С. М. Соловьев
правитьИстория России с древнейших времен
правитьТом 8
правитьОригинал здесь: Библиотека Магистра
ОГЛАВЛЕНИЕ
правитьГлава первая. Царствование Бориса Годунова
Глава вторая. Продолжение царствования Бориса Годунова
Глава третья. Царствование Лжедмитрия
Глава четвертая. Царствование Василия Иоанновича Шуйского
Глава пятая. Продолжение царствования Василия Иоанновича Шуйского
Глава шестая. Окончание царствования Василия Иоанновича Шуйского
Глава восьмая. Окончание междуцарствия
ГЛАВА ПЕРВАЯ
правитьЦАРСТВОВАНИЕ БОРИСА ГОДУНОВА
правитьИзбрание Годунова. — Неофициальные известия об этом избрании. — Въезд нового царя в Москву. — Подкрестная запись. — Слух о нашествии хана. — Борис выводит войско за Москву. — Торжество без подвига. — Меры для утверждения Бориса на престоле. — Царское венчание Бориса. — Милости. — Благоприятные отношения к соседям. — Посольство Льва Сапеги в Москву. — Посольство Салтыкова в Литву. — Сношения Годунова с ливонскими недовольными. — Вызов шведского принца Густава в Россию. — Датский принц Иоанн, жених царевны Ксении; его смерть. — Сношения с Австриею, Англиею, городами Ганзейскими, Италиею, Крымом. — Неудачи русских за Кавказом. — Успехи за Уральскими горами. — Внутренние распоряжения Бориса
Русь древняя, Киевская, жила обычаем: по старому обычаю великое княжение принадлежало старшему в целом роде; Русь новая, Северная, пошла против этого обычая; обычай потерял силу, но до закона о престолонаследии юное государство еще не доросло; вся власть собралась в руках единовластителей, и вот Иоанн III объявил: «Разве я не волен в своем внуке и в своих детях? Кому хочу, тому и дам княжество». Этой воли не оспаривал никто и у правнука Иоаннова, Феодора, в знаменитый 1598 год.
Никогда еще для Московского государства завещание, последняя воля царя, не имело такого важного значения, как при смерти Феодора Иоанновича, сходившего в могилу беспотомственно. На кого указал царь и указанием этим освободил народ от многотрудного дела избрания? Но Феодор умер, как жил: и в последние минуты жизни, как во все продолжение ее, он, избывая мирской суеты и докуки, не решил великого вопроса, предложенного ему патриархом и боярами: «Кому царство, нас, сирот, и свою царицу приказываешь?» Тихим голосом отвечал на это Феодор: «Во всем царстве и в вас волен бог: как ему угодно, так и будет; и в царице моей бог волен, как ей жить, и об этом у нас улажено». Патриарх Иов в житии Феодора говорит, что царь вручил скипетр супруге своей; но в других памятниках, заслуживающих в этом отношении большего доверия, в избирательных грамотах Годунова и Михаила Феодоровича, сказано: «После себя великий государь оставил свою благоверную великую государыню Ирину Федоровну на всех своих великих государствах». Но понятно, как велика разница между выражениями «вручить скипетр» и «оставить после себя на престоле». Действительно, по смерти Феодора оставалась особа, к нему самая близкая, носившая царский титул, Ирина, и ей поспешили присягнуть, чтоб избежать междуцарствия. Но Ирина отказалась от престола, объявив желание постричься; патриарх с боярами и народом били ей челом, чтоб не оставила их, сирот, до конца была бы на государстве, а править велела брату своему Борису Федоровичу, как было при покойном царе. Много раз били об этом челом Ирине, но она не согласилась и в девятый день по кончине мужа выехала из дворца в Новодевичий монастырь, где и постриглась под именем Александры.
Во главе правления должен был стать патриарх, как первое лицо в государстве после царя. О том, как решались дела в это время, всего лучше может дать нам понятие следующее местническое дело: «Писал государыне царице иноке Александре Федоровне из Смоленска князь Трубецкой на князя Голицына, что тот никаких дел с ним не делает, думая, что ему меньше его, Трубецкого, быть невместно. По царицыну указу бояре, князь Федор Иванович Мстиславский с товарищами, сказывали о том патриарху Иову, и по царицыну указу писал патриарх Иов к Голицыну, чтоб он всякие дела делал с Трубецким, а не станет делать, то патриарх Иов со всем собором и со всеми боярами приговорили послать его Трубецкому головою».
Итак, несмотря на то что Ирина заключилась в монастыре, дела производились по ее указу; по ее указу бояре сказывают патриарху о деле, патриарх с собором и боярами приговаривает и пишет об исполнении приговоров. И в деле царского избрания, следовательно, патриарху принадлежал первый голос, за ним оставалось самое сильное влияние, и патриарх старался закрепить за собою право на это влияние в сознании современников: «Благодатию св. духа, — писал он, — имеем мы власть, как апостольские ученики, сошедшись собором, поставлять своему отечеству пастыря и учителя и царя достойно, кого бог избрал».
Кого же должно было избрать в цари достойно, по мнению патриарха Иова? После он сам говорил: «Когда был я на коломенской епископии и на ростовской архиепископии, и на степени патриаршеской, не могу и пересказать превеликой к себе, смиренному, милости от Бориса Федоровича».
За Годунова был патриарх, всем ему обязанный, патриарх, стоявший во главе управления; за Годунова было долголетнее пользование царскою властию при Феодоре, доставлявшее ему обширные средства: везде — в Думе, в приказах, в областном управлении — были люди, всем ему обязанные, которые могли все потерять, если правитель не сделается царем; пользование царскою властию при Феодоре доставило Годунову и его родственникам огромные богатства, также могущественное средство приобретать доброжелателей; за Годунова было то, что сестра его, хотя заключившаяся в монастыре, признавалась царицею правительствующею и все делалось по ее указу: кто же мимо родного брата мог взять скипетр из рук ее? Наконец, для большинства, и большинства огромного, царствование Феодора было временем счастливым, временем отдохновения после бед царствования предшествовавшего, а всем было известно, что правил государством при Феодоре Годунов.
Многое было за Годунова, но есть известия, что сильны были и препятствия, сильны были враги. Патриарх Иов говорит: «В большую печаль впал я о преставлении сына моего, царя Феодора Ивановича; тут претерпел я всякое озлобление, клеветы, укоризны; много слез пролил я тогда». Кто же были эти люди, которые мешали патриарху в его стремлении доставить престол Годунову, осыпали его клеветами, укоризнами, заставляли проливать много слез? Летопись указывает на одних князей Шуйских; но, конечно, Шуйские по значению своему стояли только на первом плане: от одних Шуйских Иову не пришлось бы много плакать. Послушаем сначала, что говорят памятники официальные. Когда Ирина заключилась в монастыре, то дьяк Василий Щелкалов вышел к собравшемуся в Кремле народу и требовал присяги на имя Думы боярской, но получил в ответ: «Не знаем ни князей, ни бояр, знаем только царицу». Когда же дьяк объявил, что царица в монастыре, то раздались голоса: «Да здравствует Борис Федорович!» Патриарх с духовенством, боярами и гражданами московскими отправились в Новодевичий монастырь просить царицу благословить брата на престол, потому что при покойном царе «он же правил и все содержал милосердым своим премудрым правительством по вашему царскому приказу». Просили и самого Годунова принять царство. Борис отвечал: «Мне никогда и на ум не приходило о царстве; как мне помыслить на такую высоту, на престол такого великого государя, моего пресветлого царя? Теперь бы нам промышлять о том, как устроить праведную и беспорочную душу пресветлого государя моего, царя Феодора Ивановича, о государстве же и о земских всяких делах промышлять тебе, государю моему, отцу, святейшему Иову патриарху, и с тобою боярам. А если моя работа где пригодится, то я за святые божие церкви, за одну пядь Московского государства, за все православное христианство и за грудных младенцев рад кровь свою пролить и голову положить». После этого патриарх много раз наедине упрашивал Годунова, и, как видно, вследствие этих тайных совещаний, Иов отложил дело до тех пор, пока исполнится сорок дней по Феодоре и пока съедутся в Москву все духовные лица, которые на великих соборах бывают, весь царский синклит всяких чинов, служивые и всякие люди. По иностранным известиям, Борис прямо требовал созвания государственных чинов, т. е. от каждого города по осьми и десяти человек, дабы весь народ решил единодушно, кого должно возвести на престол.
Итак, с достоверностию можно положить, что Годунов не хотел принять короны до приезда выборных из областей и всех лиц, которые на соборах бывают, советных людей, как тогда выражались, хотел быть избран земским собором. Понятно, что в этом только выборе всею землей он мог видеть полное ручательство за будущую крепость свою и потомства своего на престоле. Иностранцы и свои говорят о средствах, употребленных Борисом и сестрою его для привлечения народа на свою сторону: царица призывала к себе тайно сотников и пятидесятников стрелецких, деньгами и льстивыми обещаниями склоняла их убеждать войско и горожан, чтобы не выбирали на царство никого, кроме Бориса. Правитель приобретал приверженцев с помощию монахов, разосланных из всех монастырей в разные города, с помощию вдов и сирот, благодарных ему за решение своих продолжительных тяжб, с помощью людей знатных, которых он снабжал деньгами, обещая дать и больше, когда будет избран в государи. На соборе должны были участвовать 474 человека, из них: 99 духовных лиц, которые не могли противоречить патриарху, да и сами по себе были за Годунова; 272 человека бояр, окольничих, придворных чинов, дворян, дьяков; у Годунова была партия и между боярами тем легче было ему приобресть большинство между второстепенными лицами; выборных из городов было 33 человека только; затем было семь голов стрелецких, 22 гостя, 5 старост гостиных сотен и 16 сотников черных сотен. Все дело решалось, значит, духовенством и дворянством второстепенным, которые были давно за Годунова или смотрели на патриарха как на верховный авторитет; люди неслужилого сословия составляли ничтожное меньшинство; в выборе из городов видим также людей служилых.
17 февраля, в пятницу перед масляницей, открылся собор; патриарх начал речь, объявил, что по смерти Феодора предложено было царство Ирине; когда та не согласилась, просили ее благословить брата, просили и самого Годунова; когда и он не согласился, отложили дело на 40 дней, до приезда выборных: «Теперь, — продолжал Иов, — вы бы о том великом деле нам и всему освященному собору мысль свою объявили и совет дали: кому на великом преславном государстве государем быть?» И, не дожидаясь ответа, продолжал: «А у меня, Иова патриарха, у митрополитов, архиепископов, епископов, архимандритов, игуменов и у всего освященного вселенского собора, у бояр, дворян, приказных и служилых, у всяких людей, у гостей и всех православных христиан, которые были на Москве, мысль и совет всех единодушно, что нам, мимо государя Бориса Федоровича, иного государя никого не искать и не хотеть». Тогда советные люди громко и как бы одними устами сказали: «Наш совет и желание одинаково с твоими, отца нашего, всего освященного собора, бояр, дворян и всех православных христиан, что неотложно бить челом государю Борису Федоровичу и, кроме его, на государство никого не искать». После этого началось на соборе исчисление прав Бориса на престол: Царь Иван Васильевич женил сына своего, царевича Феодора, на Ирине Федоровне Годуновой, и взяли ее, государыню, в свои царские палаты семи лет, и воспитывалась она в царских палатах до брака; Борис Федорович также при светлых царских очах был безотступно еще с несовершеннолетнего возраста, и от премудрого царского разума царственным чинам и достоянию навык. По смерти царевича Ивана Ивановича великий государь Борису Федоровичу говорил: божиими судьбами, a по моему греху, царевича не стало, и я в своей кручине не чаю себе долгого живота; так полагаю сына своего царевича Феодора и богом данную мне дочь царицу Ирину на бога, пречистую богородицу, великих чудотворцев и на тебя, Бориса; ты бы об их здоровье радел и ими промышлял; какова мне дочь царица Ирина, таков мне ты, Борис, в нашей милости ты все равно, как сын. На смертном одре царь Иван Васильевич, представляя в свидетельство духовника своего, архимандрита Феодосия, говорил Борису Федоровичу: тебе приказываю сына своего Феодора и дочь Ирину, соблюди их от всяких зол. Когда царь Феодор Иванович принял державу Российского царства, тогда Борис Федорович, помня приказ царя Ивана Васильевича, государское здоровье хранил, как зеницу ока, о царе Феодоре и царице Ирине попечение великое имел, государство их отовсюду оберегал с великим радением и попечением многим, своим премудрым разумом и бодро-опасным содержательством учинил их царскому имени во всем великую честь и похвалу, а великим их государствам многое пространство и расширение, окрестных прегордых царей послушными сотворил, победил прегордого царя крымского и непослушника короля шведского под государеву высокую десницу привел, города, которые были за Шведским королевством, взял; к нему, царскому шурину, цесарь христианский, салтан турецкий, шах персидский и короли из многих государств послов своих присылали со многою честию; все Российское царство он в тишине устроил, воинский чин в призрении и во многой милости, в строении учинил, все православное христианство в покое и тишине, бедных вдов и сирот в крепком заступлении, всем повинным пощада и неоскудные реки милосердия изливались, святая наша вера сияет во вселенной выше всех, как под небесем пресветлое солнце, и славно было государево и государынино имя от моря и до моря, от рек и до конец вселенной". В субботу 18 числа и в воскресенье 19 в Успенском соборе торжественно служили молебны, чтобы господь бог даровал православному христианству по его прошению государя царя Бориса Федоровича. В понедельник на маслянице, 20 февраля, после молебна патриарх с духовенством, боярами и всенародным множеством отправились в Новодевичий монастырь, где Борис жил вместе с сестрою; со слезами били челом, много молили и получили отказ; Годунов отвечал: «Как прежде я говорил, так и теперь говорю: не думайте, чтоб я помыслил на превысочайшую царскую степень такого великого и праведного царя». Православное христианство было в недоумении, в скорби многой, в плаче неутешном. Опять святейший патриарх созывает к себе всех православных христиан и советует устроить на другой день, во вторник, празднество пречистой богородице в Успенском соборе, также по всем церквам и монастырям, после чего с иконами и крестами идти в Новодевичий монастырь, пусть идут все с женами и грудными младенцами бить челом государыне Александре Федоровне и брату ее, Борису Федоровичу, чтоб показали милость. Тут же патриарх с духовенством приговорили тайно: если царица Александра Федоровна брата своего благословит и государь Борис Федорович будет царем, то простить его и разрешить в том, что он под клятвою и слезами говорило нежелании своем быть государем; если же опять царица и Борис Федорович откажут, то отлучить Бориса Федоровича от церкви и самим снять с себя святительские саны, сложить панагии, одеться в простые монашеские рясы и запретить службу по всем церквам.
21 февраля, во вторник, двинулся крестный ход в Новодевичий монастырь; к нему навстречу при звоне колоколов вынесли из монастыря икону смоленской богородицы, за иконою вышел Годунов. Подошед к иконе владимирской богородицы, он громко возопил со слезами: «О милосердая царица! Зачем такой подвиг сотворила, чудотворный свой образ воздвигла с честными крестами и со множеством иных образов? Пречистая богородица, помолись о мне и помилуй меня!» Долго лежал он пред образом и омочал землю слезами, потом приложился к другим иконам, подошел к патриарху и сказал ему: «Святейший отец и государь мой Иов патриарх! Зачем ты чудотворные иконы и честные кресты воздвигнул и такой многотрудный подвиг сотворил?» Патриарх отвечал ему, обливаясь слезами: «Не я этот подвиг сотворил, то пречистая богородица с своим предвечным младенцем и великими чудотворцами возлюбила тебя, изволила прийти и святую волю сына своего на тебе исполнить. Устыдись пришествия ее, повинись воле божией и ослушанием не наведи на себя праведного гнева господня». Годунов отвечал одними слезами. После этого Иов пошел в церковь, Годунов к сестре в келью, а бояре и весь народ вошли на монастырь, которые же не поместились на монастыре, те все стояли около ограды. После обедни патриарх со всем духовенством, в священных одеждах, с крестом и образами, пошли в келью к царице и били ей челом со слезами долго, стоя на коленах; с ними пошли бояре и все думные люди, а дворяне, приказные люди, гости и весь народ, стоя у кельи по всему монастырю и около монастыря, упали на землю и долго с плачем и рыданием вопили: «Благочестивая царица! Помилосердуй о нас, пощади, благослови и дай нам на царство брата своего Бориса Федоровича!» Царица долго была в недоумении, наконец заплакала и сказала: «Ради бога, пречистой богородицы и великих чудотворцев, ради воздвигнутия чудотворных образов, ради вашего подвига, многого вопля, рыдательного гласа и неутешного стенания даю вам своего единокровного брата, да будет вам государем царем». Годунов с тяжелым вздохом и со слезами сказал: «Это ли угодно твоему человеколюбию, владыко! И тебе, моей великой государыне, что такое великое бремя на меня возложила и предаешь меня на такой превысочайший царский престол, о котором и на разуме у меня не было? Бог свидетель и ты, великая государыня, что в мыслях у меня того никогда не было, я всегда при тебе хочу быть и святое, пресветлое, равноангельское лицо твое видеть». Александра отвечала ему: «Против воли божией кто может стоять? И ты бы безо всякого прекословия, повинуясь воле божией, был всему православному христианству государем». Тогда Годунов сказал: «Буди святая твоя воля, господи». Патриарх и все присутствовавшие пали на землю, воссылая благодарение богу, после чего отправились в церковь, где Иов благословил Бориса на все великие государства Российского царствия.
Так говорится об избрании Годунова в акте официальном, в утвержденной грамоте об этом избрании, составленной уже в августе 1598 года. Но до нас дошли другие известия, другие предания, записанные в памятниках неофициальных. Так, дошло до нас известие о желании бояр, чтобы Годунов целовал крест на ограничивающей его власть грамоте; Борис не хотел этого сделать, не хотел и отказать прямо и потому выжидал, чтобы простой народ принудил бояр выбрать его без договора, — отсюда и происходил его отказ принять престол. Шуйские, видя его упрямство, начали говорить, что неприлично более его упрашивать, а надобно приступить к избранию другого. Тогда-то патриарх и решился идти с крестным ходом в Новодевичий монастырь. Есть также известие, что Годунов, желая заставить Романовых забыть права свои на престол, дал старшему из них, Федору Никитичу, страшную клятву, что будет держать его, как брата и помощника, в деле государственного управления. Наконец, о торжественном молении, плаче и вопле народном в Новодевичьем монастыре сохранилось такое предание: «Народ неволею был пригнан приставами, нехотящих идти велено было и бить и заповедь положена: если кто не придет, на том по два рубли править на день. Приставы понуждали людей, чтоб с великим кричанием вопили и слезы точили. Смеху достойно! Как слезам быть, когда сердце дерзновения не имеет? Вместо слез глаза слюнями мочили. Те, которые пошли просить царицу в келью, наказали приставам: когда царица подойдет к окну, то они дадут им знак, и чтобы в ту же минуту весь народ падал на колена; нехотящих били без милости».
26 февраля, в воскресенье на маслянице, Годунов имел торжественный въезд в Москву, в Успенском соборе слушал молебен, после которого принимал поздравление от духовенства, бояр и всего православного христианства. Отслушав обедню в Успенском соборе, Борис пошел в Архангельский, где, припадая к гробу великих князей и царей, говорил со слезами: «Великие государи! Хотя телом от своих великих государств вы и отошли, но духом всегда пребываете неотступно и, предстоя пред богом, молитву творите; помолитесь и обо мне и помогите мне». Из Архангельского собора пошел в Благовещенский, отсюда — в царские палаты, из дворца поехал к сестре в Новодевичий монастырь; отсюда приехал опять в Кремль к патриарху, долго разговаривал с ним наедине, после чего простился с ним и с знатным духовенством на Великий пост и возвратился на житье в Новодевичий монастырь.
Неизвестно, в какое время присягали на верность новому царю, но известна любопытная подкрестная запись. Присягавший по ней, между прочим, клялся: «Мне над государем своим царем и над царицею и над их детьми, в еде, питье и платье, и ни в чем другом лиха никакого не учинить и не испортить, зелья лихого и коренья не давать и не велеть никому давать, и мне такого человека не слушать, зелья лихого и коренья у него не брать; людей своих с ведовством, со всяким лихим зельем и кореньем не посылать, ведунов и ведуней не добывать на государское лихо. Также государя царя, царицу и детей их на следу никаким ведовским мечтанием не испортить, ведовством по ветру никакого лиха не насылать и следу не вынимать никаким образом, никакою хитростию. А как государь царь, царица или дети их куда поедут или пойдут, то мне следу волшебством не вынимать. Кто такое ведовское дело захочет мыслить или делать и я об этом узнаю, то мне про того человека сказать государю своему царю или его боярам, или ближним людям, не утаить мне про то никак, сказать вправду, без всякой хитрости; у кого узнаю или со стороны услышу, что кто-нибудь о таком злом деле думает, то мне этого человека поймать и привести к государю своему царю или к его боярам и ближним людям вправду, без всякой хитрости, не утаить мне этого никаким образом, никакою хитростию, а не смогу я этого человека поймать, то мне про него сказать государю царю или боярам и ближним людям». Нас здесь останавливает не вера в волшебство, которая господствовала в описываемое время; нас останавливает перечисление видов зла которое можно было сделать Борису и его семейству, повторение, распространение одного и того же, что должно приписать не времени уже только, а лицу, приписать мелкодушию Бориса, его подозрительности, ибо в подкрестных записях преемников его мы этого не видим.
Присягавший должен был клясться также: «Мне, мимо государя своего царя Бориса Федоровича, его царицы, их детей и тех детей, которых им вперед бог даст, царя Симеона Бекбулатова и его детей и никого другого на Московское государство не хотеть, не думать, не мыслить, не семьиться, не дружиться, не ссылаться с царем Симеоном, ни грамотами, ни словом не приказывать на всякое лихо; а кто мне станет об этом говорить или кто с кем станет о том думать, чтоб царя Симеона или другого кого на Московское государство посадить, и я об этом узнают то мне такого человека схватить и привести к государю» и т. д.
9 марта, в четверг на второй неделе поста, патриарх созвал знатное духовенство, бояр, дворян и весь царский синклит и говорил им: «Уже время молить нам бога, чтоб благочестивого великого государя царя нашего Бориса Федоровича сподобил облечься в порфиру царскую, да установить бы нам светлое празднество преславному чуду богородицы в тот день, когда бог показал на нас неизреченное свое милосердие, даровал нам благочестивого государя Бориса Федоровича, учредить крестный ход в Новодевичий монастырь каждый год непременно». Все, слыша такой премудрый глагол святейшего Иова патриарха, отвечали со слезами, обещали молиться богу беспрестанно, день и ночь. Разосланы были по областям грамоты с приказанием петь молебны по три дня со звоном.
Проведши Великий пост и Пасху в монастыре с сестрою, Борис 30 апреля, в Мироносицкое воскресенье, торжественно переехал на житье во дворец кремлевский. Опять был он встречен крестным ходом, в Успенском соборе патриарх надел на него крест Петра митрополита; опять Борис обошел соборы, ведя за руки детей, сына Федора и дочь Ксению; был большой обед для всех. Но царское венчание не могло скоро последовать: еще 1 апреля пришла весть, что крымский хан Казы-Гирей собирается на Москву со всею ордою и с полками турецкими. Весть пришла рано,: и потому через месяц на берегах Оки могла собраться огромная рать: говорят, число ее простиралось до 500000 человек. 2 мая сам царь выехал из Москвы с двором своим, в числе которого находилось пять служилых царевичей. Борис остановился в Серпухове и отсюда распоряжался устройством рати. Но среди этих распоряжений новый царь занимался и тем, чтоб щедростию и угощениями привязать к себе служилых людей; пишут, что почти ежедневно бывали у него обеды на 70000 человек: «И подавал, — говорит летописец, — ратным людям и всяким в Серпухове жалованье и милость великую». Цель, по-видимому была достигнута: «Они все, видя от него милость, обрадовались, чаяли и вперед себе от него такого же жалованья». Итак, вот на чем основался союз Годунова с служилыми людьми: они чаяли вперед себе от него большого жалованья!
Слух о походе ханском оказался ложным: вместо грозной рати явились мирные послы. Годунов воспользовался случаем, чтобы произвесть на татар самое сильное впечатление: послов поставили верстах в семи от стана царского, расположенного на лугах на берегу Оки, ночью велено было ратным людям стрелять по всем станам. 29 июня послы представлялись Борису; когда они ехали к нему, то на протяжении семи верст от их стана до царского по обе стороны дороги стояли пешие ратники с пищалями и разъезжали повсюду конные. Послы, видя огромное войско и беспрестанную стрельбу, так перепугались, что, пришедши к царю, едва могли справить посольство от страха. Царь пожаловал их великим жалованьем, отпустил с большою честию и послал с ними богатые дары к хану. В тот же день царь угостил все войско и отправился в Москву.
Сюда он въехал с большим торжеством, как будто одержал знаменитую победу или завоевал целое царство иноплеменное: патриарх с духовенством и множеством народа вышли к нему навстречу; Иов благодарил за совершение великого подвига, за освобождение христиан от кровопролития и плена: «Радуйся и веселися, — говорил он Борису, — богом избранный и богом возлюбленный, и богом почтенный, благочестивый и христолюбивый, пастырь добрый, приводящий стадо свое именитое к начальнику Христу богу нашему!» По окончании речи патриарх, духовенство и весь народ пали на землю, плакали и потом, встав, приветствовали Бориса «на его государеве вотчине и на царском престоле и на всех государствах Российской земли».
Столько слез было пролито при челобитьях и встречах! Кажется, можно было бы увериться в преданности народа к доброму пастырю, но, видно, царь и патриарх были еще далеки от этой уверенности. 1 августа Иов созвал всех бояр, дворян, приказных, служилых людей и гостей и начал им говорить: «Мы били челом соборно и молили со слезами много дней государыню царицу Александру Федоровну и государя царя Бориса Федоровича, который нас пожаловал, сел на государстве, так я вас, бояр и весь царский синклит, дворян, приказных людей и гостей, и все христолюбивое воинство благословляю на то, что вам великому государю Борису Федоровичу, его благоверной царице и благородным чадам служить верою и правдою, зла на них не думать и не изменять ни в чем, как вы им государям души свои дали у чудотворного образа богородицы и у целбоносных гробов великих чудотворцев». Бояре и все православные христиане отвечали: «Мы целовали крест
Годунов был избран голосом всей земли; народ, стоя на коленах, с воплем и слезами умолял его умилосердиться, принять престол; какого права нужно было после того человеку, хотя бы он был самого низкого происхождения? Какого соперника мог бояться он, хотя бы этот соперник и был самого знатного происхождения? Не было ли признаком крайнего мелкодушия тяготиться своим относительно незнатным происхождением, подозревать, что для других это происхождение уменьшает право, значение всенародного избранника? Не было ли признаком крайнего мелкодушия не уметь скрыть этого подозрения, обнаружить свою слабость, напомнить народу о том, о чем, вероятно, большая часть его не думала или забыла? Издано было соборное определение об избрании Годунова в цари. В нем прежде всего прямо объявлено, что царь Иван Васильевич, умирая, вручил сына своего Феодора боярину Борису Федоровичу с такими словами: „Тебе предаю с богом этого сына моего, будь благоприятен ему до скончания живота его, а по его смерти тебе приказываю и царство это“. И царь Феодор по приказу отца своего и по приятельству вручил царство Борису Федоровичу. Далее патриарх счел нужным примерами из священной и римской истории показать, что восходили на царский престол люди не от царского рода и не от великих синклит и, несмотря на то, большой славы достигали, ибо не на благородство зрит бог, но благоверие предъизбирает и душу благочестивую почитает. Наконец, в заключении говорится говорится: „Да не скажет кто-нибудь: отлучимся от них, потому что царя сами себе поставили; да не будет того, да не отлучаются, а если кто скажет такое слово, то не разумен есть и проклят“. Странное предположение возможности подобного слова после стольких всенародных слез и воплей!
1 сентября, в праздник Нового года, Борис венчался на царство. В речи своей, произнесенной при этом случае патриарху, Борис сказал, что покойный царь Феодор приказал патриарху, духовенству, боярам и всему народу избрать кого бог благословит на царство, что и царица Ирина приказала то же самое, „и по божиим неизреченным судьбам и по великой его милости избрал ты, св. патриарх, и проч. меня, Бориса“. Эти слова вполне подтверждают известие летописи, что никаких назначений со стороны Феодора не было и что он не вручал царства жене. Но патриарх и тут явился усерднее к выгодам Годунова, чем сам Годунов: в ответной речи своей царю он сказал, что Феодор приказал свое царство Ирине; здесь, впрочем, Иов еще сдержался, употребил еще не столько определенное слово приказал, тогда как в житии Феодора употребил слово вручил, а в соборном определении сказано, что вручил царство прямо Борису!
Современники не оставили нам известий, что заметили разноречие в словах царя, патриарха и соборного определения; их поразило другое во время царского венчания Борисова; новый царь, принимая благословение от патриарха, громко сказал ему: „Отче великий патриарх Иов! Бог свидетель, что не будет в моем царстве бедного человека!“ — и, тряся ворот рубашки своей, продолжал: „И эту последнюю рубашку разделю со всеми!“
Первые шаги Бориса, сделанные при новом положении, первые слова, им сказанные, уже достаточно обнаруживали характер человека, севшего на престол государей московских. Этот престол для знаменитого конюшего боярина был самою лучшею меркой нравственного величия, и тотчас же обнаружилось, что он не дорос до этой мерки. Что Годунов искал престола, употреблял все зависевшие от него средства для достижения своей цели — это понятно: он искал престола не по одному только властолюбию, он искал его и по инстинкту самосохранения. Но если бы Годунов по своему нравственному характеру был в уровень тому положению, которого добивался, то он не обнаружил бы такой мелочной подозрительности, какую видим в присяжной записи и в этом стремлении связать своих недоброжелателей нравственными принудительными мерами; с одной стороны, видим в актах, относящихся к избранию Годунова, страшное злоупотребление в известиях о всеобщей преданности, всеобщих воплях и слезах при челобитье, всеобщем восторге при согласии принять царство и тут же встречаем, в совершенном противоречии, сильную подозрительность со стороны человека, которому оказывается столько усердия. Одно из двух: или эта подозрительность, оскорбительная для усердствующих, обличала человека, недостойного такого усердия, или если подозрительность была основательна, то беспрерывно повторяемые известия о всеобщем усердии заключали в себе вопиющую ложь, средство страшное и недостойное. Мелкая подозрительность, неуверенность в самом себе высказалась и в этом страхе пред низостью происхождения, страхе, недостойном человека, избранного всею землей, которая самым этим избранием подняла его выше всех. Мелкодушие Годунова, непонимание своего положения высказалось и в этом явном стремлении задаривать, заискивать себе расположение народное расточением милостей, небывалых при прежних государях, например, в этих пиршествах и подарках ратным людям, которые не видали неприятеля; Годунов не понимал, что только тот может приобресть прочное народное расположение, кто не ищет его или по крайней мере не показывает ни малейшего вида, что ищет, не понимал, что расточение милостей только уменьшает их цену, что милость, дарованная государем, по наследству престол получившим, имеет только значение милости, тогда как милость от царя избранного является в виде платы за избрание. Наконец, недостаток нравственного величия, уменья владеть собою, не забываться при достижении желанной цели, всего разительнее оказался в словах Годунова, произнесенных при царском венчании: „Бог свидетель, что не будет в моем царстве бедного человека!“ Как можно было обрадоваться до такой степени, забыться от радости до такой степени, чтобы торжественно связать себя подобным обещанием!
Годунов принадлежал к новому, второму поколению бояр московских. Представителями старого поколения были Патрикеевы и старые Шуйские с товарищами, помнившие хорошо свое происхождение, прежнее положение свое относительно великих князей и старавшиеся поддержать его. Это поколение было сломлено усилиями Иоанна III, сына его Василия и внука Иоанна IV. Годунов воспитался, достиг боярства во вторую половину царствования Грозного, в то время, когда боярин не мог безнаказанно обнаружить самостоятельность своего характера, когда он должен был сохранить свою жизнь, свое приближенное к царю положение только при ясном сознании своей слабости, своей полной зависимости, беспомощности, только заботливо наблюдая за каждым движением наверху и около себя, с напряженным вниманием озираясь на все стороны. Понятно, какое влияние должно было иметь такое положение на человека, особенно если природа этого человека не представляла сильного противодействия подобному влиянию, понятно, как подозрительность Грозного должна была заражать окружавших его, особенно тех, которые по слабости своей природы были восприимчивы к этой болезни. В числе таких, как видно, был и Годунов, человек очень умный бесспорно, быть может, более всех других вельмож способный к правительственному делу, быть может, яснее других понимавший потребности государства, главную из них — потребность просвещения, сближения с народами Западной Европы; человек благонамеренный, готовый сделать все возможное добро там, где дело не шло о его личных выгодах, но человек, не имевший столько нравственной твердости, нравственного величия, чтоб освободиться из-под влияния школы, в которой воспитался, чтоб, приближаясь к престолу, и на престоле, сбросить с себя боярство времен Грозного и явиться с царственным величием, тем более необходимым, что он был царь избранный, начинавший новую династию. Годунов, который, будучи боярином, казался достойным царствовать, явился на престоле боярином, и боярином времен Грозного, неуверенным в самом себе, подозрительным, пугливым, неспособным к действиям прямым, открытым, привыкшим к мелкой игре в крамолы и доносы, не умевшим владеть собою, ненаходчивым в случаях важных, решительных.
Царское венчание, по обычаю, ознаменовано было милостями, пожалованиями: звание конюшего получил Дмитрий Иванович Годунов, дворецкого — Степан Васильевич (на место Григория Васильевича, незадолго пред тем умершего); некоторым лицам пожаловано было боярство, другим — окольничество; служилым людям выдано двойное жалованье, купцам дано право беспошлинной торговли на два года, земледельцы освобождены от податей на год; есть известие, что определено было, сколько крестьяне должны были работать на господ и платить им; вдовам и сиротам, русским и чужеземным, розданы деньги и съестные припасы; заключенные в темницах освобождены и получили вспоможение. Новгородцы получили особые льготы: были у них два кабака, от которых им нужда, теснота, убытки и оскуденье учинились; поэтому царь, царица и царские дети пожаловали гостей и всех посадских людей, царские денежные доходы с кабаков отставили и кабакам на посаде быть не велели. Кроме того, пожаловали гостей и всех посадских людей: с их дворов, лавок, прилавков, скамей, анбаров лавочные денежные оброки сложили и мелкие промыслы, для младших посадских людей, никому на откуп давать и оброка с них брать не велели, свою отчину великое государство Великий Новгород во всем отарханили. Инородцы освобождены были также на целый год от ясака, „чтоб они детей своих и братью, дядей, племянников и друзей отовсюду призывали и сказывали им царское жалованье, что мы их пожаловали, ясаку с них брать не велели, а велели им жить безоброчно и в городах бы юрты и в уездах волости они полнили“.
Облегчена была участь некоторых опальных Феодорова царствования: так, был выпущен из тюрьмы Иван Григорьевич Нагой, который рассказывает о своей беде и о своем избавлении в следующей любопытной грамоте: „Я, Иван Григорьевич Нагой, пожаловал, дал человеку своему Богдану Сидорову старинную свою вотчину за его к себе прямую службу и за терпение, что он со мною живот свой мучил на государевой службе в Сибири, да его же, Богдана, за мой грех государь царь Феодор Иванович велел у меня взять из Сибири и привезти в Москву скованного, мучил он живот свой, сидя у приставов в цепи и железах год. Когда государь надо мной смиловался и велел его отпустить, то он, Богдан, бил челом обо мне государю царю Феодору Ивановичу, и по его челобитью государь надо мной смилосердовался, велел из Сибири отпустить в Казань. Но в Казани грех мой надо мною взыскался: пришла на меня царская опала, прислал государь князя Якова Борятинского в Казань и велел ему меня ограбить донага, отвезти на Вологду и посадить в тюрьму. Тогда Богдан в другой раз поехал в Москву, был там схвачен и сидел полгода у пристава. Государь царь Борис Федорович пожаловал, от пристава велел его освободить, и он, Богдан, обо мне бил челом, о моей жене и о детках. По его челобитью государь меня пожаловал, из тюрьмы велел выпустить и велел мне жить в тверской моей вотчине. И мне его, Богдана, за такую великую себе работу и за терпение пожаловать нечем: что было моих животов, то все взято на государя. Так жалую ему старую свою вотчинку: владеть ему этим моим жалованьем и, если захочет, может его продать, заложить или по душе отдать. А после моей смерти ему, Богдану, за то мое жалованье жену мою и детей не покинуть и их устроить по моей духовной грамоте, чем я их благословлю; и детей моих, Никифора и Гаврилу, ему, Богдану, грамоте научить и беречь и покоить всем, пока бог их на ноги поднимет“.
Царствование Бориса относительно западных, самых опасных соседей, Польши и Швеции, началось при самых благоприятных обстоятельствах: эти державы, так недавно грозившие Москве страшным союзом своим под одним королем, теперь находились в открытой и ожесточенной вражде вследствие этого самого союза; Сигизмунд польский воевал с дядею своим, Карлом шведским, в котором видел похитителя своего отчинного престола. Годунов дал знать Сигизмунду о своем воцарении через думного дворянина Татищева; в Польше решили отправить в Москву для переговоров уже бывалого там и славного своею ловкостию в делах канцлера литовского Льва Сапегу, к которому приданы были Станислав Варшицкий, каштелян варшавский, и Илья Пелгржымовский, писарь Великого княжества Литовского. 16 октября 1600 года въехал Сапега в Москву с обычным торжеством, и на другой же день начались неприятности, жалобы; посольство, по обычаю, держали в строгом заключении, но что всего неприятнее было для Сапеги, представление царю откладывали день за день, объявляя, что у государя болит большой палец на ноге. 16 ноября подле посольского дома был пожар, сгорело несколько домов; Сапега жаловался приставу, что их держат в тесноте» во всех углах накладена солома, боже сохрани пожар: не только вещей не спасешь, но и сам не выбежишь. «Если нас еще будут держать в такой тесноте, — прибавил Сапега, — то нам надобно иначе распорядиться и промыслить о себе». Последнее слово не понравилось приставу, и он сказал, что это слово высокое и к доброму делу непристойно. 26 ноября наконец послов представили государю: подле Бориса сидел сын его, царевич Федор, имя которого было неразлучно с именем отца: так, например, послам говорили: «Великий государь, царь и великий князь Борис Федорович всея Руси самодержец и сын его царевич Федор Борисович жалуют вас своим обедом». И тут высказалось недоверие Бориса к присяге русских людей, которые клялись служить ему и детям его и мимо их никого не хотеть на царство. Подобное допущение сына в соправительство для упрочения за ним великокняжеского стола было очень благоразумно со стороны Василия Темного, испытавшего следствия борьбы с притязаниями родичей, но такая же мера со стороны Бориса не имела никакого смысла.
И после представления медлили начатием переговоров, выставляя причинами то нездоровье царя, то, что день праздничный. 3 декабря послы явились во дворец и на царском месте нашли не Бориса, но сына его, окруженного боярами и людьми думными. Федор объявил послам, что отец его приказал своим боярам вести с ними переговоры. «Мы этому рады, — отвечал Сапега, — мы для этого и приехали, а не для того, чтоб лежать и ничего не делать». Первое заседание прошло в спорах о титуле царя и самодержца, которого бояре требовали для Бориса и в случае упорства со стороны поляков грозили войною; Сапега отвечал: «Войну вы начать можете; но конец войны в руках божиих». На другой день, во втором заседании, Сапега представил условия вечного мира, состоявшие из следующих статей: 1) Обоим великим государям быть между собою в любви и вечной приязни, также панам радным и всем станам духовным и светским Короны Польской и Великого княжества Литовского с боярами думными и со всеми чинами великого государства Владимирского и Московского и иных быть в вечной, нераздельной любви братской, как людям одной веры христианской, одного языка и народа славянского. 2) Обоим великим государям иметь одних врагов и друзей. 3) Никаких соглашений, перемирий и союзов великие государи ко вреду друг друга заключать не будут; во все соглашения, перемирия и союзы будут входить не иначе, как наперед посоветовавшись друг с другом. 4) В случае нападения на одного из государей другой обязан защищать его. 5) Земли, добытые у врага общими силами, отходят к тому государству, которое имело на них давние права. 6) Землями, никогда прежде не принадлежавшими ни одному из союзных государств, владеть или сообща, или разделив пополам. 7) Подданным обоих государств вольно приезжать, вступать в службу придворную, военную и земскую: полякам и литовцам — в Москве, русским — в Польше и Литве. 8) Вольно им вступать друг с другом в браки. 9) Поляки и литовцы в Московском государстве, русские в Польше и Литве могут выслуживать вотчины, поместья, покупать земли, брать в приданое. 10) Жителям польских владений вольно присылать детей своих учиться и в службу в Московское государство и жителям последнего — во владения польские. 11) Тем русским, которые приедут в Польшу и Литву для науки или для службы, вольно держать веру русскую; а которые из них поселятся там, приобретут земли, таким вольно на своих землях строить церкви русские. Тем же правом пользуются поляки и литовцы в Московском государстве, держат веру римскую и ставят римские церкви на своих землях. 12) Государь и великий князь Борис Федорович позволит в Москве и по другим местам строить римские церкви для тех поляков, которые у него будут в службе, для купцов и послов польских и других католических государств. 13) Купцам путь чистый по землям обоих государств и чрез них в другие государства; мыто остается старое. 14) Беглецов, воров, разбойников, зажигателей и всяких преступников выдавать с обеих сторон. 15) Заодно оборонять Украину от татар. 16) Оба государства должны иметь общий флот на море Литовском и на море Великом. 17) Монета должна быть одинаковая в обоих государствах. 18) Для крепчайшего соединения этих славных государств и для объявления его пред целым светом должны быть сделаны двойные короны: одна послом московским возлагается при коронации на короля польского, а другая послом польским возлагается на государя московского. 19) Король в Польше избирается по совету с государем московским. 20) Если бы король Сигизмунд не оставил сына, то Польша и Литва имеют право выбрать в короли государя московского, который, утвердив права и вольности их, должен жить поочередно два года в Польше и Литве и год в Москве. 21) По смерти государя московского сын его при вступлении на престол подтверждает присягою этот союз. 22) Если бы у государя московского не осталось сына, то король Сигизмунд должен быть государем московским. 23) Княжество Смоленское и Северское с тремя крепостями, принадлежавшими к Полоцку, должны быть возвращены Польше.
Итак, вместо условий вечного мира посол Сигизмундов предложил условия союза, и союза, приближавшегося к соединению двух государств в одно. Цель Сигизмунда и советников его, иезуитов, при этом была ясна: если бы царь московский принял условия, то этим отворил бы в свое государство дорогу для католицизма. Бояре отвечали послам, что статьи о союзе оборонительном и наступательном, о выдаче перебежчиков, о свободной торговле могут быть приняты по заключении вечного мира, для которого прежде всего надобно решить вопрос о Ливонии, искони вечной вотчине государей российских, начиная от великого князя Ярослава. Что же касается до других статей, поданных Сапегою, то государь не может согласиться, чтоб поляки и литовцы женились в Московском государстве, приобретали земли и строили церкви латинские, но не запрещает им приезжать, жить и оставаться при своей вере; о том, кому после кого наследовать престол, говорить нечего, потому что это дело в руках божиих; при царском венчании возлагать корону принадлежит духовенству, а не светским людям. Начались жаркие споры о главном предмете, о Ливонии. До чего доходили бранные речи, видно из следующего разговора Сапеги с думным дворянином Татищевым. Татищев: «Ты, Лев, еще очень молод; ты говоришь все неправду, ты лжешь». Сапега: «Ты сам лжешь, холоп, а я все время говорил правду; не с знаменитыми бы послами тебе говорить, а с кучерами в конюшне, да и те говорят приличнее, чем ты». Татищев: «Что ты тут раскричался! Я всем вам сказал и говорю, и еще раз скажу и докажу, что ты говоришь неправду». Тут Сапега обратился к боярам с жалобою на Татищева, и те велели последнему замолчать. Но когда Сапега, чтоб уклониться от споров о Ливонии, сказал, что не имеет никакого полномочия говорить о ней, то Татищев не утерпел и снова закричал: «Не лги, мы знаем, что у тебя есть полномочие». Сапега отвечал: «Ты, лжец, привык лгать, я не хочу с таким грубияном ни сидеть вместе, ни рассуждать об делах». С этими словами он встал и вышел. Послов польских задерживали нарочно, ибо ждали шведских. Наконец шведские послы, Гендрихсон и Клаусон, приехали, и их нарочно провезли мимо дома, который занимал Сапега с товарищами. Польским послам бояре объявляли, что Карл шведский уступает царю Эстонию и сам поддается Москве, а шведским послам было объявлено, что Сигизмунд уступает царю часть Ливонии, если только Борис будет воевать с королем; этим объявлением думали испугать шведов и принудить их к уступке Нарвы; но шведы не поддались и настаивали, чтоб последний договор был сохранен ненарушимо. Вследствие этих переговоров Сапегу держали до августа 1601 года и наконец заключили с ним двадцатилетнее перемирие, причем в грамоте не написали Сигизмунда шведским королем. Сапега уехал озлобленный, вменяя себе, впрочем, в важную заслугу то, что успел порвать связь Годунова с Михаилом, воеводою волошским, который домогался польского престола и заключил было тайный союз с царем, обещавшим помогать ему в его предприятии.
Взять с короля присягу в соблюдении перемирия отправились бояре Михаила Глебович Салтыков-Морозов и думный дьяк Власьев. Когда они приехали в Литву, то им объявили, что король при войске в Ливонии и чтоб они ехали к нему в Ригу; на это Салтыков отвечал приставу: «Ты нам сказываешь от себя, что нас хотят везти к Жигимонту королю в Ливонскую землю Двиною рекою в судах, но мы того и слушать не хотим: великий государь наш прислал нас к государю вашему с великими делами, а на посольстве велел нам быть у государя вашего в Короне Польской или в Великом княжестве Литовском, в котором городе государь ваш в то время будет; а в Ливонскую землю нам не хаживать, того себе и в мысли не держите, хотя бы король над нами и неволю какую велел учинить, то и тут нам мимо царского приказа ничего сделать нельзя». Паны прислали к послам грамоту с сожалением, что они так долго принуждены будут ждать, причем складывали вину на самих послов, зачем они поторопились приехать, желая поскорее взять с короля крестное целование, и при этом паны употребили выражение, что будут бить челом королю о послах. Салтыков отвечал: «Таких бы непригожих и гордых слов паны-рада вперед к нам не приказывали, тем доброму делу порухи не чинили: идем мы от великого государя к государю вашему по прежнему обычаю, а не для того, чтоб нам перемирье у государя вашего крестным целованием утвердить. Великому государю нашему то перемирье не нужно, и спешить нам было нечего; нынешнее перемирье Короне Польской и Великому княжеству Литовскому больше нашего надобно, потому что у вас многие недруги и войны частые, да у вас же божие посещение, хлебный недород, а у великого государя нашего божиею милостию и его государским счастием недруга никакого нет, отовсюду его царским премудрым разумом и бодропасным содержательством и храбростию великим государствам его прибавление и расширение; а нынешнее перемирие великий государь наш велел учинить по своему царскому обычаю, жалея о христианстве и за челобитьем сына своего царевича Федора Борисовича, по прошенью ваших послов. Если государю вашему нас принять теперь не время будет для воинского дела, то государь ваш велел бы нам себя ждать в Литовской или в Польской земле и корм нам велел бы давать по прежнему обычаю, и мы государя вашего дожидаемся, где нам велит, хотя долгое время».
Наконец Сигизмунд приехал в Вильну, где московские послы представились ему и начали переговоры. Послы требовали, по обычаю, царского титула для Бориса. Сапега отвечал жалобою: «Как приехал я в Москву, и мы государских очей не видали шесть недель, а как были на посольстве, то мы после того не видали государских очей 18 недель, потом от думных бояр слыхали мы много слов гордых, все вытягивали они у нас царский титул. Я им говорил так же, как и теперь говорю, что нам от государя нашего наказа о царском титуле на перемирье нет, а на докончанье наказ королевский был о царском титуле, если бы государь ваш по тем по всем статьям, которые мы дали боярам, согласился. Били мы челом государскому сыну, просили его доложить отцу, чтоб нас задерживать не велел, велел бы отпустить и без дела; но нашего челобитья не приняли и к тому нас привели, что мы просили себе смерти: ни дела не делают, ни отпускают. Да и то нам вашего государя люди сказывали, что хотят нас разослать по городам и засадить, что и дворы уже поделали, где нам сидеть, и мы с сердца приставам говорили: если государь ваш не велит нас отпустить, то мы на коней сядем и поедем сами, а кто нас станет бить, и мы начнем бить, потому что пришло нам не до государской чести, нам жизнь своя всего дороже, в неволе жить не привыкли. И, видя над собою такую тесноту, мы приговорили на перемирье поневоле. А что государя нашего не назвали в грамоте шведским королем, то мы с боярами много говорили и плакали: боже святый! Увидь неправду государя вашего над государем нашим, что без божией воли отнимают титул дедовский; и на то нас неволею привели, что и титул государя своего мы из грамоты вычеркнули».
Послы отвечали, что Сапега говорит это все на ссору, что задержанья и тесноты ему не было, а задержались послы на Москве оттого, что великий государь ножкою долгое время недомогал, выходу его государского не было. Паны настаивали, чтоб Сигизмунд назывался в грамотах по-прежнему королем шведским, ибо Карл есть похититель; послы отвечали: «Вы говорите, что государь ваш короновался шведскою короною, но великому государю нашему про шведское коронованье государя вашего никакого ведома не бывало, с царским величеством Сигизмунд король не обсылывался; только про то нам ведомо, что государь ваш Жигимонт король ходил в Швецию и над ним в Шведской земле невзгода приключилась. Если бы государь ваш короновался шведскою короною, то он прислал бы объявить об этом царскому величеству и сам был бы на Шведском королевстве, а не Арцы-Карло (герцог Карл); теперь на Шведском королевстве Арцы-Карлус, и Жигимонту королю до Шведского королевства дела нет, и вам о шведском титуле праздных слов говорить и писать нечего, нечего о том говорить, чего за собою нет. А что ты, Лев, говорил, будто вы, послы, в государстве государя нашего были заперты за сторожами и никуда вас не пускали, и ты говоришь не гораздо: береженье было на дворе от огня, потому что у вас на дворе конского корму, сена и соломы было много, люди ваши хаживали ночью с огнем небережно, и за двором сторожа были не для бесчестья, для береженья, чтоб над вами какого-нибудь лиха не сделалось».
Если послы не хотели давать Сигизмунду титула шведского короля, то паны никак не согласились называть Бориса царем и самодержцем; они говорили: «Государь наш король и мы, паны-рада, от этого не отказываемся, и пригоже государю вашему титул царский писать, только это будет вперед, как между государей искренняя сердечная любовь и вечное доканчание совершится. Прежде надобно сделать вечное соединенье, чтоб один другого не берегся а не так, как нынешнее перемирье на время: скоро минется, и после того кто ведает, какой государь на котором государстве будет? И теперь на перемирье как царский титул писать?»
Не согласившись насчет титулов, положили подтвердить двадцатилетнее перемирие, как оно было заключено Сапегою в Москве. Но пред целованием креста Сигизмунд сказал: «Целую крест, что мне тот мир держать во всем по тому, как в перемирной грамоте написано; а в том перед св. крестом обещаюсь, что мне своего дедовского титула шведского короля не отступаться, также и в Ливонской земле городов Нарвы и Ревеля и других, которые теперь за Швециею, в эти перемирные лета доступать, за кем бы они ни были, и никому их не уступать. А Велижской волости быть по-прежнему к Короне Польской и Великому княжеству Литовскому». Салтыков, услыхав это, сказал: «Целуй государь Жигимонт король крест к великому государю нашему на всем на том, что в перемирных грамотах написано». Паны-рада сказали на это: «Целует наш государь крест на всем на том, что в перемирных грамотах написано»; сам король подтвердил то же самое.
Какую же пользу извлек для себя Годунов из благоприятных обстоятельств на Западе, из борьбы между Польшею и Швециею, — перемирие, удовольствие отнять у Сигизмунда титул короля шведского? Но не одной этой отрицательной пользы хотел Годунов: ему хотелось Ливонии. Приобресть эту желанную страну или часть ее было теперь легко, но для этого было средство одно, средство прямое, решительное: заключить тесный союз с Карлом шведским против Польши. Но Годунов по характеру своему именно не был способен к средствам решительным, прямым, открытым. Он думал, что Швеция уступит ему Нарву, а Польша — Ливонию или часть ее, если только он будет грозить Швеции союзом с Польшею, а Польше — союзом с Швециею, раздражать и ту и другую, обнаруживая политику мелочную, двоедушную! Он боялся войны: сам не имел ни духа ратного, ни способностей воинских, воеводам не доверял, страшился неудачею затмить свое прежнее, счастливое в глазах народа правление, и вот он хочет, чтоб Ливония сама поддалась ему, старается поддержать неудовольствие ее жителей против польского правительства, возбудить сильнейшее, осыпает милостями пленных ливонцев, приказывает внушать рижанам: «Слух дошел до великого государя, что им, рижанам, от польских и литовских людей во всем теснота, хотят их отвести от веры и привести в папежскую и в езовитскую веру, права, обряды и вольности их порушить и так сделать, чтоб их, немцев, всех не найти и с фонарем в Ливонской земле. Великого государя это очень опечалило; он жалованье и милосердие показал ко многим ливонским немцам: такого милосердия им ни от которого государя не бывало и не будет; такого государя благочестивого, храброго и разумного от начала Русской земли не бывало». Наследовав мысль Грозного о необходимости Ливонии, Годунов подражал ему и относительно средства приобресть расположение жителей: как Грозный хотел сделать из Ливонии вассальное королевство и назначал из своей руки королем датского принца Магнуса, так Годунов для той же цели еще при царе Феодоре завел сношение с шведским принцем Густавом, сыном Эрика XIV, изгнанным из Швеции и жившим в Италии; в царствование Бориса Густав приехал в Москву, и царь начал стращать им двоюродного брата его, Сигизмунда польского; Льва Сапегу во время торжественного въезда посольского нарочно провезли мимо дома, занимаемого Густавом, чтоб послы могли видеть этого соперника Сигизмундова. Но понятно, что все эти средства, не подкрепляемые действиями прямыми и решительными, не вели ни к чему. Несколько горожан нарвских составили заговор сдать город русским; но заговор был открыт и заговорщики казнены.
Годунов вызвал Густава не для того только, чтоб сделать его вассальным королем Ливонии; он хотел выдать за него дочь свою Ксению, но Густав не захотел отказаться от протестантизма и любовницы; за это у него отняли Калугу с тремя другими городами, назначенными ему сперва в удел, и вместо них дали Углич.
Нужно было искать другого жениха Ксении между иностранными принцами, и жениха нашли в Дании: принц Иоанн, брат короля Христиана, согласился ехать в Москву, чтоб быть зятем царским и князем удельным. В августе 1602 года Иоанн приехал в Россию и в устье Наровы был встречен боярином Михаилом Глебовичем Салтыковым и дьяком Власьевым. В Иван-городе датские послы, сопровождавшие принца, говорили Салтыкову: «Когда королевич поедет из Иван-города, будет в Новгороде и других городах и станут королевича встречать в дороге боярские дети и княжата, то королевичу какую им честь оказывать?» Салтыков отвечал: «В том королевичева воля; он великого государя сын, как кого захочет пожаловать по своему государскому чину». Салтыков писал царю: «Когда мы приходим к королевичу челом ударить, то он, государь, нас жалует не по нашей мере; против нас встает и здоровается (витается), шляпу сняв; мы, холопи ваши государские, того недостойны и потому говорили послам датским, чтоб королевич обращался с нами по вашему царскому чину и достоинству. Послы нам отвечали: королевич еще молод, а они московских обычаев не знают; как даст бог королевич будет на Москве, то, узнав московские обычаи, станет по ним поступать. Салтыков описывал царю подробно, в чем был одет принц каждый день: Платьице на нем было атлас ал, делано с канителью по-немецки; шляпка пуховая, на ней кружевца, делано золото да серебро с канителью; чулочки шелк ал; башмачки сафьян синь». В Новгороде королевич ездил тешиться рекою Волховом вверх и иными речками до Юрьева монастыря, а едучи, тешился, стрелял из самопалов, бил утят; натешившись приехал в город поздно и стал очень весел. За столом у королевича играли по музыке, в цымбалы и по литаврам били, играли в сурны. Салтыков писал царю: «Датские послы говорят королевичу, чтоб он русские обычаи перенимал не вдруг. Послы и ближние люди королевича на то наговаривали, чтоб он вашего царского жалованья, платьица что-нибудь к брату своему послал, и королевич говорил, что ваше царское жалованье, платьице к нему первое, что он принял его с покорностью, с радостным сердцем, и послать ему вашего царского жалованья первого не годится».
Иоанн был принят в Москве с большим торжеством, очень ласково от будущего тестя и сына его; царицы и царевны, разумеется, он не видал. Царь поехал в половине октября к Троице и на возвратном пути узнал о болезни Иоанна: у принца сделалась горячка, от которой он 28 октября умер на двадцатом году жизни. Борис сильно горевал, Ксения была в отчаянии, а в народе шел слух, что принцу приключилась смерть с умыслу царского, что Борис, видя, как все полюбили Иоанна, боялся, чтоб после не возвели его на престол мимо сына его Федора. В 1604 году начались было переговоры о браке Ксении с одним из герцогов шлезвигских, но прерваны были несчастиями Борисова семейства. Годунов искал жениха для дочери и невесты для сына между владельцами грузинскими; о том же предмете велись переговоры с Австриею и Англиею.
Сношения с Австрийским домом продолжали носить прежний характер. В июне 1599 году Борис отправил к императору Рудольфу посланника, думного дьяка Афанасия Власьева, который ехал морем из Архангельска, норвежским и датским берегом, а потом Эльбою. На дороге гамбургское правительство встретило Власьева с честию, и он прославлял пред ним могущество и добродетели своего царя, рассказывал, как Борис при восшествии на престол велел дать служивым людям на один год вдруг три жалованья: одно — для памяти покойного царя Феодора, другое — для своего царского поставленья и многолетнего здоровья, третье — годовое. Со всей земли не велел брать податей, дани, посохи и на городовые постройки, делает все своею царскою казною. Да не только русских людей пожаловал, и над всеми иноземными милосердье его царское излилось: немцев и литву, которые по грехам своим были в ссылке по дальным городам, велел взять в Москву, дал поместья, вотчины, дворы и деньги, а которые захотели служить, тех принял в службу и годовым жалованьем устроил; торговым людям немцам дал по тысяче рублей, иным — по две тысячи, и многих пожаловал званием гостя. Бурмистры отвечали: «Слышали мы подлинно, что государь ваш дороден, счастлив и милостив, и за его к бедным немцам лифляндским жалованье по всей земле Немецкой во веки ему честь и хвала».
Нашедши Рудольфа в Пильзене, куда он выехал из Праги от морового поветрия, Власьев так говорил большим думным людям императорским: «Ведомо цесарскому величеству и вам, советникам его, что попустил бог бусурман на христианство, овладел турский султан Греческим царством и многими землями — Молдованами, Волохами, Болгарами, Сербами, Босняками и другими государствами христианскими, также, где была из давних лет православная христианская вера, — Корсунь город, и тут вселился магометанский закон, и тут теперь Крымское царство. Для избавы христианской царское величество сам своею персоною хочет идти на врага креста Христова со многими своими ратями, русскими и татарскими, сухим путем и водяным, чтоб Рудольфу цесарю вспоможенье, а православному христианству свободу учинить. Но царскому величеству и вам ведомо, что к крымскому хану водяного пути нет, кроме Днепра, а по Днепру города литовского короля и литовские черкасы; великий государь посылал к Сигизмунду королю посланника просить судовой дороги Днепром, но Сигизмунд и паны-рада дороги не дали и посланника к цесарскому величеству не пропустили. Король не хочет видеть между великим государем нашим и цесарем дружбы, а христианам добра, с турским ссылается и крымского через свою землю на цесареву землю пропускает. Да и прежде от польских людей над Максимилианом, арцы-князем австрийским, многое бесчестье учинилось. Так цесарское величество, подумав с братом своим Максимилианом и со всеми курфирстами, государю нашему объявил бы: как ему над Польшею промышлять и такие досады и грубости отомстить? А великий государь наш хочет стоять с ним на Польшу и Литву заодно».
Эта хитрая по-тогдашнему речь, начавшаяся несбыточным обещанием, что сам Борис пойдет на Крым, и кончившаяся призывом к войне с Польшею, показывает, какие жалкие попытки делало московское правительство вследствие совершенного незнания отношений между западными государствами. Годунов надеялся голословными обвинениями побудить императора Рудольфа к разрыву с Польшею! Цесаревы советники отвечали: «Король Сигизмунд и паны радные нам отказали: на турского заодно стоять с нами не хотят. Да что с ними и говорить! Смятенье у них великое, сами не знают, как им вперед жить, короля не любят. Цесарское величество большую надежду держит на великого государя Бориса Федоровича: думает, что по братской любви и для всего христианства он его не забудет. Всего досаднее на поляков цесарскому величеству, что не может их на то привести, чтоб стояли с ним заодно на турка, но делать нечего, надобно терпеть, хотя и досадно: цесарское величество с турским воюет, и если еще с поляками вой ну начать, то с двух сторон два недруга будут, а казны у цесаря не станет от турецкой войны, но как даст бог время, то цесарь станет над Польшею промышлять… Правду сказать, король Сигизмунд цесарю недавно послушен и любителен показался; король ни в чем не виноват, пенять на него нельзя, надобно пенять на поляков, которые великие недруги Австрийскому дому». Этими словами австрийские вельможи давали ясно выразуметь послу о тесном союзе императора с королем Сигизмундом; поэтому сношения Москвы с Австриею не могли повести ни к чему: Борис не мог в угоду императору начать войну с турками, а император в угоду Борису не мог воевать Польшу.
Королева Елисавета по-прежнему льстила Борису и послам его, чтоб доставить в России выгоды купцам английским. Узнав о восшествии на престол Годунова, Елисавета писала ему: «Мы радуемся, что наш доброхот по избранию всего народа учинился на таком преславном государстве великим государем». Борис отвечал ей, что он учинился царем по приказу царя Феодора, по благословению царицы Ирины и по челобитью всего народа. В 1600 году отправлен был в Англию посланником дворянин Микулин, которому дан наказ: если спросят, каким образом учинился на государстве Борис Федорович? — отвечать: «Ведомо вам самим, при великом государе Феодоре Ивановиче царский шурин Борис Федорович, будучи во властодержавном правительстве, в какой мере и в какой чести был, и своим разумом премудрым, храбростию, дородством и промыслом царского величества имени какую честь и повышенье и государству Московскому прибавленье во всем сделал: всяким служивым людям милосердье свое показал и многое воинство устроил, черным людям — тишину, бедным и виновным — пощаду, всю Русскую землю в покое и тишине и в благоденственном житии устроил. И великий государь Феодор Иванович, отходя сего света, приказал и благословил государыне царице и своему царскому шурину быть на государстве Московском. Государыня пошла в монастырь и по слезному челобитью всего народа благословила брата своего».
Микулину при всяком удобном случае давали знать, что ему оказывается особенная честь пред другими послами. Так, ему говорили: «В том месте, где вам выйти из судов в Лондоне, пристает одна государыня наша Елисавета королевна, а кроме нее, никто». Елисавета говорила по-прежнему: «Со многими великими христианскими государями у меня братская любовь, но ни с одним такой любви нет, как с вашим великим государем». За обедом во дворце московский посланник с подьячим и переводчиком сидели за особым столом по левую руку от королевы. Когда стол отошел, королева начала умывать руки и, умыв, велела серебряный умывальник с водою подать Микулину, но посланник на жалованье бил челом, рук не умывал и говорил: «Великий государь наш королевну зовет себе любительною сестрою, и мне, холопу его, при ней рук умывать не годится». Королева засмеялась и Микулина похвалила за то, что ее почтил, рук при ней не умывал.
Микулин чтил королеву, но больше всего боялся уменьшить чем-нибудь честь своего государя: когда лорды приглашали его вести переговоры на их дворе, то он не согласился, требовал непременно, чтоб переговоры происходили во дворце, и его требованию уступили, лорды съезжались с ним на Казенном дворе, как он выражается. Лорд-мэр позвал его обедать; купцы, бывавшие в России, сказали Микулину, что лорд-мэр сядет за столом выше его, ибо такой обычай, и все послы садятся ниже лорда-мэра. Микулин отвечал: «Нам никаких государств послы и посланники не образец; великий государь наш над великими славными государями высочайший великий государь, самодержавный царь. Если лорд-мэр захочет нас видеть у себя, то ему нас чтить для имени царского величества, и мы к нему поедем; а если ему чину своего порушить и меня местом выше себя почтить нельзя, то мы к нему не поедем». И действительно, посланник не обедал у лорда-мэра. Микулин был в Лондоне во время восстания Эссекса (13 февраля 1601); Елисавета писала Годунову, что Микулин готов был подвергнуться опасности и биться с бунтовщиками. Но сам Микулин доносит только, что была смута и 24 февраля ерль Ексетский (граф Эссекс) казнен смертию, и по нем в Лунде (Лондоне) было великое сетованье и плач великий во всех людях.
Кроме Англии по делам торговым были сношения с городами ганзейскими: Борис исполнил просьбу 59 городов и дал им жалованную грамоту для торговли, при этом любчанам сбавлена была пошлина до половины. В 1601 и 1604 годах папа Климент VIII и кардинал Альдобрандини писали к Борису о пропуске нунциев и миссионеров, отправлявшихся в Персию; позволение было дано. С герцогом тосканским Борис пересылался насчет вызова в Москву итальянских художников, на что герцог объявлял радушное согласие.
Отношения к Крыму были благоприятны; хан, живший не в ладу с султаном, принуждаемый принимать участие в войнах последнего и видя, с другой стороны, могущество Москвы, невозможность приходить врасплох на ее украйны, ибо в степях являлись одна за другою русские крепости, должен был смириться и соглашаться с московскими послами, которые провозглашали, что государь их не боится ни хана, ни султана, что рати его бесчисленны. Борис приказывал отпускать крымских гонцов так, чтоб новые города: Оскол, Валуйки, Борисов — были в стороне, чтоб они шли не близко тех городов, не видали их и не рассматривали; провожатых с ними из Ливен не посылать, потому что они провожатых бьют и в полон берут. Летом 1601 года в новый Борисов город послан был окольничий Бутурлин для размена русских и крымских послов; в послах должен был идти князь Григорий Волконский; со стороны хана приехал известный уже нам Ахмет-паша Сулешов; переговоры происходили на мосту, который был наведен на Донце. Когда Бутурлин сказал Ахмет-паше, что князь Волконский везет к хану деньгами больше 14000 рублей, то Ахмет отвечал: «В прежние годы посылывано больше того и в последний раз, как я на Ливнах разменивал послов, было послано больше: что это за любовь, час от часу все убавлять? Привезши казну несполна, хотите меня к шерти привести; ваш государь к царю писал, что по цареву запросу все сполна послано и мне шерти не давать». Бутурлин отвечал, что царь Борис на преславных государствах учинился внове, государь мудрый, храбрый, милосердый, такого милостивого государя в Русском царстве не бывало: объявляя свое царское милосердие всяким ратным людям для своего царского венца и для своего многолетнего здоровья и для блаженной памяти царя Феодора Ивановича, пожаловал на один год три жалованья, а что было казны прежних государей и что было его прежней казны, все роздал и никаких податей брать не велел; а что в казне осталось, то прислал к хану. Пусть, продолжал Бутурлин, хан даст шерть и соблюдает ее; а если он захочет это сделать обманом, на своем слове и на правде не устоит, то государь наш сам своею царскою персоною, со всеми своими несчетными ратями, русскими, татарскими и немецкими, против царя пойдет и станет над ним своего дела искать, где царь ни будет. Ахмет сказал на это: «Я знаю, что государь ваш милостивый и дородный, захочет какую недружбу своему недругу мстить, и ему все можно сделать». Но, и признав могущество Бориса, Ахмет никак не хотел давать шерти, потому что денег было мало, и Бутурлин должен был разменяться послами без шерти. После размена Бутурлин звал Ахмет-пашу к себе в шатер за получением царского жалованья, но Ахмет не пошел. Тогда князь Волконский, уже бывший с ним за Донцом, дал знать Бутурлину, что Ахмет-паша двинулся с места, говорит, что ему царского жалованья не дали, так он хочет государеву казну, что с послами, взять, а самих послов покинуть. Бутурлин испугался, возобновил переговоры, и решили поставить шатер на мосту, на том месте, где прежде сходились, и в шатре Ахмету взять жалованье.
Но хан не отказался дать шерти и прислать клятвенную грамоту в Москву с послом своим Ахмет-Челибеем, причем писал Борису: «Вы на правде не стоите: донские козаки дважды уже в нашу землю приходили и улусы наши побрали». Очень любопытна тайная грамота Казы-Гирея Борису, в которой хан старается убедить царя, чтоб тот не строил крепостей в степи: «Теперь, — пишет хан, — ты города поставил, и этими городами к нашему государству близко подошел, а те места, которые по Донцу, наших улусов угодья. Будь тебе, брату нашему, ведомо: турский государь на ваше государство как ни помыслит рать послать, так я ему отговариваю тем, что место дальнее и пешей его рати до вашего государства не дойти, чем ему и запрещаю; а только он сведает, что к вашим городам близко и дойти можно, то он будет вашим государствам вредить. И тебе бы вперед гораздо помыслить: если дальше тех городов, которые поставлены, станете подвигаться, то это шерть и добро порушит. Татарские князья и лучшие люди нам говорят: русские города к нам близко поставлены, и если между нами будет недалеко, то нашим людям с русскими людьми нельзя не задираться». На это дан был ответ: «Турского рать великому государю не страшна; великий государь может стоять против всех своих недругов, а рати у государя нашего несчетно. Города поставлены на поле для воров черкас, потому что многие воры черкасы и донские козаки послов и гонцов громили; а как те города поставлены, то теперь послам, посланникам и гонцам дорога чиста, государя вашего улусам от тех городов убытка нет, а только прибыль, что уже тут воры черкасы больше не живут».
Перемена отношений ясно высказывалась во всем: когда Борис должен был клясться в соблюдении мирных условий, то велел быть Ахмет-Челибею у себя наедине, взял в руки книгу и, подержав ее, сказал: «Это наша большая клятва, больше ее у нас не бывает», и отдал книгу боярину Семену Никитичу Годунову. Ахмет-Челибей ударил челом о землю и говорил: «Когда государь наш Казы-Гирей перед вашим послом, князем Григорием Волконским, прямую шерть учинил на коране, то князь Волконский велел эту книгу смотреть толмачу своему; со мною Казы-Гирей для такого же дела прислал дьяка грека; и в том как ты, государь, повелишь». Борис отвечал: «Сказывал я тебе, что мы такой клятвы не давали никогда, как теперь брату своему дали; с которыми великими государями бывает у нас мирное постановление, то с их послами утверждают бояре наши окольничие и думные дьяки, а большим укреплением царское слово бывает, то и правда. А теперь, желая крепить братство с Казы-Гиреем свыше всех государей, велели мы тебе быть у себя наедине, только теперь при нас сродник (и указал на боярина Семена Никитича) да ближний дьяк Афанасий Власьев, потому что все большие дела тайные». Посол должен был удовольствоваться этим объяснением.
То, что Борис подержал книгу в руках, разумеется, не мешало донским козакам нападать на крымцев; хан требовал у московского посла, князя Борятинского, чтоб тот или сам поехал, или послал кого-нибудь к козакам унять их и взять у них пленных татар, Борятинский отвечал с сердцем, что он послан не для того, чтоб унимать козаков и полон отыскивать. За такой ответ хан выслал его из Крыма, но и это не имело никаких неприятных последствий для Москвы, и сношения возобновились.
Мирных сношений с Турцией не было при Борисе. Как прежде при царе Феодоре Борис помог Австрийскому двору казною против турок, так теперь помогал он против них единоверному воеводе молдавскому Михаилу; кроме денег на военные издержки, в Молдавию посылались церковные украшения, образа.
Если отношения к Крыму видимо принимали благоприятный оборот, то иначе шли дела за Кавказом: рано еще, не по силам было Московскому государству бороться в этих далеких краях с могущественными турками и персиянами. Мы видели уже, что Александр кахетинский не мог быть усерден к Москве, из которой ему давали знать, чтоб он не надеялся скорого освобождения от страшных магометанских соседей, и манил султана. Александр горько жаловался, что ошибся в своих надеждах. Преждевременное вмешательство в дела Закавказья обошлось дорого Москве уже при Феодоре, еще дороже обошлось в царствование Бориса: уполномоченный Москвою хитрить, Александр, признавая себя слугою Бориса, сносился в то же время с сильным Аббасом персидским и позволил сыну своему Константину принять магометанство, но и это не помогло: Аббас хотел совершенного подданства Кахетии и велел отступнику Константину убить отца и брата за преданность Москве. Преступление было совершено; с другой стороны, в Дагестане русские под начальством воевод Бутурлина и Плещеева вторично утвердились было в Тарках, но турки вытеснили их отсюда, а кумыки перерезали при отступлении после отчаянного сопротивления: 7000 русских пало вместе с воеводами и владычество Москвы исчезло в этой стране (1605 г.).
В далеком Закавказье Москва не могла защитить единоверцев своих от могущественных народов магометанских; зато беспрепятственно утверждалась ее власть в степях приволжских и в пустынях Сибири, где государи магометанские по своей отдаленности не могли защитить от нее своих слабых единоверцев. Ногаи разделялись на три орды, из которых одна только признавала власть московского царя. Борис, желая подчинить себе все три орды и опасаясь связи одной из них с Турциею и Крымом, приказывал подчиненному себе хану теснить ногаев турецких и в то же время, чтоб вернее достигнуть цели, приказывал астраханским наместникам ссорить ханов, следствием чего была кровопролитная война и запустение неприязненного улуса; но в подчиненном себе улусе Борис строго запрещал междоусобия.
В Сибири Кучум был жив и не переставал отводить сибирские волости от московского государя. В августе 1598 года за ним погнался воевода Воейков, сбирая на дороге языки о кочевьях слепого сибирского царя; кинув обоз, Воейков шел день и ночь, нашел Кучума на лугу на Оби, бился с ним от восхода солнечного до полудня и наконец одолел; семейство Кучума попалось в плен к русским, старик сам-третей ушел в лодке вниз по Оби. С какими же средствами велись эти сибирские войны, вследствие которых вся северная Азия подчинялась Москве, подчинялась христианству и гражданственности европейской? Воевода Воейков пишет, что у него в походе против Кучума было рати: три сына боярских да голова татарский, три атамана да четыреста без трех человек литвы, козаков, юртовских и волостных татар. С такою разноплеменною ратью воевода бился полдня и поразил Кучума, но при этом надобно сказать также, что у сибирского царя было только 500 человек войска.
Пока упрямый Кучум был жив и не отказывался от вражды к Москве, до тех пор нельзя было ждать покоя в Сибири, и вот завели с ним опять сношения. Воейков послал сказать ему, чтоб он ехал к государю, государь его пожалует, жен и детей велит отдать; Кучум отвечал: «Не поехал я к государю, по государевой грамоте, своею волею в ту пору, когда я был совсем цел; а теперь за саблею мне к государю ехать не по что, теперь я стал глух и слеп, и нет у меня ничего. Взяли у меня промышленника, сына моего Асманака царевича; хотя бы у меня всех детей побрали, а один остался Асманак, то я бы с ним еще прожил; а теперь сам иду в Ногаи, а сына посылаю в Бухары». Старик пошел в Ногаи за смертию: его убили там. Семейство Кучума отправили в Москву с воеводами и козаками; дорога была тяжела для пленных, потому что провожавшие их воеводы не смели ничего сделать без царской грамоты, обо всякой безделице писали в Москву и дожидались ответа, а между тем пленники нуждались в необходимом. Козаки, по обычаю, буйствовали; воеводы писали царю: «Пришел к царевичам ночью пьяный козак, царевичей бранил непристойными словами, потом пришли ночью и к нам козаки и нас бранили. Мурзам от козаков теснота великая, а нас не слушают, ходят пьяные, воруют, к царевичам и к царицам ходят бесчинно, а нас и атаманов своих не слушают, говорят: мы вам не приказаны, так мы такие же, что и вы». Пленников ввезли торжественно в Москву напоказ народу и потом разослали по городам.
Строение городов в Сибири продолжалось; построены были: Верхотурье, Мангазея, Туринск, Томск. Томскому воеводе велено было прибрать в свой город в служивые люди и на пашню из зырян 50 человек, но ему удалось прибрать в Сургуте только пять человек. Тогда царь писал на Верхотурье, чтобы там прибрали для Томска 50 человек из гулящих охочих людей, и дать им по два рубля с полтиною денег человеку, хлеба по четверти муки, по полосмине круп, столько же толокна; прибрать молодцев молодых добрых, которые бы стрелять умели. Кроме служилых и пашенных людей, в новопостроенные сибирские города переводились из других городов и торговые люди: так, в 1599 году велено было двоим купцам из Вятки переселиться на Верхотурье. Прибирались туда и ямские охотники; им дано было от заимодавцев льготы на три года, с тем чтоб они в это время устроили себе дворы и завели пашню. Верхотурские стрельцы, козаки, пашенные крестьяне и ямские охотники били челом государю: держат они по найму для своей нужды, для пашни и для гоньбы ярыжных козаков, дают им найму по три рубля с полтиною и по четыре рубля на лето, кроме того, что они едят и пьют у них; но этих козаков берут у них воевода и голова на царские изделья; кроме того, воевода и голова нанимают к казенным баням ярыжных козаков, дают им найму в год по четыре и по пяти рублей, и эти деньги, также деньги на банную поделку велят собирать с их ярыжных козаков. Царь запретил это. Позволено было пинежанам и мезенцам ездить в Сибирь, торговать с тамошними народцами, платя десятый лучший мех в казну царскую. В 1604 году бил царю челом верхотурский ямской охотник Глазунов: торгует на Верхотурье верхотурский жилец, торговый человек Лучанин всякими товарами с вогуличами; у кого сведает какой товар, перекупает, а младшим людям товару никакого купить не даст; сам на товаре даст рубли два или три, а возьмет рублей восемь, десять или пятнадцать, царской десятинной пошлины не платит, говорит, что у него жалованная грамота. Царь писал воеводе, что если ямщик говорит правду, то брать у Лучанина пошлину, какая берется с приезжих торговых людей, и не велеть ему перекупаться товарами, чтобы верхотурским всяким людям в том нужды и тесноты не было.
В Верхотурском уезде заведены были казенные соляные варницы; но промышленность эта не могла идти успешно по причине недостатка в людях. Своего хлеба в новопостроенных сибирских городах недоставало, надобно было присылать хлебные припасы туда из Европейской России; самый удобный способ доставки был по рекам, но для этого нужны были суда, и вот для постройки судов велено было выслать в Сибирь плотников с Перми, Вятки, Выми, Сольвычегодска, Устюга человек 80 и больше; эти плотники устраивались пашнею в удобных для судостроения местах; судовые снасти отправлялись из Ярославля и Вологды. Надобно бы озаботиться и о дорогах сухопутных; проведена была дорога между Соликамском и Верхотурьем; прокладывали ее посошные люди под надзором вожа и целовальников; вож воровал, приказывал дороги чистить узко, мосты мостить худые, целовальники на него жаловались; жаловались воеводы и служилые люди, ездившие в Сибирь, что по этой новой дороге хлебных запасов и сибирской казны провозить будет нельзя и служилым людям ездить по ней будет с большою нуждою; царь велел послать целовальников и посошных людей чистить дорогу сызнова, чтобы на ней заломов и пней не было. Годунов заботился и о туземцах: в 1598 году он писал, чтобы не брать у тюменских татар подвод для гонцов, не взыскивать ясака с татар и остяков бедных, старых, больных и увечных; заботился о примирении выгод туземцев и русских переселенцев, писал верхотурскому воеводе, чтоб он вогуличам с верхотурскими торговыми людьми сенные покосы, рыбные и звериные ловли и всякие угодья поделил, как доведется, чтобы вогуличам нужды не было и верхотурским торговым людям чтобы также нужды не было. Крещеных дикарей велено было записывать в стрельцы; церкви в новопостроенных городах были снабжаемы книгами.
Так распоряжался Борис в странах новоприобретенных и новонаселенных. Теперь взглянем на его распоряжения в старых областях Московского государства. В 1599 году патриарх объявил, что грамота, данная Грозным митрополиту Афанасию, ветха, и потому Борис возобновил ее на свое имя: в этой грамоте подтверждено, что духовенство патриарших монастырей и все люди, служащие патриарху и живущие на его землях и землях его монастырей, подлежат только его патриаршему суду, исключая душегубство; кроме того, крестьяне патриаршие и его монастырей освобождены от разных повинностей.
Мы видели, что в 1580 году жители города Хлынова просили царя, чтоб у них был основан монастырь; теперь, в 1599 году, жители вятского же города Слободского били челом, что у них много людей желают постричься, но нет монастыря, а которые уже постриглись, то волочатся без пристрой между дворов, отца духовного у них близко нет и они помирают без покаяния и причащения; есть монастырь Успенский в Хлынове, но далеко, да посадским людям и волостным крестьянам постригаться в нем трудно: архимандрит и старцы просят много вкладу, по десяти, пятнадцати и двадцати рублей, с убогого человека меньше десяти рублей не берут, а кому случится постричься у себя на подворье, то они без пяти рублей не постригут. Поэтому слобожане просили, чтоб патриарх позволил им построить монастырь у себя в городе, а строителя уже они выбрали; патриарх согласился. В Верхотурье монах Иона построил монастырь по своему обещанию. Мы видели, какой дан был наказ поповским старостам в 1594 году; но в 1604 году патриарший тиун Чортов доносил Иову, что старосты и десятские поповские в поповскую избу не приходят, попов и дьяконов от бесчиния не унимают: безместные попы и дьяконы в поповскую избу не ходят и перед литургиею правила не правят, садятся у Фроловского моста и бесчинства делают большие, бранятся скаредно, а иные играют, борются и на кулачки бьются; а которые нанимаются обедни служить, те идут в церковь, не простившись с теми из своих братий, с которыми бранились; служат обедни не вовремя, рано, без часов; приезжие попы ему, тиуну, ставленных грамот своих не кажут, его не слушают, бранят и позорят. Патриарх подтвердил прежний наказ поповским старостам. При вступлении своем на престол, собирая войско против хана, Борис объявил, чтоб воеводы были без мест. Но местничество при нем не ослабевало. В этом отношении любопытна переписка с царем Михаилы Глебовича Салтыкова, посыланного в Иван-город навстречу принцу Иоанну датскому. В Иван-городе было трое воевод: князь Василий Ростовский, Третьяк Вельяминов и князь Петр Кропоткин. Салтыков, приехав в Иван-город, обратился с вопросом к двум младшим воеводам — Вельяминову и Кропоткину: нет ли немецких выходцев на государево имя, и если есть, то посланы ли они к государю? Воеводы отвечали, что выходцы есть, выехали тому дня с четыре, о вестях, ими принесенных, написали они, воеводы, к государю грамоту, но эта грамота еще не отпущена, потому что старший воевода, князь Василий Ростовский, в съезжую избу не приезжал, выходцев не расспрашивает и государю о том не пишет; они же мимо его писать не смеют и писать у них некому: подьячие живут у князя Василья на дворе, и прогонов им дать нечего, денег у них нет. Они, воеводы, ежедневно к князю Василью приказывают, чтоб он немцев спросил или бы велел им, воеводам, быть к себе на двор и с ними тех немцев расспросил и о всяких делах городовых с ними поговорил; но князь Василий их к себе не пускает и дела не делает: ключи городовые и списки дворянам прислал с подьячим в избу, велел положить на столе и отказал, что ему государевых дел не делать. Салтыков сказал на это Вельяминову и Кропоткину: «Вы делаете не гораздо, что такие великие многие дела за вашею рознею теперь стали». Потом Салтыков пошел к князю Ростовскому и говорил с ним наедине; воевода отвечал, что дела ему никакого делать нельзя за Вельяминовым, у которого написано в наказе, что по государеву указу велено ему быть в Иван-городе в воеводах, а воеводы — князь Ростовский и князь Кропоткин уже тут, в Иван-городе, были и этим ему, князю Василью, голова ссечена, и за тем ему и никакого дела делать нельзя. Салтыков отвечал ему: «Какое тебе будет до Третьяка дело, то пиши и бей челом государю, а униженья тебе тут никакого нет, Третьяк тебе не местник, велено ему быть с тобою, да и сам Третьяк перед тобою говорит, что ему с тобою не сошлось». Князь Ростовский сказал на это, что он дела не делает явно за Третьяком, а тайно всякие дела делает и за ним не станет, и прибавил: «Кто таких дураков воевод посылает?» Потом, спохватившись, сказал: «Государь этого не ведает». Но Салтыков отвечал ему, что он говорит не гораздо: жалует воевод государь, отпускает от своего царского лица и от своей царской руки и посылают их по государеву указу; да и про свою братию, воевод, так ему говорить непригоже. Князь Ростовский с своей стороны жаловался царю, что двое других воевод не велели ходить к нему подьячим, отчего ему писать к царю нельзя, ибо своею рукою писать не может, болен; жаловался, что Салтыков ни о каких государевых делах ему не говорит.
