начала осада пошла неудачно; осажденные позволяли себе очень смелые вещи: однажды шестеро смельчаков переехали из крепости в лодке через Днепр к шанцам неприятельским, среди белого дня схватили знамя и благополучно ушли с ним обратно за реку. 12 октября король велел своему войску идти на приступ; разбивши ворота петардой, часть войска ворвалась было в город, но не получила подкрепления от своих и была вытеснена осажденными. Подкопы также не удавались, потому что осажденные имели при стенах в земле тайные подслухи. Не Смоленск, но Тушино испытало на себе весь вред от королевского похода: когда здесь узнали об этом походе, то началось сильное волнение; поляки кричали, что Сигизмунд пришел за тем, чтоб отнять у них заслуженные награды и воспользоваться выгодами, которые они приобрели своею кровию и трудами. Гетман Рожинский был первый против короля, потому что в Тушине он был полновластным хозяином, а в войске королевском не мог иметь такого значения. Он собрал коло и, разумеется, легко уговорил товарищей своих не отказываться от цели уже столь близкой и дать друг другу присягу ни с кем не входить в переговоры и не оставлять Димитрия, но, посадив его на престол, требовать всем вместе награждения; если же царь станет медлить, то захватить области Северскую и Рязанскую и кормиться доходами с них до тех пор, пока не получат полного вознаграждения. Все поляки охотно подписали конфедерационный акт и отправили к королю под Смоленск послов, Мархоцкого с товарищами, с просьбою, чтоб он вышел из Московского государства и не мешал их предприятию. Рожинский хотел уговорить и Сапегу к конфедерации, для чего поехал сам к нему в стан под Троицкий монастырь, но Сапега не решился на меру, которая вела к открытой борьбе с королем.
Между тем Скопин, соединившись опять с Делагарди, двинулся из Колязина на Александровскую слободу, откуда передовой отряд его, под начальством Валуева и Сомме, вытеснил поляков. Скопин остановился в слободе, дожидаясь Шереметева и новых подкреплений из Швеции; он медлил, а Москва опять терпела голод: покупали четверть по семи рублей, и народ волновался, кричали, что лгут, будто придет скоро князь Михайла Васильевич, приходили в Кремль миром к царю Василью, шумели и начинали мыслить опять к тушинскому вору. В это мятежное время вдруг пришла станица от Скопина с письмом к царю, царь послал письмо к патриарху, и настала в Москве радость, зазвонили в колокола, начали петь молебны. Но радовались недолго, потому что голод все усиливался: крестьянин Сальков с толпою русских воров перехватил Коломенскую дорогу, по которой шли в Москву запасы из земли Рязанской, свободной от тушинцев; царь выслал против него одного воеводу, но Сальков разбил его; выслал другого — тот ничего не сделал разбойникам, наконец вышел третий воевода, князь Дмитрий Михайлович Пожарский, и разбил Салькова наголову на Владимирской дороге, на речке Пехорке; на четвертый день после битвы Сальков явился в Москву с повинною: у него изо всей шайки осталось только 30 человек. В самой Москве козаки завели измену: атаман Гороховой, которому пришла очередь стоять в Красном селе, снесся с тушинцами и сдал им Красное село; тушинцы выжгли его; мало этого: подведенные также изменниками, они подкрались ночью к деревянному городу и зажгли его; москвичи отбили их и затушили пожар; выгорело сажен сорок. Скопин все стоял в Александровской слободе. Сапега пошел туда из-под Троицкого монастыря, разбил высланный против него Скопиным отряд, но не мог осилить самого Скопина и после жаркого боя с ним возвратился опять под Троицу. После этого он уговаривал Рожинского действовать вместе против Скопина, но тот, раздосадованный отказом Сапеги приступить к конфедерации, отказался помогать ему и уехал в Тушино, которому король скоро нанес последний удар.
В то время как тушинские поляки отправили послов к Сигизмунду под Смоленск, король отправил своих послов в Тушино, пана Станислава Стадницкого с товарищами. Они должны были внушать полякам, что им гораздо приличнее служить природному своему государю, чем иноземному искателю приключений, и что они прежде всего должны заботиться о выгодах Польши и Литвы. Король обещал им вознаграждение из казны московской в том случае, когда соединенными силами Москва будет покорена, притом обещал, что они будут получать жалованье с того времени, как соединятся с полками его; начальным людям сулил богатые награды не только в Московском государстве, но и в Польше. Что же касается до русских тушинцев, то Сигизмунд уполномочил послов обещать им сохранение веры, обычаев, законов, имущества и богатые награды, если они предадутся ему. С другой стороны, послы должны были войти в сношение с самим Шуйским и начальными людьми в Москве, передать им грамоты королевские. Грамота к Шуйскому (от 12 ноября 1609 года н. с.) начинается упреком за дурной поступок с послами польскими при восстании на самозванца, потом король продолжает: "Ты заключил перемирие с этими послами нашими, вымогая из них силою, по своей воле дела трудные, чтобы мы свели своих людей, которые против воли нашей в землю Московскую вошли с человеком москвичом, называющимся Димитрием Ивановичем; ты велел нашим послам целовать на этом крест; но мы этого условия не приняли, и ты к нам послов своих за подтверждением перемирия не прислал, и сам разными способами его нарушил: людей наших, в Москве задержанных и в заточенье разосланных, ты до 28 сентября 1608 года на рубеже не поставил, как было договорено, иных до сих пор задержал, а некоторых после перемирья велел побить, за невинно побитых людей наших и за разграбление имущества их удовлетворения не сделал; сверх того, с неприятелем нашим Карлом Зюдерманландским ссылался, казною ему против нас помогал. Мы, однако, хотим Московское государство успокоить и для того отправляем к людям нашим, которые стоят под Москвою таборами, послов наших великих, пана Станислава Стадницкого с товарищами, и тебе об этом объявляем, чтобы ты боярам своим думным велел с нашими послами съехаться на безопасном месте под Москвою и о добрых делах договор постановить для унятия этой войны в Московском государстве. Грамоты к патриарху и всему духовенству заключали в себе следующее: «Так как в государстве Московском с давнего времени идет большая смута и разлитие крови христианской, то мы, сжалившись, пришли сами своею головою не для того, чтобы желали большей смуты и пролития крови христианской в вашем государстве, но для того, чтоб это великое государство успокоилось. Если захотите нашу королевскую ласку с благодарностию принять и быть под нашею рукою, то уверяем вас нашим господарским истинным словом, что веру вашу православную правдивую греческую, все уставы церковные и все обычаи старинные, цело и ненарушимо будем держать, не только оставим при вас старые отчины и пожалования, но сверх того всякою честью, вольностию и многим жалованьем вас, церкви божии и монастыри одаривать будем». Грамота к боярам и всем людям московским была точно такого же содержания.
Послы, отправленные из Тушина к королю, и королевские, отправленные в Тушино, встретились в Дорогобуже; послы королевские допытывались у тушинских, зачем они едут к Смоленску, но те не сказали им ничего. Приехав под Смоленск, тушинские послы правили посольство сперва пред королем, потом пред рыцарством. Речь, произнесенная пред королем при почтительных формах, была самого непочтительного содержания: тушинцы объявили, что король не имеет никакого права вступаться в Московское государство и лишать их награды, которую они приобрели у царя Димитрия своими трудами и кровию. Получив от короля суровый ответ, тушинские послы отправились немедленно из-под Смоленска и приехали в Тушино прежде комиссаров королевских. Выслушавши их донесение, Рожинский с товарищами начали советоваться, принимать ли королевских комиссаров или нет, потому что прежде они уговорились стоять при Димитрии и не входить ни с кем в переговоры, если бы кто захотел вести их с ними, а не с царем. Рожинский, Зборовский и многие другие начальные люди утверждали, что должно оставаться при первом решении. Но войско не соглашалось: в таборах пронесся слух, что у короля много денег и может он заплатить жалованье войску, если оно, отступивши от Димитрия, перейдет на его сторону. В это время явился посланный от Сапеги и от всего войска, бывшего под Троицким монастырем, и потребовал, чтобы тушинцы непременно вступили в переговоры с королевскими комиссарами, в противном случае Сапега сейчас же перейдет на службу королевскую. Тогда Рожинский должен был допустить комиссаров; начались переговоры, сопровождавшиеся сильными волнениями. Что же делал во все это время самозванец? Его время прошло, на него не обращали никакого внимания; мало того, вожди тушинских поляков срывали на нем свое сердце с тех пор, как вступление короля в московские пределы поставило их в затруднительное положение: так, пан Тишкевич ругал его в глаза, называя его обманщиком, мошенником. Лжедимитрий хотел уехать из стана с своими русскими приверженцами, которым неприятно было такое обращение поляков с их царем прирожденным; несмотря на то что все лошади его были заперты поляками, царику удалось было выйти из стана с 400 донских козаков, но Рожинский догнал его и привел назад в Тушино, где он был с того времени под строгим надзором. Когда 27 декабря Лжедимитрий спросил у Рожинского, о чем идут у них переговоры с королевскими комиссарами, то гетман, бывший в нетрезвом виде, отвечал ему: «А тебе что за дело, зачем комиссары приехали ко мне? Ч… знает, кто ты таков? Довольно мы пролили за тебя крови, а пользы не видим». Пьяный Рожинский грозил ему даже побоями. Тогда Лжедимитрий решился во что бы то ни стало бежать из Тушина и в тот же день вечером, переодевшись в крестьянское платье, сел в навозные сани и уехал в Калугу сам-друг с шутом своим Кошелевым.