К царствованию Бориса принадлежит любопытный местнический случай, в котором видим столкновение интересов родственных с интересами родовыми: в июле 1598 года бил челом князь Ноготков вместо всех князей Оболенских: в нынешнем году был на берегу в правой руке в третьих боярин князь Иван Васильевич Сицкий, а в передовом полку в третьих — князь Александр Репнин-Оболенский. И князь Репнин был меньше князя Сицкого, не бил челом в отечестве, дружась с князем Сицким и угождая Федору Никитичу Романову, потому что Федор Романов, князь Сицкий и князь Репнин между собою братья и великие друзья. А умышлял это Федор Романов для того, чтобы воровским нечелобитьем князя Репнина поруха и укор учинились в отечестве от его рода Романовых и от других чужих родов всему их роду князей Оболенских. Государь бы их пожаловал, велел это их челобитье записать, чтобы всему их роду в отечестве порухи и укору не было от чужих родов. И государь князя Ноготкова пожаловал, велел челобитье в разряд записать, что князь Репнин был с князем Сицким по дружбе, и князь Репнин князю Сицкому виноват один, а роду его — всем князьям Оболенским от этого порухи в отечестве нет никому.
Борис, если верить показаниям иностранцев, увеличил число стрельцов в Москве: по Флетчеру, при Феодоре было в Москве 7000 стрельцов; при Борисе, по Маржерету, уже было 10000; они разделялись на приказы, каждый — в 500 человек, приказом начальствовал голова. Голова, смотря по службе, получал жалованья от 30 до 60 рублей и, кроме того, поместье; сотники получали от 12 до 20 рублей, десятники — до 10, рядовые — от 4 до 5, кроме того, получали ежегодно по 12 четвертей ржи и столько же овса. Когда Борис выезжал из Москвы, хотя бы не далее шести верст, то его окружало множество стрельцов, которым выдавались лошади из царских конюшен, и число всей конницы, как стрелецкой, так и дворянской, окружавшей царя при выездах, простиралось от 18000 до 20000. Каждый воевода имел свое знамя с изображением известного святого, знамя это благословлялось патриархом, для ношения его определялось двое или трое человек; кроме того, каждый воевода имел свой собственный набат или большие медные барабаны, которые возились на лошадях; у каждого воеводы таких барабанов 10 или 12, столько же труб и несколько бубнов; при звуке всех этих инструментов начинается битва, но один барабан назначен бить отступление. Жалованье боярам, по Маржерету, простиралось от 500 до 1200 рублей: последнюю сумму получал первый боярин, князь Мстиславский; окольничие получали от 200 до 400 рублей и от 1000 до 2000 четвертей земли, окольничих было 15; думные дворяне, числом шесть, получали от 100 до 200 рублей и до 1200 четвертей земли; московский дворянин — от 20 до 100 рублей и от 500 до 1000 четвертей, выборный дворянин — от 8 до 15 рублей и городовой — от 5 до 12 и до 500 четвертей земли; боярские дети получали по 4, 5, 6 рублей и от 100 до 500 четвертей земли. Из этих служилых людей, говорит Маржерет, составляются огромные толпы, не знающие порядка и дисциплины и потому приносящие гораздо более вреда, чем пользы. Вспомогательные отряды черемис, мордвы и татар простираются до 30000; черкас — от 3000 до 4000, иностранцев, то есть немцев, поляков и греков, — 1500; последние получают от 12 до 60 рублей жалованья, а начальные люди — до 120 рублей и, кроме того, от 600 до 1000 четвертей. Даточные люди выставляются с земель духовенства, с каждой четверти — по два ратника, один конный, другой пеший. Лошади большею частию получаются из Ногайской орды (кони), они средней величины и могут бежать от семи до осьми часов, не останавливаясь, очень дики и пугаются ружейного выстрела, цветом они белые с черными пятнами, едят мало овса или вовсе не едят его; русские употребляют еще грузинских лошадей: эти красивы, но относительно выдержливости и скорости их нельзя и сравнивать с ногайскими. Употребляются также турецкие и польские лошади, которые называются аргамаками; собственно русские лошади малы ростом, но добры, особенно те, которых пригоняют из Вологды и соседних стран. Можно купить хорошую русскую или татарскую лошадь за 20 рублей, и она служит лучше, чем турецкий аргамак, стоящий от 50 до 100 рублей.
Давно уже московские государи начали принимать в службу иностранцев, немцев, но никогда еще эти иностранцы не пользовались таким почетом и такими выгодами, как при Борисе. Главною причиною тому опять было желание приласкать ливонцев, потом явное преимущество иностранных ратников пред русскими, наконец, можно присоединить сюда и подозрительность Бориса, который, не доверяя своим русским, хотел окружить себя иностранцами, вполне ему преданными. В 1601 году приехали в Москву ливонцы, лишившиеся имений своих вследствие войны Польши с Швециею, приехало также несколько немцев из Германии, из Швеции; Борис принял их чрезвычайно милостиво и при торжественном представлении сказал: «Радуемся, что вы по здорову в наш царствующий город Москву доехали. Очень скорбим, что вы своими выгнаны и всех животов лишились, но не печальтесь: мы в три раза возвратим вам то, что вы там потеряли; дворян мы сделаем князьями, других, меньших людей, — боярами; слуги ваши будут у нас людьми свободными; мы дадим вам землю, людей и слуг, будем водить вас в шелку и золоте, кошельки ваши наполним деньгами; мы не будем вам царем и господином, но отцом, вы будете нашими детьми, и никто, кроме нас самих, не будет над вами начальствовать; я сам буду вас судить; вы останетесь при своей вере. Но за это вы должны поклясться по своей вере, что будете служить нам и сыну нашему верою и правдою, не измените и ни в какие другие государства не отъедете, ни к турскому, ни в Крым, ни в Ногаи, ни к польскому, ни к шведскому королю. Сведаете против нас какой злой умысел, то нам об этом объявите, никаким ведовством и злым кореньем нас не испортите. Если будете все это исполнять, то я вас пожалую таким великим жалованьем, что и в иных государствах славно будет». Тизенгаузен, ловкий и красноречивый ливонский дворянин, благодарил царя от имени своих собратий и клялся за них в верности до смерти. «Дети мои! — отвечал на это Борис, — молите бога о нас и о нашем здоровье, а, пока мы живы, вам ни в чем нужды не будет», — и, взявшись за свое жемчужное ожерелье, прибавил: «И это разделю с вами». Немцев разделили на 3 статьи: находившиеся в первой получили по 50 рублей жалованья и поместье со 100 крестьянами; находившиеся во второй — 30 рублей жалованья и поместье с 50 крестьянами; в третьей — 20 рублей жалованья и поместье с 30 крестьянами; наконец, слуги дворянские получили по 15 рублей и поместье с 20 крестьянами.
Не одни служилые немцы пользовались благосклонностию Бориса: купцы ливонские, выведенные в Москву еще при Грозном, получили по 300 и по 400 рублей взаймы из царской казны, без роста, на бессрочное время, под условием не выезжать из России без позволения и не распускать за границею дурных слухов о государе. Должно быть, к числу этих немцев принадлежали Поперзак и Витт, которым Борис дал жалованные грамоты на звание московских лучших торговых людей с правом беспошлинной торговли с иностранными государствами; ведал и судил их во всем печатник Василий Щелкалов; московские дворы их были свободны от всяких податей и повинностей; на дворах своих они имели право держать питье всякое про себя, а не на продажу; причислены они были к московской Гостиной сотне, а с посадскими людьми московскими ничего не тянули.
Таким образом, в сословии служилых людей увеличилось число иноземцев, иноземцы появились и среди купцов московских. Касательно внешней торговли при Борисе мы имеем известие, что в 1604 году к Архангельску приходило 29 кораблей английских, голландских и французских; товары, привозимые на этих кораблях, были: жемчуг, яхонты, сердолики, ожерелья мужские канительные, стоячие и отложные, сукна, шелковые материи, миткаль, киндяки, сафьян, камкасеи, полотенца астрадамские (амстердамские), вина, сахар, изюм, миндаль, лимоны в патоке, лимоны свежие, винные ягоды, чернослив, сарачинское пшено, перец, гвоздика, корица, анис, кардамон, инбирь в патоке, цвет мускатный, медь красная, медь волоченая, медь в тазах, медь зеленая в котлах, медь паздера, медь зеленая тонкая, олово прутовое и блюдное, железо белое, свинец, ладан, порох, хлопчатая бумага, сельди, соль, сера горячая, зеркала, золото и серебро пряденое, мыло греческое, сандал, киноварь, квасцы, целибуха, колокола, паникадила, подсвечники медные, рукомойники, замки круглые, погребцы порожние со скляницами, ртуть, ярь, камфора, москательный товар, проволока железная, камешки льячные в кистках, камешки белые льячные, масло спиконардовое, масло деревянное, масло бобковое. Корабли приходили из Лондона, Амстердама, Диеппа.
Мы видели, что в начале царствования Феодорова произошла важная перемена в судьбе земледельческого сословия — выход крестьянский был запрещен; Борис, как говорит одно иностранное известие, при восшествии своем на престол определил, сколько крестьянин должен платить землевладельцу и сколько работать на него. Несмотря на то, сильные притеснения, которые претерпевали крестьяне вследствие нового порядка вещей, заставили Годунова в 1601 году изменить закон так, чтобы цель, для которой он был издан, достигалась, т. е. чтобы богатые землевладельцы не могли переманивать крестьян с земель мелких служилых и приказных людей, а между тем крестьянин, притесняемый мелким помещиком, мог освободиться от него выходом, только не к богатому землевладельцу, у которого мог получить больше льготы, а к другому мелкому же. «Великий государь царь, — говорит указ, — и сын его великий государь царевич пожаловали, во всем своем государстве от налога и от продаж велели крестьянам давать выход». Но отказывать и возить крестьян могли только: дворяне, которые служат из выбору, жильцы, дети боярские городовые, городовые приказчики, иноземцы всякие, Большого дворца люди всех чинов (ключники, стряпчие, ситники, подключники), Конюшенного приказа приказчики, конюхи стремянные и стряпчие, ловчего пути охотники и конные псари, сокольничья пути кречетники, сокольники, ястребники, трубники и сурначеи, царицыны дети боярские, всех приказов подьячие, сотники стрелецкие, головы козачьи, Посольского приказа переводчики и толмачи, патриаршие и архиерейские приказные люди и дети боярские. Срок крестьянского отказа и возки прежний — Юрьев день осенний да после него две недели; пожилого крестьяне платят по Судебнику рубль и два алтына. Крестьяне не могли переходить: в дворцовые села и черные волости, за патриарха, архиереев, за монастыри, за бояр, окольничих, дворян больших, за приказных людей и дьяков, за стольников, стряпчих, голов стрелецких; а в Московском уезде и в Московский уезд из других областей запрещено было отказывать и возить крестьян всем людям без исключения. Кроме того, было постановлено, чтоб один человек от другого мог вывезти не больше двух крестьян. В 1602 году новое постановление было подтверждено; велено было в городах и по сельским Торжкам биричу кликать несколько раз: кто из крестьян хочет за кого идти в крестьяне же может, как и в прошлом году, выходить на Юрьев день осенний, чтобы таких крестьян помещики и вотчинники выпускали из-за себя со всем их имением, без всякой зацепки и в крестьянской возке между людьми боев и грабежей не было бы, силою дети боярские крестьян за собою не держали бы и продаж им никаких не делали; а кто станет крестьян грабить, из-за себя не выпускать, тем быть в большой опале. Очень вероятно, что голод, свирепствовавший в это время, был причиною налогов и продаж, которые заставили прибегнуть к означенной мере.
От описываемого времени, именно от 1599 года, дошли до нас любопытные известия, показывающие нам точку зрения, с какой в Московском государстве смотрели на отношение прикрепленных крестьян к землевладельцам вскоре после прикрепления. Крестьянин с сыном и пасынком, прикрепленный к земле Вяжицкого монастыря, бежал и скрылся в имении одного сына боярского. Игумен Вяжицкого монастыря его отыскивал и чрез несколько лет отыскал; тогда вдова того сына боярского, у которого он укрывался, не желая тягаться с монастырем, выдала беглого игумену. Как же последний поступил с ним? Он его порядил к себе в крестьяне на пашню; крестьянин обязался поставить избу с разными службами, распахать пашни и проч., а игумен дал ему разные льготы и подмогу. Потом тот же Вяжицкий монастырь счел для себя выгодным переселить несколько крестьян с одной своей земли на другую; как же он распорядился? Он заключил с этими крестьянами порядную запись: крестьяне порядились жить за монастырем на новой земле, обязались по старому обычаю произвести известные работы, а монастырь обязался дать им известные льготы; в случае же неисполнения условий со стороны крестьян они обязались заплатить монастырю известную сумму денег. Уже в описываемое время правительство должно было вооружиться против людей, которые, отбывая от платежа податей, закладывались, по тогдашнему выражению, за других: в 1599 году Борис велел выслать на житье в город Корелу тех корелян, которые жили в Спасском Кижском погосте за митрополитом, монастырями, за детьми боярскими и за всякими людьми (в захребетниках и подсуседниках).
Царские послы прославляли Годунова пред иностранцами за облегчение народа от податей; действительно, в распоряжениях его встречаем известие о таком облегчении: например, в грамоте в Серпухов 1601 года говорится, что в Серпухове и Коломне отменены целовальники и дьячки для денежных сборов и жители освобождались от платежа или подмоги, которая собиралась с сох; остались губные целовальники, дьячки, сторожа, палачи и биричи, и денежные доходы с сох велено собирать губным целовальникам; брать в целовальники крестьян с сох и подмогу им давать с сох же; а с посадов и с дворцовых сел губным целовальникам, дьячкам, сторожам, палачам и биричам не быть, потому что во всех городах на посадах и по слободам всякие таможенные пошлины указал царь собирать посадским людям. В той же грамоте говорится, чтобы в Серпухове и Коломне вперед тюрьм сохами не строить, строить их на деньги из царской казны. При Годунове был дан в Разбойный приказ боярский приговор: которые разбойники говорили на себя в расспросе и с пыток и сказали: были на одном разбое, а на том разбое убийство или пожог дворовый или хлебный был, и тех казнить смертью. А которые разбойники были на трех разбоях, а убийства и пожогу хотя и не было, и тех казнить смертию же; а которые разбойники были на одном разбое, а убийства и пожогу на тех разбоях не было, и тем разбойникам сидеть в тюрьме до указу. Которые разбойники или тати сидят в тюрьме года два или три и на которых людей с пыток в первом году не говорили, а в другом и третьем году станут говорить, то их речам не верить.
Мы видели, как Борис был верен мысли Грозного о необходимости приобресть прибалтийские берега Ливонии для беспрепятственного сообщения с Западною Европою, для беспрепятственного принятия от нее плодов гражданственности, для принятия науки, этого могущества, которого именно недоставало Московскому государству, по-видимому, так могущественному. Неудивительно потому встречать известие, что Борис хотел повторить попытку Грозного — вызвать из-за границы ученых людей и основать школы, где бы иностранцы учили русских людей разным языкам. Но духовенство воспротивилось этому; оно говорило, что обширная страна их едина по религии, нравам и языку; будет много языков, встанет смута в земле. Тогда Борис придумал другое средство: уже давно был обычай посылать русских молодых людей в Константинополь учиться там по-гречески; теперь царь хотел сделать то же относительно других стран и языков; выбрали несколько молодых людей и отправили одних в Любек, других в Англию, некоторых во Францию и Австрию учиться. Ганзейские послы, бывшие в Москве в 1603 году, взяли с собой в Любек пять мальчиков, которых они обязались выучить по-латыни, по-немецки и другим языкам, причем беречь накрепко, чтоб они не оставили своей веры и своих обычаев. С английским купцом Джоном Мериком отправлены были в Лондон четверо молодых людей «для науки разных языков и грамотам». Но пока эти молодые люди учились за границею иностранным языкам и грамотам, государство нуждалось в знаниях, искусствах необходимых, и вот Борис отправил известного уже нам Бекмана в Любек для приглашения в царскую службу врачей, рудознатцев, суконников и других мастеров. В наказной памяти Бекману говорилось: «Приехав в Псков, сказать воеводе, чтоб отпустил его тотчас не шумно, чтоб о том иноземцы не узнали. Из Пскова ехать в Любек Лифляндскою землею на Юрьев или на Кесь, или другие какие города, куда ехать лучше и бесстрашнее». Из этих слов ясно видно, что заставляло московских государей добиваться хотя одной гавани на Балтийском море: иначе надобно было действовать тайком, не шумно, надобно было выкрадывать знания с запада. Далее в наказе говорится: «Приехавши в Любек, говорить бурмистрам, ратманам и палатникам, чтоб они прислали к царскому величеству доктора навычного, который был бы навычен всякому докторству и умел лечить всякие немощи. Если откажут, то промышлять в Любеке доктором самому, чтоб непременно доктором в Любеке промыслить. Посланы с ним опасные грамоты суконным мастерам, рудознатцам, которые умеют находить руду золотую и серебряную, часовникам: так ему промышлять накрепко, чтоб мастеровые люди ехали к царскому величеству своим ремеслом послужить, сказывать им государево жалованье и отпуск повольный, что им приехать и отъехать во всем будет повольно безо всякого задержанья».
Борис по характеру своему особенно дорожил медиками, потому что трепетал за свое здоровье и здоровье своего семейства, думал, что враги постоянно умышляют против его жизни и здоровья, следовательно, хотел окружить себя искусными людьми, которые могли бы противодействовать вражьим замыслам. У него было шесть иностранных медиков, которым он давал богатое содержание и подарки, почитал их, как больших князей или бояр, позволил им построить себе большую протестантскую церковь. Относительно медицинских понятий века сохранился любопытный разговор печатника Василья Щелкалова с приехавшим из Англии доктором Вильсом. Щелкалов спрашивал доктора: «Сказываешься ты доктор, а грамота у тебя Елисавет королевнина докторская и книги докторские и лечебные и зелье с тобою есть ли? И как немочи знаешь? И по чему у человека какую немочь познаешь?» Доктор отвечал: «Которые книги были со мною повезены из Английской земли для докторства, и я те книги все оставил в Любеке для проезда, сказывался в дороге торговым человеком для того, чтоб меня пропустили, а зелья не взял для проезду же, потому что нас, докторов, в Москву нигде не пропускают». Щелкалов спросил: «По чему же тебе у человека без книги какую немочь можно познать — по водам ли или по жилам?» Доктор отвечал: «Немочь в человеке всякую можно и без книг разумом знать по водам; а если будет в человеке тяжкая болезнь, то ее и по жилам можно познать: лечебная книга со мною есть, а старая книга у меня в голове».
Печатание книг продолжал при Годунове старый типографщик времен Грозного Андроник Тимофеев Невежа, а потом сын его, Иван Андроников Невежин. Последний в послесловии к Цветной триоди распространяется в похвалах Борису и, между прочим, говорит: «И о сем богодухновенных писаний трудолюбственном деле тщание велие имел и с прилежным усердием слова истины исправляя, делателей же преславного сего печатного дела преизобилне своими царскими уроки повсегда удоволяя, и дом превелик устроити повеле: в нем же трудолюбному сему книжного писания печатному делу совершатися».
Ясно высказанная правительством необходимость сближения с иностранцами для заимствования у них знаний, ясно высказанное, следовательно, убеждение в превосходстве иностранцев, у которых должно учиться, умножение числа этих иностранцев в войске, появление их в сословии торговом, почесть, которую оказывал им царь, державший медиков своих, как князей или бояр, — все это не могло не породить в некоторых русских людях желания подражать иностранцам и начать это подражание, по известному закону, со внешнего вида. Современники Борисова царствования, и свои и чужие, согласно говорят о пристрастии русских к иноземным обычаям и одеждам, о введении обычая брить бороды, причем выставляется и причина: царь очень любил иностранцев, был их потаковником. Приверженцы старины обратились к патриарху: «Отец святый! — говорили они ему, — зачем ты молчишь, видя все это?» Совесть Иова уязвлялась этими речами, как стрелами, но говорить царю против нововведений у него недоставало духа: "Видя семена лукавствия, сеемые в винограде Христовом, делатель изнемог и только, к господу богу единому взирая, ниву ту недобрую обливал слезами.
ГЛАВА ВТОРАЯ
правитьПРОДОЛЖЕНИЕ ЦАРСТВОВАНИЯ БОРИСА ГОДУНОВА
правитьПричины Смуты. — Дело Богдана Бельского. — Доносы. — Опала Романовых. — Отношения царя к другим вельможам. — Навязанная молитва при заздравной чаше. — Голод. — Мор и разбои. — Слухи о самозванце. — Разбор мнений о самозванце. — Похождения Отрепьева. — Обличения ему из Москвы. — Меры царя и патриарха против самозванца. — Вступление Лжедимитрия в московские пределы. — Сдача Путивля. — Битва под Новгородом Северским. — Битва при Добрыничах. — Недеятельность царских воевод. — Смерть Бориса Годунова. — Присяга царю Феодору Борисовичу. — Отправление воеводы Басманова в войску. — Переход войска к самозванцу. — Возмущение Москвы против царя Феодора. — Свержение патриарха Иова. — Убиение царя Феодора и матери его
Для многих в Московском государстве Борис и на престоле оставался таким же, каким был во время правления своего при царе Феодоре. Муж чудный и сладкоречивый продолжал устраивать в Русском государстве много достохвальных вещей, по-прежнему ненавидел мздоимство, старался искоренить разбои, воровство, корчемства, был светлодушен, милостив и нищелюбив. Ради таких строений всенародных Борис в первые годы своего царствования был всем любезен. Россия цвела всеми благами. И, несмотря на это, он пал, потому что, говорят русские современники, навел он на себя негодование чиноначальников всей Русской земли.
Годунов пал вследствие негодования чиноначальников Русской земли. Так говорят современники, иностранцы и русские, и после поверки их объяснения мы не можем не согласиться с ними. Но падением Годуновых дело не кончилось, за ним последовало страшное Смутное время, и потому надобно объяснить еще, почему Смута, произведенная меньшинством, не встретила сопротивления в большинстве, не была им затушена? Почему зло могло так приняться на русской почве в начале XVII века и принести такие страшные плоды?
У Годунова были враги, были соперники между боярами, но вступление его на престол со всеми обстоятельствами, сопровождавшими это событие, показывало ясно могущественные средства Годунова и бессилие врагов его. Явного противодействия быть не могло ни тут, ни после; у врагов Годунова не было средств вещественных; это не были правители сильных областей, в которых, пользуясь народным расположением, могли поднять знамя восстания; соперники Годунова не имели на своей стороне и средств нравственных: он был лучший между ними, по общему признанию. Средства Годунова были велики; но по характеру своему он не был в уровень своему положению, не умел признать своих средств и воспользоваться ими. «Если бы терн завистной злобы не помрачил цвет его добродетели, то мог бы древним царям уподобиться». Эти слова современника объясняют как нельзя лучше дело. Годунов не мог уподобиться древним царям, не мог явиться царем на престоле и упрочить себя и потомство свое на нем по неуменью нравственно возвыситься в уровень своему высокому положению. Восходя на престол, он не мог освободиться от боярских отношений, от боярских чувств, продолжал питать завистную злобу к своим старым соперникам, был способен унизиться до зависти, то есть до признания в других равных или больших прав на престол, чем какие он имел сам; неуверенность в собственном достоинстве, в собственных правах, собственных средствах не могла дать ему необходимого в его положении спокойного величия и развила в нем эту мелкую, болезненную подозрительность, заставившую его осквернить царство доносами неслыханными; не имея доверия, уважения к самому себе, он не мог доверять никому. Подозрительностью, завистною злобою он раздражил родовитых людей, в которых видел врагов своих, то отдалял их от себя по какому-нибудь доносу, то опять приближал, преследуя, однако, людей, сносившихся с ними; но раздражая врагов, он в то же время своим мелкодушием, подозрительностью, боязливостью уничтожал в них уважение к себе, обнаруживал пред ними свою слабую сторону, указывал средство действовать против себя, действовать испугом, отнимавшим у него дух, решительность.
Таким образом, в характере человека, воссевшего на престоле Рюриковичей, заключалась возможность начала Смуты, но продолжение ее и сильное развитие условливались другими обстоятельствами: болезнь прикинулась и сильно развилась в общественном теле, потому что тело это заключало в себе много дурных соков. Давно уже мы имели случай замечать неудовлетворительное состояние народной нравственности в Московском государстве. Мы видели причины тому в борьбе, сопровождавшей появление и утверждение нового порядка вещей, собрание земли. Борьба между князьями за волости сменилась борьбою государей московских с основанными на старине притязаниями князей служебных и дружины вообще. Борьба эта достигла до ужасных размеров в царствование Грозного. Водворилась страшная привычка не уважать жизни, чести, имущества ближнего; сокрушение прав слабого пред сильным при отсутствии просвещения, боязни общественного суда, боязни суда других народов, в общество которых еще не входили, ставило человека в безотрадное положение, делало его жертвою случайностей, заставляло сообразоваться с этими случайностями, но эта привычка сообразоваться со случайностями, разумеется, не могла способствовать развитию твердости гражданской, уважения к собственному достоинству, уменья выбирать средства для целей. Преклонение пред случайностию не могло вести к сознанию постоянного, основного, к сознанию отношений человека к обществу, обязанности служения обществу, требующего подчинения частных стремлений и выгод общественным. Внутреннее, духовное отношение человека к обществу было слабо; все держалось только формами, внешнею силою, и, где эта внешняя сила отсутствовала, там человек сильный забывал всякую связь с обществом и позволял себе все на счет слабого. Во внешнем отношении земля была собрана, государство сплочено, но сознание о внутренней, нравственной связи человека с обществом было крайне слабо; в нравственном отношении и в начале XVII века русский человек продолжал жить особе, как физически жили отдельные роды в IX веке. Следствием преобладания внешней связи и внутренней, нравственной особности были те грустные явления народной жизни, о которых одинаково свидетельствуют и свои, и чужие, прежде всего эта страшная недоверчивость друг к другу: понятно, что когда всякий преследовал только свои интересы, нисколько не принимая в соображение интересов ближнего, которого при всяком удобном случае старался сделать слугою, жертвою своих интересов, то доверенность существовать не могла. Страшно было состояние того общества, члены которого при виде корысти порывали все, самые нежные, самые священные связи! Страшно было состояние того общества, в котором лучшие люди советовали щадить интересы ближнего, вести себя по-христиански с целию приобрести выгоды материальные, как советовал знаменитый Сильвестр своему сыну. И любопытно видеть, как подобные советы обнаруживали свое действие в поведении Годунова, который стремился к вещам достохвальным, был светлодушен, милостив, нищелюбив для достижения своих честолюбивых видов, для того, чтоб прослыть везде благотворителем. Любопытно видеть, как в характере Бориса и в отношениях к нему общества отразился господствующий недуг времени: Борис был болен страшною недоверчивостию, подозревал всех, боязливо прислушивался к каждому слову, к каждому движению, но и общество не осталось у него в долгу: каждый шаг его был заподозрен, ни в чем ему не верили; если он осквернил общество доносами, то и общество явилось в отношении к нему страшным доносчиком, страшным клеветником; он, по уверению современного ему общества, отравил царскую дочь, самого царя, сестру свою царицу Александру, жениха своей дочери, сжег Москву, навел на нее хана! Царь и народ играли друг с другом в страшную игру.
Но послушаем современников о нравственном состоянии общества при Борисе: иностранцы, как и русские, говорят о старании Бориса уничтожить взяточничество. Если судья был уличен во взятках, то должен был возвратить взятое, заплатить штраф от 500 до 1000 и 2000 рублей, имение его отбирали в казну. Если это был дьяк, не пользовавшийся случайно особенным расположением власти, то его возили по городу и секли, причем висел у него па шее мешок со взяткою, будь то деньги или мех, или соленая рыба; потом преступника заточали. Но взяточничество не уменьшалось, только взяточники поступали осторожнее: для избежания подозрения просители вешали подарок к образу в доме правительственного лица или при христосовании всовывали деньги в руку вместе с красным яйцом. «Во всех сословиях, — говорит другой современник-иностранец, — воцарились раздоры и несогласия; никто не доверял своему ближнему; цены товаров возвысились неимоверно; богачи брали росты больше жидовских и мусульманских; бедных везде притесняли. Друг ссужал друга не иначе, как под заклад, втрое превышавший занятую сумму, и, сверх того, брал по четыре процента еженедельно; если же заклад не был выкуплен в определенный срок, то пропадал невозвратно. Не буду говорить о пристрастии к иноземным обычаям и одеждам, о нестерпимом, глупом высокомерии, о презрении к ближним, о неумеренном употреблении пищи и напитков, о плутовстве и разврате. Все это, как наводнение, разлилось в высших и низших сословиях». Это говорят иностранцы, а вот слова русского современника: «Впали мы в объядение и в пьянство великое, в блуд и в лихвы, и в неправды, и во всякие злые дела». После услышим еще не менее резкие слова.
Кроме дурного состояния нравственности, развитию смут в Московском государстве в описываемое время благоприятствовало еще одно обстоятельство. Мы упоминали о сильном развитии козачества во второй половине XVI века, видели и характер козаков. Беглец из общества потому ли, что общественные условия ему не нравились, или потому, что общество преследовало его за нарушение наряда, козак, разумеется, не мог согласить своих интересов с интересами государства, беспрестанно действовал вопреки последним. Государство терпело это по слабости, но для козаков было ясно, что терпение не будет продолжительно. Открыто действовать против государства они не смели: при обычном ходе дел, при внутреннем спокойствии государства они не могли иметь ни малейшей надежды действовать с успехом против него. Но когда открылась Смута, наряд исчез, то козакам явилась полная возможность войти в пределы государства и жить на его счет. К этим степным козакам, разумеется, должны были пристать все люди с козацким характером, люди, которые по разным обстоятельствам тяготились своим положением, искали выхода из него, люди, хотевшие пожить на чужой счет. Толпы степных козаков должны были, следовательно, увеличиться толпами козаков внутренних; и тем и другим было необходимо поддерживать Смуту как можно долее, ибо с восстановлением спокойствия, наряда, прекращалось их царство, их выгодное положение относительно государства, которое по-прежнему стало бы грозить их противуобщественному быту. Таким образом, Смутное время мы имеем право рассматривать как борьбу между общественным и противуобщественным элементом, борьбу земских людей, собственников, которым было выгодно поддержать спокойствие, наряд государственный для своих мирных занятий, с так называемыми козаками, людьми безземельными, бродячими, людьми, которые разрознили свои интересы с интересами общества, которые хотели жить на счет общества, жить чужими трудами. Некоторые полагают причиною Смуты запрещение крестьянского выхода, сделанное Годуновым. Но мы не можем согласиться с этим мнением, во-первых, потому, что ни один из современных писателей не намекает на это, хотя они объясняют, почему Северская Украйна стала гнездом Смуты, указывают на столпление в ней холопей опальных бояр, преступников, бежавших от казни; во-вторых, закон об укреплении крестьян был вполовину отменен Годуновым в его царствование, участь крестьян была облегчена именно там, где она могла быть тяжела. При этом должно заметить, что козаки под знаменем самозванцев действительно стараются повсюду возбудить низшие классы против высших, действительно в некоторых местах на юге крестьяне восстают против помещиков; но это явление местное, общее же явление таково, что те крестьяне, которые были недовольны своим положением, по характеру своему были склонны к козачеству, переставали быть крестьянами, шли в козаки и начинали бить и грабить прежде всего свою же братию — крестьян, которые в свою очередь толпами вооружаются против козаков в защиту своих семейств, собственности и мирного труда; нигде мы не видим, чтоб крестьяне под знаменами самозванцев восставали как крестьяне в защиту своих сословных прав и интересов.
Только два первые года царствования Бориса, два последние XVI столетия, современники называют спокойными, счастливыми; в первом году нового века мы должны, следовательно, положить начало Смут, но какая же была первая Смута? Этого мы не знаем по недостатку хронологических указаний в источниках. Можно догадываться только, что слухи о царевиче Димитрии смутили Бориса и возбудили всю его подозрительность; можно догадываться только, что преследование Богдана Бельского не без связи с этими слухами. Мы не знаем, к какому именно времени относится дело Богдана Бельского, известного нам по Смуте в начале царствования Феодорова. Летописец так рассказывает об этом деле: послал царь Борис на поле ставить город Борисов окольничего Богдана Яковлевича Бельского да Семена Альферьева и с ними послал многих всяких людей. Богдан, человек богатый, пошел на городское строение с большим богатством и всякого запасу взял с собою много. Пришедши на городище, стал он делать город прежде своим двором и сделал своими людьми башню и городки, укрепил великою крепостью; потом с того образца велел всей рати делать, и сделали весь город вскоре и укрепили всякими крепостями; ратных людей Богдан поил и кормил всякий день множество и бедным давал деньги, платье и запас. Прошла на Москве про него от ратных людей хвала великая. Царь Борис исполнился ярости, велел его схватить, разорить и сослать в один из низовых городов в тюрьму, дворян старых, которые были с ним и на него не доводили, также велел разорить. По иностранным свидетельствам, Борису донесли, будто Бельский величал себя царем Борисовским. Из этих свидетельств узнаем и о позорном наказании, которому подвергся Бельский: один из иностранных медиков царских вырвал у него длинную густую бороду. Зная мелкодушие Бориса, мы можем принять причину опалы, как она показана в приведенных известиях: естественно, что Борис, одержимый завистною злобою, наполнился яростию на человека, который осмелился приобрести народное расположение щедростию, то есть употребить те же самые средства, какие употреблял Годунов; подозрительность же Бориса должна была особенно возбудиться тем, что народное расположение приобретал человек, выдававшийся из толпы собратий своих умом, энергиею и дознанным крамольным духом. Сохранилось, впрочем, еще одно известие, в котором отразился известный народный взгляд на деятельность Бориса: Бельский, по этому известию, был сослан за то, что покаялся на духу в смерти царя Иоанна и царя Феодора, которых он умертвил по научению Годунова; духовник сказал об этом патриарху, а патриарх — царю. Нельзя не обратить внимание также и на способ наказания, которому подвергся Бельский: мы встречали известия своих и чужих современников о страсти к подражанию иноземным обычаям, которая открылась между русскими людьми в царствование Бориса; царь был покровителем иностранцев, а Бельский ненавидел их, и вот Борис велит иностранцу вырвать у Бельского бороду, которая так дорога была людям, отличавшимся привязанностию к старине и ненавистию к новым, чужим, обычаям, а из этих обычаев бритье бороды было самым видным.
Дьявол, говорит летописец, вложил Борису мысль все знать, что ни делается в Московском государстве; думал он об этом много, как бы и от кого все узнавать, и остановился на том, что, кроме холопей боярских, узнавать не от кого. Начали тайно допытываться у людей князя Шестунова о замыслах господина их. Один из них, какой-то Воинко, явился с доносом. Что он объявил о Шестунове — неизвестно, вероятно, что-нибудь не стоящее внимания, потому что князя оставили на это время в покое, но доносчику сказали царское жалованное слово пред Челобитным приказом на площади, выставили перед всем народом его службу и раденье, объявили, что царь дает ему поместье и велит ему служить в детях боярских. Это поощрение произвело действие страшное: боярские люди начали умышлять всякий над своим боярином; сговорившись между собою человек по пяти и по шести, один шел доводить, а других поставлял в свидетели. Тех же людей боярских, которые не хотели душ своих погубить и господ своих не хотели видеть в крови, пагубе и разорении, тех бедных мучили пытками и огнем жгли, языки им резали и по тюрьмам сажали. А доносчиков царь Борис жаловал много, поместьями и деньгами. И от таких доносов была в царстве большая Смута: доносили друг на друга попы, чернецы, пономари, просвирни, жены доносили на мужей, дети — на отцов, от такого ужаса мужья от жен таились, и в этих окаянных доносах много крови пролилось неповинной, многие от пыток померли, других казнили, иных по тюрьмам разослали и со всеми домами разорили — ни при одном государе таких бед никто не видал. Люди происхождения знаменитого, князья, потомки Рюрика, доносили друг на друга, мужчины доносили царю, женщины — царице; так, князь Борис Михайлович Лыков в челобитной на князя Пожарского, поданной царю Василию Шуйскому, говорит: «Прежде, при царе Борисе, он, князь Дмитрий Пожарский, доводил на меня ему, царю Борису, многие затейные доводы, будто бы я, сходясь с Голицыными да с князем Татевым, про него, царя Бориса, рассуждаю и умышляю всякое зло; а мать князя Дмитрия, княгиня Марья, в то же время доводила царице Марье на мою мать, будто моя мать, съезжаясь с женою князя Василия Федоровича Скопина-Шуйского, рассуждает про нее, царицу Марью, и про царевну Аксинью злыми словами. И за эти затейные доводы царь Борис и царица Марья на мою мать и на меня положили опалу и стали гнев держать без сыску».
Подан был донос на Романовых. Летопись рассказывает дело так: дворовый человек и казначей боярина Александра Никитича Романова, Второй Бартенев, пришел тайно к дворецкому Семену Годунову и объявил, что готов исполнить волю царскую над господином своим. Семен по приказу царя наклал с Бартеневым в мешки разных кореньев и велел Бартеневу положить их в кладовую Александра Никитича. Исполнивши это, Бартенев явился с доносом, что у господина его припасено отравное зелье. Царь послал окольничего Салтыкова обыскать; тот нашел мешки и привез их прямо на двор к патриарху; собрано было туда множество народа, пред которым высыпали коренья из мешков. Привели Романовых, Федора Никитича с братьями. Многие бояре пышали на них, как звери, и кричали; обвиненные не могли ничего отвечать от многонародного шума. Романовых отдали под стражу вместе со всеми родственниками их и приятелями — князьями Черкасскими, Шестуновыми, Репниными, Сицкими, Карповыми. Федора Никитича с братьями и племянника их князя Ивана Борисовича Черкасского приводили не раз к пытке; людей их, мужчин и женщин, пытали и научали, чтоб они что-нибудь сказали на господ своих, но они не сказали ничего. Долго держали обвиненных за приставами в Москве, наконец в нюне 1601 года состоялся приговор боярский: Федора Никитича Романова, человека видного, красивого, ловкого, чрезвычайно любимого народом, постригли и под именем Филарета послали в Антониев Сийский монастырь; жену его Аксинью Ивановну также постригли и под именем Марфы сослали в один из заонежских погостов; ее мать, Шестову, — в Чебоксары, в монастырь; Александра Никитича — в Усолье-Луду, к Белому морю; Михаилу Никитича — в Пермь, в Ныробскую волость; Ивана Никитича — в Пелым; Василия Никитича — в Яренск; мужа сестры их, князя Бориса Черкасского, с женою и с племянниками ее, детьми Федора Никитича, пятилетним Михаилом и маленькою сестрою его, с теткою их, Настасьею Никитичною, и с женою Александра Никитича — на Белоозеро; князя Ивана Борисовича Черкасского — в Малмыж, на Вятку; князя Ивана Сицкого — в Кожеозерский монастырь; других Сицких, Шестуновых, Репниных и Карповых разослали по разным дальним городам.
Только двое из братьев Романовых пережили свое несчастие — Филарет и Иван Никитичи. В смерти остальных упрекают Годунова, но несправедливо, как свидетельствует дошедшее до нас дело о ссылке их. Из этого дела узнаем, что с Васильем Никитичем был отправлен человек его для прислуги; приставу дан был такой наказ: «Везти дорогою Василья бережно, чтоб он с дороги не ушел и лиха никакого над собою не сделал; беречь, чтобы к нему на дороге и на станах никто не приходил и не разговаривал ни о чем и грамотами не ссылался; а кто придет к Василью и станет с ним разговаривать или принесет письмо, то этого человека с письмом схватить и прислать в Москву или, расспрося, отписать к государю; а кто доведется до пытки, тех пытать и расспрашивать подлинно. Приехавши в Яренск, занять для себя и для Василья двор в городе от церкви, от съезжей избы и от жилых дворов подальше; если такого двора нет, то, присмотря место, велеть двор поставить подальше от жилых дворов да чтобы прохожей дороги мимо двора не было. На дворе велеть поставить хоромы: две избы да сени, да леть, да погреб, чтоб около двора была городьба. С двора Василья и детины его никуда не спускать, и беречь накрепко, чтобы к Василью и к человеку его никто не подходил. Корму Василью давать с человеком: по калачу да по два хлеба денежных; в мясные дни — по две части говядины да по части баранины; в рыбные дни — по два блюда рыбы, какая где случится, да квас житный; на корм послано сто рублей денег. Что Василий станет говорить, о том пристав должен отписать государю».
Исполняя последние слова наказа, пристав Некрасов писал царю: "Едучи дорогою, твой государев злодей и изменник со мною ничего не разговаривал, только украл у меня на Волге цепной ключ и кинул его в воду, чтоб я его не ковал, и хотел у меня убежать, но я другой ключ прибрал и цепь, и железа на Василья положил за его воровство; приехавши в Яренск, он со мною воровством говорил: «Погибли мы напрасно, без вины, к государю в наносе, от своей же братии; они на нас наносили, сами не зная, что делают, и сами они помрут скоро, прежде нас».
Скоро обоих братьев, Василия и Ивана, соединили вместе в одном городе Пелыме, когда Василий был уже при последнем издыхании от зверства пристава, что приставы поступали своевольно, без царского приказа, видно из грамоты Борисовой к ним: «По нашему указу Ивана и Василия Романовых ковать вам не ведено: вы это сделали мимо нашего указа». Пристав, оправдывая себя, доносил, что он ковал Василия, слыша многие разговорные речи, например, пристав стал говорить Василью: «Кому божиим милосердием, постом, молитвою и милостынею бог дал царство, а вы, злодеи, изменники хотели царство достать ведовством и кореньем». Василий отвечал на это с насмешкою: «Не то милостыня, что мечут по улицам; добра та милостыня, дать десною рукою, а шуйца не ведала бы». О смерти Василия пристав доносил так: «Взял я твоего государева изменника Василья Романова больного, чуть живого, на цепи, ноги у него опухли; я для болезни его цепь с него снял, сидел у него брат его Иван да человек их Сенька; и я ходил к нему и попа пускал; умер он 15 февраля, и я похоронил его, дал по нем трем попам да дьячку, да пономарю двадцать рублей. А изменник твой Иван Романов болен старою болезнию, рукою не владеет, на ногу немного прихрамывает». После этого Иван Никитич был переведен в Уфу, а потом вместе с князем Иваном Черкасским отправлен на службу в Нижний Новгород, причем царь наказывал приставу: «Едучи дорогою и живучи в Нижнем Новгороде, ко князю Ивану и к Ивану Романову бережение держать большое, чтоб им нужды ни в чем никакой отнюдь не было и жили б они и ходили свободны». И о княгине Черкасской, жившей с детьми Федора Никитича на Белоозере, царь повторял несколько раз: «Чтоб им всем в еде, питье и платье никакой нужды не было». Скоро Иван Никитич с князем Иваном Черкасским возвращены были в Москву, а княгиня Черкасская с детьми Федора Никитича и женою Александра Никитича переведены в уезд Юрьева-Польского, в отчину Федора Никитича, причем царь опять наказывал приставу: «Чтобы дворовой никакой нужды не было: корму им давать вдоволь, покоить всем, чего ни спросят, а не так бы делал, как писал прежде, что яиц с молоком даешь не помногу; это ты делал своим воровством и хитростию; по нашему указу велено тебе давать им еды и питья во всем вдоволь, чего ни захотят».
О Филарете Никитиче пристав Воейков доносил: "Твой государев изменник, старец Филарет Романов, мне говорил: «Государь меня пожаловал, велел мне вольность дать, и мне б стоять на крылосе». Да он же мне говорил: «Не годится со мною в келье жить малому; чтобы государь меня, богомольца своего, пожаловал, велел у меня в келье старцу жить, а бельцу с чернецом в одной келье жить непригоже». Это он говорил для того, чтоб от него из кельи малого не взяли, а он малого очень любит, хочет душу свою за него выронить. Я малого расспрашивал: что с тобою старец о каких-нибудь делах разговаривал ли или про кого-нибудь рассуждает ли? И друзей своих кого по имяни поминает ли? Малый отвечал: «Отнюдь со мной старец ничего не говорит». Если малому вперед жить в келье у твоего государева изменника, то нам от него ничего не слыхать; а малый с твоим государевым изменником душа в душу. Да твой же государев изменник мне про твоих государевых бояр в разговоре говорил: «Бояре мне великие недруги; они искали голов наших, а иные научали на нас говорить людей наших, я сам видал это не однажды». Да он же про твоих бояр про всех говорил: «Не станет их ни с какое дело, нет у них разумного; один у них разумен Богдан Бельский, к посольским и ко всяким делам очень досуж». Велел я сыну боярскому Болтину расспрашивать малого, который живет в келье у твоего государева изменника, и малый сказывал: «Со мною ничего не разговаривает; только когда жену вспомянет и детей, то говорит: „Малые мои детки! маленьки бедные остались; кому их кормить и поить? Так ли им будет теперь, как им при мне было? А жена моя бедная! Жива ли уже? Чай, она туда завезена, куда и слух никакой не зайдет! Мне уж что надобно? Беда на меня жена да дети: как их вспомнишь, так точно рогатиной в сердце толкает; много они мне мешают: дай господи слышать, чтоб их ранее бог прибрал, я бы тому обрадовался. И жена, чай, тому рада, чтоб им бог дал смерть, а мне бы уже не мешали, я бы стал промышлять одною своею душою; а братья уже все, дал бог, на своих ногах“».
На это донесение царь отвечал приставу: «Ты б старцу Филарету платье давал из монастырской казны и покой всякий к нему держал, чтоб ему нужды ни в чем не было; если он захочет стоять на крылосе, то позволь, только б с ним никто из тутошних и прихожих людей ни о чем не разговаривали; малому у него в келье быть не вели, вели с ним жить в келье старцу, в котором бы воровства никакого не чаять. А которые люди станут в монастырь приходить молиться, прохожие или тутошные крестьяне и вкладчики, то вели их пускать, только смотри накрепко, чтобы к старцу Филарету к келье никто не подходил, с ним не говорил и письма не подносил и с ним не сослался». Эти распоряжения относились к 1602 году; в 1605-м пристав Воейков жаловался царю на послабление сийского игумена Ионы Филарету; вот что писал Борис к игумену Ионе в марте месяце: «Писал к нам Богдан Воейков, что рассказывали ему старец Иринарх и старец Леонид: 3 февраля ночью старец Филарет старца Иринарха бранил, с посохом к нему прискакивал, из кельи его выслал вон и в келью ему к себе и за собою ходить никуда не велел; а живет старец Филарет не по монастырскому чину, всегда смеется неведомо чему и говорит про мирское житье, про птиц ловчих и про собак, как он в мире жил, и к старцам жесток, старцы приходят к Воейкову на старца Филарета всегда с жалобою, бранит он их и бить хочет, и говорит им: „Увидите, каков я вперед буду!“ Нынешним великим постом у отца духовного старец Филарет не был, в церковь и на прощанье не приходил и на крылосе не стоит. И ты бы старцу Филарету велел жить с собою в келье, да у него велел жить старцу Леониду, и к церкви старцу Филарету велел ходить вместе с собою да за ним старцу, от дурна его унимал и разговаривал, а бесчестья бы ему никакого не делал. А на которого он старца бьет челом, и ты бы тому старцу жить у него не велел. Если ограда около монастыря худа, то ты велел бы ограду поделать, без ограды монастырю быть не гоже, и между кельями двери заделать. А которые люди станут к тебе приходить, и ты бы им велел приходить в переднюю келью, а старец бы в то время был в комнате или в чулане; а незнакомых людей ты бы к себе не пускал, и нигде бы старец Филарет с прихожими людьми не сходился». Для объяснения этого известия надобно вспомнить, что в 1605 году шатость, брожение умов были во всей силе от появления и успехов самозванца, следовательно, мысль о скорой гибели Годуновых не могла не прийти в голову игумену Ионе, который, сообщив Филарету о событиях, начал обращаться с ним снисходительнее; невольный постриженник с своей стороны не мог удержаться от мысли о скором конце своих бедствий, о скорой перемене к лучшему вследствие гибели своего гонителя — вот откуда этот смех неведомо чему и нетерпение при грубом обращении старцев, которые по-прежнему видели в нем опального человека. Любопытно также известие, что Филарет любил разговаривать о птицах ловчих и собаках: здесь мы видим родовую страсть к охоте, которая была так сильна во внуке Федора Никитича, царе Алексее Михайловиче, и в правнуке последнего, Петре II. Кроме Романовых, оставались еще знаменитые фамилии, которых боялся Годунов. Князь Федор Иванович Мстиславский по-прежнему стоял в челе знатных родов, по-прежнему занимал первое место в Думе; но, подобно отцу, по характеру своему должен был уступать на деле первое место старшему другой знаменитой фамилии, князю Василью Ивановичу Шуйскому, превосходившему его живостию, способностию к начинанию дела, многочисленностию сторонников. Но, страдая завистною злобою, Борис одинаково подозревал и деятельного Шуйского и более спокойного Мстиславского, потому что оба равно превосходили его знатиостию рода; не имея улик явных, обоих одинаково преследовал, мучил своею подозрительностию, у обоих отнял семейное счастие, не позволив им жениться, чтоб отсутствием потомства отнять побуждение к честолюбивым замыслам; над обоими вследствие этого мелкодушия, недоверчивости Бориса висел постоянно нож, что, разумеется, делало существование их невыносимым и должно было наполнять сердца их страшною ненавистию. Несколько раз Борис удалял Шуйского от двора и потом опять приближал, пытал людей невинных только за то, что они посещали иногда Шуйских, даже и в то время, когда последние были в милости; видели также, что Борис считал своими врагами князей Голицыных, Татева, Лыкова. Из князей Гедиминовичей по способностям и энергии рядом с рюриковичем Шуйским мог стать князь Василий Васильевич Голицын, представитель знаменитого Патрикеевского рода; мы увидим, что он питал сильную ненависть к Годуновым и не разбирал средств для удовлетворения этой ненависти.
Борис был не способен величием духа обезоружить ненависть людей родовитых, был не способен и поддержать расположение к себе большинства народа вследствие той же подозрительности и мелочности взгляда. Он подозревал народ в нерасположении к себе и, чтобы уничтожить это нерасположение, к какому средству прибег он? Он приказал всем читать особенную молитву при заздравной чаше. Здесь высказалась также одна из болезней тогдашнего общества, вера в господство внешнего, формы, буквы над внутренним, духовным; Годунов верил, что молитва, произнесенная языком без ведома духа, будет действительна. И тут Годунов по мелкодушию своему стремился показать народу, что он не похож на древних прирожденных государей, которые не нуждались в особенных молитвах, кроме установленных церковию, и тут достигал совершенно противного своему желанию, возбуждая в народе мысль, что что-нибудь не так, что царь чего-нибудь боится, ибо этого при прежних государях не бывало.
При заздравной чаше должно было молиться, «чтоб он, Борис, единый подсолнечный христианский царь, и его царица, и их царские дети на многие лета здоровы были и счастливы, недругам своим страшны; чтобы все великие государи приносили достойную почесть его величеству; имя его славилось бы от моря до моря и от рек до концов вселенной, к его чести и повышению, а преславным его царствам к прибавлению, чтобы великие государи его царскому величеству послушны были с рабским послушанием и от посечения меча его все страны трепетали; чтобы его прекрасноцветущие, младоумножаемые ветви царского изращения в наследие превысочайшего Российского царствия были навеки и нескончаемые веки, без урыву; а на нас бы, рабах его, от пучины премудрого его разума и обычая и милостивого нрава неоскудные реки милосердия изливались выше прежнего».
В 1601 году страшное общественное бедствие дало Борису случай излить реки милосердия выше прежнего и этим милосердием усилить зло, ибо в добрых делах Борисовых, как замечали современники, клятва смешивалась с благословением, добрые дела служили только средством к достижению корыстных целей, как учил, впрочем, всех русских людей Домострой Сильвестров. Все лето были дожди великие по всей земле и не давали хлебу созревать, стоял он, налившись, зеленый, как трава. На праздник Успения богородицы был мороз великий и побил весь хлеб, рожь и овес. В этом году люди еще кормились с нуждою старым хлебом и что собрали нового. Новым же хлебом посеяли; но он весь погиб в земле, и тогда-то сделался голод, купить стало негде, отцы покидали детей, мужья — жен, мерли люди, как никогда от морового поветрия не мерли. Видали людей, которые, валяясь по улицам, щипали траву, подобно скоту, зимою ели сено; у мертвых находили во рту вместе с навозом человеческий кал; отцы и матери ели детей, дети — родителей, хозяева — гостей, мясо человеческое продавалось на рынках за говяжье в пирогах, путешественники боялись останавливаться в гостиницах. Если мы примем, что каждый из описанных ужасов случился только раз где-нибудь, то и этого уже будет довольно. Зло увеличивалось тем, что Борис велел раздавать в Москве ежедневно деньги бедным; услыхав об этом, окрестные жители устремились в Москву, хотя некоторые из них имели средства кормиться на месте; когда же они приходили в Москву с пустыми руками, то не имели средства содержать себя одною царскою милостынею и умирали с голоду: одни — в Москве же на улицах, другие — дорогою на возвратном пути. Зло увеличивалось также недобросовестностию людей, которым поручена была раздача и которые прежде раздавали деньги своим родным и знакомым, являвшимся в виде нищих. Наконец Борис, узнав, что со всего государства народ двинулся в Москву на явную смерть, приказал прекратить раздачу денег, и тогда, разумеется, число жертв еще увеличилось. В одной Москве, говорят, погибло около 500000 человек: царь хоронил их на свой счет. К голоду присоединилось моровое поветрие, холера. Наконец для прекращения голода употребили действительные меры: послали в отдаленные области, отыскали там запасы хлеба от прежних годов, привезли в Москву и в другие города и продавали за половинную цену; бедным, вдовам, сиротам и особенно немцам отпущено было большое количество хлеба даром; в некоторых областях, например в Курской, был большой урожай, вследствие чего туда стеклось много народу и Курск наполнился жителями. Чтобы дать работу людям, стекшимся в Москву, построены были большие каменные палаты в Кремле, где были прежде хоромы Грозного; наконец урожай 1604 года прекратил бедствие. Какие явления были следствием голода в областях, можно видеть из отписки царю ивангородского воеводы князя Буйносова-Ростовского по случаю встречи датского принца Иоанна: ямские охотники от хлебной дороговизны охудали, лошади у них попадали; московской дороги всех ямов охотники от дороговизны, падежа и большой гоньбы хотели бежать, но Михайла Глебович Салтыков их уговорил перетерпеть; новгородские ямские охотники также хотели бежать, и воеводы, видя их великую нужду, дали им по рублю на человека, чтобы не разбежались.
За голодом и мором следовали разбои: люди, спасавшиеся от голодной смерти, составляли шайки, чтобы вооруженною рукою кормиться на счет других. Преимущественно эти шайки составлялись из холопей, которыми наполнены были домы знатных и богатых людей, особенно после известного нам закона о холопях, изданного в царствование Феодора. Во время голода, найдя обременительным для себя кормить толпу холопей, господа выгоняли их от себя, некоторые с отпускными, а другие так, в надежде, что когда голод прекратится, то можно будет взять их опять к себе, а тех, которые дадут им пристанище и пропитание, обвинить в укрывательстве беглых и взять с них деньги. Вследствие этого никто не хотел принять несчастного холопа без отпускной. В августе 1603 года только Борис издал указ, по которому господа непременно обязывались, отсылая холопей для прокормления, выдавать им отпускные; тем же холопям, которые не получат отпускных от господ, будет выдавать их Холопий приказ. Но зло было трудно поправить, тем более что с увеличением бедствия холопи и с отпускными едва ли могли найти себе у кого-нибудь пристанище. Число этих холопей, лишенных приюта и средств к прокормлению, увеличивалось еще холопями опальных бояр, Романовых и других, пострадавших вместе с ними; так как эти холопи не доводили на господ своих, то Борис заподозрил их и запретил всем принимать их к себе. Эти люди, из которых многие были привычны к военному делу, шли к границам, в Северскую Украйну, которая уже и без того была наполнена людьми, ждавшими только случая начать неприязненные действия против общества: еще царь Иоанн, желая умножить народонаселение этой страны людьми воинственными, способными защищать ее от татар и поляков, позволял преступникам, осужденным на смерть, спасать жизнь свою бегством в украинские города. Таким образом, давно уже народонаселение Северской Украйны, как обыкновенно бывает в пограничных областях, отличалось характером вовсе неблагонадежным; мы видели, как дурно отзывались о севрюках во времена Грозного. В этой-то прежепогибшей Украйне, по выражению современников, теперь после голода образовались многочисленные разбойничьи шайки, и не только не было от них проезда по пустым местам, но и под самою Москвою, атаманом их был Хлопко Косолап. Царь долго думал с боярами, как помочь беде, и наконец решился послать против разбойников воеводу с большою ратью. Воеводою отправлен был окольничий Иван Басманов, который сошелся с Хлопкою под Москвою. Разбойники бились, не щадя голов своих, и убили Басманова, несмотря на то, царское войско одолело их; Хлопка, чуть живого, взяли в плен; товарищей его, бежавших в Украйну, ловили и вешали, но там было много им подобных, черная роль прежепогибшей Украйны только что начиналась: начинали ходить слухи о самозванце. Слухи, мнения о самозванце ходили и ходят разные. Первое мнение состоит в том, что человек, объявивший себя царевичем Димитрием, был истинный царевич, сын Иоанна Грозного, спасшийся от гибели, приготовленной ему Годуновым в Угличе, где вместо его был убит другой ребенок, подставной. Здесь прежде всего надобно заметить, что в известиях о спасении Димитрия находятся исторические несообразности, например говорят, будто он спасся бегством в Украйну к отцу своему крестному, князю Ивану Мстиславскому, жившему там в ссылке еще со времен Грозного. А после смерти Мстиславского, вскорости случившейся, царевич отправился в Польшу, но известно, что никакого Мстиславского на Украйне никогда не бывало, притом если царевич был спасен и отправлен в Польшу, то что мешало ему немедленно же открыться польскому правительству? Гонимые удельные князья обыкновенно убегали из Москвы в Литву. Тогда дело не подлежало бы никакому сомнению. Далее в известиях о спасении встречаются противоречия относительно обстоятельств спасения: одни говорят, что спас царевича доктор подменом, другие — что сама мать. Но важнее следующее обстоятельство: все известия согласны, как и должно быть, в одном, что убийство подмененного ребенка произошло ночью, тогда как нам достоверно известно, что происшествие случилось днем: и те показания, которые говорят, что царевич был убит, и те, которые утверждают, что он накололся ножом в припадке падучей болезни, вполне согласны в этом обстоятельстве, следовательно, не было возможности убийцам, потом родным царевича, близким к нему людям и гражданам углицким обмануться; если бы даже обманулись сначала, то мертвое тело лежало долго пред глазами всех, все имели возможность увидать свою ошибку. Свидетельства очевидцев о несходстве малолетнего Димитрия с тем, кто потом назвался его именем, неважны, взятые отдельно, ибо часто люди, знавшие младенца и увидавшие потом того же человека взрослым, не могут найти между ними ничего общего; неважно и свидетельство о том, что настоящий Димитрий был бы гораздо моложе, чем казался Лжедимитрий: часто человек может казаться многими годами старее или моложе своего настоящего возраста, а жизнь Димитрия была именно такова, что могла его состарить. Но чрезвычайной важности для нас свидетельства современников, вполне беспристрастных, как, например, Буссова, который был очень привязан к Лжедимитрию, превозносит его достоинства, имеет все побуждения засвидетельствовать его правду, его царское происхождение, и между тем свидетельствует о противном; его свидетельство основывается на свидетельстве Басманова, который больше всех других имел причины утверждать законность Лжедимитрия, и, несмотря на то, свидетельствует о его самозванстве, свидетельствует наедине, в разговоре с человеком, доверенным и привязанным к царю.
Но если тот, кто царствовал в Москве под именем Димитрия, сына царя Иоанна, носил это имя незаконно, то является вопрос: в собственной ли голове родилась мысль о самозванстве или она внушена была ему другими? И во втором случае, сознательно ли он принял на себя роль самозванца или был убежден, что он истинный царевич? Чтоб сознательно принять на себя роль самозванца, сделать из своего существа воплощенную ложь, надобно быть чудовищем разврата, что и доказывают нам характеры последующих самозванцев. Что же касается до первого, то в нем нельзя не видеть человека с блестящими способностями, пылкого, впечатлительного, легко увлекающегося, но чудовищем разврата его назвать нельзя. В поведении его нельзя не заметить убеждения в законности прав своих, ибо чем объяснить эту уверенность, доходившую до неосторожности, эту открытость и свободу в поведении? Чем объяснить мысль отдать свое дело на суд всей земли, когда он созвал собор для исследования обличений Шуйского? Чем объяснить в последние минуты жизни это обращение к матери? На вопрос разъяренной толпы — точно ли он самозванец? — Димитрий отвечал: «Спросите у матери!» «Почему, — говорят, — расстрига, сев на престоле, не удовлетворил народному любопытству знать все подробности его судьбы чрезвычайной? Для чего не объявил России о местах своего убежища, о своих воспитателях и хранителях?» Возможность таких вопросов служит самым лучшим доказательством того, что Лжедимитрий не был сознательный обманщик. Если бы он был обманщик, а не обманутый, то чего же бы ему стоило сочинить подробности своего спасения и похождений? Но он этого не сделал. Что он мог объявить? Могущественные люди, его подставлявшие, разумеется, были так осторожны, что не действовали непосредственно; он знал и говорил, что некоторые вельможи спасли его и покровительствуют, но имен их не знал; по имени он упоминал только о дьяках Щелкаловых.
Но теперь рождается другой вопрос: кем же был подставлен самозванец? Кто уверил его в том, что он царевич Димитрий? Кому было выгодно, нужно появление самозванца? Оно было выгодно для Польши, Лжедимитрий пришел отсюда, следовательно, он мог быть подставлен польским правительством. Кого же мы должны разуметь под польским правительством? Короля Сигизмунда III? Но характер последнего дает ли нам право приписать ему подобный план для заведения смут в Московском государстве? И осторожное, робкое поведение Сигизмунда в начале деятельности самозванца дает ли основание предполагать в короле главного виновника дела? План придуман кем-нибудь из вельмож польских? Указывают на Льва Сапегу, канцлера литовского. Сапега два раза был в Москве послом: один раз — при царе Феодоре, другой — при Борисе, и в последний раз приехал из Москвы с сильным ожесточением против царя; когда самозванец объявился у князя Вишневецкого, то Петровский, беглый москвич, слуга Сапеги, первый явился к Вишневецкому, признал Отрепьева царевичем и указал приметы: бородавки на лице и одну руку короче другой. Потом Сапега является сильным поборником планов Сигизмунда против Москвы, ожесточенным врагом нового царя Михаила, восшествие которого расстраивало его планы; в царствование Михаила, до самой смерти своей, держит под рукою, наготове, самозванца, несчастного Лубу, как орудие смут для Москвы. Любопытно, что и наш летописец злобу поляков и разорение, претерпенное от них Московским государством, приписывает раздражению Льва Сапеги и товарищей его за то, что они видели в Москве много иностранного войска. Наконец, некоторые рассказывают, что после сражения при Добрыничах самозванец издал манифест, в котором, между прочим, говорил, что был в Москве при посольстве Льва Сапеги; такого манифеста, впрочем, не сохранилось, и в дошедшем до нас ни слова не упоминается об этом обстоятельстве. Как бы то ни было, если заподозрить кого-нибудь из вельмож польских в подстановке самозванца, то, конечно, подозрение прежде всего должно пасть на Льва Сапегу; но можно ли заподозрить одного частного человека в начинании такого дела? Гораздо более основания заподозрить могущественных тогда в Польше иезуитов, которым появление самозванца, как орудия для введения католицизма в Московское государство, было очень нужно; на Сапегу же можно смотреть как на поверенного иезуитов. Но, принимая это мнение, надобно непременно принять, что самозванец был человек воспитанный, подставленный в польских владениях, а не Григорий Отрепьев, как согласно утверждают все русские свидетельства, отвергнуть которые чрезвычайно трудно. Очевидцы признавали в первом Лжедимитрии великороссиянина и грамотея, который бегло и красноречиво изъяснялся на московском наречии, как на родном, четко и красиво писал, латинскую же грамоту знал плохо или почти вовсе не знал; побочный сын Стефана Батория, воспитанник иезуитских школ, за которого выдавали его некоторые, не мог бы писать inperator; когда посол папский произносил пред ним латинскую речь, то ее должно было переводить ему. Московское правительство при Годунове, Шуйском и при Михаиле Федоровиче постоянно упрекало польское правительство за то, что оно было виновником разорения Московского государства, помогая Лжедимитрию, и в то же время постоянно утверждало, что самозванец этот был москвич, именно Григорий Отрепьев; если бы была малейшая возможность усомниться в этом, то что препятствовало московскому правительству укорить польское за то, что оно прибрало своего поляка, назвало его царевичем Димитрием и выслало в Московское государство для смуты? Некоторые современники говорили, что монах Григорий Отрепьев играл в деле важную роль, был руководителем самозванца; это мнение основывалось на том, что подле самозванца при его появлении действительно находился монах, называвшийся Григорием Отрепьевым; но дело объясняется известием, что Отрепьев, объявивши себя царевичем, сдал свое прежнее имя монаху Леониду. Если бы монах Григорий Отрепьев существовал отдельно, то что мешало явиться ему в Москву и этим появлением уничтожить годуновскую выдумку или ошибку и самым блистательным образом подтвердить, что тот, кто называется Димитрием, не есть расстрига Гришка Отрепьев? Желание некоторых писателей, чтоб так было, остается только желанием, ибо не подкрепляется свидетельствами источников. Что самозванец был москвич, с которым иезуиты познакомились уже после того, как он объявил себя царевичем, неоспоримо доказывает послание папы Павла V к воеводе сендомирскому, где говорится, что Лжедимитрий обращен в католицизм францисканцами, а не иезуитами.
Но если самозванец был человек из Москвы или даже если согласимся, что руководителем его был монах московский, то как объясним себе возможность для Сапеги или для иезуитов издалека ковать эту крамолу в Москве? Предполагают, что Сапега во время своего пребывания в Москве сговорился с боярами о подстановке посредством дьяка Власьева. Следовательно, это мнение о подстановке самозванца иезуитами и Сапегою требует для вероятности своей соединения с другим мнением, высказанным современниками события, а именно, что самозванец был подставлен в Москве тамошними врагами Бориса. Это последнее мнение твердо само по себе, не требует никаких предположений, не находится ни в малейшем противоречии с известиями о похождениях Отрепьева. Принимая это мнение как вероятнейшее, мы, разумеется, не имеем никакой нужды отвергать участие Сапеги и вообще польских панов или иезуитов в замысле; но должно заметить, что если Польше или иезуитам было выгодно появление самозванца и смута, имеющая от того произойти, то внутренним врагам Бориса, терзавшимся мыслию, что Годунов на престоле, грозимым ежечасно тяжелою опалою, это появление было более чем выгодно, оно вполне соответствовало их цели, ибо им надобно было орудие, которое было бы так могущественно, что могло свергнуть Годунова, и в то же время так ничтожно, что после легко было от него отделаться и очистить престол для себя. Мнение о подстановке самозванца внутренними врагами Бориса высказывается ясно в не раз приведенном месте из хронографов о Годунове: «Навел он на себя негодование чиноначальников всей Русской земли: отсюда много напастпых зол на него восстали и доброцветущую царства его красоту внезапно низложили». Но не в одних хронографах русские современники выразили такое мнение. Из иностранных писателей его высказывает Буссов, оставивший нам лучшее описание событий, которых был очевидцем, находившийся в близких сношениях с главными деятелями. Буссов говорит также, что сам царь Борис считал появление самозванца делом бояр.
Это мнение о подстановке самозванца внутренними врагами Бориса, кроме того, что правдоподобнее всех других само по себе, кроме того, что высказано современниками, близкими к делу, имеет за себя еще и то, что вполне согласно с русскими свидетельствами о похождении Григория Отрепьева, свидетельствами, которые, как мы видели, отвергнуть нет возможности. И по известиям польским, Отрепьев, открывая о своем происхождении князю Вишневецкому, объявил, что он, спасенный от убийц, отдан был на воспитание к одному сыну боярскому, а потом был в монахах.
По согласному показанию всех свидетельств, правительственных и частных, Юрий Отрепьев, переменивший в монастыре это имя на созвучное имя Григория, был сын галицкого сына боярского Богдана Отрепьева, убитого литвином в Москве, в Немецкой слободе. В детстве является он в Москве, отличается грамотностию, живет в холопях у Романовых и у князя Бориса Черкасского и тем самым становится известен царю как человек подозрительный. Беда грозит молодому человеку, он спасается от нее пострижением, скитается из монастыря в монастырь, попадает наконец в Чудов и берется даже к Иову патриарху для книжного письма. Но здесь речи молодого монаха о возможности быть ему царем на Москве навлекли на него новую беду: ростовский митрополит Иона донес об них сперва патриарху и, когда тот мало обратил на них внимания, — самому царю. Борис велел дьяку Смирному-Васильеву сослать Отрепьева под крепким присмотром в Кириллов монастырь. Летописцу XVII века казалось, что сам дьявол замешался в это дело и заставил Смирного сперва тронуться просьбами другого дьяка Семена Ефимьева, а потом и совершенно забыть указ царский: мы, разумеется, можем объяснить себе это дело не иначе, как тем, что промысл людей сильных бодрствовал над Григорьем и предохранял его от беды. Узнав об опасности, Отрепьев убежал из Чудова монастыря в Галич, оттуда — в Муром, в Борисоглебский монастырь, где настоятель дал ему лошадь для возвращения в Москву.
В 1601 или 1602 году, в понедельник второй недели Великого поста, в Москве Варварским крестцом шел монах Пафнутьева Боровского монастыря Варлаам; его нагнал другой монах, молодой, и вступил с ним в разговор. После обыкновенных приветствий и вопросов: кто и откуда? — Варлаам спросил у своего нового знакомца, назвавшегося Григорьем Отрепьевым, какое ему до него дело? Григорий отвечал, что, живя в Чудовом монастыре, сложил он похвалу московским чудотворцам и патриарх, видя такое досужество, взял его к себе, а потом стал брать с собою и в царскую Думу, и оттого вошел он, Григорий, в великую славу. Но ему не хочется не только видеть, даже и слышать про земную славу и богатство, и потому он решился съехать с Москвы в дальний монастырь: слышал он, что есть монастырь в Чернигове, и туда-то он хочет звать с собою Варлаама. Тот отвечал Отрепьеву, что если он жил в Чудове у патриарха, то в Чернигове ему не привыкнуть: черниговский монастырь, по слухам, место неважное. На это Григорий отвечал: «Хочу в Киев, в Печерский монастырь, там старцы многие души свои спасли; а потом, поживя в Киеве, пойдем во святой город Иерусалим ко гробу господню». Варлаам возразил, что Печерский монастырь за рубежом, в Литве, а за рубеж теперь идти трудно. «Вовсе не трудно, — отвечал Григорий, — государь наш взял мир с королем на двадцать два года, и теперь везде просто, застав нет». Тогда Варлаам согласился идти вместе с Отрепьевым: оба монаха поклялись друг другу, что не обманут, и отложили путь до завтра, уговорившись сойтись в Иконном ряду. На другой день в условленном месте Варлаам нашел Отрепьева и с ним третьего спутника: то был чернец Мисаил, а в миру звали его Михайла Повадин, Варлаам знавал его у князя Иван Ивановича Шуйского.
Богомольцы счастливо добрались до Новгорода Северского, прожили здесь недолго в Преображенском монастыре и, сыскав провожатого, какого-то отставного монаха, перебрались за границу. В Киеве они были приняты в Печерском монастыре, прожили здесь три недели и отправились в Острог, к тамошнему владельцу князю Константину. Проведши лето в Остроге, Варлаам и Мисаил посланы были князем Константином в Троицкий Дерманский монастырь, но Григорий не пошел туда с ними: он отправился в город Гощу, и скоро товарищи его узнали, что он скинул с себя монашеское платье и в гощинской (арианской) школе учится по-латыни и по-польски. Варлаам ездил из Дерманского монастыря в Острог бить челом князю Константину, чтобы тот велел взять Григория из Гощи и сделать по-старому чернецом, но дворовые люди князя отвечали ему: «Здесь земля вольная: кто в какой вере хочет, в той и живет»; а сам князь сказал: «Вот у меня и сын родной родился в православной вере, а теперь держит латинскую, мне и его не унять». Отрепьев зимовал в Гоще, но весною, после Светлого воскресенья, пропал без вести; по всем вероятностям, к этому времени должно отнести пребывание его у запорожцев, потом встретили его снова в польских пределах, в службе у князя Адама Вишневецкого, которому он и нашел случай открыть свое царственное происхождение, причем показал дорогой крест, возложенный на него при крещении крестным отцом Мстиславским.
Вишневецкий поверил, и весть о московском царевиче, чудесно спасшемся от смерти, быстро распространилась между соседними панами. Отрепьев должен был переезжать от одного из них к другому, и везде принимали его с царским почетом. Особенно понравилось ему в Самборе, где жил богатый сендомирский воевода Юрий Мнишек, младшая дочь которого была замужем за Константином, братом князя Адама Вишневецкого. Здесь Отрепьев поражен был явлением, до сих пор ему неизвестным; он увидал старшую дочь воеводы Марианну, или Марину, и легко понять, какое впечатление на пылкого молодого человека произвело это энергическое существо, в высшей степени обладавшее теми качествами, которые давали польской женщине такое видное место в обществе. Панна Марина Мнишек поняла, что ей предстоит случай отличным образом устроить свою судьбу, принялась за дело и скоро овладела сердцем мнимого царевича. Мнишки были ревностные католики, принятие латинства всего более помогало Отрепьеву, ибо становило на его сторону духовенство и особенно могущественных иезуитов, и Лжедимитрий позволил францисканским монахам обратить себя в католицизм, а между тем слал письмо за письмом к папскому нунцию при польском дворе Рангони. Тот не отвечал ни на одно из них и, говоря с королем о появлении царевича, обнаруживал полное равнодушие к делу, но в то же время с помощью иезуитов и других людей заботливо сторожил за всяким движением Лжедимитрия, справился и в Москве, есть ли надежда на успех? Удостоверившись в последнем, Рангони приказал иезуитам склонить сендомирского воеводу к поездке в Краков вместе с царевичем — и вот Лжедимитрий в Кракове в начале 1604 года. Наружность искателя Московской державы не говорила в его пользу: он был среднего или почти низкого роста, довольно хорошо сложен, лицо имел круглое, неприятное, волосы рыжеватые, глаза темно-голубые, был мрачен, задумчив, неловок. Это описание наружности Лжедимитриевой, сделанное очевидцем, сходно с лучшим дошедшим до нас портретом Лжедимитрия: и здесь видим лицо очень некрасивое с задумчиво-грустным выражением. Рангони очень обрадовался приезду Мнишка и Лжедимитрия, на другой день утром они посетили его и были приняты чрезвычайно ласково. В продолжительном разговоре с Отрепьевым нунций дал ему ясно выразуметь, что если он хочет получить помощь от Сигизмунда, то должен отказаться от греческой веры и вступить по своему обещанию в лоно церкви римской. Лжедимитрий согласился и в следующее воскресенье в присутствии многих особ дал торжественную клятву, скрепленную рукоприкладством, что будет послушным сыном апостольского престола; после этого Рангони причастил его и миропомазал, на исповеди же Отрепьев был у одного из иезуитов. Когда Рангони достиг таким образом главной цели своей, то повез новообращенного к королю, и тот признал его царевичем. Король был, однако, в большом затруднении: с одной стороны, ему очень хотелось завести смуту в Московском государстве, ослабить его опасное могущество, отмстить Борису за его недоброжелательство к нему относительно дел шведских, получить большие выгоды от Димитрия, посаженного на престол с его помощию, наконец, способствовать введению католицизма в Москву; Отрепьев говорил, что успех верен, что бояре за него; иезуиты утверждали то же самое; с другой стороны, страшно было нарушить перемирие, оскорбить могущественного соседа, который в случае неудачи дела Димитриева мог жестоко отмстить за свою обиду наступательным союзом с Швециею; четверо знаменитейших вельмож: Замойский, Жолкевский, князь Василий Острожский, Збаражский — были против вмешательства в дело. Сигизмунд решился употребить такую хитрость: он признал Димитрия московским царевичем, хотя и не публично, назначил ему ежегодное содержание (40000 злотых), но не хотел помогать ему явно войском от своего лица, а позволил панам частным образом помогать царевичу. Королю хотелось, чтоб в челе предприятия был князь Збаражский. воевода брацлавский, но тот никак не мог убедить себя в том, что Димитрий истинный царевич, и никак не соглашался руководить делом, в правде которого не был убежден. Надобно было обратиться к человеку, менее совестливому, а таким именно был старый воевода сендомирский Юрий Мнишек, известный участием своим в грязном деле развращения короля и расхищения казны королевской в последнее время Сигизмунда-Августа.
Природная склонность и привычка к интриге, неразборчивость средств, гордость, тщеславие были господствующими чертами в характере сендомирского воеводы, и отсюда понятна та гнусная роль, которую он играл в смутах московских, особенно при втором Лжедимитрии. Приняв от короля поручение вести дело, Мнишек с торжеством привез царевича в Самбор, где тот предложил руку свою Марине. Что он был действительно очарован ею и предложил ей руку не из одних корыстных целей, не для того только, чтоб побудить Мнишка и родню его к оказанию более деятельной помощи, — это мы увидим изо всего последующего поведения его относительно Марины. Предложение было принято, но брак отложен до утверждения жениха на престоле московском. 25 мая 1604 года Лжедимитрий дал Мнишку запись, в которой обязывался жениться на Марине с такими условиями: 1) тотчас по вступлении на престол выдать Мнишку 1000000 польских золотых для подъема в Москву и уплаты долгов, а Марине прислать бриллианты и столовое серебро из казны царской; 2) отдать Марине Великий Новгород и Псков со всеми жителями, местами, доходами в полное владение, как владели прежние цари; города эти остаются за Мариною, хоть бы она не имела потомства от Димитрия, и вольна она в них судить и рядить, постановлять законы, раздавать волости, продавать их, также строить католические церкви и монастыри, в которых основывать школы латинские; при дворе своем Марина также вольна держать латинских духовных и беспрепятственно отправлять свое богослужение, потому что он, Димитрий, соединился уже с римскою церковию и будет всеми силами стараться привести и народ свой к этому соединению. В случае если дело пойдет несчастно и он, Димитрий, не достигнет престола в течение года, то Марина имеет право взять назад свое обещание или если захочет, то ждет еще год. Не прошло месяца, как 12 июня Лжедимитрий должен был дать другую запись, по которой обязывался уступить Мнишку княжества Смоленское и Северское в потомственное владение, и так как половина Смоленского княжества и шесть городов из Северского отойдет к королю, в чем также обязался Димитрий, то Мнишек получал еще из близлежащих областей столько городов и земель, чтобы доходы с них равнялись доходам с городов и земель, уступленных королю.
Мнишек собрал для будущего зятя 1600 человек всякого сброда в польских владениях, но подобных людей было много в степях и украйнах Московского государства, следовательно, сильная помощь ждала самозванца впереди. Московские беглецы, жаждавшие случая возвратиться безопасно и с выгодою в отечество, первые приехали к нему и провозгласили истинным царевичем; донские козаки, стесненные при Борисе более чем когда-либо прежде, ибо царь не велел их пускать ни в один город, куда ни приедут, везде их ловили и сажали по тюрьмам, — донские козаки откликнулись также немедленно на призыв Лжедимитрия: они отправили к нему еще в Польшу двоих атаманов, которые застали его в Кракове, признали законным царевичем, обещали помощь и исполнили обещание: 2000 козаков присоединились к ополчению Лжедимитрия, которое состояло, таким образом, из 4000 человек.
Как скоро Лжедимитрий объявился в Польше, то слухи об нем начали с разных сторон приходить в Москву и ужаснули Бориса, так склонного к испугу; слухи приходили из Ливонии, из Польши, от донских козаков, которые подняли теперь головы, ограбили одного из царских родственников и послали сказать Годунову, что скоро явятся в Москве с законным царем. Борис начал проведывать, кто был этот новый враг, и к удивлению своему узнал, что то был известный уже ему прежде Григорий Отрепьев, сосланный в Кириллов монастырь; он велел призвать к себе дьяка Смирного и спросил, где монах Отрепьев? Смирной стоял пред ним, как мертвый, и ничего не мог отвечать. Борис велел считать Смирного, и начли на него множество дворцовой казны: дьяка вывели на правеж и засекли до смерти.
Борис объявил прямо боярам, что подстановка самозванца их дело, велел привезти в Москву, в Новодевичий монастырь, мать царевича Марфу и ездил к ней вместе с патриархом. По другим известиям, царицу Марфу привезли ночью во дворец, где Борис допрашивал ее вместе с женою. Когда Марфа сказала, что не знает, жив ли ее сын или нет, то царица Марья выругала ее и бросилась на нее со свечою, чтоб выжечь глаза, Борис защитил Марфу от ярости жены. Разговор кончился очень неприятными для него словами Марфы, что люди, которых уже нет на свете, говорили ей о спасении ее сына, об отвозе его за границу. Между тем, по приказу и образцу, присланному из Москвы, пограничные воеводы разослали к пограничным державцам польским грамоты с известиями об Отрепьеве, но грамоты эти давали самозванцу и бывшим при нем русским людям возможность уличать показания московского правительства во лживости и противоречии друг другу. Так, в 1604 году прислана была грамота старосте остерскому от черниговского воеводы князя Кашина-Оболенского, где говорилось, что царевич Димитрий сам зарезался в Угличе тому лет 16, ибо случилось это в 1588 году, и погребли его в Угличе же, в соборной церкви Богородицы; а теперь монах из Чудова монастыря, вышедший в Польшу в 1593 году, называется царевичем. Москвичи, бывшие при самозванце, доказывали полякам, что вместо царевича убили другого ребенка в Угличе в 1591 году и похоронили его в соборной церкви св. Спаса, а не Богородицы, которой церкви нет вовсе в Угличе, доказывали многими свидетельствами, что царевич их вышел в Польшу в 1601 (?) году, а не в 1593. Потом уже в 1605 году пришла грамота, в которой говорилось, что царевич умер в Угличе тому лет 13, а князь Татев писал из Чернигова, что это происшествие случилось тому 14 лет назад.
В то же время поляки все больше и больше убеждались в справедливости показаний Лжедимитрия, ибо из Москвы приходили к нему вести о всех замыслах Борисовых, приходили призывы, просьбы, чтоб шел скорее к границам московским. В грамотах воевод Борисовых говорилось, что если бы Димитрий и действительно был жив, то он не от законной жены царя Иоанна родился, но в Польше хорошо было известно, что Димитрий родился от царицы, которая была обвенчана с Иоанном, все привыкли к повторениям, что после Грозного осталось двое сыновей — Феодор и Димитрий. Между многими свидетелями в пользу Лжедимитрия явились два свидетеля против него: спутник его Варлаам, следя за ним повсюду, пробрался в Краков и (если верить его собственному показанию) объявил королю, что человек, которого привозил сендомирский воевода, не царевич, а монах, Гришкою зовут, прозвищем Отрепьев, и шел с ним, Варлаамом, вместе из Москвы. Король и паны радные ему не поверили и отослали его в Самбор к Мнишку; туда же явился другой обличитель, сын боярский Яков Пыхачев; Лжедимитрий (как показывает тот же Варлаам) стал говорить, что оба они подосланы Годуновым, чтоб его убить, вследствие чего Лихачева казнили смертию, а Варлаама бросили в тюрьму, из которой после ухода самозванца и Мнишка он был освобожден женою последнего и дочерью Мариною. Почему сделано было такое различие, что Пыхачева казнили, а Варлаама посадили только в тюрьму, и по какому побуждению невеста Димитриева и ее мать освободили Варлаама — неизвестно.