После отъезда самозванца Рожинскому с товарищами ничего больше не оставалось, как вступить в соглашение с королем, умерив свои, сначала безрассудные требования. Но в Тушине было много русских: что им было теперь делать? Двинуться за самозванцем они не могли: поляки бы их не пустили; да и трудно им было надеяться, что самозванец успеет поправить свои обстоятельства. Они не могли решиться просить у Шуйского променять положение важное на участь еще неизвестную даже и в случае помилования: Шуйский не мог смотреть на них так снисходительно, как смотрел он на тех отъезжиков из Тушина, которые оставляли самозванца во всем его могуществе; теперь они не по доброй воле оставляли самозванца, а были им самим оставлены. Русским тушинцам, как и польским, оставался один выход — вступить в соглашение с комиссарами королевскими. Последние просили их собраться в коло; собрались — нареченный патриарх Филарет с духовенством, Заруцкий с людьми ратными, Салтыков с людьми думными и придворными; пришел и хан касимовский с своими татарами. Стадницкий говорил речь, доказывал добрые намерения короля относительно Московского государства, говорил о готовности Сигизмунда принять его в свою защиту для освобождения от тиранов бесправных. Речь была неопределенная, и совесть многих могла быть покойна; охотно слушали и речь посла и грамоту королевскую, целовали Сигизмундову подпись, хвалили Речь Посполитую за скорую помощь. Но, принимая покровительство короля, русские требовали прежде всего неприкосновенности православной веры греческого закона, и комиссары поручились им в этом; написали и ответную грамоту королю, в которой ясно высказывается нерешительность и желание продлить время, дождаться, что произойдет в Москве и областях, ей верных: «Мы, Филарет патриарх московский и всея Руси, и архиепископы, и епископы и весь освященный собор, слыша его королевского величества о святой нашей православной вере раденье и о христианском освобождении подвиг, бога молим и челом бьем. А мы, бояре, окольничие и т. д., его королевской милости челом бьем и на преславном Московском государстве его королевское величество и его потомство милостивыми господарями видеть хотим; только этого вскоре нам, духовного и светского чина людям, которые здесь в таборах, постановить и утвердить нельзя без совету его милости пана гетмана, всего рыцарства и без совету Московского государства из городов всяких людей, а как такое великое дело постановим и утвердим, то мы его королевской милости дадим знать». Русские тушинцы вступили в конфедерацию с польскими, обязавшись взаимно не оставлять друг друга и не приставать ни к бежавшему царику, ни к Шуйскому и его братьям; но, как говорят, многие из них спешили выйти из нерешительного положения и целовали крест Сигизмунду. Решено было также, чтобы русские и польские тушинцы отправили от себя послов к королю для окончательных переговоров.
31 января 1610 года послы от русских тушинцев были торжественно представлены королю; явились люди разных чинов и приняли на себя представительство Московского государства; здесь были: Михайла Глебович Салтыков с сыном Иваном, князь Василий Михайлович Рубец-Мосальский, князь Юрий Хворостинин, Лев Плещеев, Никита Вельяминов; дьяки: Грамотин, Чичерин, Соловецкий, Витовтов, Апраксин и Юрьев; здесь были и Михайла Молчанов, и Тимофей Грязной, и Федор Андронов, бывший московский кожевник. Михайла Салтыков начал речь, говорил о расположении московского народа к королю и от имени этого народа благодарил короля за милость. Сын его, Иван Салтыков, бил челом королю от имени Филарета, нареченного патриарха, и от имени всего духовенства и также благодарил Сигизмунда за старание водворить мир в Московском государстве. Наконец дьяк Грамотин от имени Думы, двора и всех людей объявил, что в Московском государстве желают иметь царем королевича Владислава, если только король сохранит ненарушимо греческую веру и не только не коснется древних прав и вольностей московского народа, но еще прибавит такие права и вольности, каких прежде не бывало в Московском государстве. Из этого видно, что долгое пребывание русских и поляков в одном стане произвело свои действия, но тут же обнаружилось и главное препятствие к соединению Московского государства с Польшею: говорят, что Салтыков заплакал, когда начал просить короля о сохранении греческой веры; он не мог остаться равнодушным при мысли о той опасности, какая ждет православие со стороны Сигизмунда. И когда начались переговоры между сенаторами и послами об условиях, на которых Владиславу быть царем московским, то русские опять прежде всего требовали ненарушимости православия. Наконец 4 февраля согласились написать следующие условия: 1) Владислав должен был венчаться на царство в Москве от русского патриарха, по старому обычаю; король прибавил сюда, что это условие будет исполнено, когда водворится совершенное спокойствие в государстве. Из этой прибавки явно было намерение Сигизмунда не посылать сына в Москву, но под предлогом неустановившегося спокойствия домогаться государства для себя. 2) Чтобы святая вера греческого закона оставалась неприкосновенною, чтоб учители римские, люторские и других вер раскола церковного не чинили. Если люди римской веры захотят приходить в церкви греческие, то должны приходить со страхом, как прилично православным христианам, а не с гордостию, не в шапках, псов с собою в церковь не водили бы и не сидели бы в церкви не в положенное время. Сюда король прибавил, чтобы для поляков в Москве был выстроен костел, в который русские должны входить с благоговением. Король и сын его обещались не отводить никого от греческой веры, потому что вера есть дар божий и силою отводить от нее и притеснять за нее не годится. Жидам запрещается въезд в Московское государство. 3) Король и сын его обязались чтить гробы и тела святых, чтить русское духовенство наравне с католическим и не вмешиваться в дела и суды церковные. 4) Обязались не только не трогать имений и прав духовенства, но и распространять их. 5) В том же самом обязались относительно бояр, окольничих, всяких думных, ближних и приказных людей. 6) Служилым людям, дворянам и детям боярским жалованье будет выдаваемо, как при прежних законных государях. 7) Так же точно будет поступаемо с ружниками и оброчниками. 8) Судам быть по старине, перемена законов зависит от бояр и всей земли. 9) Между Московским государством, Короною Польскою и Великим княжеством Литовским быть оборонительному и наступательному союзу против всех неприятелей. 10) На татарских украйнах держать обоим государствам людей сообща, о чем должно переговорить думным боярам с панами радными. II) Никого не казнить, не осудя прежде с боярами и думными людьми; имение казненных отдается наследникам, король не должен никого вызывать насильно в Литву и Польшу. Великих чинов людей невинно не понижать, а меньших людей возвышать по заслугам. В этом последнем условии нельзя не видеть влияния дьяков и людей, подобных Андронову, которых было много в Тушинском стане: люди неродовитые, выхваченные бурями Смутного времени снизу наверх, хотят удержать свое положение и требуют, чтобы новое правительство возвышало людей низших сословий по заслугам, которые они ему окажут. Выговорено было и другое любопытное условие: «Для науки вольно каждому из народа московского ездить в другие государства христианские, кроме бусурманских поганских, и господарь отчин, имений и дворов у них за то отнимать не будет». Здесь надобно вспомнить, что люди, писавшие этот договор, были Салтыков, Мосальский, ревностные приверженцы первого Лжедимитрия, а следовательно, и приверженцы его планов, а мы знаем, что Лжедимитрий, упрекая бояр в невежестве, обещал позволить им выезд за границу. 12-м условием было положено: русских пленников, отведенных в Польшу, возвратить. 13) Польским и литовским панам не давать правительственных мест в Московском государстве: тех панов, которые должны будут остаться при Владиславе, награждать денежным жалованьем, поместьями и отчинами, но с общего совета обоих государств; также король должен переговорить с боярами о том, чтоб в пограничных крепостях польские люди могли остаться до совершенного успокоения государства. Понятно, с какою целию было внесено поляками последнее условие: в случае сопротивления восточных областей король мог удержать в своих руках по крайней мере пограничные места. 14) Подати будут сбираться по старине; король не может прибавлять никакой новой подати без согласия думных людей; податям должны подлежать только места заселенные. 15) Между обоими государствами вольная торговля: русские могут ездить и в чужие страны через Польшу и Литву, тамги остаются старые. 16) Крестьянский переход запрещается в московских областях, также между московскими областями и Литвою. 17) Холопей, невольников господских оставить в прежнем положении, чтобы служили господам своим по-прежнему, а вольности им король давать не будет. 18) О козаках волжских, донских, яицких и терских король должен будет держать совет с боярами и думными людьми: будут ли эти козаки надобны или нет.