Борис придумал послать в Польшу более сильного обличителя. От имени бояр московских он отправил к польским панам радным дядю самозванцева Смирного-Отрепьева; что же случилось? В грамоте, привезенной Смирным, не оказалось ни одного слова о самозванце! Даже, вопреки обычаю, не было означено имени гонца, написаны были только жалобы, что судьи королевские не выезжают на границы, жалобы на грабежи пограничные, на новые мыта! Сохранилось также любопытное известие, что бояре отправили к королю тайно Ляпунова, племянника знаменитого впоследствии Прокофья, который обнадежил крепко поляков и от имени бояр просил короля, чтобы тот помог самозванцу. К королю был отправлен Посник Огарев с следующею грамотою: «В вашем государстве объявился вор расстрига, а прежде он был дьяконом в Чудове монастыре и у тамошнего архимандрита в келейниках, из Чудова был взят к патриарху для письма, а когда он был в миру, то отца своего не слушался, впал в ересь, разбивал, крал, играл в кости, пил, несколько раз убегал от отца своего и наконец постригся в монахи, не отставши от своего прежнего воровства, от чернокнижества и вызывания духов нечистых. Когда это воровство в нем было найдено, то патриарх с освященным собором осудили его на вечное заточение в Кириллов Белозерский монастырь; но он с товарищами своими, попом Варлаамом и клирошанином Мисаилом Повадиным, ушел в Литву. И мы дивимся, каким обычаем такого вора в ваших государствах приняли и поверили ему, не пославши к нам за верными вестями. Хотя бы тот вор и подлинно был князь Димитрий Углицкий, из мертвых воскресший, то он не от законной, от седьмой жены». Годунов требовал, чтобы король велел казнить Отрепьева и советников его. От имени короля объявили Огареву, что Димитрий не получает никакой помощи от польского правительства и помощники его будут наказаны. Патриарх Иов отправил от себя Афанасья Пальчикова к князю Острожскому убеждать его во имя православия не помогать расстриге; князь отпустил Пальчикова без ответа. Наконец патриарх и все духовенство отправили Андрея Бунакова к духовенству польскому с увещанием не благоприятствовать смуте: Бунаков был задержан на границе в Орше.
Лжедимитрий не остался в долгу у Годунова и послал к нему грамоту, в которой прописывал его преступления и увещевал к покаянию: «Жаль нам, что ты душу свою, по образу божию сотворенную, так осквернил и в упорстве своем гибель ей готовишь: разве не знаешь, что ты смертный человек? Надобно было тебе, Борис, удовольствоваться тем, что господь бог дал, но ты, в противность воли божией, будучи нашим подданным, украл у нас государство с дьявольскою помощию. Сестра твоя, жена брата нашего, доставила тебе управление всем государством, и ты, пользуясь тем, что брат наш по большей части занимался службою божиею, лишил жизни некоторых могущественнейших князей под разными предлогами, как-то князей Шуйских, Ивана и Андрея, потом лучших горожан столицы нашей и людей, приверженных к Шуйским, царя Симеона лишил зрения, сына его Ивана отравил; ты не пощадил и духовенства: митрополита Дионисия сослал в монастырь, сказавши брату нашему Феодору, что он внезапно умер, а нам известно, что он и до сих пор жив и что ты облегчил его участь по смерти брата нашего; погубил ты и других, которых имени не упомним, потому что мы были тогда не в совершенных летах. Но хотя мы были и малы, помнишь, однако, сколько раз в грамотах своих мы тебе напоминали, чтоб ты подданных наших не губил; помнишь, как мы отправили приверженца твоего Андрея Клешнина, которого прислал к нам в Углич брат наш Феодор и который, справив посольство, оказал к нам неуважение, в надежде на тебя. Это было тебе очень не по нраву, мы были тебе препятствием к достижению престола, и вот, изгубивши вельмож, начал ты острить нож и на нас, подготовил дьяка нашего Михайлу Битяговского и 12 спальников с Никитою Качаловым и Осипом Волоховым, чтобы нас убили; ты думал, что заодно с ними был и доктор наш Симеон, но по его старанию мы спасены были от смерти, тобою нам приготовленной. Брату нашему ты сказал, что мы сами зарезались в припадке падучей болезни; ты знаешь, как брат наш горевал об этом; он приказал тело наше в Москву принести, но ты подговорил патриарха, и тот стал утверждать, что не следует тело самоубийцы хоронить вместе с помазанниками божиими; тогда брат наш сам хотел ехать на похороны в Углич, но ты сказал ему, что в Угличе поветрие большое, а с другой стороны подвел крымского хана: у тебя было вдвое больше войска, чем у неприятеля, но ты расположил его в обозе под Москвою и запретил своим под смертною казнию нападать на неприятеля; смотревши три дня в глаза татарам, ты отпустил их на свободу, и хан вышел за границы нашего государства, не сделавши ему никакого вреда; ты возвратился после этого домой и только на третий день пустился за ним в погоню. А когда Андрей Клобуков перехватал зажигальщиков и они объявили, что ты велел им жечь Москву, то ты научил их оговорить в этом Клобукова, которого велел схватить и на пытке замучить. По смерти брата нашего (которую ты ускорил) начал ты подкупать большими деньгами убогих, хромых, слепых, которые повсюду начали кричать, чтобы ты был царем; но когда ты воцарился, то доброту твою узнали Романовы, Черкасские, Шуйские. Опомнись и злостью своей не побуждай нас к большому гневу; отдай нам наше, и мы тебе, для бога, отпустим все твои вины и место тебе спокойное назначим: лучше тебе на этом свете что-нибудь претерпеть, чем в аду вечно гореть за столько душ, тобою погубленных».
Что же делал Борис, как приготовлялся к борьбе, в которой одних материальных сил было недостаточно? Новый враг был не хан крымский, не король польский или шведский: развертывая свиток, исписанный преступлениями, вскрывая душу царя, страшный враг звал его на суд божий. В Москве патриарх Иов и князь Василий Шуйский уговаривали народ не верить слухам о царевиче, который действительно погиб в Угличе, и он, князь Шуйский, сам погребал его, а идет вор Гришка Отрепьев под царевичевым именем. Но народ не верил ни патриарху, ни Шуйскому; в толпе слышались слова: «Говорят они это поневоле, боясь царя Бориса, а Борису нечего другого говорить; если этого ему не говорить, так надобно царство оставить и о животе своем промышлять». По областям только в январе 1605 года патриарх разослал духовенству приказ петь молебны, чтоб господь бог отвратил свой праведный гнев, не дал бы Российского государства и Северской области в расхищение и плен поганым литовским людям, не дал бы их в латинскую ересь превратить. Велено было читать в церквах народу, что «литовский король Жигимонт преступил крестное целование и, умысля с панами радными, назвал страдника, вора, беглого чернеца расстригу, Гришку Отрепьева, князем Димитрием Углицким для того, чтоб им бесовским умышлением своим в Российском государстве церкви божии разорить, костелы латинские и люторские поставить, веру христианскую попрать и православных христиан в латинскую и люторскую ересь привести и погубить. А нам и вам и всему миру подлинно ведомо, что князя Димитрия Ивановича не стало на Угличе тому теперь 14 лет, и теперь лежит на Угличе в соборной церкви; на погребении его была мать его и ее братья, отпевал Геласий митрополит с освященным собором, а великий государь посылал на погребение бояр своих, князя Василья Ивановича Шуйского с товарищами. И то не явное ли их злодейское умышленье, воровство и бесовские мечты? Статочное ли то дело, что князю Димитрию из мертвых воскреснуть прежде общего воскресения? А делают это Сигизмунд король и паны радные своим умышленном для того, чтоб Северской земли городов доступить к Литве, для того страдника назвали князем Димитрием; а страдник этот расстрига, ведомый вор, в мире звали его Юшком Богданов сын Отрепьев, жил у Романовых во дворе, и, заворовавшись, от смертной казни постригся в чернецы, был по многим монастырям, в Чудове монастыре в дьяконах, да и у меня, Иова патриарха, во дворе для книжного письма побыл в дьяконах же; а после того сбежал с Москвы в Литву с товарищами, чудовскими чернецами, с попом Варлаамом Яцким да с клирошанином Мисаилом Повадиным; был тот Гришка Отрепьев в Киеве, в Печерском и Никольском монастырях в дьяконах, потом отвергся христианской веры, иноческий образ попрал, платье с себя чернеческое скинул и уклонился в латинскую ересь, впал в чернокнижие и ведовство и по призыванию бесовскому и по умышлению короля Сигизмунда и литовских людей стал Димитрием царевичем ложно называться. Товарищи его воры, которые за рубеж его проводили и в Литве с ним знались, чернец Пимен да чернец Венедикт, да Ярославец Степанко иконник, предо мною патриархом на соборе сказывали; чернец Пимен сказывал, что познакомился с Гришкою Отрепьевым в Новгороде Северском и проводил его за литовский рубеж; чернец Венедикт сказал, что видел вора Гришку в Киеве, в Печерском и Никольском монастырях в чернецах, и у князя Острожского был в дьяконах, и после того пристал к лютарям, уклонился в ересь и чернокнижье, стал воровать у запорожских черкас, в чернецах мясо есть; и он, Венедикт, извещал на него печерскому игумену; и печерский игумен посылал к козакам этого вора схватить, и он, узнав про то своими бесовскими мечтами, скрылся и ушел к князю Адаму Вишневецкому и по сатанинскому ученью, по вишневецких князей воровскому умышленью и по королевскому веленью стал называться князем Димитрием». Патриаршая грамота оканчивалась так: «Вы бы эту грамоту велели прочесть всем и того расстригу Гришку и его воровских советников и государевых изменников, которые тому вору последуют, и вперед кто станет на то прельщаться и ему верить, соборно и всенародно прокляли и вперед проклинать велели, да будут они все прокляты в сем веке и в будущем. А мы здесь в царствующем граде Москве соборно и со всеми православными христианами также их вечному проклятию предали и вперед проклинать повелеваем».
Только в январе 1605 года северные русские области были уведомлены правительством о Лжедимитрии, тогда как южные давно уже волновались его подметными грамотами. «Люди, которые в государстве за их богомерзкие злодейские дела приговорены были на сожжение, а другие к ссылке, бежали в Литовскую землю за рубеж и злые плевелы еретические сеяли, между царств вражду и ссору делали, и в Северской стране мужики севрюки люди простые, забыв бога и душу свою, поверя сендомирскому воеводе с товарищи, что паны радные, начали приставать к вору». Подметные грамоты провозились в мешках с хлебом, которого доставлялось тогда много из Литвы по случаю дороговизны. Таким образом, заставы, поставленные под предлогом мора, а в самом деле для перехватывания подозрительных людей с вестями о Димитрии, не помогали. Борис велел двинуться и войскам в Ливны под предлогом нашествия крымцев, но воеводы этого ополчения, Петр Шереметев и Михаила Салтыков, сказали Хрущеву (посланному на Дон уговаривать козаков), «что трудно против природного государя воевать». В Москве были схвачены Василий Смирнов и Меньшой Булгаков за то, что на пиру пили здоровье Димитрия, а между тем в народе шли разговоры о странных явлениях, предвещавших что-то удивительное: на небе по ночам сражались друг с другом огненные полчища, являлось по два месяца, по три солнца; неслыханные бури сносили верхи башен и кресты с церквей, у людей и животных рождались уроды; птица и рыба, приготовленные для стола, теряли свой настоящий вкус; собака пожрала другую собаку, волк — волка; волки ходили огромными стаями и выли страшным образом; лисицы среди белого дня бегали по Москве; летом 1604 года показалась яркая комета; Борис призвал старика астролога, которого выписал из Лифляндии, и велел дьяку Афанасию Власьеву спросить у него, что это значит? Астролог отвечал, что господь бог этими новыми звездами и кометами остерегает государей: пусть и царь теперь остережется и внимательно смотрит за теми, кому доверяет, пусть велит крепко беречь границы от чужеземных гостей.
Опасные гости в самом деле шли к границам Московского государства: 15 августа 1604 года Лжедимитрий выступил в поход. Под Глинянами поляки, сопровождавшие его, собрались в коло и выбрали гетманом Юрия Мнишка, выбрали и полковников. Войско князя Острожского следило за ними до самого Днепра и заставляло их не спать по целым ночам.
В октябре 1604 года Лжедимитрий вошел в области Московского государства. Жители первого пограничного города, Моравска, узнав, что идет царь с польским войском, стали волноваться и больше из страха, чем по доброй воле, отправили к Димитрию послов с покорностию и присягнули ему. Козаки, которые всегда шли вперед главного войска, приблизились к Чернигову и были встречены выстрелами, но потом, узнавши, что Моравск сдался, черниговцы вступили в переговоры и связали воеводу, не хотевшего сдаваться царевичу. Несмотря на то, козаки до прихода главного войска бросились на посад и выграбили его. Димитрий послал сказать им, чтоб отдали добычу: иначе он поведет против них рыцарство; козаки долго ругались и отговаривались, однако принуждены были возвратить добычу, хотя и не всю. Чернигов поддался, но не поддался Новгород Северский, где засел воевода Петр Федорович Басманов, любимец Годунова, который возвысил его наперекор местничеству. На требование сдачи из Новгорода Северского отвечали полякам: «А… дети! приехали на наши деньги с вором!» Басманов отбил приступ, не дал зажечь города, и нетерпеливый Лжедимитрий, раздраженный помехою, начал укорять поляков: «Я думал больше о поляках, — говорил он, — а теперь вижу, что они такие же люди, как и другие». Рыцарство отвечало ему: «Мы не имеем обязанности брать городов приступом, однако не отказываемся и от этого, пробей только отверстие в стене». Поляки хотели было уже покинуть его, как пришла весть, что воевода князь Василий Рубец Мосальский сдал Путивль, самый важный город в Северской земле. Примеру Путивля последовали другие украинские города, и на протяжении 600 верст от запада к востоку Лжедимитрий уже признавался истинным царевичем. Народ видел этого царевича, окруженного поляками, но видел и усердие его к вере православной: так, он велел принести в Путивль из Курска чудотворную икону богородицы, встретил ее с честию и поставил в своих палатах и каждый день горячо молился перед нею; эта икона сопровождала его и в Москву, где он держал ее также во дворце. Царский воевода, боярин князь Дмитрий Шуйский, стоял неподвижно у Брянска, не помогал Басманову и писал царю, что надобно выслать больше войска. Борис велел набирать полки, но в приговоре об этом наборе должен был признаться, что «войска очень оскудели: одни, прельщенные вором, передались ему; многие козаки, позабыв крестное целование, изменили, иные от долгого стояния изнурились и издержались, по домам разошлись; многие люди, имея великие поместья и отчины, службы не служат ни сами, ни дети их, ни холопи, живут в домах, не заботясь о гибели царства и святой церкви. Мы судили и повелели, — продолжает царь, — чтобы все патриаршие, митрополичьи, архиепископские, епископские и монастырские слуги, сколько ни есть их годных, немедленно собравшись, с оружием и запасами, шли в Калугу; останутся только старики да больные».
Новая рать была поручена первому боярину, князю Федору Ивановичу Мстиславскому, которому подана была надежда, что царь выдаст за него дочь свою, с Казанью и Северскою землею в приданое. Мстиславский сошелся с войсками самозванца под Новгородом Северским 18 декабря: царского войска было от 40000 до 50000, у самозванца же — не более 15000. И прежде, при недостатке ратного искусства, многочисленность московских войск мало оказывала пользы в чистом поле, а теперь шатость, недоумение отнимали нравственные силы у воевод и воинов; мы видели, как Шереметев и Салтыков еще прежде говорили, что трудно сражаться с прирожденным государем; после этого легко понять, почему, как выражается очевидец, у русских не было рук для сечи. Мстиславский подступил к стану самозванца, но медлил, ожидая еще подкрепления: 50000 против 15000 казалось ему еще мало! Лжедимитрий не хотел медлить: 21 декабря, одушевив свое войско речью, которая дышала полною уверенностью в правоте дела, он ударил на царское войско, которое тотчас дрогнуло, Мстиславский был смят в общем расстройстве, сбит с лошади, получил несколько ран в голову; царское войско потеряло 4000 человек убитыми, и только неопытность Лжедимитрия в ратном деле помешала ему нанесть Мстиславскому совершенное поражение. Обозревая после битвы поле сражения и видя столько трупов с русской стороны, Лжедимитрий заплакал.
Несмотря, однако, на эту победу, которая по-настоящему должна была бы сильно возвысить дух в подвижниках Лжедимитрия, дела его грозили принять очень дурной оборот. Лев Сапега писал Мнишку, что в Польше на его предприятие смотрят очень дурно, и советовал возвратиться, и Мнишек под предлогом сейма стал сбираться в Польшу; рыцарство начало требовать у Лжедимитрия денег: «Если не дашь, то едем все в Польшу», — кричало оно. Рота Фредрова сказала ему: «Дай только нам, а другим не давай: другие смотрят на нас и останутся, если мы останемся». Лжедимитрий поверил, дал деньги одной роте; но другие, узнав об этом, еще больше взволновались, и когда Мнишек выехал из обоза, то за ним поехала и большая часть поляков. Лжедимитрий ездил от одной роты к другой, уговаривая рыцарство остаться, но встречал только оскорбления, один поляк сказал ему: «Дай бог, чтоб посадили тебя на кол». Лжедимитрий дал ему за это в зубы, но этим не унял рыцарство, которое стащило с него соболью шубу; русские приверженцы царевича должны были потом выкупать ее. С Лжедимитрием осталось только 1500 поляков, которые вместо Мнишка выбрали гетманом Дворжицкого. Но эта убыль в войске скоро была вознаграждена: пришло 12000 козаков малороссийских, с которыми самозванец засел в Севске.
Так как главный воевода, князь Мстиславский, был ранен, то другие воеводы, князь Дмитрий Шуйский с товарищами, не позаботились известить царя о битве под Новгородом Северским. Борис узнал об ней стороною и тотчас послал к войску чашника Вельяминова-Зернова с речью и милостивым словом. Посланный говорил Мстиславскому: «Государь и сын его жалуют тебя, велели тебе челом ударить, да жалуют тебя, велели о здоровье спросить». Потом, упомянув о сражении и ранах Мстиславского, посланный продолжал от имени царя: «И ты то сделал, боярин наш князь Федор Иванович! Помня бога и крестное целованье, что пролил кровь свою за бога, пречистую богородицу, за великих чудотворцев, за святые божии церкви, за нас и за всех православных христиан, и если даст бог, службу свою довершишь и увидишь образ спасов, пречистыя богородицы и великих чудотворцев и наши царские очи, то мы тебя за твою прямую службу пожалуем великим своим жалованьем, чего у тебя и на уме нет». С тем же посланным Борис отправил Мстиславскому для лечения ран медика и двоих аптекарей. Князю Дмитрию Шуйскому с товарищами царь велел поклониться, но прибавить: «Слух до нас дошел, что у вас, бояр наших и воевод, с крестопреступниками литовскими людьми и с расстригою было дело, а вы к нам не писали, каким обычаем дело делалось, и вы то делаете не гораздо, вам бы о том к нам отписать вскоре». У дворян, детей боярских и всех ратных людей царь и сын его велели спросить о здоровье. Такое благоволение могло быть оказано войску только за самую блистательную победу, следовательно, здесь обнаружилась вся робость Годунова пред опасностью, робость, заставившая его унизиться до ласкательства пред войском. Если и разбитое войско получило знаки царского благоволения, то понятно, что Борис спешил осыпать милостями воеводу, который один исполнил свою обязанность как должно, Басманова, защитника Новгорода Северского: он был вызван в Москву, куда имел торжественный въезд, получил боярство, богатое поместье, множество денег и подарков, не в пример больше, чем первый воевода, сидевший в Новгороде, князь Никита Трубецкой.
На помощь к больному от ран Мстиславскому был послан князь Василий Иванович Шуйский, который при появлении самозванца торжественно, с Лобного места, свидетельствовал пред московским народом, что истинный царевич умер и погребен им, Шуйским. Самозванец вышел из Севска и 21 января 1605 года ударил на царское войско при Добрыничах, но, несмотря на храбрость необыкновенную, потерпел поражение вследствие многочисленности наряда в царском войске. Знаменитый впоследствии Михайла Борисович Шеин, бывший тогда в звании чашника, привез царю в Троицкий монастырь весть о победе и был пожалован за такую радость в окольничие; воеводы получили золотые; войску роздано 80000 рублей; в письме к воеводам Борис употреблял обычную фразу, что готов разделить с верными слугами последнюю рубашку. Но радость Бориса не была продолжительна: скоро пришли вести о шаткости жителей Смоленска, этой неприступной ограды Московского государства; царь послал выговор смоленским воеводам, зачем они поступают милостиво и совестятся пытать людей духовных? «Вы это делаете не гораздо, что такие дела ставите в оплошку, а пишете, что у дьякона некому снять скуфьи и за тем его не пытали; вам бы велеть пытать накрепко и огнем жечь».
Пришли вести, что и самозванец не истреблен окончательно, а усиливается. После поражения при Добрыничах самозванец заперся в Путивле и, видя малочисленность своего войска, хотел было уехать в Польшу, но теперь между русскими было уже много людей, которые тесно соединили свою судьбу с его судьбою и которые не хотели ни бежать в Польшу, ни отдаваться в руки Борису; они удержали Лжедимитрия, грозили, что могут спасти себя, выдав его живым Годунову, утверждали, что, несмотря на поражение, средств у него еще много, что у Бориса много врагов. Враги Бориса, которым нужно было поддержать самозванца, не замедлили предложить последнему свою помощь: 4000 донских козаков явилось в Путивль. Что же делали в это время царские воеводы? Они пошли осаждать Рыльск; но тут поляки распустили слух, что к ним на помощь идет Жолкевский, гетман польный; язык сообщил эту весть царским воеводам, которые испугались, отступили поспешно от Рыльска, стали в Комарницкой волости и начали страшно мстить ее жителям за приверженность к Лжедимитрию: не было пощады ни старикам, ни женщинам, ни детям, что, разумеется, еще более усилило ненависть севрюков к Борису и привязанность к Лжедимитрию. Недеятельность воевод рассердила царя: он послал сказать воеводам, что они ведут дело нерадиво: столько рати побили, а Гришку не поймали. Бояре и все войско оскорбились; в войске, по словам летописца, стало мнение и ужас от царя Бориса, и с той поры многие начали думать, как бы царя Бориса избыть и служить окаянному Гришке. Так при шаткости, при усобице, первая немилость со стороны одного соперника уже производила сильное неудовольствие, заставляла многих думать, как бы избыть немилостивого государя; уже многие начали смотреть на свою службу не как на необходимую обязанность в отношении к царю и царству, но как на милость, которую они оказывали Борису, и при первом неудовольствии начинали думать об отступлении от него: при появлении соперника царю единение царя и царства рушилось и возвращалось безнарядное время многовластия, когда вольно было переходить от одного знамени к другому.
Побуждаемые царем, воеводы пошли осаждать Кромы, где засел приверженец Лжедимитрия Акинфиев да донские козаки с атаманом Корелою. Воеводы, по словам иностранца очевидца Маржерета, при осаде Кром занимались делами, достойными одного смеха, но русский летописец говорит еще о других делах, достойных не одного смеха: когда деревянная стена Кром уже сгорела и нужно было порешить дело, известный нам Михайла Глебович Салтыков велел отвести наряд от крепости, «норовя окоянному Гришке». К шаткости, ослаблению нравственному присоединилось еще бедствие физическое, открылась сильная смертность в стане царском: Борис прислал лекарства ратным людям, а между тем попытался отделаться от самозванца отравою, подослал к нему в Путивль монахов с зельем, но умысел был открыт, и скоро разнеслась весть о смерти самого Бориса: 13 апреля, когда он встал из-за стола, кровь хлынула у него изо рта, ушей и носа, и после двухчасовых страданий он умер, постриженный в монахи под именем Боголепа. Понесся слух, что он погиб от яда, собственною рукою приготовленного.
После Бориса остался сын Федор, который, по отзыву современников, хотя был и молод, но смыслом и разумом превосходил многих стариков седовласых, потому что был научен премудрости и всякому философскому естественнословию. Действительно, как видно, Борис, первый из царей московских расширил для своего сына круг занятий, которым ограничивались при воспитании русских людей: так, известна карта Московского государства, начерченная рукою Федора. Говорят, Борис сильно любил сына; мы видели, что он приобщил его к правлению, имя его постоянно соединялось в грамотах с отцовским; как в царствование Феодора Иоанновича обыкновенно писалось, что просьбы исполняются царем по ходатайству конюшего боярина Годунова, так в царствование Бориса писалось, что просьбы исполняются по ходатайству царевича Федора.
Жители Москвы спокойно присягнули Федору, целовали крест: «Государыне своей царице и великой княгине Марье Григорьевне всея Руси, и ее детям, государю царю Федору Борисовичу и государыне царевне Ксении Борисовне». Форма присяги та же самая, что и Борису; повторено обязательство не хотеть на Московское государство Симеона Бекбулатовича, но прибавлено: «И к вору, который называется князем Димитрием Углицким, не приставать, с ним и его советниками не ссылаться ни на какое лихо, не изменять, не отъезжать, лиха никакого не сделать, государства не подыскивать, не по своей мере ничего не искать, и того вора, что называется царевичем Димитрием Углицким, на Московском государстве видеть не хотеть». Здесь самозванец не назван Отрепьевым не потому, что само правительство переменило мнение о его происхождении, но чтоб отнять у изменников всякую оговорку в нарушении присяги, чтоб они не могли сказать: мы не нарушили клятвы и не присягаем Отрепьеву, потому что царевич не есть Отрепьев, — так по крайней мере объясняли это самозванцу сами изменники: «Форма присяги, — говорили они, — иначе была нам выдана, не так, как мы разумели, имя Гришки в ней не упомянуто, чтобы мы против тебя, природного государя нашего, действовали и тебя в государи себе не избрали». Прибавлена была особая присяга для дьяков: «Мы, будучи у ее государынина и государева дела, всякие дела делать вправду, тайных и всяких государевых дел и вестей никаких никому не сказывать, государыниной и государевой казны всякой и денег не красть, дел не волочить, посулов и поминков ни у кого не брать, никому ни в чем по дружбе не норовить и не покрывать, по недружбе ни на кого ничего не затевать, из книг писцовых, отдельных и из дач выписывать подлинно прямо». В присяге Федору Борисовичу может остановить то обстоятельство, что имя царицы Марьи Григорьевны поставлено впереди: из этого вовсе не следует, чтобы Федор вступил на престол под опекою матери; в противном случае надобно бы предположить, что и царевна Ксения была соправительницею брату. И присяга при вступлении на престол отца Федорова также дана была целой семье: царю Борису, жене его, царевичу Федору, царевне Ксении и тем детям, которых им вперед бог даст. Любопытно, что в грамотах владыкам о молебствии за нового царя вступление на престол Федора рассказывается точно так же, как рассказывалось о вступлении на престол отца его: «По преставлении великого государя нашего, святейший Иов и весь освященный собор и весь царский синклит, гости и торговые люди и всенародное множество Российского государства великую государыню царицу Марью Григорьевну молили со слезами и милости просили, чтобы государыня пожаловала, положила на милость, не оставила нас, сирых, до конца погибнуть, была на царстве по-прежнему, а благородного сына своего благословила быть царем и самодержцем; также и государю царевичу били челом, чтобы пожаловал, по благословению и приказу отца своего, был на Российском государстве царем и самодержцем. И великая государыня слез и молений не презрела, сына своего благословила, да и государь царевич, по благословению и по приказу отца своего, по повелению матери своей нас пожаловал, на Московском государстве сел». Вероятно, хотели показать, что, кроме благословения отцовского, Федор принял престол вследствие единодушного желания и слезного моления народного. В Москве все присягнули без сопротивления, но состояние умов в жителях областей было подозрительно, и потому в грамотах, разосланных к воеводам с приказанием приводить жителей к присяге, было прибавлено: «Берегли бы накрепко, чтоб у вас всякие люди нам крест целовали и не было бы ни одного человека, который бы нам креста не целовал». Доносили, что в отдаленных северных областях разносятся слухи о грамотах Лжедимитрия, в которых он обещается быть в Москве, «как на дереве станет лист разметываться». Недеятельность бояр Мстиславского и Шуйского, воевод огромной рати, неуменье или нежелание их истребить самозванца, вождя дружины малочисленной, сбродной, заставили новое правительство отозвать обоих князей в Москву и на их место послать уже показавшего свою верность и мужество Басманова; но Басманова нельзя было назначить главным воеводою, ибо вследствие местничества надобно было бы сменить других воевод, которым с Басмановым быть не приводилось, и потому первым воеводою послали князя Катырева-Ростовского, а Басманова назначили вторым воеводою большого полка. Вместе с боярами, князем Ростовским и Басмановым, отправлен был новгородский митрополит Исидор для приведения войска к присяге царю Федору. Ратные люди дали присягу, но недолго соблюдали ее. Басманов видел, что с войском, в котором господствовала шаткость умов и нравственная слабость, ничего сделать нельзя, что дело Годуновых проиграно окончательно смертию Бориса, в которой многие видели указание свыше на решение борьбы, притом же за Федора при всех личных достоинствах его, известных, впрочем, не всем, не было старины, как за отца его, а это в то время очень много значило; Басманов видел, что воеводы сколько-нибудь деятельные, способные сообщать деятельность, одушевление войску, не хотят Годуновых, видел, что противиться общему расположению умов — значит идти на явную и бесполезную, в его глазах, гибель, и, не желая пасть жертвою присяги, решился покончить дело. Он соединился с князьями Голицыными — Василием и Иваном Васильевичами, с Михайлою Глебовичем Салтыковым и 7 мая объявил войску, что истинный царь есть Димитрий. Полки без сопротивления провозгласили последнего государем; только немногие не захотели нарушить присягу Федору и с двумя воеводами, князьями Ростовским и Телятевским, побежали в Москву.
Князь Иван Васильевич Голицын был послан в Путивль объявить самозванцу о переходе войска на его сторону. Говорят, что некоторые из приехавших с Голицыным узнали в новом царе монаха Отрепьева, но уже было поздно объявлять о подобных открытиях. Лжедимитрий приказал войску идти под Орел и там его дожидаться, а сам двинулся туда из Путивля 19 мая. К нему на встречу поехали сперва Салтыков и Басманов, а потом князь Василий Голицын и Шереметев, который прежде других сказал, что трудно воевать с прирожденным государем. Прибывши в Орел, Лжедимитрий отпустил войско к Москве с князем Василием Голицыным, а сам пошел за ним с своею польскою и русскою дружиною. Поляки говорят, что он не хотел идти вместе с русским войском из недоверчивости и всегда распоряжался так, чтобы между обоими войсками было не менее мили или полмили расстояния.
После измены войска гонцы с грамотами от Лжедимитрпя беспрестанно являлись в Москве, но их хватали и замучивали до смерти. 1 июня приехали с грамотами Наум Плещеев и Гаврила Пушкин и отправились сперва в Красное село, где жили богатые купцы и ремесленники, а мы знаем, что при царе Феодоре Иоанновиче московские купцы были не за Годунова. Плещеев и Пушкин прочли красносельцам Лжедимитриеву грамоту, написанную на имя бояр Мстиславского, Василия и Димитрия Шуйских и других, окольничих и граждан московских. Лжедимитрий напоминал в ней о присяге, данной отцу его, Иоанну, о притеснениях, претерпенных им в молодости от Годунова, о своем чудесном спасении в общих, неопределенных выражениях, извинял бояр, войско и народ в том, что они присягнули Годунову, «не ведая злокозненного нрава его и боясь того, что он при брате нашем царе Феодоре владел всем Московским государством, жаловал и казнил, кого хотел, а про нас, прирожденного государя своего, не знали, думали, что мы от изменников наших убиты». Напоминал о притеснениях, какие были при Борисе «боярам нашим и воеводам, и родству нашему укор и поношение, и бесчестие, и всем вам, чего и от прирожденного государя терпеть было невозможно». В заключение самозванец обещал награды всем в случае признания, гнев божий и свой царский в случае сопротивления. Красносельцы с радостию приняли посланных и собрались шумною толпою провожать их в город. Правительство выслало было против них стрельцов, но те, испугавшись, возвратились с дороги, и послы Лжедимитрия с красносельцами достигли беспрепятственно Лобного места, прочли народу грамоту Лжедимитриеву. Народ взволновался; бояре объявили патриарху о мятеже; тот заклинал их выйти к народу и образумить его; бояре, по-видимому, послушались, вышли на Лобное место и ничего не сделали. Говорят, что народ просил князя Василия Ивановича Шуйского объявить правду, точно ли он похоронил Димитрия царевича в Угличе? Шуйский отвечал, что царевич спасся от убийц, а вместо его убит и похоронен попов сын. Ворота в Кремль не были заперты: толпы народа ворвались туда, схватили царя Федора с матерью и с сестрою во дворце и вывели их в прежний боярский дом Борисов; родственников их взяли под стражу, имение их разграбили, дома разломали. В это Смутное время является опять на сцену Богдан Бельский, возвращенный из ссылки по смерти Бориса; врага его уже не было в живых, семейству этого врага уже мстили другие, но у Бельского оставались еще враги — немцы Борисовы; он шепнул народу, что лекаря иноземные были советниками Бориса, получили от него несметные богатства и наполнили погреба свои всякими винами; толпы черни бросились немедленно к немцам и не только осушили все бочки в погребах, но и разграбили все имение.
3 июня отправлены были из Москвы к самозванцу в Тулу с повинною боярин князь Иван Михайлович Воротынский и князь Андрей Телятевский, тот самый, который убежал в Москву, увидя измену Басманова и войска. В то же время с другой стороны приехали к Лжедимитрию послы от донских козаков, первых и самых верных его помощников. Лжедимитрий позвал донцов к руке прежде бояр московских, которых встретил грозною речью за долгое сопротивление законному царю; козаки, хвалясь своею верностию, также позорили бояр, а князя Телятевского чуть не убили до смерти за прежнюю верность Годунову. Еще прежде приезда Воротынского и Телятевского, как скоро узнано было о присяге Лжедимитрию, отправились в Москву князья Василий Голицын и Василий Мосальский, да дьяк Сутупов покончить с Годуновыми. Посланные начали с патриарха Иова, самого ревностного приверженца последних: его с бесчестием вывели из собора во время самой службы и как простого монаха сослали в Старицкий монастырь; сидевших под стражею родных бывшего царя Годуновых и однородцев их, Сабуровых и Вельяминовых, также разослали в заточение; один только Семен Годунов был задушен в Переяславле: он больше других навлек на себя ненависть, потому что ревностнее других заботился о выгодах своего рода. Покончив с патриархом и Годуновыми, князья Голицын и Мосальский с Молчановым, Шелефединовым и тремя стрельцами пошли в старый дом Борисов: царицу Марью удавили скоро, но молодой Федор боролся отчаянно; наконец одному из убийц удалось умертвить его самым отвратительным образом; народу объявили, что царица Марья и сын ее со страху отравились. Царевна Ксения осталась в живых. Тело царя Бориса выкопали в Архангельском соборе, положили в простой гроб и вместе с женою и сыном погребли в бедноым Варсонофьевском монастыре на Сретенке.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
правитьЦАРСТВОВАНИЕ ЛЖЕДИМИТРИЯ
правитьГрамоты Лжедимитрия. — Присяжная запись. — Въезд царя в Москву. — Действия князя Шуйского против нового царя. — Патриарх Игнатий. — Приезд царицы Марфы в Москву. — Правительственная деятельность царя. — Поведение поляков, приведенных им в Москву. — Новые обычаи. — Обличители. — Сношения с Польшею. — Сношения с Римом. — Женитьба царя на Марине Мнишек. — Самозванец Петр. — Неудовольствия в Москве на царя. — Новые обличители. — Заговор Шуйского. — Смерть Лжедимитрия. — Избрание князя Василия Шуйского в цари
Узнав об успехе своего дела в Москве, Лжедимитрий тотчас же разослал грамоты по городам с известием о том, что Москва признала его истинным Димитрием, и с требованием последовать ее примеру. Новый царь писал, что бог поручил ему Московское государство, и патриарх Иов, духовенство и всяких чинов люди, «узнав прирожденного государя своего, в своих винах добили челом. И вы бы о нашей матери и о нашем многолетнем здоровье по всем церквам велели бога молить, и нам служили и прямили во всем, и того берегли накрепко, чтобы в людях шатости, грабежа и убийства не было, и о всяких делах писали бы к нам». Вслед за первою грамотою отправлена была и другая, с предписанием не выпускать денег из казны, беречь ее накрепко и так же не позволять никакого замедления в сборах. Потом был разослан приказ приводить жителей к присяге. В присяжной записи соблюдена была та же форма, какую мы видели в Годуновской: присяга бралась на имя царицы Марфы Федоровны и сына ее Димитрия, но было и важное различие — в записи Димитриевой не было того исчисления всех возможных посягновений на особу царскую, какое видели мы в записях Годуновых; о Годуновых сказано: «С изменниками их, с Федькою Борисовым, сыном Годуновым, с его матерью, с их родством, с их советниками, не ссылаться ни письмом, ни каким другим образом».
Лжедимитрий узнал в Серпухове о гибели Годуновых; на дороге из этого города к Москве остановился на несколько дней в селе Коломенском и 20 июня въехал торжественно в столицу, при звоне колоколов у всех церквей, при бесчисленном множестве народа на улицах, на крышах домов, на колокольнях; народ падал на колена пред новым царем и кричал: «Дай господи, тебе, господарь, здоровья! Ты наше солнышко праведное!» Димитрий отвечал на эти крики: «Дай бог и вам здоровья! Встаньте и молитесь за меня богу!» День был ясный и тихий, но, когда новый царь, переехавши живой мост, через Москворецкие ворота вступил на площадь, поднялась сильная буря; народ смутился, начал креститься, приговаривая: «Помилуй нас бог! Помилуй нас бог!» Духовенство встретило царя на Лобном месте с крестами; отъехавши несколько шагов от Лобного места, Димитрий остановил свою лошадь подле церкви Василия Блаженного, снял шапку, взглянул на Кремль, на бесчисленные толпы народа и с горючими слезами начал благодарить бога, что сподобил его увидеть родную Москву. Народ, видя слезы царя, принялся также рыдать.
В Кремле, по старому обычаю, царь пошел по соборам, слушал молебны, но заметили и новое, которое не понравилось: во время молебнов латыне-литва сидели на лошадях, трубили в трубы и били в бубны. Была и другая новость: благовещенский протопоп Терентий говорил витиеватую речь, в которой умолял царя о помиловании народа, по неведению преступившего клятву: «Когда слышим похвалу нашему преславному царю, — говорил оратор, — то разгораемся любовию к произносящему эти похвалы; мы были воспитаны во тьме и привлекли к себе свет. Уподобляяся богу, подвигнись принимать, благочестивый царь, наши мольбы и не слушай людей, влагающих в уши твои слухи неподобные, подвигающих тебя на гнев, ибо если кто и явится тебе врагом, то бог будет тебе другом. Бог, который освятил тебя в утробе матерней, сохранил невидимою силою от всех врагов и устроил на престоле царском, бог укрепил тебя и утвердил, и поставил ноги твои на камне своего основания: кто может тебя поколебать? Воздвигни милостивые очи свои на нас, пощади нас, отврати от нас праведный гнев свой». Замечательно, что в этой речи оратор не один раз упоминает о людях, которые хотят поссорить царя с его народом: вероятно, он разумел под этими людьми поляков. Когда новый царь был уже во дворце, из Кремля на Красную площадь выехал Богдан Бельский, окруженный боярами и дьяками, он вошел на Лобное место и громко свидетельствовал пред всем народом, что новый царь есть истинный Димитрий, и в доказательство правды слов своих поцеловал крест.
Но другое втихомолку свидетельствовал человек, который при жизни царя Бориса торжественно объявлял московскому народу, что царевич убит и тот, кто называется его именем, есть вор Гришка Отрепьев. Князь Василий Шуйский не повторил торжественно этого свидетельства пред народом по смерти Годунова, не повторил, когда оно было всего нужнее, когда Пушкин и Плещеев читали на Лобном месте грамоту Лжедимитриеву и толпы стремились в Кремль низводить с престола Федора Годунова; говорят даже, что он в это время объявил совершенно противное. Но когда с Годуновыми было покончено и когда самозванец с горстию поляков был в Москве, Шуйский начал повторять прежнее свидетельство свое: он объявил торговому человеку Федору Коневу и какому-то Косте лекарю, что новый царь — самозванец, и поручил им разглашать об этом тайно в народе. Но Конев и Костя не умели сделать этого тайно: Басманов узнал о слухах, узнал, от кого они идут, и донес царю. По польским известиям, Шуйский хотел поджечь посольский двор, занимаемый поляками. 23 июня Шуйский был схвачен, и Лжедимитрий отдал дело на суд собору, на котором, кроме духовенства и членов Думы, были и простые люди, ибо летописец говорит, что из простых людей никто не был за Шуйского, все на него кричали. По некоторым иностранным известиям, самозванец сам оспаривал Шуйского и уличал его в клевете, причем говорил с таким искусством и умом, что весь собор был приведен в изумление и решил, что Шуйский достоин смерти. 25 число назначено было для исполнения приговора. Шуйский был уже выведен к плахе, уже прочитана была ему сказка, или объявление вины, уже простился он с народом, объявив, что умирает за правду, за веру и народ христианский, как прискакал гонец с объявлением помилования. Источники разногласят в названии лиц, которые убедили Лжедимитрия помиловать Шуйского: одни называют бояр, другие — поляков и именно секретаря царского, Бучинского, некоторые — Афанасья Власьева; известия, что убедила к тому царица Марфа, мы принять не можем, ибо ее не было еще тогда в Москве. Как бы то ни было, Шуйского вместе с двумя братьями сослали в Галицкие пригороды, имение отобрали в казну, но, прежде нежели они достигли места ссылки, их возвратили в Москву, отдали имение и боярство.
Известить народ о восшествии на престол нового царя должен был патриарх. Первым из русских архиереев, признавшим торжественно Лжедимитрия, был рязанский архиепископ Игнатий, родом грек, прежде бывший архиепископом в Кипре и пришедший в Россию в царствование Феодора Иоанновича; когда Лжедимитрий был в Туле, Игнатий, к епархии которого принадлежала Тула, встретил его здесь как царя. Этого-то Игнатия 24 июня возвели в патриархи. Новый патриарх разослал по всем областям грамоты с известием о восшествии Димитрия на престол и возведении его, Игнатия, в патриаршеское достоинство по царскому изволению, причем предписывал молиться за царя и за царицу-мать и, между прочим, чтобы возвысил господь бог их царскую десницу над латинством и бусурманством.
Но признание Игнатия не могло окончательно утвердить нового царя на престоле: это могло сделать только признание матери, царицы Марфы. Великий мечник (новое достоинство придворное, учрежденное Лжедимитрием по образцу польскому), знаменитый впоследствии князь Михаила Васильевич Скопин-Шуйсккй, был послан за Марфою и привез ее в Москву 18 июля; царь встретил ее в селе Тайнинском и имел с ней свидание наедине в шатре, раскинутом близ большой дороги; говорят, Марфа очень искусно представляла нежную мать, народ плакал, видя, как почтительный сын шел пешком подле кареты материнской; Марфу поместили в Вознесенском монастыре, куда царь ездил к ней каждый день. Вскоре по приезде матери, 30 июля, Лжедимитрий венчался на царство по обыкновенному обряду. Объявлены были милости: мнимый дядя царя, Михаила Федорович Нагой, получил звание конюшего боярина, Филарет Никитич Романов возведен в сан ростовского митрополита, брату его, Ивану Никитичу, дано боярство. Бывший царь и великий князь тверской, Симеон Бекбулатович, был также вызван из ссылки и явился при дворе с прежнею честию: мнимый сын Грозного не боялся его совместничества. Между пожалованиями видим и небывалые: двое думных дьяков — Василий Щелкалов и Афанасий Власьев — были произведены в окольничие. Замечательно, что Лжедимитрий, еще будучи в Польше, говорил о покровительстве, оказанном ему Щелкаловыми, и замечательно, что Борис удалил Василия Щелкалова от дел. Из родственников и приверженцев бывшего царя подверглись ссылке 74 семейства.
Не проходило дня, в который бы царь не присутствовал в Думе. Иногда, слушая долговременные бесплодные споры думных людей о делах, он смеялся и говорил: «Столько часов вы рассуждаете и все без толку! Так я вам скажу: дело вот в чем!» — и в минуту, ко всеобщему удивлению, решал такие дела, над которыми бояре долго думали. Он любил и умел поговорить; как все тогдашние грамотеи, любил приводить примеры из истории разных народов, рассказывал и случаи собственной жизни. Нередко, впрочем, всегда ласково, упрекал думных людей в невежестве, говоря, что они ничего не видали, ничему не учились, обещал позволить им ездить в чужие земли, где могли бы они хотя несколько образоваться; велел объявить народу, что два раза в неделю, по средам и субботам, будет сам принимать челобитные, предписал приказам решать дела без посулов. Когда поляки советовали ему принять строгие меры против подозрительных людей, то он отвечал им, что дал обет богу не проливать христианской крови, что есть два средства удерживать подданных в повиновении: одно — быть мучителем, другое — расточать награды, не жалея ничего, и что он избрал последнее. Он велел заплатить всем те деньги, которые были взяты взаймы еще Грозным и не отданы. Жалованье служилым людям удвоено; духовенству подтверждены старые льготные грамоты и даны новые; послано соболей на 300 рублей во Львов для сооружения там православной церкви, причем в царской грамоте к тамошнему духовенству говорится: «Видя вас несомненными и непоколебимыми в нашей истинной правой христианской вере греческого закона, послали мы к вам от нашей царской казны». В духовники себе Лжедимитрий выбрал архимандрита владимирского Рождественского монастыря. Печатание священных книг продолжалось в Москве: Иван Андроников Невежин напечатал Апостол, в послесловии к которому читаем: «Повелением благочестия поборника и божественных велений изрядна ревнителя, благоверного и христолюбивого, исконного государя всея великия России, крестоносного царя и великого князя Димитрия Ивановича».
Относительно крестьян и холопей в правление Лжедимитрия сделаны два распоряжения: 1) приговорили бояре: «Если дети боярские, приказные люди, гости и торговые всякие люди станут брать на людей кабалы, а в кабалах напишут, что занял у него да у сына его деньги и кабалу им на себя дает, то этих кабал отцу с сыном писать и в книги записывать не велеть, а велеть писать кабалы порознь, отцу особая кабала и сыну особая, сыну же с отцом, брату с братом, дяде с племянником кабал писать и в книги записывать не велеть. Если же отец с сыном или брат с братом станут по служилым кабалам на ком-нибудь холопства искать, то этим истцам отказывать, а тех людей, на кого они кабалу положат, освободить на волю». Этот приговор состоялся, вероятно, для избежания следующего случая: вольный человек брал деньги и давал на себя служилую кабалу; взявший кабалу, чтоб упрочить в случае своей смерти холопа и наследникам своим, сыну, брату или племяннику, писал, что холоп взял деньги у обоих, и таким образом делал его холопом для обоих, что могло случиться без ведома неграмотного холопа; особые же кабалы никак не могли быть даны без его ведома. Закон имел, вероятно, целию ограничить распространение холопства, чтобы сын или вообще наследник не мог наследовать холопей умершего отца или родственника.
Другой боярский приговор касается беглых крестьян: «Если землевладелец будет бить челом на крестьян, сбежавших с его земли за год до бывшего голода, то беглецов сыскивать и отдавать старым помещикам. Если крестьяне бежали к другим помещикам и вотчинникам в голодные годы, но с имением, которым прокормиться им было можно, то их также сыскивать и отдавать старым помещикам и вотчинникам. Если крестьяне бежали далеко, из подмосковных городов на украйны или обратно, и пошли от старых помещиков с имением, но растеряли его дорогою и пришли к другим помещикам в бедности, про таких велено было спросить окольных людей старого поместья, и если они скажут, что крестьянин был прежде не беден и сбежал с имением, достаточным для прокормления, то беглеца отдать прежнему помещику; если же окольные люди скажут, что крестьянин бежал в голодные годы от бедности, было нечем ему прокормиться, такому крестьянину жить за тем, кто кормил его в голодные года, а истцу отказать: не умел он крестьянина своего кормить в те голодные года и теперь его не ищи. Если крестьяне в голодные года пришли в холопи к своим или чужим помещикам и вотчинникам и дали на себя служилые кабалы, а потом старые помещики или вотчинники станут их опять вытягивать к себе в крестьяне, в таком случае сыскивать накрепко: если шел от бедности, именья у него не было ничего, то истцам отказывать: в голодные лета помещик или вотчинник прокормить его не умел, а сам он прокормиться не мог и от бедности, не хотя голодною смертию умереть, бил челом в холопи, а тот, кто его принял, в голодные года кормил и себя истощал, проча его себе, и теперь такого крестьянина из холопства в крестьяне не отдавать, и быть ему у того, кто его в голодные лета прокормил, потому что не от самой большой нужды он в холопи не пошел бы. Если кабальный человек станет оттягиваться, будет говорить, что помещик взял его во двор с пашни насильно, а ему прокормиться было нечем, в таком случае сыскивать по крепостям: если крепости будут записаны в книге в Москве или других городах, то холоп укрепляется за господином, потому что если бы кабала была взята насильно, то крестьянин должен бить челом у записки; если же кабалы в книги не записаны, то им и верить нечего. Если же крестьяне бежали за год до голода или год спустя после него, то их сыскивать прежним помещикам и вотчинникам, в случае же спора давать суд; равно если крестьяне пошли в холопи до голода, то обращаются снова в крестьянство»; приговор оканчивается повторением старого постановления, что на беглых крестьян далее пяти лет суда не давать. Этот приговор особенно замечателен тем, что в нем ясно высказано различие, существовавшее в то время между состоянием крестьянина и состоянием холопа. Милости нового царя достигли и отдаленных остяков: притесненные верхотурскими сборщиками ясака, остяки просили царя, чтобы велел собирать с них ясак по-прежнему из Перми Великой; Лжедимитрий сделал более: он освободил их совершенно от сборщиков, приказал им самим отвозить ясак в Верхотурье.
После царского венчания своего Лжедимитрий отпустил иностранное войско, состоявшее преимущественно из поляков, выдав ему должное за поход жалованье, но этот сброд, привыкший жить на чужой счет, хотел подолее повеселиться на счет царя московского; взявши деньги, поляки остались в Москве, начали роскошничать, держать по 10 слуг, пошили им дорогое платье, стали буйствовать по улицам, бить встречных. Шляхтич Липский был захвачен в буйстве и приговорен к кнуту; когда перед наказанием, по обычаю, стали водить его по улицам, то поляки отбили его, переранивши сторожей. Царь послал сказать им, чтобы выдали Липского для наказания, иначе он велит пушками разгромить их двор и истребить их всех. Поляки отвечали, что помрут, а не выдадут товарища, но, прежде чем помрут, наделают много зла Москве. Тогда царь послал сказать им, чтобы выдали Липского для успокоения народа, а ему не будет ничего дурного, и поляки согласились. Пропировавши и проигравши все деньги, поляки снова обратились к царю с просьбами, когда же тот отказал им, то они отправились в Польшу с громкими жалобами на неблагодарность Лжедимитрия. Осталось при царе несколько поляков, его старых приятелей, несколько способных людей, необходимых ему для сношений с Польшею, как, например, братья Бучинскпе; остались в прежнем значении телохранителей царских иностранцы, набранные Борисом, преимущественно из ливонцев. Лжедимитрий ласкал их не менее Бориса, испытав их храбрость и искусство воинское в битвах, которые они выдержали против него под знаменем Годунова.
И на Бориса дошли до нас сильные жалобы за то, что он очень любил иностранцев, отчего распространилось пристрастие к иностранным обычаям. Легко понять, что гораздо более поводов к подобным жалобам должен был подать Лжедимитрий, человек молодой, с природою необыкновенно живою, страстною, деятельною, человек, сам побывавший на чужбине. Он ввел за обедом у себя музыку, пение, не молился перед обедом, не умывал рук в конце стола, ел телятину, что было не в обычае у русских людей того времени, не ходил в баню, не спал после обеда, а употреблял это время для осмотра своей казны, на посещение мастерских, причем уходил из дворца сам-друг, без всякой пышности; при обычной потехе тогдашней, бою со зверями, он не мог по своей природе оставаться праздным зрителем, сам вмешивался в дело, бил медведей; сам испытывал новые пушки, стрелял из них чрезвычайно метко; сам учил ратных людей, в примерных приступах к земляным крепостям лез в толпе на валы, несмотря на то что его иногда палками сшибали с ног, давили. Все это могло казаться странным; отступление от старых обычаев могло оскорблять некоторых; трудно сказать, что оно могло оскорблять всех, потому что пристрастие к иноземным обычаям начало распространяться еще при Годунове. Могли оскорбляться некоторые приближенные люди, большинство не было свидетелем уклонения самозванца от старых обычаев; молодечество его, видное для всех, конечно, не могло оскорблять большинства.
Сильнее всего могли оскорбляться пристрастием самозванца к чужой вере. Он принял католицизм, но из всего видно, что это принятие было следствием расчета: в Польше оно было необходимо ему для получения помощи от короля, то есть от иезуитов. Теперь, когда он уже сидел на престоле московском, ему нужно было сохранить дружеские отношения к папе, королю Сигизмунду и ко всем католическим державам. В это время, несмотря на появление других могущественных интересов в Европе, еще не утратила своей силы и привлекательности мысль о необходимости всеобщего христианского ополчения против страшных турок; неудивительно, что поход против турок стал любимою мечтою пылкого, храброго Лжедимитрия, но он знал, что для осуществления этой мечты нужно было находиться в тесном союзе, в единении с католическими державами, с папою. Приязнь папы, иезуитов и руководимого ими короля Сигизмунда нужны были Лжедимитрию еще по другой причине: он был влюблен в Марину Мнишек, которую хотел как можно скорее видеть в Москве; король, духовенство католическое могли препятствовать ее приезду, и сами Мнишки были ревностные католики. Нет сомнения, что для выхода из затруднительного положения относительно Римского двора и для своих политических замыслов Лжедимитрий желал соединения церквей, которое должно было решиться на соборе, желал внушить русским людям, что дело это не так трудно, как они думали, что нет большой разницы между обоими исповеданиями, так, например, у него вырывались слова, что можно быть осьмому и девятому собору, что в латинах нет порока, что вера латинская и греческая — одно; говорят, что на вопрос одного из русских вельмож, правда ли, что он хочет построить для поляков в Москве церковь, Димитрий отвечал: «Почему мне этого не сделать? Они христиане и оказывают мне верные услуги; вы позволили же иметь свою церковь и школу еретикам». Но мысль о решительных, насильственных мерах в пользу католицизма была ему совершенно чужда, как видно изо всех известных нам его поступков и сношений с Римским двором. Слова самозванца о безразличии исповеданий, о возможности нового собора должны были оскорблять русских людей, заставлять их смотреть на него как на еретика, прелестника; но многие ли люди слышали подобные слова? Один из современников, смотревший на Лжедимитрия как на еретика, приписывавший ему много дурных дел, должен был, однако, признаться, что большинство было за него, что он пользовался сильною народною привязанностию. Это особенно обнаружилось, когда явились новые обличители: дворянин Петр Тургенев и мещанин Федор Калачник, последний, когда вели его на казнь, вопил всему народу: «Приняли вы вместо Христа антихриста и поклоняетесь посланному от сатаны, тогда опомнитесь, когда все погибнете». Но народ ругался над ним, кричал: «Поделом тебе смерть». Говорят, что в Галиче Отрепьевы, мать и дядя Лжедимитрия, объявляли гласно о настоящем происхождении царя: дядю сослали в Сибирь, мать не тронули.
Между тем как все это происходило в Москве, деятельно велись сношения внешние, преимущественно с Польшею и Римом. Когда Лжедимитрий еще боролся с Годуновым, в Польше сейм высказался против него. В инструкциях послам воеводства Бельзского, написанных Замойским, говорилось: «О подлинности Димитрия господарчика нет достоверности; да если бы даже и была, то удивительно нам, как решились помогать ему частным образом, мимо сейма: прежде не бывало ничего подобного, дурной это пример в республике; знаем, что король с господарем московским заключил перемирие и подтвердил его клятвою, но если присяга всякого человека священна, то тем более должна быть священна присяга королевская, потому что король присягнул не только за себя, но и за нас». На сейме пан Остророг, каштелян познаньский, объявил, что, по его мнению, в таких делах, как Димитриево, нельзя принимать скорых решений: боюсь, говорил он, чтоб этот Димитрий не принес нам чего-нибудь дурного. Замойский говорил: «По моему мнению, дело это должно было отложить до сейма; не думаю (разве бог сделает особенное чудо), чтоб оно пошло хорошо: боюсь, чтоб слава наша, которую мы приобрели в чужих краях военными подвигами, не затмилась, если войска наши, столь страшные Москве при короле Стефане, будут поражены Борисом, таким негодным человеком, ибо в чужих краях не знают, пошло ли в Москву только козачество или войско польское. Что касается до самого Димитрия, то никак не могу себя убедить, чтоб его рассказ был справедлив. Это похоже на Плавтову или Теренциеву комедию: приказать кого-нибудь убить, и особенно такого важного человека, и потом не посмотреть, того ли убили, кого было надобно! Величайшая была бы глупость, если бы велено было убить козла или барана, подставили другого, а тот, кто бил, не видал. Притом и, кроме этого Димитрия, есть в княжестве Московском настоящие наследники престола, именно князья Шуйские; легко увидать их права из летописей русских. По-моему, надобно послать к московскому князю с объявлением, что дело сделалось без согласия короля и республики». В артикулах, поданных на сейме, прямо было сказано: «Будем стараться всеми силами, чтоб смута, начатая московским господарчиком, была утушена, чтоб от московского государя ни Корона, ни Литва никакого вреда не потерпели. С теми, которые бы осмелились нарушить мир с чужими государствами, должно поступать как с изменниками». Король не одобрил этих артикулов.
Успех Лжедимитрия на время заставил недовольных молчать; Мнишек торжествовал; он прислал к боярам и всему московскому рыцарству письмо, в котором называл себя началом и причиной возвращения Димитриева на престол предков и обещался, как скоро приедет в Москву, способствовать увеличению прав боярских и дворянских. Бояре Мстиславский и Воротынский с товарищами отвечали ему: «В грамоте своей писал ты и речью приказывал к нам с посланцем своим, что ты великому государю нашему в дохождении прирожденных панств его служил и промышлял с великим раденьем и вперед служить и во всем добра хотеть хочешь: и мы тебя за это хвалим и благодарим». Царь немедленно отправил Афанасия Власьева в Краков уговаривать Сигизмунда к войне с турками и испросить согласие его на отъезд Марины в Москву; секретаря своего Яна Бучинского отправил для переговоров с Мнишком; из наказов, данных Бучинскому, можно ясно видеть желание царя, чтоб поведение жены иноверки не произвело неприятного впечатления на народ: так, он домогался у Мнишка, чтоб тот выпросил у легата позволение Марине причаститься у обедни из рук патриарха, потому что без этого она не будет коронована, чтоб ей позволено было ходить в греческую церковь, хотя втайне может оставаться католичкою, чтоб в субботу ела мясо, а в середу постилась по обычаю русскому, чтоб голову убирала также по-русски. Говорят, будто Сигизмунд сказал Власьеву, что государь его может вступить в брак, более сообразный с его величием, и что он, король, не преминет помочь ему в этом деле, но Власьев отвечал, что царь никак не изменит своему обещанию; прибавляют, что Сигизмунд имел в виду женить Лжедимитрия на сестре своей или на княжне трансильванской. Сигизмунд скоро должен был оставить намерение породниться с царем и без настояний Власьева: к нему приехал какой-то швед из Москвы с тайными речами от царицы Марфы, в которых она извещала короля, что царь московский не ее сын. Сигизмунд немедленно объявил об этом известии Мнишку, который хотя, по-видимому, не обратил на него внимания, однако из медленности, с какою он сбирался в путь и ехал в Москву, можно заключить, что он чего-то опасался, ждал подтверждения своих опасений.
10 ноября в Кракове совершено было обручение, с большою пышностию, в присутствии короля. Власьев, представлявший жениха, не мог понять своего положения и потому смешил своими выходками. На вопрос кардинала, совершавшего обряд обручения, не давал ли царь обещания другой невесте, Власьев отвечал: «А мне как знать? О том мне ничего не наказано, — и потом, когда настоятельно потребовали решительного ответа, сказал, — если бы обещал другой невесте, то не послал бы меня сюда». Из уважения к особе будущей царицы он никак не хотел взять Марину просто за руку, но непременно прежде хотел обернуть свою руку в чистый платок и всячески старался, чтоб платье его никак не прикасалось к платью сидевшей подле него Марины. Когда за столом король уговаривал его есть, то он отвечал, что холопу неприлично есть при таких высоких особах, что с него довольно чести смотреть, как они кушают. Ясно после этого, с каким негодованием должен был смотреть Власьев, когда Марина стала на колена пред королем, чтоб благодарить его за все милости: посол громко жаловался на такое унижение будущей царицы московской. Исполняя желание царя, Власьев требовал, чтоб Мнишек с дочерью ехал немедленно в Москву, но воевода медлил, отказываясь недостатком в деньгах для уплаты долгов, хотя из Москвы пересланы были ему большие суммы, и Лжедимитрий просил его поспешить приездом, несмотря ни на какие расходы. Мы видели уже, что не один недостаток в деньгах мог быть причиною его медленности; так, в письме своем к Лжедимитрию он говорит, что в Польше много царских доброхотов, но также много и злодеев, которые распускают разные нелепые слухи; потом намекает на одну из важнейших причин своего замедления — связь Лжедимитрия с дочерью Годунова Ксениею и просит удалить ее. Самозванец поспешил исполнить требование: Ксения была пострижена под именем Ольги и сослана в один из белозерских монастырей. Но Мнишек все медлил; Лжедимитрий сердился, особенно досадовал он на невесту, которая не отвечала ему на его письма, сердясь за Ксению. Власьев, который после обручения уехал в Слоним и там дожидался Мнишка, писал к нему: «Сердцем и душою скорблю и плачу о том, что все делается не так, как договорились со мною и как по этому договору к цесарскому величеству писано; великому государю нашему в том великая кручина, и думаю, что на меня за это опалу свою положить и казнить велит. А по цесарского величества указу на рубеже для великой государыни нашей цесаревны и для вас присланы ближние бояре и дворяне и многий двор цесарский и, живя со многими людьми и лошадьми на границе, проедаются». Сам царь писал к нареченному тестю с упреком, что не только сам не дает о себе никакого известия, но даже задерживает гонцов московских; наконец Власьев, ждавши понапрасну целый месяц Мнишков в Слониме, решился сам ехать к ним в Самбор; его увещание подействовало, и Марина выбралась в дорогу, с огромною свитою родных и знакомых.
Сигизмунд надеялся, что зять сендомирского воеводы отдаст все силы Московского царства в распоряжение польскому правительству, которому тогда легко будет управляться с турками, крымцами и шведами, легко будет завести торговлю с Персией и Индиею. Лжедимитрий действительно хотел тесного союза с Польшею, но не хотел быть только орудием в руках польского правительства, хотел, чтоб союз этот был столько же выгоден и для него, сколько для Польши, и главное, он хотел, чтоб народ московский не смотрел на него как на слугу Сигизмундова, обязанного заплатить королю за помощь на счет чести и владений Московского государства. Говорят даже, что Лжедимитрий имел в виду отнять у Польши Западную Россию и присоединить ее к Восточной. По утверждении своем в Москве Лжедимитрий спешил показать свои дружественные отношения к Польше, спешил сделать то, что можно было для нее сделать. 17 июля смоленский воевода писал оршинскому старосте, что государь литовских торговых людей пожаловал, позволил им приезжать в Смоленск со всякими товарами и торговать с государевыми людьми во всем повольною торговлею, а кто из них захочет в Москву, может ехать беспрепятственно. Но этим все и ограничилось. Сигизмунд замечал холодность со стороны Лжедимитрия и считал себя вправе обнаружить досаду.
В августе приехал в Москву посланник Сигизмундов Александр Гонсевский поздравить Лжедимитрия с восшествием на престол; как бы желая показать Лжедимитрию, что он еще не крепок на престоле и потому рано обнаруживает свою холодность к Польше, Сигизмунд велел объявить ему о слухе, будто Борис Годунов жив и скрывается в Англии; король велел прибавить при этом, что он, как верный друг московского государя, велел пограничным воеводам быть наготове и при первом движении неприятелей Димитрия спешить на помощь к последнему. Далее Сигизмунд требовал, чтобы царь не держал Густава шведского как сына королевского, но посадил бы в заключение, потому что Густав может быть соперником его, Сигизмунда, в притязаниях своих на шведский престол; требовал также, чтоб царь отослал к нему шведских послов, которые приедут в Москву от Карла IX, требовал отпуска и уплаты жалованья польским ратным людям, служившим Димитрию; для польских купцов требовал свободной торговли в Московском государстве; просил позволения Хрипуновым, отъехавшим в Польшу при Годунове, возвратиться в отечество, наконец, просил разыскать о сношениях виленского посадника Голшаницы с Годуновым. В грамоте королевской Димитрий не был назван царем. Лжедимнтрий отвечал: «Хотя мы нимало не сомневаемся в смерти Бориса Годунова и потому не боимся с этой стороны никакой опасности, однако с благодарностию принимаем предостережение королевское, потому что всякий знак его расположения для нас приятен; усердно благодарим также короля за приказ, данный старостам украинским. Карлу шведскому пошлем суровую грамоту, но подождем еще, в каких отношениях будем сами находиться с королем, потому что сокращение наших титулов, сделанное его величеством, возбуждает в душе нашей подозрение насчет его искренней приязни. Густава хотим держать у себя не как князя или королевича шведского, но как человека ученого. Если Карл шведский пришлет гонцов в Москву, то я дам знать королю, с какими предложениями они приехали, а потом уже будем сноситься с королем, что предпринять далее. Ратных людей, которые нам служили, как прежде не задерживали, так и теперь всех отпускаем свободно. Свободную торговлю купцам польским повсюду в государстве нашем позволим и от обид их будем оборонять. Хрипуновым, по желанию королевскому, позволяем возвратиться на родину и обещаем нашу благосклонность. О Голшанице прикажем разведать и дадим знать королю с гонцом нашим». Лжедимитрий не только не хотел в угоду королю отказаться от царского титула своих предшественников, но еще вздумал перевесть русское слово царь на понятное всей Европе цесарь, или император, прибавив к нему слово непобедимый. Ясно, что это новое требование могло повести только к новым неудовольствиям. Однако Лжедимитрий знал, что Сигизмунда нельзя раздражать, пока Марина еще в Польше, и потому просил папского посланника, графа Рангони, сказать от него королю, что он очень удивляется сомнению, которое обнаружил король касательно его расположения лично к нему и ко всему королевству Польскому, что сильно оскорбляет его также и умаление его титулов, сделанное королевскою канцелярией. Если он, царь, обнаружил холодность к королю и к Польше, то единственно из опасения возбудить нерасположение и измену подданных, ибо между ними уже идут слухи, что царь хочет отдать королю часть Московского государства и даже объявить себя подручником Польши. Лжедимитрий просил Рангони уверить короля, что он не забыл его благодеяний, почитает его не столько братом, сколько отцом, и согласен исполнить все его желания, но что касается до титулов, то никогда не откажется от своего требования, хотя из-за этого и не начнет войны с Польшею. Касательно Густава Рангони должен был сказать королю, что царь держит его и ждет, что велит сделать с ним Сигизмунд. Любопытны последние слова наказа, данного Рангони; из них ясно видно, что царь льстил королю только для того, чтобы как можно скорее выманить из Польши Марину: «Мы хотели, — велел сказать Лжедимитрий Сигизмунду, — отправить наших великих послов на большой сейм, но теперь отсрочили это посольство, потому что прежде хотим поговорить о вечном мире с вельможным паном Юрием Мнишком». Бучинский после объяснял королю, что некоторые поляки задержаны Димитрием именно из опасения, что не выпустят Марину из Польши; Бучинскому был дан наказ: соглашаться на все, лишь бы выпустили панну.
Бучинский пересылал Лжедимитрию дурные вести: он писал, что требования его относительно титула произвели всеобщее негодование между панами; что те из них, которые и прежде ему не благоприятствовали, подняли теперь снова головы и голоса: так, воевода познаньский упрекал короля в неблагоразумном поведении относительно дел московских, говорил, что, отказавши Димитрию в помощи, можно было бы много выторговать у Годунова, а теперь от Димитрия вместо благодарности одни только досады: требует такого титула, какого не имеет ни один государь христианский; за это самое, продолжал воевода, бог лишит Димитрия престола да и в самом деле пора уже показать всему свету, что это за человек, а подданные его должны и сами о том догадаться. Сюда присоединялись еще жалобы поляков, приехавших из Москвы ни с чем, потому что пропировали там все жалованье. В заключение Бучинский доносил о слухах из Москвы, что Димитрий не есть истинный царевич и недолго будет признаваться таким. Слухи эти, по польским известиям, дошли таким образом: когда Димитрий, узнавши об обручении Марины, выбирал человека, которого бы мог послать с благодарственными письмами к Мнишку и королю, то Шуйские обратили его внимание на Ивана Безобразова, который и был отправлен в Краков с письмами от Димитрия и с тайным поручением от бояр. Он требовал свидания с литовским канцлером Сапегой, но король нашел, что важность сана Сапеги обращала на него всеобщее внимание и потому трудно было бы скрыть переговоры его с Безобразовым от Бучинского и русских, находившихся в Кракове. Уговорились, чтобы вместо Сапеги Безобразов открылся возвратившемуся из Москвы Гонсевскому. Последний узнал от Безобразова, что Шуйский и Голицыны жалуются на короля, зачем он навязал им человека низкого, легкомысленного, распутного тирана, ни в каком отношении недостойного престола. Безобразов объявил о намерении бояр свергнуть Лжедимитрия и возвести на престол сына Сигизмундова, королевича Владислава. Бояре, если известие справедливо, достигали своей цели как нельзя лучше: Сигизмунд, который теперь в низложении Димитрия видел не ущерб, но выгоду для себя и для Польши, велел отвечать боярам, что он очень жалеет, обманувшись насчет Димитрия, и не хочет препятствовать им промышлять о самих себе. Что же касается до королевича Владислава, то он, король, сам не увлекается честолюбием, хочет и сыну внушить такую же умеренность, предоставляя все дело воле божией.
Римский двор внимательно следил за отношениями Лжедимитрия к Польше, потому что от них всего более зависело дело католицизма, введение которого в свое государство обещал самозванец папе: если бы царь разорвал связь с Польшею, с Мнишком, то уже тем меньше стал бы обращать внимание на прежние обязательства свои относительно двора Римского. Вот почему кардинал Боргезе писал к папскому нунцию в Польше, Рангони, что его святейшество очень беспокоится насчет неудовольствия московского посла Власьева на поляков, хотя должно надеяться, прибавляет кардинал, что великий князь не разделит мнение своего посла и не забудет услуг, оказанных ему королем. Нунций Рангони писал к Лжедимитрию, что он всего более старается об усилении любви и укреплении союза между ним и Сигизмундом. Извещая царя о восшествии на престол папы Павла V, Рангони просил его, чтоб он послал поздравить новоизбранного папу, к которому уже отправлен портрет его. Посылая к Лжедимитрию между прочими подарками латинскую библию последнего издания, Рангони изъявляет желание, чтобы царь особенно обратил внимание свое на глагол божий к израильтянам: «Ныне аще послушанием послушаете гласа моего и соблюдете завет мой, будете мои люди суще от всех язык». Текст этот нунций применяет к Димитрию, намекая, что ему остается в благодарность за благодеяние божие исполнить обещание свое, ввести католицизм в Московское государство, но при этом Рангони советует, чтобы царь начал это дело мудро и бережно, дабы в противном случае не претерпеть какого-нибудь вреда. Так же осторожно поступал и иезуит Лавицкий, бывший при Димитрии в Москве: извещая старшину своего ордена в Польше о деле Шуйского, о том, что одним из обвинений Шуйского царю было намерение последнего разрушить все церкви московские по совету врагов народа русского, иезуитов, Лавицкий пишет: «Мы наложили на себя молчание, не говорим с царем ни об одном нашем деле, опасаясь москвитян, чтобы царь имел полную свободу в действиях и мог склонить вельмож к своим намерениям».
Лжедимитрий исполнил просьбу нунция, отправил к новому папе поздравительное письмо, в котором с признательностию упоминает о расположении к себе покойного папы Климента VIII. Извещая о счастливом окончании борьбы своей с Годуновым, Димитрий говорит, что в надежде на помощь и покровительство божие, столь явно ему оказанное, он не хочет проводить время в праздности, но будет всеми силами заботиться о благе христианства; для этого он намерен соединить свои войска с императорскими против турок и просить папу убедить императора не заключать мира с последними. О введении католицизма между своими подданными ни слова, и хотя пишет, что о некоторых делах сообщит папе отправившийся в Рим иезуит Лавицкий, однако в наказе, данном последнему, также ничего не говорится о введении католицизма: из этого наказа узнаем только о желании царя, чтобы папа склонил императора и короля польского к войне с турками, чтобы папа склонил также Сигизмунда дать Димитрию императорский титул, наконец, чтобы папа возвел в кардиналы приятеля Димитриева, Рангони. Новый папа отвечал Димитрию также поздравлением с победою над тираном Годуновым, причем особенно благодарил бога за то, что Димитрий взошел на престол предков, уже принявши католицизм: это обстоятельство, по словам папы, и было главною причиною его торжества; письмо заключается увещанием сохранить принятое учение.
Между тем кардинал Валенти писал к нунцию в Польшу, что должно разыскивать всеми средствами и вести переписку со многими особами, чтобы иметь верные известия о московских событиях; особенно йужно знать мнение, какое имеют о них люди умные и опытные. В письме к Сигизмунду папа благодарит его за помощь, оказанную Димитрию, особенно потому, что эта помощь полезна церкви божией, ибо если Димитрий, принявши во время изгнания своего католицизм, сохранит это учение и по возвращении к своему народу, то нет сомнения, что оно распространится со временем и между москвитянами. Папа писал также к кардиналу Мацеевскому, чтобы тот уговорил Мнишка воспользоваться своим влиянием на Димитрия и поддерживать в нем расположение к католицизму; в таком случае, прибавляет папа, москвитяне со временем приведены будут в лоно римской церкви, потому что народ этот, как слышно, отличается необыкновенною привязанностию к своим государям. В том же духе писал Павел V к самому Мнишку, убеждая его содействовать всеми силами трудному делу обращения москвитян. Кардинал Валенти наказывал именем папы нунцию Рангони, чтобы тот обращался как можно ласковее с московским послом Власьевым, чтобы последний остался им вполне доволен и расположен к продолжению дружелюбных сношений. Вскоре после тот же кардинал писал к тому же нунцию, что папа в восхищении от успешных дел Димитрия и воздает благодарность богу, который среди трудов, предпринятых для блага общего, соблаговолил утешить его надеждою видеть во время своего первосвященства обращение московских отщепенцев к религии католической. Уведомляет также, что папа очень доволен обращением нунция с московским послом, который уласкан учтивостями Рангони, что папа просит последнего продолжить подобное обращение, могущее служить очень полезным средством для уловления умов, особенно в тех странах, где ласковость очень дорого ценится. Узнав о короновании Димитрия, папа писал к нему: «Мы уверены, что католическая религия будет предметом твоей горячей заботливости, потому что только по одному нашему обряду люди могут поклоняться господу и снискивать его помощь; убеждаем и умоляем тебя стараться всеми силами о том, чтобы желанные наши чада, народы твои, приняли римское учение; в этом деле обещаем тебе нашу деятельную помощь, посылаем монахов, знаменитых чистотою жизни, а если тебе будет угодно, то пошлем и епископов».
Король Сигизмунд, недовольный поведением Димитрия относительно Польши, не очень охотно видел сильное доброжелательство к нему Римского двора и потому противился отправлению графа Рангони, племянника нунциева, послом в Москву. Рангони поехал к Димитрию против воли королевской, за что Римский двор очень сердился на дядю его, нунция, как видно из двух писем кардинала Боргезе к последнему; папа боялся, чтобы это посольство не увеличило смуты, подозрения москвитян, и таким образом не повредило делу католицизма, пользы которому папа более всего надеялся от брака Димитриева на Марине; кардинал Боргезе писал нунцию, что его святейшество ожидает и духовных плодов от этого брака для блага всего христианства. Сам папа писал к Димитрию, что брак его на Марине есть дело, в высокой степени достойное его великодушия и благочестия, что этим поступком Димитрий удовлетворил всеобщему ожиданию: «Мы не сомневаемся, — продолжает папа, — что так как ты хочешь иметь сыновей от этой превосходной женщины, рожденной и свято воспитанной в благочестивом католическом доме, то хочешь также привести в лоно римской церкви и народ московский, потому что народы необходимо должны подражать своим государям и вождям. Верь, что ты предназначен от бога к совершению этого спасительного дела, причем большим вспоможением будет для тебя твой благороднейший брак». То же самое писал папа к Марине и отцу ее. Павел V счел нужным напомнить Димитрию о письме, которое тот писал к предшественнику его, Клименту VIII, 30 июля 1604 года; напомнив о письме, папа повторяет увещания свои просветить светом католического учения народ, до сих пор сидевший во мраке и сени смертной, причем снова обещается прислать благочестивых людей и даже епископов на помощь великому делу, если царь признает это нужным. Папа так спешил браком самозванца с Мариною, что уполномочил патера Савицкого обвенчать их тайно в Великий пост. Зная, что Лжедимитрий добивается императорского титула, папа через кардинала Боргезе наказывал нунцию удовлетворить в этом отношении желанию царя, и потому Рангони дает Димитрию требуемый титул: «Serenissimo et invictissimo Monarchiae Demetrio Joannis, Caesari ac Magno Duci totius Russiae, atque universorum Tartariae regnorum aliorumque plurimorum dominiorum, Monarchiae Moscoviticae subjectorum, Domino et Regi».
He считая приличным прямо требовать от Сигизмунда, чтобы тот уступил желаниям Димитрия относительно титула, папа косвенным образом намекал королю, как бы важен был союз Москвы с Польшею для дружного нападения на общих врагов — татар. Кардинал Боргезе в письме своем к нунцию говорит, что так как великий князь московский показывает сильное расположение к союзу с Польшею против татар, то на будущем сейме не должно быть никакого затруднения насчет предложенного союза, причем требует от нунция, чтобы тот устремил все свои мысли для приведения этого дела к желанному концу. В то же самое время кардинал писал другое письмо к Рангони, в котором от имени папы уполномочивал его убеждать короля к уступке требованиям Димитрия, если только он, Рангони, думает, что посредничество папы может подействовать на короля, и если уступка последнего склонит царя к союзу против татар; и сам папа писал к Сигизмунду, умоляя его поддержать, усилить союз с Димитрием.
Но в то самое время, как Римский двор употреблял все усилия для скрепления союза между Москвою и Польшею, возникли затруднения в собственных сношениях его с Димитрием. Папа надеялся, что брак царя на католичке будет могущественно содействовать распространению латинства в московских областях, но Димитрий требовал, чтобы Марина содержала католицизм в тайне, наружно же исполняла обряды закона греческого, ходила в русскую церковь, постилась в дни, предписанные православием. Нунций Рангони, к которому Димитрий обратился с этими требованиями, отвечал, что, несмотря на пламенное желание услужить ему, он не имеет никакой возможности удовлетворить его желанию, ибо такое важное и трудное дело требует для своего решения власти высшей и рассуждения более зрелого. Не желая, чтоб это дело пошло далее, Рангони пишет к Димитрию: «Я не сомневаюсь, что когда ваше величество рассмотрите это дело с своею обычною мудростию и известным благочестием, то посредством самодержавной власти, которой никто противиться не должен, отстраните все затруднения, не потерпите, чтобы закону дано было неприличное истолкование, и не сделаете никакого принуждения вашей невесте в столь важном деле, в противном случае могут произойти большие неприятности. Притом же это дело не новое: повсюду видим, что женщины греческого закона выходят замуж за латынов и наоборот, причем каждый из супругов сохраняет прежнее исповедание, прежние обряды; этот обычай имеет силу не только для частных людей, но и для государей; говорят, что один из ваших предков, задумав жениться на королевне польской, именно предлагал, чтоб она удержала все обряды церкви латинской». Однако Димитрий не тронулся увещаниями нунция, и дело было отослано на решение папы. 4 марта 1606 года Боргезе уведомлял Рангони, что пункты, предложенные царем, решены не согласно с его желанием, ибо конгрегация из кардиналов и теологов после тщательного обсуждения предмета произнесла приговор, что престол апостольский не разрешает в подобных случаях и не бывало примера, чтобы когда-нибудь разрешил. В таких же точно обстоятельствах находился и ныне царствующий король польский, когда отправился в Швецию для принятия престола, но ему не было позволено сообразоваться с лютеранскими обычаями.
Между тем приехал в Рим Лавицкий; папа известил об этом Димитрия в следующих выражениях: «Мы с таким нетерпением ждали от тебя писем, что даже упрекали в медленности Андрея Лавицкого, человека самого старательного: когда сильно чего-нибудь желаешь, то всякое замедление нестерпимо. Наконец он приехал, отдал нам твои письма, рассказал о тебе вещи достойные; мы жалели только об одном, отчего он не мог сказать нам всего вдруг, как бы нам хотелось. Такое наслаждение доставил он нам своими речами, что мы не могли удержать радостных слез; мы твердо уверены теперь, что апостольский престол сделает самые великие приобретения, когда ты будешь твердо и мудро управлять теми странами. Благословен бог и отец господа нашего Иисуса Христа, соблаговоливший утешить нас в беспокойствах! У тебя поле обширное: сади, сей, пожинай на нем, повсюду проводи источники благочестия, строй здания, которых верхи касались бы небес; воспользуйся удобностию места и, как второй Константин, первый утверди на нем римскую церковь. Так как ты можешь делать в земле своей все, что захочешь, то повелевай. Пусть народы твои услышат глас истинного пастыря, Христова на земле наместника!» Несмотря, однако, на восторженный тон папского письма, в нем проглядывает беспокойство: видно, что Лавицкий принес папе не одни только утешительные вести; Павла V беспокоило то, что телохранителями Димитрия были иностранцы, исповедовавшие протестантизм, что в числе самых приближенных к нему людей были два поляка, братья Бучинские, которые также не были католиками; вот почему папа пишет в заключение письма: «Посылаем к тебе обратно Лавицкого, который много кой-чего объявит тебе от нашего имени; особенно внемли увещаниям не вверять себя и своих еретикам и не удаляться от совета мудрых и благочестивых людей». Под последними папа разумеет Мнишка с товарищами и особенно католических духовных; из этих же слов видно, что царь не слишком приклонялся к советам мудрых и благочестивых и нуждался в увещаниях по этому случаю. Гораздо более мог надеяться папа от Марины; он писал к ней: «Мы оросили тебя своими благословениями, как новую лозу, посаженную в винограднике господнем; да будешь дщерь, богом благословенная, да родятся от тебя сыны благословенные, каковых надеется, каковых желает святая матерь наша церковь, каковых обещает благочестие родительское, то есть самых ревностных распространителей веры Христовой». Потом папа увещевает Марину воспитывать будущих детей своих в строгости и благочестии, с младенчества напитать их мыслию, что на них лежит обязанность распространять истинную религию. В заключение Павел V поручает расположению московской царицы Андрея Лавицкого и весь орден иезуитов, полезный целому свету. К воеводе сендомирскому папа писал, что он всего более полагается на его благочестие и нуждается в его совете и помощи. Павел V изъявляет надежду, что народ московский легко обратится в католицизм, потому что от природы кроток и до сих пор еще не был заражен ересями.