В приведенном договоре нас останавливает особенно то, что на первом плане король, а не королевич; к договору было приписано: «Чего в этих артикулах не доложено, и даст бог его королевская милость будет под Москвою и на Москве, и будут ему бить челом патриарх и весь освященный собор, и бояре, и дворяне, и всех станов люди: тогда об этих артикулах его господарская милость станет говорить и уряжать, по обычаю Московского государства, с патриархом, со всем освященным собором, с боярами и со всею землею». Ясно было, что имя Владислава служило здесь только прикрытием для замыслов Сигизмундовых, ибо прямо действовать во имя старого короля было нельзя; купцы из Юго-Западной России, находившиеся в Москве, дали знать ее жителям, чтоб они не верили обещаниям человека, введшего унию. Сигизмунд спешил сделать и второй шаг вперед для исполнения своих замыслов; он потребовал от послов, и послы согласились повиноваться ему до прибытия Владислава, в чем и дали такую присягу: «Пока бог нам даст государя Владислава на Московское государство, буду служить и прямить и добра хотеть его государеву отцу, нынешнему наияснейшему королю польскому и великому князю литовскому Жигимонту Ивановичу». Достигши этого, король отправил к польским сенаторам письмо, в котором, уведомив о приезде тушинских послов и об их просьбе насчет Владислава, продолжает: «Хотя при таком усильном желании этих людей мы, по совету находящихся здесь панов, и не рассудили вдруг опровергнуть надежды их на сына нашего, дабы не упустить случая привлечь к себе и москвитян, держащих сторону Шуйского, и дать делам нашим выгоднейший оборот: однако, имея в виду, что поход предпринят не для собственной пользы нашей и потомства нашего, а для общей выгоды республики, мы без согласия всех чинов ее не хотим постановить с ними ничего положительного». Отстранив таким образом от себя нарекание, что имеет в виду только свои династические выгоды, король обращается к сенаторам с просьбою о помощи войском и деньгами, потому что, пишет он, только недостаток в деньгах может помешать такому цветущему положению дел наших, когда открывается путь к умножению славы рыцарства, к расширению границ республики и даже к совершенному овладению целою Московскою монархией.
Между тем в Тушине, несмотря на то что Рожинский и другие начальные люди после бегства Лжедимитриева должны были вступить в соглашение с королем, большая часть войска хотела искать бежавшего царика и помогать ему овладеть Москвою. Марина оставалась в Тушине; бледная, рыдающая, с распущенными волосами ходила она из палатки в палатку и умоляла ратных людей снова принять сторону ее мужа, хотя положение ее при самозванце было самое тяжелое, как видно из переписки ее с отцом. Из одного письма узнаем, что старый Мнишек уехал из Тушина в сердцах на дочь, не дал ей благословения. Из этого же письма узнаем об ее отношениях ко второму мужу: она просит отца, чтоб тот напомнил об ней Лжедимитрию, напомнил о любви и уважении, какое он должен был оказывать жене своей. В другом письме Марина говорит: «О делах моих не знаю, что писать, кроме того, что в них одно отлагательство со дня на день: нет ни в чем исполнения; со мною поступают так же, как и при вас, а не так, как было обещано при отъезде вашем. Я хотела послать к вам своих людей, но им надобно дать денег на пищу, а денег у меня нет». Но дух ее не ослабевал, она не хотела отказываться от цели, для которой пожертвовала всем, переезжая из стана Сапеги в Тушино; самая великость жертв, ею принесенных, делала цель эту для нее еще драгоценнее и отнимала возможность возвратиться назад. В ответ родственнику своему Стадницкому, который уведомлял ее о вступлении короля в московские пределы, Марина писала: «Крепко надеюсь на бога, защитника притесненных, что он скоро объявит суд свой праведный над изменником и неприятелем нашим (Шуйским)». В этом письме собственною рукою приписала: «Кого бог осветит раз, тот будет всегда светел. Солнце не теряет своего блеска потому только, что иногда черные облака его заслоняют». Эти слова Марина прибавила потому, что Стадницкий в письме своем не дал ей царского титула. Замечательно письмо ее к королю, в котором она прибегает под его защиту и желает счастливого окончания его предприятиям; Марина пишет: «Разумеется, ни с кем счастье так не играло, как со мною: из шляхетского рода возвысило оно меня на престол московский и с престола ввергнуло в жестокое заключение. После этого, как будто желая потешить меня некоторою свободою, привело меня в такое состояние, которое хуже самого рабства, и теперь нахожусь в таком положении, в каком, по моему достоинству, не могу жить спокойно. Если счастие лишило меня всего, то осталось при мне, однако, право мое на престол московский, утвержденное моею коронациею, признанием меня истинною и законною наследницею, признанием, скрепленным двойною присягою всех сословий и провинций Московского государства». Из этого письма видно, во-первых, ужасное положение Марины в Тушине при втором самозванце; во-вторых, Марина основывает свои права на московский престол не на правах мужей своих, но на своей коронации и присяге жителей Московского государства признавать ее своею царицею в случае беспотомственной смерти первого Лжедимитрия, следовательно, Марина отделяет свое дело от дела второго самозванца; он мог быть обманщик, каким признает его польское правительство, но она чрез это не лишается прав своих.
Марина, впрочем, напрасно так рано отчаялась в деле своего второго мужа. Отделение от поляков имело для него сначала свою выгодную сторону, ибо до сих пор главный упрек ему состоял в том, что он ляхами опустошает Русскую землю; теперь ссора с поляками освобождала его от этого нарекания. Приехав под Калугу, самозванец остановился в подгородном монастыре и послал монахов в город с извещением, что он выехал из Тушина, спасаясь от гибели, которую готовил ему король польский, злобившийся на него за отказ уступить Польше Смоленск и Северскую землю, что он готов в случае нужды положить голову за православие и отечество. Воззвание оканчивалось словами: «Не дадим торжествовать ереси, не уступим королю ни кола ни двора». Калужане спешили в монастырь с хлебом и солью, проводили Лжедимитрия с торжеством в город и дали ему средства окружить себя царскою пышностию. Но скоро обнаружилось, что и по отделении от поляков самозванец должен был оставаться воровским царем, потому что сила его основывалась на козаках. Князь Шаховской, всей крови заводчик, остался верен самозванцу и привел к нему козаков, с которыми стоял в Цареве-Займище; вероятно, в Калугу манила Шаховского надежда первой роли при Лжедимитрии, ибо там не было более Рожинского.
Чтоб отнять силу у последнего, Лжедимитрий хотел поселить раздор в Тушине и, злобясь особенно на русских тушинцев, показавших мало к нему усердия, хотел вооружить против них поляков. С этою целию Лжедимитрий отправил в Тушино поляка Казимирского с письмом к Марине и другим лицам, где уверял, что готов возвратиться в стан, если поляки обяжутся новою присягою служить ему и если будут казнены отложившиеся от него русские, но письма были отняты у Казимирского и сам он получил запрещение, под смертною казнию, возмущать войско. Рожинский хотел отплатить самозванцу тою же монетою: он дал Казимирскому письмо к прежнему воеводе калужскому, поляку Скотницкому, где убеждал последнего с помощию бывших в Калуге поляков схватить Лжедимитрия и переслать назад в Тушино. Но Казимирский, приехав в Калугу, отдал письмо самозванцу, который тотчас велел бросить в Оку Скотницкого, хотя вовсе не мог быть убежден в том, что этот несчастный исполнит поручение Рожинского; такой же участи подвергся и окольничий Иван Иванович Годунов. Подозревая двойную измену, не веря более ни полякам, ни знатным русским, самозванец хотел жестокостию предупреждать вредные для него замыслы. Но если самозванец не верил знатным русским людям, то холопам и козакам он верил: выгоды их были тесно связаны с его собственными. Так, донские козаки не послушались Млоцкого, убеждавшего их вступить в королевскую службу, и отправились в Калугу. Те из тушинских поляков, которые не хотели соединяться с королем и думали опять сблизиться с Лжедимитрием, более всего надеялись на донских козаков и уговаривали их начать дело, явно двинуться из Тушина в Калугу, уверяя, что если Рожинский пойдет их преследовать, то они, поляки, ударят ему в тыл. Несмотря на несогласие главного воеводы своего, Заруцкого, козаки под начальством князей Трубецкого и Засецкого ушли из Тушина, Рожинский погнался за ними; они остановились и дали битву в надежде получить помощь от самих поляков, но те обманули их, и Рожинский положил с две тысячи козаков на месте, остальные рассеялись по разным местам, некоторые пришли назад в Тушино к Заруцкому.