Доехавши до Вязьмы, старый Мнишек оставил здесь дочь, а сам поспешил в Москву, куда приехал 24 апреля 1606 года; 2 мая с большим великолепием въехала в Москву Марина и остановилась в Вознесенском монастыре; считали, что самозванец на одни дары Марине и полякам издержал до четырех миллионов нынешних серебряных рублей. 8 мая Марина была коронована и обвенчана с Лжедимитрием по старому русскому обряду; новостию было то, что у Марины в других дружках был пан Тарло, в свахах — его жена; другою новостию было то, что на свадьбе присутствовали послы короля польского, Николай Олесницкий и Александр Гонсевский, но присутствие этих небывалых гостей не придало большого веселья свадьбе. При первом приеме их уже начинались неудовольствия, несмотря на усердное посредничество старого Мнишка. Димитрий требовал императорского титула, Сигизмунд отказывал ему даже и в том титуле, который польское правительство давало его предшественникам, не называл даже его великим князем, а просто князем. Последнее трудно объяснить одною только досадою на неумеренные требования Лжедимитрия: вероятно, эта охота дразнить последнего пришла королю тогда, когда получил он верные вести о непрочности его на престоле. Когда Димитрий не хотел взять королевской грамоты, потому что в ней не давалось ему цесарского титула, то Олесницкий сказал ему: «Вы оскорбляете короля и республику, сидя на престоле, который достался вам дивным промыслом божиим, милостию королевскою, помощию польского народа; вы скоро забыли это благодеяние». Лжедимитрий отвечал: «Мы не можем удовольствоваться ни титулом княжеским, ни господарским, ни царским, потому что мы император в своих обширных государствах и пользуемся этим титулом не на словах только, как другие, но на самом деле, ибо никакие монархи, ни ассирийские, ни мидийские, ни цезари римские, не имели на него большего, чем мы, права. Нам нет равного в полночных краях касательно власти: кроме бога и нас, здесь никто не повелевает». Олесницкий отговорился тем, что царь не прислал к королю особых послов с требованием императорского титула и что Сигизмунд не может дать ему этот титул без согласия сейма. Димитрий возражал, что уже сейм кончен и послы отправились с сейма, но что некоторые поляки не советуют королю давать ему, Димитрию, должного титула. Олесницкий требовал отпуска и хотел выйти; Димитрий, бывши хорошо знаком с ним в Польше, звал его к руке, как частного человека и старого приятеля, но посол отвечал, что не может принять этой чести: «Как вы, — сказал он царю, — знали меня в Польше усердным своим приятелем и слугою, так теперь пусть король узнает во мне верного подданного и доброго слугу». Тогда Димитрий сказал Олесницкому: «Подойди, вельможный пан, как посол»; Олесницкий отвечал: «Подойду тогда, когда вы согласитесь взять грамоту королевскую», — и Димитрий согласился взять ее. После этого оба посла подошли к руке царской; дьяк взял грамоту и, прочитав, отвечал, что цесарь берет ее только для своей свадьбы, но что после никогда, ни от кого не примет грамоты, в которой не будет прописано его полного титула. Но этим споры и неудовольствия не кончились: послы отказались участвовать в брачных пирах Димитрия, потому что он не хотел посадить их за один стол с собой; в этом случае уступили поляки благодаря посредничеству Мнишка.
Обнаружилось, что главная цель, для которой после приезда Марины царь хотел поддержать союз с Польшею, не могла быть достигнута. Нунций Рангони писал к Димитрию, что хотя он по приказу папы и говорил с королем Сигизмундом о тайном союзе между Москвою, Польшею и Империей, однако к заключению этого союза встречаются неодолимые препятствия, в числе которых первое место занимает народная вражда между немцами и поляками; король может согласиться на союз с Империею только на том условии, чтоб все имперские князья на это согласились и дали клятву не оставлять поляков во все продолжение войны с неверными, но при известном состоянии дел в Германии от князей нельзя ожидать подобного обязательства. Поэтому папа хотел ограничиться союзом Москвы с Польшею против одних крымских татар, истреблением которых оба государства отняли бы у Порты важное пособие и дали бы императору возможность с большим успехом действовать против нее в Венгрии. Но война с крымцами была вместе и войною с Турциею, которая не могла оставить без помощи своих подданных, и если Сигизмунд отговаривался от войны с турками, то не мог начать и похода на Крым. Послы Олесницкий и Гонсевский, начавши переговоры с боярами, предложили им вопрос: «Когда и с какими силами государь их намерен ополчиться против неверных?» Бояре отвечали: «Наш цесарь намерен воевать с погаными единственно по ревности к славе божией и святой вере, безо всяких других видов. Если же король поручил вам только выведать наши мысли, чтоб после самому ничего не делать, то это будет коварством и обманом». На это послы сказали: «Вам самим известен порядок переговоров: кто предлагает какое-нибудь важное дело и требует чего-нибудь от другого, тот сам прежде объявляет свои средства». Тогда бояре пошли переговорить с цесарем и, возвратившись, объявили, что сам Димитрий будет скоро говорить с послами в присутствии ближних бояр; но эти переговоры не могли состояться. Димитрий, по свидетельству летописи, объявил своим подданным, что ни одной пяди Московской земли не отдаст Литве; что это объявление не было сделано только для успокоения своих, доказательством служат условия, предложенные ему польским правительством, и ответы его на них. Поляки требовали: 1) чтобы Димитрий отдал Польше землю Северскую; 2) заключил вечный союз с Польшею; 3) чтобы позволил иезуитам и прочему католическому духовенству войти в Московское государство и строить там церкви; 4) чтобы помог Сигизмунду возвратить шведский престол. На первое требование Лжедимитрий отвечал: земли Северской не отдам, но дам за нее деньги; на второе: союза с Польшею и сам чрезвычайно желаю; на третье: церквей латинских и иезуитов не хочу; на четвертое: для возвращения Швеции буду помогать деньгами. Чтобы показать на деле расположение свое к союзу с Польшею, готовность сделать для короля все, что только не влекло за собою ущерба целости и чести Московского государства, Лжедимитрий еще в 1605 году послал к Карлу IX шведскому письмо с объявлением о своем воцарении, с увещанием возвратить похищенный престол Сигизмунду и с угрозою начать войну в случае отказа.
Но в то время как в Москве происходили брачные торжества и велись переговоры о великих предприятиях, на юго-восточных границах государства обнаружилось явление, которое показывало опасное состояние государственного организма, показывало, что рана раскрылась и дурные соки начали приливать к ней: при жизни первого самозванца уже явился второй. Самые дальнейшие козаки, терские, хотели, подобно другим собратиям своим, жить на счет соседей: сперва думали они идти на реку Куру и грабить турецкие области, а в случае неудачи предложить услуги свои персидскому шаху Аббасу. Но скоро их кто-то надоумил, что гораздо выгоднее под знаменами самозванца пустошить Московское государство и получить такую же честь, какую донцы и черкасы получили от Лжедимитрия. Триста самых удалых из терских козаков под начальством атамана Федора Бодырина условились выставить искателя престола и стали разглашать, что в 1592 году царица Ирина родила сына Петра, которого Годунов подменил девочкою Феодосиею, скоро после того умершею: выдумка, по всем вероятностям, московская, а не терская, ибо странно, чтобы какому-нибудь козаку пришли на ум такие хитрости. Как бы то ни было, двое молодых козаков, астраханец Димитрий и муромец Илья, признаны были способными играть роль царевича, но первый отказался, что в Москве он никогда не бывал, не знает и тамошних дел и царских обычаев; тогда положили Илье быть царевичем. Илья был побочный сын муромского жителя Ивана Коровина. По смерти отца и матери его взял нижегородский купец Грозильников в сидельцы, и сидел он в лавке с яблоками да с горшками. Оставаясь три года в этой должности, Илья имел случай съездить в Москву, где прожил пять месяцев. Отойдя от Грозильникова, нанимался он у разных торговых людей в кормовые козаки и ходил с судами по Волге, Каме и Вятке; в 1603 году он является уже козаком при войске, ходившем в Тарки, здесь перешел из козаков в стрельцы, а по возвращении из похода в Терский город вступил в услужение к Григорию Елагину, у которого и зимовал. Летом 1604 года поехал в Астрахань, где опять вступил в козаки и отправился на Терек в отряде головы Афанасия Андреева. Все эти похождения показывают, что Илье не могло быть меньше двадцати лет от роду, тогда как царевичу Петру не могло быть больше четырнадцати: но такая несообразность не остановила козаков, они говорили: «Государь нас хотел пожаловать, да лихи бояре, переводят жалованье бояре, да не дадут жалованья». Они твердо положили исполнить свое намерение и отвезли Илью к козачьему атаману Гавриле Пану. Терский воевода, Петр Головин, узнав о появлении самозванца, послал к козакам с предложением отослать его к нему в город, но козаки не послушались и спустились на стругах до моря, где остановились на острову, против устья Терека. Напрасно Головин уговаривал их не покидать границы беззащитною и оставить по крайней мере половину козаков на Тереке; козаки не хотели ничего слушать и все, в числе 4000, отправились к Астрахани. Не будучи впущены в город, они миновали его и поплыли вверх по Волге, занимаясь разбойничеством. Лжедимитрий, неизвестно по какому побуждению, послал звать царевича Петра в Москву, объявив, что приказано взять нужные меры для обеспечения его продовольствия на пути. Посланный застал его в Самаре; козаки приняли предложение и двинулись с Ильею в Москву, но дядя не мог свидеться с племянником.
Шуйский был возвращен из ссылки, снова приблизился к царю, который позволил ему жениться вместе с князем Мстиславским, и старик спешил помолвить на молодой княжне Буйносовой-Ростовской; но вместе он спешил составить заговор против доверчивого царя. Неудовольствия против Лжедимитрия должны были увеличиться с исполнением его пламенного желания, с приездом Марины. Мы видели, что Лжедимитрий, не будучи в состоянии отказаться от брака с Мариною, в то же время не хотел оскорблять русских людей в их коренных убеждениях, требовал и настоял, чтоб Марина, оставаясь втайне католичкою, сообразовалась с постановлениями православной церкви и с обычаями народными. Но этою сделкою нельзя было всех удовлетворить: люди приближенные хорошо знали, что царица остается латынкою некрещенною, и между духовенством не могли не явиться ревнители, которые явно восстали против этого: так, Гермоген, митрополит казанский, Иоасаф, архиепископ коломенский, говорили, что если Марина не переменит исповедания, то брак не будет законным; Гермогена удалили в его епархию и там заключили в монастырь; Иоасафа оставили в покое, неизвестно по каким причинам. Неизвестно также, по каким причинам Лжедимитрий, столько осторожный в этом отношении, не хотел сообразоваться с уставом церковным и венчался 8 мая, на пятницу и на Николин день. Были неудовольствия и другого рода: для помещения родных невесты и других свадебных гостей вывели из кремлевских домов не только купцов и духовных, но даже бояр; арбатские и чертольские священники выведены были также из домов, в которых помещены иностранные телохранители царские. Поляки, спутники Марины, вели себя нагло; козаки подражали им, но торговые люди утешали себя тем, что получали большие барыши от расточительных гостей. Говорят еще об одном распоряжении Лжедимитрия, которое если бы в самом деле было исполнено, то могло бы возбудить сильное неудовольствие в духовенстве: говорят, будто царь велел осмотреть монастыри, представить ведомость их доходам, оценить их вотчины и, оставив только необходимое для содержания монахов, остальное отобрать в казну на жалованье войску, сбиравшемуся в поход против турок. Но трудно принять это известие, во-первых, потому, что, как мы знаем, Димитрий подтверждал монастырям жалованные грамоты и давал новые; во-вторых, потому, что об этом распоряжении не говорится в русских источниках. Вероятно, что, подобно Грозному, Лжедимитрий потребовал у духовенства щедрого вспоможения для наступающей войны с неверными, а это ревностным протестантам показалось отобранием имущества у монахов.
Но если и были причины к неудовольствию, то неудовольствие это по-прежнему не было сильно и всеобще, по-прежнему любовь большинства к царю продолжала обнаруживаться: однажды Басманов донес самозванцу, что некоторые стрельцы распускают о нем дурные слухи; Лжедимитрий, как прежде отдал дело Шуйского на решение собора, так теперь отдал дело семерых обличенных стрельцов на решение их товарищей; тогда голова стрелецкий, Григорий Микулин, грубо выразил свое усердие: «Освободи меня, государь, — сказал он, — я у тех изменников не только что головы поскусаю и черева из них своими зубами повытаскиваю»; и тут же, по знаку Микулина, стрельцы бросились на обвиненных товарищей и изрубили их в куски. Явился еще обличитель — дьяк Тимофей Осипов: постившись и причастясь св. тайн, Осипов пришел во дворец и перед всеми начал говорить Лжедимитрию: «Ты воистину Гришка Отрепьев, расстрига, а не цесарь непобедимый, не царев сын Димитрий, но греху раб и еретик». Осипова казнили, и народ остался покоен. Свободный в обращении с приближенными людьми, Лжедимитрий позволял им делать замечания насчет его образа жизни, если только эти замечания не переходили границ вежливости: так, однажды, когда в четверг на шестой неделе Великого поста за столом царским подали телятину, то князь Василий Шуйский заметил, что в пост русские не могут есть мяса; Лжедимитрий начал спор с князем; думный дворянин, известный уже нам неразборчивостью выражений, Татищев, взял сторону Шуйского и наговорил царю таких вещей, что тот должен был выгнать его из-за стола и хотел было сослать в Вятку, но простил по просьбе Басманова.
Видя расположение большинства московских жителей к Лжедимитрию, расположение, не нарушаемое противными старине поступками последнего, наученный страшным опытом, что нельзя подвинуть народа против царя одним распущенном слухов о самозванстве, Шуйский прибег к другому средству, к составлению заговора, в челе которого вместе с ним стали князья Василий Васильевич Голицын и Иван Семенович Куракин. Еще прежде свадьбы царя между ними было все улажено; для сохранения единства между собою, необходимого в таком деле, бояре положили прежде всего убить расстригу, «а кто после него будет из них царем, тот не должен никому мстить за прежние досады, но по общему совету управлять Российским царством». Условившись с знатными заговорщиками, Шуйский стал подбирать других из народа, успел привлечь на свою сторону осьмнадцатитысячный отряд новгородского и псковского войска, стоявший подле Москвы и назначенный к походу на Крым: быть может, тут помогла давняя связь новгородцев с Шуйскими. Ночью собрались к князю Василию бояре, купцы, сотники и пятидесятники из полков. Шуйский объявил им о страшной опасности, которая грозит Москве от царя, преданного полякам, прямо открылся, что самозванца признали истинным Димитрием только для того, чтоб освободиться от Годунова, думали, что такой умный и храбрый молодой человек будет защитником веры православной и старых обычаев, но вместо того царь любит только иноземцев, презирает святую веру, оскверняет храмы божии, выгоняет священников из домов, которые отдает иноверцам, наконец, женится на польке поганой. «Если мы, — продолжал Шуйский, — заранее о себе не промыслим, то еще хуже будет. Я для спасения православной веры опять готов на все, лишь бы вы помогли мне усердно: каждый сотник должен объявить своей сотне, что царь самозванец и умышляет зло с поляками; пусть ратные люди советуются с гражданами, как промышлять делом в такой беде; если будут все заодно, то бояться нечего: за нас будет несколько сот тысяч, за него — пять тысяч поляков, которые живут не в сборе, а в разных местах». Но заговорщики никак не надеялись, что большинство будет за них, и потому условились по первому набату броситься во дворец с криком: «Поляки бьют государя!» — окружить Лжедимитрия как будто для защиты и убить его; положено было ворваться в то же время в домы поляков, отмеченные накануне русскими буквами, и перебить ненавистных гостей; немцев положено не трогать, потому что знали равнодушие этих честных наемников, которые храбро сражались за Годунова, верны Димитрию до его смерти, а потом будут также верны новому царю из бояр.
Если заговорщики условились разглашать о самозванстве царя и злых его умыслах, то понятно, что эти разглашения должны были немедленно обнаружиться: если трезвые были осторожны, то пьяные ругали царя еретика и поганую царицу. Немецкие алебардщики схватили одного из таких крикунов и привели во дворец, но бояре сказали Лжедимитрию, что не следует обращать внимания на слова пьяного человека и слушать доносы немецких наушников, особенно когда у него столько силы, что легко задавит всякий мятеж, если б даже кто-нибудь и вздумал его затеять. Такие советы как нельзя лучше приходились по душе Димитрию. Вот почему, когда начальники иноземной стражи на бумаге три дня сряду доносили ему, что в народе замышляется недоброе, то сначала Димитрий спрятал их донесение, сказав: "Все это вздоры!, — а потом, когда это ему наскучило, велел наказывать доносчиков. В это время готовилась воинская потеха: Димитрий хотел сделать примерный приступ к деревянному городку, выстроенному за Сретенскими воротами. Заговорщики воспользовались этими приготовлениями и распустили слух, что царь во время потехи хочет истребить всех бояр, а потом уже без труда поделится с Польшею московскими областями и введет латынство. Если заговорщики не щадили царя, то тем менее должны были щадить его гостей, с которыми, по их словам, он замышлял сгубить Русскую землю; по ночам толпы бродили по улицам, ругая поляков, разумеется, в этом случае к ним приставали и многие из тех, которые не хотели предпринимать ничего против самого Димитрия; дело доходило и до драки; дом, где жил князь Вишневецкий, был раз осажден толпою тысяч из четырех человек. Лжедимитрий смотрел на это как на необходимое столкновение между двумя враждебными народами; ему донесли однажды, что один поляк обесчестил боярыню, ехавшую в повозке: царь нарядил следствие, из которого, однако, по уверению поляков, ничего не оказалось.
Сами поляки, впрочем, не разделяли беспечности Лжедимитрия, который должен был два раза посылать к Олесницкому и Гонсевскому с уверением, что нечего бояться, ибо он так хорошо принял в руки государство, что без воли его ничего произойти не может. Несмотря на то, послы поставили у себя на дворе стражу, а Мнишки поместили у себя всю польскую пехоту, которую приведи с собою. Эти ратные люди донесли воеводе, что москвитяне не продают им больше пороху и оружия; испуганный Мнишек тотчас пошел сказать об этом Лжедимитрию, но тот отвечал ему смехом, удивляясь малодушию поляков; однако для успокоения тестя велел расставить по улицам стрелецкую стражу.
В ночь с шестнадцатого на семнадцатое мая вошел в Москву отряд войска, привлеченный на сторону заговорщиков, которые заняли все двенадцать ворот и не пускали уже никого ни в Кремль, ни из Кремля. Немцы, которых обыкновенно находилось во дворце по сту человек, получили именем царским приказ от бояр разойтись по домам, так что при дворце осталось только тридцать алебардщиков. Поляки ничего не знали об этих распоряжениях и спали спокойно, тем более что пятница, шестнадцатое число, прошла без всякого шума и приключения, но не спали заговорщики, дожидаясь условного знака. Около четырех часов утра ударили в колокол на Ильинке, у Ильи Пророка, на Новгородском дворе, и разом заговорили все колокола московские. Толпы народа, между прочим, и преступники, освобожденные из темниц, вооруженные чем ни попало, хлынули на Красную площадь; там уже сидели на конях бояре и дворяне, числом до двухсот, в полном вооружении; на тревогу выбежали из домов и те, которые не знали о заговоре; на вопросы о причине смятения им отвечали, как было условлено, что литва бьет бояр, хочет убить и царя; тогда все спешили на защиту своих. Для бояр было важно поскорее, без объяснений, кончить дело с Димитрием внутри Кремля и дворца, среди участников заговора, без многочисленных свидетелей; и вот Шуйский, не дожидаясь, пока много народа соберется на площадь, в сопровождении одних приближенных заговорщиков въехал в Кремль чрез Фроловскне (Спасские) ворота, держа в одной руке крест, в другой меч. Подъехав к Успенскому собору, он сошел с лошади, приложился к образу владимирской богородицы и сказал окружавшим: «Во имя божие идите на злого еретика». Толпы двинулись ко дворцу.
Набат и тревога разбудили Лжедимитрия; он послал Басманова узнать о причинах смятения: встреченные им бояре отвечали, что они сами не знают, но, вероятно, где-нибудь случился пожар. Димитрий сначала было успокоился этим ответом, но потом, когда шум становился все сильнее и сильнее, выслал вторично Басманова осведомиться обстоятельнее. На этот раз его встретили неприличными ругательствами и криком: «Выдай самозванца!» Басманов бросился назад, приказал страже не впускать ни одного человека, а сам в отчаянии прибежал к царю, крича: «Ахти мне! Ты сам виноват, государь! Все не верил, вся Москва собралась на тебя». Стража оробела и позволила одному из заговорщиков ворваться в царскую спальню и закричать Димитрию: «Ну, безвременный царь! Проспался ли ты? Зачем не выходишь к народу и не даешь ему отчета?» Басманов, схватив царский палаш, разрубил голову крикуну, сам Лжедимитрий, выхватив меч у одного из телохранителей, вышел к толпе и, махая мечом, кричал: «Я вам не Годунов!» Однако выстрелы принудили его удалиться. В это время явились бояре; Басманов подошел к ним и начал уговаривать их не выдавать народу Димитрия, но тут Татищев, тот самый, который был спасен Басмановым от ссылки, обругал его как нельзя хуже и ударил своим длинным ножом так, что тот пал мертвый; труп его сбросили с крыльца. Смерть Басманова охмелила толпу, ждавшую первой крови: заговорщики стали смелее напирать на телохранителей; Димитрий снова вышел, хотел разогнать народ палашом, но увидал, что сопротивление бесполезно: в отчаянии бросил он палаш, схватил себя за волосы и, не говоря ни слова немецкой страже, кинулся в покои жены; сказав ей, чтобы она спасалась от мятежников, сам поспешил пробраться в каменный дворец, выскочил из окна на подмостки, устроенные для брачного празднества, с одних подмосток хотел перепрыгнуть на другие, но оступился, упал с вышины в 15 сажен на житный двор, вывихнул себе ногу и разбил грудь.
Между тем заговорщики, обезоружив стражу, бегали из одной комнаты в другую, ища Димитрия, и ворвались в покои царицы. Узнав от мужа об опасности, Марина спустилась сперва вниз в подвал, но потом, когда ей отсоветовали тут оставаться, опять взошла наверх, причем была столкнута с лестницы не узнавшей ее толпой, и едва успела пробраться в свою комнату, как заговорщики показались у дверей. Тут встретил их слуга Марины, Ян Осмульский, и долго один сдерживал натиск толпы, наконец пал под ударами. Марина, небольшого роста и худенькая, легко спряталась под юбку своей гофмейстерины. Ворвавшись в комнату, заговорщики с ругательством спрашивали у женщин, где царь и царица? Им отвечали, что о царе не знают, а царицу отправили в дом к отцу ее. Прибытие бояр, глав заговора, положило конец отвратительным сценам грабежа и бесстыдства: они выгнали толпу и приставили стражу, чтобы не пускать никого к женщинам; Марину, которая вышла из своего убежища, проводили в другую комнату.
Распорядившись насчет Марины, бояре спешили отвратить страшную опасность, которая начинала было грозить им: стрельцы, стоявшие на карауле близ того места, где упал Димитрий, услыхали стоны раненого, узнали царя, отлили его водою и перенесли на каменный фундамент сломанного годуновского дома. Придя в себя, Димитрий стал упрашивать стрельцов, чтоб они приняли его сторону, обещая им в награду жен и имение изменников бояр. Стрельцам понравилось обещание, они внесли его снова во дворец, уже опустошенный и разграбленный; в передней Димитрий заплакал, увидав верных своих алебардщиков, стоявших без оружия, с поникшими головами; когда заговорщики хотели приблизиться к нему, то стрельцы начали стрелять из ружей. Для глав заговора теперь шло дело о жизни и смерти, и Шуйский стал горячо убеждать своих докончить начатое дело убийством самозванца. Заговорщики придумали средство испугать стрельцов и заставить их покинуть Димитрия, они закричали: «Пойдем в Стрелецкую слободу, истребим их жен и детей, если они не хотят нам выдать изменника, плута, обманщика». Стрельцы испугались и сказали боярам: «Спросим царицу: если она скажет, что это прямой ее сын, то мы все за него помрем; если же скажет, что он не сын ей, то бог в нем волен». Бояре согласились. В ожидании ответа от Марфы заговорщики не хотели остаться в покое и с ругательством и побоями спрашивали Лжедимитрия: «Кто ты? Кто твой отец? Откуда ты родом?» Он отвечал: «Вы все знаете, что я царь ваш, сын Ивана Васильевича. Спросите обо мне мать мою или выведите меня на Лобное место и дайте объясниться». Тут явился князь Иван Васильевич Голицын и сказал, что он был у царицы Марфы, спрашивал: она говорит, что сын ее убит в Угличе, а это самозванец. Эти слова повестили народу с прибавкою, что сам Димитрий винится в своем самозванстве и что Нагие подтверждают показание Марфы. Тогда отовсюду раздались крики: «Бей его! Руби его!» Выскочил из толпы сын боярский Григорий Валуев и выстрелил в Димитрия, сказавши: «Что толковать с еретиком: вот я благословлю польского свистуна!» Другие дорубили несчастного и бросили труп его с крыльца на тело Басманова, говоря: «Ты любил его живого, не расставайся и с мертвым». Тогда чернь овладела трупами и, обнажив их, потащила через Спасские ворота на Красную площадь; поравнявшись с Вознесенским монастырем, толпа остановилась и спрашивала у Марфы: «Твой ли это сын?» Та отвечала: «Вы бы спрашивали меня об этом, когда он был еще жив, теперь он уже, разумеется, не мой». На Красной площади выставлены были оба трупа в продолжение трех дней: Лжедимитрий лежал на столе в маске, с дудкою и волынкою, Басманов — на скамье у его ног. Потом Басманова погребли у церкви Николы Мокрого, а самозванца — в убогом доме за Серпуховскими воротами, но пошли разные слухи: говорили, что сильные морозы стоят благодаря волшебству расстриги, что над его могилою деются чудеса; тогда труп его вырыли, сожгли на Котлах и, смешав пепел с порохом, выстрелили им из пушки в ту сторону, откуда пришел он.
В то время как одни толпы народа ругались над обезображенным трупом того, кто незадолго величался красным солнцем России, другие разделывались с ненавистными гостями. Прежде всего были побиты польские музыканты, найденные во дворце; потом бросились к домам, занятым их единоземцами; мужчин били, женщин уводили к себе, но воевода сендомирский, сын его и князь Вишневецкий отражали силу силою до тех пор, пока им на помощь не подоспели бояре, которые, имея только в виду разделаться с самозванцем, вовсе не хотели заводить войну с Польшею бесполезным убийством ее панов. Послов польских не тронули: бояре послали сказать Олесницкому и Гонсевскому, что им, как послам, опасаться нечего, и с своей стороны послы и люди их не должны мешаться с другими поляками, которые приехали с воеводою сендомирским в надежде завладеть Москвою и наделали много зла русским. Гонсевский отвечал: «Вы сами признали Димитрия царевичем, сами посадили его на престол, теперь же, узнав, как говорите, о самозванстве его, убили. Нам нет до этого никакого дела, и мы совершенно покойны насчет нашей безопасности, потому что не только в христианских государствах, но и в бусурманских послы неприкосновенны. Что же касается до остальных поляков, то они приехали не на войну, не для того, чтоб овладеть Москвою, но на свадьбу, по приглашению вашего государя, и если кто-нибудь из их людей обидел кого-нибудь из ваших, то на это есть суд; просим бояр не допускать до пролития крови подданных королевских, потому что если станут бить их пред нашими глазами, то не только люди наши, но и мы сами не будем равнодушно смотреть на это и согласимся лучше все вместе погибнуть, о следствиях же предоставим судить самим боярам». Для охранения послов было поставлено около дома их пятьсот стрельцов. За час до полудня прекратилась резня, продолжавшаяся семь часов; по одним известиям, поляков было убито 1200 или 1300 человек, а русских — 400; по другим — одних поляков 2135 человек, иные же полагают — 1500 поляков и 2000 русских.
Несмотря на то что восстание было возбуждено во имя веры православной, во имя земли Русской, гибнувших от друга еретиков и ляхов, в народе не могло не быть сознания, что совершено дело нечистое или по крайней мере нечистым образом. При гибели Годуновых народ был спокоен: он был уверен, что новый царь есть истинный сын Иоанна IV, и в истреблении Борисова семейства видел казнь, совершенную законным царем над своими изменниками, но теперь не было этой всеобщей уверенности. Многие были за Лжедимитрия; многие взяли оружие при известии, что поляки бьют царя, прибежали в Кремль спасать любимого государя от рук врагов ненавистных и видят труп его, обезображенный и поруганный не поляками, а русскими, слышат, что убитый царь был обманщик, но слышат это от таких людей, которые за минуту перед тем обманули их, призвав вовсе не на то дело, какое хотели совершить: обманом не бывают довольны, его не забывают, как самую жестокую обиду. И кто же был обманут, кто был недоволен? Масса людей умеренных, спокойных, самая могущественная часть народонаселения, которая дает прочный успех всякому делу. Согласие немногих людей отважных, скоп, заговор может дать мгновенный успех делу, но прочность его зависит от «да» или «нет» умеренной, спокойной массы народонаселения. Вот почему 17 мая 1606 года в Москве не было ознаменовано тем одушевленным ликованием, какое обыкновенно бывает по совершении общего дела. Некоторые радовались гибели друга еретиков, но не смели для принесения благодарности богу созвать в храмы толпы людей, хмельных от вина и крови. Недолго раздавались по улицам клики заговорщиков, недолго слышалось хвастовство их легкою победою: этим кликам не было отзыва, рассказам о кровавых подвигах не было сочувствия, и Москва скоро успокоилась, ночью царствовала глубокая тишина: смущенное, оробевшее общество притаилось, гнетомое тяжелою думою о прошедшем и будущем.
Были, однако, люди, которые осмелились забыть прошедшее для честолюбивых замыслов о будущем, которые осмеливались думать, что и другие также забудут прошедшее. Мы видели, что бояре, составляя заговор против Лжедимитрия, уже думали о том, как поступать, когда один из них сделается царем. Виднее всех бояр московских по уму, энергии, знатности рода, по уменью сохранять родовые предания, быть им верными были два князя — Василий Шуйский и Василий Голицын: они-то и были главами заговора, они-то и должны были думать о том, как бы прежде других воспользоваться его успехом. Оба князя имели сильные стороны, но мог ли Голицын успешно бороться с Шуйским? Род Шуйских давно уже гораздо больше выдавался вперед, чем род Голицыных, ибо о Патрикеевых уже забыли; сам Шуйский гораздо больше выдавался вперед, чем Голицын, особенно в последнее время. Он первый поднялся против самозванца, был страдальцем за правду для тех, которые были убеждены в самозванстве бывшего царя; он был на первом месте в заговоре, в его доме собирались заговорщики, его речам, его увещаниям внимали, за ним шли в Кремль губить злого еретика; для людей, совершивших дело убийства Лжедимитриева, кто мог быть лучшим царем, как не вождь их в этом деле? Но это дело было чисто московское, и далеко не все москвичи его одобряли, а что скажут советные люди, выборные из городов по всей России? Годунов при избрании своем имел все причины требовать созвания выборных изо всех городов Российского царства: он долгое время был хорошим правителем, и это знала вся земля; дурное о Годунове было преимущественно известно в Москве, хорошее — в областях; притом за Годунова был патриарх, долженствовавший иметь самое сильное влияние на выборных. В другом положении находился Шуйский: его хорошо знали только в Москве, но мало знали в областях, так что для советных людей, присланных из Галича или Вологды, Шуйский был известен не более чем Голицын или Воротынский; патриарха не было, ибо Игнатия, как потаковника Лжедимитриева, тотчас же свергнули, и потому советные люди могли легко подчиниться влиянию людей, не хотевших Шуйского, людей, не одобрявших его последнего, самого видного поступка. Вот почему Шуйскому опасно было дожидаться выборных из городов. «По убиении расстриги, — говорит летописец, — бояре начали думать, как бы согласиться со всею землею, чтобы приехали из городов в Москву всякие люди, чтобы выбрать, по совету, государя такого, который бы всем был люб. Но богу не угодно было нас помиловать по грехам нашим: чтобы не унялась кровь христианская, немногие люди, по совету князя Василия Шуйского, умыслили выбрать его в цари».
19 мая, в 6 часов утра, купцы, разнощики, ремесленники толпились на Красной площади точно так же, как и 17 числа; бояре, чины придворные, духовенство вышли также на площадь и предложили избрать патриарха, который должен был стоять во главе временного правления и разослать грамоты для созвания советных людей из городов: но понятно, как страшно было Шуйскому избрание патриарха, если бы избрали человека к нему равнодушного, а может быть, даже и не расположенного. На предложение бояр в толпе закричали, что царь нужнее патриарха, а царем должен быть князь Василий Иванович Шуйский. Этому провозглашению толпы, только что ознаменовавшей свою силу истреблением Лжедимитрия, никто не осмелился противодействовать, и Шуйскйй был не скажем избран, но выкрикнут царем. Он сделался царем точно так же, следовательно, как был свергнут, погублен Лжедимитрий, скопом, заговором, не только без согласия всей земли, но даже без согласия всех жителей Москвы; умеренная, спокойная, охранительная масса народонаселения не была довольна в обоих случаях, не сказала своего «да»: гибельное предзнаменование для нового царя, потому что когда усердие клевретов его охладеет, то кто поддержит его? Таким образом, на московском престоле явился царь партии, но партия противная существовала: озлобленная неудачею, она не теряла надежд; к ней присоединились, т. е. объявили себя против Шуйского, все те, которым были выгодны перемены, и всякая перемена могла казаться теперь законною, ибо настоящего, установленного, освященного ничего не было. Масса людей умеренных, охранительных, молчала, потому что не питала сочувствия ни к одному явлению, ни к новому порядку вещей, ни к движениям, против него направленным; произволу людей беспокойных открывалось свободное поприще, и представители общества, люди, не разрознившие своих интересов с его интересами, должны были сносить все буйство этого произвола, не имея на что опереться, во имя чего ратовать, не имея сочувствия к человеку, который провозгласил себя главою государства.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
правитьЦАРСТВОВАНИЕ ВАСИЛИЯ ИВАНОВИЧА ШУЙСКОГО
правитьГрамота нового царя о своем избрании. — Ограничение царской власти. — Царские грамоты по областям. — Царское венчание Шуйского. — Патриарх Гермоген и отношения его к царю. — Причины появления второго самозванца. — Молчанов. — Возмущение в Украйне. — Волнение в Москве. — Болотников. — Поражение царского войска и повсеместное восстание на юге. Ляпуновы. — Болотников у Москвы. — Отступление дворян от Болотникова. — Поражение и бегство Болотникова. — Наступательное движение Шуйского. — Разрешительная грамота патриархов Иова и Гермогена. — Болотников и самозванец Петр в Туле. — Победа царских войск. — Шуйский осаждает Тулу. — Появление второго самозванца. — Взятие Тулы царем. — Состав войска второго Лжедимитрия. — Рожинский, Заруцкий. — Новые самозванцы. — Беспокойство в Москве. — Лжедимитрий спешит к Москве. — Мир Шуйского с Польшею. — Лжедимитрий в Тушине. — Война его с Шуйским. — Марина и отец ее в Тушине. — Польский наказ для второго Лжедимитрия
Исполняя обещание, данное товарищам своим по заговору, Шуйский так повестил о своем воцарении: «Божиею милостию мы, великий государь, царь и великий князь Василий Иванович всея Руси, шедротами и человеколюбием славимого бога и за молением всего освященного собора, по челобитью и прошению всего православного христианства учинились на отчине прародителей наших, на Российском государстве царем и великим князем. Государство это даровал бог прародителю нашему Рюрику, бывшему от римского кесаря, и потом, в продолжение многих лет, до самого прародителя нашего великого князя Александра Ярославича Невского, на сем Российском государстве были прародители мои, а потом удалились на суздальский удел, не отнятием или неволею, но по родству, как обыкли большие братья на больших местах садиться. И ныне мы, великий государь, будучи на престоле Российского царства, хотим того, чтобы православное христианство было нашим доброопасным правительством в тишине, и в покое, и в благоденстве, и поволил я, царь и великий князь всея Руси, целовать крест на том: что мне, великому государю, всякого человека, не осудя истинным судом с боярами своими, смерти не предать, вотчин, дворов и животов у братьи его, у жен и детей не отнимать, если они с ним в мысли не были; также у гостей и торговых людей, хотя который по суду и по сыску дойдет и до смертной вины, и после их у жен и детей дворов, лавок и животов не отнимать, если они с ними в этой вине невинны. Да и доводов ложных мне, великому государю, не слушать, а сыскивать всякими сысками накрепко и ставить с очей на очи, чтобы в том православное христианство невинно не гибло; а кто на кого солжет, то, сыскав, казнить его, смотря по вине, которую взвел напрасно. На том на всем, что в сей записи писано, я, царь и великий князь Василий Иванович всея Руси, целую крест всем православным христианам, что мне, их жалуя, судить истинным, праведным судом и без вины ни на кого опалы своей не класть, и недругам никого в неправде не подавать, и от всякого насильства оберегать». Летописец рассказывает, что как скоро Шуйский был провозглашен царем, то пошел в Успенский собор и начал говорить, чего искони веков в Московском государстве не важивалось: «Целую крест на том, что мне ни над кем не делать ничего дурного без собору, и если отец виновен, то над сыном ничего не делать, а если сын виновен, то отцу ничего дурного не делать, а которая была мне грубость при царе Борисе, то никому за нее мстить не буду». Бояре и всякие люди, продолжает летописец, ему говорили, чтоб он на том креста не целовал, потому что в Московском государстве того не повелось, но он никого не послушал и целовал крест. Любопытно, если летописец не ошибся, и Шуйский сначала обязывался не произносить смертных приговоров без соборного решения, как сделал Лжедимитрий в деле самого Шуйского, а потом уже в грамоте вместо собора поставлено: «Не осудя с боярами своими», что сообразнее было с прежним обещанием при составлении заговора: «Общим советом Российское царство управлять», впрочем, и здесь общий совет — выражение довольно неопределенное, так как бояре уговаривались, то общим советом прежде всего может относиться к ним, что и вероятнее, но может также означать и собор. Что же касается до обещания не наказывать вместе с виновным и невинных родственников, то, по всем вероятностям, представление о правде этого устава принесено Лжедимитрием и спутниками его из Польши, где, как мы видели, давно уже вследствие более раннего ослабления родовых отношений родственники преступника не подвергались вместе с ним наказанию; мы видели, что Мнишек обещал боярам расширение прав их при Лжедимитрии.
Разослана была по областям и другая грамота — от имени бояр, окольничих, дворян и всяких людей московских с извещением о гибели Лжедимитрия и возведении на престол Шуйского: «Мы узнали про то подлинно, что он прямой вор Гришка Отрепьев, да и мать царевича Димитрия, царица инока Марфа, и брат ее Михайла Нагой с братьею всем людям Московского государства подлинно сказывали, что сын ее, царевич Димитрий, умер подлинно и погребен в Угличе, а тот вор называется царевичем Димитрием ложно; а как его поймали, то он и сам сказал, что он Гришка Отрепьев и на государстве учинился бесовскою помощию, и людей всех прельстил чернокнижеством, и тот Гришка, за свое злодейственное дело, принял от бога возмездие, скончал свой живот злою смертию. И после того, прося у бога милости, митрополиты, архиепископы, епископы и весь освященный собор, также и мы, бояре, окольничие, дворяне, дети боярские и всякие люди Московского государства, избирали всем Московским государством, кому бог изволит быть на Московском государстве государем; и всесильный, в троице славимый бог наш на нас и на вас милость свою показал, объявил государя на Московское государство, великого государя царя и великого князя Василия Ивановича всея Руси самодержца, государя благочестивого, по божией церкви и по православной христианской вере поборателя, от корени великих государей российских, от великого государя князя Александра Ярославича Невского; многое смертное изгнание за православную веру с братиею своею во многие лета он претерпел в больше всех от того вора, богоотступника и еретика смертью пострадал».
Вслед за этою грамотою новый царь разослал другую, уже от своего имени, в которой также объявлял о гибели Лжедимитрия, с точнейшим объяснением причин, а именно объявлял о бумагах, найденных в комнатах самозванца: «Взяты в хоромах его грамоты многие ссыльные воровские с Польшею и Литвою о разорении Московского государства». Но Шуйский не объясняет ничего о содержании этих воровских грамот, хотя вслед за этим упоминает о содержании писем от римского папы, нам уже известных. Далее Шуйский пишет о показании Бучинских, будто царь был намерен перебить всех бояр во время воинской потехи и потом, отдавши все главные места в управление полякам, ввести католицизм. В самом деле сохранилось это показание, но достоверность его прежде нас уже отвергнута. Шуйский приводит также свидетельство о записях, действительно данных в Польше Мнишку и королю об уступке русских областей, и заключает: «Слыша и видя то, мы всесильному богу хвалу воздаем, что от такого злодейства избавил». Наконец, разослана была окружная грамота от имени царицы Марфы, где она отрекалась от Лжедимитрия. Марфа говорит: «Он ведовством и чернокнижеством назвал себя сыном царя Ивана Васильевича, омрачением бесовским прельстил в Польше и Литве многих людей и нас самих и родственников наших устрашил смертию; я боярам, дворянами всем людям объявила об этом прежде тайно, а теперь всем явно, что он не наш сын, царевич Димитрий, вор, богоотступник, еретик. А как он своим ведовством и чернокнижеством приехал из Путивля в Москву, то, ведая свое воровство, по нас не посылал долгое время, а прислал к нам своих советников и велел им беречь накрепко, чтобы к нам никто не приходил и с нами об нем никто не разговаривал. А как велел нас к Москве привезти, и он на встрече был у нас один, а бояр и других никаких людей с собой пускать к нам не велел и говорил нам с великим запретом, чтобы мне его не обличать, претя нам и всему нашему роду смертным убийством, чтобы нам тем на себя и на весь род свой злой смерти не навести, и посадил меня в монастырь, и приставил ко мне также своих советников, и остерегать того велел накрепко, чтоб его воровство было не явно, а я для его угрозы объявить в народе его воровство явно не смела». Марфа говорит или за нее говорят, что Лжедимитрий прислал за нею своих советников, но, кого именно, об этом ни слова, тогда как это всего важнее: кто были именно советники Лжедимитрия, которые знали о его самозванстве и между тем действовали в его пользу? Или этих советников не существовало вовсе, а если существовали, то теперь были так могущественны, что имен их нельзя было открыть народу; но нам известно, что Димитрий посылал за Марфою князя Михайлу Васильевича Скопина-Шуйского! Следовательно, Скопин был главным из этих советников Лжедимитрия, которым приказано было беречь накрепко, чтобы никто к ней не приходил и не разговаривал с нею о царе…
Легко можно представить, какое впечатление должны были произвести эти объявления Шуйского, царицы Марфы и бояр на многих жителей самой Москвы и преимущественно на жителей областных! Неизбежно должны были найтись многие, которым могло показаться странным, как вор Гришка Отрепьев мог своим ведовством и чернокнижеством прельстить всех московских правителей? Недавно извещали народ, что новый царь есть истинный Димитрий; теперь уверяют в противном, уверяют, что Димитрий грозил гибелью православной вере, хотел делиться с Польшею русскими землями, объявляют, что он за это погиб, но как погиб? — это остается в тайне; объявляют, что избран новый царь, но как и кем? — неизвестно: никто из областных жителей не был на этом собрании, оно совершено без ведома земли; советные люди не были отправлены в Москву, которые, приехав оттуда, могли бы удовлетворить любопытству своих сограждан, рассказать им дело обстоятельно, разрешить все недоумения. Странность, темнота события извещаемого необходимо порождали недоумения, сомнения, недоверчивость, тем более что новый царь сел на престол тайком от земли, с нарушением формы уже освященной, уже сделавшейся стариною. До сих пор области верили Москве, признавали каждое слово, приходившее к ним из Москвы, непреложным, но теперь Москва явно признается, что чародей прельстил ее омрачением бесовским; необходимо рождался вопрос: не омрачены ли москвитяне и Шуйским? До сих пор Москва была средоточием, к которому тянули все области; связью между Москвою и областями было доверие ко власти, в ней пребывающей; теперь это доверие было нарушено, и связь ослабела, государство замутилось; вера, раз поколебленная, повела необходимо к суеверию: потеряв политическую веру в Москву, начали верить всем и всему, особенно когда стали приезжать в области люди, недовольные переворотом и человеком, его произведшим, когда они стали рассказывать, что дело было иначе, нежели как повещено в грамотах Шуйского. Тут-то в самом деле наступило для всего государства омрачение бесовское, омрачение, произведенное духом лжи, произведенное делом темным и нечистым, тайком от земли совершенным.
1 июня 1606 года Шуйский венчался на царство: новый царь был маленький старик лет за 50 с лишком, очень некрасивый, с подслеповатыми глазами, начитанный, очень умный и очень скупой, любил только тех, которые шептали ему в уши доносы, и сильно верил чародейству. Подле нового царя немедленно явилось и второе лицо по нем в государстве — патриарх: то был Гермоген, бывший митрополит казанский, известный своим сопротивлением неправославным поступкам Лжедимитрия. Это сопротивление показывало уже в Гермогене человека с твердым характером, готового страдать за свои убеждения, за правду и неприкосновенность вверенного ему дела; таким образом, новый патриарх по природе своей был совершенно в уровень своему высокому положению в бурное Смутное время, но современники жалуются, что с этою твердостию Гермоген соединял жесткость нрава, непривлекательность в обращении, неумеренную строгость; жалуются также, что он охотно слушал наветы, худо отличал истинное от ложного, верил всему. Этою слабостию воспользовались враги Шуйского: они наговорили патриарху на царя и успели поссорить их; по жесткости нрава патриарх не скрывал своего неудовольствия и обращался с царем вовсе недружественно, хотя в то же время, по основным убеждениям своим, готов был всегда защищать Шуйского, как царя венчанного, против возмутителей.
Легко себе представить, как вредны были для Шуйского такие отношения его к патриарху, когда уж он и без того не пользовался большим уважением и доверенностью подданных. Клятва, данная им при восшествии на престол, повела к тому, что на него стали смотреть не так, как смотрели на прежних государей; ограничение власти царской относительно наказания, ограничение ее боярами, к царю нерасположенными, обещало безнаказанность смутам, крамолам: клеврет Голицына или другого какого-нибудь сильного боярина мог отважиться на все по внушению своего милостивца, зная, что последний может защитить его. Современники прямо говорят, что с воцарением Шуйского бояре стали иметь гораздо больше власти, чем сам царь. Некоторые из бояр крамолили против царя с целию занять его место, другие не хотели видеть его царем по прежним отношениям; не все бояре были в заговоре с Шуйским против Лжедимитрия, некоторые, и из них самые способные, например Михайла Глебович Салтыков, князь Рубец-Мосальский и другие, оставались верны Лжедимитрию и, следовательно, были враждебны новому правительству, которое и не замедлило подвергнуть их опале: князь Рубец-Мосальскпй был сослан воеводою в Корелу, Афанасий Власьев — в Уфу, Салтыков — в Иван-город, Богдан Бельский — в Казань; других стольников и дворян разослали также по разным городам, у некоторых отняли поместья и вотчины. Таким образом, в отдаленные области, и даже в качестве правителей, были отправлены люди озлобленные, то есть верные возмутители или по крайней мере готовые принять самое деятельное участие в возмущении для свержения правительства, им враждебного; скоро заметили также, что и вообще новый царь изменил своему обещанию — преследует людей, которые прежде были ему враждебны. Глава заговора, виновник восстания, Шуйский был выкрикнут царем участниками в заговоре, восстании, людьми самыми беспокойными, площадными крикунами и смутниками, испытавшими уже три раза свою силу при свержении и возведении царей; они выкрикнули Шуйского, своего вождя, в надежде богатых наград от него, но от скупого старика нельзя было ничего дождаться; тогда эти люди стали готовым орудием в руках врагов Шуйского.
Но все эти люди — и бояре могущественные, имевшие виды на престол, и сановники второстепенные, враждебные Шуйскому или по личным и родовым отношениям, или по приверженности к его предшественнику, наконец, смутники из людей всякого происхождения, которым выгодны были перемены, — никто не мог отважиться прямо на свержение Шуйского: Голицын не имел никакого права, никакой возможности прямо выставить себя соперником новому царю и открыто против него действовать: какое из своих прав мог выставить Голицын, которое бы превышало права Шуйского? Он мог надеяться получить престол только тогда, когда Шуйский будет свергнут чужим, а не его именем, следовательно, мог только крамолить против него, а не действовать открыто; то же самое должно сказать и о всех других людях, почему бы то ни было недовольных Шуйским и желавших перемены: во чье имя возмутились бы они, кого предложили бы взамен Шуйского? Для всех нужен был предлог к восстанию, нужно было лицо, во имя которого можно было действовать, лицо, столько могущественное, чтобы могло свергнуть Шуйского, и вместе столько ничтожное, чтобы не могло быть препятствием для исполнения известных замыслов, одним словом, нужен был самозванец. Шуйского можно было свергнуть только так, как свергнут был Годунов. Вот причина появления второго самозванца и успеха его внутри государства; что же касается до козаков, то мы уже видели, как им был необходим самозванец: еще при жизни первого они подставили другого. Как для государства спокойного, благоустроенного государь, правительство не может умирать (le roi est mort — vive le roi!), так для тогдашнего русского общества, потрясенного в своих основах, не мог умереть самозванец: и точно, еще кровавый труп первого Лжедимитрия лежал на Красной площади, как уже пронеслась весть о втором.
17 мая, когда заговорщики были заняты истреблением самозванца и поляков, Михайла Молчанов, один из убийц Федора Годунова, успел скрыться из дворца и из Москвы. В сопровождении двоих поляков Молчанов направил путь к литовским границам, распуская везде по дороге слух, что он царь Димитрий, который спасается из Москвы и вместо которого москвитяне ошибкою убили другого человека. Этот слух скоро достиг Москвы и распространился между ее жителями. Мы не удивимся такому, с первого взгляда странному явлению, если вспомним, что не все москвичи принимали участие в убийстве Лжедимитрия, что многие из них шли в Кремль с целию спасать царя из рук поляков, и вдруг им выкинули обезображенный труп Лжедимитрия, в котором трудно было различить прежние черты. Чему хотим верить, тому верим охотно; как обыкновенно бывает в таких случаях, всякий старался представить свое мнение о чудном, таинственном событии, свою догадку, свое: мне показалось; так, одному французскому купцу показалось, что на трупе Лжедимитрия остались ясные знаки густой бороды, уже обритой, тогда как у живого царя не было бороды; тому же французу показалось, что волосы у трупа были длиннее, чем у живого царя накануне; комнатный слуга убитого Лжедимитрия, поляк Хвалибог, клялся, что труп, выставленный на Красной площади, нисколько не походил на его прежнего господина: лежал там, говорил он, какой-то малый, толстый, с бритым лбом, с косматою грудью, тогда как Димитрий был худощав, стригся с малыми по сторонам кудрями по обычаю студенческому, волос на груди у него не было по молодости лет. Маска, надетая на лицо Лжедимитрия, также была поводом к толкам, что тут скрывалась подстановка, и вот молва росла более и более. Но если некоторые жители Москвы верили в спасение Лжедимитрия, тем более должны были верить ему жители областей. Сам Шуйский видел, что ему нельзя разуверить народ касательно слухов о втором Лжедимитрии и что гораздо благоразумнее вооружиться против прав первого, дабы самозванец, и спасшийся, по мнению некоторых, от убийц, оставался все же самозванцем. Для этого Шуйский немедленно велел с большим торжеством перенести из Углича в Москву тело царевича Димитрия, после чего разосланы были грамоты с извещением об этом событии и с повторением о злодействах Лжедимитрия, с приобщением показания Бучинских, грамот, данных самозванцем воеводе сендомирскому, и переписки его с папою, равно как известия о покаянии царицы Марфы. Но в то время как в Угличе и в Москве прославляли святость невинного младенца, павшего под ножами убийц, на престоле сидел человек, который при царе Феодоре торжественно объявил, что царевич сам себя заколол в припадке падучей болезни! Шуйский решился даже сам нести всею Москвою до Архангельского собора тело царевича!
Грамоты Шуйского не помогли. В то время как Молчанов в самую минуту убийства Лжедимитрия уже помышлял о его воскрешении, в то же время князь Григорий Петрович Шаховской думал о том же и во время смуты во дворце унес государственную печать, как вещь нужную для исполнения своих замыслов. Новый царь помог ему в этом как нельзя лучше, сославши его воеводою в Путивль за преданность Лжедимитрию. Шаховской, приехав в Путивль, собрал жителей и объявил им, что царь Димитрий жив и скрывается от врагов; путивльцы немедленно восстали против Шуйского, и примеру их последовали другие северские города. В Чернигове начальствовал тот самый боярин князь Андрей Телятевский, который прежде не хотел участвовать в переходе целого войска на сторону первого Лжедимитрия, а теперь объявил себя на стороне второго, о котором еще никто ничего не знал обстоятельно: нет сомнения, что личные отношения к Шуйскому были причиною такого поступка. Начались волнения и в Москве; здесь еще не смели произнести громко имя Димитрия и потому старались привести толпу в движение по другому поводу: на домах иностранцев и бояр написали, что царь предает домы этих изменников народу на разграбление. Толпы начали сбираться, но на этот раз их разогнали. Чрез несколько времени, в один воскресный день, когда царь шел к обедне, увидел он множество народа у дворца: толпы были созваны известием, что царь будет говорить с народом. Шуйский остановился и, плача от досады, начал говорить окружавшим его боярам, что им не нужно выдумывать коварных средств, если хотят от него избавиться, что, избрав его царем, могут и низложить его, если он им неугоден, и что он оставит престол без сопротивления. Потом, отдав им царский посох и шапку, продолжал: «Если так, выбирайте кого хотите». Видя, однако, что все неподвижны, ниоткуда нет возражения, Шуйский подумал, что пристращал крамольников, что большинство за него, и потому, взявши снова посох, сказал: «Мне уже наскучили эти козни: то меня хотите умертвить, то бояр и иностранцев или по крайней мере ограбить их; если вы меня признаете царем, то я требую казни виновных». На этот раз все спешили уверить его в преданности своей и просили наказать возмутителей; схватили пятерых из толпы, высекли кнутом и сослали. Шуйский хотел воспользоваться этим усердием, чтобы вскрыть заговор, составленный во имя князя Мстиславского, но по исследовании дела нашли, что этот боярин вовсе не виноват в нем, что во имя его действовали родные, из которых больше всех был уличен боярин Петр Никитич Шереметев: его послали в Псков воеводою.
Между тем Шаховскому для успеха поднятого им восстания необходим был самозванец, откуда бы то ни было. Зная, что Молчанов прежде всех выдал себя за Димитрия, он звал его в Путивль из Самбора, где тот с согласия Марининой матери распространял слухи о спасении царя. Но Молчанов сам не хотел играть роль самозванца и не нашел еще никого, кто бы согласился и был способен принять ее, однако медлить было нельзя: надобно было подкрепить восстание, давши ему вождя смелого, таким явился Болотников.
Болотников был холопом князя Телятевского; рассказывают, что в молодости, взятый в плен татарами и проданный туркам, он несколько лет был галерным невольником. Получив как-то свободу, он был заброшен судьбою в Венецию, откуда в описываемое время пробирался через Польшу на родину. В Польше услыхал он о событиях, волновавших Русь; как русского, Болотникова схватили и представили Молчанову, который увидал в нем полезного для своего дела человека, обдарил его и послал с письмом в Путивль к князю Шаховскому, который принял его как царского поверенного и дал начальство над отрядом войска. Холоп Болотников тотчас же нашел средство увеличить свою дружину и упрочить дело самозванца в преждепогибшей Украйне: он обратился к своим, обещая волю, богатства и почести под знаменами Димитрия, и под эти знамена начали стекаться разбойники, воры, нашедшие пристанище в Украйне, беглые холопи и крестьяне, козаки, к ним пристали посадские люди и стрельцы, начали в городах хватать воевод и сажать их в тюрьмы; крестьяне и холопи стали нападать на домы господ своих, разоряли их, грабили, мужчин убивали, жен и дочерей заставляли выходить за себя замуж. На московских улицах показались подметные грамоты, в которых упрекали москвитян в неблагодарности к Димитрию, спасшемуся от их ударов, и грозили возвращением его для наказания столицы не позже 1 сентября, тогдашнего нового года; царь велел созвать всех дьяков и сличить почерки их с почерком грамот, но сходного не нашли: грамоты, как видно, явились из Украйны, туда надобно было обратить оружие, но прежде начала военных действий царь хотел попытаться утишить восстание средствами религиозными: для этого он послал в Северскую землю духовенство с увещаниями; в Елец был послан боярин Михаила Нагой с грамотою сестры своей царицы Марфы, с образом Димитрия царевича; но эти средства не помогли. Тогда боярин князь Иван Михайлович Воротынский осадил Елец, стольник князь Юрий Трубецкой — Кромы, но на выручку Кром явился Болотников: с 1300 человек напал он на 5000 царского войска и наголову поразил Трубецкого; победители — козаки насмехались над побежденными, называли царя их Шуйского шубником. Московское войско и без того не усердствовало Василию, следовательно, уже было ослаблено нравственно; победа Болотникова отняла у него и последний дух; служилые люди, видя всеобщую смуту, всеобщее колебание, не хотели больше сражаться за Шуйского и начали разъезжаться по домам; воеводы Воротынский и Трубецкой, обессиленные этим отъездом, не могли ничего предпринять решительного и пошли назад. При состоянии умов, какое господствовало тогда в Московском государстве, при всеобщей шаткости, неуверенности, недостатке точки опоры, при таком состоянии первый успех, на чьей бы стороне ни был, имел важные следствия, ибо увлекал толпу нерешительную, жаждущую увлечься, пристать к чему бы то ни было, опереться на что бы то ни было, лишь бы только выйти из нерешительного состояния, которое для каждого человека и для общества есть состояние тяжкое, нестерпимое. Как скоро узнали, что царское войско отступило, то восстание на юге сделалось повсеместным. Боярский сын, сотник Истома Пашков, возмутил Тулу, Венев и Каширу; в то же время встало против Шуйского и древнее княжество Рязанское; здесь в челе восстания были воевода Григорий Сунбулов и дворянин Прокофий Ляпунов.
Писатели иностранные хвалят храбрость старого народонаселения рязанского; летописцы московские удивляются его дерзости и речам высоким: рязанцы Ляпуновы оправдывают тот и другой отзыв. Во время народного волнения по смерти Грозного рязанцы — Ляпуновы и Кикины являются на первом плане; Захар Ляпунов, брат Прокофия, дерзкий, как увидим, на слово и на руку, первый в таком деле, на которое редкие могли решиться, заявляет в первый раз себя тем, что не хочет быть в станичных головах вместе с Кикиным и бежит со службы из Ельца. В 1603 году о нем опять встречаем известие: царь Борис велел спросить детей боярских рязанцев: кто на Дон к атаманам и козакам посылал вино, зелье, серу, селитру и свинец, пищали, панцири и шлемы и всякие запасы, заповедные товары? Отвечали: был слух, что Захар Ляпунов вино на Дон козакам посылал, панцирь и шапку железную продавал. Захара за это высекли кнутом. Брат его, Прокофий, красивый, умный, храбрый и в военном деле искусный человек, как отзывались об нем современники, обладал также страшною энергиею, которая не давала ему покоя, заставляла всегда рваться в первые ряды, отнимала у него уменье дожидаться. Такие люди обыкновенно становятся народными вождями в смутные времена: истомленный, гнетомый нерешительным положением народ ждет первого сильного слова, первого движения, и, кто первый произнесет роковое слово, кто первый двинется, тот и становится вождем народного стремления. Ляпунов стал за Димитрия против Шуйского; мы не имеем права полагать, что Ляпунов был уверен в самозванстве того, кто называл себя Димитрием, в ложности слухов о его спасении: по всем вероятностям, он, как и большая часть, если не все рязанцы, как большая часть, если не все жители других московских областей, не имел никаких крепких убеждений в этом отношении и восстал при вести о восстании, повинуясь своей энергической природе, не умея сносить, подобно другим, нерешительного положения, не умея ждать. С другой стороны, восстание под знаменами Димитрия против Шуйского, т. е. против правления бояр, охранявших старину, не допускавших в свои ряды людей новых, такое восстание было привлекательно для людей, подобных Ляпунову, Сунбулову и Пашкову, людей, чувствовавших в себе стремление быть впереди, но по происхождению не имевших на это права.
Кроме Рязани, двадцать городов в нынешних губерниях Орловской, Калужской и Смоленской стали за Лжедимитрия. На восточной украйне, в странах приволжских, точно так же, как и в Украйне Северской, встали холопи и крестьяне; к ним присоединились инородцы, недавно, после долгого сопротивления, принужденные подчиниться государству и теперь обрадовавшиеся случаю сбросить с себя это подчинение. Мордва, холопи и крестьяне осадили Нижний Новгород под начальством двух мордвинов — Москова и Вокорлина, волнение коснулось областей Вятской и Пермской; рознь встала между пермичами, набранными в войско для царя: они начали биться друг с другом, едва не убили царского приставника, хотевшего разнять их, и кончили тем, что разбежались от него с дороги. В земле Вятской московского чиновника, присланного для набора войск, встретили громкою хулою на Шуйского, говорили, что Димитрий уже взял Москву, пили за него заздравные чаши. Но в Астрахани не чернь встала за Лжедимитрия: здесь изменил Шуйскому воевода, князь Хворостинин; здесь, наоборот, дьяк Афанасий Карпов и мелкие люди были побиты с раскату.
Болотников, соединившись со Пашковым и рязанцами, переправился за Оку, взял и разграбил Коломну; отряд царского войска под начальством князя Михайлы Васильевича Скопина-Шуйского одержал верх в сшибке на берегах Пахры; но главная рать под начальством князя Мстиславского и других бояр старых была поражена в семидесяти верстах от Москвы, при селе Троицком. Болотников, гоня побежденных, дошел до Москвы и стал в селе Коломенском. Царствование Шуйского, казалось, должно было кончиться; при нерасположении к себе многих он имел мало средств к защите; на остатки разбитых Болотниковым полков была плохая надежда, области кругом, с юго-востока и запада, признавали Лжедимитрия; цены на хлеб возвысились в Москве, а кто хотел терпеть голод для Шуйского? Но в полках, пришедших осаждать Шуйского, господствовало раздвоение, которое и спасло его на этот раз. Пришедши под Москву, Болотников тотчас обнаружил характер своего восстания: в столице явились от него грамоты с воззваниями к низшему слою народонаселения: «Велят боярским холопам побить своих бояр, жен их, вотчины и поместья им сулят, шпыням и безименникам ворам велят гостей и всех торговых людей побивать, именье их грабить, призывают их, воров, к себе, хотят им давать боярство, воеводство, окольничество и дьячество». Рязанские и тульские дворяне и дети боярские, дружины Ляпунова и Сунбулова, соединившись с Болотниковым, увидав, с кем у них общее дело, из двух, по их мнению, зол решились выбрать меньшее, т. е. снова служить Шуйскому; они явились с повинною в Москву, к царю Василию, без сомнения уверенные прежде в прощении и милости, ибо наказать первых раскаявшихся изменников значило заставить всех других биться отчаянно и таким образом продлить и усилить страшное междоусобие; Ляпунов и Сунбулов явились первые, и Ляпунов получил сан думного дворянина. В то же время счастливый для Шуйского оборот дела произошел на северо-западе: если на юге, увлеченные примером энергических людей — Ляпунова, Сунбулова, Пашкова, жители бросились на сторону самозванца, то в Твери произошло иначе: архиепископом здесь был в это время Феоктист, человек, как видно, сильный духом, способный стать в челе народонаселения; когда толпа приверженцев самозванца показалась в Тверском уезде, Феоктист собрал духовенство, приказных людей, своих детей боярских, торговых и посадских людей и укрепил их в верности к Шуйскому, так что лжедимитриевцы были встречены с оружием в руках и побиты. Другие города Тверской области, присягнувшие самозванцу вследствие упадка духа и нерешительности, последовали тотчас примеру Твери, и служилые люди их отправились под Москву помогать Шуйскому. Также сильное усердие к нему показали жители Смоленска; смольнянам, говорят современники, поляки и литва были враждебны, искони вечные неприятели, жили смольняне с ними близко и бои с ними бывали частые: поэтому смольняне не могли ждать хорошего от царя, который был другом поляков и за помощь, ему оказанную, мог уступить Смоленск Польше. Как скоро узнали в Смоленске, что из Польши готов явиться царь, ложный или истинный, новый или старый — все равно, ибо никто ничего не знал подлинно, то немедленно служилые люди собрались и пошли под Москву, выбравши себе в старшие Григория Полтева, на дороге очистили от лжедимитриевцев Дорогобуж и Вязьму. Дорогобужские, вяземские и серпейские служилые люди соединились с смольнянами и вместе пришли в Можайск 15 ноября, куда пришел также воевода Колычев, успевший очистить от воров Волоколамск.
Шуйский ободрился; он послал уговаривать Болотникова отстать от самозванца, но люди, из которых состояло войско Болотникова, бились не за самозванца, а за возможность жить на счет государства, от примирения с которым они не могли ожидать для себя никакой выгоды; Болотников не прельстился обещанием царя дать ему знатный чин и отвечал: «Я дал душу свою Димитрию и сдержу клятву, буду в Москве не изменником, а победителем». Надобно было решить дело оружием: молодой воевода, князь Михайла Васильевич Скопин-Шуйский, свел полки у Данилова монастыря и 1 декабря, дождавшись прихода смольнян, пошел к Коломенскому; Болотников вышел к нему навстречу и сразился у деревни Котлов: холопи и козаки бились отчаянно, но Истома Пашков с дворянами и детьми боярскими передался на сторону царя; причиною отступления Пашкова полагают то, что Болотников не хотел уступить ему первенства, а Пашков не хотел быть ниже холопа. Болотников, потерпев поражение, засел в своем укрепленном Коломенском стане; три дня воеводы били из пушек по острогу и не могли разбить, наконец сделали ядра огненные и зажгли острог. Тогда Болотников побежал к Серпухову, собрал мир и спросил, есть ли у них столько съестных припасов, чтоб могли целый год прокормить и себя и войско? Если есть, то он останется у них и будет дожидаться царя Димитрия; если же нет, то уйдет. Серпуховичи отвечали, то им нечем будет целый год и себя прокормить, не только что войско. Тогда Болотников пошел дальше и засел в Калуге, жители которой объявили, что могут содержать его войско в продолжение года; некоторые из его козаков засели в деревне Заборье, но принуждены были сдаться царским воеводам: Шуйский велел их взять в Москву, поставить по дворам, кормить и ничем не трогать, но тех, которые были пойманы на бою, велел посажать в воду; если в это число были включены те, которых взяли при Котлах, то их было немало, ибо летописец говорит, что им не находили места в тюрьмах московских.
Шуйский не терял времени для наступательного движения: пять воевод двинулись на юг для осады городов, верных самозванцу; брат царский, князь Иван Иванович Шуйский, осадил Калугу, несколько раз приступал к ней, но ничего не сделал; царь послал к Калуге последнее войско под начальством первого боярина, князя Мстиславского, Скопина-Шуйского и князя Татева, но Болотников отбил приступы и этих воевод. Также неудачны были приступы к Веневу и Туле; но боярин Иван Никитич Романов и князь Мезецкий разбили князя Василия Рубца-Мосальского, приближавшегося к Калуге на помощь Болотникову; сам воевода, князь Мосальский, был убит, и ратные люди его сели на пороховые бочки и взорвали сами себя на воздух. Порадовали Шуиского и вести с востока: там Арзамас был взят; Нижний освобожден от осады; на жителей Свияжска, присягнувших Лжедимитрию, казанский митрополит Ефрем наложил церковное запрещение, и они принесли повинную Шуйскому.
Так начался 1607 год. Несмотря на успехи в разных местах, дело Шуйского было далеко не в благоприятном положении, ибо юг упорно стоял за самозванца. Материальные средства не помогли, захотели употребить нравственные. Еще в 1606 году, принужденный бороться с тенью Лжедимитрия, Шуйский счел нужным оправить царя Бориса и семейство его, погибшее жертвою самозванца: с этою целию он велел вынуть гробы Годуновых из Варсонофиевского монастыря; Ксения (Ольга) Борисовна провожала гробы родных своих и, по обычаю, громко вопила о своих несчастиях. В начале 1607 года придумали другую церемонию, которая должна была произвести сильнейшее впечатление. 3 февраля великий государь велел быть у себя патриарху Гермогену с лучшим духовенством для своего государева и земского дела и приговорил послать в Старицу за прежним патриархом Иовом, чтоб он приехал в Москву, простил и разрешил всех православных христиан в их клятвопреступлении. В Старицу с приглашением отправился крутицкий митрополит Пафнутий и повез Иову грамоту от Гермогена: «Государю отцу нашему, святейшему Иову патриарху, сын твой и богомолец Гермоген, патриарх московский и всея Руси, бога молю и челом бью. Благородный и благоверный, благочестивый и христолюбивый великий государь царь и великий князь Василий Иванович, всея Руси самодержец, советовавшись со мною и со всем освященным собором, с боярами, окольничими, дворянами, с приказными людьми и со всем своим царским синклитом, с гостями, торговыми людьми и со всеми православными христианами паствы твоей, послал молить твое святительство, чтоб ты учинил подвиг и ехал в царствующий град Москву для его государева и земского великого дела; да и мы молим с усердием твое святительство и колено преклоняем, сподоби нас видеть благолепное лице твое и слышать пресладкий голос твой».
14 февраля Иов приехал в Москву в царской каптане (карете), подбитой соболями, и остановился на Троицком подворье. 16 числа два патриарха с архиереями сочинили следующую грамоту: «Царь Иван Васильевич повелел царствовать на Российском государстве сыну своему Феодору Ивановичу; а второму сыну своему, царевичу Димитрию Ивановичу, дал в удел город Углич, и царевича Димитрия в Угличе не стало, принял заклание неповинное от рук изменников своих. По отшествии к богу царя Феодора Ивановича мы и всякие люди всего Московского государства целовали крест царю Борису Федоровичу. Во времена царства его огнедыхательный дьявол, лукавый змей, поядатель душ человеческих воздвиг на нас чернеца Гришку Отрепьева. Когда царя Бориса Федоровича не стало, все православные христиане целовали крест сыну его, Федору Борисовичу; но грех ради наших расстрига прельстил всех людей божиих именем царевича Димитрия Ивановича; православные христиане, не зная о нем подлинно, приняли этого вора на Российское государство, царицу Марью и царевича Федора злою смертью уморили, множество народа вошло в соборную церковь с оружием и дрекольями во время божественного пения и, не дав совершиться литургии, вошли в алтарь, меня, Иова патриарха, взяли и, таская по церкви и по площади, позорили многими позорами, а в царских палатах подобие Христова тела, богородицы и архангелов, что приготовлено было для плащаницы, раздробили, воткнули на копья и на рогатины и носили по городу, забыв страх божий. Потом этот враг расстрига, приехавши в Москву с люторами, жидами, ляхами и римлянами и с прочими оскверненными языками и назвавши себя царем, владел мало не год и каких злых дьявольских бед не сделал и какого насилия не учинил — и писать неудобно: люторами и жидами христианские церкви осквернил и, не будучи сыт таким бесовским ядом, привез себе из Литовской земли невесту, люторской веры девку, ввел ее в соборную церковь, венчал царским венцом, в царских дверях св. миром помазал. Видя достояние свое в такой погибели, воздвиг на него бог обличителя, великого государя нашего, воистину святого и праведного царя, Василия Ивановича: его промыслом тот враг до конца сокрушен был, а на Российское государство избран был великий государь Василий Иванович, потому что он от корени прежде бывших государей, от благоверного великого князя Александра Ярославича Невского. Святая наша вера в прежний добрый покой возвратилась и начала сиять, как солнце на тверди небесной, святые церкви от осквернения очистились, и все мы, православные христиане, как от сна воспрянув, от буйства уцеломудрились. Но прегордый сатана восставил плевелы зол, хочет поглотить пшениценосные класы; собрались той же преждепогибшей Северской Украйны севрюки и других рязанских и украинских городов стрельцы и козаки, разбойники, воры, беглые холопы, прельстили преждеомраченную безумием Северскую Украйну, и от той Украйны многие и другие города прельстились и кровь православных христиан, как вода, проливается, называют мертвого злодея расстригу живым, а нам и вам всем православным христианам смерть его подлинно известна. И теперь я, смиренный Гермоген, патриарх, и я, смиренный Иов, бывший патриарх, и весь освященный собор молим скорбными сердцами премилостивого бога да умилосердится о всех нас. Да и вас молит наше смирение, благородные князья, бояре, окольничие, дворяне, приказные люди, дьяки, служилые люди, гости, торговые люди и все православные христиане! Подвигнитесь трудолюбезно, постом и молитвою и чистотою душевною и телесною и прочими духовными добродетелями, начнем вместе со всяким усердием молить бога и пречистую богородицу и великих чудотворцев московских Петра, Алексия, Иону и новоявленного страстотерпца Христова, царевича Димитрия, и всех святых, да тех молитвами подаст нам бог всем мир, любовь и радость и Российское государство от непотребного сего разделения в прежнее благое соединение и мирный союз устроит. А что вы целовали крест царю Борису и потом царевичу Федору и крестное целование преступили, в тех в всех прежних и нынешних клятвах я, Гермоген, и я, смиренный Иов, по данной нам благодати вас прощаем и разрешаем; а вы нас бога ради также простите в нашем заклинании к вам и если кому какую-нибудь грубость показали».
19 февраля по государеву указу патриарх Гермоген приказал на оба земские двора разослать памяти: послать по всем сотням к старостам и сотским, чтобы из сотен и из слобод посадские, мастеровые и всякие люди мужеского пола были в Успенский собор на другой день, 20 февраля. Когда в назначенный день всенародное множество собралось в собор, а некоторые, не поместившись, стояли вне церкви, патриарх Гермоген начал служить молебен, после которого гости, торговые и черные люди начали у патриарха Иова просить прощения с великим плачем и неутешным воплем: «О пастырь предобрый! Прости нас, словесных овец бывшего твоего стада: ты всегда хотел, чтобы мы паслись на злаконосных полях словесного твоего любомудрия и напоялись от сладкого источника книгородных божественных догматов, ты крепко берег нас от похищения лукавым змеем и пагубным волком; но мы окаянные отбежали от тебя, предивного пастуха, и заблудились в дебре греховной и сами себя дали в снедь злолютому зверю, всегда готовому губить наши души. Восхити нас, богоданный решитель! От нерешимых уз по данной тебе благодати!» После этой речи гости и торговые люди подали Иову челобитную, написанную таким же витиеватым слогом: «Народ христианский от твоего здравого учения отторгнулся и на льстивую злохитрость лукавого вепря уклонился, но бог твоею молитвою преславно освободил нас от руки зломышленного волка, подал нам вместо нечестия благочестие, вместо лукавой злохитрости благую истину и вместо хищника щедрого подателя, государя царя Василья Ивановича, а род, благоцветущей его отрасли корень сам ты, государь и отец, знаешь, как написано в Степенной книге; но и то тебе знать надобно, что от того дня до сего все мы во тьме суетной пребываем и ничего нам к пользе не спеется; поняли мы, что во всем пред богом согрешили, тебя, отца нашего, не послушали и крестное целование преступили. И теперь я, государь царь и великий князь Василий Иванович, молю тебя о прегрешении всего мира, преступлении крестного целования, прошу прощения и разрешения». Когда подали эту челобитную, Гермоген велел успенскому архидиакону взойти на амвон и громко читать ее, а после этого патриархи велели тому же архидиакону читать разрешительную грамоту. Народ обрадовался, припадали к ногам патриарха Иова и говорили: «Во всем виноваты, честный отец! Прости, прости нас и дай благословение, да примем в душах своих радость великую».
Так рассказывает дело официальное известие, в котором замечаем тот же дух, под влиянием которого составлялись грамоты об избрании царя Бориса. Конечно, многим из присутствовавших в соборе могло показаться странным, как тот же самый Василий Иванович Шуйский торжественно свидетельствовал, что царевич Димитрий сам закололся в припадке падучей болезни, и тот же патриарх Иов объявлял, что это свидетельство истинное, а теперь оба говорят, что царевича Димитрия убили его изменники! Любопытно, что во всем этом деле торжественного разрешения действуют одни гости и торговые люди, они просят устно о прощении, они подают челобитную.
Но если, как говорит известие, народ обрадовался, что получил разрешение от патриарха, то радость эта была непродолжительна. Чрез несколько дней понесся по городу слух, что сторожа, караулившие ночью на наперти Архангельского собора, слышали, как в соборе были голоса, говор, смех, а потом плач, собор осветился, и один толстый голос заглушил другие, говорил за упокой беспрестанно. Желая действовать на успокоение народа, оживление его нравственных сил средствами нравственными, религиозными, Шуйский в то же время хотел прекратить сопротивление другими средствами. Он принял предложение немца Фидлера отравить Болотникова в Калуге. Фидлер обязался такою клятвою: «Во имя пресвятой и преславной троицы я даю сию клятву в том, что хочу изгубить ядом Ивана Болотникова; если же обману моего государя, то да лишит меня господь навсегда участия в небесном блаженстве; да отрешит меня навеки Иисус Христос, да не будет подкреплять душу мою благодать св. духа, да покинут меня все ангелы, да овладеет телом и душою моею дьявол. Я сдержу свое слово и этим ядом погублю Ивана Болотникова, уповая на божию помощь и св. евангелие». Царь дал Фидлеру лошадь и 100 рублей, обещая в случае успеха дела 100 душ крестьян и 300 рублей ежегодного жалованья. Но Фидлер, приехав в Калугу, открыл все Болотникову и отдал ему самый яд.
Положение Болотникова с товарищами было, однако, очень затруднительно: долгое неявление провозглашенного Димитрия отнимало дух у добросовестных его приверженцев; тщетно Шаховской умолял Молчанова явиться в Путивль под именем Димитрия: тот не соглашался. В такой крайности Шаховской послал звать к себе козацкого самозванца Петра, который, узнав о гибели Лжедимитрия, поворотил было назад в степи. Царевич Петр явился на зов: замучив несколько верных Шуйскому воевод, обесчестив дочь убитого им князя Бахтеярова, получив подкрепление из Запорожья, он двинулся вместе с Шаховским к Туле. Узнавши об этом движении и подкрепленный одним из отрядов самозванца, Телятевский выступил из Тулы к Калуге на помощь к Болотникову и поразил при Пчельне царское войско, высланное против него Мстиславским из-под Калуги. Весть об этом поражении навела ужас на рать Мстиславского, и она поспешно отступила от Калуги, причем 15000 человек перешли на сторону Болотникова; последний, пользуясь этим, оставил Калугу и соединился в Туле с Лжепетром, чтобы действовать отсюда соединенными силами. Тогда Шуйский принял меры решительные: разосланы были строгие приказы собираться отовсюду служилым людям, монастырские и церковные отчины должны были также выставить ратников, и, таким образом, собралось до 100000 человек, которыми царь решился сам предводительствовать. 21 мая Шуйский выступил на свое государево и земское великое дело, как сказано в грамотах патриарха, призывавшего молиться об успехе похода; скоро получены были другие грамоты от патриарха, в которых он уже призывал петь благодарственные молебны за победу царских войск над мятежниками при реке Восме: целый день бились с ожесточением и царские полки уже начали колебаться; но тут воеводы, князь Андрей Голицын и князь Борис Лыков, ездя по полкам, начали говорить ратным людям со слезами: «Куда нам бежать? Лучше нам здесь помереть друг за друга единодушно всем!» Ратные люди отвечали: «Надобно вам начинать, а нам помирать за вами». Царские войска одержали победу: князь Телятевский, предводитель лжедимитриевских войск, ушел с немногими людьми; но по другим известиям, князь Телятевский во время самого сражения с 4000 войска перешел на сторону Шуйского и тем решил дело в пользу последнего.
Шуйский хотел воспользоваться победою и докончить дело; он сам лично осадил Тулу, куда скрылись Шаховской, Телятевский (?), Болотников и Лжепетр. Осажденные два раза отправляли гонца в Польшу, к друзьям Мнишка, чтобы те постарались немедленно выслать какого-нибудь Лжедимитрия, в отчаянии писали к ним: «От границы до Москвы все наше, придите и возьмите, только избавьте нас от Шуйского». Наконец самозванец отыскался; что это был за человек, никто не мог ничего сказать наверное; ходили разные слухи: одни говорили, что это был попов сын, Матвей Веревкин, родом из Северской страны; другие — что попович Дмитрий из Москвы, от церкви Знаменья на Арбате, которую построил князь Василий Мосальский, иные разглашали, что это был сын князя Курбского, иные — царский дьяк, иные — школьный учитель, по имени Иван, из города Сокола, иные — жид, иные — сын стародубского служилого человека. Подробнее других источников говорит о нем одна белорусская летопись: «Того же року 1607 месяца мая после самое суботы и шол со Шклова из Могилева на Попову Гору якийсь Дмитр Иванович, менил себе быти царем московским. Тот Дмитр Нагий был на первей у попа, Шкловского именем, дети грамоте учил, школу держал, также у священника Федора Сазоновича Никольского у села дети учил, а сам оный Дмитр Нагий имел господу у Могилеве у Терешка, который проскуры заведал при церкви св. Николы, и прихаживал до того Терешка час не малый, каждому забегаючи, послугуючи, и имел на себе плохой кожух бараний, в лете в том ходил». Верно только то, что этот второй Лжедимитрий вовсе не был похож наружностию на первого и что был человек грамотный, начетчик в священном писании; последнее обстоятельство и заставляло догадываться, что он был из духовного звания; так, летописец говорит: «Все воры, которые назывались царским именем, известны были многим людям, откуда который взялся; но этого вора, который назвался расстригиным именем, отнюдь никто не знал, не ведомо, откуда взялся; многие догадывались, что он был не из служилых людей, думали, что он или попов сын, или церковный дьячок, потому что знал весь круг церковный». Что же касается до его нравственного характера, то уже можно догадаться, каков мог быть человек, сознательно принявший на себя роль самозванца, и потому мы не имеем права предполагать сильное преувеличение в тех известиях чужеземных, следовательно, беспристрастных, которые называют его безбожным, грубым, жестоким, коварным, развратным, составленным из преступлений всякого рода, недостойным носить имя даже и ложного государя. Мы должны прибавить только, что, как видно из его поступков, это был человек, умевший освоиться с своим положением и пользоваться обстоятельствами.
Человек, знаменитый в нашей истории под именем Тушинского вора, или просто вора, вора по преимуществу, показался впервые в белорусском местечке Пропойске, где был схвачен как лазутчик и посажен в тюрьму. Здесь он объявил о себе, что он Андрей Андреевич Нагой, родственник убитого на Москве царя Димитрия, скрывается от Шуйского, и просил, чтобы его отослали в Стародуб. Рагоза, урядник чечерский, с согласия пана своего Зеновича, старосты чечерского, отправил его в Попову Гору, откуда он пробрался в Стародуб. Прожив недолго в Стародубе, мнимый Нагой послал товарища своего, который назывался московским подьячим Александром Рукиным, по северским городам разглашать, что царь Димитрий жив и находится в Стародубе. В Путивле жители обратили внимание на речи Рукина и послали с ним несколько детей боярских в Стародуб, чтобы показал им царя Димитрия, причем пригрозили ему пыткою, если солжет. Рукин указал на Нагого; тот сначала стал запираться, что не знает ничего о царе Димитрии, но когда стародубцы пригрозили и ему пыткою и хотели уже его брать, то он схватил палку и закричал: «Ах вы б… дети, еще вы меня не знаете: я государь!» Стародубцы упали ему в ноги и закричали: «Виноваты, государь, перед тобою».
Стародубцы начали давать государю своему деньги и рассылать по другим городам грамоты, чтобы высылали к ним своих ратных людей на помощь царю; как в других городах, так и в Стародубе теперь жители слушались одного человека, какого-то Гаврилу Веревкина, успевшего взять в свои руки народную волю. Нашелся между стародубцами сын боярский, который решился ехать под Тулу в царский стан и спросить самого царя Василия, зачем он подыскался царства под прирожденным государем? Мученик обмана умер геройски, поджариваемый на медленном огне и повторяя те же речи, что Шуйский подыскался под прирожденным государем. Этот прирожденный государь между тем рассылал грамоты по литовским пограничным городам с просьбою о помощи: «В первый раз, — писал он, — я с литовскими людьми Москву взял, хочу и теперь идти к ней с ними же». О том же писал к мстиславскому державцу Пацу рославский наместник и воевода, князь Дмитрий Мосальский: «Чтобы вы прислужились государям нашим прирожденным Димитрию и Петру, прислали бы служилых всяких людей на государевых изменников, а там будет добра много; если государь царь и государь царевич будут на прародительском престоле на Москве, то вас всех служилых людей пожалуют своим великим жалованьем, чего у вас на разуме нет».
Около самозванца начала собираться дружина, над которою он поставил начальником поляка Меховецкого; в конце августа пришел к нему из Литвы пан Будзило, хорунжий мозырский, но с этою малочисленною еще дружиною Лжедимитрий не мог идти на освобождение Тулы, и участь ее была решена: муромский сын боярский Кровков, или Кравков, предложил царю затопить Тулу, запрудив реку Упу; сначала царь и бояре смеялись над этим предложением, но потом дали волю Кровкову; тогда он велел каждому из ратных людей привезти по мешку с землею и начал прудить реку: вода обступила город, влилась внутрь его, пресекла все сообщения жителей с окрестностями, настал голод, и Болотников с Лжепетром, как говорят, вошли в переговоры с царем, обещая сдать город, если Василий обещает им помилование, в противном случае грозили, что скорее съедят друг друга, чем подвергнутся добровольной казни. Шуйский, имея уже на плечах второго Лжедимитрия, естественно, должен был хотеть как можно скорее избавиться от Лжепетра и Болотникова и потому обещал помилование. 10 октября Тула сдалась. Болотников приехал в царский стан, подошел к Василию, пал пред ним на колена и, положив саблю на шею, сказал: «Я исполнил свое обещание, служил верно тому, кто называл себя Димитрием в Польше: справедливо или нет — не знаю, потому что сам я прежде никогда не видывал царя. Я не изменил своей клятве, но он выдал меня, теперь я в твоей власти: если хочешь головы моей, то вели отсечь ее этою саблею, но если оставишь мне жизнь, то буду служить тебе так же верно, как и тому, кто не поддержал меня». В страшное время Смуты, всеобщего колебания, человек, подобный Болотникову, не имевший средств узнать истину касательно событий, мог в самом деле думать, что исполнил свой долг, если до последней крайности верно служил тому, кому начал служить с первого раза. Но не все так думали, как Болотников; другие, не зная, кто царь законный — Шуйский или так называемый Димитрий, считали себя вправе оставлять одного из них тотчас, как скоро военное счастие объявит себя против него; иные, считая и Шуйского и Лжедимитрия одинаково незаконными, уравнивали обоих соперников вследствие одинакой неправоты обоих и вместе с тем уравнивали свои отношения к ним, считая себя вправе переходить от одного к другому: и тех и других было очень много. Болотникова сослали в Каргополь и там утопили; Шаховского, всей крови заводчика, по выражению летописцев, сослали на Кубенское озеро в пустынь; Лжепетра повесили; об участи Телятевского мало известно.
Шуйский с торжеством возвратился в Москву, как будто после завоевания царства; собственно говоря, поход Шуйского был важнее завоевания многих царств, потому что поражение шаек Болотникова было поражением противуобщественного начала, но подвиг был не кончен и потому был бесполезен. Шуйскому не следовало бы возвращаться в Москву: ему надобно было воспользоваться своим успехом, двинуться на самозванца и его истреблением упрочить себя на престоле. Но мы должны взять во внимание тогдашнее состояние войска, не позволявшее удерживать его долго под оружием, и в какое время года? В глубокую осень; помещиков должно было распустить по домам до зимнего пути. Спешить, казалось, было не для чего: самозванец находился сначала в очень незавидном положении.
Набрав тысяч до трех войска, Лжедимитрий пошел под Козельск и там, напав врасплох, разбил отряд царских войск. Но когда оттуда возвращался в Карачев, то литовцы захотели уйти у него с добычею, взятою под Козельском, и начали волноваться. Самозванец испугался и ушел от них с небольшим отрядом людей, на которых совершенно полагался, и засел в Орле. Но и здесь сильно трусил, особенно после покушения убить его ночью. Меховецкий не знал сначала, куда девался царь, потом, узнав, что он в Орле, послал к нему с просьбою возвратиться, потому что одно его присутствие может удержать войско. Лжедимитрий возвратился, но, видя, что войско не перестает волноваться, снова украдкою выехал по дороге в Путивль. Тут он встретил Валавского, который из киевской Украйны шел к нему от князя Романа Рожинского с тысячью человек; потом встретил Тышкевича с 1000 человек поляков, князя Адама Вишневецкого, знаменитого Лисовского и других. По совету Лисовского Лжедимитрий пошел осаждать Брянск, на подмогу к которому спешили воеводы, князья Куракин и Литвин-Мосальский. Последний пришел 15 декабря к Десне, которая отделяла его от города; несмотря на позднее время, река еще не стала, лед шел по ней большими глыбами. Жители Брянска, видя, что ратные люди остановились за льдом, кричали им: «Помогите! Погибаем!» Ратные люди, слыша это, сказали: «Лучше нам всем помереть, нежели видеть свою братию в конечной погибели; если помрем за православную веру, то получим у Христа венцы мученические». Взяв прощение друг у друга, они начали метаться в реку и поплыли. Ни лед, ни стрельба с другого берега, где стояли осаждающие, не остановили их, и они благополучно добрались до города: ни один человек и ни одна лошадь не погибли. Вслед за Мосальским пришел и князь Куракин. Не надеясь отбиться от Лжедимитрия, он отступил, снабдив Брянск продовольствием, и засел в Карачеве; Лжедимитрий, не надеясь взять этого города, пошел на знмовку в Орел.
Когда весть о появлении самозванца разнеслась по Польше, то люди, хотевшие пожить на счет Москвы, начали собираться со всех сторон под знамя Димитрия, выставленное князем Рожинским. Когда собралось до 4000 войска, Рожинский выступил в поход и остановился в Кромах, откуда отправил послов в Орел к Лжедимитрию объявить ему о своем приходе, предложить условия службы и требовать денег. Самозванец встретил послов неласково; на их речи он отвечал им сам на московском наречии: «Я рад был, когда услышал, что Рожинский идет ко мне; но дали мне знать, что он хочет изменить мне: так пусть лучше воротится. Посадил меня прежде бог на столице моей без Рожинского и теперь посадит; вы уже требуете денег, но у меня здесь много поляков не хуже вас, а я еще ничего им не дал. Сбежал я из Москвы от милой жены моей, от милых приятелей моих, ничего не захвативши. Когда у вас было коло под Новгородом, то вы допытывались, настоящий ли я царь Димитрий или нет?» Послы отвечали ему на это с сердцем: «Видим теперь, что ты не настоящий царь Димитрий, потому что тот умел людей рыцарских уважать и принимать, а ты не умеешь. Расскажем братьи нашей, которые нас послали, о твоей неблагодарности, будут знать, что делать». С этими словами послы вышли; Лжедимитрий прислал потом звать их обедать и просить, чтобы не сердились за его слова. Оказалось, что самозванец встретил их так грубо по наущению Меховецкого, который предчувствовал, что должен будет уступить Рожинскому всю власть. Когда послы возвратились в Кромы и рассказали своим о приеме, какой им сделал царь, то поляки решились идти назад: но те поляки, которые были в Орле с Лжедимитрием, удержали их, дав знать, что все пойдет иначе, когда приедет сам князь Рожинский.
Рожинский поехал в Орел с отрядом своего войска и переночевал в городе; на другое утро получил приглашение ехать до руки царской; но когда он собрался и выехал, то прискакал гонец, чтобы воротился: царь еще в бане; самозванец каждый день ходил в баню и говорил, что он там отдыхает от трудов. Но Рожинский не воротился и вошел в дом, где жил Лжедимитрий; тут начался спор между его провожатыми и придворными: последние требовали, чтобы поляки вышли из избы и дали время царю прийти и усесться на своем месте, и тогда уже, по его зову, должны войти. Но Рожинский и на это не согласился, и самозванец должен был проходить между поляками: идучи, он отворачивал лицо от той стороны, где стоял Рожинский, и когда уселся на престоле, то князь подошел к нему, сказал речь и поцеловал руку. После этого был обед: Рожинский сидел с царем за одним столом, остальные поляки — за другим. За обедом и после обеда было много разных разговоров: самозванец расспрашивал о сильном восстании, рокоше, бывшем тогда против короля в Польше, и, между прочим, сказал, что не согласился бы быть королем в Польше: «Не на то уродился монарх московский, чтобы им заправлял какой-нибудь арцыбискуп». На другой день Рожинский потребовал, чтобы ему было позволено поговорить наедине с царем. Начали оттягивать, день, другой; Рожинский рассердился и собрался уже выехать, как вдруг прибегают к нему ротмистры и простые поляки, бывшие прежде у Лжедимитрия, просят его и всех его товарищей, чтобы подождали до другого дня. «Мы, — говорили они, — соберем коло, и если царь не переменит своего поведения, то мы соединимся с вами, свергнем Меховецкого и провозгласим гетманом тебя, князя Рожинского». Рожинский выехал из города в посад и там решился ждать до утра.
На другой день, действительно, поляки собрались в коло, сидя на лошадях, пригласили и Рожинского с товарищами. Тут провозгласили, что Меховецкий лишен гетманства и изгоняется из войска вместе с некоторыми другими и если осмелятся остаться при войске, то вольно каждому убить их; гетманом выкрикнули Рожинского и отправили посольство к царю, чтобы назвал тех, которые донесли ему об измене Рожинского. Тот отказался объявить об этом через послов, но обещал сам приехать в коло, и действительно приехал на богато убранном коне, в золотом платье, приехало с ним несколько бояр, пришло несколько пехоты. Въехав в коло и услыхав шум, Лжедимитрий крикнул с неприличною бранью, когда все успокоилось, один из войска от имени кола повторил ему просьбу указать тех, кто называл Рожинского изменником. Сперва самозванец велел отвечать одному из своих русских, но тот отвечал не так, и самозванец сказал: «Молчи, ты не умеешь по их говорить, я сам буду», — и начал: «Вы посылали ко мне, чтобы я выдал вам верных слуг моих, которые меня предостерегают от беды, никогда этого не повелось, чтобы государи московские верных слуг своих выдавали, и я этого не сделаю не только для вас, но если бы даже и сам бог сошел с неба и велел мне это сделать». Ему отвечали: «Чего ты хочешь? Оставаться только с теми, которые тебе по углам языком прислуживают, или с войском, которое пришло здоровьем и саблей служить?» «Как себе хотите, хоть ступайте прочь», — отвечал самозванец. Тут начался страшный шум; одни кричали: «Убить негодяя, рассечь!» Другие: «Схватить его, негодяя: привел нас, а теперь вот чем кормишь?» Самозванец не смутился и поехал спокойно в город к своему двору, но поляки Рожинского приставили к нему стражу, чтобы не убежал. Тогда он пришел в отчаяние и, будучи всегда трезвым, выпил множество горелки, думая этим себя уморить, однако остался жив. Между тем весь остальной день и всю ночь придворные его — Валавский, канцлер, Харлинский, маршалок, князь Адам Вишневецкий, конюший — бегали между ним и войском, хлопоча о примирении. Наконец помирились, самозванец опять приехал в коло, извинился, и Рожинский отправился покойно в свой стан к Кромам. В это время приехали к Лжедимитрию другие союзники: приехало 3000 запорожцев, также приехало 5000 донцов под начальством Заруцкого. Этот Заруцкий был родом из Тарнополя, еще ребенком был взят в плен татарами, выросши, ушел к донским козакам, отличился между ними и теперь приехал на службу к Лжедимитрию уже старшиною, выдавался он, действительно, пред товарищами красотою, стройностию, отвагою. Донцы привели к Лжедимитрию вместо казненного в Москве Лжепетра другого племянника, также сына царя Феодора; дядя велел убить его; козакам понравились самозванцы: в Астрахани объявился царевич Август, потом князь Иван, сказался сыном Грозного от Колтовской; там же явился третий царевич, Лаврентий, сказался внуком Грозного от царевича Ивана; в степных юртах явились: царевич Федор, царевич Клементий, царевич Савелий, царевич Семен, царевич Василий, царевич Ерошка, царевич Гаврилка, царевич Мартынка — все сыновья царя Феодора Иоанновича.
Когда на юге обнаруживались явные признаки, показывавшие, что тяжелая болезнь государственного тела будет продолжительна, Москва продолжала волноваться страшными слухами. Тотчас по взятии Тулы, когда еще царь не приезжал в столицу, Москва была напугана видением: какой-то муж духовный видел во сне, что сам Христос явился в Успенском соборе и грозил страшною казнью московскому народу, этому новому Израилю, который ругается ему лукавыми своими делами, праздными обычаями и сквернословием: приняли мерзкие обычаи, стригут бороды, содомские дела творят и суд неправедный, правым насилуют, грабят чуждые имения, нет истины ни в царе, ни в патриархе, ни в церковном чине, ни в целом народе. Видевший этот сон сказал об нем благовещенскому протопопу Терентию, тот все списал с его слов и подал записку патриарху, дали знать и царю, скрыли, однако, имя человека, видевшего сон, потому что он заклял Терентия именем божиим не говорить об нем. Видение это читали в Успенском соборе вслух всему народу и установили пост с 14 октября по 19-е. Несмотря, однако, на недобрые предвещания, Шуйский спешил воспользоваться спокойным зимним временем и 17 января 1608 года отпраздновал свадьбу свою на княжне Марье Петровне Буйносовой-Ростовской, с которою помолвил еще при Лжедимитрии.
Весною самозванец с гетманом своим Рожинским двинулся к Волхову и здесь в двухдневной битве, 10 и 11 мая, поразил царское войско, бывшее под начальством князей Дмитрия Шуйского и Василия Голицына, который первый замешался и обратил тыл. Волхов сдался победителям, которые, будучи уверены, что скоро посадят своего царя на престол московский, собрали коло и требовали от самозванца, чтоб он дал им обещание, как скоро будет в Москве, заплатит все жалованье сполна и отпустит без задержки домой. Лжедимитрий дал обещание, что заплатит жалованье, но просил со слезами, чтобы не отъезжали от него, он говорил: «Я без вас не могу быть паном на Москве; я бы хотел, чтобы всегда поляки при мне были, чтоб один город держал поляк, а другой — москвитянин. Хочу, чтобы все золото и серебро было ваше, а я буду доволен одною славою. Если же вы уже непременно захотите отъехать домой, то меня так не оставляйте, подождите, пока я других людей на ваше место призову из Польши».
Беглецы с болховской битвы, или действительно пораженные страхом, или для своего извинения, распустили в Москве слух, что у самозванца войско бесчисленное, что они бились с передними полками, а задние стояли еще у Путивля. Желая воспользоваться победою, страхом, нагнанным на приверженцев Шуйского, самозванец спешил к Москве, делая по семи и по осьми миль на день. Но пять тысяч ратных людей, сдавшихся в Волхове и присягнувших Димитрию, изменили ему; они первые переправились через Угру, ночью ушли от поляков и, прибежав в Москву, объявили царю и народу, что бояться нечего, потому что у самозванца очень мало войска. Но самозванец спешил увеличить это войско, увеличить число своих приверженцев: он велел объявить во всех городах, чтобы крестьяне, которых господа служат Шуйскому, брали себе поместья и вотчины их и женились на их дочерях. Таким образом, говорит один современник, многие слуги сделались господами, а господа должны были в Москве у Шуйского терпеть голод. Через Козельск, Калугу, Можайск и Звенигород шел самозванец к Москве, не встречая нигде сопротивления; только в Звенигороде встретил он Петра Борзковского, отправленного из Москвы королевскими послами. Послы приказали сказать полякам, провожавшим Лжедимитрия, чтоб они вышли из Московского государства и не нарушали мира, который они, послы, заключают между этим государством и Короною Польскою.
Мы оставили Марину, отца ее, Мнишка, с товарищами и послов королевских в страшную минуту истребления Лжедимитрия. Мы видели, что Шуйский немедленно же принял меры для охранения жизни знатных поляков. Марину отпустили в дом к отцу ее, которому был сделан допрос о появлении самозванца в Польше и о связях его с ним, воеводою. О появлении самозванца в Москве Мнишек отвечал уже всем известное; касательно же связи своей с ним объявил, что он признал его за настоящего царевича Димитрия, провожал и помогал, потому что все Московское государство признало его таким, все русские люди встретили его и помогли сесть на престоле. После этого допроса простых ратников польских, оставшихся в живых, отправили за границу, отобрав у них только оружие и лошадей; но знатных поляков, равно и послов королевских, оставили в Москве, как важных заложников, на которых можно было выменять у Польши мир, а в мире сильно нуждались. Послы, Олесницкий и Гонсевский, были призваны во дворец, где бояре в длинной речи хотели оправдаться в убийстве поляков, сложив всю вину на них самих. Гонсевскому, как прежде Мнишку, легко было отвечать на это обвинение: он показал, что король никогда не думал вооружаться за Димитрия, но предоставил все дело суду божию; что если бы пограничные города не признали Димитрия сыном Иоанна IV, то поляки никогда не стали бы провожать его далее; так, когда Димитрий встретил первое сопротивление под Новгородом Северским, и в то же время царь Борис написал к королю о самозванстве Отрепьева и напомнил о мирном договоре, заключенном недавно между Москвою и Польшею, то король немедленно отозвал всех поляков от Димитрия. По смерти царя Бориса король ожидал, что москвитяне, пользуясь свободою, доставят ему своим решением достоверное сведение об истине: и вот все войско, все лучшие воеводы передались Димитрию, бояре, остававшиеся в Москве, Мстиславский и Шуйский, выехали к нему навстречу за 30 миль от столицы. Потом послы московские и бояре не переставали говорить, что не поляки посадили Димитрия на престол, но сами русские приняли его добровольно и никогда никто после того не говорил полякам, что Димитрий не был истинным царевичем. Гонсевский заключил свою речь так: «Теперь, убив Димитрия, вдруг вопреки вашим речам и клятвам сами себе противоречите и несправедливо обвиняете короля. Все остается на вашей ответственности. Мы не станем возражать против убийства Димитрия, потому что нам нечего жалеть об нем: вы сами видели, как он принял меня, какие объявил нелепые требования, как оскорбил короля. Мы только тому не можем надивиться, как вы, думные бояре, люди, как полагаем, разумные, позволяете себе противоречия и понапрасну упрекаете короля, не соображая того, что человек, называвшийся Димитрием, был природный москвитянин и что не наши о нем свидетельствовали, а ваши москали, встречая его на границе с хлебом и солью; Москва сдавала города, Москва ввела его в столицу, присягнула ему на подданство и короновала. Одним словом, Москва начала, Москва и кончила, и вы не вправе упрекать за то кого-нибудь другого; мы жалеем только о том, что побито так много знатных людей королевских, которые с вами не ссорились за того человека, жизнь его не охраняли, об убийстве не ведали и спокойно оставались на квартирах своих, под покровительством договоров». Гонсевский советовал боярам для собственной их пользы и спокойствия отпустить Мнишка и других поляков с ними, послами, в отечество, обещая в таком случае стараться о продолжении мира. Слова Гонсевского смутили бояр: они молчали, поглядывали друг на друга, но между ними находился известный нам окольничий Татищев, который вызвался отвечать Гонсевскому. Повторив прежние упреки, Татищев прибавил, что Польша находится в самом бедственном положении, угрожаемая татарами, шведами и мятежным сеймом. Татищев сказал правду, ибо действительно в это время вследствие страшного восстания (рокоша) возникало сомнение, останется ли Сигизмунд на престоле польском. Гонсевский, однако, возразил, что все сказанное Татищевым есть чистая выдумка, что неприятель никогда так далеко не заходил в глубь Польши, как заходил в глубь Московского государства, и что русским не следует стращать поляков. Наконец бояре согласились, что в деле Лжедимитрия никто не виноват: «Все делалось по грехам нашим, — сказали они, — этот вор обманул и вас и нас».
После того послы думали, что их скоро отпустят в Польшу, но обманулись в своей надежде. Тщетно Гонсевский писал к боярам, чтоб они выпросили у государя немедленный им отпуск, угрожая в противном случае, что король и республика могут заключить об убийстве послов и потому начать войну; тщетно грозил, что если царь без них отправит в Польшу своих послов, то они не ручаются за их безопасность, ибо братья убитых в Москве поляков отомстят за своих. С ответом на эти представления приехал к послам тот же Татищев; он говорил прежние речи и показывал как новое обвинение запись самозванца Марине, письмо короля, в котором тот хвалился, что посредством поляков своих посадил Димитрия на престоле, также письма легата и кардинала Малагриды о введении латинства в Московское государство. При этом Татищев объявил, что после таких замыслов нельзя отпустить послов и других поляков до тех пор, пока московские послы не возвратятся из Польши с удовлетворительными объяснениями. Гонсевский отвечал на первое обвинение, касательно записи Марине, прямо, что воевода, убежденный свидетельством всего Московского государства, решился выдать дочь свою за Димитрия: согласившись же на брак, он должен был устроить как можно выгоднее судьбу дочери, почему вовсе неудивительно, если он вытребовал у царевича эти условия, исполнение которых, однако, зависело от москвитян. Когда воевода приехал в Москву, то покойный царь советовался со всеми боярами, какое содержание назначить Марине на случай ее вдовства, и сами бояре дали ей больше, чем Новгород и Псков, потому что согласились признать ее наследственною государынею и еще до коронации присягнули ей в верности. Но трудно было Гонсевскому отвечать на обвинение касательно стараний римского духовенства распространить латинство в Московском государстве: неловко и сбивчиво опирался посол на праве поляков и литовцев, служивших в России, покупать в ней имущества, иметь свои церкви и совершать в них богослужение по своему обряду: не об этом праве говорилось в письмах римского духовенства. Всего легче было отвечать на обвинения относительно письма королевского: «Вы сами, — сказал Гонсевский, — через послов своих приписали эту честь королю и благодарили его». Наконец послам, призванным во дворец, решительно объявили, что царь не отпустит их до возвращения своих послов из Польши. Послы были в отчаянии; люди их говорили неприличные слова о новом правительстве, за это царь велел уменьшить послам корм наполовину. Еще более раздосадованные послы вздумали было уехать насильно, но, разумеется, это им не удалось; когда пришел подьячий выговаривать им за это от имени посольского дьяка, то они отвечали: «Мы здесь живем долгое время, от дурного запаха у нас многие люди померли, а иные лежат больны, и нам лучше умереть, чем жить так; мы поедем, а кто станет нас бить, и мы того станем бить. Нам очень досадно, что государь ваш нами управляет, положил на нас опалу — не велел корму давать, мы подданные не вашего государя, а королевские, вашему государю непригоже на нас опалу свою класть и смирять, за такое бесчестье мы все помрем, и, чем нам здесь с голоду помереть, лучше убейте нас». Подьячий отвечал: «И так от вас много крови христианской пролилось, а вы теперь опять кровь затеваете; сами видите, сколько народу стоит! Троньтесь только, и вас тотчас московским народом побьют за ваши многие грубости. А корму не велели вам бояре давать за то, что люди ваши говорят такие непригожие слова, что и одно слово молвить теперь страшно, да и за то, что детей боярских бьют». Послов содержали в Москве; но Мнишка с дочерью и родственниками отослали в Ярославль.
13 нюня 1606 года отправлены были к королю посланники — князь Григорий Волконский и дьяк Андрей Иванов. Волконскому дали 300 рублей подмоги, но царь велел записать в Посольском приказе, чтобы вперед этой подмоги в пример не выписывать, потому что князю Григорию дано для бедности. Посланникам дан был наказ объяснить в Польше недавние события; успех самозванца они должны были объяснить так: «Одни из русских людей от страха ослабели, а другие — от прелести, а некоторые и знали прелесть, но злобой на царя Бориса дышали, потому что он правил сурово, а не царски». Если паны радные спросят, каким обычаем вор расстрига убит, то отвечать: «Как изо всех городов Московского государства дворяне и всякие служилые люди съехались в Москву, то царица Марфа, великий государь наш Василий Иванович, бояре, дворяне, всякие служилые люди и гости богоотступника вора расстригу Гришку Отрепьева обличили всеми его злыми богомерзкими делами, и он сам сказал пред великим государем нашим и пред всем многонародным множеством, что он прямой Гришка Отрепьев, а делал все то, отступя от бога, бесовскими мечтами, и за те его злые богомерзкие дела осудя истинным судом, весь народ Московского государства его убил». Если паны будут указывать на свидетельство Афанасия Власьева, бывшего послом в Польше, то Волконский должен был отвечать: «Афанасию Власьеву как было верить? Афанасий — вор, разоритель вере христианской, тому вору советник, поехал к государю вашему Сигизмунду королю по его воле, без ведома сенаторей (бояр)».
Когда посланники переехали границу, то пристав сказал им,) что царь Димитрий жив и находится у сендомирской воеводши. Послы отвечали, что это говорить непригоже: сбежал в то время, как убили вора, Михалко Молчанов, а жил он у вора для чернокнижия. И если Молчанов называется Димитрием, то пусть нам его покажут, у него приметы на спине. Как он за воровство и за чернокнижество был на пытке, то его кнутом били, и эти кнутные бои можно на нем видеть. А если другой вор такой же называется Димитрием, то вам таких принимать и слушать не надобно, а если он вам годен, то вы посадите его у себя на королевство, а государю вашему в великое Российское государство посылать и сажать непригоже, хотя б был и прямой прирожденный государь царевич Димитрий, но если его на государство не похотели, то ему силою нельзя быть на государстве; а то вор убежал от смерти, называется царевичем — и такому верить?" Пристав говорил: «Польские и литовские люди, которые приехали из Москвы, сказывают, а слышали они от ваших же, что убит и лежал на пожаре, а подлинно не знают, его ли убили или кого-нибудь другого в его место». Посланники спрашивали у пристава: «Видел ли кто того вора, каков он рожеем (лицом) и волосом?» Пристав отвечал, что он ростом не мал, лицом смугл, нос немного покляп, брови черные большие нависли, глаза небольшие, волосы на голове черные курчеватые, от лба вверх взглаживает, усы черные, бороду стрижет, на щеке бородавка с волосами, по-польски говорит, грамоте польской горазд и по-латыни говорить умеет. Посланники сказали на это, что Молчанов такой именно лицом, а прежний вор расстрига был лицом не смугл и волосом рус. Другой пристав говорил, что при Димитрии в Самборе князь Мосальский сам-друг да Заболоцкий, и Заболоцкого Димитрий послал в Северскую страну уговаривать севрюков, чтобы Шуйскому не поддавались и что он, Димитрий, собравши людей, к ним будет.
Народ в Литве встречал московских посланников дурно: по городам и в посадах, и в панских имениях их бесчестили, бранили непристойными словами, называли изменниками, в Минске в их людей бросали камнями и грязью и хотели драться, к посланникам на двор приходили, бранили и грозили убить. Посланники говорили приставу, что такого бесчестья и тесноты над посланниками прежде никогда не бывало; пристав отвечал, что у них теперь люди стали самовольны, короля не слушают, и ему их унять нельзя. В Кракове король посланников обедать не позвал и вместо стола корму не прислал. Посланники подали королю письменное объявление, в котором раскрыто было происхождение самозванца, его похождения, как он с польскими и литовскими людьми пришел в Московское государство, как он потом призвал в Москву сендомирского воеводу с его приятелями и как они церкви божии и святые иконы обругали, московским людям польские и литовские люди много насильства и кровопролития учинили, великих людей жен бесчестили, из возков вырывали и такое насильство чинили, какого никогда в Москве не бывало. Потом в объяснении упомянуто о появлении в Польше нового самозванца, который есть не иной кто, как Михайло Молчанов, вовсе не похожий на первого Лжедимитрия. Посланники требовали удовлетворения за кровопролитие и расхищение царской казны, бывшие следствием подсылки от Польши Лжедимитрия, но вместе с тем объявили, что царь Василий не хочет нарушать мира с Польшею. Паны радные отвечали: «Государь наш ни в чем не виноват; вы говорите, что Димитрий, который был у вас государем, убит, а из Северской страны приехали многие люди, ищут этого Димитрия по нашему государству, сказывают, что он жив, ушел; так нашему государю ваших людей унять ли? А в Северской стране теперь государем какой-то Петр, но этого ведь не наш государь поставил? Сами люди Московского государства между собою разруху сделают, а на нас пеняют. Если государь ваш отпустит сендомирского воеводу с товарищами и всех польских и литовских людей, которые теперь на Москве, то ни Дмитряшки, ни Петрушки не будет; а если государь ваш их не отпустит, то и Димитрий, и Петр настоящие будут и наши за своих с ними заодно станут». Посланники грозили панам также, что если король не исправится, то царь Василий пошлет на Ливонию королевича Густава. Но для Сигизмунда грознее был польский рокош, чем какой-нибудь Густав, и потому он вовсе не хотел войны с новым московским царем, радуясь, что последний также не может желать этой войны, угрожаемый Дмитряшкою и Петрушкою. О судьбе первого Лжедимитрия король не мог жалеть не потому только, что непобедимый цесарь не хотел ничем поступиться Польше: ходили слухи, что некоторые из рокошан имели тайные сношения с Лжедимитрием, что дело шло у них о провозглашении его королем польским, что Димитрий обещал выслать деньги некоторым панам и, между прочим, Стадницкому, самому яростному противнику короля. Вот почему король обещал Волконскому в скором времени отправить своих посланников в Москву, и действительно, в октябре 1607 года приехали в Москву посланники Сигизмундовы — пан Витовский и князь Друцкой-Соколинской поздравить царя Василия с восшествием на престол и требовать отпуска прежних послов и всех других поляков. Переговоры длились до 25 июля 1608 года, когда посланники заключили перемирие с боярами на три года и одиннадцать месяцев на следующих условиях: оба государства остаются в прежних границах; Москва и Польша не должны помогать врагам друг друга; царь обязывается отпустить в Польшу воеводу сендомирского с дочерью и сыном и всех задержанных поляков; король обязывается тем же самым относительно русских, задержанных в Польше; король и республика должны отозвать всех поляков, поддерживающих самозванца, и вперед никаким самозванцам не верить и за них не вступаться, Юрию Мнишку не признавать зятем второго Лжедимитрия, дочь свою за него не выдавать, и Марине не называться московскою государынею. Посланники обязались писать к Лжедимитриевым полякам с увещанием оставить самозванца; на возвратном пути отсылать обратно в свои земли польских ратных людей, которые им встретятся, и разослать во все пограничные города объявления, чтобы никто не смел идти на войну в Московское государство; обязались, что поедут прямо в Польшу, избегая всяких сношений и свиданий с поляками Лжедимитриевыми; но не хотели обязаться, что король выведет Лисовского из Московского государства, потому что Лисовский изгнанник из земли и чести своей отсужден.
Мы видели, что еще до заключения договора, когда Лжедимитрий был в Звенигороде, посланники отправили в его стан Борзковского с приказом полякам выйти из Московского государства. Но Рожинский с товарищами отвечали, что так как они уже взялись за дело, то ничьего приказу больше не слушают и того, с кем пришли, хотят посадить в его столице. После этого Лжедимитрий немедленно двинулся к Москве, не встречая по-прежнему никакого сопротивления; царь выслал было против него войско под начальством князя Скопина-Шуйского и Ивана Никитича Романова, и воеводы эти расположились на реке Незнани между Москвою и Калугою, но в войске открылся заговор: князья Иван Катырев, Юрий Трубецкой и Троекуров вместе с некоторыми другими решились передаться самозванцу; заговорщиков схватили, пытали, знатных разослали в города по тюрьмам, незнатных казнили, но царь не велел уже этому войску встречать самозванца, а велел ему идти в Москву. Здесь в народных толпах слышались слова: «Если б он не был настоящим Димитрием, то князья и бояре, которые к нему отъехали, воротились бы; значит, он тот же самый. Да что ж нам-то? Ведь князья и бояре перебили его поляков и его самого выгнали; мы об этом ничего не знали». «Он ведун, — говорил один, — по глазам узнает, кто виноват, кто нет». «Ахти мне! — отвечал другой, — мне никогда нельзя будет ему на глаза показаться: этим самым ножом я зарезал пятерых поляков».
1 июня войско Лжедимитрия приблизилось к столице и остановилось над рекою Москвою; сначала не знали, где лучше расположиться: некоторые говорили, что надобно перейти на другую сторону и занять большую дорогу на север, по которой приходят в Москву и ратные люди и припасы. Это мнение взяло верх, и войско перешло к селу Тайнинскому. Но выбранное место оказалось очень невыгодным, и через несколько дней обнаружилась большая опасность: некоторые из русских, находившихся при Лжедимитрии, завели сношения с Москвою, ночью бежали в Москву, но были схвачены сторожами и объявили товарищей: одних из них посадили на кол, другим отрубили головы. Счастливо избавившись от этой опасности, самозванец не хотел более оставаться в Тайнинском: он думал отрезать Москву от сообщения с севером, а между тем царские войска отрезывали его от юга, перехватывая шедших к нему из Польши купцов и ратных людей. Вот почему решили возвратиться на старое место; но московское войско стояло на Тверской дороге: Лжедимитрий, разбив его, перешел на Волоколамскую дорогу и выбрал наконец удобное место для стана — в Тушине, между двумя реками: Москвою и Всходнею. Сюда к Рожинскому и товарищам его приехал опять из Москвы от послов королевских пан Доморацкий с приказом выходить из областей московских, но поехал с прежним ответом: Рожинский хотел вступить в Москву после решительной битвы. Царское войско, в числе семидесяти тысяч, стояло на реке Ходынке, сам царь с двором и отборными полками стоял на Пресне, готовый его поддерживать. Ночью врасплох Рожинский напал на царское войско, захватил весь обоз и гнал бегущих до самой Пресни, но здесь, подкрепленные полками, высланными царем, бегущие остановились и в свою очередь погнали поляков, которые остановились за рекой Химкою, отсюда опять ударили на русских и, отогнавши их за Ходынку, возвратились в свой тушинский стан, очень довольные, что так кончилось дело, ибо некоторые из них, испуганные поражением у Пресни, прибежав в стан, велели уже запрягать возы, чтобы бежать дальше к границе. Поляки хвалились, что они последние прогнали русских, которые не преследовали их более из-за Ходынки, но признавались, что битва дорого им стоила. Опасаясь нападения, они окопали свой стан, обставили частоколом, поделали башни и ворота.
В половине августа Рожинский прислал к боярам грамоту, требуя переговоров; бояре отвечали: «Пишете к нам, боярам, и ко всем людям Московского государства о ссылках, чтобы мы бояр, дворян и изо всех чинов людей прислали к вам говорить о добром деле, а вы пришлете к нам панов и рыцарских людей. Пишете, чего знающим людям писать не годится. В Российском государстве над нами государь наш царь и великий князь Василий Иванович, и мы все единодушным изволением имеем его, как и прежних великих государей, и во всяких делах без его повеления и начинания ссылаться и делать не привыкли. Удивляемся тому, что ты называешь себя человеком доброго рода, а не стыдно тебе, что вы, оставя государя своего Сигизмунда короля и свою землю, назвавши неведомо какого вора царем Димитрием, у него в подданстве быть и кровь христианскую невинно проливать хотите. Мы тебе ответ даем: то дело будет доброе, как ты князь Роман Рожинский со всеми литовскими людьми, поймав того вора, пришлете к государю нашему, а сами немедленно из нашего государства в свою землю выйдете; вам ведомо, что государь наш с королем литовским помирился и, закрепив мирное постановление, послов и сендомирского со всеми людьми в Литву отпустил». Между тем Лисовский с козаками действовал особо, взял Зарайск, для отнятия у него этого города пришел из Рязани воевода Захар Ляпунов, но был разбит Лисовским наголову. После этого Лисовский пошел к Коломне, взял ее приступом, разорил, но на дороге к Москве был разбит князьями Куракиным и Лыковым и Коломна опять была занята на имя Шуйского.
Так война велась с переменным счастием, но для Шуйского впереди не было ничего утешительного. Самозванец укрепился под Москвою; вопреки договору, заключенному с послами королевскими, ни один поляк не оставил тушинский стан, напротив, приходили один за другим новые отряды: пришел прежде всего Бобровский с гусарской хоругвью, за ним — Андрей Млоцкий с двумя хоругвями, гусарскою и козацкою; потом Александр Зборовский; Выламовский привел 1000 добрых ратников; наконец, около осени пришел Ян Сапега, староста усвятский, которого имя вместе с именем Лисовского получило такую черную знаменитость в нашей истории. Сапега пришел вопреки королевским листам, разосланным во все пограничные города и к нему особенно. Мстиславский воевода Андрей Сапега прямо признался смоленскому воеводе Шеину, что польскому правительству нет никакой возможности удерживать своих подданных от перехода за границу: «Я тебе настоящую и правдивую речь пишу, что все это делается против воли и заказу его королевской милости; во всем свете, за грехи людские, такое своевольство стало, что и усмирить трудно; не таю от вас и того, что многие люди, подданные его королевской милости, и против самого государя встали и упорно сопротивляться осмелились; но бог милостив, государю нашему на них помог, и они, убегая от королевского войска, идут своею волею в чужие государства, против заказа его королевской милости». Таким образом, победа Сигизмунда над рокошанами доставила Лжедимитрию новых союзников. Узнав о походе Сапеги, самозванец послал к нему письмо, в котором просил его не грабить по дороге жителей, присягнувших ему, Димитрию; письмо заключается словами: «А как придешь к нашему царскому величеству и наши царские пресветлые очи увидишь, то мы тебя пожалуем своим царским жалованьем, тем, чего у тебя и на разуме нет».
Но нужнее всех этих подкреплений для самозванца было присутствие Марины в его стане. Узнав, что в исполнение договора Мнишек с дочерью отпущен из Ярославля в Польшу и едет к границе под прикрытием тысячного отряда, самозванец разослал в присягнувшие ему пограничные города приказ: «Литовских послов и литовских людей перенять и в Литву не пропускать; а где их поймают, тут для них тюрьмы поставить да посажать их в тюрьмы». Но он не удовольствовался этим распоряжением и отправил перехватить их Валавского с полком его; но полякам, которые уже давно служили Лжедимитрию, почему-то не хотелось, чтобы Марина была у них в стане: очень вероятно, что, уверенные в самозванстве своего царя, они не хотели силою заставить Мнишка и особенно его дочь признавать вора за настоящего, прежнего Димитрия и боялись дурных для себя последствий от подобного насилия, не могли они знать, что Мнишки пожертвуют всем для честолюбия. Как бы то ни было, Валавский, по уверению одного из товарищей своих, с умыслом не нагнал Мнишка. Тогда самозванец отправил Зборовского; этот, приехавши недавно, хотел прислужиться Лжедимитрию, пошел очень скоро, нагнал Мнишка под Белою, разбил провожавший его московский отряд и воротил Мнишка с семейством и послом Олесницким; Гонсевский, отделившись от них за несколько дней перед тем, уехал за границу другой дорогою. Но теперь затруднение состояло в том, что Марина и отец ее не хотели прямо ехать к самозванцу в Тушино, не хотели безусловно отдаваться ему в руки: они приехали прежде в стан к Сапеге и оттуда уже вели переговоры с Лжедимитрием. Говорят, что Мнишек и послы заранее условились, чтоб их захватили из Тушина, и для этого нарочно, против воли приставов, стояли два дня на одной станции, все поджидая погони. По другому известию, Марина, увидавши тушинского вора, увидавши, что нет ничего общего между ним и ее прежним мужем, никак не хотела признать его; для убеждения ее к тому нужно было время и долгие переговоры. Оба эти известия легко согласить: Марина могла заранее знать, что ее переймут посланные из Тушина, могла быть согласна на это, ибо у нее менее чем у кого-нибудь было причин сомневаться в спасении ее мужа, по крайней мере она должна была желать убедиться в этом лично и, убедившись в противном, сначала отказалась признать обманщика своим мужем. Рассказывают, что, подъезжая к Тушину, Марина была чрезвычайно весела, смеялась и пела. Но вот на осьмнадцатой миле от стана подъезжает к ее карете молодой польский шляхтич и говорит ей: «Марина Юрьевна! Вы веселы и песенки распеваете; оно бы и следовало вам радоваться, если б вы нашли в Тушине настоящего своего мужа, но вы найдете совсем другого». Веселость Марины пропала от этих страшных слов, и плач сменил песни. Это нежелание Марины ехать немедленно в Тушино, долгие переговоры с нею и отцом ее были очень вредны для Лжедимитрия, как признается один из поляков, ему служивших, и последовавшее потом согласие Марины и отца ее признать его одним лицом с первым Димитрием уже не могло изгладить первого вредного впечатления, произведенного их колебанием, хотя самозванец и хлопотал об этом изглажении; так, в одном письме он говорит Марине, чтоб она, находясь в Звенигороде, присутствовала в тамошнем монастыре при торжестве положения мощей: «От этого, — пишет Лжедимитрий, — в Москве может возбудиться к нам большое уважение, ибо вам известно, что прежде противное поведение возбудило к нам ненависть в народе и было причиною того, что мы лишились престола».
Мнишек только тогда решился назваться тестем второго самозванца, когда тот дал ему запись, что тотчас по овладении Москвою выдаст ему 300000 рублей и отдаст во владение Северское княжество с четырнадцатью городами. Олесницкий также получил жалованную грамоту на город Белую. 5 сентября в стане Сапеги происходило тайное венчание Марины со вторым Лжедимитрием, совершенное духовником ее, иезуитом, который, разумеется, убедил ее в том, что все позволено для блага римской церкви. Последняя не теряла еще совершенно надежды на воскресение Димитрия, как видно из писем кардинала Боргезе к папскому нунцию в Польше. Сначала он пишет: «Мне кажется маловероятным, чтобы Димитрий был жив и спасся бегством из своего государства, ибо в таком случае он не явился бы так поздно в Самборе, где, как говорят, он теперь». Потом: «Если только он жив, то еще можно уладить все дела; мы отправим письма и сделаем все возможное, чтобы примирить его с польским королем». Далее пишет: «Начинаем верить, что Димитрий жив, но так как он окружен еретиками, то нет надежды, чтоб он продолжал оставаться при прежнем намерении; король польский благоразумно замечает, что нельзя полагаться на него во второй раз. Бедствия должны были бы побудить его к оказанию знаков истинного благочестия, но дружба с еретиками обнаруживает, что у него нет этого чувства». В инструкции, написанной кардиналом Боргезе новому нунцию Симонетта, находятся следующие слова: «О делах московских теперь нечего много говорить, потому что надежда обратить это государство к престолу апостольскому исчезла со смертию Димитрия, хотя и говорят теперь, что он жив. Итак, мне остается сказать вам только то, что, когда введется реформа в орден монашеский св. Василия между греками, тогда можно будет со временем воспитать много добрых растений, которые посредством сношений своих с Московиею могут сообщить свет истинный ее народу». Несмотря на то, в Риме все еще не переставали колебаться между отчаянием и надеждою и принимать участие в делах самозванца. Так, в начале 1607 года Боргезе писал, что если Петр Федорович будет признан законным наследником, то Димитрию не останется надежды поправить свои дела. В ноябре 1607 года надежда воскресла; Боргезе пишет: «Сыновья сендомирского палатина, которые находятся здесь в Риме, сообщили его святейшеству достоверное известие, что Димитрий жив и что об этом пишет к ним их мать. Горим желанием узнать истину». Потом в августе 1608 года пишет: «Димитрий жив и здесь во мнении многих; даже самые неверующие теперь не противоречат решительно, как делали прежде. Жаждем удостовериться в его жизни и в его победах». В этом же месяце кардинал пишет: «Если справедливо известие о победе Димитрия, то необходимо должно быть справедливо и то, что он настоящий Димитрий».
В Польше уже составили для воскресшего Димитрия наказ, как ему действовать для собственной безопасности и для введения унии в Московское государство. Составители наказа сочли нужным изложить причины, почему Лжедимитрий не должен требовать императорского титула: а) Этот титул не достался ему в наследство от предков, следовательно, надобно доказать какое-нибудь новое, им самим приобретенное, право, в) Сами русские против этого титула: что же сказать об иностранцах? с) Его не признает ни один государь христианский, а в посольствах и других делах не надобно подавать повода к новым затруднениям, d) И о титуле королевском бывали и бывают споры с соседними государями: что же об императорском? е) Для принятия этого титула необходимо новое венчание, которого патриарх совершить не может; нет и курфирстов, для этого необходимых. Но царь может достигнуть желанного через унию. За этим следуют собственно наставления:
1) Хорошо, если бы государственные должности и сопряженные с ними преимущества раздавались не по древности рода, надобно, чтобы доблесть, а не происхождение получало награду. Это было бы для вельмож побуждением к верной службе, а также и к унии. Однако при этом должно смотреть, чтобы не возникли раздоры между старыми и новыми сенаторами. Не худо бы это распоряжение отложить до унии, а тут раздавать высшие должности в виде вознаграждения более приверженным к ней, чтобы сам государь вследствие унии получил титул царский, а думные его сановники — титул сенаторский, то есть чтобы все это проистекало от папы; должно обещать и другие преимущества, чтобы скорее склонить к делу божию.
2) Постоянное присутствие при особе царской духовенства и бояр влечет за собою измены, происки и опасность для государя: пусть остаются в домах своих и ждут приказа, когда явиться. А вместо них его величеству иметь советниками мужей зрелых и доблестных как для суда, так и для дел государственных, пусть он беседует преимущественно с теми из них, от которых зависит спокойствие государства и любовь народная к государю, не оставляя совершенно и прочих, но попеременно имея при себе то тех, то других. Притом беспрестанные угощения бояр и думных людей, долгое пребывание с ними влекут за собою трату времени, опасность и ненужные издержки, порождают неудовольствие и, вероятно, были причиною нынешней трагедии. Однако надобно иметь в виду и то, чтобы эти бояре вдали от глаза государева не замышляли чего-нибудь опасного. Надобно запретить всякие собрания. Государь должен кушать иногда публично, а иногда в своих покоях, по обычаю других государей.
3) Недавний пример научает, что его величеству нужны телохранители, которые бы без его ведома, прямо, как до сих пор бывало, никого не пропускали во дворец или где будет государь. Нужно иметь между телохранителями иностранцев, хотя наполовину с своими, как для блеска, так и для безопасности. В комнатные служители надобно выбирать с большим вниманием. В телохранители и комнатные служители надобно выбирать таких людей, которых счастие и жизнь зависят от безопасности государя, или, говоря ясно, истинных католиков, если совершится уния. Из москвитян брать в телохранители приверженных к унии, которые, обращаясь и разговаривая с нашими, желали бы видеть наше богослужение, слушать проповеди и проч.
Таким образом, от самих подданных, а не от государя возникнут разговоры об унии, государь будет скорее посредником и судьею, чем действователем и поощрителем: это нужно для отвращения ненависти, особенно теперь, вначале. Притом надобно выбрать расположенных к дому ее царского величества. Надобно обращать внимание и на то, что верность людей, которым не за чем возвращаться в отечество, бывает подозрительна. Между здешними нашими, кажется, много таких, которые по безнравственности и буйству в великой ненависти у москвитян. Надобно смотреть, чтобы поведение католиков, находящихся при их величествах, не навлекало порицания святой вере и унии.
4) И москвитян не очень должно отдалять от двора государева, ибо это ненавистно и опасно для государя и чужеземцев. Эти приближенные к царю москвитяне могут примером своим поощрять других к унии. Государь только посредством них может сноситься с подданными в делах, необходимых для государства. Наконец, они доказали свою верность тем, что при открытии недавнего заговора подвергали опасности жизнь свою за государя. Надобно остерегаться, чтобы не подать повода к новым заговорам, в противном случае должно было бы держать всегда иноземное войско, но все насильственное недолговечно. Как трудно без русских получить предостережение на случай бунта, крамолы и прочего, долженствующего быть известным государю, то изведано на опыте. Притом не должно забывать о положении государства по смерти государя: если все будет делаться силою и страхом, то надобно опасаться, что благие намерения государя относительно преобразования веры, народа и государства обратятся в ничто. Потом надобно позаботиться о ее величестве и о дворе их величеств. Важнее всего было бы сближение наших с москвитянами и дружественные беседы их, особенно при дворе государевом. Пусть наши держат слуг и мальчиков из московского народа, но они должны смотреть внимательно, сколько и в чем доверять каждому. Не худо, если бы царица из вельможных семейств московских имела при дворе своем несколько лиц обоего пола. Полезно, чтобы поляки, если возможно, взяли с собою в Польшу сыновей знатных бояр: это послужило бы к перемене нравов и веры и было бы ручательством за безопасность наших здесь. При раздаче должностей дворских весьма полезно давать полякам более приближенные, а москвитянам — почетнейшие, чтоб оградить жизнь и безопасность государя.
5) Производить тщательно тайный розыск о скрытых заговорщиках и участниках заговора: вызнавать расположение близких особ, чтобы знать, кому что поверить.
6) Для принятия просьб назначить известных верностию секретарей, которые должны отправлять дела как можно скорее. Этим, с одной стороны, приобретается расположение подданных, с другой — охраняется безопасность государя, ибо в просьбах могут заключаться предостережения.
7) Канцелярия должна употреблять скорее народный язык, чем латинский, особенно потому, что латинский язык считается у туземцев поганым. Однако государю нужно иметь при себе людей, знающих язык латинский, политику и богословие, истинных католиков, которые бы не затрудняли благого намерения, не сближали государя с еретиками, не подсовывали книг арианских и кальвинских на пагубу государству и душам, не возбуждали омерзения к наместнику Христову, не отторгали отсоединения с государями католическими. Такие ученые по крайней мере необходимы для сношений с государями христианскими.
8) Веновая запись, данная царице, должна быть за подписью думных людей. Одной копии быть здесь, а другой — в Польше с печатями и подписями. При случае включить в договор с Польским королевством, чтобы ее царское величество была под покровительством королевства при перемене обстоятельств. Надобно, чтобы сенаторы и подданные по городам дали присягу ее царскому величеству, как своей государыне, на подданство и послушание; один экземпляр присяжного листа хранить здесь, а другой — в Польше с подписью правителей и старост городовых. На всякий случай дозволить царице покупку какого-нибудь имения в Польше, по преимуществу соседнего с волостями, ей уступленными в Московском государстве.
9) Перенесение столицы, по крайней мере на время, кажется необходимым по следующим причинам: а) Это будет безопаснее для государя. в) Удобнее будет достать иностранное войско и получить помощь от союзного короля и других государей христианских. с) При перемене царя для царицы удобнее получить помощь от своих, безопаснее и легче выехать с драгоценностями и свободною в отечество; однако разглашать о перенесении столицы не нужно, ибо это ни к чему не послужит, надобно жить где-нибудь, только не в Москве. d) Мир московский будет смирнее: он чтит государя, вдалеке находящегося, но буйствует в присутствии государя и мало его уважает. е) Обычные пирования с думными людьми могли бы удобнее исподволь прекратиться. f) Удобнее было бы вести переговоры об унии. g) Удобнее приискивать людей способных. h) Легче учреждать коллегии и семинарии подле границы польской. i) Легче московских молодых людей отправлять учиться в Вильно и другие места.
10) Перечисляются полезные следствия унии для образованности в России.
11)Императорское достоинство вряд ли долго удержится в доме Австрийском и государстве Немецком вследствие распространения протестантизма в Германии. Если еретики курфирсты выберут еретика или произойдет раздор по поводу избрания, то папа передаст императорское достоинство тому из государей, кто ревностнее других будет защищать церковь. Кто знает, не наступило ли время, когда императорское достоинство, перенесенное при Карле Великом с востока на запад, будет перенесено с запада на север.
12) Если жив сын старшего брата царского, то престол по праву принадлежит ему. В таком случае обеспечением для Димитрия может служить уния, ибо церковь имеет власть царей неверных удалять от владычества над верными и вручать скипетр верным сынам своим.
13) Сохранения царского величества от внезапной смерти справедливо приписать молитвам церкви; тем же молитвам надобно приписать и то, что люди, восставшие на государя с целию воспрепятствовать унии, претерпели много неудач и множество погибло их от меньшей силы.
За этим следует особое изложение средства, как ускорить дело унии.
1) Еретикам, неприятелям унии запретить въезд в государство.
2) Выгнать приезжающих сюда из Константинополя монахов.
3) Руси польской заградить путь к проискам, ибо и теперь по ее наущению произошло кровопролитие, его царское величество едва спасся и возникла большая, чем прежде, ненависть к унии.
4) С осторожностию должно выбирать людей, с которыми об этом говорить, ибо преждевременное разглашение и теперь повредило.
5) Государь должен держать при себе очень малое число духовенства католического. Письма, относящиеся к этому делу, как можно осторожнее принимать, писать, посылать, особенно из Рима.
6) Государю говорить об этом должно редко и осторожно. Напротив, надобно заботиться о том, чтобы не от него началась речь.
7) Пусть сами русские первые предложат о некоторых неважных предметах веры, требующих преобразования, которые могут проложить путь унии. Поводом к этому могут служить объезды и исследования по последнему заговору, в котором участвовало и духовенство; преобразование нравственности и способа учения духовенства, отдаление неучей священников, которые сами не знают о вере и других не учат. Вследствие этого прихожане не знают символа веры, десяти заповедей, молитвы господней, отсюда между ними клятвопреступления, прелюбодеяния, пьянство, чародейство, обман, воровство, грабежи, убийства, редкий почитает за грех воровство и грабеж. Нет поучительных проповедей для народа. Священники отличаются невежеством при исповеди. Священство раздается за деньги. Предложить вопрос об отношении патриарха московского к византийскому, откуда его власть? Обратить внимание на то, что молодые люди не получают образования, что большие доходы духовенства не обращаются на дела полезные. Почему не ввести наук, какие были при св. Златоусте, Василии, Николае и других святых, которые были учеными, учили и учиться велели? А для этого нужно соединение с церковию латинскою, которая производит столько людей ученых. Почему бы по примеру прежних святых патриархов не произвести преобразования в вере и нравах, чтоб все было по-прежнему, как жили до разделения церквей и до владычества турок, ибо с того времени все в духовных делах начало портиться? Почему бы не иметь семинарии и коллегиум? При случае намекнуть на устройство католической церкви для соревнования. Издать закон, чтобы все подведено было под постановления соборов и отцов греческих, и поручить исполнение закона людям благонадежным, приверженцам унии. Возникнут споры, дойдет дело до государя, который, конечно, может назначить собор, а там с божию помощию может быть приступлено и к унии.
8) Раздавать должности людям, приверженным к унии, внушать им, какие от нее произойдут выгоды; особенно высшее духовенство должно быть за унию, оно должно руководить народ к предположенной цели, а это в руках его царского величества.
9) Намекнуть черному духовенству о льготах, белому — о достоинствах, народу — о свободе, всем — о рабстве греков, которых можно освободить только посредством унии с государями христианскими.
10) Иметь при государе священников придворных и способных, которые бы указывали истинный путь словесно и письменно.
11) Учредить семинарии для чего призвать людей ученых, хотя светских.
12) Отправить молодых людей для обучения в Вильно или лучше туда, где нет отщепенцев, в Италию, в Рим.
13) Позволить москвитянам присутствовать при нашем богослужении.
14) Хорошо, если бы поляки набрали здесь молодых людей, отдали бы их в Польше учиться отцам иезуитам.
15) Хорошо, если б у царицы между священниками был один или два унията, которые бы отправляли службу по обряду русскому и беседовали с русскими.
16) Для царицы и живущих здесь поляков построить костел или монастырь католический.
Этот наказ был написан напрасно: Лжедимитрию не удалось взять Москвы, и товарищи его должны были думать о том, как зимовать в Тушине, ибо снег уже начал набиваться в их палатки. У самозванца было в это время польского конного войска 18000, пехоты 2000, козаков запорожских 13000, донских 15000, кроме русских людей, последних поляки не много держали в стане, потому что им не доверяли; купцов польских бывало иногда при Тушине тысяч до трех: они стояли особым станом. Некоторые думали, что надобно разделиться на отряды и зимовать в разных волостях московских, но большинство сочло опасным разделить силы и решилось зимовать в Тушине. Начали рыть землянки, для лошадей поделали стойла из хвороста и соломы. Для продовольствия поделили завоеванные волости между отрядами, и огромные обозы по первому пути потянулись к Тушину, на каждую роту приходилось по тысяче и больше возов; везли нам, чего только душа хотела, говорит один из тушинских поляков; наскучило жить в землянках, начали брать из ближних деревень избы и ставить их в обозе, у иного было две и три избы, а в землянках устроили погреба. Среди стана построили хоромы царю, царице и Мнишку, было им где поместиться просторно, и стан Тушинский превратился в город.
ГЛАВА ПЯТАЯ
правитьПРОДОЛЖЕНИЕ ЦАРСТВОВАНИЯ ВАСИЛИЯ ИВАНОВИЧА ШУЙСКОГО
правитьШведский король предлагает помощь свою Шуйскому. — Царский племянник князь Скопин-Шуйский отправляется в Новгород для заключения союза с Швециею. — Борьба в Пскове между большими и меньшими людьми. — Псков целует крест самозванцу. — Шуйский садится в осаду в Москве. — Тушинский двор. — Осада Троицкого монастыря. — Тушинцы захватывают врасплох северные города. — Пересылки между последними. — Неистовство тушинцев. — Восстание против них. — Положение Шуйского в Москве; неудача восстаний против него. — Война между Москвою и Тушином. — Договор царя Василия с шведским королем. — Поход Скопина-Шуйского с шведами для освобождения Москвы
Самозванец выстроил себе столицу под самою Москвою, и к нему на помощь приходили польские отряды; договор, заключенный в Москве королевскими послами, был явно нарушен, Мнишек и дочь его признали тушинского вора истинным Димитрием. Но если со стороны поляков было такое явное нарушение договора, если вор утверждался с польскою помощию, то Шуйскому естественно было обратиться с просьбою о помощи ко врагу Польши и короля ее, Карлу шведскому, тем более что последний уже давно предлагал эту помощь. В феврале 1607 года выборгский державец писал к корельскому воеводе князю Мосальскому, что король его готов помогать царю и послы шведские давно уже стоят на рубеже, дожидаясь послов московских для переговоров. Но в это время Шуйский, успев отогнать Болотникова от Москвы, думал, что сладит с преждепогибшею Украйною одними силами Северной России, и потому дал наказ Мосальскому так отвечать на письмо из Выборга: «Ты писал ко мне, что государя вашего Арцыкарлуса послы стоят долго на рубеже понапрасну, дожидаются послов его царского величества: я твоему письму подивился, что пишешь все о тех же делах, о которых прежде не один раз мы вам ответ давали, и теперь даю знать, что о послах великого государя у нас указа нет и к вам мы о том никогда не писывали, что будут государя нашего послы на съезд. И вы бы вперед к нам о посольских съездах не писали, потому что посольские съезды и о послах ссылки в Кореле никогда не бывали, государь бы ваш велел о посольском съезде ссылаться с новгородскими воеводами. Ты пишешь, что государя вашего воевода со многими людьми стоит в Выборге и еще воинских людей собирает каждый день; но он этим только убыток государю своему делает, а нам его сборы не страшны; знаете и сами, что у великого государя нашего многие рати собственные его государевы, а не сборные и не наемные, всегда готовы. Постановленного прежнего мира великий государь наш нарушать ничем не велел: с его стороны никакой неправды и задоров нет. Да вы же пишете, хотите знать от меня, кто у нас царь и великий князь! Но государь ваш знает по нашей сказке, что у нас государь Василий Иванович всея Руси. Пишете, будто его подданные стоят против него, и потому гонцам вашего государя к нашему государю дороги нет, и что у вас указ есть с своими воинскими людьми помогать нашему государю против его недругов, а Русской земле государь ваш не хочет никакой порухи, хочет помогать Новгородской земле: и вам давно известно, что по божией милости, по прародительской степени, за прошением освященного собора и за челобитьем всего народного множества Московского государства учинился на великих государствах Василий Иванович, и все ему служат, и розни между ними никакой нет, по милости божией, и вперед не будет, а вы теперь, не ведомо каким воровским обычаем, пишете такие непригожие и злодейственные слова. А что пишете о помощи, и я даю вам знать, что великому государю нашему помощи никакой ни от кого не надобно, против всех своих недругов стоять может без вас, и просить помощи ни у кого не станет, кроме бога. А гонцам ездить было нельзя оттого, что во всем Новгородском уезде было моровое поветрие».
В другой раз Карл прислал гонца своего в Москву, когда царь был под Тулою. От гонца сначала хотели скрыть цель царского похода, пристав сказал ему, что Василий стоит на Украйне против крымского хана. Царь писал к боярам, чтоб они велели отписать Карлу против всех статей, а писали бы к нему не жестоко, а ласково. Несмотря на то, бояре сочли нужным выразить свое негодование на короля, который и в грамоте, присланной с гонцом, писал, что причиною задержки гонцов было не моровое поветрие, а государевы недруги. Бояре отвечали ему от имени царского: «У нас у всех великих государей ведется: с которыми великими государями ссылка о любви и о дружбе, то между ними таких непригожих речей в наших государских ссылках не бывает, и тебе в том пригоже остерегаться, и вперед бы ты к нам таких невежливых слов не писал. Когда злого врага, еретика и богоотступника расстригу Гришку Отрепьева Московским государством убили, то воры козаки и беглые холопы, расстригины советники, боясь за свое воровство опалы и смертной казни, сбежали из Москвы в украинские и в польские города и стали воровать; но теперь этих воров побили и в наших великих государствах смуты нет никакой; бывает во всех великих государствах, что воры, разбойники и душегубцы бегают и воруют, избывая смертной казни. Ты писал, что хочешь нам на наших недругов помогать: наше царское величество в том тебя похваляем, что ты нам доброхотаешь и нашей любви к себе ищешь, и против того любовью тебе воздавать будем же. Но и прежде мы к тебе писали, и теперь объявляем, что недруга у нас никакого нет, а хотя который пограничный государь и помыслит какую недружбу начать, то это нам нестрашно, помощи мы просим от единого всемогущего бога, да и самому тебе известно, что у нашего царского величества многие несчетные русские и татарские рати».
Скоро, однако, Шуйский должен был переменить этот тон, когда его несчетные рати были побиты и самозванец выстроил себе столицу под Москвою; отвергнув сперва два раза предложенную ему Карлом помощь, теперь он счел необходимым отправить племянника своего князя Скопина-Шуйского в Новгород, чтоб оттуда завести сношения с шведским королем о помощи. В Новгороде приняли Скопина с честию: издавна новгородцы отличались привязанностию к Шуйским, во времена Грозного они стояли за них всем городом. Но в Пскове дела шли иначе. Несмотря на погром, бывший над Псковом при великом князе Василии, этот город сохранял еще остатки прежнего быта. Как остаток старины, сохранялась в Пскове вражда двух сторон, так называемых лучших и меньших людей; но после окончательного присоединения к Москве эта вражда должна была еще усилиться по той причине, что псковские лучшие люди были выведены и на их место были присланы другие из московских областей; разумеется, в спокойное время эта вражда не могла резко высказываться, но теперь, со Смутою, настало для этого удобное время. «Гости, славные мужи, велики мнящиеся пред богом и людьми, богатством кипящие», по выражению летописца, нашли случай изгубить предводителей противной стороны, «которые люди в правде против них говорили о градском житии и строении, и за бедных сирот». Шуйский прислал в Псков просить у его жителей денежного вспоможення. Гости и вообще богатые люди собрали 900 рублей со всего Пскова, с больших и с меньших, и со вдовиц по раскладу, и послали с этими деньгами в Москву не по выбору главных людей противной стороны — Самсона Тихвинца, Федора Умойся Грязью, Ерему сыромятника, Овсейка Ржову, Илюшку мясника и написали Шуйскому: «Мы тебе гости псковские радеем, а эти пять человек тебе, государю, добра не хотят и мелкие люди казны тебе не дали». Тогда же знаменитый гость Григорий Щукин хвалился: «Которые-де поехали с казною, и тем живоначальной Троицы верха не видать и в Пскове не бывать». В самом деле, уже в Новгороде, вследствие упомянутой грамоты лучших псковичей к царю, посадили в тюрьму четверых из псковичей, посланных с деньгами, и держали их до самого того времени, как узнали, что дорога очистилась от воровских людей и их можно стало отправить в Москву. Оставили на воле одного только Ерему сыромятника, потому что его имя в грамоте пропустили: похотел ему добра псковской воевода Петр Шереметев за то, что Ерема на него много всякого рукоделья делал даром.
Когда посланные приехали в Москву, то их по оговорной грамоте вывели казнить смертию. К счастию их, в это время находился в Москве отряд псковских стрельцов, взятый царем на помощь против Лжедимитрия: стрельцы эти бросились к Шуйскому, били челом за своих земляков и выручили их в том, «что тебе, царю, они не изменники, а наши головы в их головы». Между тем Ерема возвратился из Новгорода в Псков и сказал своим, что остальных четверых его товарищей прямо из тюрьмы отослали в Москву с казною и на них писана измена. Тогда народ встал всем Псковом на гостей на семь человек и бил на них челом воеводе. Шереметев посадил гостей в тюрьму и воспользовался этим случаем, чтобы потребовать с них большие деньги, а между тем послал сказать в Москву, чтобы присланным туда четверым псковичам не делали никакого зла и тотчас отпустили бы их домой, ибо за них поднялось в Пскове страшное смятение и гостям грозит гибель. Шуйский испугался и отпустил псковичей. С этих пор встала страшная ненависть между лучшими и меньшими людьми: «Большие на меньших, меньшие на больших, и так было к погибели всем». Понятно, какие следствия должно было иметь такое раздвоение в городе, когда, по выражению летописца, «разделилось царство Русское надвое, и было два царя и двои люди несогласием». Когда Шуйский разослал по городам, в том числе в Новгород и Псков, пленников, взятых у самозванца, то новгородцы топили этих несчастных в Волхове, а псковичи кормили их, поили, одевали и плакали, на них смотря, — это был дурной знак для Шуйского!
В мае 1607 года пришли из тушинских табор стрельцы псковские и пригородные, также дети боярские, которые были взяты в плен самозванцем, целовали ему крест и с ласкою отпущены домой. Стрельцы, разойдясь по своим пригородам, а дети боярские — по поместьям, смутили все пригороды и волости, привели их к крестному целованью таборскому царю Димитрию. Псковской воевода Шереметев собрал ратных людей и послал воеводою с ними сына своего Бориса против возмутителей, но Борис едва успел убежать от них в Псков поздорову. В это время пришли в Псков новгородцы и стали говорить псковичам, чтобы соединиться и стоять вместе на воров, «а к нам немцы (шведы) будут из-за моря тотчас в помощь Новугороду и Пскову». Но это обещание, что немцы придут на помощь, могло только заставить псковичей передаться на сторону Лжедимитрия. Мы видели, что в продолжение нескольких веков Псков постоянно боролся с немцами, беспрестанно грозившими его самостоятельности и вере; едва младенец в Пскове начинал понимать, как уже существом самым враждебным представлялся ему немец. К этой исторической вражде присоединялось теперь новое опасение; меньшие люди видели, что немцы, союзники Шуйского, вместе с новгородцами придут для того, чтобы усилить воеводу и сторону лучших людей, которые воспользуются своею силой для низложения стороны противной. Псковичи объявили новгородцам, что именно для немцев они соединяться с Новгородом не хотят.
В это время, когда вследствие появления двух царей Псков разделился, что же делало начальство псковское, воевода Шереметев и дьяк, знаменитый впоследствии Иван Грамотин? Они воспользовались Смутою, ослаблением власти царской для собственных выгод: взяли себе в поместья и в кормление лучшие дворцовые села. Когда тушинский воевода Федор Плещеев пришел с войском, набранным в пригородах, и стал приводить к крестному целованию волости псковские, то крестьяне из волости явились в Псков к воеводе, прося оборонить их от Плещеева, но Шереметев отвечал им, чтобы целовали крест таборскому царю; те, делать нечего, целовали крест и начали давать Плещееву корм и подымщину. Но потом Шереметев и Грамотин выслали вооруженный отряд грабить и брать в плен крестьян по волости; пленных мучили на пытках и, вымучивши деньги, отпускали, приговаривая: «Зачем мужик крест целовал!» Но мужик знал, что сам воевода велел ему крест целовать. Псковичи волновались все сильнее и сильнее, видя гибель пригородам и крестьянам, воеводские неправды, обиды и грабеж, опасаясь, что когда придут новгородцы с немцами, то Шереметев еще более возьмет силы и тогда уже не будет от него никому пощады. Один сын боярский распустил слух, что отправлена грамота в Москву с доносом на 70 человек посадских; со страхом указывали друг другу на крепкие тюрьмы, поставленные воеводою, тогда как прежде тюрьмы были простые, без ограды. Шереметев много раз спрашивал у псковичей: «Что у вас дума? Скажите мне!» Псковичи молчали, думы у них не было никакой; но когда воевода говорил: «Немцы будут во Псков», — то был ответ: «Немцев не хотим и за то помрем». Большие люди также, вместо того чтоб утишать народ, как нарочно, больше и больше раздражали его: перестали ходить во всегородную избу, гнушались мелкими людьми, смеялись над ними; когда звали их на совет, то не ходили и давали во всем волю мелким людям да стрельцам, козакам, поселянам, а стрельцы превозносили таборского царя Димитрия за добродетель и милость, за хитрость воинскую, за силу великую. Эти слова наполняли всех радостию, чаяли истины и от всех зол избавления и от властельских всяких насильств, потому что воеводы, несытые мздоиманием и грабежом, восколебали мир всякими неправдами, всякую правду вывели изо Пскова, всякий порядок добрый потоптали, умножили воров, кормильцев своих, обманщиков, подметчиков, поклепщиков, людям праведным не оставили места где прожить. И вот, когда низшее народонаселение было раздражено таким образом против воеводы и лучших людей, 1 сентября 1608 года пришла весть, что немцы уже близко. Тогда народ встал, как пьяный, по выражению летописца, отворил ворота, целовал крест самозванцу и впустил в город ратных людей Плещеева, который стал воеводою в Пскове. Иван-город также присягнул Лжедимитрию; в Орешек Скопин не был впущен тамошним воеводою Михайлом Глебовичем Салтыковым, который также объявил себя за Тушино. В самом Новгороде Великом началось было волнение между чернью, но митрополит Исидор утишил его. Скопин, узнав об этом волнении, вышел из Новгорода, но потом, когда дали ему знать, что все успокоилось, возвратился и вступил в переговоры с шведами касательно вспомогательного войска. Приехавший в Новгород королевский секретарь Монс Мартензон (у тогдашних русских Монша Мартыныч) договорился с Скопиным, что шведы вышлют на помощь царю 5000 человек, на содержание которых московское правительство обязалось выдавать ежемесячно по 100000 ефимков. Заключение окончательного договора отложили до съезда в Выборге.
Но в то время как шведы еще только обещали пособить Шуйскому, поляки самозванцевы действовали в пользу своего союзника под Москвою и на севере. Сапега, хотевший действовать отдельно и самостоятельно, пошел к Троицкому монастырю, который обеспечивал сообщение Москвы с северными и восточными областями. Узнав о движении Сапеги, Шуйский послал брата своего Ивана перехватить ему дорогу, но московское войско было наголову разбито под Рахмановым, и Шуйский явился в Москву с очень немногими людьми; остальные рассеялись по домам ждать развязки борьбы, не желая проливать крови ни за царя московского, ни за царя тушинского. В таком расположении духа находились многие из жителей Москвы; Шуйский должен был знать это, должен был знать, как опасны равнодушные граждане при первой неудаче, и потому повестил, что намерен выдержать осаду в городе, но что, если кто не хочет сидеть вместе с ним, тому вольно выехать. Согласиться на такое предложение, явно объявить себя нерасположенным к царю или трусом, казалось совестно и опасно: не испытывал ли только Шуйский верность к себе и усердие, чтобы после жестоко наказать неверных или неусердных? Все целовали крест умереть за дом Пречистой богородицы, но на другой, на третий и на следующие дни поехали в Тушино боярские дети, стольники, стряпчие, дворяне, жильцы, дьяки и подьячие, поехали туда стольники — князь Димитрий Тимофеевич Трубецкой, князь Димитрий Мамстрюкович Черкасский, князь Алексей Юрьевич Сицкий, Михайла Матвеевич Бутурлин и двое князей Засекиных. Мы видели, что сначала под знамена самозванца собирались люди из самых низких слоев народонаселения, но мы видели также, зачем собирались они. Крестьяне, например, собирались вовсе не побуждаемые сословным интересом, не для того, чтоб, оставаясь крестьянами, получить большие права: крестьянин шел к самозванцу для того, чтобы не быть больше крестьянином, чтобы получить выгоднейшее положение, стать помещиком вместо прежнего своего помещика; но подобное движение произошло во всех сословиях: торговый человек шел в Тушино, чтобы сделаться приказным человеком, дьяком, подьячий — чтобы сделаться думным дворянином, наконец люди родовитые, князья, но молодые, не надеявшиеся по разным отношениям когда-либо или скоро подвинуться к боярству в Москве, шли в Тушино, где образовался особый двор в противоположность двору московскому.
Поразив Шуйского, Сапега вместе с Лисовским приступили к Троицкому монастырю 23 сентября. Войско осаждавших по самой большой мере простиралось до 30000 человек, но так как после первых неудачных попыток овладеть монастырем Сапега увидал необходимость остаться под ним долгое время, почему должен был заботиться собранием запасов на зиму и рассылать отряды для занятия других городов, то число войска его нередко изменялось, уменьшаясь иногда до 10000 человек. Силы осажденных трудно определить с точностью по недостатку свидетельств. По сохранившейся современной записи о сидевших в осаде оказывается, что дворян, детей боярских, стрельцов и козаков было там 609 человек; если мы должны приложить сюда еще 700 разных людей, над которыми начальствовали головы из детей боярских разных городов, да если приложим сюда еще монахов, способных нести воинские труды, то выйдет около 1500 человек, кроме монастырских слуг и крестьян; при определении числа последних должно сообразоваться с возможностию помещения внутри монастыря, где было еще много женщин и детей: толпы окольных жителей с семействами собрались в монастырь, и теснота была страшная. Воеводами монастырской заставы или гарнизона были окольничий князь Григорий Борисович Роща-Долгорукий и дворянин Алексей Голохвастов. Архимандритом монастыря был в это время Иоасаф, о характере которого трудно сказать что-нибудь решительное; гораздо резче выдавался келарь монастыря Авраамий Палицын, на которого мы должны обратить особенное внимание, как на человека, принимавшего важное участие в событиях, и как историка этих событий. Авраамий Палицын назывался в миру Аверкием Ивановичем; в 1588 году, в царствование Феодора, Аверкий Палицын подвергся опале: имение его было отобрано в казну, сам он сослан и постригся или пострижен в монахи. Причина опалы неизвестна; но нельзя не обратить внимания на год ее — 1588, ибо незадолго до этого времени именно в конце 1587 года, подверглись опале Шуйские, друзья их и клевреты вследствие замыслов против Годунова. В 1600 году царь Борис снял опалу с монаха Авраамия, но последний при Годунове и самозванце оставался в удалении, только с восшествием Шуйского на престол Авраамий получает важное значение: он становится келарем Троицкого монастыря, первого монастыря в государстве, посредником между монастырем и государем; это обстоятельство опять может навести на мысль о прежних связях Палицына с новым царем. В 1609 году дело по закладной кабале было решено в его пользу, и он получил свою долю в селе, тогда как монахам было запрещено брать в залог земли. Мало того, при выдаче правой грамоты следовало взять с Палицына два рубля в казну; Авраамий не хотел платить и подал просьбу, чтобы государь не велел на нем своих пошлин искать. Государь пожаловал, для осадного времени пошлин брать не велел. Рассмотрев внимательно поведение Палицына в описываемое время, можно вывести о нем такое заключение: это был человек очень ловкий, деловой, уклончивый, начитанный, по тогдашним понятиям красноречивый, одним словом, настоящий келарь, ибо келарь был представителем монастыря пред мирскими властями, охранителем его выгод, ходатаем по делам его в судах; если каждый монастырь имел нужду в опытном и ловком келаре, то тем более монастырь Троицкий, владевший такою огромною недвижимою собственностию, имевший столько льгот; и в обыкновенное время келарь его должен был часто отлучаться из монастыря, жить в столице, хлопоча по делам обители; во время осады Палицын находился в Москве по воле царя, как сам пишет.
Сапега и Лисовский думали скоро управиться с Троицким монастырем, но встретили сильное сопротивление: все приступы их были отбиты, осадные работы уничтожены. Монахи ревностно помогали ратным людям: тогда как одни отправляли богослужение, другие работали в хлебне и поварне над приготовлением пищи для воинов; иные же день и ночь находились на стене вместе с людьми ратными, выходили на вылазки, принимали даже начальство над отрядами; вероятно, многие из них до пострижения были людьми служилыми. Сапега и Лисовский в грамоте своей сами засвидетельствовали о поведении троицких монахов: «Вы, беззаконники, — писали они к ним, — презрели жалованье, милость и ласку царя Ивана Васильевича, забыли сына его, а князю Василью Шуйскому доброхотствуете и учите в городе Троицком воинство и народ весь стоять против государя царя Димитрия Ивановича и его позорить и псовать неподобно, и царицу Марину Юрьевну, также и нас. И мы тебе, архимандрит Иоасаф, свидетельствуем и пишем словом царским, запрети попам и прочим монахам, чтоб они не учили воинства не покоряться царю Димитрию». Сапега с Лисовским писали и к воеводам троицким, и ко всем ратным людям, убеждая к сдаче обещаниями богатых наград; в противном случае грозили злою смертию. Убеждения и угрозы остались тщетными: монахи и ратные люди видели пред стенами своими не того, кто называл себя сыном царя Ивана Васильевича; они видели пред стенами обители св. Сергия толпы иноверцев, поляков и литву, пришедших поругать и расхитить церковь и сокровища священные. Здесь дело шло не о том, передаться ли царю тушинскому от царя московского, но о том, предать ли гроб великого чудотворца на поругание врагам православной веры; троицкие сидельцы защищали не престол Шуйского только, но гроб св. Сергия, и потому здесь измена не могла пересилить верности. Характер одушевления осажденных видим в ответе их на грамоты Сапеги. «Да ведает ваше темное державство, что напрасно прельщаете Христово стадо, православных христиан. Какая польза человеку возлюбить тьму больше света и преложить ложь на истину: как же нам оставить вечную святую истинную свою православную христианскую веру греческого закона и покориться новым еретическим законам, которые прокляты четырьмя вселенскими патриархами? Или какое приобретение оставить нам своего православного государя царя и покориться ложному врагу, и вам, латыне иноверной, уподобиться жидам, или быть еще хуже их?»
При господстве религиозного одушевления измена не могла пересилить верности в Троицком монастыре, хотя измена вкралась и сюда. Если в стане осаждающих нашлись козаки, которые, мучась совестию за то, что подняли руки на обитель св. Сергия, перебегали к осажденным и сообщали им о замыслах неприятеля, зато нашлись перебежчики и между монастырскими слугами, даже между детьми боярскими, которые не стерпели сидеть в осаде, ставшей очень трудною в зимнее время. Осенью, когда было еще тепло, толпы народа могли жить на открытом воздухе, но когда начались морозы, то все столпились в кельях; отсюда страшная теснота и ее следствие — повальная болезнь, к которой присоединился еще недостаток топлива. Среди этих физических бедствий открылось и зло нравственное — вражда между монахами, несогласие между воеводами, послышались обвинения в измене. 29 марта 1609 года дочь Бориса Годунова Ксения, или Ольга, писала из Троицкого монастыря, где находилась во время осады, к одной своей тетке, что она «в своих бедах чуть жива, совсем больна вместе с другими старицами, и вперед ни одна из них себе жизни не чает, с часу на час ожидают смерти, потому что у них в осаде шатость и измена великая». Стрельцы и монастырские служки жаловались на архимандрита и братию, что плохо их кормят; архимандрит писал царю в оправдание: «Как сели в осаде, все люди едят троицкий хлеб, а своего у них было мало запасено, и деньги, что кому пригоже, даем. А как в казне денег не стало, то мы собирали с братии по рублю с человека, а с иных по полтине: другим, кому надобно, занимаем да даем. Мы говорили ратным людям: ешьте в трапезе, что братия едят, возьми мое архимандричье себе, а свое передо мной поставь; но они братские кушанья просят по кельям, потому что в трапезе ставят перед четверыми столько же, сколько по кельям пойдет одному: в кельях-то у них жены да дети, а у иных жонки. А нам смирить себя больше уже не знаем как? Едим с братиею с Филиппова заговенья сухари с хлебом. В осаде нам теснота и нужда великая: по дрова не выпустят, от келий кровли, задние сени и чуланы уже пошли на дрова, теперь жжем житницы».
Но не одни ратные люди писали жалобы на архимандрита и соборных старцев: нашлись жалобщики и между братиею, в которой произошло разделение по случаю доноса на казначея монастырского Иосифа Девочкина. Палицын пишет, что дьякон и левого клироса головщик Гурий Шишкин выведал у Девочкина измену и донес главному воеводе. Долгорукий тотчас схватил казначея и велел пытать. Такой поступок воеводы с одним из главных лиц в монастыре возбудил негодование архимандрита и соборных старцев, вооружив их и против доносчика Шишкина с товарищами (если только были они у Шишкина), которые в грамоте своей к царю от 3 июля 1609 года жалуются, что на них за донос на Девочкина «архимандрит и соборные старцы положили ненависть и морят их всякими нуждами, голодом и жаждой, а сами соборные старцы едят с своими заговорщиками и пьют по кельям по-старому, по вся дни. А ратных людей, дворян и детей боярских и слуг монастырских соборные старцы очень оскорбили». Долгорукий писал в Москву к Палицыну: «В старцах, знаю в каких, большая ссора: после Осифова дела всякую смуту начали и мир возмутили». Но большая ссора была и между двумя воеводами; Долгорукий пишет Авраамию: «За четыре дня до приступа пришел ко мне монастырский слуга Михайла Павлов и говорит: ты готовишься на воров, а Алексей Голохвастов на тебя наущает, говорит старцу Малахею Ржевитину: поди к слугам, которым веришь, и к мужикам клементьевским, говори им, что нам от князя Григория, в осаде сидя, всем погибнуть, и нам над князем Григорием надобно как-нибудь промыслить, ключи бы у него городовые отнять. И я, князь Григорий, услыша такое слово, начал говорить дворянам, головам, сотникам, детям боярским и всяким ратным людям: мы готовимся на врагов, а только Алексей такое слово говорил, то у нас в святом месте будет дурно. Услыхав это, Алексей начал запираться; и старец Малахея перед дворянами заперся, что такого слова у Алексея не слыхал, но потом прислал ко мне сказать: виноват я, князь Григорий Борисович, в том, что сперва заперся, потому что если бы я стал говорить, то была бы у вас большая смута, а если бог даст благополучное время, то и ни в чем перед государем не запрусь; и в другой раз присылал он ко мне с тем же словом. А прежде, как я схватил вора Иосифа Девочкина, то Алексей говорил монастырским слугам, призвавши их к себе в седьмом часу ночи: пожалуйста, не выдавайте казначея князю Григорию. А как я пошел пытать казначея, то Алексей велел сбить с города всех мужиков. Я послал проведать слугу, и тот, возвратившись, сказал: площадь полна мужиков с оружием из съезжей избы. И я мужиков отговорил от мятежа и пошел пытать казначея; но Алексей у пытки ни за какое дело не принялся, и то его нераденье видели многие дворяне и дети боярские и всякие ратные люди и мне о том после говорили: зачем это Алексей с тобою к такому великому делу не принялся?» То же самое доносили и старцы в упомянутой выше грамоте.
Заступление Голохвастова за Девочкина, обвиненного в измене, умысел отнять у Долгорукого городовые ключи дали повод смотреть и на Голохвастова как на участника в измене казначея, дали повод думать, что второй воевода хочет прибрать к своим рукам ключи для того, чтоб отпереть неприятелю вход в монастырь. Палицын прямо обвиняет Голохвастова в согласии с Девочкиным, говорит, что этот воевода снесся с врагами и назначил день, в который хотел предать им монастырь таким образом: когда осажденные сделают вылазку, Голохвастов хотел затворить ворота и предать вышедших на жертву полякам, впустив в то же время неприятеля другим входом в монастырь. Из связи рассказа Палицына выходит, что Девочкин, признавшись на пытке в собственной измене, обговорил соучастников, и в том числе Голохвастова: «Нетерпелив в крепких явился Иосиф, все потонку умышленное объявил, и странно было слышать треснутие думы иудиной. Не напрасно Оська Селевин отскочил; не одного его, но и четверых невежд поселян также послал за ним, полякам весь предался и других не мало прельстил. Его лукавству и второй воевода, Алексей Голохвастов, потаковник был и уже сослался» и проч. Но здесь должно заметить, во-первых, что сам Палицын ослабляет доверие к своим показаниям, умалчивая о подробностях, закрывая истину слогом витиеватым, выражениями темными; так, до открытия упомянутых грамот Долгорукого и старцев никто не мог догадаться о пытке, которой был подвергнут Девочкин и которую Палицыну благоугодно было обозначить словом крепкие: «нетерпелив в крепких явился Иосиф». Потом, если бы осажденные доведались об измене последнего каким-нибудь другим образом, то и Долгорукий, и старцы в своих донесениях в Москву не преминули бы довести об этом до сведения царя и Палицына, но в упомянутых донесениях ни слова не говорится об измене Голохвастова и о подробностях замысла, как их приводит Палицын. Долгорукий заключает свое донесение Палицыну о поведении Голохвастова следующими словами: «А к государю о том я до сих пор не пишу, потому что, по грехам, осада продлилась, и я здесь бессемеен; и если, Авраамий Иванович, осада еще вдаль продлится, то тебе бы пожаловать, о том государю известить, чтобы в монастыре святому месту какой-нибудь вред не учинился. А про Алексея в осаде ведают многие люди, что Алексей дела не делает, только ссору чинит, и если все об нем писать, то и в письме не поместится. Так тебе бы, господин, порадеть о святом месте». В другой грамоте к тому же Палицыну Долгорукий пишет: «Пожалуй, государь Авраамий Иванович, извести государю тайно, что здесь в осаде ссору делает большую Алексей Голохвастов, чтобы государь пожаловал, на просухе прислал сюда верных человек сто, и про него велел бы сыскать и велел бы его к Москве взять. И если государь пожалует, будет ко мне, холопу своему, о том писать, то он бы государь пожаловал, ко мне отписал тайно». Из этих слов оказывается, что Долгорукий боялся явно действовать против Голохвастова, у которого было много приверженцев, с которым, как видно, одинаково думали архимандрит и соборные старцы. В то время, когда Шуйского мало уважали, ибо от гнева его всегда можно было найти убежище у царя тушинского, в то время одного приказа из Москвы было недостаточно для смены воеводы, нужно было прислать сто человек верных людей и поступить с большою осторожностию и тайною.