Отъезд Марины подал повод к новым волнениям в Тушине: ночью 11 февраля она убежала верхом в гусарском платье, в сопровождении одной служанки и нескольких сотен донских козаков. На другой день поутру нашли письмо от нее к войску: «Я принуждена удалиться, — писала Марина, — избывая последней беды и поругания. Не пощажена была и добрая моя слава и достоинство, от бога мне данное! В беседах равняли меня с бесчестными женщинами, глумились надо мною за покалами. Не дай бог, чтобы кто-нибудь вздумал мною торговать и выдать тому, кто на меня и Московское государство не имеет никакого права. Оставшись без родных, без приятелей, без подданных и без защиты, в скорби моей поручивши себя богу, должна я ехать поневоле к моему мужу. Свидетельствую богом, что не отступлю от прав моих как для защиты собственной славы и достоинства, потому что, будучи государыней народов, царицею московскою, не могу сделаться снова польскою шляхтянкою, снова быть подданною, так и для блага того рыцарства, которое, любя доблесть и славу, помнит присягу». В письме Марина объявляла, что она едет к мужу поневоле, но скоро узнали, что она живет в Дмитрове у Сапеги. Рожинский писал к королю, что Марина сбилась с дороги и потому попала в Дмитров, но один из его товарищей по Тушину, Мархоцкий, пишет иначе: по его словам, Сапега переманил к себе Марину обещанием взять ее сторону. Мы не можем отвергнуть этого объяснения, если вспомним, какое житье было Марине при воре, к которому она могла отправиться только по самой крайней необходимости. Как бы то ни было, Тушино волновалось. Собралось коло подле ставки Рожинского; люди, державшие его сторону, т. е. хотевшие соединиться с королем, пришли пешком, только с саблями, ничего не опасаясь от своих, но противники Рожинского, человек сто, приехали верхами с ружьями, а некоторые — и в полном вооружении. Начали рассуждать, к кому лучше обратиться, к королю или к Димитрию? Приверженцы соединения с королем говорили, что стоять за Димитрия нет возможности: Москва его ненавидит, Москва склоннее к королю, чем к нему. Некоторые из противников Рожинского объявили, что лучше вступить в переговоры с Шуйским, им возражали: «Шуйский не будет таким простяком, что станет покупать у вас мир, ведя уж войну с королем». Другие говорили: «Уйдем за Волгу, откроем бок королевскому войску, пусть его сдавит неприятель!» Им возражали, что это будет понапрасну, королю от того не будет никакого вреда, потому что Москва, имея их в земле своей, все же должна будет разделить свои силы. Наконец, некоторые кричали, что надобно возвратиться в Польшу, и на этот крик легко было возражать: «Разъедемся, король не прекратит войны, а мы без службы не обойдемся; потерявши награду за столько трудов, принуждены будем этою же весною вступить в службу за новое жалованье». Не могши противопоставить доказательств доказательствам, противники Рожинского подняли крик: зачинщиком был пан Тишкевич, личный враг Рожинского, раздались ружейные выстрелы в ту сторону, где стоял гетман, приверженцы его отвечали также залпом; коло разбежалось. Противники Рожинского, закричав: «Кто добр, тот за нами!» — выехали из стана в поле и решили ехать в Калугу к Лжедимитрию. Но более благоразумные начали их уговаривать, чтобы до времени остались покойно в Тушине, а если королевские условия не понравятся, то надобно отойти за несколько миль от столицы в согласии и в порядке и оттуда уже расходиться, куда кто хочет. На это все согласились. В таких обстоятельствах Рожинский написал письмо Сигизмунду, где уведомлял его о бегстве Марины и мятеже войска, говорил, что если в положенный срок не получится известие, могущее удовлетворить рыцарство, то трудно будет удержать его от дальнейшего беспорядка. Чтобы избавиться от опасностей, грозивших ему со всех сторон, и от своего войска, и от Лжедимитрия из Калуги, и от Скопина, Рожинскому необходимо было немедленное прибытие короля на помощь, поэтому он старался уговорить Сигизмунда к скорому походу в Тушино, писал, что москвичи очень желают этого, что царь Василий в ссоре с Скопиным; советовал написать письмо к Скопину, которого, по словам лазутчиков, нетрудно будет преклонить на польскую сторону; что русские тушинцы вместе с патриархом Филаретом оскорблены невниманием короля, который не прислал к ним еще ни одной грамоты, также разбойничеством запорожцев в Зубцовском уезде. Но король не трогался из-под Смоленска и не высылал никого в Тушино для окончательных переговоров с рыцарством; вследствие этого Рожинский принужден был покинуть Тушино: он в первых числах марта 1610 года зажег стан и двинулся по дороге к Иосифову Волоколамскому монастырю; немногие из русских тушинцев последовали за ним, большая часть поехали с повинною или в Москву, или в Калугу; Салтыков с товарищами оставались у короля под Смоленском.
Так Москва освободилась от Тушина. Скопину оставалось только разделываться с отрядом Сапеги. Мы оставили Скопина в Александровской слободе, где он продолжал торговаться с шведами, требовавшими новых договоров, новых уступок. Несмотря на сопротивление жителей, Корела была сдана шведам, мало того, царь Василий должен был обязаться: «Наше царское величество вам, любительному государю Каролусу королю, за вашу любовь, дружбу, вспоможение и протори, которые вам учинились и вперед учинятся, полное воздаяние воздадим, чего вы у нашего царского величества по достоинству ни попросите: города, или земли, или уезда». Этим обязательством еще была куплена помощь четырехтысячного отряда шведов. Сапега не мог долее оставаться под Троицким монастырем, 12 января снял знаменитую осаду и расположился в Дмитрове с малым отрядом, потому что большая часть его людей отправилась за Волгу для сбора припасов. В половине февраля русские и шведы подошли под Дмитров; Сапега вышел к ним навстречу и был разбит, Дмитров был бы взят, если б не отстояли его донские козаки, которые сидели в особом укреплении под городом. Здесь также Марина показала большое присутствие духа: когда поляки, испуганные поражением, вяло принимались за оборону укреплений, то она выбежала из своего дома к валам и закричала: «Что вы делаете, негодяи! Я женщина, а не потеряла духа». Видя, что дела Сапеги идут очень дурно, она решилась отправиться в Калугу. Сапега не хотел отпускать ее; в ней родилось подозрение, что Сапега хочет выдать ее королю, и потому она сказала ему: «Не будет того, чтоб ты мною торговал, у меня здесь свои донцы: если будешь меня останавливать, то я дам тебе битву». Сапега после этого не мешал ей, и она отправилась в Калугу опять в мужском платье, то ехала верхом, то в санях. Сапега недолго после нее оставался в Дмитрове: как только пришли к нему отряды из-за Волги с припасами, то он двинулся к Волоколамску, и Скопин мог беспрепятственно вступить в Москву.
Знаменитому воеводе было не более 24 лет от роду. В один год приобрел он себе славу, которую другие полководцы снискивали подвигами жизни многолетней, и, что еще важнее, приобрел сильную любовь всех добрых граждан, всех земских людей, желавших земле успокоения от смут, от буйства бездомовников, козаков, и все это Скопин приобрел, не ознаменовав себя ни одним блистательным подвигом, ни одною из тех побед, которые так поражают воображение народа, так долго остаются в его памяти. Что же были за причины славы и любви народной, приобретенных Скопиным? Мы видели, как замутившееся, расшатавшееся в своих основах общество русское страдало от отсутствия точки опоры, от отсутствия человека, к которому можно было бы привязаться, около которого можно было бы сосредоточиться; таким человеком явился наконец князь Скопин. Москва в осаде от вора, терпит голод, видит в стенах своих небывалые прежде смуты, кругом в областях свирепствуют тушинцы; посреди этих бед произносится постоянно одно имя, которое оживляет всех надеждой: это имя — имя Скопина. Князь Михайла Васильевич в Новгороде, он договорился со шведами, идет с ними на избавление Москвы, идет медленно, но все идет, тушинцы отступают перед ним; Скопин уже в Торжке, вот он в Твери, вот он в Александровской слободе; в Москве сильный голод, волнение, но вдруг все утихает, звонят колокола, народ спешит в церкви, там поют благодарные молебны, ибо пришла весть, что князь Михайла Васильевич близко! Во дворце кремлевском невзрачный старик, нелюбимый, недеятельный уже потому, что нечего ему делать, сидя в осаде, и вся государственная деятельность перешла к Скопину, который один действует, один движется, от него одного зависит великое дело избавления. Не рассуждали, не догадывались, что сила князя Скопина опиралась на искусных ратников иноземных, что без них он ничего не мог сделать, останавливался, когда они уходили; не рассуждали, не догадывались, не знали подробно, какое действие имело вступление короля Сигизмунда в московские пределы, как он прогнал Лжедимитрия и Рожинского из Тушина, заставил Сапегу снять осаду Троицкого монастыря: Сигизмунд был далеко под Смоленском, ближе видели, что Тушино опустело и Сапега ушел от Троицкого монастыря, когда князь Скопин приблизился, к Москве, и ему приписали весь успех дела, страх и бегство врагов. Справедливо сказано, что слава растет по мере удаления, уменьшает славу близость присутствия лица славного. Отдаленная деятельность Скопина, направленная к цели, желанной всеми людьми добрыми, доходившая до их сведения не в подробностях, но в главном, как нельзя больше содействовала его прославлению, усилению народной любви к нему. Но должно прибавить, что и близость, присутствие знаменитого воеводы не могли нарушить того впечатления, какое он производил своею отдаленною деятельностию: по свидетельству современников, это был красивый молодой человек, обнаруживавший светлый ум, зрелость суждения не по летам, в деле ратном искусный, храбрый и осторожный вместе, ловкий в обхождении с иностранцами; кто знал его, все отзывались об нем как нельзя лучше.