Но упомянутые грамоты Долгорукого и старцев не дошли в Москву; Голохвастов остался воеводою до конца осады и не обнаружил попытки к измене; сто человек верных не были присланы из Москвы, и дело осталось неразведанным, вследствие чего и нам теперь трудно обвинить Голохвастова, ибо прямое обвинение Палицына ослабляется молчанием врагов Голохвастова и самым характером палицынского повествования, мало внушающим доверия. Трудно также обвинить решительно и Девочкина, потому что собственному признанию, вынужденному пыткою, верить нельзя; двое соучастников казначея, Гриша Брюшина и Худяк, умерли, не объяснив ничего. Рассказывают, что Девочкин сам открыл свои замыслы Гурию Шишкину, но опять характер этого Гурия накидывает подозрение на справедливость его доноса. Видно, что Шишкин был клеврет Палицына; так, он пишет последнему в Москву: «Государю келарю старцу Авраамию, великого твоего жалованья вскормленник и богомолец чернец Гурий Шишкин». Из этой же грамоты видно, что Гурий, обвиняя казначея Кочергина и старцев в расхищении монастырской казны, добивался сам казначейского места, которое хотел получить чрез Палицына и Шуйского, мимо старцев, врагов своих, просил, чтобы грамота о его назначении в должность была прислана на имя Долгорукого, тайно от старцев. Мы не раз упоминали о грамоте к Шуйскому, написанной от имени некоторых троицких старцев с доносом на Голохвастова, архимандрита и соборных старцев. Но эта грамота также подозрительна: она написана от имени нескольких старцев или, лучше сказать всех: «Царю государю и великому князю Василью Ивановичу всея Руси, твоего государева богомолья, живоначальные Троицы Сергиева монастыря священницы и братия бога молят и челом бьют». Но в конце грамоты читаем следующее: «Да в монастыре смута большая от королевы (ливонской) старицы Марфы: тебя, государь, поносит праздными словами, а вора называет прямым царем и себе братом; вмещает давно то смутное дело в черных людей. А как воры сперва пришли в монастырь, то на первый вылазке казначей отпустил к вору монастырского детину Оську Селевина с своими воровскими грамотами, что он монастырем промышляет, хочет сдать, а та королева с тем же детиною послала свои воровские грамоты, что промышляет с казначеем заодно, писала к вору, называя его братом, и литовским панам, Сапеге с товарищами, писала челобитье: спасибо вам, что вы вступились за брата моего, московского государя царя Димитрия Ивановича; также писала в большие таборы к пану Рожинскому с товарищи. А к Иосифу Девочкину посылает по вся дни с пирогами, блинами и с другими разными приспехами и с оловяниками, а меды берет с твоих царских обиходов, с троицкого погреба; и люди королевины живут у него безвыходно и топят на него бани еженедельно, по ночам. И я, богомолец твой, королеве о том говорил, что она к твоему государеву изменнику по вся дни с питьем и едою посылает, и королева за это положила на меня ненависть и пишет к тебе, государю, на меня ложно, будто бы я ее бесчестил, и тебе бы, государю, пожаловать, о том свой царский указ учинить, чтоб от ее безумия святому месту какая опасность не учинилась». Странно, как вдруг братия Троицкого монастыря превратилась в одного богомольца! Кто же этот богомолец? Отгадать нетрудно: прежде в той же грамоте говорится, что на них, старцев, или на него, богомольца, архимандрит и соборные старцы положили ненависть за донос на Девочкина; но мы знаем, что доносчиком был Гурий Шишкин. Таким образом, обвинители Девочкина и Голохвастова, сами действуя нечисто, лишают себя доверенности.
Но как бы то ни было, какие бы ни были поползновения к измене, Троицкий монастырь держался, тогда как другие города северной части Московского государства легко доставались в руки тушинцам. Но и здесь успех последних не был продолжителен. Мы видели, что борьба, которою знаменуется Смутное время, происходила, собственно, между противуобщественным и общественным элементами, между козаками, бездомовниками, людьми, недовольными своим состоянием и стремящимися жить на счет других, на счет общества, и людьми земскими, охранителями порядка государственного. В этом отношении область Московского государства делилась на две части — южную и северную. В южной части, Украйне, прилегавшей к степи и границе литовской, преобладал элемент козацкий, здесь города по преимуществу носили характер военных укреплений, сюда стекались изо всего государства люди беспокойные, не могшие оставаться по разным причинам на прежних местах жительства. Северные же области, давно уже спокойные, были относительно южных в цветущем состоянии: здесь мирные промыслы не были прерываемы татарскими нашествиями, здесь сосредоточивалась деятельность торговая, особенно с тех пор, когда открылся беломорский торговый путь, одним словом, северные области были самые богатые, и в их народонаселении преобладали земские люди, люди, преданные мирным выгодным занятиям, желающие охранить свой труд и его следствия, желающие порядка и спокойствия. Элемент противуобщественный действовал во имя царя тушинского; но, к несчастию, у людей земских не было представителя, ибо и в самой Москве, тем более в областях, после недавних страшных и странных событий господствовала смута, шатость, сомнение; этим состоянием, отнимавшим руки у земских людей, воспользовались тушинцы и овладели многими северными городами. Прежде других захвачен был Суздаль: здесь жители хотели было обороняться, но вокруг какого-то Меншика Шилова собрались люди, которые начали целовать крест царю Димитрию. Мы видели уже, как в Смутное время могущественно действовал на нерешительную толпу первый пример, первый сильный голос: весь город последовал примеру Шилова, волею и неволею не сопротивлялся и архиепископ. В Суздале засел Лисовский, опустошая окрестную страну. Владимир был увлечен Иваном Ивановичем Годуновым: крепко стоя под Кромами за родственника своего против первого Лжедимитрия, Годунов не хотел теперь стоять за Шуйского; он не послушался царского указа, не поехал в Нижний, остался во Владимире и привел его жителей к присяге самозванцу, хотя сначала, подобно суздальцам, и они хотели было сесть в осаде. Но переяславцы, едва только отряды Сапегина войска показались пред их городом, присягнули самозванцу и вместе с тушинцами двинулись на Ростов. Ростовцы, по словам современного известия, жили просто, совету и обереганья не было; они хотели бежать далее на север всем городом, но были остановлены митрополитом своим Филаретом Никитичем Романовым и воеводою Третьяком Сеитовым, который собрал несколько тысяч войска, напал с ним на Сапегиных козаков и переяславцев, но был разбит, бежал в Ростов и там упорно защищался еще три часа. Одолев наконец воеводу, козаки и переяславцы ворвались в соборную церковь, где заперся Филарет с толпами народа, и, несмотря на увещания митрополита, вышедшего с хлебом и солью, выбили двери, перебили множество людей, поругали святыню; сам летописец говорит, что все это было сделано не литовскими людьми, а своими, переяславцами: такой поступок последних трудно объяснить иначе, как историческою враждою Переяславля к Ростову. Филарета с бесчестием повезли в Тушино, где ждали его почести еще более унизительные, чем прежнее поругание: самозванец из уважения к его родству с мнимым братом своим, царем Феодором, объявил его московским патриархом, и Филарет должен был из Тушина рассылать грамоты по своему патриаршеству, т. е. по областям, признававшим самозванца. Так, дошла до нас его грамота к Сапеге об освящении церкви; она начинается: «Благословение великого господина, преосвященного Филарета, митрополита ростовского и ярославского, нареченного патриарха московского и всея Руси».
Ростовские беглецы смутили и напугали жителей Ярославля, лучшие из которых, покинув домы, разбежались; остальные с воеводою своим, князем Федором Борятинским, отправили повинную в Тушино: «Милость, государь, над нами, над холопами своими, покажи, вину нашу нам отдай, что мы против тебя, государя, стояли, по греху своему неведаючи; а прельщали нас, холопей твоих, твои государевы изменники, которые над тобою умышляли, сказывали нам, что тебя на Москве убили, и в том мы перед тобою виноваты, что тем твоим государевым изменникам поверили: смилуйся над нами, вину нашу нам отдай: а мы тебе, государю, ради служить и во всем прямить и за тебя, прирожденного государя, умереть; смилуйся пожалуй, чтобы мы на твою царскую милость были надежны». Посл этого Борятинский послал в Вологду к тамошнему воеводе Пушкину наказ и целовальную запись: Пушкин присягнул по примеру Борятинского; последний отправил наказ в Тотьму, и тотмичи «от нужды со слезами крест целовали». В Тотьме присягнул вору и Козьма Данилович Строганов, но в то же время, собирая ночью детей боярских и лучших людей, читал им увещательные грамоты царя московского. Кого было слушать, на что решиться? Двадцать два города присягнули царю тушинскому, по большей части неволею, застигнутые врасплох, увлекаемые примером, в тяжком недоумении, на чьей стороне правда? (Октябрь 1608.)
Но скоро из этого недоумения земские люди, жители северных городов и сел, были выведены поведением тушинцев. Один из последних, описывая приход польских отрядов на помощь Лжедимитрию, говорит: «Удивительное дело, что, чем больше нас собиралось, тем меньше мы дела делали, потому что с людьми умножились между нами и партии». Сапега и Лисовский действовали отдельно: нашлись люди, которые назло гетману Рожинскому и вопреки решению кола хотели ввести опять Меховецкого в войско, и тот приехал в Тушино. Рожинский, узнав об этом, послал сказать ему, чтоб выехал немедленно, иначе он прикажет его убить; Меховецкий скрылся у царя в доме, но Рожинский пришел туда сам-пят, собственноручно схватил Меховецкого и велел своим провожатым убить его, что они и сделали. Самозванец сердился, но молчал, ибо Рожинский велел сказать, что и ему свернет голову. Но не так могли повредить Лжедимитрию партии в Тушине, как поведение его сподвижников, которые прежде всего думали о деньгах и требовали их у своего царя. Тот просил, чтоб подождали, но напрасно: взяли у него разряды и велели писать по городам грамоты, которыми налагались новые подати; с этими грамотами отправили в каждый город по поляку и по русскому, главным зачинщиком этого дела был Андрей Млоцкий. Сперва самозванец рассылал к покорившимся городам похвальные грамоты, обещал дворянам и всем служилым людям царское жалованье, деньги, сукна, поместья, духовенству же и остальным жителям — тарханные грамоты, по которым никакие царские подати не будут с них собираться. И вдруг вследствие распоряжений Млоцкого с товарищами пришли грамоты, требующие сильных поборов. Когда в Вологде прочли эти грамоты пред всем народом, то вологжане против грамот ничего не сказали, только многие заплакали и тихонько говорили друг другу: «Хотя мы ему и крест целовали, но только бы бог свой праведный гнев отвратил, дал бы победу государю Василию Ивановичу, то мы всею душою рады головами служить, пусть только другие города — Устюг, Усолье и поморские нам помогут». Устюжане по своему отдаленному положению имели время собрать сведения, подумать, посоветоваться. Приезжие из Ярославля и Вологды рассказывали им о неохотной присяге народа тушинскому царю, о хищности тушинцев, об угнетениях, которым подвергаются присягнувшие; говорили, что города ждут только помощи, чтоб восстать против притеснителей, что целость Московского государства, которою держался наряд в земле, нарушена, что возобновляется прежнее страшное время уделов: «Которые города возьмут за щитом или хотя и волею крест поцелуют, то все города отдают панам на жалованье, в вотчины, как прежде уделы бывали». Ярославцы послали в Тушино 30000 рублей, обязались содержать 1000 человек конницы, но этими пожертвованиями не избавились от притеснения; поляки врывались в домы знатных людей, в лавки к купцам, брали товары без денег, обижали простой народ на улицах. Наслушавшись таких рассказов, устюжане решились не целовать креста тому, кто называется царем Димитрием (самозванцем они его назвать не могли, потому что не знали ничего верного), а стоять накрепко и людей собирать со всего Устюжского уезда. С известием о решении своем они тотчас послали к вычегодцам, убеждая тамошних начальных людей снестись с Строгановыми, Максимом Яковлевичем и Никитой Григорьевичем — «Что их мысль? Хотят ли они с нами, устюжанами, стоять крепко о том деле и совет с нами крепкий о том деле держат ли?» — и в случае согласия требовали присылки человек пяти, шести или десяти для совета. Грамоту свою устюжане оканчивают следующими словами, из которых видно, что особенно побуждало их стоять крепко против тушинского царя: «А в Ярославле правят по осьмнадцати рублей с сохи; а у торговых людей у всех товары всякие переписали и в полки отсылают. Не получая ответа от вычегодцев, устюжане послали к ним вторую грамоту, в которой извещают об успехе Шуйского, жалуются на долгое молчание и заключают грамоту опять любопытными словами, из которых всего лучше видно тогдашнее состояние умов: „Да и то бы вы помыслили, на чем мы государю царю Василию Ивановичу душу дали: если послышим, что бог послал гнев свой праведный на всю Русскую землю, то еще до нас далеко, успеем с повинной послать“. Устюжане убеждают вычегодцев не целовать креста Димитрию, потому что если они теперь поцелуют по грамоте вологодского воеводы Пушкина, то вся честь будет приписана ему, а не им; грамота заключается так: „Пожалуйста, помыслите с миром крепко, а не спешите крест целовать! Не угадать, на чем совершится“.
В том же духе писал нижегородский игумен Иоиль к игумену Тихоновой пустыни Ионе, чтоб тот убеждал жителей Балахны не отставать от нижегородцев, решившихся держаться того царя, который будет на Москве: „Чтоб христианская неповинная кровь не лилась, а были бы балахонцы и всякие люди по-прежнему в одной мысли с нижегородцами и прислали бы на договор лучших людей, сколько человек пригоже, а из Нижнего мы к вам пришлем также лучших людей; говорить бы вам с ними о том: кто будет на Московском государстве государь, тот всем нам и вам государь, а до тех пор мы на вас не посылали, а вы к Нижнему ратью не приходили, ездили бы балахонцы в Нижний со всем, что у кого есть, по-прежнему, а нижегородцы бы ездили к вам, на Балахну; да сослались бы с нами о добром деле, а не о крестном целовании“. Действительно, людям спокойным тяжелый вопрос о том, кому целовать крест, представлялся недобрым делом, нарушавшим спокойствие и все добрые сношения между жителями одного государства. В то время как некоторые города переписывались, уговаривая друг друга подождать, не спешить присягою царю тушинскому, жители Железопольской Устюжны показали пример геройского сопротивления. 6 декабря 1607 года пришла к ним грамота от белозерцев о совете, чтоб веры христианской не попрать, за дом богородицы, за царя Василия и друг за друга головы сложить и польским и литовским людям не сдаться. Жители Устюжны обрадовались такому совету и послали на Белоозеро подобную же грамоту. В это время приехали посланцы из Тушина кормов править: устюженцы им отказали и отослали их на Белоозеро, а сами решили сесть в осаде, хотя острога и никакой крепости у них не было. Они послали в уезды по бояр и детей боярских, поцеловали крест в соборной церкви не сдаваться Литве и выбрали себе в головы Солменя Отрепьева да Богдана Перского, да прикащика Алексея Суворова, потому что на Устюжне воеводы тогда не было; но потом приехал из Москвы Андрей Петрович Ртищев, и устюженцы выбрали его себе воеводою; тогда же пришел с Белоозера к ним на помощь Фома Подщипаев с 400 человек.
Заслышавши о приближении поляков, черкас и русских воров, Ртищев выступил с войском к ним навстречу, но не хотел идти далеко, говоря, что литва и немцы в ратном деле искусны и идут с большим войском. Ратные люди с ним не согласились: „Пойдем, — кричали они, — против злых супостат, умрем за св. божии церкви и за веру христианскую!“ Воевода должен был двинуться вперед и 5 января 1608 года встретился с литвою при деревне Батневке: устюженцы и белозерцы, не имея никакого понятия о ратном деле, по словам современника, были окружены врагами и посечены, как трава. Ртищев спасся бегством в Устюжну и не знал, что делать? Ратные люди побиты, под Москвою литва, под Новгородом Литва, на Устюжне нет никаких укреплений. Несмотря на такое отчаянное положение дела, устюженцы и белозерцы, оставшиеся от поражения, собрались и решили: „Лучше нам помереть за дом божией матери и за веру христианскую на Устюжне“. На их счастие поляки возвратились от Батневки назад: этим воспользовались устюженцы и стали делать острог день и ночь, рвы копали, надолбы ставили, пушки и пищали ковали, ядра, дробь, подметные каракули и копья готовили; Скопин прислал пороху и 100 человек ратных людей. Но вслед за ними прискакали подъездные люди с вестию, что поляки под начальством Казаковского идут под Устюжну, и действительно, 3 февраля караульные увидали с башен неприятеля, и литву, и черкас, и немцев, и татар, и русских людей. Как дождь напустили они на острог; осажденные с криком: „Господи помилуй!“ начали отстреливаться и делать вылазки. Неприятель отступил, но в полдень опять двинулся на приступ и опять должен был отступить. В последний час ночи поляки повели новый приступ, но горожане отбили и его, сделали вылазки, отняли у осаждающих пушку и прогнали за четыре версты от города. 8 февраля, получив подкрепление, поляки снова приступили к Устюжне с двух сторон и снова были прогнаны с большим уроном, после чего уже не возвращались. Как ясно видно из рассказа об осаде Устюжны, горожан подкрепляло религиозное одушевление. До сих пор 10 февраля празднуют они спасение своего города от поляков крестным ходом, в котором носят чудотворную икону богородицы.
Повсюду поведение тушинцев все менее и менее давало возможности выбора между двумя царями — московским и тушинским. Поборам не было конца: из Тушина приезжал один с требованием всяких товаров, за ним из Сапегина стана — другой с теми же требованиями; воеводы не знали, кому удовлетворять, а удовлетворить всем было слишком тяжко, если не совершенно невозможно; воеводы требовали грамот за подписью царскою, в ответ получали ругательства. Сапега играл важную роль: к нему воеводы обращались с челобитными: так, ярославский воевода князь Борятинский писал ему: тебе б, господин, надо мною смиловаться и у государя быть обо мне печальником. Я послал к тебе челобитенку о поместье: так ты бы пожаловал, у государя мне поместьице выпросил, а я на твоем жалованье много челом бью и рад за это работать, сколько могу». Но не одни денежные поборы выводили народ из терпения: страшным неистовством ознаменовывали свои походы тушинцы, а не поляки, потому что эти иноземцы пришли в Московское государство только за добычею; они были равнодушны к явлениям, в нем происходившим, а равнодушие, холодность не увлекают к добру, не увлекают также и к крайностям в зле; поэтому у поляков не было побуждения свирепствовать в областях московских: они пришли за добычею, за веселою жизнию, для которой им нужны были деньги и женщины; и буйство их не заходило далее грабежа и похищения женщин, крови им было не нужно; поживши весело на чужой стороне, попировавши на чужой счет, в случае неудачи они возвращались домой, и тем все оканчивалось: дело не шло о судьбе их родной страны, об интересах, близких их сердцу. Но не таково было положение русских тушинцев, русских козаков, бездомовников. Русский человек, передавшийся Лжедимитрию, приобретший чрез это известное значение, известные выгоды, терял все это, терял все будущее, в случае если бы восторжествовал Шуйский, и понятно, с каким чувством он должен был смотреть на людей, которые могли дать Шуйскому победу, на приверженцев Шуйского: он смотрел на них не как на соотечественников, но как на заклятых врагов, могущих лишить его будущности, он мог упрочить выгоды своего положения, освободиться от страха за будущее, только истребляя этих заклятых врагов. Что же касается до козаков старых и новых, то, долго сдерживаясь государством, они теперь спешили отомстить ему, пожить на его счет; они видели заклятого врага себе не в одном воине вооруженном, шедшем на них под знаменем московского царя: злого врага себе они видели в каждом мирном гражданине, живущем плодами честного труда, и над ним-то истощали всю свою свирепость; им нужно было опустошить государство вконец, истребить всех некозаков, всех земских людей, чтобы быть безопасными на будущее время. Поэтому неудивительно читать в современных известиях, что свои свирепствовали в описываемое время гораздо больше, чем иноземцы, поляки, что когда последние брали в плен приверженца московского царя, то обходились с ним милостиво, сохраняли от смерти; когда же подобный пленник попадался русским тушинцам, то был немедленно умерщвляем самым зверским образом, так что иноземцы с ужасом смотрели на такое ожесточение и, приписывая его природной жестокости народа, говорили: если русские друг с другом так поступают, то что же будет нам от них? Но они напрасно беспокоились. С своей стороны русские не понимали хладнокровия поляков и, видя, что они милостиво обходятся с пленными, называли их малодушными, бабами. Писатель современный с изумлением рассказывает, что русские тушинцы служили постоянно твердым щитом для малочисленных поляков, которые почти не участвовали в сражениях; но когда дело доходило до дележа добычи, то здесь поляки были первые, и русские без спора уступали им лучшую часть. Русские тушинцы и козаки не только смотрели хладнокровно на осквернение церквей, на поругание сана священнического и иноческого, но и сами помогали иноверцам в этом осквернении и поругании. Жилища человеческие превратились в логовища зверей: медведи, волки, лисицы и зайцы свободно гуляли по городским площадям, и птицы вили гнезда на трупах человеческих. Люди сменили зверей в их лесных убежищах, скрывались в пещерах, непроходимых кустарниках, искали темноты, желали скорейшего наступления ночи, но ночи были ясны: вместо луны пожарное зарево освещало поля и леса, охота за зверями сменилась теперь охотою за людьми, которых следы отыскивали гончие собаки; козаки если где не могли истребить сельских запасов, то сыпали в воду и грязь и топтали лошадьми; жгли дома, с неистовством истребляли всякую домашнюю рухлядь; где не успевали жечь домов, там портили их, рассекали двери и ворота, чтобы сделать жилища не способными к обитанию. Звери поступали лучше людей, говорит тот же современник, потому что звери наносили одну телесную смерть, тушинцы же и поляки вносили разврат в общество, похищая жен от мужей и девиц от родителей; безнаказанность, удобство для порока, легкая отговорка, легкое оправдание неволею, насилием, наконец, привычка к сценам буйства и разврата — все это должно было усиливать безнравственность. Многие женщины, избегая бесчестия, убивали себя, бросались в реки с крутых берегов; но зато многие, попавшись в плен и будучи выкуплены из него родственниками, снова бежали в стан обольстителей, не могши разлучиться с ними, не могши отвыкнуть от порока. Была безнравственность и другого рода: нашлись люди, и даже в сане духовном, которые воспользовались бедствиями общества для достижения своих корыстных целей, покупая у врагов общества духовные должности ценою денег и клеветы на людей, верных своим обязанностям. Но такие покупщики недолго могли пользоваться купленным, потому что пример их возбуждал других, которые наддавали цену на этом безнравственном аукционе, вследствие чего власти менялись, рушилось уважение и доверие к ним, и к анархии политической присоединялась анархия церковная.
Вот какие челобитные получал тушинский царь от своих подданных: «Царю государю и великому князю Димитрию Ивановичу всея Руси бьют челом и кланяются сироты твои государевы, бедные, ограбленные и погорелые крестьянишки. Погибли мы, разорены от твоих ратных воинских людей, лошади, коровы и всякая животина побрана, а мы сами жжены и мучены, дворишки наши все выжжены, а что было хлебца ржаного, и тот сгорел, а достальной хлеб твои загонные люди вымолотили и развезли: мы, сироты твои, теперь скитаемся между дворов, пить и есть нечего, помираем с женишками голодною смертью, да на нас же просят твои сотные деньги и панской корм, стоим в деньгах на правеже, а денег нам взять негде». Из другого места писали: «Приезжают к нам ратные люди литовские, и татары, и русские люди, бьют нас и мучат и животы грабят. Пожалуй нас, сирот твоих, вели нам дать приставов!» Из третьего места писал крестьянин: «Стоит у меня в деревне пристав твой государев, пан Мошницкий: насильством взял он у меня сынишка моего к себе в таборы, а сам каждую ночь приезжает ко мне, меня из дворишка выбивает, хлеба не дает, а невестку у себя на постели насильством держит». Но не от одних притесненных дошли до нас жалобы на притеснения. Суздальский воевода Плещеев доносил Сапеге, что «во многих городах от великих денежных поборов произошла смута большая, мужики заворовались и крест целовали Василию Шуйскому, оттого денег мне сбирать скоро нельзя, не та пора стала, в людях смута великая». В каждом письме своем к Сапеге Плещеев жалуется на козаков. Владимирский воевода Вельяминов принужден был вооружиться против козаков или загонных людей, опустошавших Владимирский уезд. Посланный против них отряд взял в плен начальника грабителей — пана Наливайку, который, по словам Вельяминова, многих людей, дворян и детей боярских побил до смерти, на кол сажал, а жен и детей позорил и в плен брал. Весть о злодействах Наливайки дошла и до Тушина и привела в сильный гнев самозванца, который хорошо видел, как вредят козаки успеху его дела; он послал во Владимир приказ немедленно казнить Наливайку, а Сапеге, просившему освободить его, писал выговор в следующих словах: «Ты делаешь не гораздо, что о таких ворах упрашиваешь: тот вор Наливайко наших людей, которые нам, великому государю, служили, побил до смерти своими руками, дворян и детей боярских и всяких людей, мужиков и женок 93 человека. И ты бы к нам вперед за таких воров не писал и нашей царской милости им не выпрашивал; мы того вора Наливайку за его воровство велели казнить. А ты б таких воров вперед сыскивал, а сыскав, велел также казнить, чтобы такие воры нашей отчины не опустошили и христианской истинной православной крови не проливали».
Но распоряжения самозванца не помогали, и восстания вспыхнули в разных местах. Встали черные люди, начали собираться по городам и волостям: в Юрьевце-Польском собрались с сотником Федором Красным, на Решме — под начальством крестьянина Григорья Лапши, в Балахнинском уезде — Ивана Кушинникова, в Гороховце — Федора Наговицына, на Холую — Ильи Деньгина; собрались и пошли в Лух, там литовских людей побили и пошли в Шую; Лисовский выслал против них известного нам суздальского воеводу Федора Плещеева, но тот был разбит у села Данилова и бежал в Суздаль. Восставшие укрепились в селе Данилове острогом, но не могли им защититься от множества врагов, пришедших осаждать их; после многих боев острог был взят, и много черных людей погибло. Но это не прекратило восстания: Галич, Кострома, Вологда, Белоозеро, Устюжна, Городец, Бежецкий Верх и Кашин отложились от Тушина. Города не довольствовались одним свержением тушинского ига, но, чтобы не подвергнуться ему снова, спешили вооружить как можно более ратных людей на защиту Москвы и рассылали грамоты в другие города, убеждая их также вооружиться и разослать призывные грамоты далее; грамоты оканчивались так: «А не станете о таком великом государеве деле радеть, то вам от бога и от государя не пробудет». Вологжане писали, что они посадили в тюрьму посланцев Лжедимитриевых, у которых вынули грамоты, а в грамотах будто бы заключался наказ: жителей побивать, имение их грабить, жен и детей отвозить пленниками в Литву. Из Тотьмы писали, что и там захватили тушинцев, которые везли приказ освобождать преступников из тюрем; задержанные сказывали в допросе, какие люди окружают тушинского царя, называли князя Звенигородского, князя Димитрия Тимофеевича Трубецкого, дьяка Сафонова; объявили различные мнения насчет происхождения тушинского вора: так, одни называли его сыном князя Андрея Курбского, некоторые — поповым сыном из Москвы с Арбата, другие же просто говорили: «Димитрий вор, а не царевич прямой, а родиною не ведаю откуда». С другой стороны, явилась в северных городах грамота московского царя с увещанием сохранять единство, собираться всем вместе: «А если вскоре не соберутся, — говорила грамота, — а станут все врознь жить и сами за себя не станут, то увидят над собою от воров конечное разоренье, домам запустение, женам и детям наругание; и сами они себе будут, и нашей христианской вере, и своему отечеству предатели». Увещевая северное народонаселение собираться вместе, Шуйский, однако, запертый в Москве, не имел возможности сам распоряжаться движениями восставших и отдавал на их волю направление этого движения: «Можно вам будет пройти к нам к Москве, то идите не мешкая, на какое место лучше; а если для большого сбора, захотите посождаться в Ярославле, то об этом к нам отпишите. Если вам известно про боярина нашего и воеводу Федора Ивановича Шереметева с товарищами, то вы бы к нему навстречу кого-нибудь послали, чтоб ему с вами же вместе сходиться». В заключение царь уведомляет, что в Москве все благополучно, что войско желает биться с ворами и что в воровских полках многие прямят ему, Шуйскому, что над литовскими людьми хотят промышлять, изождав время. Скопин-Шуйский с своей стороны присылал грамоты, в которых извещал о немедленном выступлении своем с сильною помощию шведскою.
Вычегодцы и четверо Строгановых отправили к Москве отряд исправно вооруженных людей. Восставшие города, озлобленные на тушинцев, мучили и били их, тушинцы не оставались у них в долгу; так, когда Лисовский овладел Костромою вторично, то страшно опустошил ее; Галич был также снова взят тушинцами. В Вологде готовились к упорной обороне, несмотря на то что между нею и другими северными городами возникла распря. В Вологде оставались по-старому воевода Пушкин и дьяк Воронов, которые прежде присягнули Димитрию, поэтому другие города не хотели сноситься с ними, а писали прямо к миру. Вологжане обиделись таким недоверием и писали к устюжанам: «Пишете к нам о совете, о государевом ратном и земском деле, а к воеводе и к дьяку не пишете; но воевода и дьяк у государевых и у земских дел живут по-прежнему и о всяких делах с нами радеют вместе единомышленно; и нас берет сомненье, что вы к ним о совете не пишете». Тотмичи не удовольствовались тем, что называли изменниками воеводу и дьяка, но обратили это название и на всех вологжан. Ратные люди, собравшиеся в Вологде из разных городов, писали к вычегодцам, что вологжане всем им, иногородцам и, наоборот, иногородцы вологжанам крест целовали стоять крепко и друг друга не выдавать, из города без совета мирского не выйти, но что происходит смута большая от тотмичей, которые воеводу, дьяка и всех вологжан называют изменниками и пишут в Вологду к воеводе и к миру с бранью, на раздор, а не на единомыслие, утверждая, что устюжане и усольцы научают их так писать. «И вы бы, господа, — продолжают иногородцы, — посоветовавшись с устюжанами, отписали к тотмичам, чтоб они на смуту и на раздор в Вологду не писали бездельно. А мы на Вологде до сих пор измены никакой не знаем, и, где в ком сведаем измену, тех людей захватываем и крепкими пытками пытаем, и по сыску и по вине, кто доведется, изменников и казни предаем, с вологжанами вместе». Но тотмичи и жители других городов считали себя вправе называть Пушкина изменником: они перехватили одного тушинца, который с пытки объявил им: «С Вологды Никита Пушкин пишет в полки к вору: я-де вам Вологду сдам; треть жителей стоит, а два жеребья сдаются, и как придете, то мы Вологду сдадим».
Пермичи не помогали общему делу: на них, видно, подействовали слова устюжан, писавших вначале, чтобы погодили целовать крест тому, кто называется Димитрием, успеют сделать это, когда он будет поближе; пермичи точно не целовали креста тушинскому царю, но зато и не помогали против него, дожидаясь, которая сторона возьмет верх. Вычегодцы пишут к ним: «Вы пишете к нам словом, что стоять с нами единомысленно ради во всем, а делом с нами ничего не делаете; а богоотступники литовские люди и с ними русские воры села и волости и деревни воюют, церкви божие разоряют, образа колупают, оклад и кузнь снимают, православную веру попирают, крестьян секут, жен и детей их в плен в Литву ведут, именье их грабят, и хвалятся, хотят идти к Вологде и на Сухону и в наши места воевать. Так если какое разорение над здешними местами и над нами сделается от литовских людей и от воров, то вам от бога и от государя это не пройдет, а с литовскими людьми и с ворами вам не прожить, и вам от них то же будет». Смутное время, надежда на безнаказанность развязывали руки людям, которые любят извлекать выгоды из общей беды: пермские старосты и целовальники, обязанные отправить хлебные запасы в сибирские непашенные города служилым людям на жалованье, купили в Верхотурье дешевою ценою хлеб с подмесью, «и этими запасами, — говорит царская грамота, — в сибирских городах ратных людей без хлеба поморили, потому что верхотурские жилецкие люди продают хлебные запасы, мешая с каменьем и песком». На Двине жители, свободные теперь от всякого правительственного влияния, посадили в воду дьяка Илью Уварова; сначала хотели они предать смерти и воеводу своего Ивана Милюкова-Гуся, обвиняя его в разных несправедливостях, но потом передумали, пришли в тюрьму, где он был посажен, и с честию просили его идти в приказную избу и по-прежнему управлять ими.
Несмотря, однако, на измену, на распри между городами, на равнодушие и бездействие некоторых областей, дела земских людей против воров шли успешно. Толпы поволжских инородцев, мордвы и черемис, осадили Нижний Новгород, к ним присоединился отряд тушинцев под начальством князя Семена Вяземского; нижегородцы сделали вылазку, поразили осаждавших и прогнали их от своего города, причем князь Вяземский был взят в плен: нижегородцы повесили его, не давая знать в Москву. Мы видели, что нижегородцы чрез игумена Иоиля уговаривали балахонцев не затевать усобицы из-за вопроса о правах Димитрия или Шуйского, а признавать государем того, кого признает Москва. Но жители Балахны не послушались увещаний Иоиля, и нижегородцы под начальством воеводы Алябьева овладели Балахною. Полки, собранные северными городами, заняли опять Галич и Кострому. Сохранилось известие, как в это время города содержали своих ратных людей: всякий служилый человек, отправляясь в поход в чужой город, чужую область, получал от своего города деньги вперед за месяц, а по истечении месяца город, отправивший его, высылал ему деньги в то место, где он находился. Предводительствовать ополчением северных городов Скопин прислал воеводу Вышеславцева, который разбил тушинцев, взял у них Романов, Пошехонье; Молога и Рыбинск присягнули также царю Василию; собрав тысяч сорок ратников, Вышеславцев двинулся из Романова и поразил тушинского воеводу Тишкевича, следствием чего было занятие Ярославля и Углича. Вятчане писали пермичам, что в Арзамасе, Муроме, Владимире, Суздале и в других городах всякие люди хотят государю добить челом и крест целовать, ждут только прихода боярина и воеводы Федора Ивановича Шереметева, которому царь Василий велел оставить осаду Астрахани и идти на север по Волге, приводя в повиновение тамошние города, что Шереметев и исполнял с успехом. Действительно, муромцы, снесясь с нижегородским воеводою Алябьевым, впустили его к себе в город, и владимирцы, как скоро узнали о приближении нижегородского войска, тотчас встали против тушинцев. Воевода их Вельяминов упорствовал в верности Лжедимитрию; владимирцы схватили его и повели в соборную церковь, чтобы там, исповедовавшись и причастившись, он приготовился к смерти. Протопоп собора, совершив таинства, вывел его к народу и сказал: «Вот враг Московского государства!» Тогда всем миром побили Вельяминова камнями, поцеловали крест царю Василию и начали биться с воровскими людьми, не щадя голов своих. В известии об этом событии нас останавливает торжественность, какою оно сопровождалось: здесь мы не видим буйного восстания черни, которого следствием обыкновенно бывают немедленные насилия, убийства; народ, который удержал свой порыв, который дал обвиненному время христиански приготовиться к смерти, этот народ действовал в полном сознании, умерщвлял не человека ему ненавистного; нет, он оказал уважение к этому человеку, а казнил воеводу — изменника государству. Здесь останавливают нас также слова протопопа о Вельяминове: «Вот враг Московского государства!» Эти слова показывают, что владимирцы уже поняли значение Тушина и его приверженцев, воров, которые грозят гибелью наряду, поддерживаемому государством; протопоп не говорит: вот враг московского государя! Ибо в это время для городов вопрос о правах Димитрия и Шуйского не был решен, они вообще стараются его обходить, для них борьба между царями-соперниками — Димитрием и Шуйским исчезает, остается борьба между началами общественным и противуобщественным. Впрочем, не везде жители северных городов поступали подобно владимирцам: в Костроме самозванцева воеводу, князя Дмитрия Мосальского, долго мучили и потом, обрубив руки и ноги, утопили в реке.
Летописец прав, сказав, что владимирцы начали биться с воровскими людьми, не щадя голов своих; то же свидетельствуют и враги их: суздальские воеводы самозванцевы — Плещеев и Просовецкий пишут Сапеге, что они «ходили под Владимир вместе с Лисовским и хотя побили под городом изменников государевых и город осадили, однако взять его не могли, потому что там изменники сели насмерть; мало того, рассылают во все понизовые города воровские грамоты прельщать и приводить к присяге Шуйскому». В том же письме суздальские воеводы объясняют и причины, побудившие владимирцев сесть насмерть в осаде: «Пахолики литовские и козаки, стоя в Суздале, воруют, дворянам и детям боярским, монастырям и посадским людям разорение и насильство великое, женок и девок берут, села государевы, дворянские и детей боярских и монастырские вотчины выграбили и пожгли, и нам от пахоликов и козаков литовских позор великий: что станем о правде говорить, о государевом деле, чтоб они государевы земли не пустошили, сел не жгли, насильства и смуты в земле не чинили; и они нас, холопей государевых, позорят, ругают и бить хотят». Воеводы уведомляют также о насилиях Лисовского, который под пустыми предлогами отнимает свободу у людей и грабит их, тогда как они ни в чем пред государем не виноваты. Но из этих суздальских воевод, которые так жалуются на Лисовского, один, именно Просовецкий, имел также дурную славу между жителями северных городов. Произведенный из козацких атаманов в стольники при тушинском дворе, Просовецкий сначала был воеводою города Луха, и когда узнали, что самозванец назначает его в Суздаль воеводою на место Федора Плещеева, то жители Суздаля писали Сапеге: «Государя царя и великого князя Димитрия Ивановича всея Руси гетману, пану Яну Петру Павловичу Сапеге, каштеляновичу киевскому, старосте усвятскому и керепецкому, бьют челом холопи государевы суздальцы, дворяне и дети боярские, всем городом. Слух до нас дошел, что государь велел быть окольничему и воеводе Федору Кирилловичу (Плещееву) к себе в полки, а у нас в Суздале быть в воеводах Андрею Просовецкому да суздальцу Нехорошему Бабкину; и ты, государь, сам жалуй, а государю будь печальник, чтоб у нас государь велел быть по-старому Федору Кирилловичу Плещееву, чтобы нам службишки свои не потерять. А если ты милости не покажешь, а государь не пожалует, Федора Кирилловича к себе в полки возьмет, то мы всем городом, покинув матерей, жен и детей, к тебе и к государю идем бить челом, а с Андреем Просовецким и Нехорошим Бабкиным быть не хотим, чтобы государевой службе порухи не было и нам до конца не погибнуть». Суздальцы, как видно, были успокоены тем, что Плещеев остался у них первым воеводою, а Просовецкий сделан вторым. Понятно после этого, почему и ярославцы, подобно владимирцам, решились сесть в осаде насмерть. Весною 1609 года тушинцы под начальством Наумова и Будзила двинулись под Ярославль; четыре дня ярославцы не пускали их переправиться через реку Пахну, в миле от города; потеряв надежду одолеть ярославцев здесь, тушинцы ушли, переправились через реку выше, зашли в тыл ярославцам и поразили их; но когда приблизились к ярославскому посаду, то опять встретили упорное сопротивление; тут были стрельцы архангельские, в числе 600, и сибирские, в числе 1200; тушинцам удалось наконец ворваться в посад, но города взять они не могли и ушли, боясь Скопина, хотя Ярославль был им «больнее всех городов», по выражению ярославцев. Здесь надобно заметить, что тушинцы, не имея успеха при осаде городов, успешнее действуют в чистом поле против нестройных масс восставшего народонаселения, не имевшего вождей искусных. Так, поляки, потерпевшие неудачи под Владимиром и Ярославлем, разбивали наголову земские полки в разных местах.
Но в то время как на севере завязалась борьба между общественным и противуобщественным элементами народонаселения, когда земские люди восстали за Московское государство, в каком положении находилась Москва и ее царь, которому снова начали присягать северные города? Здесь царем играли, как детищем, говорит современник-очевидец. Требование службы и верности с двух сторон, от двух покупщиков, необходимо возвысило ее цену, и вот нашлось много людей, которым показалось выгодно удовлетворять требованиям обеих сторон и получать двойную плату. Некоторые, целовав крест в Москве Шуйскому, уходили в Тушино, целовали там крест самозванцу и, взяв у него жалованье, возвращались назад в Москву; Шуйский принимал их ласково, ибо раскаявшийся изменник был для него дорог: своим возвращением он свидетельствовал пред другими о ложности тушинского царя или невыгоде службы у него; возвратившийся получал награду, но скоро узнавали, что он отправился опять в Тушино требовать жалованья от Лжедимитрия. Собирались родные и знакомые, обедали вместе, а после обеда одни отправлялись во дворец к царю Василию, а другие ехали в Тушино. Оставшиеся в Москве были покойны насчет будущего: если одолеет тушинский царек, думали они, то у него наши братья, родные и друзья, они нас защитят; если же одолеет царь Василий, то мы за них заступимся. В домах и на площадях громко рассуждали о событиях, громко превозносили тушинского царя, громко радовались его успехам; многие знали о сборах в Тушино, знали, что такие-то и такие люди, оставаясь в Москве, радеют самозванцу, но не говорили о них Шуйскому; тех же, которые говорили, называли клеветниками и шепотниками. На сильного никто не смел сказать, ибо за него нашлось бы много заступников, без воли которых Шуйский не смел казнить его, но на слабого, не родного сильным, донос шел беспрепятственно к царю, и виновный подвергался наказанию, вместе с виноватым казнили иногда и невинных; Шуйский, говорят, верил не тем, кто носил службу на лице и на теле но тем, кто носил ее на языке.
Но хотя Шуйского не любили в Москве, однако люди земские не хотели менять его на какого-нибудь другого боярина, тем менее на царя тушинского, ибо хорошо знали, чем грозит его торжество. Вот почему попытки свергнуть Шуйского не удавались. Первая попытка сделана была 17 февраля 1609 года, в субботу на маслянице, известным уже нам Григорием Сунбуловым, князем Романом Гагариным и Тимофеем Грязным, число сообщников их простиралось до 300 человек. Они прежде всего обратились к боярам с требованием свергнуть Шуйского, но бояре не взялись за это дело и разбежались по домам ждать конца делу; один только боярин, князь Василий Васильевич Голицын, явился на площадь. Заговорщики кинулись за патриархом в Успенский собор и требовали, чтобы шел на Лобное место; Гермоген не хотел идти, его потащили, подталкивая сзади, обсыпали его песком, сором, некоторые схватывали его за грудь и крепко трясли. Когда поставили его на Лобное место, то заговорщики начали кричать народу, что Шуйский избран незаконно одними своими потаковниками, без согласия земли, что кровь христианская льется за человека недостойного и ни на что не потребного, глупого, нечестивого, пьяницу, блудника. Но вместо одобрительных кликов заговорщики услыхали из толпы слова: «Сел он, государь, на царство не сам собою, выбрали его большие бояре и вы, дворяне и служивые люди, пьянства и никакого неистовства мы в нем не знаем; да если бы он, царь, вам и неугоден был, то нельзя его без больших бояр и всенародного собрания с царства свести». Тогда заговорщики стали кричать: «Шуйский тайно побивает и в воду сажает братью нашу, дворян и детей боярских, жен и детей, и таких побитых с две тысячи». Патриарх спросил их: «Как же это могло статься, что мы ничего не знали? В какое время и кто именно погиб?» Заговорщики продолжали кричать: «И теперь повели многих нашу братью сажать в воду, за это мы и стали». Патриарх опять спросил: «Да кого же именно повели в воду сажать?» В ответ закричали: «Мы послали уже ворочать их, сами увидите!» Потом начали читать грамоту, написанную ко всему миру из московских полков от русских людей: «Князя-де Василья Шуйского одною Москвою выбрали на царство, а иные города того не ведают, и князь Василий Шуйский нам на царстве не люб и для него кровь льется и земля не умирится: чтоб нам выбрать на его место другого царя?» Патриарх начал говорить: «До сих пор Москве ни Новгород, ни Казань, ни Астрахань, ни Псков и ни которые города не указывали, а указывала Москва всем городам; государь царь и великий князь Василий Иванович возлюблен и избран и поставлен богом и всеми русскими властьми и московскими боярами и вами, дворянами, всякими людьми всех чинов и всеми православными христианами, изо всех городов на его царском избрании и поставлении были в то время люди многие, и крест ему, государю, целовала вся земля, присягала добра ему хотеть, а лиха не мыслить; а вы забыли крестное целование, немногими людьми восстали на царя, хотите его без вины с царства свесть, а мир того не хочет да и не ведает, да и мы с вами в тот совет не пристаем же». Сказав это, Гермоген отправился домой. Заговорщики, никем не подкрепляемые, не могли его удерживать, они с криками и ругательствами бросились во дворец, но Шуйский не испугался, он вышел к ним и с твердостию сказал: «Зачем вы, клятвопреступники, ворвались ко мне с такою наглостию? Если хотите убить меня, то я готов, но свести меня с престола без бояр и всей земли вы не можете». Заговорщики, видя везде неудачу, убежали в Тушино, а князь Голицын остался в Москве с прежним значением. Любопытно, однако, что народ, не согласившись на сведение Шуйского с престола, не бросился защищать его от заговорщиков.
После этого события патриарх отослал в Тушино две грамоты: одну — к ушедшим туда после 17 февраля, другую — к ушедшим прежде. Первая грамота начинается так: «Бывшим православным христианам всякого чина, возраста и сана, теперь же не ведаем, как вас и назвать. Не достает мне слов, болит душа и болит сердце, все внутренности мои расторгаются и все составы мои содрогаются, плачу и с рыданием вопию: помилуйте, помилуйте свои души и души своих родителей, восстаньте, вразумитесь и возвратитесь». Патриарх заключает первую грамоту обещанием выпросить у царя прощение раскаявшимся: «Царь милостив, непамятозлобен, знает, что не все своею волею так делают: которые ваша братья в субботу сыропустную и восставали на него, ложные и грубые слова говорили, как и вы же, тем он вины отдал, и теперь они у нас невредимы пребывают; ваши собственные жены и дети также на свободе в своих домах живут». Вторая грамота начинается подобно первой: «Бывшим братиям нашим, а теперь не знаем как и назвать вас, потому что дела ваши в наш ум не вмещаются, уши наши никогда прежде о таких делах не слыхали и в летописях мы ничего такого не читывали: кто этому не удивится, кто не восплачет? Слово это мы пишем не ко всем, но к тем только, которые, забыв смертный час и страшный суд Христов и преступив крестное целование, отъехали, изменив государю царю и всей земле, своим родителям, женам и детям и всем своим ближним, особенно же богу; а которые взяты в плен, как Филарет митрополит и прочие, не своею волею, но силою, и на христианский закон не стоят, крови православных братий своих не проливают, таких мы не порицаем, но молим о них бога». Описав событие 17 февраля, патриарх заключает грамоту так: «Те речи были у нас на Лобном месте, в субботу сырную, после чего все разъехались, мы в город, иные по домам, потому что враждующим поборников не было и в совет к ним не приставал никто; а которые были молодые люди, и те им не потакали же, и так совет их вскоре разрушился. Солгалось про старых то слово, что красота граду старые мужи: а эти старые и молодым беду доспели, и за молодых им в день страшного суда Христова ответ дать. Это чудо в летописцы записали мы, чтоб и прочие не дерзали делать подобного; а к вам мы пишем, потому что господь поставил нас стражами над вами, стеречь нам вас велел, чтобы кого-нибудь из вас сатана не украл. Отцы ваши не только к Московскому царству врагов своих не припускали, но и сами ходили в морские отоки, в дальние расстояния и в незнаемые страны, как орлы острозрящие и быстролетящие, как на крыльях парящие, и все под руку покоряли московскому государю царю».
Другой заговор был составлен боярином Крюком-Колычевым; положено было убить Шуйского в Вербное воскресенье. Но заговор был открыт; за Колычева никто не заступился, он был пытан и казнен; сообщников его посажали в тюрьмы, но не всех. Обо всех этих событиях знали в Тушине чрез беспрестанных перебежчиков, или перелетов; до нас дошел рассказ одного из таких перелетов, подьячего Чубарова, о том, как он перелетал из Москвы в Тушино: «Вышел он из Москвы на государево царево Димитрия Ивановича имя мая 6, вышел в Тверские ворота с подьячим Скурыгиным, и шли с ним вместе до деревни Пироговой, а от Пироговой в другую деревню, и в той деревне ночевал, а на другой день утром крестьянин допроводил его до села Черкизова, а из Черкизова отослали его до села Братошина, а из Братошина привели его в Тушино. Товарищ его Скурыгин отстал от него от первой деревни Пироговой и пошел лесом, хотел пытаться прямо в таборы к государю». Чубаров рассказывал в Тушине, что «которые бояре, дворяне и дети боярские, и торговые люди были в заговоре с Иваном Федоровичем Колычевым и хотели Шуйского убить на Вербное воскресенье, и то не случилось; из их думы один Иван Федорович был на пытке и ни на кого из них не говорил, потому одного и казнили, а их никого казнить Шуйский не велел; и они тем же своим старым заговором промышляют, хотят его убить на Вознесеньев день из самопала, а на Николин день какая замятня будет ли, он того не знает. А дети боярские и черные всякие люди приходят к Шуйскому с криком и воплем, говорят: до чего им досидеть! Хлеб дорогой, а промыслов никаких нет, и ничего взять негде и купить не на что. Шуйский просит у них сроку до Николина дня и надеется на Скопина, будто идет Скопин с немецкими людьми, а немцев с ним семь тысяч; и как он к Москве с силою подойдет, и ему, Шуйскому, с своею силою его встретить и приходить на большие таборы. А весть про Скопина на Москве есть, что пошел из Новгорода; а в котором городке ныне, и того не ведали подлинно. Из бояр прямят государю Димитрию Ивановичу князь Борис Лыков, князь Иван Куракин, князь Василий да князь Андрей Голицын, да князь Иван Дмитриевич Хворостинин, а с ними дворяне, дети боярские и торговые люди, а сколько их человек и кто именно, того не упомнит». Перелеты уведомляли единогласно, что в Москве большая дороговизна на съестные припасы, дров также нет, жгут опальные дворы, что недовольные приходят к Шуйскому всем миром и говорят; до чего нам дойти! Голодною смертью помирать? И будто Шуйский хочет жить в троицкой деревне Ивантееве. Действительно, когда, несмотря на победу князя Дмитрия Михайловича Пожарского при селе Высоцком, в тридцати верстах от Коломны, город этот был осажден тушинским отрядом под начальством Млоцкого, то в Москве сделалась сильная дороговизна; четверть ржи покупали по семи рублей (23 1/3 нынешних серебряных), и толпы народа приходили к Шуйскому с вопросом: до каких пор сидеть и терпеть голод? Шуйский убедил троицкого келаря Авраамия Палицына пустить в продажу по 2 рубля (6 2/3 нынешних серебряных) хлеб из богатых житниц его монастыря, находившихся в Москве. Понижение цены на хлеб поуспокоило народ; к тому же 28 мая выехал из Тушина князь Роман Гагарин, глава недавнего восстания против Шуйского, и начал говорить во весь мир, чтобы не прельщались: тушинский царь настоящий вор, и все это завод литовского короля, который хочет истребить православную христианскую веру; а в Тушине подлинно известно, что в Новгород пришли немецкие люди и литву от Новгорода отбили прочь. Слыша такие речи, люди в Москве укрепились, и никто не поехал в Тушино.
Но если Москва не могла быть спокойна после того, как подле нее образовалась столица другого царя, то не более спокойно было и Тушино, где вся зима 1608—1609 года прошла в смутах, бунтах, что и мешало вору действовать решительно против Москвы; на весну взбунтовалась войсковая челядь, разосланная для сбора припасов, поставила сама себе ротмистров и полковников, ходила по волостям и грабила, а к господам своим в Тушино не хотела возвратиться; для укрощения бунтовщиков тушинцы должны были выслать целые роты. Притом силы самозванца были разделены: отряд запорожцев послан был к Новгороду Великому для попытки, нельзя ли склонить его на сторону тушинского царя. Сапега с Лисовским осаждали Троицкий монастырь, Млоцкий с Бобровским — Коломну, у которой должны были биться с Ляпуновым, воеводою рязанским, Мархоцкий сторожил большие дороги к Москве, а при вестях о движениях Скопина должны были отправить против него Зборовского. Под Москвою поэтому происходили битвы частые, но мелкие; в одной из них в конце февраля гетман Рожинский получил тяжелую рану, от которой после никогда не мог оправиться. Летом, в самый Троицын день, произошла битва большая, неожиданно для тушинцев: часть их подошла к Москве, опрокинула московский отряд, против них высланный, прогнала его до самого города, возвратилась и стала за Ходынкою на берегу. Но царю Василию дали знать, что литовские люди поднялись на Москву всеми таборами, и он выслал против них все свое войско, с пушками и гуляй-городами (подвижными дубовыми городками на возах, в которых сидели стрельцы и стреляли в отверстия). Поляки, увидев это войско, бросились на него и одержали было совершенную победу, овладели гуляй-городами, как вдруг, по словам поляков, в их войске произошло по ошибке замешательство; москвичи поправились и вогнали неприятеля в Ходынку, гуляй-города свои отгромили и ворвались бы в самое Тушино, если бы Заруцкий с своими донскими козаками не остановил их на речке Химке. По русским же известиям, проигранное дело поправлено было прибытием свежих сил под начальством князей Ивана Семеновича Куракина, Андрея Васильевича Голицына и Бориса Михайловича Лыкова. Тушинцы, по свидетельству их самих, потеряли всю свою пехоту, много у них было побито, много взято в плен москвичами. Русский летописец говорит, что в этом деле у московских людей была такая храбрость, какой не бывало и тогда, когда Московское государство было в собранье.
Имея в своих руках много пленных поляков, царь Василий велел им выбрать кого-нибудь из своей среды и послать в Тушино с предложением, что он освободит всех пленных, если поляки покинут самозванца и выйдут из Московского государства; посланному позволялось отправиться на том условии, что если предложение не будет принято, то он возвратится в Москву. Выбор пал на Станислава Пачановского, который и поехал в Тушино, где получил от своих такой ответ: «Скорее помрем, чем наше предприятие оставим; дороги нам наши родные и товарищи, но еще дороже добрая слава». Пачановский долго колебался, остаться ли в Тушине или возвратиться в Москву, наконец решился возвратиться, за что в Москве оказывали ему уважение и содержали гораздо лучше, чем других пленников. Особенною ласковостию к пленным полякам отличался брат царский, князь Иван Васильевич Шуйский: он вылечил от ран и даром освободил доставшегося ему шляхтича Борзецкого, кроме того, давал по сукну всем пленным, которые выходили на обмен. Предчувствовал ли князь Иван, что скоро сам будет нуждаться в подобной снисходительности ?
Описанная битва была последним важным делом между Москвою и Тушином, ибо Скопин был уже недалеко. Мы оставили его в Новгороде, где он завязал переговоры со шведами. В конце февраля 1609 года стольник Головин и дьяк Сыдавный Зиновьев заключили с поверенными Карла IX договор такого содержания: король обязался отпустить на помощь Шуйскому две тысячи конницы и три тысячи пехоты наемного войска, да сверх этих наемников, обязался отправить еще неопределенное число войска в знак дружбы к царю. За эту помощь Шуйский отказался за себя и детей своих и наследников от прав на Ливонию. Шуйский обязался также за себя и за наследников быть в постоянном союзе с королем и его наследниками против Сигизмунда польского и его наследников, причем оба государя обязались не заключать с Сигизмундом отдельного мира, но если один из них помирится с Польшею, то немедленно должен помирить с нею и союзника своего, «а друг друга в мирном постановленьи не выгораживать», Шуйский обязался в случае нужды отправить к королю на помощь столько же ратных людей, наемных и безденежно, сколько в настоящем случае король посылает к нему, причем плата наемных должна быть совершенно одинакая. Шуйский обязался не задерживать никого из присланных на помощь шведов (здесь любопытно, что в числе шведов упоминаются и русские, которые королю служат) и гонцов, ездящих от них в Швецию и обратно. Если шведы возьмут в плен русских изменников, то не должны убивать их, а давать на окуп, литовских же людей вольны бить и вести в свою землю. Королевским ратным людям людской и конский корм будет продаваться по цене настоящей, а лишних денег с них брать не будут; под пеших людей и под наряд будут даваться подводы и лошади безденежно; конным людям, если у кого падет лошадь или убьют в деле, будет даваться другая лошадь немедленно, но в зачет жалованья. Шведские полномочные со своей стороны обязались запретить своим ратным людям, чтоб они, будучи в Московском государстве, не жгли и не разоряли, над иконами не ругались, крестьян не били и в плен не брали. Обязались: городов и областей, верных Шуйскому или принесших повинную, не воевать и не занимать их, равно не занимать и тех городов, которые будут взяты приступом или сдадутся сами; к ворам не приставать и царю Василию не изменять; над князем Скопиным и над государевыми людьми хитрости и измены никакой не сделать, у князя Михаила Васильевича быть в послушанье и совете и самовольством ничего не делать. Шведские поверенные выговорили также, чтоб шведская монета имела обращение в Московском государстве и чтоб русские не ругались над королевскими деньгами под страхом царской опалы; выговорили, чтоб шведским войскам, идущим в Ливонию, был свободный пропуск чрез московские владения. К этому договору была еще дополнительная запись, в которой Шуйский обязался, спустя три недели по выступлении шведского войска из-за границы, доставить королевским воеводам крепость за государевою новгородскою печатью и за князя Скопина рукою на город Корелу с уездом, а после этих трех недель спустя два месяца доставить крепость на город Корелу с уездом за государевою печатью и уступить королю этот город за его любовь и дружбу; потом, спустя одиннадцать недель, начиная с того времени, как шведы уже начнут служить царю, очистить город Корелу и отдать его королю, вывезши из церкви образа и всякое церковное строенье, а из города — пушки, пищали, зелья, ядра, выведши всех русских людей и корелян, которые захотят идти на Русь.
Еще в начале января 1609 года Карл IX уведомлял новгородцев, что он, по просьбе их, послал им на помощь ратную силу «пособлять за старую греческую веру. Поэтому берегитесь, — заключает грамота, — и примите думу, пока вам подмогу дают, или сами усидите: если поляки и литва над вами силу возьмут, то не пощадят ни патриарха, ни митрополитов, ни архиепископов, ни игуменов, ни воевод, ни дьяков, ни дворян, ни детей боярских, ни гостей, ни торговых людей, ни детенков в пеленках, не только что иных, доколе не изведут славный российский род». До нас дошла также грамота каянбургского шведского воеводы Исаака Бема к игумену Соловецкого монастыря с убеждением не отступать от Шуйского; эта грамота, писанная ломаным русским языком, отличается наивностию выражений, например: «Вы так часто меняете великих князей, что литовские люди вам всем головы разобьют: они хотят искоренить греческую веру, перебить всех русаков и покорить себе всю Русскую землю. Как вам не стыдно, что вы слушаете всякий бред и берете себе в государи всякого негодяя, какого вам приведут литовцы!» Шведы выполнили свои обязательства: кроме пяти тысяч наемников, они выставили еще около десяти тысяч человек всякого разноплеменного сброда под начальством Якова Делагарди, получившего военное воспитание в хорошей школе.
Первое столкновение Скопина должно было произойти с тем отрядом запорожцев, которые под начальством Кернозицкого были высланы из Тушина к Новгороду и на дороге заняли Торжок и Тверь. Чтобы не допустить их к переправе через Мсту, Скопин хотел выслать сильный отряд в Бронницы; начальствовать этим отрядом вызвался известный нам окольничий Михайла Игнатьевич Татищев. Несколько раз встречали мы этого человека, заметили его характер: он крупно разговаривал со Львом Сапегою, бранился с самозванцем за телятину, нанес первый удар Басманову, потом опять перебранивался с польскими послами. Трудно представить себе, чтоб этот человек, так сильно стоявший за старину, убийца Басманова, один из самых ревностных заговорщиков против первого Лжедимитрия, хотел передаться второму. Гораздо вероятнее, что Татищева не любили за его характер, не хотели быть под его начальством. Как бы то ни было, несколько новгородцев явились к Скопину и донесли ему, что Татищев сбирается изменить и нарочно выпросился идти в Бронницы, чтобы помочь Кернозицкому овладеть Новгородом. Обвинение в измене было тогда легким средством для заподозрения человека, отдаления его; быть может, доносчики сами не хотели своим доносом сделать большого вреда Татищеву, но вышло иначе. Скопин, выслушав обвинение, собрал всех ратных людей, призвал Татищева и объявил о доносе на него: толпы взволновались и без всякого исследования бросились на Татищева и умертвили его. Передовой отряд поэтому не мог быть отправлен; Кернозицкий подошел к Новгороду и стал у Хутынского монастыря, многие дворяне уже отбежали в литовские полки, Скопин был в большом горе, как явились тихвинцы с воеводою Горихвостовым в числе 1000 человек; за ним шли с Евсевием Рязановым люди, собравшиеся в заонежских погостах. Горихвостов стал в селе Грузине; несколько крестьян попались в плен к Керновицкому и на пытке объявили, что пришло в Грузино ратных людей множество, а за ними идет еще большая сила. Кернозицкий испугался и отступил.
С прибытием шведского войска, весною 1609 года, Скопин начал наступательные действия на тушинцев. Шведы под начальством Горна и русские под начальством Чулкова и Чоглокова выгнали Кернозицкого из Старой Русы, разбили при селе Каменках в Торопецком уезде (25 апреля), очистили Торопец, Торжок, Порхов, Орешек, воевода которого, знаменитый Михайла Глебович Салтыков, убежал в Тушино. Скопин отправил и ко Пскову отряд под начальством князя Мещерского. Здесь лучшие люди и духовенство сносились с войсками Шуйского, желая сдать город московскому царю и тем усилить свою сторону, низложить противников. Стрельцы, козаки, мелкие люди, крестьяне проведали это, отняли лошадей у лучших людей и отдали их стрельцам для битв с отрядом Мещерского, заключили жен отъехавших лучших людей, переписали их имения. Козацкий атаман Корсяков дал знать в Псков о приближении Мещерского, но лучшие люди утаили это известие и посадили в тюрьму гонца. Меньшие, ничего не зная, спокойно вышли все за город навстречу иконе богородицы, приносимой 28 мая из Печерского монастыря, как вдруг пушечная пальба известила их, что неприятель у города. Несмотря на то, однако, что страшный пожар опустошил город, что две стены были взорваны, стрельцы отбились в своей слободе от московского войска и дали время меньшим людям войти в город. При этом деле был освобожден из тюрьмы гонец, присланный Корсяковым; а вскорости потом двое духовных лиц, священник и дьякон, побежали за стену в неприятельский стан; священник был схвачен, предан пытке и оговорил много других; оговоренных также пытали, те оговорили еще других, и тогда пролилось много крови больших людей. У пыток стояли самозванцевы воеводы, но меньшие люди вспомнили псковскую старину и мало слушались воевод; набатный колокол, как прежде вечевой, сзывал народ на площадь, и здесь главным был простой мужик Тимофей, прозвищем Кудекуша Трепец. Ему далось пуще всех, говорит летописец, и воеводам указывал, и стоял крепко у пыток, пристали к нему и другие подобные же и овладели городом. Злоба меньших к лучшим поджигалась все более и более: языки, пойманные на вылазках, говорили, что большие люди пишут из Пскова, зовут к себе на помощь воевод царя Василия: «И бояр многих мучили, жгли и ребра ломали, и часто приходили новгородцы с немцами и козаками, дети боярские, новгородские и псковские, татары и стрельцы, и много было битв и кровопролития, крестьянам и пригородам грабежа, и много всякой беды псковичам».
Уведомляя Скопина (от 2 июня 1609 года) о высылке против него Зборовского и Шаховского и о нетерпении, с каким Москва и все города ждут его, царь Василий писал племяннику: «И тебе бы» боярину нашему, никак своим походом не мешкать, нам и всему нашему государству помощь на воров подать вскоре. И только божиею милостию и твоим промыслом, и раденьем государство от воров и от литовских людей освободится, литовские люди твоего прихода ужаснутся и из нашей земли выйдут или по божией милости победу над собою увидят, то ты великой милости от бога, чести и похвалы от нас и от всех людей нашего государства сподобишься, всех людей великою радостию исполнишь, и слава дородства твоего в нашем и окрестных государствах будет памятна, и мы на тебя надежны, как на свою душу". Скопин еще 10 мая выступил из Новгорода: потеряв надежду взять Псков, он отозвал Мещерского, чтоб, не тратя времени, с соединенными силами спешить к Москве. Мы видели, что из Тушина выслан был против него Зборовский, у которого было тысяч до четырех войска, поляков и русских; последних вел князь Григорий Шаховской: он успел освободиться из своего заключения во время занятия северских городов войсками самозванца и пробраться в Тушино. У Торжка встретился Зборовский с передовым отрядом Скопина, бывшим под начальством Головина и Горна, и разбил его, но, узнав от языков, что следом идет сам Скопин с большим войском, отступил к Твери, где соединился с козаками Кернозицкого. Скопин с своей стороны соединился в Торжке с смоленским ополчением и дал битву Зборовскому под Тверью: два крыла поляков смяли русских и союзников их, но средина обратилась в бегство, опомнилась, только пробежавши несколько миль, и возвратилась к своим, торжествующим победу; но эта победа была сомнительна, потому что шведская пехота не уступила поле битвы и только ночью, когда битва прекратилась, отступила к оставленному назади обозу. Поляки, именно те, которые действовали с успехом во время дня, советовали также немедленно отступить, указывая на превосходство сил Скопина, но те, которые бежали, желая смыть с себя пятно, настояли, чтобы не уходить от Твери. Зборовский требовал, чтобы все войско стало в одном месте и соблюдало большую осторожность, но его не послушали: одни стали в поле, а другие — в самом посаде безо всякой осторожности; этим воспользовались русские и шведы, на рассвете ударили и нанесли полякам сильное поражение. Зборовский был принужден отступить от Твери, и Скопин двинулся вперед, как вдруг в 130 верстах от Москвы получил весть, что шедшие за ним иноземцы отказываются служить под предлогом, что вместо платы за четыре месяца им дали только за два, что русские не очищают Корелы, хотя уже прошло одиннадцать условных недель после вступления шведов в Россию. Скопин, пославши уговаривать Делагарди возвратиться, сам перешел Волгу под Городнею, чтобы соединиться с ополчениями северных городов, и но левому берегу достиг Колязина, где и остановился. В то время как Зборовский, соединившись с Сапегою, без всякого успеха приступал к Троицкому монастырю, Скопин соединился с северными отрядами и успел выпросить у Делагарди около тысячи человек иностранцев, которые пришли под начальством Христиерна Сомме; тогда Сапега и Зборовский, опасаясь усиления Скопина, выступили против него к Колязину, но потерпели поражение на реке Жабне и удалились опять к Троицкому монастырю.
Теперь главным делом царя Василия и Скопина было достать как можно больше денег для уплаты иностранному войску; они слали грамоты за грамотами в северные города и монастыри с требованием денег на жалованье немецким людям. Царь Василий писал в Соловецкий монастырь, что «литва и изменники стоят под Московским государством долгое время и чинят утесненье великое; и в том многом стоянье из нашей казны служивым людям на жалованье много денег вышло, а которые монастыри в нашей державе, и у ниx всякая монастырская казна взята и роздана служилым людям. Что у вас в Соловецком монастыре денежной всякой монастырской казны, или чьи поклажи есть, то вы бы тотчас эту казну прислали к нам в Москву, и когда всесильный бог над врагами победу подаст и с изменниками и с ворами управимся, то мыту монастырскую казну исполним вдвое». Скопин бил челом пермским приказным людям в таких выражениях: «Иноземцам, наемным людям найму дать нечего, в государевой казне денег мало, известно вам самим, что государь в Москве от врагов сидит в осаде больше году; что было казны и та раздана ратным людям, которые сидели с государем в Москве. И вам бы говорить гостям и торговым лучшим и середним и всяким людям, чтобы они для покоя и христианской избавы, чтобы Московское государство за наемными деньгами до конца не разорилось, дали на наем ратным людям денег, сукон, камок, тафты, сколько кому можно; а как, даст бог, от воров и от литовских людей Московское государство свободно будет, то государь велит те деньги заплатить. Да собрать бы вам с посаду и с уезду, кроме того кто из воли своей даст, с сохи по пятидесяти рублей денег, для избавы христианские, немецким и крымским людям на наем. А у меня в полках дворяне и дети боярские всех городов немецким людям деньги, лошадей и платье давали не однажды, а в Новгороде митрополит, архимандриты, игумены, гости, посадские и уездные всякие люди деньги, сукна и камки давали им сколько кому можно». Писали к пермичам и другие города, укоряя их в холодности к общему делу; устюжане писали к ним: «Только от вас к государю и службы, что всего 80 человек в Ярославле; а если вы теперь к государю его казны не отпустите, и в прибавку денег сбирать не станете, и ратных людей не прибавите, то вам от государя какой милости ждать? А при государе царе Иване Васильевиче в походах и на берегу было с вас по тысяче человек. Вся Русская земля с государем страдает, да и окольные государства по нашей христианской вере поборают и государю помогают: и вам бы, господа, помня бога, свои души и крестное целованье, одноконечно о государево и о земском ратном деле порадеть». Пермичи отвечали Скопину, что обрадовались божией помощи, ему оказанной, но что требованиям его удовлетворить вполне не могут, потому что «сукнами, камками и тафтами у них никто не торгует, а собрали они девять сороков соболей, да черную лисицу доброхотного приношения, что и высылают ему тотчас же, послали собирать с сох по пятидесяти рублей, а сборных денег прислать не могут, потому что путь зимний еще не установился». Но соболей и лисицу они прислали и не по зимнему пути; отчего же не могли прислать сборных денег?
Не так поступили соловецкие монахи: в два раза переслали они в Москву более 17000 нынешних серебряных рублей и даже ложку серебряную. Не так поступил и Петр Семенович Строганов, как свидетельствует жалованная грамота, данная ему Шуйским: в ней царь говорит, что «Строганов против воров стоял крепко, без всякого позыванья, ратных многих людей на царскую службу против воров посылал, города от шатости укреплял, да у него же брались на царя в Москве и по другим городам в ссуду большие деньги для раздачи служилым людям на жалованье. За такие его службы… царь его пожаловал, велел писать во всех грамотах с „вичем“; он сам, дети его, племянники, люди и крестьяне везде освобождались от суда бояр, воевод, дьяков и всяких приказных людей, судит их сам царь или кому прикажет; за бесчестье платится ему против московского лучшего человека вдвое, сто руб.; питье ему всякое про себя держать безъявочно, стояльщиков у него во дворах на Москве и по иным городам русских всяких людей и иноземцев не ставить, летом у него во дворе избы и мыльни топить вольно; сверх того, с него самого, с сыновей и племянников, с его людей и крестьян проезжего мыта, годовщины и мостовщины не брать».
Плохо помогая деньгами царю московскому, пермичи обнаружили холодность и тогда, когда надобно было помочь от воров ближайшим к ним вятчанам. Напрасно вятчане, устюжане, вычегодцы и Строгановы писали к ним не раз, чтоб они выставили своих ратных людей против воров, козаков, стрельцов и черемис, засевших в Котельниче: пермичи обещались и не прислали ратных людей. На неотступные просьбы вятчан они отвечали, что ратные люди у них собраны и готовы выступить в поход, но что их смущают разноречивые вести из Вятки: пишут им, что изменники очистили Котельнич, убежали в Яренск, и воевода вятский, князь Михайла Ухтомский, распустил всех сборных людей, поэтому и они, пермичи, своих ратных людей удержали у себя, а приезжий сын боярский Василий Тырков сказывал, что в Котельниче государевых изменников было всего 1400 человек, а у князя Ухтомского было ратных людей в сборе 12000. «С таким собраньем, — писали пермичи в Вятку, — можно было бы над государевыми изменниками промыслить всякими мерами; а то нам кажется, что князь Михайла Ухтомский нарочно государевых изменников из Котельнича упустил, да и не послал за ними, а в Яренск из Вятки ездят об одну ночь, татары каринские и Василий Тырков с государевыми ратными людьми у князя Ухтомского на изменников просились, но князь Михайла их не пустил. И вы бы, господа, на такую князя Михайла дурость не смотрели, и ратным людям со всей Вятской земли велели быть в сборе, тотчас, больше прежнего, чтоб государевы изменники на вас украдкою не пришли». Раздосадованные вятчане отвечали на эту грамоту в таких выражениях: «Вы к нам теперь писали самою глупостью, да не только что глупостью, пьянством; видите над нами от врагов разоренье великое, у вас ратные люди в сборе есть, а вы их к Вятке не присылаете, с дороги их воротили. Мы на вашу глупость не смотрим, помним бога, свои души и крестное целованье: с изменниками не ссылаемся, над ворами промышляем и против врагов стоим, как нас милосердый бог вразумит и сколько помощи подаст. А вы над собою милость божию и пречистой богородицы, свое крестное целованье и государево жалованье забыли, рады христианскому кровопролитию и разоренью: Вятскую землю ворам на разоренье напрасно подаете, ратных людей к нам не присылаете и с нами на воров не стоите; так вы сами себе предатели и от своей вам глупости погибнуть. Прежде этого к вам были посланы два государева изменника, велено вам казнить их смертью, а вы над ними ничего не сделали. Смотрите, как служат и прямят государю устюжане и Соль Вычегодская: прислали к нам для обереганья ратных многих людей и велели им быть на Вятке до тех пор, пока Яренск очистится. Так вы бы глупость свою покинули, непременно прислали бы к нам для обереганья ратных многих людей тотчас, чтоб Вятской земле помочь и ворам не подать, да и самим бы вам от врагов в разореньи не быть. Вы россказням Тыркова верите, а нашему письму не верите, так вам бы самим пьяным всегда быть, как был пьян на Вятке Василий Тырков». Нам теперь трудно оправдать пермичей: прямо видно желание их медлить, дожидаться времени, не обременять себя пожертвованиями; предлог, под которым они отказали вятчанам в помощи, был ничтожный. В самом деле, какое право имели они, мимо отписок воеводы и мира, поверить речам какого-то Тыркова, который мог лгать на Ухтомского по личным отношениям, особенно когда другие города писали то же, что и вятчане, и посылали ратных людей к ним на помощь. Если б даже известия Тыркова были и справедливы, то во всяком случае пермичи должны были тотчас двинуться к Вятке, ибо если Ухтомский действовал плохо по трусости, то они должны были ободрить его своим приходом, если же он благоприятствовал ворам, то пермичи должны были спешить в Вятку, чтоб уничтожить все крамолы; но измену Ухтомского предположить трудно, ибо он не стал бы тогда созывать к себе отовсюду на помощь ратных людей, верных царю московскому. Наконец, против пермичей свидетельствуют и прежние и последующие их нерешительность и недеятельность. Когда Ухтомского сменил в Вятке воевода Мансуров, то и он писал также к пермичам о немедленной присылке ратных людей и наряда, но ему пермичи отвечали, что у них много ратных людей было в сборе, но что прежний воевода, князь Ухтомский, писал к ним об уходе изменников из Котельнича в Яренск и чтоб они ратных людей не присылали, поэтому они и распустили войско; наряду у них в Перми лишнего нет, а какой есть, тот надобен самим. Несмотря на такую холодность к общему делу, Шуйский дал пермичам грамоту, в которой за службу и раденье освобождал их от сбора по 50 рублей с сохи.
Когда дела шли таким образом на северо-востоке, князь Скопин, стоя в Колязине, занимался обучением своих северных новобранцев, причем ревностно помогал ему швед Сомме, а с другой стороны, шли деятельные переговоры с Делагарди касательно возвращения его отряда снова на службу царскую. Царь Василий принужден был поспешить исполнением Выборгского договора и послал в Корелу приказ очистить этот город для шведов. Между тем один отряд, высланный Скопиным, занял Переяславль Залесский, с другой стороны приближался боярин Федор Иванович Шереметев, который беспрепятственно вошел в Муром и взял приступом Касимов. В Касимове явился к нему из Москвы от царя князь Прозоровский с жалованным словом за службу, что царю Василью служил и прямил; но Прозоровский должен был также сказать Шереметеву, что идет медленно, государевым делом не радеет. Таким образом, Шереметев получил и похвалу и выговор в одно время, за одно и то же дело; товарищ его Иван Салтыков был взят в Москву: его, как видно, считали главным виновником медленности и нераденья. Шереметев после того перешел во Владимир.
Таким образом север очищался и главные рати царя Василия с востока и запада сходились к Москве, чтоб под ее стенами дать решительный бой царю тушинскому, царю южной части государства, преждепогибшей Украйны и степей козацких. Победа Скопина над Зборовским сильно встревожила Тушино: самозванец писал Сапеге, чтоб тот, бросив осаду Троицкого монастыря, спешил на защиту Тушина: «Неприятель, — пишет Лжедимитрий, — вошел в Тверь почти на плечах нашего войска. Мы не раз уже писали вам, что не должно терять времени за курятниками, которые без труда будут в наших руках, когда бог увенчает успехом наше предприятие. Теперь же, при перемене счастья, мы тем более просим оставить там все и спешить как можно скорее со всем войском вашим к главному стану, давая знать и другим, чтоб спешили сюда же. Просим, желаем непременно и подтверждаем, чтоб вы иначе не действовали». Не довольствуясь этим, самозванец приписал собственноручно: «Чтоб спешил как можно скорее». Но гроза поднималась над Тушином с другой стороны.
ГЛАВА ШЕСТАЯ
правитьОКОНЧАНИЕ ЦАРСТВОВАНИЯ ВАСИЛИЯ ИВАНОВИЧА ШУЙСКОГО
правитьПольский король Сигизмунд осаждает Смоленск. — Смута в Тушине по этому случаю. — Самозванец бежит из Тушина в Калугу. — Послы от русских тушинцев у короля Сигизмунда и предлагают русский престол сыну его Владиславу. — Условия избрания Владислава. — Положение Марины в Тушине. — Положение самозванца в Калуге. — Марина убегает из Тушина. — Поляки оставляют Тушино. — Народная любовь к князю Скопину. — Торжественный въезд его в Москву. — Затруднительное положение короля Сигизмунда. — Смерть Скопина. — Ляпунов поднимается против царя Василия. — Победа польского гетмана Жолкевского над русскими при Клушине. — Поход Жолкевского к Москве. — Самозванец под Москвою. — Свержение Шуйского. — Правительственные распоряжения в царствование Шуйского
Мы видели, что при вступлении Шуйского на престол королю Сигизмунду, угрожаемому страшным рокошем, было не до Москвы. Но рокош кончился торжеством короля, который имел теперь возможность заняться делами внешними, а между тем в дела Московского государства вмешалась чуждая и враждебная Польше держава. Сигизмунд еще мог ждать спокойно развязки дел, пока Шуйский боролся с самозванцем, но когда Шуйский завел переговоры с шведами, с Карлом IX, заклятым врагом Сигизмунда и Польши, когда между царем московским и королем шведским заключен был вечный союз против Польши, тогда Сигизмунд оставаться в покое не мог; с другой стороны, послы польские, возвратившиеся из Москвы, уверяли короля, что бояре за него, что стоит только ему показаться с войском в пределах московских, как бояре заставят Шуйского отказаться от престола и провозгласят царем королевича Владислава. После Сигизмунд объявлял испанскому королю, что он предпринял московскую войну, во-первых, для отмщения за недавние обиды, за нарушение народного права, потом, чтоб дать силу своим наследственным правам на престол московский, ибо предок его Ягайло был сыном княжны русской и женат был также на княжне русской, наконец, чтоб возвратить области, отнятые у его предков князьями московскими. Поход был, впрочем, предпринят не из одних частных выгод короля, но и для блага всего христианства: король видел, что колеблющемуся государству Московскому, с одной стороны, угрожают турки и татары, с другой — еретические государи: в войсках Шуйского были татары, были еретики французы, голландцы, англичане, набранные теми (шведами), которые хотели, заключив союз против Польши с варварами, истребить католическую религию и основать еретическое государство с титулом империи, который москвитяне себе присваивают.
Король отправился к московским границам, повестив сенаторам, что едет в Литву для наблюдения за войною со шведами в Ливонии и за ходом дел в России, обещаясь иметь в виду только одни выгоды республики; в Люблине объявил сеймовым депутатам, что все добытое на войне московской отдаст республике, ничего не удержит для себя. Эти обязательства очень важны для нас: они устанавливают точку зрения, с какой мы должны смотреть на поведение Сигизмунда относительно Московского государства. Мы не можем упрекать Сигизмунда в близорукости, в безрассудном упрямстве, упрекать его за то, что он непременно хотел взять Смоленск, не послал тотчас сына своего Владислава в Москву, раздражил тем русских и произвел восстание, окончившееся изгнанием поляков. Мы прежде всего должны обратить внимание на положение Сигизмунда, который не мог заботиться о своих династических выгодах, обязавшись думать только о выгодах республики: как бы он мог возвратиться в Польшу и явиться на сейм, потратив польскую кровь и деньги для того только, чтоб посадить сына своего на московский престол, если это посажение не доставляло Польше никакой непосредственной выгоды. Польский престол был избирательный; по смерти Сигизмунда сын его Владислав, царь московский, мог быть избран королем польским и нет: и прежние цари московские бывали искателями польского престола, но не достигали его по невозможности согласить интересы польские с московскими, а эта невозможность должна была существовать и при Владиславе, потому что если бы он, сидя на московском престоле, вздумал быть полезен Польше, то ему могли приготовить участь Лжедимитрия. Другое дело, если бы Москва покорилась самому королю Сигизмунду, то есть присоединилась к Польше, это было выгодно для последней, и Сигизмунд мог добиваться этого; но прежде он должен был овладеть какою-нибудь областию для Польши, чтобы достигнуть цели своего похода, доставить Речи Посполитой что-нибудь верное, тогда как овладение Москвою было таким предприятием, которого успех был очень сомнителен. Гетман Жолкевский писал к королю, что все думают, будто король выступил в поход для собственных выгод, а не для выгод республики, и потому не только простой народ, и сенаторы неохотно об этом говорят, необходимо, следовательно, уверить сенаторов в противном. Понятно после этого, что Сигизмунд должен был спешить этим уверением не на словах, а на деле, спешить приобретением для республики, а не для себя какого-нибудь важного места в московских владениях. Издавна Смоленск был предметом спора между Москвою и Литвою; наконец первой удалось овладеть им. Но Литва не могла позабыть такой важной потери, ибо этот город, ключ Днепровской области, считался твердынею неприступною. Сигизмунда уведомляли, что воевода смоленский Шеин и жители охотно сдадутся ему; король не хотел упускать такого удобного случая и двинулся к Смоленску вопреки советам гетмана Жолкевского, который хотел вести войско в Северскую землю, где худо укрепленные городки не могли оказать упорного сопротивления.