Таков был этот человек, которому, по-видимому, суждено было очистить Московское государство от воров и поляков, поддержать колебавшийся престол старого дяди, примирить русских людей с фамилиею Шуйских, упрочить ее на престоле царском, ибо по смерти бездетного Василия голос всей земли не мог не указать на любимца народного. Но если граждане спокойные, найдя себе точку опоры в племяннике царском, для блага земли и самого Скопина должны были терпеливо дожидаться кончины царя Василия, чтобы законно возвести на престол своего избранника, чистого от нареканий в искательствах властолюбивых, то не хотел спокойно дожидаться этого Ляпунов, человек плоти и крови, не умевший сдерживаться, не умевший подчинять своих личных стремлений благу общему, не сознававший необходимости средств чистых для достижения цели высокой, для прочности дела. Когда Скопин был еще в Александровской слободе, к нему явились посланные от Ляпунова, которые поздравили его царем от имени последнего и подали грамоту, наполненную укорительными речами против царя Василия. В первую минуту Скопин разорвал грамоту и велел схватить присланных, но потом позволил им упросить себя и отослал их назад в Рязань, не донося в Москву. Этим воспользовались, чтоб заподозрить Скопина в глазах дяди; царю внушили, что если бы князю Михаилу не было приятно предложение Ляпунова, то он прислал бы в Москву рязанцев, привозивших грамоту; с этих пор, прибавляет летописец, царь и его братья начали держать мнение на князя Скопина.
12 марта Скопин с Делагарди имел торжественный въезд в Москву. По приказу царя вельможи встретили Михаила у городских ворот с хлебом и солью; но простые граждане предупредили их, падали ниц и со слезами били челом, что очистил Московское государство. Современные писатели сравнивают прием Скопина с торжеством Давида, которого израильтяне чтили больше, чем Саула. Царь Василий, однако, не показал знаков неудовольствия, напротив, встретил племянника с радостными слезами. Иначе вел себя брат царский, князь Дмитрий Шуйский. Царь Василий от позднего брака своего имел только одну или двух дочерей, которые умерли вскоре после рождения; следовательно, брат его Дмитрий считал себя наследником престола, но он увидал страшного соперника в Скопине, которому сулила венец любовь народная при неутвержденном еще порядке престолонаследия. Князь Дмитрий явился самым ревностным наветником на племянника пред царем: последний, или будучи уверен в скромности Скопина, не считая его соперником себе и не имея причины желать отстранения его от наследства, или по крайней мере побуждаемый благоразумием не начинать вражды с любимцем народа, сердился на брата за его докучные наветы и даже, говорят, прогнал его однажды от себя палкою! Говорят также, что царь имел искреннее объяснение с племянником, причем Скопин успел доказать свою невинность и опасность вражды в такое смутное время. Несмотря на то, однако, что царь не показывал ни малейшей неприязни к Скопину, народ, не любивший старших Шуйских, толковал уже о вражде дяди с племянником. Делагарди, слыша толки о зависти и ненависти, остерегал Михаила, уговаривал его как можно скорее оставить Москву и выступить к Смоленску, против Сигизмунда.
Положение последнего было вовсе не блестящее. Если вначале полякам удалось овладеть Ржевом Володимировым и Зубцовом, которые были сданы им воеводами самозванца, то некоторые города преждепогибшей Северской Украйны выставили отчаянное сопротивление запорожцам. Стародубцы ожесточенно резались с ними, а когда город их был охвачен пламенем, побросали в огонь сперва имение свое, а потом кинулись и сами. Такое же мужество оказали жители Почепа, из которых 4000 погибло при упорной защите. В Чернигове неприятель встретил меньше сопротивления; Новгород Северский также присягнул Владиславу; Мосальск нужно было брать приступом, Белую — голодом. А Смоленск все держался, и жители его имели причины к такому упорному сопротивлению: поляки и особенно запорожцы, несмотря на королевские увещания, страшно свирепствовали против жителей городов, сдавшихся на имя Владислава. Смоленские перебежчики уверяли в польском стане, что в городе у них голод и моровое поветрие, что сам воевода Шеин хотел было сдать Смоленск королю, но архиепископ Сергий не допустил до этого. Однажды мир с воеводою ходил уговаривать архиепископа к сдаче, но тот, сняв с себя облачение и положив посох, объявил, что готов принять муку, но церкви своей не предаст и охотнее допустит умертвить себя, чем согласится на сдачу города. Народ, увлеченный этими словами, отложил свое намерение и, надев на Сергия опять облачение, поклялся стоять против поляков до последней капли крови. Воевода предлагал сделать вылазку, но и на это архиепископ не согласился, подозревая Шеина в намерении вывести людей из города и ударить челом королю. Тушинский поляк Вильчек, начальствовавший в Можайске, продал этот город царю Василию за 100 рублей (333 1/2 нынешних серебряных). В Иосифове монастыре, где остановился Рожинский, вспыхнуло опять восстание против него; уходя от возмутившихся, гетман оступился на каменных ступенях и упал на тот бок, который был прострелен у него под Москвою; от этого случая и с горя, что дела совершенно расстроились, Рожинский умер (4 апреля н. с.), имея не более 35 лет от роду. После его смерти Зборовский с большею частию войска пошел дальше к Смоленску, другие с Руцким и Мархоцким остались в Иосифове монастыре, но 21 мая н. с. были вытеснены оттуда русскими и иноземными войсками, бывшими под начальством Валуева, Горна и Делавиля. Уходя из монастыря с величайшею опасностию, поляки должны были покинуть русских, выведенных ими из Тушина, и в том числе митрополита Филарета, который таким образом получил возможность уехать в Москву. Из полутора тысяч поляков и донских козаков, бывших в Иосифове монастыре, спаслось только 300 человек, потерявши все и знамена; при этом бегстве, по признанию самих поляков, большую помощь оказали им донские козаки. Все тушинские поляки соединились теперь на реке Угре и здесь завели сношение с Лжедимитрием, который два раза сам приезжал к ним из Калуги, потому что без выдачи денег вперед они не трогались, и успел многих привлечь к себе, чрез это войско самозванца увеличилось до 6200 человек. Но Зборовский от имени остальных поляков отправился под Смоленск изъявить свою преданность королю; туда же приехал и Ян Сапега и даже хан касимовский; не смел приехать Лисовский, как опальный; он не мог оставаться один на востоке при разрушении тушинского стана и успехах Скопина и потому двинулся из Суздаля на запад, засел в Великих Луках. И Лжедимитрий, и король находились в затруднительном положении: первый с своими 6000 войска не мог ничего предпринять против Москвы, наоборот, московские отряды подходили под самую Калугу; движение Скопина и шведов к Смоленску против короля должно было решить борьбу, и решить, по всем вероятностям, в пользу царя Василия: тогда что останется царю калужскому? С другой стороны, король видел, что его вступление в московские пределы принесло пользу только Шуйскому, выгнавши вора из Тушина, раздробивши его силы; Шуйский торжествовал, у него было большое войско под начальством знаменитого полководца, у него была шведская помощь, а король, который поспешил под Смоленск с малыми силами в надежде, что одного его присутствия будет достаточно для покорения Московского государства, истерзанного Смутою, — король видел перед собою неравную борьбу с могущественным и раздраженным врагом. При таких обстоятельствах естественно было произойти сближению между королем и калужским цариком. Брат Марины, староста саноцкий, находившийся под Смоленском, получил из Калуги достоверное известие, что Лжедимитрий хочет отдаться под покровительство короля, но ждет, чтоб Сигизмунд первый начал дело. Вследствие этого король созвал тайный совет, на котором решили отправить старосту саноцкого в Калугу, чтоб он уговорил царика искать королевской милости. С другой стороны, хотели попытаться войти в переговоры и с московским царем, но Василий, видя, что счастие обратилось на его сторону, запретил своим воеводам пропускать польских послов до тех пор, пока король не выйдет из московских пределов. Но счастье улыбнулось Шуйскому на очень короткое время.
23 апреля князь Скопин на крестинах у князя Ивана Михайловича Воротынского занемог кровотечением из носа и после двухнедельной болезни умер. Пошел общий слух об отраве: знали ненависть к покойному дяди его, князя Дмитрия, и стали указывать на него как на отравителя; толпы народа двинулись было к дому царского брата, но были отогнаны войском. Что же касается до верности слуха об отраве, то русские современники далеки от решительного обвинения; летописец говорит: «Многие на Москве говорили, что испортила его тетка княгиня Екатерина, жена князя Дмитрия Шуйского (дочь Малюты Скуратова, сестра царицы Марьи Григорьевны Годуновой), а подлинно то единому богу известно». Палицын говорит почти теми же словами: «Не знаем, как сказать, божий ли суд его постиг или злых людей умысел совершился? Один создавший нас знает». Жолкевский, который, живя в Москве, имел все средства узнать истину, отвергает обвинение, приписывая смерть Скопина болезни. Этим важным свидетельством опровергается свидетельство другого иноземца, Буссова, не расположенного к царю Василию. Псковский летописец, по известным нам причинам также не любивший Шуйского, говорит утвердительно об отраве, обстоятельно рассказывает, как жена Дмитрия Шуйского на пиру сама поднесла Скопину чашу, заключавшую отраву. Но в этом рассказе встречаем смешное искажение: отравительница вместо Екатерины названа Христиною; по всем вероятностям, это имя образовалось из слова крестины или крестинный пир, на котором занемог Скопин.
Как бы то ни было, смерть Скопина была самым тяжелым, решительным ударом для Шуйского. И прежде не любили, не уважали Василия, видели в нем царя несчастного, богом не благословенного; по Скопин примирил царя с народом, давши последнему твердую надежду на лучшее будущее. И вот этого примирителя теперь не было более, и, что всего хуже, шла молва, что сам царь из зависти и злобы лишил себя и царство крепкой опоры. Для народа удар был тем тяжелее, что он последовал в то время, когда возродилась надежда на лучшее будущее, на умилостивление небесное; подобные удары обыкновенно отнимают последний дух, последние силы. Будущее для народа нисколько уже не связывалось теперь с фамилиею Шуйских: царь стар и бездетен, наследник — князь Дмитрий, которого и прежде не могли любить и уважать, а теперь обвиняли в отравлении племянника: известно, как по смерти любимого человека начинают любить все им любимое и преследовать все, бывшее ему неприятным и враждебным; понятно, следовательно, какое чувство должны были питать к Дмитрию Шуйскому по смерти Скопина. Говорят, что народ плакал по князе Михаиле точно так же, как плакал по царе Феодоре Ивановиче: действительно, можно сказать, что Скопин был последний из Рюриковичей, венчанный в сердцах народа; в другой раз дом Рюрика пресекался на престоле московском.
Когда таким образом порвана была связь русских людей с Шуйским, когда взоры многих невольно и тревожно обращались в разные стороны, ища опоры для будущего, раздался голос, призывавший к выходу из тяжелого, безотрадного положения: то был голос знакомый, голос Ляпунова. Незадолго перед тем, когда большинство своею привязанностию указывало на Скопина, как на желанного наследника престола, Ляпунов не хотел дожидаться и предложил Скопину престол при жизни царя Василия, тогда как это дело, если бы Скопин согласился на него, могло только усилить Смуту, а не прекратить ее: здесь Ляпунов всего лучше показал, что его целию, действовал ли он сознательно или бессознательно, не было прекращение Смутного времени. Теперь, когда Скопина не было более и неудовольствие против Шуйского усилилось, Ляпунов первый поднимается против царя Василия, но он только начинает движение, а цели его не указывает, требует свержения Шуйского, как царя недостойного, погубившего знаменитого племянника своего, но преемника Шуйскому достойнейшего не называет; он заводит переговоры с цариком калужским, в Москве входит в думу с князем Василием Васильевичем Голицыным, чтоб ссадить Шуйского, по выражению летописца, а между тем явно отлагается от Москвы, перестает слушаться ее царя, посылает возмущать города, верные последнему.
В то время как уже Ляпунов поднял восстание в Рязани, войско московское в числе 40000 вместе с шведским, которого было 8000, выступило против поляков по направлению к Смоленску. Кто же был главным воеводою вместо Скопина? Князь Дмитрий Шуйский, обвиняемый в отравлении племянника и без того ненавидимый ратными людьми за гордость! Король, узнав, что в Можайске собирается большое царское войско, отправил навстречу к нему гетмана Жолкевского, который 14 июня осадил Царево-Займище, где засели московские воеводы, Елецкий и Волуев. Здесь соединился с гетманом Зборовский, приведший тех тушинских поляков, которые предпочли службу королевскую службе царю калужскому; несмотря, однако, на это подкрепление, Жолкевский не хотел брать приступом Царево-Займище, зная, что русские, слабые в чистом поле, неодолимы при защите укреплений. Елецкий и Волуев, видя, что Жолковский намерен голодом принудить их к сдаче, послали в Можайск к князю Дмитрию Шуйскому с просьбою об освобождении. Шуйский двинулся и стал у Клушина, истомивши войско походом в сильный жар. Два немца из Делагардиева войска перебежали к полякам и объявили гетману о движении Шуйского; Жолкевский созвал военный совет: рассуждали, что дожидаться неприятеля опасно, потому что место под Царевом-Займищем неудобное; идти навстречу также опасно, потому что тогда Елецкий и Волуев будут с тыла; решились разделить войско: часть оставить у Царева-Займища для сдержания Елецкого и Волуева, и с остальными гетману идти к Клушину против Шуйского. В ночь с 23 на 24 июня вышло польское войско из обоза и на другой день утром напало на Шуйского, разделившись по причине тесноты места на два отряда; один схватился с шведами и заставил Делагарди отступить. Другой отряд поляков напал на московское войско и прогнал часть его, именно конницу, но Шуйский с пехотою засел в деревне Клушине и упорно отбивался, пушки его наносили сильный урон полякам, и исход битвы был очень сомнителен, как вдруг наемные немцы начали передаваться полякам, сперва два, потом шесть и так все больше и больше. Поляки подъезжали к их полкам, кричали: «Kum! Kum!» — и немцы прилетали, как птицы, на клич, а наконец объявили, что все хотят вступить в переговоры с гетманом. Когда уже с обеих сторон дали заложников и начали договариваться, возвратился Делагарди и хотел прервать переговоры, но никак не мог: иноземные наемники обязались соединиться с гетманом, Делагарди же и Горн с небольшим отрядом шведов получили позволение отступить на север, к границам своего государства. Между тем русские, видя, что немцы изменяют, начали собираться в дорогу, срывать наметы; немцы дали знать полякам, что русские бегут, те бросились за ними в погоню и овладели всем обозом. Дмитрий Шуйский, по словам летописца, возвратился в Москву со срамом: «Был он воевода сердца нехраброго, обложенный женствующими вещами, любящий красоту и пищу, а не луков натягивание». Измену наемников летописец приписывает также главному воеводе: немецкие люди просили денег, а он стал откладывать под предлогом, что денег нет, тогда как деньги были. Немецкие люди начали сердиться и послали под Царево-Займище сказать Жолкевскому, чтоб шел не мешкая, а они с ним биться не станут.
Из-под Клушина Жолкевский возвратился под Царево-Займище и уведомил Елецкого и Волуева о своей победе. Воеводы долго не верили, гетман показывал им знатных пленников, взятых под Клушином. И убедившись в страшной истине, они все еще не хотели сдаваться на имя королевича, а говорили Жолкевскому: «Ступай под Москву: будет Москва ваша, и мы будем готовы присягнуть королевичу». Гетман отвечал: «Когда возьму я вас, то и Москва будет за нами». Воеводы неволею поцеловали крест Владиславу, но гетман с своей стороны, должен был присягнуть: христианскои веры у московских людей не отнимать; престолов божиих не разорять, костелов римских в Московском государстве не ставить; быть Владиславу государем так же, как были и прежние природные государи; боярам и всяких чинов людям быть по-прежнему; в московские города не посылать на воеводство польских и литовских людей и в староство городов не отдавать; у дворян, детей боярских и всяких служилых людей жалованья, поместий и вотчин не отнимать, всем московским людям никакого зла не делать; против тушинского царика промышлять заодно; важна последняя статья: «Как даст бог, добьет челом государю наияснейшему королевичу Владиславу Жигимонтовичу город Смоленск, то Жигимонту королю идти от Смоленска прочь со всеми ратными польскими и литовскими людьми, порухи и насильства на посаде и в уезде не делать, поместья и вотчины в Смоленске и в других городах, которые государю королевичу добили челом, очистить, и городам всем порубежным быть к Московскому государству по-прежнему».
Жолкевский понимал, что овладеть Москвою можно только именем Владислава и притом только с условием, что последний будет царствовать, как прежние природные государи; понимал, что малейший намек на унижение Московского государства пред Польшею, на нарушение его целости может испортить все дело. Гетман согласился на условия, обеспечивавшие самостоятельность и целость Московского государства, ибо его цель была как можно скорее свергнуть Шуйского и возвести на его место Владислава. Жолкевский должен был выбирать из двух одно: или, уступая требованиям русских, отнять Москву у Шуйского и отдать ее Владиславу; или, не уступая их требованиям, действуя согласно королевским намерениям, усилить Шуйского, вооружить против себя всю землю, стать между двумя огнями, между Москвою и Калугою. Разумеется, гетман выбрал первое.