Как смотрели в это время в Польше на дела московские, на цель похода Сигизмундова, можно видеть из письма какого-то Отоевского из Польши к какому-то Вашийскому в Ливонию от 12 декабря 1608 года. Отоевский пишет о найме шведами полков на помощь Шуйскому, причем прибавляет: «Нам теперь следует положиться во всем на всемогущего бога и держать надежду на тех, которые теперь в Русской земле пасутся, потому что им до сих пор все сходило с рук счастливо: русские своим государям, которым они крест целовали, толпами изменяют и землю свою нашим отдают, и теперь здесь мирская молва, что наши мало не всею Русскою землею овладели, кроме Москвы, Новгорода и других небольших городов. Я вам объявляю, что на будущем сейме постановят такое решение: видя легкоумие и непостоянство московских людей, которым ни в чем верить нельзя, надобно разорить шляхту и купцов и развести в Подолию или в другие дальные места, а на их место посадить из наших земель добрых людей, на которых бы можно было в нужное время положиться. Теперь нам этим делом надобно промыслить раньше: прежде чем придут шведы, надобно Шуйского со всеми его приятелями разорить и искоренить до основания». Из этого письма мы видим, как союз Шуйского со шведами вывел поляков из бездействия, понудил их ускорить решительными мерами относительно Москвы. С другой стороны, видим, что целию королевского похода для поляков было покорение Московского государства Польше, а не возведение на московский престол сына королевского. Но если поляки хотели воспользоваться смутным состоянием Московского государства для его завоевания, то это завоевание не могло быть легко, когда бы поляки вступили в московские области с явно враждебным видом, с явно высказанною целию завоевания. Москва была разделена между двумя искателями престола; чтоб облегчить себе завоевание русских областей, Польша должна была выставить также искателя, именно королевича Владислава, на которого еще при жизни первого Лжедимитрия указывали бояре, о котором некоторые из них думали и теперь, как доносили Сигизмунду; итак, посажение Владислава на престол московский было только предлогом для достижения цели, но не могло быть целию Сигизмундова похода.
Обо всех замыслах и движениях в Польше знал смоленский воевода Шеин, который посылал в Литву, за рубеж, своих лазутчиков; они приносили ему вести, слышанные ими от своих сходников, т. е. людей подкупленных, которые, сходясь в условленных местах с русскими лазутчиками, уведомляли их обо всем, что у них делалось. Но не от одних лазутчиков-крестьян узнавал Шеин польские новости: у него был подкуплен в Польше какой-то Ян Войтехов, который непосредственно на письме доносил ему обо всем. В марте 1609 года Войтехов писал ему, что по окончании сейма королевич хотел было идти на Москву, но приехал воевода сендомирский и посол от Лжедимитрия вместе с послами от тушинских поляков с просьбою к королю и панам, чтоб королевича на Московское царство не слали, ибо они присягнули тушинскому царю головы свои положить, хотя б и против своей братьи. Войтехов сообщил также вести и из Тушинского стана, писал, что крутиголова Димитрий хочет оставить Тушино и утвердиться на новом месте, потому что весною смрад задушит войско; весною же хочет непременно добыть и Москву. Войтехов писал, что сендомирский воевода на сейме именем Димитрия обязался отдать Польше Смоленск и Северскую землю, и если б Мнишек в этом не присягнул, то поляки непременно хотели посадить королевича на царство Московское. Войтехов писал также, что много купцов польских приехало домой из Тушина и сказывают, будто Лжедимитрий хочет бежать, боясь Рожинского и козаков, что у него нет денег на жалованье польскому войску, которое будто бы говорит: «Если бы царь московский заплатил нам, то мы воров выдали бы, а из земли Московской вышли», что Шуйскому стоит привлечь к себе Заруцкого с его донскими козаками, и тогда можно сжечь тушинские таборы. О самом себе Войтехов писал: «Пришлите мне, пожалуйста, бобра доброго черного самородного, потому что меня слово обошло за прежнее письмо к вам, так надобно что-нибудь в очи закинуть». Шеину сообщали также слухи, ходившие в Литве о самозванцах, писали, что вор тушинский пришел с Белой на Велиж, звали его Богданом, и жил он на Велиже шесть недель, а пришел он с Белой вскорости, как убили расстригу, сказывал, что был у расстриги писарем ближним; с Велижа съехал с одним литвином в Витебск, из Витебска — в Польшу, а из Польши объявился воровским именем. Петрушка, что сидел в Туле, и теперь живет в Литве, и прямой он сын царя Феодора, а вместо его в Москве повесили мужика. Борисов сын, Федор Годунов, также жив и теперь у цесаря христианского.
Между тем у пограничных жителей московских и литовских по обычаю происходили ссоры, наезды. По этому поводу начальники пограничных областей — староста велижский Александр Гонсевский, бывший недавно послом в Москве, и смоленский воевода Шеин должны были войти в сношения друг с другом. Гонсевский звал Шеина на порубежный съезд для решения спорных дел; Шеин в такое Смутное время боялся принять на себя за это ответственность, особенно когда ему доносили, что Гонсевский нарочно для того и приехал в Велиж, чтоб подговорить смольнян к сдаче королю. Шеин упрекал Гонсевского за то, что он не выполнил условий договора, заключенного им с товарищами в Москве, что поляки не выведены из Московского государства и оттого происходит страшное кровопролитие. Гонсевский отвечал: «Ты хочешь, чтоб польские и литовские люди были выведены из Московского государства, но каким образом это сделать? Грамотами королевскими? Грамоты были посланы к ним; король хотел послать еще гонца, и велел мне обо всем этом переговорить с тобою, но вы сами от доброго дела бегаете, держась своего обычая московского: брат брату, отец сыну, сын отцу не верите; этот обычай теперь ввел царство Московское в погибель. Я знаю, что у вас, у государей, и в народе такой доверенности, как у нас, нет, и тебе, по обычаю московскому, нельзя было со мною съезд устроить; зная это, я писал тебе, чтоб ты объявил о деле архиепископу и другим смольнянам и с их ведома съезд устроил: но и это не помогло. Припоминая себе дела московские, к которым, будучи в Москве, пригляделся и прислушался, также и нынешнее ваше поведение видя, я дивлюсь тому: что ни делаете, все только на большее кровопролитие и на пагубу государству своему». Гонсевский был прав на словах, но вовсе не прав на деле, потому что он-то и известил короля о желании бояр иметь царем Владислава, он-то и теперь всех больше хлопотал о сдаче Смоленска, как прямо сам король сказал Жолкевскому; следовательно, известия, полученные Шеиным о замыслах Гонсевского, были вполне справедливы и Шеин имел полное право не доверять велижскому старосте.
Надобно было готовиться к обороне, принимать меры предосторожности; но в такое Смутное время трудно было рассчитывать на всеобщее усердие, на всеобщее повиновение: стрелецкие сотники и дети боярские отказывались стоять на стороже против поляков. А между тем из-за границы приходили вести одна другой страшнее о движениях Сигизмунда. Донесение Войтехова, что обещания Мнишка, данные на сейме, удержали поляков от войны, оказалось ложным; в мае 1609 года лазутчики донесли Шеину, что король строго запретил сендомирскому воеводе и всем вообще полякам ходить к Москве. В июле доносили, что Гонсевский идет с нарядом под Смоленск, что туда же в следующем месяце ждут самого Сигизмунда, что Гонсевский приводил жителей пограничных московских волостей к присяге на имя королевское. Вести были справедливы. В Минске съехался с королем гетман Жолковский и расспрашивал о подробностях касательно предпринимаемого похода, хотел знать, что ручается королю за успех его? Те, которые обнадеживали Сигизмунда, говорили, что пока он находится далеко, то боярам московским трудно отозваться в его пользу, и потому, чтоб заставить их высказать свое расположение, королю необходимо спешить к границам. В Минск пришло письмо от Гонсевского, который настаивал, чтоб король как можно скорее выступал под Смоленск беззащитный, ибо ратные люди смоленские ушли на помощь к Скопину. Сигизмунд выехал из Минска, а в Орше свиделся с литовским канцлером Львом Сапегою, который также убеждал короля спешить походом. Сапега пошел вперед к Смоленску, беспрестанными записками побуждая к скорости и Жолкевского, которому очень не нравилась вся эта поспешность и, как ему казалось, необдуманность: опытному полководцу странно было предположить, что такая сильная крепость, как Смоленск, захочет сдаться войску, в котором было только 5000 пехоты. Несмотря на то, 19 сентября нетерпеливый Сапега уже стоял под Смоленском, 21-го прибыл туда и сам король; всего войска собралось, кроме 5000 пехоты, 12000 конницы, 10000 козаков запорожских и неопределенное число татар литовских; запорожцев было также не всегда одинаковое число, потому что часть их отъезжала за кормами; в числе 12000 конницы было много волонтеров, которые, набравши добычи, разбегались. Число осажденных, способных к обороне, полагают до 70000.
Перейдя границу, Сигизмунд отправил в Москву складную грамоту, а в Смоленск — универсал, в котором говорится, что по смерти последнего Рюриковича, царя Феодора, стали московскими государями люди не царского рода и не по божию изволению, но собственною волею, насилием, хитростию и обманом, вследствие чего восстали брат на брата, приятель на приятеля, что многие из больших, меньших и средних людей Московского государства и даже из самой Москвы, видя такую гибель, били челом ему, Сигизмунду, чтоб он, как царь христианский и наиближайший родич Московского государства, вспомнил свойство и братство с природными, старинными государями московскими, сжалился над гибнущим государством их. И вот он, Сигизмунд, сам идет с большим войском не для того, чтоб проливать кровь русскую, но чтоб оборонять русских людей, стараясь более всего о сохранении православной русской веры. Потому смольняне должны встретить его с хлебом и с солью и тем положить всему делу доброе начало, в противном же случае войско королевское не пощадит никого. Смольняне отвечали королю, что у них обет положен в дому у Пречистой богородицы: за православную веру, за святые церкви, за царя и за царское крестное целование всем помереть, а литовскому королю и его панам отнюдь не поклониться. Посады были пожжены, жены и дети служилых людей, бывших в войске Скопина, перебрались из уезда в крепость, но крестьяне в осаду не пошли и даточных людей не дали, потому что король обольстил их вольностию. Смольняне посылали челобитные в Москву с просьбою о помощи, но вместо помощи царь Василий мог присылать им только милостивые грамоты. Несмотря на то, осажденные решились защищаться отчаянно, и если вступали в переговоры с королем, то единственно для того, чтобы выиграть время. При этих переговорах смольняне прямо говорили посланным королевским, что они хвалят Сигизмунда за его доброе расположение, но опасаются его подданных, на которых положиться нельзя. Если бы король и обещал что-нибудь под клятвою, то поляки не сдержат его слова по примеру стоявших под Москвою, которые, уверяя, что сражаются за русских, сами забирают семейства их и разоряют волости. Таким образом, кроме враждебных пограничных отношений, издавна господствовавших между литвою и смольнянами, последние не могли сдаться Сигизмунду вследствие слабости королевской власти в Польше, вследствие недостатка ручательства в том, что обязательства, королем данные, будут исполнены его подданными. Некоторые из смольнян объявили еще, что они не хотят терпеть от поляков того же, что терпели от них жители Москвы во время первого Лжедимитрия, и потому решились умереть верными царю Василию и скорее собственными руками умертвят своих жен, чем согласятся видеть их в руках поляков. Трудно было полагаться и на обещания самого Сигизмунда, который, уверяя смольнян, что будет охранять их веру, в Польше объявил, что начал войну преимущественно для славы божией, для распространения католической религии. Между причинами, побуждавшими смольнян к сопротивлению, можно положить еще и ту, что служилые люди смоленские были в войске Скопина, а семейства их сидели в осаде в Смоленске: эти семейства, разумеется, всеми силами должны были противиться сдаче города Сигизмунду, ибо тогда они были бы разлучены с своими; с другой стороны, присутствие смоленских служилых людей в стане Скопина одушевляло осажденных надеждою, что земляки их непременно явятся на помощь к ним, на выручку семейств своих. Наконец, указывают еще причину сопротивления, именно со стороны богатейших купцов смоленских; они дали в долг Шуйскому много денег: если бы они сдались Сигизмунду, то эти деньги пропали бы.
С самого начала осада пошла неудачно; осажденные позволяли себе очень смелые вещи: однажды шестеро смельчаков переехали из крепости в лодке через Днепр к шанцам неприятельским, среди белого дня схватили знамя и благополучно ушли с ним обратно за реку. 12 октября король велел своему войску идти на приступ; разбивши ворота петардой, часть войска ворвалась было в город, но не получила подкрепления от своих и была вытеснена осажденными. Подкопы также не удавались, потому что осажденные имели при стенах в земле тайные подслухи. Не Смоленск, но Тушино испытало на себе весь вред от королевского похода: когда здесь узнали об этом походе, то началось сильное волнение; поляки кричали, что Сигизмунд пришел за тем, чтоб отнять у них заслуженные награды и воспользоваться выгодами, которые они приобрели своею кровию и трудами. Гетман Рожинский был первый против короля, потому что в Тушине он был полновластным хозяином, а в войске королевском не мог иметь такого значения. Он собрал коло и, разумеется, легко уговорил товарищей своих не отказываться от цели уже столь близкой и дать друг другу присягу ни с кем не входить в переговоры и не оставлять Димитрия, но, посадив его на престол, требовать всем вместе награждения; если же царь станет медлить, то захватить области Северскую и Рязанскую и кормиться доходами с них до тех пор, пока не получат полного вознаграждения. Все поляки охотно подписали конфедерационный акт и отправили к королю под Смоленск послов, Мархоцкого с товарищами, с просьбою, чтоб он вышел из Московского государства и не мешал их предприятию. Рожинский хотел уговорить и Сапегу к конфедерации, для чего поехал сам к нему в стан под Троицкий монастырь, но Сапега не решился на меру, которая вела к открытой борьбе с королем.
Между тем Скопин, соединившись опять с Делагарди, двинулся из Колязина на Александровскую слободу, откуда передовой отряд его, под начальством Валуева и Сомме, вытеснил поляков. Скопин остановился в слободе, дожидаясь Шереметева и новых подкреплений из Швеции; он медлил, а Москва опять терпела голод: покупали четверть по семи рублей, и народ волновался, кричали, что лгут, будто придет скоро князь Михайла Васильевич, приходили в Кремль миром к царю Василью, шумели и начинали мыслить опять к тушинскому вору. В это мятежное время вдруг пришла станица от Скопина с письмом к царю, царь послал письмо к патриарху, и настала в Москве радость, зазвонили в колокола, начали петь молебны. Но радовались недолго, потому что голод все усиливался: крестьянин Сальков с толпою русских воров перехватил Коломенскую дорогу, по которой шли в Москву запасы из земли Рязанской, свободной от тушинцев; царь выслал против него одного воеводу, но Сальков разбил его; выслал другого — тот ничего не сделал разбойникам, наконец вышел третий воевода, князь Дмитрий Михайлович Пожарский, и разбил Салькова наголову на Владимирской дороге, на речке Пехорке; на четвертый день после битвы Сальков явился в Москву с повинною: у него изо всей шайки осталось только 30 человек. В самой Москве козаки завели измену: атаман Гороховой, которому пришла очередь стоять в Красном селе, снесся с тушинцами и сдал им Красное село; тушинцы выжгли его; мало этого: подведенные также изменниками, они подкрались ночью к деревянному городу и зажгли его; москвичи отбили их и затушили пожар; выгорело сажен сорок. Скопин все стоял в Александровской слободе. Сапега пошел туда из-под Троицкого монастыря, разбил высланный против него Скопиным отряд, но не мог осилить самого Скопина и после жаркого боя с ним возвратился опять под Троицу. После этого он уговаривал Рожинского действовать вместе против Скопина, но тот, раздосадованный отказом Сапеги приступить к конфедерации, отказался помогать ему и уехал в Тушино, которому король скоро нанес последний удар.
В то время как тушинские поляки отправили послов к Сигизмунду под Смоленск, король отправил своих послов в Тушино, пана Станислава Стадницкого с товарищами. Они должны были внушать полякам, что им гораздо приличнее служить природному своему государю, чем иноземному искателю приключений, и что они прежде всего должны заботиться о выгодах Польши и Литвы. Король обещал им вознаграждение из казны московской в том случае, когда соединенными силами Москва будет покорена, притом обещал, что они будут получать жалованье с того времени, как соединятся с полками его; начальным людям сулил богатые награды не только в Московском государстве, но и в Польше. Что же касается до русских тушинцев, то Сигизмунд уполномочил послов обещать им сохранение веры, обычаев, законов, имущества и богатые награды, если они предадутся ему. С другой стороны, послы должны были войти в сношение с самим Шуйским и начальными людьми в Москве, передать им грамоты королевские. Грамота к Шуйскому (от 12 ноября 1609 года н. с.) начинается упреком за дурной поступок с послами польскими при восстании на самозванца, потом король продолжает: "Ты заключил перемирие с этими послами нашими, вымогая из них силою, по своей воле дела трудные, чтобы мы свели своих людей, которые против воли нашей в землю Московскую вошли с человеком москвичом, называющимся Димитрием Ивановичем; ты велел нашим послам целовать на этом крест; но мы этого условия не приняли, и ты к нам послов своих за подтверждением перемирия не прислал, и сам разными способами его нарушил: людей наших, в Москве задержанных и в заточенье разосланных, ты до 28 сентября 1608 года на рубеже не поставил, как было договорено, иных до сих пор задержал, а некоторых после перемирья велел побить, за невинно побитых людей наших и за разграбление имущества их удовлетворения не сделал; сверх того, с неприятелем нашим Карлом Зюдерманландским ссылался, казною ему против нас помогал. Мы, однако, хотим Московское государство успокоить и для того отправляем к людям нашим, которые стоят под Москвою таборами, послов наших великих, пана Станислава Стадницкого с товарищами, и тебе об этом объявляем, чтобы ты боярам своим думным велел с нашими послами съехаться на безопасном месте под Москвою и о добрых делах договор постановить для унятия этой войны в Московском государстве. Грамоты к патриарху и всему духовенству заключали в себе следующее: «Так как в государстве Московском с давнего времени идет большая смута и разлитие крови христианской, то мы, сжалившись, пришли сами своею головою не для того, чтобы желали большей смуты и пролития крови христианской в вашем государстве, но для того, чтоб это великое государство успокоилось. Если захотите нашу королевскую ласку с благодарностию принять и быть под нашею рукою, то уверяем вас нашим господарским истинным словом, что веру вашу православную правдивую греческую, все уставы церковные и все обычаи старинные, цело и ненарушимо будем держать, не только оставим при вас старые отчины и пожалования, но сверх того всякою честью, вольностию и многим жалованьем вас, церкви божии и монастыри одаривать будем». Грамота к боярам и всем людям московским была точно такого же содержания.
Послы, отправленные из Тушина к королю, и королевские, отправленные в Тушино, встретились в Дорогобуже; послы королевские допытывались у тушинских, зачем они едут к Смоленску, но те не сказали им ничего. Приехав под Смоленск, тушинские послы правили посольство сперва пред королем, потом пред рыцарством. Речь, произнесенная пред королем при почтительных формах, была самого непочтительного содержания: тушинцы объявили, что король не имеет никакого права вступаться в Московское государство и лишать их награды, которую они приобрели у царя Димитрия своими трудами и кровию. Получив от короля суровый ответ, тушинские послы отправились немедленно из-под Смоленска и приехали в Тушино прежде комиссаров королевских. Выслушавши их донесение, Рожинский с товарищами начали советоваться, принимать ли королевских комиссаров или нет, потому что прежде они уговорились стоять при Димитрии и не входить ни с кем в переговоры, если бы кто захотел вести их с ними, а не с царем. Рожинский, Зборовский и многие другие начальные люди утверждали, что должно оставаться при первом решении. Но войско не соглашалось: в таборах пронесся слух, что у короля много денег и может он заплатить жалованье войску, если оно, отступивши от Димитрия, перейдет на его сторону. В это время явился посланный от Сапеги и от всего войска, бывшего под Троицким монастырем, и потребовал, чтобы тушинцы непременно вступили в переговоры с королевскими комиссарами, в противном случае Сапега сейчас же перейдет на службу королевскую. Тогда Рожинский должен был допустить комиссаров; начались переговоры, сопровождавшиеся сильными волнениями. Что же делал во все это время самозванец? Его время прошло, на него не обращали никакого внимания; мало того, вожди тушинских поляков срывали на нем свое сердце с тех пор, как вступление короля в московские пределы поставило их в затруднительное положение: так, пан Тишкевич ругал его в глаза, называя его обманщиком, мошенником. Лжедимитрий хотел уехать из стана с своими русскими приверженцами, которым неприятно было такое обращение поляков с их царем прирожденным; несмотря на то что все лошади его были заперты поляками, царику удалось было выйти из стана с 400 донских козаков, но Рожинский догнал его и привел назад в Тушино, где он был с того времени под строгим надзором. Когда 27 декабря Лжедимитрий спросил у Рожинского, о чем идут у них переговоры с королевскими комиссарами, то гетман, бывший в нетрезвом виде, отвечал ему: «А тебе что за дело, зачем комиссары приехали ко мне? Ч… знает, кто ты таков? Довольно мы пролили за тебя крови, а пользы не видим». Пьяный Рожинский грозил ему даже побоями. Тогда Лжедимитрий решился во что бы то ни стало бежать из Тушина и в тот же день вечером, переодевшись в крестьянское платье, сел в навозные сани и уехал в Калугу сам-друг с шутом своим Кошелевым.
После отъезда самозванца Рожинскому с товарищами ничего больше не оставалось, как вступить в соглашение с королем, умерив свои, сначала безрассудные требования. Но в Тушине было много русских: что им было теперь делать? Двинуться за самозванцем они не могли: поляки бы их не пустили; да и трудно им было надеяться, что самозванец успеет поправить свои обстоятельства. Они не могли решиться просить у Шуйского променять положение важное на участь еще неизвестную даже и в случае помилования: Шуйский не мог смотреть на них так снисходительно, как смотрел он на тех отъезжиков из Тушина, которые оставляли самозванца во всем его могуществе; теперь они не по доброй воле оставляли самозванца, а были им самим оставлены. Русским тушинцам, как и польским, оставался один выход — вступить в соглашение с комиссарами королевскими. Последние просили их собраться в коло; собрались — нареченный патриарх Филарет с духовенством, Заруцкий с людьми ратными, Салтыков с людьми думными и придворными; пришел и хан касимовский с своими татарами. Стадницкий говорил речь, доказывал добрые намерения короля относительно Московского государства, говорил о готовности Сигизмунда принять его в свою защиту для освобождения от тиранов бесправных. Речь была неопределенная, и совесть многих могла быть покойна; охотно слушали и речь посла и грамоту королевскую, целовали Сигизмундову подпись, хвалили Речь Посполитую за скорую помощь. Но, принимая покровительство короля, русские требовали прежде всего неприкосновенности православной веры греческого закона, и комиссары поручились им в этом; написали и ответную грамоту королю, в которой ясно высказывается нерешительность и желание продлить время, дождаться, что произойдет в Москве и областях, ей верных: «Мы, Филарет патриарх московский и всея Руси, и архиепископы, и епископы и весь освященный собор, слыша его королевского величества о святой нашей православной вере раденье и о христианском освобождении подвиг, бога молим и челом бьем. А мы, бояре, окольничие и т. д., его королевской милости челом бьем и на преславном Московском государстве его королевское величество и его потомство милостивыми господарями видеть хотим; только этого вскоре нам, духовного и светского чина людям, которые здесь в таборах, постановить и утвердить нельзя без совету его милости пана гетмана, всего рыцарства и без совету Московского государства из городов всяких людей, а как такое великое дело постановим и утвердим, то мы его королевской милости дадим знать». Русские тушинцы вступили в конфедерацию с польскими, обязавшись взаимно не оставлять друг друга и не приставать ни к бежавшему царику, ни к Шуйскому и его братьям; но, как говорят, многие из них спешили выйти из нерешительного положения и целовали крест Сигизмунду. Решено было также, чтобы русские и польские тушинцы отправили от себя послов к королю для окончательных переговоров.
31 января 1610 года послы от русских тушинцев были торжественно представлены королю; явились люди разных чинов и приняли на себя представительство Московского государства; здесь были: Михайла Глебович Салтыков с сыном Иваном, князь Василий Михайлович Рубец-Мосальский, князь Юрий Хворостинин, Лев Плещеев, Никита Вельяминов; дьяки: Грамотин, Чичерин, Соловецкий, Витовтов, Апраксин и Юрьев; здесь были и Михайла Молчанов, и Тимофей Грязной, и Федор Андронов, бывший московский кожевник. Михайла Салтыков начал речь, говорил о расположении московского народа к королю и от имени этого народа благодарил короля за милость. Сын его, Иван Салтыков, бил челом королю от имени Филарета, нареченного патриарха, и от имени всего духовенства и также благодарил Сигизмунда за старание водворить мир в Московском государстве. Наконец дьяк Грамотин от имени Думы, двора и всех людей объявил, что в Московском государстве желают иметь царем королевича Владислава, если только король сохранит ненарушимо греческую веру и не только не коснется древних прав и вольностей московского народа, но еще прибавит такие права и вольности, каких прежде не бывало в Московском государстве. Из этого видно, что долгое пребывание русских и поляков в одном стане произвело свои действия, но тут же обнаружилось и главное препятствие к соединению Московского государства с Польшею: говорят, что Салтыков заплакал, когда начал просить короля о сохранении греческой веры; он не мог остаться равнодушным при мысли о той опасности, какая ждет православие со стороны Сигизмунда. И когда начались переговоры между сенаторами и послами об условиях, на которых Владиславу быть царем московским, то русские опять прежде всего требовали ненарушимости православия. Наконец 4 февраля согласились написать следующие условия: 1) Владислав должен был венчаться на царство в Москве от русского патриарха, по старому обычаю; король прибавил сюда, что это условие будет исполнено, когда водворится совершенное спокойствие в государстве. Из этой прибавки явно было намерение Сигизмунда не посылать сына в Москву, но под предлогом неустановившегося спокойствия домогаться государства для себя. 2) Чтобы святая вера греческого закона оставалась неприкосновенною, чтоб учители римские, люторские и других вер раскола церковного не чинили. Если люди римской веры захотят приходить в церкви греческие, то должны приходить со страхом, как прилично православным христианам, а не с гордостию, не в шапках, псов с собою в церковь не водили бы и не сидели бы в церкви не в положенное время. Сюда король прибавил, чтобы для поляков в Москве был выстроен костел, в который русские должны входить с благоговением. Король и сын его обещались не отводить никого от греческой веры, потому что вера есть дар божий и силою отводить от нее и притеснять за нее не годится. Жидам запрещается въезд в Московское государство. 3) Король и сын его обязались чтить гробы и тела святых, чтить русское духовенство наравне с католическим и не вмешиваться в дела и суды церковные. 4) Обязались не только не трогать имений и прав духовенства, но и распространять их. 5) В том же самом обязались относительно бояр, окольничих, всяких думных, ближних и приказных людей. 6) Служилым людям, дворянам и детям боярским жалованье будет выдаваемо, как при прежних законных государях. 7) Так же точно будет поступаемо с ружниками и оброчниками. 8) Судам быть по старине, перемена законов зависит от бояр и всей земли. 9) Между Московским государством, Короною Польскою и Великим княжеством Литовским быть оборонительному и наступательному союзу против всех неприятелей. 10) На татарских украйнах держать обоим государствам людей сообща, о чем должно переговорить думным боярам с панами радными. II) Никого не казнить, не осудя прежде с боярами и думными людьми; имение казненных отдается наследникам, король не должен никого вызывать насильно в Литву и Польшу. Великих чинов людей невинно не понижать, а меньших людей возвышать по заслугам. В этом последнем условии нельзя не видеть влияния дьяков и людей, подобных Андронову, которых было много в Тушинском стане: люди неродовитые, выхваченные бурями Смутного времени снизу наверх, хотят удержать свое положение и требуют, чтобы новое правительство возвышало людей низших сословий по заслугам, которые они ему окажут. Выговорено было и другое любопытное условие: «Для науки вольно каждому из народа московского ездить в другие государства христианские, кроме бусурманских поганских, и господарь отчин, имений и дворов у них за то отнимать не будет». Здесь надобно вспомнить, что люди, писавшие этот договор, были Салтыков, Мосальский, ревностные приверженцы первого Лжедимитрия, а следовательно, и приверженцы его планов, а мы знаем, что Лжедимитрий, упрекая бояр в невежестве, обещал позволить им выезд за границу. 12-м условием было положено: русских пленников, отведенных в Польшу, возвратить. 13) Польским и литовским панам не давать правительственных мест в Московском государстве: тех панов, которые должны будут остаться при Владиславе, награждать денежным жалованьем, поместьями и отчинами, но с общего совета обоих государств; также король должен переговорить с боярами о том, чтоб в пограничных крепостях польские люди могли остаться до совершенного успокоения государства. Понятно, с какою целию было внесено поляками последнее условие: в случае сопротивления восточных областей король мог удержать в своих руках по крайней мере пограничные места. 14) Подати будут сбираться по старине; король не может прибавлять никакой новой подати без согласия думных людей; податям должны подлежать только места заселенные. 15) Между обоими государствами вольная торговля: русские могут ездить и в чужие страны через Польшу и Литву, тамги остаются старые. 16) Крестьянский переход запрещается в московских областях, также между московскими областями и Литвою. 17) Холопей, невольников господских оставить в прежнем положении, чтобы служили господам своим по-прежнему, а вольности им король давать не будет. 18) О козаках волжских, донских, яицких и терских король должен будет держать совет с боярами и думными людьми: будут ли эти козаки надобны или нет.
В приведенном договоре нас останавливает особенно то, что на первом плане король, а не королевич; к договору было приписано: «Чего в этих артикулах не доложено, и даст бог его королевская милость будет под Москвою и на Москве, и будут ему бить челом патриарх и весь освященный собор, и бояре, и дворяне, и всех станов люди: тогда об этих артикулах его господарская милость станет говорить и уряжать, по обычаю Московского государства, с патриархом, со всем освященным собором, с боярами и со всею землею». Ясно было, что имя Владислава служило здесь только прикрытием для замыслов Сигизмундовых, ибо прямо действовать во имя старого короля было нельзя; купцы из Юго-Западной России, находившиеся в Москве, дали знать ее жителям, чтоб они не верили обещаниям человека, введшего унию. Сигизмунд спешил сделать и второй шаг вперед для исполнения своих замыслов; он потребовал от послов, и послы согласились повиноваться ему до прибытия Владислава, в чем и дали такую присягу: «Пока бог нам даст государя Владислава на Московское государство, буду служить и прямить и добра хотеть его государеву отцу, нынешнему наияснейшему королю польскому и великому князю литовскому Жигимонту Ивановичу». Достигши этого, король отправил к польским сенаторам письмо, в котором, уведомив о приезде тушинских послов и об их просьбе насчет Владислава, продолжает: «Хотя при таком усильном желании этих людей мы, по совету находящихся здесь панов, и не рассудили вдруг опровергнуть надежды их на сына нашего, дабы не упустить случая привлечь к себе и москвитян, держащих сторону Шуйского, и дать делам нашим выгоднейший оборот: однако, имея в виду, что поход предпринят не для собственной пользы нашей и потомства нашего, а для общей выгоды республики, мы без согласия всех чинов ее не хотим постановить с ними ничего положительного». Отстранив таким образом от себя нарекание, что имеет в виду только свои династические выгоды, король обращается к сенаторам с просьбою о помощи войском и деньгами, потому что, пишет он, только недостаток в деньгах может помешать такому цветущему положению дел наших, когда открывается путь к умножению славы рыцарства, к расширению границ республики и даже к совершенному овладению целою Московскою монархией.
Между тем в Тушине, несмотря на то что Рожинский и другие начальные люди после бегства Лжедимитриева должны были вступить в соглашение с королем, большая часть войска хотела искать бежавшего царика и помогать ему овладеть Москвою. Марина оставалась в Тушине; бледная, рыдающая, с распущенными волосами ходила она из палатки в палатку и умоляла ратных людей снова принять сторону ее мужа, хотя положение ее при самозванце было самое тяжелое, как видно из переписки ее с отцом. Из одного письма узнаем, что старый Мнишек уехал из Тушина в сердцах на дочь, не дал ей благословения. Из этого же письма узнаем об ее отношениях ко второму мужу: она просит отца, чтоб тот напомнил об ней Лжедимитрию, напомнил о любви и уважении, какое он должен был оказывать жене своей. В другом письме Марина говорит: «О делах моих не знаю, что писать, кроме того, что в них одно отлагательство со дня на день: нет ни в чем исполнения; со мною поступают так же, как и при вас, а не так, как было обещано при отъезде вашем. Я хотела послать к вам своих людей, но им надобно дать денег на пищу, а денег у меня нет». Но дух ее не ослабевал, она не хотела отказываться от цели, для которой пожертвовала всем, переезжая из стана Сапеги в Тушино; самая великость жертв, ею принесенных, делала цель эту для нее еще драгоценнее и отнимала возможность возвратиться назад. В ответ родственнику своему Стадницкому, который уведомлял ее о вступлении короля в московские пределы, Марина писала: «Крепко надеюсь на бога, защитника притесненных, что он скоро объявит суд свой праведный над изменником и неприятелем нашим (Шуйским)». В этом письме собственною рукою приписала: «Кого бог осветит раз, тот будет всегда светел. Солнце не теряет своего блеска потому только, что иногда черные облака его заслоняют». Эти слова Марина прибавила потому, что Стадницкий в письме своем не дал ей царского титула. Замечательно письмо ее к королю, в котором она прибегает под его защиту и желает счастливого окончания его предприятиям; Марина пишет: «Разумеется, ни с кем счастье так не играло, как со мною: из шляхетского рода возвысило оно меня на престол московский и с престола ввергнуло в жестокое заключение. После этого, как будто желая потешить меня некоторою свободою, привело меня в такое состояние, которое хуже самого рабства, и теперь нахожусь в таком положении, в каком, по моему достоинству, не могу жить спокойно. Если счастие лишило меня всего, то осталось при мне, однако, право мое на престол московский, утвержденное моею коронациею, признанием меня истинною и законною наследницею, признанием, скрепленным двойною присягою всех сословий и провинций Московского государства». Из этого письма видно, во-первых, ужасное положение Марины в Тушине при втором самозванце; во-вторых, Марина основывает свои права на московский престол не на правах мужей своих, но на своей коронации и присяге жителей Московского государства признавать ее своею царицею в случае беспотомственной смерти первого Лжедимитрия, следовательно, Марина отделяет свое дело от дела второго самозванца; он мог быть обманщик, каким признает его польское правительство, но она чрез это не лишается прав своих.
Марина, впрочем, напрасно так рано отчаялась в деле своего второго мужа. Отделение от поляков имело для него сначала свою выгодную сторону, ибо до сих пор главный упрек ему состоял в том, что он ляхами опустошает Русскую землю; теперь ссора с поляками освобождала его от этого нарекания. Приехав под Калугу, самозванец остановился в подгородном монастыре и послал монахов в город с извещением, что он выехал из Тушина, спасаясь от гибели, которую готовил ему король польский, злобившийся на него за отказ уступить Польше Смоленск и Северскую землю, что он готов в случае нужды положить голову за православие и отечество. Воззвание оканчивалось словами: «Не дадим торжествовать ереси, не уступим королю ни кола ни двора». Калужане спешили в монастырь с хлебом и солью, проводили Лжедимитрия с торжеством в город и дали ему средства окружить себя царскою пышностию. Но скоро обнаружилось, что и по отделении от поляков самозванец должен был оставаться воровским царем, потому что сила его основывалась на козаках. Князь Шаховской, всей крови заводчик, остался верен самозванцу и привел к нему козаков, с которыми стоял в Цареве-Займище; вероятно, в Калугу манила Шаховского надежда первой роли при Лжедимитрии, ибо там не было более Рожинского.
Чтоб отнять силу у последнего, Лжедимитрий хотел поселить раздор в Тушине и, злобясь особенно на русских тушинцев, показавших мало к нему усердия, хотел вооружить против них поляков. С этою целию Лжедимитрий отправил в Тушино поляка Казимирского с письмом к Марине и другим лицам, где уверял, что готов возвратиться в стан, если поляки обяжутся новою присягою служить ему и если будут казнены отложившиеся от него русские, но письма были отняты у Казимирского и сам он получил запрещение, под смертною казнию, возмущать войско. Рожинский хотел отплатить самозванцу тою же монетою: он дал Казимирскому письмо к прежнему воеводе калужскому, поляку Скотницкому, где убеждал последнего с помощию бывших в Калуге поляков схватить Лжедимитрия и переслать назад в Тушино. Но Казимирский, приехав в Калугу, отдал письмо самозванцу, который тотчас велел бросить в Оку Скотницкого, хотя вовсе не мог быть убежден в том, что этот несчастный исполнит поручение Рожинского; такой же участи подвергся и окольничий Иван Иванович Годунов. Подозревая двойную измену, не веря более ни полякам, ни знатным русским, самозванец хотел жестокостию предупреждать вредные для него замыслы. Но если самозванец не верил знатным русским людям, то холопам и козакам он верил: выгоды их были тесно связаны с его собственными. Так, донские козаки не послушались Млоцкого, убеждавшего их вступить в королевскую службу, и отправились в Калугу. Те из тушинских поляков, которые не хотели соединяться с королем и думали опять сблизиться с Лжедимитрием, более всего надеялись на донских козаков и уговаривали их начать дело, явно двинуться из Тушина в Калугу, уверяя, что если Рожинский пойдет их преследовать, то они, поляки, ударят ему в тыл. Несмотря на несогласие главного воеводы своего, Заруцкого, козаки под начальством князей Трубецкого и Засецкого ушли из Тушина, Рожинский погнался за ними; они остановились и дали битву в надежде получить помощь от самих поляков, но те обманули их, и Рожинский положил с две тысячи козаков на месте, остальные рассеялись по разным местам, некоторые пришли назад в Тушино к Заруцкому.
Отъезд Марины подал повод к новым волнениям в Тушине: ночью 11 февраля она убежала верхом в гусарском платье, в сопровождении одной служанки и нескольких сотен донских козаков. На другой день поутру нашли письмо от нее к войску: «Я принуждена удалиться, — писала Марина, — избывая последней беды и поругания. Не пощажена была и добрая моя слава и достоинство, от бога мне данное! В беседах равняли меня с бесчестными женщинами, глумились надо мною за покалами. Не дай бог, чтобы кто-нибудь вздумал мною торговать и выдать тому, кто на меня и Московское государство не имеет никакого права. Оставшись без родных, без приятелей, без подданных и без защиты, в скорби моей поручивши себя богу, должна я ехать поневоле к моему мужу. Свидетельствую богом, что не отступлю от прав моих как для защиты собственной славы и достоинства, потому что, будучи государыней народов, царицею московскою, не могу сделаться снова польскою шляхтянкою, снова быть подданною, так и для блага того рыцарства, которое, любя доблесть и славу, помнит присягу». В письме Марина объявляла, что она едет к мужу поневоле, но скоро узнали, что она живет в Дмитрове у Сапеги. Рожинский писал к королю, что Марина сбилась с дороги и потому попала в Дмитров, но один из его товарищей по Тушину, Мархоцкий, пишет иначе: по его словам, Сапега переманил к себе Марину обещанием взять ее сторону. Мы не можем отвергнуть этого объяснения, если вспомним, какое житье было Марине при воре, к которому она могла отправиться только по самой крайней необходимости. Как бы то ни было, Тушино волновалось. Собралось коло подле ставки Рожинского; люди, державшие его сторону, т. е. хотевшие соединиться с королем, пришли пешком, только с саблями, ничего не опасаясь от своих, но противники Рожинского, человек сто, приехали верхами с ружьями, а некоторые — и в полном вооружении. Начали рассуждать, к кому лучше обратиться, к королю или к Димитрию? Приверженцы соединения с королем говорили, что стоять за Димитрия нет возможности: Москва его ненавидит, Москва склоннее к королю, чем к нему. Некоторые из противников Рожинского объявили, что лучше вступить в переговоры с Шуйским, им возражали: «Шуйский не будет таким простяком, что станет покупать у вас мир, ведя уж войну с королем». Другие говорили: «Уйдем за Волгу, откроем бок королевскому войску, пусть его сдавит неприятель!» Им возражали, что это будет понапрасну, королю от того не будет никакого вреда, потому что Москва, имея их в земле своей, все же должна будет разделить свои силы. Наконец, некоторые кричали, что надобно возвратиться в Польшу, и на этот крик легко было возражать: «Разъедемся, король не прекратит войны, а мы без службы не обойдемся; потерявши награду за столько трудов, принуждены будем этою же весною вступить в службу за новое жалованье». Не могши противопоставить доказательств доказательствам, противники Рожинского подняли крик: зачинщиком был пан Тишкевич, личный враг Рожинского, раздались ружейные выстрелы в ту сторону, где стоял гетман, приверженцы его отвечали также залпом; коло разбежалось. Противники Рожинского, закричав: «Кто добр, тот за нами!» — выехали из стана в поле и решили ехать в Калугу к Лжедимитрию. Но более благоразумные начали их уговаривать, чтобы до времени остались покойно в Тушине, а если королевские условия не понравятся, то надобно отойти за несколько миль от столицы в согласии и в порядке и оттуда уже расходиться, куда кто хочет. На это все согласились. В таких обстоятельствах Рожинский написал письмо Сигизмунду, где уведомлял его о бегстве Марины и мятеже войска, говорил, что если в положенный срок не получится известие, могущее удовлетворить рыцарство, то трудно будет удержать его от дальнейшего беспорядка. Чтобы избавиться от опасностей, грозивших ему со всех сторон, и от своего войска, и от Лжедимитрия из Калуги, и от Скопина, Рожинскому необходимо было немедленное прибытие короля на помощь, поэтому он старался уговорить Сигизмунда к скорому походу в Тушино, писал, что москвичи очень желают этого, что царь Василий в ссоре с Скопиным; советовал написать письмо к Скопину, которого, по словам лазутчиков, нетрудно будет преклонить на польскую сторону; что русские тушинцы вместе с патриархом Филаретом оскорблены невниманием короля, который не прислал к ним еще ни одной грамоты, также разбойничеством запорожцев в Зубцовском уезде. Но король не трогался из-под Смоленска и не высылал никого в Тушино для окончательных переговоров с рыцарством; вследствие этого Рожинский принужден был покинуть Тушино: он в первых числах марта 1610 года зажег стан и двинулся по дороге к Иосифову Волоколамскому монастырю; немногие из русских тушинцев последовали за ним, большая часть поехали с повинною или в Москву, или в Калугу; Салтыков с товарищами оставались у короля под Смоленском.
Так Москва освободилась от Тушина. Скопину оставалось только разделываться с отрядом Сапеги. Мы оставили Скопина в Александровской слободе, где он продолжал торговаться с шведами, требовавшими новых договоров, новых уступок. Несмотря на сопротивление жителей, Корела была сдана шведам, мало того, царь Василий должен был обязаться: «Наше царское величество вам, любительному государю Каролусу королю, за вашу любовь, дружбу, вспоможение и протори, которые вам учинились и вперед учинятся, полное воздаяние воздадим, чего вы у нашего царского величества по достоинству ни попросите: города, или земли, или уезда». Этим обязательством еще была куплена помощь четырехтысячного отряда шведов. Сапега не мог долее оставаться под Троицким монастырем, 12 января снял знаменитую осаду и расположился в Дмитрове с малым отрядом, потому что большая часть его людей отправилась за Волгу для сбора припасов. В половине февраля русские и шведы подошли под Дмитров; Сапега вышел к ним навстречу и был разбит, Дмитров был бы взят, если б не отстояли его донские козаки, которые сидели в особом укреплении под городом. Здесь также Марина показала большое присутствие духа: когда поляки, испуганные поражением, вяло принимались за оборону укреплений, то она выбежала из своего дома к валам и закричала: «Что вы делаете, негодяи! Я женщина, а не потеряла духа». Видя, что дела Сапеги идут очень дурно, она решилась отправиться в Калугу. Сапега не хотел отпускать ее; в ней родилось подозрение, что Сапега хочет выдать ее королю, и потому она сказала ему: «Не будет того, чтоб ты мною торговал, у меня здесь свои донцы: если будешь меня останавливать, то я дам тебе битву». Сапега после этого не мешал ей, и она отправилась в Калугу опять в мужском платье, то ехала верхом, то в санях. Сапега недолго после нее оставался в Дмитрове: как только пришли к нему отряды из-за Волги с припасами, то он двинулся к Волоколамску, и Скопин мог беспрепятственно вступить в Москву.
Знаменитому воеводе было не более 24 лет от роду. В один год приобрел он себе славу, которую другие полководцы снискивали подвигами жизни многолетней, и, что еще важнее, приобрел сильную любовь всех добрых граждан, всех земских людей, желавших земле успокоения от смут, от буйства бездомовников, козаков, и все это Скопин приобрел, не ознаменовав себя ни одним блистательным подвигом, ни одною из тех побед, которые так поражают воображение народа, так долго остаются в его памяти. Что же были за причины славы и любви народной, приобретенных Скопиным? Мы видели, как замутившееся, расшатавшееся в своих основах общество русское страдало от отсутствия точки опоры, от отсутствия человека, к которому можно было бы привязаться, около которого можно было бы сосредоточиться; таким человеком явился наконец князь Скопин. Москва в осаде от вора, терпит голод, видит в стенах своих небывалые прежде смуты, кругом в областях свирепствуют тушинцы; посреди этих бед произносится постоянно одно имя, которое оживляет всех надеждой: это имя — имя Скопина. Князь Михайла Васильевич в Новгороде, он договорился со шведами, идет с ними на избавление Москвы, идет медленно, но все идет, тушинцы отступают перед ним; Скопин уже в Торжке, вот он в Твери, вот он в Александровской слободе; в Москве сильный голод, волнение, но вдруг все утихает, звонят колокола, народ спешит в церкви, там поют благодарные молебны, ибо пришла весть, что князь Михайла Васильевич близко! Во дворце кремлевском невзрачный старик, нелюбимый, недеятельный уже потому, что нечего ему делать, сидя в осаде, и вся государственная деятельность перешла к Скопину, который один действует, один движется, от него одного зависит великое дело избавления. Не рассуждали, не догадывались, что сила князя Скопина опиралась на искусных ратников иноземных, что без них он ничего не мог сделать, останавливался, когда они уходили; не рассуждали, не догадывались, не знали подробно, какое действие имело вступление короля Сигизмунда в московские пределы, как он прогнал Лжедимитрия и Рожинского из Тушина, заставил Сапегу снять осаду Троицкого монастыря: Сигизмунд был далеко под Смоленском, ближе видели, что Тушино опустело и Сапега ушел от Троицкого монастыря, когда князь Скопин приблизился, к Москве, и ему приписали весь успех дела, страх и бегство врагов. Справедливо сказано, что слава растет по мере удаления, уменьшает славу близость присутствия лица славного. Отдаленная деятельность Скопина, направленная к цели, желанной всеми людьми добрыми, доходившая до их сведения не в подробностях, но в главном, как нельзя больше содействовала его прославлению, усилению народной любви к нему. Но должно прибавить, что и близость, присутствие знаменитого воеводы не могли нарушить того впечатления, какое он производил своею отдаленною деятельностию: по свидетельству современников, это был красивый молодой человек, обнаруживавший светлый ум, зрелость суждения не по летам, в деле ратном искусный, храбрый и осторожный вместе, ловкий в обхождении с иностранцами; кто знал его, все отзывались об нем как нельзя лучше.
Таков был этот человек, которому, по-видимому, суждено было очистить Московское государство от воров и поляков, поддержать колебавшийся престол старого дяди, примирить русских людей с фамилиею Шуйских, упрочить ее на престоле царском, ибо по смерти бездетного Василия голос всей земли не мог не указать на любимца народного. Но если граждане спокойные, найдя себе точку опоры в племяннике царском, для блага земли и самого Скопина должны были терпеливо дожидаться кончины царя Василия, чтобы законно возвести на престол своего избранника, чистого от нареканий в искательствах властолюбивых, то не хотел спокойно дожидаться этого Ляпунов, человек плоти и крови, не умевший сдерживаться, не умевший подчинять своих личных стремлений благу общему, не сознававший необходимости средств чистых для достижения цели высокой, для прочности дела. Когда Скопин был еще в Александровской слободе, к нему явились посланные от Ляпунова, которые поздравили его царем от имени последнего и подали грамоту, наполненную укорительными речами против царя Василия. В первую минуту Скопин разорвал грамоту и велел схватить присланных, но потом позволил им упросить себя и отослал их назад в Рязань, не донося в Москву. Этим воспользовались, чтоб заподозрить Скопина в глазах дяди; царю внушили, что если бы князю Михаилу не было приятно предложение Ляпунова, то он прислал бы в Москву рязанцев, привозивших грамоту; с этих пор, прибавляет летописец, царь и его братья начали держать мнение на князя Скопина.
12 марта Скопин с Делагарди имел торжественный въезд в Москву. По приказу царя вельможи встретили Михаила у городских ворот с хлебом и солью; но простые граждане предупредили их, падали ниц и со слезами били челом, что очистил Московское государство. Современные писатели сравнивают прием Скопина с торжеством Давида, которого израильтяне чтили больше, чем Саула. Царь Василий, однако, не показал знаков неудовольствия, напротив, встретил племянника с радостными слезами. Иначе вел себя брат царский, князь Дмитрий Шуйский. Царь Василий от позднего брака своего имел только одну или двух дочерей, которые умерли вскоре после рождения; следовательно, брат его Дмитрий считал себя наследником престола, но он увидал страшного соперника в Скопине, которому сулила венец любовь народная при неутвержденном еще порядке престолонаследия. Князь Дмитрий явился самым ревностным наветником на племянника пред царем: последний, или будучи уверен в скромности Скопина, не считая его соперником себе и не имея причины желать отстранения его от наследства, или по крайней мере побуждаемый благоразумием не начинать вражды с любимцем народа, сердился на брата за его докучные наветы и даже, говорят, прогнал его однажды от себя палкою! Говорят также, что царь имел искреннее объяснение с племянником, причем Скопин успел доказать свою невинность и опасность вражды в такое смутное время. Несмотря на то, однако, что царь не показывал ни малейшей неприязни к Скопину, народ, не любивший старших Шуйских, толковал уже о вражде дяди с племянником. Делагарди, слыша толки о зависти и ненависти, остерегал Михаила, уговаривал его как можно скорее оставить Москву и выступить к Смоленску, против Сигизмунда.
Положение последнего было вовсе не блестящее. Если вначале полякам удалось овладеть Ржевом Володимировым и Зубцовом, которые были сданы им воеводами самозванца, то некоторые города преждепогибшей Северской Украйны выставили отчаянное сопротивление запорожцам. Стародубцы ожесточенно резались с ними, а когда город их был охвачен пламенем, побросали в огонь сперва имение свое, а потом кинулись и сами. Такое же мужество оказали жители Почепа, из которых 4000 погибло при упорной защите. В Чернигове неприятель встретил меньше сопротивления; Новгород Северский также присягнул Владиславу; Мосальск нужно было брать приступом, Белую — голодом. А Смоленск все держался, и жители его имели причины к такому упорному сопротивлению: поляки и особенно запорожцы, несмотря на королевские увещания, страшно свирепствовали против жителей городов, сдавшихся на имя Владислава. Смоленские перебежчики уверяли в польском стане, что в городе у них голод и моровое поветрие, что сам воевода Шеин хотел было сдать Смоленск королю, но архиепископ Сергий не допустил до этого. Однажды мир с воеводою ходил уговаривать архиепископа к сдаче, но тот, сняв с себя облачение и положив посох, объявил, что готов принять муку, но церкви своей не предаст и охотнее допустит умертвить себя, чем согласится на сдачу города. Народ, увлеченный этими словами, отложил свое намерение и, надев на Сергия опять облачение, поклялся стоять против поляков до последней капли крови. Воевода предлагал сделать вылазку, но и на это архиепископ не согласился, подозревая Шеина в намерении вывести людей из города и ударить челом королю. Тушинский поляк Вильчек, начальствовавший в Можайске, продал этот город царю Василию за 100 рублей (333 1/2 нынешних серебряных). В Иосифове монастыре, где остановился Рожинский, вспыхнуло опять восстание против него; уходя от возмутившихся, гетман оступился на каменных ступенях и упал на тот бок, который был прострелен у него под Москвою; от этого случая и с горя, что дела совершенно расстроились, Рожинский умер (4 апреля н. с.), имея не более 35 лет от роду. После его смерти Зборовский с большею частию войска пошел дальше к Смоленску, другие с Руцким и Мархоцким остались в Иосифове монастыре, но 21 мая н. с. были вытеснены оттуда русскими и иноземными войсками, бывшими под начальством Валуева, Горна и Делавиля. Уходя из монастыря с величайшею опасностию, поляки должны были покинуть русских, выведенных ими из Тушина, и в том числе митрополита Филарета, который таким образом получил возможность уехать в Москву. Из полутора тысяч поляков и донских козаков, бывших в Иосифове монастыре, спаслось только 300 человек, потерявши все и знамена; при этом бегстве, по признанию самих поляков, большую помощь оказали им донские козаки. Все тушинские поляки соединились теперь на реке Угре и здесь завели сношение с Лжедимитрием, который два раза сам приезжал к ним из Калуги, потому что без выдачи денег вперед они не трогались, и успел многих привлечь к себе, чрез это войско самозванца увеличилось до 6200 человек. Но Зборовский от имени остальных поляков отправился под Смоленск изъявить свою преданность королю; туда же приехал и Ян Сапега и даже хан касимовский; не смел приехать Лисовский, как опальный; он не мог оставаться один на востоке при разрушении тушинского стана и успехах Скопина и потому двинулся из Суздаля на запад, засел в Великих Луках. И Лжедимитрий, и король находились в затруднительном положении: первый с своими 6000 войска не мог ничего предпринять против Москвы, наоборот, московские отряды подходили под самую Калугу; движение Скопина и шведов к Смоленску против короля должно было решить борьбу, и решить, по всем вероятностям, в пользу царя Василия: тогда что останется царю калужскому? С другой стороны, король видел, что его вступление в московские пределы принесло пользу только Шуйскому, выгнавши вора из Тушина, раздробивши его силы; Шуйский торжествовал, у него было большое войско под начальством знаменитого полководца, у него была шведская помощь, а король, который поспешил под Смоленск с малыми силами в надежде, что одного его присутствия будет достаточно для покорения Московского государства, истерзанного Смутою, — король видел перед собою неравную борьбу с могущественным и раздраженным врагом. При таких обстоятельствах естественно было произойти сближению между королем и калужским цариком. Брат Марины, староста саноцкий, находившийся под Смоленском, получил из Калуги достоверное известие, что Лжедимитрий хочет отдаться под покровительство короля, но ждет, чтоб Сигизмунд первый начал дело. Вследствие этого король созвал тайный совет, на котором решили отправить старосту саноцкого в Калугу, чтоб он уговорил царика искать королевской милости. С другой стороны, хотели попытаться войти в переговоры и с московским царем, но Василий, видя, что счастие обратилось на его сторону, запретил своим воеводам пропускать польских послов до тех пор, пока король не выйдет из московских пределов. Но счастье улыбнулось Шуйскому на очень короткое время.
23 апреля князь Скопин на крестинах у князя Ивана Михайловича Воротынского занемог кровотечением из носа и после двухнедельной болезни умер. Пошел общий слух об отраве: знали ненависть к покойному дяди его, князя Дмитрия, и стали указывать на него как на отравителя; толпы народа двинулись было к дому царского брата, но были отогнаны войском. Что же касается до верности слуха об отраве, то русские современники далеки от решительного обвинения; летописец говорит: «Многие на Москве говорили, что испортила его тетка княгиня Екатерина, жена князя Дмитрия Шуйского (дочь Малюты Скуратова, сестра царицы Марьи Григорьевны Годуновой), а подлинно то единому богу известно». Палицын говорит почти теми же словами: «Не знаем, как сказать, божий ли суд его постиг или злых людей умысел совершился? Один создавший нас знает». Жолкевский, который, живя в Москве, имел все средства узнать истину, отвергает обвинение, приписывая смерть Скопина болезни. Этим важным свидетельством опровергается свидетельство другого иноземца, Буссова, не расположенного к царю Василию. Псковский летописец, по известным нам причинам также не любивший Шуйского, говорит утвердительно об отраве, обстоятельно рассказывает, как жена Дмитрия Шуйского на пиру сама поднесла Скопину чашу, заключавшую отраву. Но в этом рассказе встречаем смешное искажение: отравительница вместо Екатерины названа Христиною; по всем вероятностям, это имя образовалось из слова крестины или крестинный пир, на котором занемог Скопин.
Как бы то ни было, смерть Скопина была самым тяжелым, решительным ударом для Шуйского. И прежде не любили, не уважали Василия, видели в нем царя несчастного, богом не благословенного; по Скопин примирил царя с народом, давши последнему твердую надежду на лучшее будущее. И вот этого примирителя теперь не было более, и, что всего хуже, шла молва, что сам царь из зависти и злобы лишил себя и царство крепкой опоры. Для народа удар был тем тяжелее, что он последовал в то время, когда возродилась надежда на лучшее будущее, на умилостивление небесное; подобные удары обыкновенно отнимают последний дух, последние силы. Будущее для народа нисколько уже не связывалось теперь с фамилиею Шуйских: царь стар и бездетен, наследник — князь Дмитрий, которого и прежде не могли любить и уважать, а теперь обвиняли в отравлении племянника: известно, как по смерти любимого человека начинают любить все им любимое и преследовать все, бывшее ему неприятным и враждебным; понятно, следовательно, какое чувство должны были питать к Дмитрию Шуйскому по смерти Скопина. Говорят, что народ плакал по князе Михаиле точно так же, как плакал по царе Феодоре Ивановиче: действительно, можно сказать, что Скопин был последний из Рюриковичей, венчанный в сердцах народа; в другой раз дом Рюрика пресекался на престоле московском.
Когда таким образом порвана была связь русских людей с Шуйским, когда взоры многих невольно и тревожно обращались в разные стороны, ища опоры для будущего, раздался голос, призывавший к выходу из тяжелого, безотрадного положения: то был голос знакомый, голос Ляпунова. Незадолго перед тем, когда большинство своею привязанностию указывало на Скопина, как на желанного наследника престола, Ляпунов не хотел дожидаться и предложил Скопину престол при жизни царя Василия, тогда как это дело, если бы Скопин согласился на него, могло только усилить Смуту, а не прекратить ее: здесь Ляпунов всего лучше показал, что его целию, действовал ли он сознательно или бессознательно, не было прекращение Смутного времени. Теперь, когда Скопина не было более и неудовольствие против Шуйского усилилось, Ляпунов первый поднимается против царя Василия, но он только начинает движение, а цели его не указывает, требует свержения Шуйского, как царя недостойного, погубившего знаменитого племянника своего, но преемника Шуйскому достойнейшего не называет; он заводит переговоры с цариком калужским, в Москве входит в думу с князем Василием Васильевичем Голицыным, чтоб ссадить Шуйского, по выражению летописца, а между тем явно отлагается от Москвы, перестает слушаться ее царя, посылает возмущать города, верные последнему.
В то время как уже Ляпунов поднял восстание в Рязани, войско московское в числе 40000 вместе с шведским, которого было 8000, выступило против поляков по направлению к Смоленску. Кто же был главным воеводою вместо Скопина? Князь Дмитрий Шуйский, обвиняемый в отравлении племянника и без того ненавидимый ратными людьми за гордость! Король, узнав, что в Можайске собирается большое царское войско, отправил навстречу к нему гетмана Жолкевского, который 14 июня осадил Царево-Займище, где засели московские воеводы, Елецкий и Волуев. Здесь соединился с гетманом Зборовский, приведший тех тушинских поляков, которые предпочли службу королевскую службе царю калужскому; несмотря, однако, на это подкрепление, Жолкевский не хотел брать приступом Царево-Займище, зная, что русские, слабые в чистом поле, неодолимы при защите укреплений. Елецкий и Волуев, видя, что Жолковский намерен голодом принудить их к сдаче, послали в Можайск к князю Дмитрию Шуйскому с просьбою об освобождении. Шуйский двинулся и стал у Клушина, истомивши войско походом в сильный жар. Два немца из Делагардиева войска перебежали к полякам и объявили гетману о движении Шуйского; Жолкевский созвал военный совет: рассуждали, что дожидаться неприятеля опасно, потому что место под Царевом-Займищем неудобное; идти навстречу также опасно, потому что тогда Елецкий и Волуев будут с тыла; решились разделить войско: часть оставить у Царева-Займища для сдержания Елецкого и Волуева, и с остальными гетману идти к Клушину против Шуйского. В ночь с 23 на 24 июня вышло польское войско из обоза и на другой день утром напало на Шуйского, разделившись по причине тесноты места на два отряда; один схватился с шведами и заставил Делагарди отступить. Другой отряд поляков напал на московское войско и прогнал часть его, именно конницу, но Шуйский с пехотою засел в деревне Клушине и упорно отбивался, пушки его наносили сильный урон полякам, и исход битвы был очень сомнителен, как вдруг наемные немцы начали передаваться полякам, сперва два, потом шесть и так все больше и больше. Поляки подъезжали к их полкам, кричали: «Kum! Kum!» — и немцы прилетали, как птицы, на клич, а наконец объявили, что все хотят вступить в переговоры с гетманом. Когда уже с обеих сторон дали заложников и начали договариваться, возвратился Делагарди и хотел прервать переговоры, но никак не мог: иноземные наемники обязались соединиться с гетманом, Делагарди же и Горн с небольшим отрядом шведов получили позволение отступить на север, к границам своего государства. Между тем русские, видя, что немцы изменяют, начали собираться в дорогу, срывать наметы; немцы дали знать полякам, что русские бегут, те бросились за ними в погоню и овладели всем обозом. Дмитрий Шуйский, по словам летописца, возвратился в Москву со срамом: «Был он воевода сердца нехраброго, обложенный женствующими вещами, любящий красоту и пищу, а не луков натягивание». Измену наемников летописец приписывает также главному воеводе: немецкие люди просили денег, а он стал откладывать под предлогом, что денег нет, тогда как деньги были. Немецкие люди начали сердиться и послали под Царево-Займище сказать Жолкевскому, чтоб шел не мешкая, а они с ним биться не станут.
Из-под Клушина Жолкевский возвратился под Царево-Займище и уведомил Елецкого и Волуева о своей победе. Воеводы долго не верили, гетман показывал им знатных пленников, взятых под Клушином. И убедившись в страшной истине, они все еще не хотели сдаваться на имя королевича, а говорили Жолкевскому: «Ступай под Москву: будет Москва ваша, и мы будем готовы присягнуть королевичу». Гетман отвечал: «Когда возьму я вас, то и Москва будет за нами». Воеводы неволею поцеловали крест Владиславу, но гетман с своей стороны, должен был присягнуть: христианскои веры у московских людей не отнимать; престолов божиих не разорять, костелов римских в Московском государстве не ставить; быть Владиславу государем так же, как были и прежние природные государи; боярам и всяких чинов людям быть по-прежнему; в московские города не посылать на воеводство польских и литовских людей и в староство городов не отдавать; у дворян, детей боярских и всяких служилых людей жалованья, поместий и вотчин не отнимать, всем московским людям никакого зла не делать; против тушинского царика промышлять заодно; важна последняя статья: «Как даст бог, добьет челом государю наияснейшему королевичу Владиславу Жигимонтовичу город Смоленск, то Жигимонту королю идти от Смоленска прочь со всеми ратными польскими и литовскими людьми, порухи и насильства на посаде и в уезде не делать, поместья и вотчины в Смоленске и в других городах, которые государю королевичу добили челом, очистить, и городам всем порубежным быть к Московскому государству по-прежнему».
Жолкевский понимал, что овладеть Москвою можно только именем Владислава и притом только с условием, что последний будет царствовать, как прежние природные государи; понимал, что малейший намек на унижение Московского государства пред Польшею, на нарушение его целости может испортить все дело. Гетман согласился на условия, обеспечивавшие самостоятельность и целость Московского государства, ибо его цель была как можно скорее свергнуть Шуйского и возвести на его место Владислава. Жолкевский должен был выбирать из двух одно: или, уступая требованиям русских, отнять Москву у Шуйского и отдать ее Владиславу; или, не уступая их требованиям, действуя согласно королевским намерениям, усилить Шуйского, вооружить против себя всю землю, стать между двумя огнями, между Москвою и Калугою. Разумеется, гетман выбрал первое.
Когда Елецкий и Волуев присягнули Владиславу и когда по их примеру присягнули ему Можайск, Борисов, Боровск, Иосифов монастырь, Погорелое Городище и Ржев, то войско гетмана увеличилось десятью тысячами русских. Сам Жолкевский говорит, что эти новые подданные королевича были довольно верны и доброжелательны, часто приносили ему из столицы известия, входя в сношения с своими, и переносили письма, которые гетман писал в Москву к некоторым лицам, также универсалы, побуждавшие к низложению Шуйского. К этим универсалам гетман присоединял и запись, данную им воеводам при Цареве-Займище, думая, что она послужит для московских жителей полным ручательством за их будущее при Владиславе. Но вот что отвечали гетману из Москвы смоленские и брянские служилые люди, которым он чрез их земляков подослал грамоты и запись: «Мы эти грамоты и ответные речи и запись, сами прочитавши, давали читать в Москве дворянам и детям боярским и многих разных городов всяким людям, и они, прочитав, говорят: в записи не написано, чтоб господарю нашему королевичу Владиславу Сигизмундовичу окреститься в нашу христианскую веру и, окрестившись, сесть на Московском государстве». Гетман отвечал, что крещение королевича есть дело духовное, принадлежит патриарху и всему духовенству; но в Москве думали, что дело касается не патриарха только, а всей земли, и потому некоторые, видя, что Шуйскому не усидеть на престоле, склоннее были к царику калужскому, чем Владиславу. Самозванец рассчитывал на это расположение: узнав, что при Клушине дело Шуйского проиграно, он приманил к себе деньгами войско Сапеги и двинулся к Москве. На дороге ему нужно было взять Пафнутиев Боровский монастырь, где засел московский воевода, князь Михайла Волконский, с двоими товарищами. Последние, видя непреклонность старшего воеводы, решили сдать монастырь тайно и отворили острожные ворота, куда устремилось войско Лжедимитрия. Тогда Волконский, увидав измену, бросился в церковь; тщетно изменившие товарищи звали его выйти с челобитьем к победителям: «Умру у гроба Пафнутия чудотворца», — отвечал Волконский, стал в церковных дверях и до тех пор бился с врагами, пока изнемог от ран и пал у левого клироса, где и был добит. Разорив монастырь, самозванец пошел на Серпухов; этот город сдался; крымские татары, пришедшие на помощь к царю Василию и взявшие от него большие дары, не устояли перед войском Сапеги и вместо помощи рассеялись для грабежа, гнали пленных, как скот, в свои улусы. Сдались Лжедимитрию Коломна и Кашира, но не сдался Зарайск, где воеводствовал князь Дмитрий Михайлович Пожарский. Еще прежде Ляпунов, поднявшись против царя Василия по смерти Скопина, присылал к Пожарскому племянника своего Федора Ляпунова уговаривать его соединиться с землею Рязанскою против Шуйского, но Пожарский, отправив грамоту в Москву, потребовал подкрепления у царя Василия и получил его. Теперь жители Зарайска пришли к воеводе всем городом просить его, чтоб целовал крест самозванцу; Пожарский отказался и с немногими людьми заперся в крепости; никольский протопоп Дмитрий укреплял его и благословлял умереть за православную веру, и Пожарский еще больше укреплялся; наконец он заключил такой уговор с жителями Зарайска: «Будет на Московском государстве по-старому царь Василий, то ему и служить, а будет кто другой, и тому также служить». Утвердивши этот уговор крестным целованием, начали быть в Зарайском городе без колебания, на воровских людей начали ходить и побивать их, и город Коломну опять обратили к царю Василию.
Лжедимитрий, однако, шел вперед и стал у села Коломенского. У Шуйского было еще тысяч тридцать войска, но кто хотел сражаться за него? Мы видели, что служилые люди переписывались с Жолкевским об условиях, на которых должен царствовать Владислав; Голицын ссылался с Ляпуновым, который прислал в Москву Алексея Пешкова к брату своему Захару и ко всем своим советникам, чтоб царя Василия с государства ссадить. Начали сноситься с полками Лжедимитрия, однако не для того, чтоб принять вора на место Шуйского, не хотели ни того, ни другого, и потому условились, что тушинцы отстанут от своего царя, а москвичи сведут своего. Тушинцы уже указывали на Сапегу как на человека, достойного быть московским государем. Шуйский видел, что трудно будет ему удержаться на престоле, и потому хотел вступить в переговоры с гетманом Жолкевским, но когда предстоит тяжелое дело, то любят откладывать его под разными предлогами, и Шуйский отложил посольство к гетману, думая, что выгоднее будет дождаться, пока сам гетман пришлет к нему.
Но Захар Ляпунов с товарищами не хотели дожидаться. 17 июля пришли они во дворец большою толпою; первый подступил к царю Захар Ляпунов и стал говорить: «Долго ль за тебя будет литься кровь христианская? Земля опустела, ничего доброго не делается в твое правление, сжалься над гибелью нашей, положи посох царский, а мы уже о себе как-нибудь промыслим». Шуйский уже привык к подобным сценам; видя пред собою толпу людей незначительных, он думал пристращать их окриком и потому с непристойно-бранными словами отвечал Ляпунову: «Смел ты мне вымолвить это, когда бояре мне ничего такого не говорят», — и вынул было нож, чтоб еще больше пристращать мятежников. Но Захара Ляпунова трудно было испугать, брань и угрозы только могли возбудить его к подобному же. Ляпунов был высокий, сильный мужчина; услыхав брань, увидав грозное движение Шуйского, он закричал ему: «Не тронь меня: вот как возьму тебя в руки, так и сомну всего!» Но товарищи Ляпунова не разделяли его горячки: видя, что Шуйский не испугался и не уступает добровольно их требованию, Хомутов и Иван Никитич Салтыков закричали: «Пойдем прочь отсюда!» — и пошли прямо на Лобное место. В Москве уже сведали, что в Кремле что-то делается, и толпы за толпами валили к Лобному, так что когда приехал туда патриарх и надобно было объяснить, в чем дело, то народ уже не помещался на площади. Тогда Ляпунов, Хомутов и Салтыков закричали, чтоб все шли на просторное место, за Москву-реку, к Серпуховским воротам, туда же должен был отправиться вместе с ними и патриарх. Здесь бояре, дворяне, гости и торговые лучшие люди советовали, как бы Московскому государству не быть в разоренье и расхищенье: пришли под Московское государство поляки и литва, а с другой стороны — калужский вор с русскими людьми, и Московскому государству с обеих сторон стало тесно. Бояре и всякие люди приговорили: бить челом государю царю Василью Ивановичу, чтоб он, государь, царство оставил для того, что кровь многая льется, а в народе говорят, что он, государь, несчастлив и города украинские, которые отступили к вору, его, государя, на царство не хотят же. В народе сопротивления не было, сопротивлялись немногие бояре, но недолго, сопротивлялся патриарх, но его не послушали. Во дворец отправился свояк царский, князь Иван Михайлович Воротынский, просить Василия, чтоб оставил государство и взял себе в удел Нижний Новгород. На эту просьбу, объявленную боярином от имени всего московского народа, Василий должен был согласиться и выехал с женою в прежний свой боярский дом.
Но надежда перейти из этого дома опять во дворец не оставила старика: он сносился с своими приверженцами, увеличивал число их, подкупал стрельцов. Обстоятельства были благоприятны: тушинцы обманули москвичей, ибо когда последние послали сказать им, что они сделали свое дело, свергнули Шуйского, и ждут, что тушинцы также исполнят свое обещание и отстанут от вора, то получили насмешливый ответ: «Вы не помните государева крестного целования, потому что царя своего с царства ссадили, а мы за своего помереть ради». Патриарх воспользовался этим и начал требовать, чтобы возвести опять Шуйского на престол, и много нашлось людей, которые были согласны на это. Разумеется, не могли согласиться зачинщики дела 17 июля: боясь, чтоб это дело не испортилось, они спешили покончить с Шуйским; 19 июля опять тот же Захар Ляпунов с тремя князьями — Засекиным, Тюфякиным и Мерином-Волконским, да еще с каким-то Михайлою Аксеновым и другими, взявши с собою монахов из Чудова монастыря, пошли к отставленному царю и объявили, что для успокоения народа он должен постричься. Мысль отказаться навсегда от надежды на престол, и особенно когда эта надежда начала усиливаться, была невыносима для старика: отчаянно боролся он против Ляпунова с товарищами, его должно было держать во время обряда; другой, князь Тюфякин, произносил за него монашеские обеты, сам же Шуйскпй не переставал повторять, что не хочет пострижения. Пострижение это, как насильственное, не могло иметь никого значения, и патриарх не признал его: он называл монахом князя Тюфякина, а не Шуйского. Несмотря на то, невольного постриженника свезли в Чудов монастырь, постригли также и жену его, братьев посадили под стражу.
От кратковременного, исполненного смутами царствования Шуйского мы не вправе ожидать обилия внутренних правительственных распоряжений: большую часть царствования Шуйский провел в осаде, во время которой правительственная деятельность его должна была ограничиваться одною Москвою. Он дал несколько тарханных грамот церквам и монастырям, распорядился, чтоб монастыри давали содержание священно — и церковнослужителям дворцовых сел, бежавшим от воров. На первом плане стоял вопрос крестьянский и холопский. Мы видели временную меру Годунова — позволение переходить крестьянам между мелкими землевладельцами; более ли двух лет эта мера имела действие, решить нельзя, ибо в известном нам распоряжении Лжедимитрия о крестьянах ничего о ней не говорится, хотя, с другой стороны, на основании этого распоряжения нельзя решительно утверждать, что годуновская мера не имела более силы, ибо распоряжение Лжедимитрия насчет иска крестьян могло относиться к тем лицам, между которыми крестьянский переход был запрещен и при Годунове. Шуйский в марте 1607 года подтвердил прикрепление крестьян и постановил, что принимающий чужих крестьян обязан платить 10 рублей пени с человека, а старым господам их — по три рубля за каждое лето; кроме того, подговорщик подвергался наказанию кнутом. Побежит замужняя женщина, или вдова, или девица в чужую отчину и выйдет замуж, то мужика, который женится на беглянке, отдать к прежнему господину со всем имением и с детьми, которые от нее родились. Если кто держит рабу до 17 лет в девицах, вдову после мужа больше двух лет, парня холостого за 20 лет, не женит и воли им не дает, таким давать отпускные в Москве казначею, а в других городах — наместникам и судьям: не держи неженатых вопреки закону божию, не умножай разврата. Подтверждение прикрепления при Шуйском объясняется тем же, чем объясняются все последующие подтверждения: прикрепление было в пользу служилых людей, мелких землевладельцев, и чем более государство чувствовало нужду в последних, тем нужнее казалось прикрепление; бояре, богатые землевладельцы, которые имели такую силу при Шуйском, не хотели восстановлением перехода раздражать служилых людей, отнимать у них средства, когда эти служилые люди защищали их от козаков, холопей, ратовавших под знаменами Болотникова и тушинского вора. Мы видели также, что русские тушинцы, предлагая условия, на которых выбирали в цари королевича Владислава, вытребовали, чтоб крестьянскому переходу не быть.
Но если могущественные при Шуйском бояре по обстоятельствам времени не могли помешать повторению указа о крестьянском прикреплении, то могли останавливать царские распоряжения о холопях, находя их для себя невыгодными. 7 марта 1607 года царь Василий указал: которые холопи послужат в холопстве добровольно полгода, год или больше, а не в холопстве родились и не старинные господские люди, и кабал на себя давать не захотят, таких добровольных холопей в неволю не отдавать: не держи холопа без кабалы ни одного дня, а держал бескабально и кормил, то у себя сам потерял. Но 12 сентября 1609 года, когда об этой статье доложено было наверху боярам, то все бояре прежний приговор 1607 года указали отставить, а приговорили: о добровольном холопстве быть той статье, как уложено при царе Феодоре Ивановиче, т. е. холоп, послуживший с полгода и больше, прикрепляется окончательно. В 1608 году бояре приговорили: которые холопи были в воровстве, государю добили челом, получили отпускные и потом опять сбежали в воровство, таких, если возьмут на деле, в языках, казнить или отдавать старым господам; которые же с нынешнего воровства прибегут к государю сами, таких старым господам не отдавать. Отказано было в просьбе тем дворянам и детям боярским, которые, подвергшись опале при Лжедимитрии, хотели повернуть к себе назад холопей, отпущенных на волю вследствие опалы. Положено, чтоб ответчики в холопьих исках, объявившие, что искомые старым господином холопи от них убежали, должны целовать крест, что убежали без хитрости со стороны их, ответчиков. Запрещено было давать простые записки на холопство до смерти: можно было давать такие записки только на урочные лета.
Посадским людям Шуйский подтверждал грамоты Грозного, которыми устанавливалось самоуправление; у крестьян Зюздинской волости в Перми установлено было самоуправление вследствие просьбы их, заключавшейся в следующем: «Живут они от пермских городов, от Кайгородка верст за 200 и больше и в писцовых книгах написаны особо, дворишки ставили они на диком черном лесу, и люди они все пришлые, и вот приезжают к ним в волость кайгородцы, посадские и волостные люди, и правят на них тягло себе в подмогу, именье их грабят, самих бьют, жен и детей бесчестят и волочат их в напрасных поклепных делах летом в пашенную пору». Государь их пожаловал, велел им за всякие денежные доходы платить один раз в год по 60 рублей, особо от кайгородцев, которым запрещено было к ним приезжать; при этом зюздинские крестьяне получили право выбирать у себя в погосте судью, кого между собою излюбят. Зюздинские крестьяне жаловались на кайгородцев, вятчане — на пермичей: «Отпустили они, по царскому указу, с Вятки в Пермь, к Соли Камской, в ямские охотники 46 человек, а пермский воевода князь Вяземский, стакнувшись с пермичами, вятских охотников бил, мучил без вины для того, чтоб они с яму разбрелись, а гоньбу бы гоняли пермичи, получая с Вятки прогонные деньги, приклепывая прогоны и корыстуясь этими деньгами сами, как прежде бывало; вятских торговых людей пермский воевода мучил на правеже насмерть». Царь писал Вяземскому, что если вятчане в другой раз на него пожалуются, то он велит на нем доправить их убытки вдвое без суда; однако в том же году царь велел пермичам гонять ямскую гоньбу одним по-прежнему. Не на одних воевод приходили жалобы; холоп боярина Шереметева подал челобитную, в которой писал: «Был всполох в Нижнем Новгороде от воровских людей, стали в вестовой колокол бить, побежали посадские люди в город c рухлядью, побежал и крестьянин государя моего, боярина Шереметева, с двумя новыми зипунами, но как бежал он в Ивановские ворота, стрельцы сотни Колзакова прибили его и зипуны отняли. Я на другой день бил челом воеводам о сыску, сотник Колзаков зипуны сыскал, но пропил их в кабаке с теми же стрельцами, а у крестьянина стал просить на выкуп десяти алтын. Я пошел к вечерне в Спасский собор и стал опять бить челом воеводам, а сотник Колзаков стал бить челом на меня, будто я его бранил. Тут дьяк Василий Семенов стал Колзакову говорить: „Не умел ты этого холопа надвое перерезать, у тебя свои холопи лучше его“, да стал в соборе же бранить… государя моего Федора Ивановича Шереметева; я вступился за государя своего, но он стал меня бранить и хотел зарезать, а сотнику Колзакову кричал: где ни встретишь с своими стрельцами этого холопа или других холопей Федора Шереметева или крестьян его, грабь донага и бей до смерти; вины не бойся, я за вас отвечаю».
И Шуйский заботился о населении Сибири разными средствами: отправлено было в Пелым из московских тюрем восемь человек в пашенные крестьяне, но они оттуда бежали, подговоривши с собою в проводники двоих старых крестьян; вследствие этого царь писал в Пермь: «Вперед в Перми на посаде и во всем уезде велеть заказ учинить крепкий: кто поедет или пешком пойдет из сибирских городов без проезжих грамот и подорожных, таких хватать, расспрашивать и сажать в тюрьму до нашего указа». В то же время в Перми велено было набирать для Сибири пашенных крестьян из охочих людей, от отца — сына, от братьи — братью, от дядей — племянников, от соседей — соседей, а не с тягла.
Постоянные неудачи русского войска, превосходство иностранных ратных людей над русскими, сделавшееся очевидным при соединении полков Скопина со шведами, необходимость, какую увидал этот воевода, учить своих при помощи шведов, — все это заставило подумать о переводе с иностранных языков устава ратных дел, чтоб и русские узнали все новые военные хитрости, которыми хвалятся чужие народы. Переводчиками были Михайла Юрьев и Иван Фомин. Печатание книг продолжалось в Москве: им занимались Анисим Родишевский (волынец), Иван Андроников Тимофеев и Никита Федоров Фофанов псковитянин; в предисловии к Общей Минеи, напечатанной последним, говорится, что Шуйский велел сделать новую штанбу, еже есть печатных книг дело, и дом новый превеликий устроить.
Относительно нравственного состояния русского общества мы видели, в каком ходу было чародейство; о Шуйском прямо говорится, что он сильно верил ему; царь объявлял в своих грамотах народу, что Лжедимитрий прельстил всех чародейством, но легко понять, как распространение подобных мнений должно было вредно действовать на нравственные силы народа. При таких убеждениях народ должен был походить на напуганного ребенка и лишиться нравственного мужества: где же спасение, когда какой-нибудь чернокнижник, с помощью адской силы, так легко может всех прельстить? Надобно представить себе это жалкое положение русского человека в описываемое время, когда он при каждом шаге с испуганным видом должен был озираться на все стороны: вот злой человек след выймет, вот по ветру болезнь напустит. Гибельно действует на нравы отсутствие общественной безопасности, когда нет защиты от насилий сильного или злонамеренного, когда человек, выходя из дому, не имеет уверенности, дадут ли ему благополучно возвратиться домой; но еще гибельнее должна действовать на нравы эта напуганность, это убеждение, что повсюду против человека направлены враждебные невещественные силы. Если правительство уверяло народ, что расстрига прельстил всех ведовством и чернокнижеством, то нет ничего удивительного, что в Перми в 1606 году крестьянина Талева огнем жгли и на пытке три встряски ему было по наговору, что он напускает на людей икоту.
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
правитьМЕЖДУЦАРСТВИЕ
правитьПрисяга боярам. — Грамоты по областям о свержении Шуйского. — Кандидаты на престол. — Сношения бояр с гетманом Жолкевским. — Действия самозванца. — Договор с Жолкевским об избрании королевича Владислава. — Присяга Владиславу. — Король Сигизмунд хочет сам быть царем в Москве. — Жолкевский отгоняет самозванца от Москвы. — Посольство митрополита Филарета и князя Василия Васильевича Голицына к королю под Смоленск. — Самозванец в Калуге. — Польское войско вводится в Москву. — Жолкевский уезжает из Москвы. — Съезды великих послов с панами под Смоленском. — Действия Салтыкова и Андронова в Москве в пользу короля. — Казань и Вятка присягают самозванцу. — Смерть самозванца.
По смерти царя Феодора, до избрания Годунова, правительствующею царицею считалась Ирина, но теперь, по свержении Шуйского, некому было стать или по крайней мере считаться в главе правительства, кроме Думы боярской, и вот все должны были присягать — до избрания нового царя повиноваться боярам: «Все люди, — сказано в крестоприводной записи, — били челом князю Мстиславскому с товарищи, чтобы пожаловали, приняли Московское государство, пока нам бог даст государя». Присягавший клялся: «Слушать бояр и суд их любить, что они кому за службу и за вину приговорят; за Московское государство и за них, бояр, стоять и с изменниками биться до смерти; вора, кто называется царевичем Димитрием, не хотеть; друг на друга зла не мыслить и не делать, а выбрать государя на Московское государство боярам и всяким людям всею землею. Боярам всех праведным судом судить, а государя выбрать с нами со всякими людьми, всею землею, сославшись с городами; бывшему государю Василью Ивановичу отказать, на государеве дворе ему не быть и вперед на государстве не сидеть; нам над государем Васильем Ивановичем и над государыней и над его братьями убийства не учинить и никакого дурна, а князю Дмитрию и князю Ивану Шуйским с боярами в приговоре не сидеть». В грамотах, разосланных по городам от 20 июля, Москва объявляла: «Видя междоусобие между православными христианами, польские и литовские люди пришли в землю Московского государства и многую кровь пролили церкви и монастыри разорили, святыне поругались и хотят православную веру в латинство превратить; польский король стоит под Смоленском, гетман Жолкевский в Можайске, а вор в Коломенском; литовские люди, по ссылке с Жолковским, хотят государством Московским завладеть, православную веру разорить, а свою латинскую ввести. И мы, — продолжают москвичи, — поговоря между собою и услыша от всяких людей украинских городов, что государя царя Василия Ивановича на Московском государстве не любят, к нему не обращаются и служить ему не хотят, кровь христианская междоусобная льется многое время, встал отец на сына и сын на отца, друг на друга, — видя всякие люди Московскому государству такое конечное разоренье, били челом ему, государю, всею землею, всякие люди, чтоб он государство оставил для междоусобные брани и для того: которые люди, боясь от него опалы или его не любя, к нему и ко всему Московскому государству не обращаются, те бы все были в соединенье и стояли бы за православную христианскую веру все заодно. И государь государство оставил, съехал на свой старый двор и теперь в чернецах, а мы целовали крест на том, что нам всем против воров стоять всем государством заодно и вора на государство не хотеть. И вам бы всем, всяким людям, стоять с нами вместе заодно и быть в соединенье, чтобы наша православная христианская вера не разорилась и матери бы наши, жены и дети в латинской вере не были».