Когда Елецкий и Волуев присягнули Владиславу и когда по их примеру присягнули ему Можайск, Борисов, Боровск, Иосифов монастырь, Погорелое Городище и Ржев, то войско гетмана увеличилось десятью тысячами русских. Сам Жолкевский говорит, что эти новые подданные королевича были довольно верны и доброжелательны, часто приносили ему из столицы известия, входя в сношения с своими, и переносили письма, которые гетман писал в Москву к некоторым лицам, также универсалы, побуждавшие к низложению Шуйского. К этим универсалам гетман присоединял и запись, данную им воеводам при Цареве-Займище, думая, что она послужит для московских жителей полным ручательством за их будущее при Владиславе. Но вот что отвечали гетману из Москвы смоленские и брянские служилые люди, которым он чрез их земляков подослал грамоты и запись: «Мы эти грамоты и ответные речи и запись, сами прочитавши, давали читать в Москве дворянам и детям боярским и многих разных городов всяким людям, и они, прочитав, говорят: в записи не написано, чтоб господарю нашему королевичу Владиславу Сигизмундовичу окреститься в нашу христианскую веру и, окрестившись, сесть на Московском государстве». Гетман отвечал, что крещение королевича есть дело духовное, принадлежит патриарху и всему духовенству; но в Москве думали, что дело касается не патриарха только, а всей земли, и потому некоторые, видя, что Шуйскому не усидеть на престоле, склоннее были к царику калужскому, чем Владиславу. Самозванец рассчитывал на это расположение: узнав, что при Клушине дело Шуйского проиграно, он приманил к себе деньгами войско Сапеги и двинулся к Москве. На дороге ему нужно было взять Пафнутиев Боровский монастырь, где засел московский воевода, князь Михайла Волконский, с двоими товарищами. Последние, видя непреклонность старшего воеводы, решили сдать монастырь тайно и отворили острожные ворота, куда устремилось войско Лжедимитрия. Тогда Волконский, увидав измену, бросился в церковь; тщетно изменившие товарищи звали его выйти с челобитьем к победителям: «Умру у гроба Пафнутия чудотворца», — отвечал Волконский, стал в церковных дверях и до тех пор бился с врагами, пока изнемог от ран и пал у левого клироса, где и был добит. Разорив монастырь, самозванец пошел на Серпухов; этот город сдался; крымские татары, пришедшие на помощь к царю Василию и взявшие от него большие дары, не устояли перед войском Сапеги и вместо помощи рассеялись для грабежа, гнали пленных, как скот, в свои улусы. Сдались Лжедимитрию Коломна и Кашира, но не сдался Зарайск, где воеводствовал князь Дмитрий Михайлович Пожарский. Еще прежде Ляпунов, поднявшись против царя Василия по смерти Скопина, присылал к Пожарскому племянника своего Федора Ляпунова уговаривать его соединиться с землею Рязанскою против Шуйского, но Пожарский, отправив грамоту в Москву, потребовал подкрепления у царя Василия и получил его. Теперь жители Зарайска пришли к воеводе всем городом просить его, чтоб целовал крест самозванцу; Пожарский отказался и с немногими людьми заперся в крепости; никольский протопоп Дмитрий укреплял его и благословлял умереть за православную веру, и Пожарский еще больше укреплялся; наконец он заключил такой уговор с жителями Зарайска: «Будет на Московском государстве по-старому царь Василий, то ему и служить, а будет кто другой, и тому также служить». Утвердивши этот уговор крестным целованием, начали быть в Зарайском городе без колебания, на воровских людей начали ходить и побивать их, и город Коломну опять обратили к царю Василию.
Лжедимитрий, однако, шел вперед и стал у села Коломенского. У Шуйского было еще тысяч тридцать войска, но кто хотел сражаться за него? Мы видели, что служилые люди переписывались с Жолкевским об условиях, на которых должен царствовать Владислав; Голицын ссылался с Ляпуновым, который прислал в Москву Алексея Пешкова к брату своему Захару и ко всем своим советникам, чтоб царя Василия с государства ссадить. Начали сноситься с полками Лжедимитрия, однако не для того, чтоб принять вора на место Шуйского, не хотели ни того, ни другого, и потому условились, что тушинцы отстанут от своего царя, а москвичи сведут своего. Тушинцы уже указывали на Сапегу как на человека, достойного быть московским государем. Шуйский видел, что трудно будет ему удержаться на престоле, и потому хотел вступить в переговоры с гетманом Жолкевским, но когда предстоит тяжелое дело, то любят откладывать его под разными предлогами, и Шуйский отложил посольство к гетману, думая, что выгоднее будет дождаться, пока сам гетман пришлет к нему.
Но Захар Ляпунов с товарищами не хотели дожидаться. 17 июля пришли они во дворец большою толпою; первый подступил к царю Захар Ляпунов и стал говорить: «Долго ль за тебя будет литься кровь христианская? Земля опустела, ничего доброго не делается в твое правление, сжалься над гибелью нашей, положи посох царский, а мы уже о себе как-нибудь промыслим». Шуйский уже привык к подобным сценам; видя пред собою толпу людей незначительных, он думал пристращать их окриком и потому с непристойно-бранными словами отвечал Ляпунову: «Смел ты мне вымолвить это, когда бояре мне ничего такого не говорят», — и вынул было нож, чтоб еще больше пристращать мятежников. Но Захара Ляпунова трудно было испугать, брань и угрозы только могли возбудить его к подобному же. Ляпунов был высокий, сильный мужчина; услыхав брань, увидав грозное движение Шуйского, он закричал ему: «Не тронь меня: вот как возьму тебя в руки, так и сомну всего!» Но товарищи Ляпунова не разделяли его горячки: видя, что Шуйский не испугался и не уступает добровольно их требованию, Хомутов и Иван Никитич Салтыков закричали: «Пойдем прочь отсюда!» — и пошли прямо на Лобное место. В Москве уже сведали, что в Кремле что-то делается, и толпы за толпами валили к Лобному, так что когда приехал туда патриарх и надобно было объяснить, в чем дело, то народ уже не помещался на площади. Тогда Ляпунов, Хомутов и Салтыков закричали, чтоб все шли на просторное место, за Москву-реку, к Серпуховским воротам, туда же должен был отправиться вместе с ними и патриарх. Здесь бояре, дворяне, гости и торговые лучшие люди советовали, как бы Московскому государству не быть в разоренье и расхищенье: пришли под Московское государство поляки и литва, а с другой стороны — калужский вор с русскими людьми, и Московскому государству с обеих сторон стало тесно. Бояре и всякие люди приговорили: бить челом государю царю Василью Ивановичу, чтоб он, государь, царство оставил для того, что кровь многая льется, а в народе говорят, что он, государь, несчастлив и города украинские, которые отступили к вору, его, государя, на царство не хотят же. В народе сопротивления не было, сопротивлялись немногие бояре, но недолго, сопротивлялся патриарх, но его не послушали. Во дворец отправился свояк царский, князь Иван Михайлович Воротынский, просить Василия, чтоб оставил государство и взял себе в удел Нижний Новгород. На эту просьбу, объявленную боярином от имени всего московского народа, Василий должен был согласиться и выехал с женою в прежний свой боярский дом.
Но надежда перейти из этого дома опять во дворец не оставила старика: он сносился с своими приверженцами, увеличивал число их, подкупал стрельцов. Обстоятельства были благоприятны: тушинцы обманули москвичей, ибо когда последние послали сказать им, что они сделали свое дело, свергнули Шуйского, и ждут, что тушинцы также исполнят свое обещание и отстанут от вора, то получили насмешливый ответ: «Вы не помните государева крестного целования, потому что царя своего с царства ссадили, а мы за своего помереть ради». Патриарх воспользовался этим и начал требовать, чтобы возвести опять Шуйского на престол, и много нашлось людей, которые были согласны на это. Разумеется, не могли согласиться зачинщики дела 17 июля: боясь, чтоб это дело не испортилось, они спешили покончить с Шуйским; 19 июля опять тот же Захар Ляпунов с тремя князьями — Засекиным, Тюфякиным и Мерином-Волконским, да еще с каким-то Михайлою Аксеновым и другими, взявши с собою монахов из Чудова монастыря, пошли к отставленному царю и объявили, что для успокоения народа он должен постричься. Мысль отказаться навсегда от надежды на престол, и особенно когда эта надежда начала усиливаться, была невыносима для старика: отчаянно боролся он против Ляпунова с товарищами, его должно было держать во время обряда; другой, князь Тюфякин, произносил за него монашеские обеты, сам же Шуйскпй не переставал повторять, что не хочет пострижения. Пострижение это, как насильственное, не могло иметь никого значения, и патриарх не признал его: он называл монахом князя Тюфякина, а не Шуйского. Несмотря на то, невольного постриженника свезли в Чудов монастырь, постригли также и жену его, братьев посадили под стражу.
От кратковременного, исполненного смутами царствования Шуйского мы не вправе ожидать обилия внутренних правительственных распоряжений: большую часть царствования Шуйский провел в осаде, во время которой правительственная деятельность его должна была ограничиваться одною Москвою. Он дал несколько тарханных грамот церквам и монастырям, распорядился, чтоб монастыри давали содержание священно- и церковнослужителям дворцовых сел, бежавшим от воров. На первом плане стоял вопрос крестьянский и холопский. Мы видели временную меру Годунова — позволение переходить крестьянам между мелкими землевладельцами; более ли двух лет эта мера имела действие, решить нельзя, ибо в известном нам распоряжении Лжедимитрия о крестьянах ничего о ней не говорится, хотя, с другой стороны, на основании этого распоряжения нельзя решительно утверждать, что годуновская мера не имела более силы, ибо распоряжение Лжедимитрия насчет иска крестьян могло относиться к тем лицам, между которыми крестьянский переход был запрещен и при Годунове. Шуйский в марте 1607 года подтвердил прикрепление крестьян и постановил, что принимающий чужих крестьян обязан платить 10 рублей пени с человека, а старым господам их — по три рубля за каждое лето; кроме того, подговорщик подвергался наказанию кнутом. Побежит замужняя женщина, или вдова, или девица в чужую отчину и выйдет замуж, то мужика, который женится на беглянке, отдать к прежнему господину со всем имением и с детьми, которые от нее родились. Если кто держит рабу до 17 лет в девицах, вдову после мужа больше двух лет, парня холостого за 20 лет, не женит и воли им не дает, таким давать отпускные в Москве казначею, а в других городах — наместникам и судьям: не держи неженатых вопреки закону божию, не умножай разврата. Подтверждение прикрепления при Шуйском объясняется тем же, чем объясняются все последующие подтверждения: прикрепление было в пользу служилых людей, мелких землевладельцев, и чем более государство чувствовало нужду в последних, тем нужнее казалось прикрепление; бояре, богатые землевладельцы, которые имели такую силу при Шуйском, не хотели восстановлением перехода раздражать служилых людей, отнимать у них средства, когда эти служилые люди защищали их от козаков, холопей, ратовавших под знаменами Болотникова и тушинского вора. Мы видели также, что русские тушинцы, предлагая условия, на которых выбирали в цари королевича Владислава, вытребовали, чтоб крестьянскому переходу не быть.
Но если могущественные при Шуйском бояре по обстоятельствам времени не могли помешать повторению указа о крестьянском прикреплении, то могли останавливать царские распоряжения о холопях, находя их для себя невыгодными. 7 марта 1607 года царь Василий указал: которые холопи послужат в холопстве добровольно полгода, год или больше, а не в холопстве родились и не старинные господские люди, и кабал на себя давать не захотят, таких добровольных холопей в неволю не отдавать: не держи холопа без кабалы ни одного дня, а держал бескабально и кормил, то у себя сам потерял. Но 12 сентября 1609 года, когда об этой статье доложено было наверху боярам, то все бояре прежний приговор 1607 года указали отставить, а приговорили: о добровольном холопстве быть той статье, как уложено при царе Феодоре Ивановиче, т. е. холоп, послуживший с полгода и больше, прикрепляется окончательно. В 1608 году бояре приговорили: которые холопи были в воровстве, государю добили челом, получили отпускные и потом опять сбежали в воровство, таких, если возьмут на деле, в языках, казнить или отдавать старым господам; которые же с нынешнего воровства прибегут к государю сами, таких старым господам не отдавать. Отказано было в просьбе тем дворянам и детям боярским, которые, подвергшись опале при Лжедимитрии, хотели повернуть к себе назад холопей, отпущенных на волю вследствие опалы. Положено, чтоб ответчики в холопьих исках, объявившие, что искомые старым господином холопи от них убежали, должны целовать крест, что убежали без хитрости со стороны их, ответчиков. Запрещено было давать простые записки на холопство до смерти: можно было давать такие записки только на урочные лета.
Посадским людям Шуйский подтверждал грамоты Грозного, которыми устанавливалось самоуправление; у крестьян Зюздинской волости в Перми установлено было самоуправление вследствие просьбы их, заключавшейся в следующем: «Живут они от пермских городов, от Кайгородка верст за 200 и больше и в писцовых книгах написаны особо, дворишки ставили они на диком черном лесу, и люди они все пришлые, и вот приезжают к ним в волость кайгородцы, посадские и волостные люди, и правят на них тягло себе в подмогу, именье их грабят, самих бьют, жен и детей бесчестят и волочат их в напрасных поклепных делах летом в пашенную пору». Государь их пожаловал, велел им за всякие денежные доходы платить один раз в год по 60 рублей, особо от кайгородцев, которым запрещено было к ним приезжать; при этом зюздинские крестьяне получили право выбирать у себя в погосте судью, кого между собою излюбят. Зюздинские крестьяне жаловались на кайгородцев, вятчане — на пермичей: «Отпустили они, по царскому указу, с Вятки в Пермь, к Соли Камской, в ямские охотники 46 человек, а пермский воевода князь Вяземский, стакнувшись с пермичами, вятских охотников бил, мучил без вины для того, чтоб они с яму разбрелись, а гоньбу бы гоняли пермичи, получая с Вятки прогонные деньги, приклепывая прогоны и корыстуясь этими деньгами сами, как прежде бывало; вятских торговых людей пермский воевода мучил на правеже насмерть». Царь писал Вяземскому, что если вятчане в другой раз на него пожалуются, то он велит на нем доправить их убытки вдвое без суда; однако в том же году царь велел пермичам гонять ямскую гоньбу одним по-прежнему. Не на одних воевод приходили жалобы; холоп боярина Шереметева подал челобитную, в которой писал: «Был всполох в Нижнем Новгороде от воровских людей, стали в вестовой колокол бить, побежали посадские люди в город c рухлядью, побежал и крестьянин государя моего, боярина Шереметева, с двумя новыми зипунами, но как бежал он в Ивановские ворота, стрельцы сотни Колзакова прибили его и зипуны отняли. Я на другой день бил челом воеводам о сыску, сотник Колзаков зипуны сыскал, но пропил их в кабаке с теми же стрельцами, а у крестьянина стал просить на выкуп десяти алтын. Я пошел к вечерне в Спасский собор и стал опять бить челом воеводам, а сотник Колзаков стал бить челом на меня, будто я его бранил. Тут дьяк Василий Семенов стал Колзакову говорить: „Не умел ты этого холопа надвое перерезать, у тебя свои холопи лучше его“, да стал в соборе же бранить… государя моего Федора Ивановича Шереметева; я вступился за государя своего, но он стал меня бранить и хотел зарезать, а сотнику Колзакову кричал: где ни встретишь с своими стрельцами этого холопа или других холопей Федора Шереметева или крестьян его, грабь донага и бей до смерти; вины не бойся, я за вас отвечаю».
И Шуйский заботился о населении Сибири разными средствами: отправлено было в Пелым из московских тюрем восемь человек в пашенные крестьяне, но они оттуда бежали, подговоривши с собою в проводники двоих старых крестьян; вследствие этого царь писал в Пермь: «Вперед в Перми на посаде и во всем уезде велеть заказ учинить крепкий: кто поедет или пешком пойдет из сибирских городов без проезжих грамот и подорожных, таких хватать, расспрашивать и сажать в тюрьму до нашего указа». В то же время в Перми велено было набирать для Сибири пашенных крестьян из охочих людей, от отца — сына, от братьи — братью, от дядей — племянников, от соседей — соседей, а не с тягла.
Постоянные неудачи русского войска, превосходство иностранных ратных людей над русскими, сделавшееся очевидным при соединении полков Скопина со шведами, необходимость, какую увидал этот воевода, учить своих при помощи шведов, — все это заставило подумать о переводе с иностранных языков устава ратных дел, чтоб и русские узнали все новые военные хитрости, которыми хвалятся чужие народы. Переводчиками были Михайла Юрьев и Иван Фомин. Печатание книг продолжалось в Москве: им занимались Анисим Родишевский (волынец), Иван Андроников Тимофеев и Никита Федоров Фофанов псковитянин; в предисловии к Общей Минеи, напечатанной последним, говорится, что Шуйский велел сделать новую штанбу, еже есть печатных книг дело, и дом новый превеликий устроить.
Относительно нравственного состояния русского общества мы видели, в каком ходу было чародейство; о Шуйском прямо говорится, что он сильно верил ему; царь объявлял в своих грамотах народу, что Лжедимитрий прельстил всех чародейством, но легко понять, как распространение подобных мнений должно было вредно действовать на нравственные силы народа. При таких убеждениях народ должен был походить на напуганного ребенка и лишиться нравственного мужества: где же спасение, когда какой-нибудь чернокнижник, с помощью адской силы, так легко может всех прельстить? Надобно представить себе это жалкое положение русского человека в описываемое время, когда он при каждом шаге с испуганным видом должен был озираться на все стороны: вот злой человек след выймет, вот по ветру болезнь напустит. Гибельно действует на нравы отсутствие общественной безопасности, когда нет защиты от насилий сильного или злонамеренного, когда человек, выходя из дому, не имеет уверенности, дадут ли ему благополучно возвратиться домой; но еще гибельнее должна действовать на нравы эта напуганность, это убеждение, что повсюду против человека направлены враждебные невещественные силы. Если правительство уверяло народ, что расстрига прельстил всех ведовством и чернокнижеством, то нет ничего удивительного, что в Перми в 1606 году крестьянина Талева огнем жгли и на пытке три встряски ему было по наговору, что он напускает на людей икоту.