Из этих грамот мы видим, что тотчас по свержении Шуйского самою сильною стороною в Москве была та, которая не хотела иметь государем ни польского королевича, ни Лжедимитрия, следовательно, хотела избрать кого-нибудь из своих знатных людей. Этой стороны держался патриарх, и нет сомнения, что под его-то влиянием преимущественно писаны были присяжная запись и грамоты, разосланные по городам. Эта сторона имела в виду двоих кандидатов на престол — князя Василья Васильевича Голицына и четырнадцатилетнего Михаила Федоровича Романова, сына митрополита Филарета Никитича. Но эта сторона по обстоятельствам скоро должна была уступить другой. В Можайске стоял гетман Жолкевский, требуя, чтобы Москва признала царем Владислава, имея у себя значительный отряд русских служилых людей, уже присягнувших королевичу, а в Коломенском стоял Лжедимитрий. Временному правительству московскому не было возможности отбиваться от Жолкевского и Лжедимитрия вместе, особенно когда у последнего были приверженцы между низшим народонаселением города. Некогда было созывать собор для выбора царя всею землею, надобно было выбирать из двоих готовых искателей престола, Лжедимитрия и Владислава. Если у самозванца могли быть приверженцы в низших слоях московского народонаселения, то бояре и все лучшие люди никак не могли согласиться принять вора, который приведет в Думу своих тушинских и калужских бояр, окольничих и дворян думных, который имение богатых людей отдаст на разграбление своим козакам и шпыням городским, своим давним союзникам. Поэтому для бояр и лучших людей, для людей охранительных, имевших что охранять, единственным спасением от вора и его козаков был Владислав, то есть гетман Жолкевский с своим войском. Главою стороны Лжедимитриевой был Захар Ляпунов, прельщенный громадными обещаниями вора; главою стороны Владиславовой был первый боярин — князь Мстиславский, который объявил, что сам он не хочет быть царем, но не хочет также видеть царем и кого-нибудь из своих братьев бояр, а что должно избрать государя из царского рода. Узнавши, что Захар Ляпунов хочет тайно впустить самозванцево войско в Москву, Мстиславский послал сказать Жолковскому, чтобы тот шел немедленно под столицу. Гетман 20 июля двинулся из Можайска, в Москву послал грамоты, в которых объявлял, что идет защищать столицу от вора; к князю Мстиславскому с товарищи прислал он грамоту, из которой бояре могли видеть, какие выгоды приобретут они от тесного соединения с Польшею; представитель польского вельможества счел нужным изложить пред московскими боярами аристократическое учение: «Дошли до нас слухи, — пишет гетман, — что князь Василий Шуйский сложил с себя правление, постригся, и братья его находятся под крепкою стражею; мы от этого в досаде и кручине великой и опасаемся, чтобы с ними не случилось чего дурного. Сами вы знаете и нам всем в Польше и Литве известно, что князья Шуйские в Московском государстве издавна бояре большие и природным своим господарям верою и правдою служили и голов своих за них не щадили. Князь Иван Петрович Шуйский славно защищал Псков, а князь Михайла Васильевич Шуйский-Скопин сильно стоял за государство. А все великие государства стоят своими великими боярами. Находящихся в руках ваших князей Шуйских, братьев ваших, как людей достойных, вы должны охранять, не делая никакого покушения на их жизнь и здоровье и не допуская причинять им никакого насильства, разорения и притеснения; потому что наияснейший господарь король, его милость, с сыном своим королевичем, его милостию, и князей Шуйских, равно как и всех вас великих бояр, когда вы будете служить господарям верою и правдою, готов содержать во всякой чести и доверии и жаловать господарским жалованьем».
Несмотря, однако, на то, что Мстиславский звал гетмана на помощь и что помощь его была необходима против самозванца, для большинства москвичей была страшно тяжела мысль взять в государи иноверного королевича из Литвы. Патриарх сильно противился признанию Владислава, и хотя гетман был уже в восьми милях от Москвы, однако бояре отписали ему, что не нуждаются в его помощи, и требовали, чтобы польское войско не приближалось к столице. Но у Жолкевского был могущественный союзник — самозванец, пугало всех лучших людей: «Лучше служить королевичу, — говорили они, — чем быть побитыми от своих холопей и в вечной работе у них мучиться». Патриарх все настаивал на избрании русского православного царя; однажды он захотел убедить народ примером из истории: «Помните, православные христиане! Что Карл в великом Риме сделал!» Но народу было не до Карла и не до великого Рима: «Все люди посмеялись, — говорит современник, — заткнули уши чувственные и разумные и разошлись». Ростовский митрополит Филарет Никитич также выезжал на Лобное место и говорил народу: «Не прельщайтесь, мне самому подлинно известно королевское злое умышленье над Московским государством: хочет он им с сыном завладеть и нашу истинную христианскую веру разорить, а свою латинскую утвердить». Но и это увещание осталось без действия.
24 июля Жолкевский уже стоял в 7 верстах от Москвы на лугах Хорошовских, а с другой стороны самозванец уже начал добывать Москву. Во время сражения с ним Мстиславский, чтобы завязать сношения с гетманом, послал спросить его: «Врагом или другом пришел он под Москву?» Жолкевский отвечал, что готов помогать Москве, если она признает царем Владислава. В то же время в стан к гетману явились послы от Лжедимитрия. Последний, желая отстранить соперника, дал Сапеге запись, в которой обещал тотчас по вступлении на престол заплатить королю польскому 300000 злотых, а в казну республики, в продолжение 10 лет, выплачивать ежегодно по 300000 злотых, сверх того, королевичу платить по 100000 злотых ежегодно также в продолжение 10 лет, обещался завоевать для Польши у шведов всю Ливонию и для войны шведской выставлять по 15000 войска. Касательно земли Северской дал уклончивое обещание, что он не прочь вести об этом переговоры, и если действительно будет что-либо кому следовать, то почему же и не отдать должного? Однако лучше каждому оставаться при своем. С этою записью из стана Сапеги отправились послы под Смоленск уговаривать короля принять предложение самозванца. Приехав сперва в стан к гетману, они объявили Жолкевскому о цели своего посольства к королю и сказали, что Лжедимитрий хочет послать и к нему, гетману, с подарками, но Жолкевский, давши свободный путь к королю, сам уклонился от всех сношений с вором.
Между тем сношения с Москвою продолжались. Когда Мстиславский прислал письмо к гетману, то письменного ответа не получил, Жолкевский велел сказать ему, что письменные сношения только затянут дело, которому не будет конца. Начались съезды, но дело и тут затянулось, потому что прежде всего надобно было отстранить самое могущественное препятствие, иноверие Владислава; патриарх объявил боярам относительно избрания королевича: «Если крестится и будет в православной христианской вере, то я вас благословляю; если же не крестится, то во всем Московском государстве будет нарушение православной христианской вере, и да не будет на вас нашего благословения». Бояре настаивали, чтобы первым условием Владиславова избрания было постановлено принятие православия, но гетман без наказа королевского никак не мог на это согласиться. Личные переговоры Мстиславского с Жолкевским, происходившие 2 августа против Девичьего монастыря, были прерваны известием, что самозванец приступает к Москве: вор был отбит с помощию русского войска, пришедшего с Жолкевским и находившегося под начальством Ивана Михайловича Салтыкова, сына Михайлы Глебовича. Покушения самозванца, с одной стороны, а с другой — ропот польского войска, не получавшего жалованья и грозившего возвратиться, заставляли гетмана ускорить переговорами: он объявил, что принимает только те условия, которые были утверждены королем и на которых целовал крест Салтыков с товарищами под Смоленском, прибавки же, сделанные боярами теперь в Москве, между которыми главная состояла в том, что Владислав примет православие в Можайске, должны быть переданы на решение короля. Бояре согласились; с своей стороны гетман согласился тут же внести в договор некоторые изменения и прибавки, которых не было в Салтыковском договоре. Эти изменения очень любопытны, показывая разность взгляда тушинцев, заключавших договор под Смоленском, и бояр, заключавших его теперь в Москве. Так, в Салтыковском договоре внесено условие свободного выезда за границу для науки; в московском договоре этого условия нет. Салтыковский договор, составленный под сильным влиянием людей, могших получить важное значение только в Тушине, требовал возвышения людей незнатных по их заслугам; в московский договор бояре внесли условие: «Московских княжеских и боярских родов приезжими иноземцами в отечестве и в чести не теснить и не понижать». Салтыковский договор был составлен известными приверженцами первого Лжедимитрия, которые не могли опасаться мести за 17 мая 1606 года; но составители московского договора сочли необходимым прибавить, чтобы не было мести за убийство поляков 17 мая. Прибавлены были также следующие условия: Сапегу отвести от вора; помогать Москве против последнего, и по освобождении столицы от него Жолкевский должен отступить с польскими войсками в Можайск и там ждать конца переговоров с Сигизмундом; Марину отослать в Польшу и запретить ей предъявлять права свои на московский престол; города Московского государства, занятые поляками и ворами, очистить, как было до Смутного времени; о вознаграждении короля и польских ратных людей за военные издержки должны говорить с Сигизмундом великие послы московские, наконец, гетман обязался писать королю, бить ему челом, чтоб снял осаду Смоленска.
27 августа на половине дороги от польского стана к Москве происходила торжественная присяга московских жителей королевичу Владиславу; здесь, в двух шатрах, где стояли богато украшенные налои, присягнули в первый день 10000 человек; гетман с своей стороны именем Владислава присягнул в соблюдении договора. На другой день присяга происходила в Успенском соборе, в присутствии патриарха; сюда пришли русские тушинцы, прибывшие под Москву с Жолкевским, — Михайла Салтыков, князь Мосальский и другие. Они подошли под благословение к патриарху, тот встретил их грозными словами: «Если вы пришли правдою, а не лестию и в вашем умысле не будет нарушения православной вере, то будь на вас благословение от всего вселенского собора и от меня грешного, если же вы пришли с лестию, с злым умыслом против веры, то будьте прокляты». Салтыков со слезами на глазах стал уверять Гермогена, что будет у них прямой, истинный государь, и патриарх благословил его. Но когда подошел Михайла Молчанов, то Гермоген закричал на него: «Окаянный еретик! Тебе не след быть в церкви» — и велел выгнать его вон. Гетман и бояре угощали, дарили друг друга; думали, что Смутное время кончилось избранием царя из чужого народа, из царского племени. Но Смутное время было еще далеко до окончания: при избрании Владислава не удовлетворялось главному требованию народа; для успокоения последнего надобно было обмануть его, и временное правительство, не наказавшись прошедшим, решилось прибегнуть к обману. По городам разосланы были грамоты с приказом присягать Владиславу, и в этих грамотах правительствующие бояре писали, что так как советные люди из городов для царского выбора не приезжали, то Москва целовала крест королевичу Владиславу на том, что ему, государю, быть в нашей православной христианской вере греческого закона. Но понятно, что истины скрыть было нельзя; многие очень хорошо знали, что дело о принятии православия королевичем было отложено, и некоторые из них имели сильные побуждения разглашать об этом в Москве, давать знать в стан к самозванцу и по городам; и вот когда другие города повиновались Москве и присягнули Владиславу, Суздаль, Владимир, Юрьев, Галич и Ростов начали тайно пересылаться с самозванцем, изъявляя готовность передаться ему. Прежде эти самые города встали против Лжедимитрия и отчаянно оборонялись от его сподвижников, увидавши в них врагов государства. Но теперь высший интерес, интерес религиозный, становится на первом плане и отстраняет все другие: для многих лучше было покориться тому, кто называл себя православным царем Димитрием, сыном царя Ивана Васильевича, чем литовскому иноверному королевичу. С этих пор, с провозглашения Владислава царем, народные движения в Московском государстве принимают религиозный характеру и король Сигизмунд спешит дать им силу.
Через два дня после торжественной присяги с обеих сторон к гетману приехал из-под Смоленска Федор Андронов с письмом от короля, где тот требовал, чтоб Московское государство было упрочено за ним самим, а не за сыном его. Вслед за Андроновым приехал Гонсевский с подробнейшим наказом для гетмана, но не только сам гетман, даже и Гонсевский, узнав положение дел, счел невозможным нарушить договор и исполнить желание короля, которого одно имя, по собственному сознанию поляков, было ненавистно московскому народу. Решившись не обнаруживать ни в чем намерений короля, Жолкевский начал приводить в исполнение ту статью договора, которою он обязался отвести Сапегу от вора и прогнать последнего от Москвы. Он послал к первому с увещанием не препятствовать делу короля и республики и уговорить самозванца к изъявлению покорности Сигизмунду, в каком случае Жолкевский обещал выпросить ему у польского правительства Самбор или Гродно в кормление; в случае же несогласия самозванца Сапега должен был выдать его гетману или по крайней мере отступить от него. Сам Сапега готов был выполнить требования гетмана, но товарищи его никак не согласились. Жолкевский увидал необходимость употребить меры подействительнее простых увещаний, он двинулся ночью из своего стана и на рассвете стоял уже перед станом Сапеги в боевом порядке, князь Мстиславский вывел к нему также на помощь пятнадцатитысячный отряд московского войска, оставив по распоряжению гетмана другой сильный отряд в городе для сдержания приверженцев Лжедимитрия. Соединившись с Жолкевским, первый боярин Московского государства, князь Мстиславский, поступил под начальство коронного гетмана польского! Войско Сапеги испугалось, увидя перед собою соединенные полки Жолкевского и Мстиславского; русские, заметив эту робость, хотели тотчас же ударить на него, но гетман не хотел проливать крови своих, дожидался мирной покорности, которая и не замедлила: Сапега явился на личное свидание к гетману и обещал или уговорить самозванца к покорности, или отступить от него. Но Лжедимитрий, или, лучше сказать, жена его, находившиеся тогда в Угрешском монастыре, не хотели слышать ни об каких условиях: несогласие некоторых городов на избрание Владислава обещало им новую смуту, новую возможность поправить свои дела. Тогда гетман объявил боярам свое намерение: пройдя ночью через Москву, подступить к монастырю и захватить там врасплох самозванца. Бояре согласились, позволили польскому войску в ночное время пройти через город почти пустой, потому что бояре еще прежде вывели тридцать тысяч войска в поле. Впрочем, доверенность не была обманута: поляки прошли поспешно через город, не сходя с коней, безо всякого вреда для жителей. Польское и московское войско соединились у Коломенской заставы и пошли к Угрешскому монастырю, но из Москвы успели уведомить Лжедимитрия об опасности, и тот бежал в Калугу с женою и Заруцким, который перешел на его сторону, рассорившись с Жолкевским за то, что гетман не хотел дать ему главного начальства над русским войском, передавшимся на имя королевича. Не надеясь догнать самозванца, гетман возвратился в стан свой, а бояре — в Москву. На другой день русские приверженцы Лжедимитрия, не последовавшие за ним в Калугу, приехали к гетману и объявили желание присягнуть Владиславу, если только при них останутся те звания, которые они получили от самозванца. Жолкевский был не прочь удовлетворить этому требованию, но бояре московские никак не хотели на это согласиться. Извещая города о последних событиях, они писали: «Литовские люди — Ян Сапега с товарищами и русские люди, бояре — князь Михаил Туренин да князь Федор Долгорукий, и воровские советники князь Ал. Сицкий, Александр Нагой, Григорий Сунбулов, Фед. Плещеев, князь Фед. Засекин да дьяк Петр Третьяков, и всякие служилые и неслужилые люди вину свою государю королевичу принесли». Здесь любопытно отделение двух бояр — князя Туренина и Долгорукого от остальных приверженцев Лжедимитрия, которые называются воровскими советниками, как будто бы двое означенных бояр не были также воровскими советниками. Некоторые из этих воровских советников, недовольные московским приемом, опять отъехали к самозванцу.
Отогнав Лжедимитрия, гетман начал настаивать на скорейшее отправление послов к Сигизмунду, что давало ему случай удалить из Московского государства подозрительных людей, на которых указано было народу как на достойных занять престол. Жолкевский начал уговаривать Голицына принять на себя посольство, льстил ему, представляя, что такое великое дело должно быть совершено именно таким знаменитым мужем, каким был он, Голицын, притом уверял его, что это посольство даст ему удобный случай к приобретению особенной милости короля и королевича. Голицын принял предложение. Жолкевский от его удаления получал двойную выгоду: во-первых, удалял из Москвы, отдавал в руки королевские искателя престола; во-вторых, удалял из Москвы самого видного по способностям и деятельности боярина, с остальными легко было управиться. Михаил Федорович Романов, носивший в это время звание стольника, был еще очень молод, и потому его нельзя было включить в посольство; тогда гетман постарался, чтоб послом от духовенства назначили отца Михаилова, митрополита Филарета; Жолкевский представлял, что на такое важное дело нужно послать человека, не только по званию, но и по происхождению знаменитого, а последнему условию вполне удовлетворял только один Филарет. Уведомляя короля о присяге Москвы Владиславу, гетман писал ему: «Один бог знает, что в сердцах людских кроется, но, сколько можно усмотреть, москвитяне искренно желают, чтобы королевич у них царствовал. Для переговоров о крещении и других условиях отправляют к вашей королевской милости князя Василия Голицына с товарищами; переговоры эти не будут трудны, потому что Голицын, пришедши к патриарху с другими боярами, объявил ему, что „о крещении они будут бить челом, но если бы даже король и не исполнил их просьбы, то волен бог да господарь, мы ему уже крест целовали и будем ему прямить“». Удаливши чрез посольство Голицына и отца Михайлова, Жолкевский распорядился и насчет бывшего царя Василия, который мог быть также опасен, ибо патриарх не считал его монахом: по настоянию гетмана бояре отправили Василия в Иосифов Волоколамский монастырь, а братьев его — в Белую, чтоб отсюда удобнее было переслать их в Польшу; патриарх, кажется, догадывался об этом намерении и настаивал, чтоб Шуйского отвезли в Соловецкий монастырь, но тщетно. Царицу Марию заключили в суздальском Покровском монастыре.
Филарет и Голицын отправились в челе посольства; между остальными членами его были: окольничий князь Мезецкий, думный дворянин Сукин, думный дьяк Томила Луговской, дьяк Сыдавный-Васильев; из духовных — спасский архимандрит Евфимий, троицкий келарь Авраамий Палицын и другие; к ним присоединены были выборные из разных чинов люди; число лиц посольства простиралось до 1246 человек. Послам дан был такой наказ: 1) требовать, чтоб Владислав принял греческую веру в Смоленске от митрополита Филарета и смоленского архиепископа Сергия, чтоб пришел в Москву православным; 2) чтобы Владислав, будучи на престоле, не сносился с папою о делах веры, а только о делах государственных; 3) если кто-нибудь из людей Московского государства захочет по своему малоумию отступить от греческой веры, таких казнить смертию, а имение их отписать в казну; следовательно, здесь сделано исключение из того условия договора, по которому имение у преступников не отбиралось, но шло к наследникам; 4) чтоб королевич взял с собою из Польши немногих необходимых людей; 5) прежнего титула московских государей не умалять; 6) жениться Владиславу в Московском государстве на девице греческого закона; 7) города и места, занятые поляками и вором, очистить к Московскому государству, как было до Смуты и как условлено с гетманом; 8) полякам и литовцам, которые приедут с Владиславом, давать поместья внутри государства, а не в порубежных городах. Цель условия ясна: поляки, владея порубежными местами, легко могли завести их за Польшу; 9) всех пленников, взятых в Московском государстве во время Смут, возвратить без выкупа; 10) король должен отступить от Смоленска, на посаде и в уезде никакого насилия не делать; 11) на будущий сейм должны приехать московские послы, в присутствии которых вся Речь Посполитая должна подкрепить великое утверждение между двумя государствами.
На случай неодолимого сопротивления с польской стороны послам дозволено было умерить свои требования, именно касательно первой статьи: если королевич на принятие православной веры в Смоленске не согласится и отложит это дело до прибытия своего в Москву, где примет решение, постановленное духовенством православным и латинским, то послы должны отвечать, что у них на такой случай нет наказа, просить позволения переписаться с патриархом, боярами и всею землею, а королевича просить идти немедленно в Москву, прибавлено, чтобы послы не спорили о вере с панами или учителями латинскими. Касательно четвертой статьи послы должны были настоять, чтобы Владислав не привозил с собою больше пятисот человек поляков. Касательно титула послы могли согласиться, что Владислав постановит о нем окончательное решение в Москве по приговору патриарха, бояр и всех думных людей. Статью о женитьбе послы могли изменить так: Владислав не может жениться без совета патриарха, всего духовенства, бояр и думных людей. Послы не должны были соглашаться на вознаграждение короля за подъем и на уплату жалованья польскому войску, бывшему при воре с Сапегою, не должны были соглашаться на построение костела в Москве, на оставление польских чиновников в порубежных русских городах до совершенного успокоения государства; должны были уклониться от переговоров о порубежных спорных делах, «чтоб за тем большому делу мешкоты не было». В случае же упорного настаивания с польской стороны насчет означенных последних пунктов послы должны были отвечать, что они не имеют о них наказа и потому решение этих дел должно оставить до будущих переговоров между Сигизмундом и его сыном, когда уже Владислав будет государем московским. В Москве, как видно, надеялись, что как скоро Владислав станет царем, то будет по необходимости блюсти выгоды своего государства, вот почему послы должны были прежде всего настаивать на скорейший приезд Владислава в Москву.
Патриарх отправил с послами от себя письмо к Сигизмунду, где умолял короля отпустить сына в греческую веру: «Любви ради божией смилуйся, великий государь, не презри нашего прошения, да и вы сами богу не погрубите, и нас богомольцев своих и таких неисчетных народов не оскорбите». Но Сигизмунд прежде всего должен был думать о том, чтоб не оскорбить своего народа и, поставленный в необходимость возвратиться в Польшу или с целым Московским государством, или по крайней мере с частию его, продолжал осаду Смоленска. С другой стороны, Ян Потоцкий, главный начальник над осаждающими войсками, завидуя успеху Жолкевского в Москве, хотел непременно взять Смоленск, его желание соответствовало и желанию войска, раздраженного долгою осадою. Несмотря, однако, на ревность и мужество осаждающих, их приступы были постоянно отбиваемы осажденными, хотя между последними свирепствовала заразительная болезнь. Когда получено было известие о договоре Жолкевского с временным московским правительством, то и смольняне вступили в переговоры с королем, но как скоро Сигизмунд объявил Шеину, что Смоленск, древняя собственность Литвы, должен сдаться не королевичу, а самому королю, то воевода никак не согласился отделиться от Москвы без согласия всей земли. Окончание переговоров было отложено до приезда великих московских послов. И в этом случае город разделился, если верить речам перебежчиков: дворяне, которых было около двухсот человек, стрельцы, числом около двенадцати тысяч, даже духовенство и воевода соглашались сдать город на имя короля, полагая, что им все равно жить, под властию Сигизмунда или его сына, как скоро вера и права будут сохранены; но торговые и посадские люди никак не хотели отложиться от Москвы и настаивали, чтоб дожидаться послов.
Между тем чрез избрание Владислава шведы необходимо превращались из союзников в врагов Московскому государству: они взяли Ладогу, но не имели успеха под Иван-городом, жители которого, несмотря на крайность, оставались верны самозванцу; Горн разбил Лисовского под Ямою, после чего Лисовский и Просовецкий с донскими козаками отступили к Пскову, но рассорились, потому что Лисовский хотел служить Владиславу, а Просовецкий — самозванцу; вследствие этого Лисовский пошел в Остров, а Просовецкий остановился в двадцати верстах от Пскова. Самозванец по-прежнему укрепился в Калуге и должен был, по-видимому, готовиться к войне с прежним своим союзником Сапегою, который выступил в Северскую землю как будто для того, чтоб отнять ее у самозванца, но на деле было иное: по соглашению с двоюродным братом своим — канцлером Львом, Сапега должен был поддерживать Лжедимитрия, отвлекавшего внимание москвитян от замыслов королевских. Владения калужского царя были довольно обширны: так, например, Серпухов принадлежал ему; здесь сидел воеводою от него известный нам Федор Плещеев. Оставшись один под Москвою с небольшим своим войском, Жолкевский видел ясно всю опасность положения, видел, что русские только вследствие крайней необходимости согласились принять на престол иноземца и никогда не согласятся принять иноверца, а Сигизмунд никогда не согласится позволить сыну принять православие. Но и теперь, как прежде, самозванец продолжал помогать гетману; из страха пред простым народом, который не замедлит встать за Лжедимитрия при первом удобном случае, бояре сами предложили Жолкевскому ввести польское войско в Москву; гетман согласился с радостию и послал расписать квартиры в городе; но в Москве сторожили каждое движение: монах ударил в набат и объявил собравшемуся народу, что поляки входят в Москву, бояре испугались волнения и упросили гетмана обождать еще дня три. Но гетман сам испугался, созвал коло в своем войске и сказал: «Правда, что я сам хотел поставить войско в столице, но теперь, внимательно осмотревшись, впал в раздумье. В таком большом и публичном собрании я не могу открыть причин, которые препятствуют мне поставить там войско, вышлите ко мне в палатки по два человека из полка, я им все открою». Когда депутаты пришли, гетман начал объяснять дело: «Москва город большой, людный, почти все жители Московского государства сходятся в Кремль по делам судным, здесь все разряды. Я должен стать в самом Кремле, вы другие — в Китай-городе, остальные — в Белом. Но в Кремле собирается всегда множество народа, бывает там иногда по пятнадцати и по двадцати тысяч, им ничего не будет стоить, выбравши удобное время, истребить меня там, пехоты у меня нет, вы люди до пешего бою неспособные, а у них в руках ворота». Приведши в пример первого Лжедимитрия, который погиб вместе с поляками, гетман заключил: «Мне кажется гораздо лучше разместить войско по слободам около столицы, которая будет, таким образом, как будто в осаде».
Но этому плану всего более воспротивился полк Зборовского, состоявший из тушинских поляков; последние не переставали жалеть, что у них вырвана была из рук добыча, теперь по крайней мере надеялись, что если Москва будет в их руках, то и казна царская будет у них же, а тут гетман как нарочно медлит, обнаруживает опасение и хочет становиться только в слободах. Депутат Зборовского полка, Мархоцкий, отвечал гетману: «Напрасно ваша милость считает Москву так могущественною, как была она во время Димитрия, а нас так слабыми, как были те, которые приехали к нему на свадьбу. Спросите у самих москвичей, и они вам скажут, что от прихода Рожинского до настоящего времени погибло 300000 детей боярских. В то время, когда Димитрия и наших побили, вся земля была в собрании около Москвы, потому что царь готовился к войне с Крымом, но хотя русских было и много, а наших только три хоругви, однако и тут наших одолели только изменою. А ты теперь приехал на войну, будем биться и пеши, когда понадобится. Ваша милость жалуетесь, что у вас мало пехоты: мы каждый день от каждой хоругви будем посылать к вам в Кремль пехоты с ружьями, сколько прикажете. Если боитесь поставить все войско в столице, то поставьте наш полк: мы решились дожидаться в Москве или смерти, или награды за прежние труды. Что же касается до расположения войска в слободах, то мне кажется, что это будет гораздо опаснее, чем помещение его в самом городе. Недавно мы вступили в мирные сношения с Москвою и уже так стали беспечны, что большая часть наших всегда в Москве, а не в обозе, и так ездят туда неосторожно, как будто бы в Краков. То же самое будет, когда расположимся в слободах: большая часть наших всегда будет в городе, а не при хоругвях». Жолкевский отвечал с сердцем: «Я не вижу того, что ваша милость видите: так будьте гетманом, сдаю вам начальство!» Мархоцкий отвечал: «Я начальства не хочу, но утверждаю одно, что если вы войска в столице не поставите, то не пройдет трех недель, как Москва изменит. А от полка своего я объявляю что мы других еще трех лет под Москвою стоять не намерены».
С тем депутаты и разошлись от гетмана. Жолкевский не тронулся убеждениями Мархоцкого и послал Гонсевского в Москву к боярам предложить им, чтоб они отвели ему Новодевичий монастырь и слободы. Бояре согласились, но патриарх возражал, что неприлично оставить монахинь в монастыре вместе с поляками, неприлично и выслать их для поляков. Мнение патриарха нашло отголосок сильный: около Гермогена начали собираться дворяне, торговые и посадские люди, стрельцы. Патриарх дважды посылал за боярами, зовя их к себе; они отговаривались, что заняты государственным делом. Тогда Гермоген послал сказать им, что если они не хотят идти к нему, то он пойдет к ним, и не один, а со всем народом. Бояре испугались, пошли к патриарху и толковали с ним часа два, опровергая слова его о неблагонамеренных замыслах гетмана. Гермоген говорил, что Жолкевский нарушает условия, не отправляет никого против калужского вора, хочет внести войска в Москву, а русские полки высылает на службу против шведов. Бояре с своей стороны утверждали, что введение польских войск в Москву необходимо: иначе чернь предаст ее Лжедимитрию; Иван Никитич Романов даже сказал патриарху, что если гетман отойдет от Москвы, то им всем, боярам, придется идти за ним для спасения голов своих, что тогда Москва достанется вору и патриарх будет отвечать за эту беду. Патриарху прочли строгий устав, написанный гетманом для предотвращения и наказания буйств, которые могут позволить себе поляки, в то же время Гонсевский, узнав, о чем идет дело у патриарха с боярами, прислал сказать последним, что гетман завтра же высылает войска против самозванца, если только московские полки будут готовы. Это известие дало боярам решительный перевес в споре, Мстиславский воспользовался случаем, чтоб превознести гетмана; говорят даже, будто бояре в торжестве решились сказать Гермогену, чтоб он смотрел за церковью, а в мирские дела не вмешивался, ибо прежде духовенство никогда не управляло государственными делами. Как будто бы предание государства иноверцам не касалось церкви!
Как бы то ни было, патриарх уступил боярам, уступил и народ. Салтыков, Шереметев, Андрей Голицын, дьяк Грамотин попеременно разъезжали среди толпы, выговаривали за мятеж, приказывали не замышлять нового, народ утих, Гонсевский поскакал в стан к гетману с известием, что нет никакой опасности расположить войско в столице, что сами бояре просят об этом, гетман согласился. Ночью с 20 на 21 сентября поляки тихо вступили в Москву, поместились в Кремле, Китае и Белом городе, заняли монастырь Новодевичий, заняли Можайск, Борисов, Верею для безопасности сообщений своих с королем. Жолкевский для собственной выгоды хотел свято исполнить обещанное: решение распрей между поляками и москвичами предоставлено было равному числу судей из обоих народов; суд был беспристрастный и строгий: так, когда один пьяный поляк выстрелил в икону богородицы, то суд приговорил его к отсечению рук и сожжению, другой поляк насильно увел дочь у одного из московских жителей: преступника высекли кнутом. Обязанность продовольствовать поляков была возложена на замосковные города и волости, которые были расписаны по разным ротам, но когда посланные для сбора припасов поляки, по их собственному признанию, самовольно брали все, что кому нравилось, силою отнимали жен и дочерей у жителей, то последние согласились платить полякам деньгами, сбор которых приняли на себя. Гетману всего важнее было прибрать к рукам стрельцов, потому что на них должно было опереться народное восстание, и он довел дело до того, что по согласию бояр начальство над стрельцами поручено было Гонсевскому; сами стрельцы легко согласились на это, ибо Жолкевский обходительностию, подарками и угощениями так привлек их к себе, что они готовы были исполнить все, чего бы он ни захотел, сами приходили к нему и спрашивали, не подозревает ли он кого в измене, вызываясь тотчас схватить подозрительного человека. Гетману удалось даже поладить с патриархом: сперва сносился он с ним посредством других, а потом стал ходить к нему сам и приобрел его расположение.
Несмотря, однако, на все эти приязненные отношения и ловкие меры, Жолкевский знал, что восстание вспыхнет при первой вести о нежелании короля отпустить Владислава в Москву, знал, что эта весть может прийти очень скоро, и потому спешил оставить столицу. С одной стороны, личным присутствием хотел он подкрепить своих единомышленников, уговорить короля исполнить договор; с другой стороны, он должен был спешить из Москвы для сохранения своей славы, для выхода из положения, которое скоро грозило стать крайне затруднительным: с необыкновенным успехом окончил он поход свой, а теперь бесславно мог погибнуть с своим ничтожным отрядом среди всеобщего восстания. Бояре испугались, когда гетман объявил, что должен ехать, упрашивали его остаться, но Жолкевский был непреклонен. Бояре провожали его далеко за город, даже простой народ обнаружил к нему расположение, платя ласкою за ласку; когда он ехал по улицам, то москвичи забегали вперед и желали счастливого пути. На место гетмана остался Гонсевский.
Уезжая из Москвы, Жолкевский взял с собою сверженного царя Василия, взял и двоих братьев его. 20 октября король писал боярам: «По договору вашему с гетманом Жолкевским велели мы князей Василия, Дмитрия и Ивана Ивановичей Шуйских отослать в Литву, чтоб тут в господарстве Московском смут они не делали, поэтому приказываем вам, чтоб вы отчины и поместья их отобрали на нас, господаря». Двое других подозрительных лиц, Филарет и Голицын, были уже под Смоленском во власти короля. Они выехали из Москвы 11 сентября, с дороги, от 18 сентября, они писали в Москву, что королевские войска осадили Осташков, разоряют его окрестности; от 21 сентября писали, что, не имея возможности взять Осташков, поляки рассеялись по уездам Ржевскому и Зубцовскому и пустошат их; от 30 сентября писали, что многие русские дворяне приезжают к королю под Смоленск и по воле королевской присягают уже не одному королевичу, но и самому королю и король за это их жалует, дает грамоты на поместья и вотчины, а тем, кто уже присягнул королевичу, велит опять присягать себе, кто же не хочет, тех сажают под стражу, что король несколько раз посылал к смольнянам, чтоб они присягнули ему вместе с сыном, смольняне не согласились, и король промышляет над их городом всякими мерами. 7 октября послы приехали под Смоленск, их приняли с честию, отвели 14 шатров за версту от королевского стана, но кормы давали скудные: на жалобы послов отвечали, что король не в своей земле, а на войне и взять ему самому негде. 10 числа великие послы представились королю и били челом, чтобы отпустил сына своего на царство Московское. Лев Сапега именем королевским отвечал в неопределенных выражениях, что Сигизмунд желает спокойствия в Московском государстве и назначит время для переговоров. Между тем в совете королевском шли споры, соглашаться ли на просьбу послов, отпускать ли королевича в Москву или нет? Сначала Лев Сапега, отчаявшись в возможности взять Смоленск, был в числе тех, которые соглашались на отпуск королевича в Москву, но скоро переменил мнение, особенно когда получил письмо от королевы Констанции, которая писала ему: «Ты начинаешь терять надежду на возможность взять Смоленск и советуешь королю на время отложить осаду: заклинаем тебя, чтоб ты такого совета не подавал, а вместе с другими сенаторами настаивал на продолжение осады: здесь дело идет о чести не только королевской, но и целого войска». Сапега стал внушать королю, что присяга, данная московским народом Владиславу, подозрительна: не хотят ли москвичи только выиграть время? От этой присяги для Польши больше вреда, чем пользы, потому что для неверного надобно оставить осаду Смоленска, покинуть надежду на приобретение областей Смоленской и Северской, и все это будет соединено с страшным вредом и позором, если москвичи обманут Владислава. Гораздо лучше продолжать начатое, не выпускать из рук того, что уже в руках, и, взявши свое, вести с торжеством Владислава в Москву. Требовавшие выполнения гетманского договора с Москвою представляли: король обещал, гетман с войском присягнули; нельзя сделать клятвопреступниками короля, гетмана и целое войско. Народ московский без государя быть не привык: если им не дать королевича, ими избранного, то, разрешенные этим от присяги, они обратятся к другому и упорно будут стоять против нас, видя наше клятвопреступление. Силою этой войны нам не кончить, потому что у нас нет достаточных для того средств; если же войны не окончим, то беда с двух сторон, от Москвы и от своих; от Москвы, ибо изберет себе чужого государя, от своих, потому что начнутся воинские конфедерации вследствие неуплаты жалованья; заплатить им из Польши трудно, потому что казны нет, а королю надобно прежде всего заботиться о своей славе, ибо если славу потеряет, то все потеряет и у своих, и у чужих. Война не может идти хорошо, потому что не только нет средств продолжать ее, но нет средств и долгу заплатить; ратные люди в отчаянии двинутся в Польшу за жалованьем — отсюда ненависть к королю войска, ненависть шляхты, наконец, возмущение, и тогда уже дело пойдет о жизни и царстве. Если же королевич будет отправлен в Москву, то будет у нас спокойное соседство, легко могут быть возвращены Лифляндия и Швеция, да и от татар будет меньше вреда; большая часть шляхты могла бы испоместиться в Москве, вследствие чего Речь Посполитая могла бы быть безопаснее от бунтов, ибо причина восстания — бедность граждан. Король, давши Москве сына, приобретет себе вечную славу у своих и чужих. Если, чего не дай бог, приключится смерть королю и выбор другого сына его в короли встретит препятствия, то старший брат, царь московский, поможет ему.
Противники возражали: государь молодой, еще ребенок, не может управлять без руководителей, которыми должны быть или поляки, или москвитяне, или смешано из того и другого народа. Если назначить поляков, москвитяне оскорбятся, ибо народ московский иностранцев не терпит, это показал он на Димитрии, погубив его за то, что допускал иностранцев к делам тайным. Вверить королевича московским воспитателям — трудно, во-первых, уже потому, что там нет таких людей, которые бы умели воспитывать государя как следует: если станут воспитывать его в своих обычаях, то погрузят в грубость государя, подающего такие надежды. Воспитателями, разумеется, должны быть люди самые знатные, но они на таком месте не бывали, где бы могли пользоваться коротким обхождением с государем (государей своих они чтут, как божество); короткое обращение и молодость государя, участие, которое они будут иметь в правлении, породят в них презрение ко власти царской, станут друг с другом ссориться, и тот, кто осилит всех других начнет замышлять и против государя; примеров тому много, не у варваров, а в образованных государствах, ибо честолюбие сдержать трудно, зло это вкрадывается мало-помалу, особенно когда судьба благоприятствует, а народ московский еще к этому очень склонен, потому что очень горд и завистлив. Прежние государи сдерживали это в нем страхом, но молодой государь сдержать не сможет. Потом, кого выбрать в воспитатели? Надобно ведь узнать добрые свойства и обычаи человека, прежде чем допустить его до такого места, и кто его узнает? Сами друг другу будут мешать, друг друга чернить, потому что если при встрече и поклонах обнаруживают такое смешное соперничество, то что же будет в таком важном случае? Соединить поляков с москвитянами? Но чтоб они ужились, потребно содействие духа святого, потребны люди с умереннейшими характерами. При молодом государе сейчас между ними возникнет соперничество: одни, приверженные к отцу и к нему самому, будут советовать ему только одно доброе, но другие будут только угождать, льстить молодому человеку для своих выгод, одна особенная милость божия может сделать, что он им не поддастся. Согласия между польскими и московскими воспитателями быть не может по причине различия нравов. Настоящее состояние Московского государства требует человека, который бы оборонил его от врагов внешних, усмирил волнения внутренние, каждого возвратил в прежнее состояние, потому что если в больном государственном теле смешавшиеся соки не возвратятся каждый в свое место, то болезнь возвратится снова: молодой человек этого сделать не может, а без этого жизнь и власть его будут в опасности. Простой народ там поднялся, встал на панов, чуть не всю власть в руках держит. Бояре, вожди народа, употребляют его как орудие для своих честолюбивых целей. Их надобно укротить, потому что без этого надобно каждую минуту опасаться волнения, многоглавый зверь может быть укрощен только мечом. Дитя этого сделать не может, а если сделает по чьему-нибудь внушению, то возбудит сильное волнение; притом же государя молодого опасно приучать к крови. Попы имеют огромное значение, они главы народных движений, с ними и у старика голова закружится, с ними надобно покончить, в противном случае яд останется без лекарства; государь не может быть в таком случае безопасен, а охранять его могут только поляки, которых если будет не много, то не защитят, а скорее погубят. Большого войска держать при себе они не допустят, да и что будет за жизнь государю беспрестанно в стане, в беспокойствах. Избранию их и крестному целованию верить нельзя. Если бы его по желанию и по долгом размышлении выбрали, то можно было бы надеяться, что добровольно выбрали, добровольно будут служить, ибо любовь подданных — основа правительства. Но этого ничего нет, только маска да слово добровольного избрания; нужда служит причиною привязанности; какое тут вольное избрание, когда стоят с саблею над головою? Пристойным именем только необходимость прикрыли, ибо если королевич им так сильно полюбился, то зачем не выбирали его прежде, пока были в силах? Зачем против гетмана шли, за Шуйского умирали? На отца везде искали помощи, клятвопреступником его называли, говорили, что нарушил клятву им и государю их. Хорошее доказательство доброго расположения! Не любовь была причиною избрания королевича, а необходимость, ибо когда тонешь, то рад, если и самый злой враг протянет руку. Из условий избрания легко видеть, что о нас не думали; в двух из них обнаружили свое нерасположение: чтоб королевич крестился в греческую веру и чтоб полякам не давать пограничных мест. Если креститься християнину велят, то, значит, за християнина его не считают, а какое расположение можно иметь к нехристиянину? Говорят, что королевич окрестится: хорошо же думают они о своем кандидате, что за кусок хлеба согласится быть отступником и быть в поругании у всех народов и у них. Говорят, что это условие патриарх внес, тем хуже. Полякам ничего не давать на границах, но для чего их бояться? И можно ли того любить, кого опасаемся? Для чего испомещать их внутри государства? Не верят им, а царем кого берут? Королевича польского? Крестному целованию их верить, но надобно прежде посмотреть, что с другими государями делалось: разве Иван не от яду умер? Говорят, что он был тиран, но Феодор и маленький брат его Димитрий были ни в чем невинны — и погибли же. Говорят, что это Годунов сделал, но Годунова царем выбрали, и если бы бог его не покарал, то сын бы его царствовал, взяли того в государи, крест целовали и сейчас же убили, изменником назвавши; Шуйскому присягнули и до тех пор при нем стояли, пока беда не пришла. А нашему изменить — первая причина то, что католик, патриарх разрешит. Трудно верить народу, который уже привык нарушать клятву; возьмем в пример Римскую республику, где перемена государей вошла в обычай; это наследство досталось и нынешним итальянцам.
Говорят: присягнул гетман, все войско, король обещал, надобно исполнить обещание. Надобно выполнить обещание, но с толком, не опуская из виду обстоятельств, которые так же важны, как и главное дело. Дадим королевича, устранивши препятствия, потому что мы его обещали на спокойную землю. Говорят: если королевича не дадим, то обратятся к другому государю. Но к кому обратятся? Ни один своего государства не покинет, а сына, кроме английского короля, ни у кого нет, да и тот еретик, и плохая надежда, чтоб окрестился. Мы ближе всех, нам удобнее всех действовать. Столица в наших руках, и наших недостатков знать они не могут, потому что, судя по успеху, ставят нас выше, чем мы сами себя считаем. Правда, что войску будет тяжело, но из этого еще не следует непременно, чтоб оно взбунтовалось, С польских поборов деньги будут, хотя и не все; получивши часть, подождут остального. Ведь они не иностранцы, а сыны отечества, себе приобретают, не чужому государю. Говорят, что когда королевича дадим, то Москва все заплатит и Речи Посполитой даст вознаграждение. Но в казне московской нет ничего или очень мало, где же взять денег? А захотят брать у частных людей, то всего скорее вспыхнет восстание. Обещают возвращение Ливонии, оборону от татар и не говорят о земле Северской, которую должны будем потерять. Ливонию возвратить трудно, московского войска скоро употребить в дело не можем, потому что оно истощено, надобно дать ему отдохнуть. Будет восстание на короля, если отдаст сына без воли поляков: если без согласия республики не может он заключать союзов, то тем более не может давать государя соседнему народу. Король имеет право заботиться о своем потомстве, но без вреда для республики, а это вред, когда он отдаст своего сына чужому народу без ведома республики. Взвесивши все доводы за и против, трудно решить, что должно избрать. Если бы королевич был совершеннолетний и республика дала свое согласие, то скорее бы можно было согласиться отпустить королевича в Москву; но теперь надобно избрать что-нибудь среднее: всего бы лучше, если бы взяли в государи короля, мужа лет зрелых и опытного в управлении. Но предложить им это опасно: возбудится их подозрительность, взволнуется духовенство их, которое хорошо знает, что король ревностный католик. Насчет королевича, как в нежном возрасте находящегося, они имеют надежду, что могут приучить его ко всему, и к своим обычаям; но насчет короля такой надежды питать они не могут. Итак, предложить им прямо короля нельзя; но в добром деле открытый путь не всегда приносит пользу, особенно когда имеем дело с людьми неоткровенными: если неудобно дать королю сейчас же царский титул, то по крайней мере управление государством при нас останется, а со временем откроется дорога и к тому, что нам нужно. Мы не будем им отказывать в королевиче, будем стоять при прежнем обещании, а Думе боярской покажем причины, почему мы не можем отпустить к ним сейчас же королевича, укажем, что препятствия к тому не с нашей, но с их стороны, и медленность эта клонится не к нашей, но к их выгоде, причем нужно различать знатных людей от простого народа: одним нужно говорить одно, другому — другое. И знатным людям, и простому народу можно выставить на вид, что государство еще не успокоено, наполнено врагами внутренними и внешними, трудно от всего этого избавиться, имея такого бедного государя; надобно выдавать большие суммы денег из казны войску, а если приедет сейчас же Владислав, то эти деньги, нужные для войска, надобно будет обратить на царя, для поддержания великолепия двора. Доходы царские идут теперь в разные стороны, должности заняты людьми недостойными: все это надобно привести в порядок до приезда царя, чтоб приехать ему на государство богатое, а не истощенное. Людей знатных надобно привлекать частными обещаниями и выставлять им на вид, между прочим, и то, что королевич молод, что для установления спокойствия в таком расстроенном государстве надобны разум и время и если не успокоить, то начнется волнение еще больше прежнего, что надобно обратить внимание на безопасность государя, потому что в земле размножились злые люди, которых зовут ворами; государь был бы безопасен только при многочисленном отряде телохранителей, а содержание этого отряда соединено с истощением земли и казны, когда же королевич достигнет совершенного разума и возраста, то ему уже не надобно будет телохранителей. Надобно ждать сейма, просить республику об отпуске королевича, на все это потребуется время, а между тем как быть без главы государству расстроенному? Неприятель воспользуется этим и усилится. Государь молодой не может управлять и не может войти в их порядки, потому что не знает их. Пусть вышлют сыновей своих и людей знатных ко двору королевскому, чтобы и королевич присмотрелся к их обычаям, и они узнали бы его обычаи; тогда он приедет в Москву уже как человек знакомый и будет управлять по обычаям земли. А между тем каждого привлекать на свою сторону обещаниями, то же самое делать и с духовными лицами, потому что и между ними не без честолюбия. Если бы они согласились отсрочить приезд королевича, то говорить, что в это время государство не может быть без главы, а кого же ближе признать этим главою, как не короля, единственного опекуна сына своего. Конечно, для благоразумнейших важнее всего будет жить спокойно в домах и иметь хлеб до тех пор, пока королевич придет в совершенные лета. Говорить об этом с послами, которые теперь у нас (с Филаретом и Голицыным), не следует: их выслали из Москвы как людей подозрительных; лучше отправить послов в Москву и там толковать с добрыми людьми; но если кто из этих послов склонится к нам, то хорошо будет также послать его в Москву.
Эти доводы превозмогли: положено было не отпускать королевича. 15 октября был первый съезд послов с панами радными, которые объявили, что королю нельзя отступить от Смоленска и вывести войско из Московского государства, ибо он пришел с тем, чтобы успокоить это государство, истребить вора, очистить города, а потом дать сына своего на престол московский. Послы отвечали, что государство гораздо скорее успокоится, если король выведет из него свои войска, что для истребления вора довольно одного отряда Жолкевского, потому что вор теперь силен только польскими войсками, что поход королевский на вора разорит Московское государство, и без того уже опустошенное; послы сказали, что им странно даже и толковать об этом, ибо условие об отступлении короля от Смоленска подтверждено клятвенно гетманом в договоре с Волуевым и Елецким при Цареве-Займище; в договоре же московском сказано вообще об очистке всех городов к Московскому государству, и гетман обязался просить короля о снятии осады Смоленска, и, следовательно, об этом и речи быть не должно. Паны возражали, что король не может дать своего пятнадцатилетнего сына на престол московский, но хочет прежде сам идти на вора, после чего поедет на сейм, без согласия которого не может отпустить королевича в Москву. 17 октября был другой съезд: паны повторили прежнее, только более резким тоном, и наконец высказались прямо насчет Смоленска: «Для чего, — сказали они, — вы не оказали королю до сих пор никакой почести и разделяете сына с отцом, зачем до сих пор не отдадите королю Смоленска? Вы бы велели смольнянам присягнуть королю и королевичу вместе, и тем бы оказали почесть королю». Послы, выслушав это, спросили у панов: «Когда вы избрали короля своего, а у него был отец в Швеции, Яган король, то для чего вы разделили отца с сыном, сыну целовали крест, а отцу не целовали?» Паны возражали, что Яган король не приходил успокаивать их государства, и заключили так: «Не взяв государю нашему Смоленска, прочь не отхаживать». Тогда, желая уклониться от переговоров о Смоленске и выполнить скорее главную статью наказа, послы начали говорить, «чтоб теперь король исполнил договор, а сын его, царь московский, снесется уже с ним относительно Смоленска, если не получить этого города король считает для себя таким бесчестием». «Впрочем, — прибавили послы, — честь государская состоит в ненарушении данного слова, а король не раз объявлял, что предпринял поход не для овладения городами».
20 октября был третий съезд. Здесь паны прямо объявили, что «если б король согласился отступить от Смоленска, то они, паны и все рыцарство, на то не согласятся и скорее помрут, а вековечную свою отчину достанут». Послы в ответ на это велели читать гетманский договор; паны с сердцем закричали: «Не раз вам говорено, что нам до гетманской записи дела нет!» Несмотря, однако, на это, они тотчас же начали толковать о вознаграждении королю и войску, упомянутом в гетманском договоре; послы отвечали, что странно будет платить из московской казны за опустошение Московского государства и что об этом вознаграждении царь Владислав снесется после сам с отцом своим. В заключение послы просили панов донести королю, что до сих пор все говорили не о главном деле, тогда как они желают больше всего знать, даст ли король на царство сына своего и примет ли королевич православную веру греческого закона? Паны обещались донести об этом Сигизмунду. 23 октября был четвертый съезд: паны объявили что король жалует своего сына, но отпустит его не раньше сейма. Тут же они прочли статьи, на которые соглашался король: 1) в вере и женитьбе королевича волен бог да он сам; 2) с папою королевич о вере ссылаться не будет; 3) пленных выдать король велит; 4) о числе людей при королевиче и о их награде послы должны договориться с самим Владиславом; 5) насчет казни отступникам от веры король согласен с статьею наказа; касательно же других статей будет решение на сейме. Об отступлении от Смоленска последовал решительный отказ; паны заключили ответ свой так: «Как скоро Смоленск поддастся и присягнет королю, то его величество пойдет сам на вора, истребит его и, успокоив государство, отправится со всем войском и с вами, послами, на сейм: здесь даст вам в цари сына своего, с которым вы и поедете в Москву». Послы отвечали, что взять Смоленск, идти на вора, успокоить государство, идти на сейм — все это требует долгого времени, тогда как для Московского государства дорога теперь каждая минута и медленность королевская, породив сомнение, произведет смуту, почему они, послы, просят панов отвратить короля от этого намерения и настоять на выполнении гетманского договора; просили также позволения обослаться с смольнянами, с которыми до сих пор запрещено было им сноситься. Тогда же митрополит Филарет имел разговор со Львом Сапегою о том, надобно ли королевичу креститься? Сапега окончил этот разговор так: «Об этом, преосвященный отец, поговорим в другой раз, как время будет, я к тебе нарочно приеду поговорить; а теперь одно скажу, что королевич крещен и другого крещенья нигде не писано». На это послы сказали: «Бьем челом королю и королевичу со слезами, чтоб королевич крестился в нашу православную веру греческого закона. Вам, панам, самим известно, что греческая вера — мать всем христианским верам, все другие веры от нее отпали и составились. Вера есть дар божий, и мы надеемся, что бог благодатию своею коснется сердца королевича, и пожелает он окреститься в нашу православную веру, и потому вам, панам радным, не должно отводить от этого королевича и противиться благодати божией. Никак не может статься, что государю быть одной веры, а подданным другой, и сами вы не терпите, чтоб короли ваши были другой веры. А тебе, Льву Ивановичу, и больше всех надобно о том радеть, чтоб государь наш, королевич Владислав Жигимонтович, был в нашей православной вере греческого закона, потому что дед твой, и отец, и ты сам, и иные вашего рода многие были в нашей православной христианской вере греческого закона, и неведомо каким обычаем ты с нами теперь поразрознился: так тебе по нашей вере пригоже поборать».
21 октября был пятый съезд. Паны, желая испугать послов и показать им необходимость подчиниться воле Сигизмунда, уведомили их об успехах шведов на северо-западе и об усилении самозванца, к которому ушло из Москвы 300 дворян. Послы отвечали, что они сомневаются в справедливости этих известий, ибо из Москвы к ним об этом не пишут; если же в московских людях есть измена и гетману от этого идти с войском на вора нельзя, то король может послать войска, которые стоят в Можайске, Боровске, Вязьме, Дорогобуже, Белой, ибо эти войска теперь ничего не делают, только разоряют и пустошат государство. Если король укажет эти войска послать на вора и мы отпишем во все города об этой милости королевской и особенно о том, что он и сына своего скоро отпустит на царство, то весь народ обрадуется и от вора отстанет; если же сам король пойдет с войском на Московское государство, то народ придет в сомнение, все договоренное рушится и будет хуже прежнего. Паны отвечали с сердцем: «Мы вам говорим прямые вести про шведов и про вора, а вы сами не знаете, чего просите: если б король и захотел отойти от Смоленска в свое государство, то войска его, люди вольные, не послушаются, и те из них, которые стоят в разных местах московских, а их всех 80000, если не получат денег, передадутся к вору, и тогда вашему государству конец». Послы отвечали: «Просим королевское величество, чтоб умилосердился над государством Московским, велел своим ратным людям идти на вора, а черкас и татар велел из государства вывести, которые, стоя по городам, королевичу присягнувшим, жгут, разоряют и людей в полон берут». Паны закричали на это: «Пришли вы не с указом, а к указу, и не от государя пришли, пришли от Москвы с челобитьем к государю нашему, и что вам государь наш укажет, то и делайте. Сказываем мы вам прямые вести, что шведы Иван-город и Ладогу взяли, ко Пскову и к иным городам хотят идти, а с другой стороны вор сбирается со многими людьми, и многие люди, изменя, к нему из Москвы приезжают да к нему же хотят прийти на помощь турские и крымские люди. А многого мы еще вам не сказали: датский король хочет доступить Архангельска да Колы. Видите сами, сколько на ваше государство недругов смотрят, всякий хочет себе что-нибудь сорвать, и вам надобно о своем государстве радеть, пока злой час не пришел, а государского похода не отговаривать; хотя бы и сам государь наш захотел в свое государство идти, то вы должны были ему челом бить, чтоб он прежде ваше государство успокоил; государь наш, жалея о государстве вашем, сам хочет идти на вора, а вы этой государской милости не разумеете и поход отговариваете». Послы отвечали: «Указывать мы его величеству не можем: что хочет, то и делает; но как нам приказано бить челом от патриарха, бояр и всех людей Московского государства, так мы и делаем, отговариваем мы поход королевский потому, что государство наше и без того пусто и разорено, и тем приход королевича отложится, отчего вся земля придет в уныние и сомнение. Просим позволения отписать в Москву к патриарху, боярам и ко всяким людям, что вперед делать нам по их приказу, а без того ни на что согласиться не можем». Паны отвечали: «Вам и без указу московского, как великим послам, все делать можно; так сперва потешьте короля, сделайте, чтоб смольняне королю и королевичу крест целовали. Вы королевича называете своим государем, а короля, отца его, бесчестите: чего вам стоит поклониться его величеству Смоленском, которым он хочет овладеть не для себя, а для сына же своего. Король оставит ему после себя не только Смоленск, но и Польшу и Литву, тогда и Польша, и Литва, и Москва будут все одно». «Свидетельствуемся богом, — сказали на это послы, — что у нас об этом ничего в наказе не написано, и теперь, и вперед на сейме мы не согласимся, чтоб нам каким-нибудь городом Польше и Литве поступиться; Московское государство все божье да государя нашего королевича Владислава Жигимонтовича; и как он будет на своем царском престоле, то во всем будет волен бог да он, государь наш, а без него нам не только что говорить, и помыслить об этом нельзя». «Мы хотим, — говорил Сапега, — чтоб Смоленск целовал крест королю для одной только чести». «Честь королю, — отвечали послы, — будет большая от всего света и от бога милость, если он Московское государство успокоит, кровь христианскую уймет, сына своего посадит на российский престол, и тогда не только Смоленск, но и все Российское государство будет за сыном его». Паны кричали: «Много уже пустого мы от вас слышим; скажите одно: хотите ли послать к смольнянам, чтоб они государю нашему честь сделали, крест поцеловали?» «Сами вы знаете, — отвечали послы, — что наказ наш писан с гетманского согласия, на чем гетман крест целовал за короля и за вас, панов; но чтоб королю крест целовать, того не только в наказе нет, но и в мыслях у всего народа не бывало; как же нам без совету всей земли это сделать?» «Когда так, то Смоленску пришел конец», — закричали паны. Послы опять начали просить, чтоб им позволено было переслаться с патриархом и боярами, жаловались, что дворянам, которые с ними приехали, содержать себя нечем, с голоду помирают, потому что поместьями и вотчинами их владеют литовские ратные люди, что сами они, послы, во всем терпят нужду большую, а лошади их все от бескормицы пали. Паны отвечали: «Всему этому вы сами причиною: если б вы исполнили королевскую волю, то и вам, и дворянам вашим было бы всего довольно».
В это время приехал под Смоленск гетман Жолкевский и 30 октября имел торжественный въезд в стан, привез сверженного царя Василия и братьев его и представил их Сигизмунду; говорят, что когда от Василия требовали, чтоб он поклонился королю, то он отвечал: «Нельзя московскому и всея Руси государю кланяться королю: праведными судьбами божиими приведен я в плен не вашими руками, но выдан московскими изменниками, своими рабами». 2 ноября был шестой съезд в присутствии Жолкевского. Послы начали говорить: «Обрадовались мы, что гетман Станислав Станиславич приехал: при нем, даст бог, государское дело станет делаться успешнее, потому что гетман о государском жалованье писал в Москву не раз и всем людям Московского государства королевичево жалованье сказывал, за великого государя короля, за все Польское и Литовское государство Московскому государству крест целовал, и все люди его гетманскому слову поверили. О чем мы прежде били челом и с вами, панами радными, говорили, в ином вы нам не верили, а теперь гетман Станислав Станиславич, по своему крестному целованью, станет за нас же говорить». Лев Сапега отвечал: «Много раз мы с вами съезжались, но ничего добра не сделали, мы твердим беспрестанно, чтоб вы королю честь сделали, велели смольнянам крест целовать его величеству и сыну его королевичу. Но вы отговариваетесь не дельно, что без согласия московских бояр того сделать не можете, тогда как вам дана полная мочь говорить и становить обо всем». Послы сказали на это: «Мы надеялись в тот самый день, как сюда приехали, все по гетманскому договору получить; но и по сие время ни одной статьи этого договора не исполнено. Ты сам знаешь, Станислав Станиславич! можем ли мы от себя что-нибудь новое затеять: сам ты видел в Москве, как патриарх и бояре о всех статьях договорных со всеми людьми советовались и не раз все им статьи читали и, что им казалось противно, объясняли, а об иных статьях посылали их к тебе; не один патриарх с боярами советовались и приговаривали, но с людьми всех чинов. Как же можно нам из этих статей что-нибудь без совета со всею землею переменить? Чтоб Смоленск отдать королю, этого не только в статьях, но и в помине ни у тебя, ни у другого кого не было. Ты не раз говорил всем нам, что как скоро мы приедем к королю, то его величество тотчас же от Смоленска со всем войском отойдет в Польшу». Гетман долго говорил с панами по-латыни, потом отвечал послам: «Какой я с Московским государством договор заключил, то все я делал по указу и воле королевской, и весь этот договор король соблюдает. Но чтоб его величеству отойти от Смоленска, о том я вам не говорил, а советовал послать о том с челобитьем; да и как мне было своему государю приказывать? А где в записи утверждено, чтоб идти мне на вора и я не пошел, в том виноват не я: приговорено было при мне послать с московским войском бояр, князя Ивана Михайловича Воротынского, Ивана Никитича Романова и окольничего Головина. Я уже отрядил для этого войско и поставил его в Борисове, Можайске, Боровске, но ваши люди к нему в сход не пришли. В то время вор сослался тайно с некоторыми московскими людьми: эти люди сысканы и грамоты воровские в Москве во многих местах найдены. Тогда бояре, князь Федор Иванович Мстиславский с товарищами, приезжали ко мне в стан и просили, чтоб я со всем войском моим вошел в Москву, и если я в Москву не войду, пойду на вора, то многие бояре, видя в московских людях шатость, в Москве не останутся, с женами и детьми пойдут за мною, и я потому в Москву и вошел, а на вора отпустил Петра Сапегу: чай, он над ним и теперь промышляет. Потом у меня с боярами многие статьи переменены против договора, спросите об этом дворян, Ивана Измайлова с товарищами, которые приехали со мною к королю бить челом о поместьях: они вам скажут, как со мною бояре в Москве делали и советовались. По их примеру и вы здесь с панами так же делайте, чтоб было к королевской чести и к вашей пользе. Грамота, что послана из Москвы в Смоленск, была у меня, но в ней писано то, что вы хотели; а я писать не приказывал, не заказывал. Знаю я мой договор, чтоб из пушек по Смоленску не бить и никакой тесноты не делать, и король этот договор выполняет. А чтоб смольняне отца с сыном не разделяли и крест целовали обоим, то вам надобно сделать для чести королевской. Если же вы этого смольнянам не прикажете, то наши сенаторы говорят, что король за честь свою станет мстить, а мы за честь государя своего помереть готовы, и потому Смоленску будет худо. Не упрямьтесь, исполните волю королевскую, а как Смоленск сдастся, тогда об уходе королевском договор напишем».
«Попомни бога и душу свою, Станислав Станиславич! — отвечали послы, — в записи, данной Елецкому и Волуеву, прямо написано, что когда смольняне королевичу крест поцелуют, то король отойдет от Смоленска, порухи и насильства городу не будет, все порубежные города будут к Московскому государству по-прежнему. Мы надеялись от тебя помощи, что ты за свое крестное целование станешь, за Московское государство королю будешь бить челом, а своей братьи, панам сенаторам, говорить, чтоб и они короля приводили на унятие крови. Ты говоришь, что после нашего отъезда у тебя с боярами во многом договор переменен, и ссылаешься на дворян, Ивана Измайлова с товарищами, но мы их и спрашивать не хотим: надобна нам от бояр грамота, а словам таких людей, которые за поместьями к королю приезжают, верить нельзя. В договоре статья была написана, что при государе королевиче польским и литовским людям у земских дел в приказах не быть и не владеть; а теперь и до государева приходу уже поместья и вотчины раздают. Мы об этом упомянули для того, чтоб не вышло в людях сомнения и печали». Сапега отвечал: «Государь король московских людей, которые его милости ищут, от себя не отгоняет, да и кому же их до приходу королевича жаловать, как не его величеству? И теперь государь пожаловал боярина князя Мстиславского конюшим, а князя Юрия Трубецкого — боярством, и за то все бояре его величеству благодарны». Чтоб возвратиться к главному делу, послы велели думному дьяку Томиле Луговскому читать договор гетмана с Елецким и Волуевым при Цареве-Займище. Но Сапега не дал ему читать и закричал: «Вам давно заказано упоминать об этой записи, вы этим хотите только позорить пана гетмана! Если вперед об этой записи станете говорить, то вам будет худо». Луговской отвечал: «Хотя и помереть, а правду говорить: вы эту запись ни во что ставите, а мы и теперь, и вперед будем ею защищаться». Тут вмешался в спор Жолковский: «Я, — сказал он, — готов присягнуть, что ничего не помню, что в этой записи писано: писали ее русские люди, которые были со мною и ее мне поднесли; я, не читавши, руку свою и печать приложил, и потому лучше эту запись оставить, а говорить об одной московской, которую и его величество утверждает». Другие паны кричали: «Мы о Смоленске в последний раз вам говорим; если вы не заставите смольнян королю и королевичу крест целовать, то крестное целование с гетмана сошло, его величество и мы Смоленску больше терпеть не будем, не останется камень на камне, будет над ним то же, что над Иерусалимом». Послы отвечали по-прежнему, что они своевольно договора не нарушат, а пусть позволят им послать гонца к патриарху и боярам и ко всем чинам, и что им вся земля прикажет, то они и сделают: «Ты, Лев Иванович! — говорили они, — сам бывал в послах, так знаешь, можно ли послу сверх наказа что-нибудь сделать? И ты был послом от государя к государю, а мы посланы от всей земли, как же мы смеем без совета всей земли сделать то, чего нет в наказе?» Потом послы обратились к Жолкевскому, чтоб заставить его употребить все усилия для спасения Смоленска: «Не скажет ли весь народ, — говорили они, — что до твоего приезда под Смоленск король сохранял договор, к городу не приступал, а как ты приехал, то Смоленск взяли?» Гетман дал слово всеми силами стараться о том, чтоб к Смоленску не делали приступа до возвращения гонца, отправляемого послами к патриарху и боярам за новым наказом. Гетману дали знать также, что Филарет сердится на него за приведение под Смоленск сверженного царя Василия и за представление его королю в светском платье. Вот почему Жолкевский при окончании съезда подошел к митрополиту с оправданиями: «Я, — говорил он, — взял бывшего царя не по своей воле, но по просьбе бояр, чтоб предупредить на будущее время народное смятение; к тому же он в Иосифове монастыре почти умирал с голода. А что привез я его в светском платье, то он сам не хочет быть монахом, постригли его неволею, а невольное пострижение противно и вашим и нашим церковным уставам, это говорит и патриарх». Филарет отвечал: «Правда, бояре желали отослать князя Василия за польскою и московскою стражею в дальние крепкие монастыри, чтоб не было смуты в народе: но ты настоял, чтоб его отослать в Иосифов монастырь. Его и братьев его отвозить в Польшу не следовало, потому что ты дал слово из Иосифова монастыря его не брать, да и в записи утверждено, чтоб в Польшу и Литву ни одного русского человека не вывозить, не ссылать. Ты на том крест целовал и крестное целование нарушил; надобно бояться бога, а расторгать мужа с женою непригоже, а что в Иосифове монастыре его не кормили, в том виноваты ваши приставы, бояре отдали его на ваши руки».
Боясь за Смоленск, послы поехали на другой день к Жолкевскому, чтоб напомнить ему его обещание. Гетман объявил им, как будто от себя, что для спасения Смоленска одно средство: впустить в него польское войско, как сделано было в Москве, и тогда, может быть, король не будет принуждать Смоленск целовать ему крест и сам не пойдет на вора под Калугу. Послы в ответ прочли ему статью договора, чтоб ни в один город не вводить польского войска, и снова настаивали, чтоб им позволено было отправить гонца в Москву. Гетман обещал хлопотать об этом. Чтоб узнать, к чему повели его хлопоты, послы на другой день опять поехали к нему. Жолкевский объявил, что король соглашается на отправление гонца, но прежде требует, чтоб в Смоленск были впущены его ратные люди. Послы отвечали прежнее, что сами собою согласиться на это не могут. На другой день гетман прислал к ним племянника своего сказать, что король согласился на отправление гонца в Москву, но с тем, чтоб через две недели он возвратился с полным наказом. Но потом послам объявлено было, чтоб они приехали к гетману 18 ноября; тут нашли они всех панов радных, и Сапега объявил, что непременно должны впустить в Смоленск ратных людей королевских, потому что Шеину и всем смольнянам верить нельзя: подъезжал под Смоленск гость Шорин и дети боярские, и Шеин спрашивал у них про вора, где он теперь и как силен? Ясно, что они хотят с вором ссылаться и впустить его в город. Послы повторили, что ничего не могут сделать без нового наказа из Москвы; что же касается до смольнян, то Шорину и другим таким же ворам верить нельзя: подъезжают они под Смоленск не по нашему совету, смольнян обманывают и прельщают, а вам, сенаторам, говорят на них ложно. Паны отвечали, что обсылки с Москвою король и они ждать не хотят: «Увидите, что завтра будет над Смоленском!» Послы просили, чтоб дали им по крайней мере посоветоваться с митрополитом, которого не было на этом съезде по болезни. Паны согласились.
Приехавши в свой стан, послы держали совет. Филарет говорил: «Того никакими мерами учинить нельзя, чтоб в Смоленск королевских людей впустить; если раз и не многие королевские люди в Смоленске будут, то нам Смоленска не видать; а если король и возьмет Смоленск приступом мимо крестного целованья, то положиться на судьбы божии, только б нам своею слабостью не отдать города». Потом призваны были за советом дворяне и все посольские люди, спрошено: «Если Смоленск возьмут приступом, то они, послы от патриарха, бояр и всех людей Московского государства, не будут ли в проклятии и ненависти?» Все отвечали: «Однолично на том стоять, чтоб в Смоленск польских и литовских людей не пустить ни одного человека: если и не многие королевские люди в Смоленске будут, то нам Смоленска не видать. Если которая кровь прольется или что над Смоленском сделается, то это будет не от нас; только б своею слабостью Смоленска не потерять». Смоленские дворяне и дети боярские, бывшие при посольстве, сказали: «Хотя в Смоленске наши матери и жены и дети погибнут, только бы на том крепко стоять чтоб польских и литовских людей в Смоленск не пустить».
На другой день послы объявили панам это решение, просили со слезами, чтоб король не приступал к Смоленску, но и слезы не помогли. 21 ноября все войско приступило к городу, зажгли подкоп, взорвали башню и часть стены сажень на десять три раза поляки вламывались в город и три раза были отбиты.
29 ноября послам велено было приехать к Жолкевскому, у которого они нашли всех других панов. Те же предложения со стороны поляков, тот же ответ со стороны послов. 2 декабря новый съезд; Сапега встретил послов словами: «Надумались ли вы? Впустите ли в Смоленск королевских ратных людей? Знайте, что Смоленск не взят только по просьбе гетманской и нашей; король показал милость, чтоб не пролить крови невинной вместе с виновною». Тот же ответ от послов. Паны продолжали: «Государь вас жалует, позволил вам писать в Москву, только пишите правду, лишнего не прибавляйте. И так вы в Москву писали и не один раз, а это вы делаете непригоже, что пишете тайно и от государя людей отводите, чтоб к королю бить челом о поместьях и об всяких делах не ездили. Кому ж их, кроме нашего государя, жаловать?» Послы отвечали: «Только бы не эти воры, которые из Москвы приезжают, вам говорят неправду и нас корят, то кровь христианская перестала бы литься и христианство на обе стороны было бы в покое и тишине. О поместьях мы писали и вам говорили для того, что это может весь народ привести в сомнение».
4 декабря послам дали знать, чтоб они отправили от себя в Москву гонца, с которым вместе поедет и королевский коморник Исаковский; 6 числа Исаковский и гонец действительно выехали. Но между тем приводилась в исполнение статья известного нам рассуждения о том, что нельзя немедленно отправить королевича в Москву; видя непреклонность главных послов, обратились к второстепенным, обещаниями склонили их изменить своему делу, бросить главных послов и отправиться в Москву, чтоб там действовать в пользу короля. Филарет и Голицын узнали, что думный дворянин Сукин, дьяк Сыдавный Васильев, спасский архимандрит, троицкий келарь Авраамий и многие другие дворяне и разных чинов люди, взявши от короля грамоты на поместья и другие пожалования, отпущены по домам. Хотели поколебать и думного дьяка Томилу Луговского. Сапега прислал звать его к себе, Луговской поехал и встретил канцлера вместе с Сукиным и Сыдавным, наряженными в богатое платье, Сапега сказал Луговскому: «Подожди немного: я только представлю этих господ и других дворян королю для отпуска, потому что Сукин стар, а другие, живя здесь, срослись». Томила остановил Сапегу и сказал: «Лев Иванович ! Не слыхано нигде, чтоб послы делывали так, как Сукин и Сыдавный делают: покинув государское и земское дело и товарищей своих, едут в Москву! Как им будет посмотреть на чудотворный образ богородицы, от которой отпущены? За наш грех теперь у нас такое великое дело началось, какого в Московском государстве не бывало, кровь христианская беспрестанно льется, и вперед не знаем, как ей уняться. Хотя бы Василий Сукин и в самом деле занемог, то ему лучше б умереть тут, где послан, а от дела не отъезжать; и старше его живут, а дел не бросают. Если Сыдавный для того отпущен, что проелся, то и всех нас давно пора отпустить, все мы также проелись, подмога нам всем дана одинакая. Судит им бог, что так делают. Объявляю тебе, Лев Иванович! как только они в Москву приедут, то во всех людях начнется сомненье и печаль; и во всех городах от того надобно ожидать большой шатости. Да и митрополиту с князем Васильем Васильевичем вперед нельзя будет ничего делать. Послано с митрополитом духовного чина пять человек, а нас послано с князем Васильем Васильевичем также пять человек; половину отпускают, а другую оставляют! Волен бог да государь, Сигизмунд король, а нам вперед ничего нельзя делать!» Сапега отвечал: «Печалиться вам об этом не для чего: вы все в воле государевой, его величество пожаловал их, отпустил по их челобитью, а посольское дело вы можете и без них отправить. В Москве от их приезда никакого худа быть не может, а только добро, они государю нашему служат верно, быть может, глядя на них, и из вас кто-нибудь захочет также послужить верою и правдою, и государь их также пожалует великим своим жалованьем, поместьем и вотчинами, а кто захочет, то и в Москву прикажет отпустить». Луговской сказал на это: «Надобно у бога и у Сигизмунда короля просить, чтоб кровь христианская литься перестала и государство успокоилось, а присланы мы к королевскому величеству не о себе промышлять и челом бить, но о всем Московском государстве».
Сапега прервал разговор, пошел к королю, а Луговскому велел дожидаться. Пришедши от короля, он взял Томилу в особую комнату и говорил ему наедине: «Я хочу тебе всякого добра, только ты меня послушай и сослужи государю прямую службу, а его величество наградит тебя всем, чего только захочешь; я, надеясь на тебя, уже уверил государя, что ты его послушаешь. Смольняне требуют, чтоб к ним прислали кого-нибудь из вас, послов, сказать им, что надобно делать? Они вас послушают и государеву волю исполнят. Так, Василий Сукин готов, ждет тебя, ступайте с ним вместе под Смоленск и скажите жителям, чтоб целовали крест королю и королевичу или впустили бы королевских людей в Смоленск». Луговской отвечал: «Сделать мне этого никак нельзя. Присланы от патриарха, бояр и от всех людей Московского государства митрополит Филарет да боярин князь Василий Васильевич Голицын с товарищами, а мне без их совета не только что делать, и помыслить ничего нельзя. Как мне это сделать и вечную клятву на себя навести? Не только господь бог и люди Московского государства мне за это не потерпят, и земля меня не понесет. Я прислан от Московского государства в челобитчиках, и мне первому соблазн ввести? По Христову слову, лучше навязать на себя камень и вринуться в море. Да и государеву делу в том прибыли не будет. Знаю я подлинно, что под Смоленск и лучше меня подъезжали и королевскую милость сказывали, да они и тех не послушали, а если мы теперь поедем и объявится в нас ложь, то они вперед еще крепче будут и никого уже слушать не станут. Надобно, чтоб мы с ними повольно все съезжались, а не под стеною за приставом говорили: это они уже все знают». Сапега продолжал прежнее: «Ты только поезжай и себя им объяви, а говорить с ними станет Сукин, ехать бы тебе, не упрямиться и королевского жалованья себе похотеть». Луговской отвечал: «Государскому жалованью я рад и служить государю готов в том, что мне можно сделать, а чего мне сделать нельзя, в том бы королевское величество опалы своей на меня не положил, а этого мне никак сделать нельзя, чтоб под город ехать своевольно, да и Сукину ехать непригоже, от бога ему это так не пройдет». Этим разговор кончился, Сапега поехал к королю, а Луговской возвратился к себе в стан и рассказал все старшим послам.
Филарет и Голицын на другой день призвали к себе Сукина, Сыдавного, спасского архимандрита и говорили им, чтоб они попомнили бога и свои души, вспомнили бы, как отпущены из соборного храма Пречистой богородицы, как благословлял их патриарх. Сукин с товарищами отвечали: «Послал нас король с своими листами в Москву для своего государского дела, и нам как не ехать?» Эти люди говорили прямо, но келарь Палицын схитрил и тут: он не хотел иметь неловких для себя объяснений с митрополитом, не поехал к нему под предлогом болезни, которая, однако, не помешала ему отправиться в Москву. 43 человека покинули, таким образом, стан посольский. Захар Ляпунов также покинул послов, но в Москву не поехал, а перешел в польский стан: он ежедневно пировал у панов, забавлял их насмешками над послами и утверждал, что старшие послы все делают сами собою, не спрашиваются с дворянами, все таят от них. В последних словах мы видим причину, почему Ляпунов покинул послов. Филарет и Голицын объявили панам, что приезд Сукина с товарищами в Москву произведет смуту и всему делу поруху. Но дело рушилось уже и без этого. Мы видели, что бояре и вообще лучшие люди, боясь вора и его приверженцев, крепко держались за Владислава, что по их желанию поляки были введены в Москву. Больше всех приверженностию к Владиславу отличался первый боярин, князь Федор Иванович Мстиславский; еще в начале августа 1610 года Сигизмунд прислал Мстиславскому и товарищам его похвальную грамоту, в которой прямо сказано о давней приверженности Мстиславского к королю и королевичу: «И о прежнем твоем к нам раденьи и приязни бояре и думные люди сказывали: это у нас и у сына нашего в доброй памяти, дружбу твою и раденье мы и сын наш сделаем памятными перед всеми людьми, в государской милости и чести учинит тебя сын наш, по твоему отечеству и достоинству, выше всех братьи твоей, бояр». Мстиславский не усумнился принять звание конюшего из смоленского стана. Другой боярин, Федор Иванович Шереметев, писал униженное письмо ко Льву Сапеге, чтоб тот смиловался, бил челом королю и королевичу об его вотчинных деревнишках; 21 сентября (н. с.) 1610 года Сигизмунд прислал боярам грамоту, в которой приказывал вознаградить Михайлу Салтыкова с товарищами за то, что они первые приехали из Тушина к королю и присягнули ему; вознаграждение должно было состоять в возвращении движимого и недвижимого имения, отобранного Шуйским в казну за измену. В этой грамоте о королевиче ни слова. Сигизмунд прямо говорит, что Салтыков с товарищами приехали «к нашему королевскому величеству, стали служить прежде всех и били нам челом, чтоб мы их пожаловали, верных подданных наших, за их к нам верную службу». Михайле Глебовичу была пожалована волость Чаронда, которая была прежде за Дмитрием Годуновым, а потом за князем Скопиным, волость Тотьма, на Костроме, Красное село и Решма; сыну Салтыкова Ивану Михайловичу дана волость Вага, которая была прежде за Борисом Годуновым, а потом за Дмитрием Шуйским. Многие челобитчики отправились сами к королю в стан смоленский: до нас дошло множество листов или грамот Сигизмундовых, жалованных разным людям на поместья, звания, должности; все эти грамоты написаны от имени Сигизмунда; везде употребляются выражения: боярам нашим, мы пожаловали, велели. В числе челобитчиков была и царица Марфа, о которой король писал боярам: «Присылала к нам богомолица наша инока Марфа, блаженной памяти великого господаря Ивана Васильевича господарыня, бьючи челом, что князь Василий Шуйский, будучи на великом господарстве Московском, ограбил ее, отнял то, чем пожаловал ее великий князь Иван Васильевич, а велел кормить с дворца скудною пищею; которые люди живут у нее, тем жалованья денежного и хлебного не дают, она ныне во всем обнищала и одолжала. Вы б велели ей и людям ее давать жалованье, как обыкновенно на Москве держат господарских жен, которые в черницы постригаются». Поднялись и все опальные предшествовавшего царствования: Василий Яковлевич Щелкалов выхлопотал привилей на поместье и вотчину; Афанасий Власьев бил челом, чтоб отдали ему назад двор и имение, отобранные Шуйским; известный нам благовещенский протопоп Терентий выпросил, чтоб определили его опять к Благовещенью. Но грамоты от имени короля писались только к боярам в Москву, грамоты же по городам писались от одного Владислава. Таким образом, временное правительство московское, Дума боярская, молча согласилась признать короля правителем до приезда Владиславова; по всем вероятностям, бояре, или по крайней мере большая часть их, этим и ограничивались; не ограничивался этим Михайла Глебович Салтыков, который прямо вел дело к тому, чтоб царем был провозглашен не Владислав, а Сигизмунд. Но одного Салтыкова было мало, и потому в смоленском стане признали полезным принять услуги и другого рода людей, именно тех тушинцев, которые готовы были на все, чтоб только выйти из толпы, которые, заключая договор под Смоленском, выговорили, чтоб будущее правительство возвышало людей низкого происхождения по их заслугам. В челе этих людей по способностям и энергии был Федор Андронов, о котором известно только то, что он был купец-кожевник, обратил на себя внимание Годунова (чернокнижеством, как уверяли враги Андронова), переведен был из Погорелого Городища в Москву; потом, во время Смут, видим его в Тушине и под Смоленском. Здесь он умел приблизиться к королю или его советникам до такой степени, что Сигизмунд послал его в Москву в звании думного дворянина, хотя можно думать, что он это звание получил еще в Тушине. В конце октября 1610 года король писал боярам: «Федор Андронов нам и сыну нашему верою и правдою служил и до сих пор служит, и мы за такую службу хотим его жаловать, приказываем вам, чтоб вы ему велели быть в товарищах с казначеем нашим Васильем Петровичем Головиным». Андронов продолжал служить верою и правдою королю. Все требования Гонсевского он исполнял беспрекословно, если только не предупреждал их: лучшие вещи из казны царской были отобраны и отосланы к королю, некоторые взял себе Гонсевский. Для прилики Гонсевский велел переписать казну боярам и печати свои приложить, но когда потом бояре пришли в казну, то уже печатей своих не нашли, нашли только печать Андронова, они спросили его, что это значит? Андронов отвечал, что Гонсевский велел распечатать. По словам поляков, были в казне царской литые золотые изображения спасителя и двенадцати апостолов; последние еще Шуйский перелил в деньги для уплаты шведским наемникам; полякам Гонсевского досталось только изображение спасителя, оцененное в 30000 червонных; некоторые хотели было отослать его в краковский костел, но жадность большинства превозмогла и священное изображение было разбито на куски. Андронов не довольствовался казначейскими распоряжениями, хотел служить и другие службы королю; по приезде своем в Москву он писал Льву Сапеге, оправдывая Жолкевского в уступке требованиям москвитян: «Если б не учинить тех договоров по их воле, — писал Андронов, — то, конечно, пришлось бы доставать саблею и огнем. Пан гетман рассудил, что лучше теперь обойтись с ними по их штукам; а когда приберем их к рукам, тогда и штуки их эти мало помогут; надеемся на бога, что со временем все их штуки уничтожим и умысел их на иную сторону обратим, на правдивую». Андронов пишет о необходимости держать под Москвою отряд польского войска, в котором ни один человек не должен выезжать из стану, но все каждую минуту должны быть готовы на случай восстания; а они, слуги королевской милости, Андронов с товарищами, будут держать при себе несколько тысяч стрельцов и козаков. Андронов предлагает также выгнать из приказов людей, оставшихся здесь от прежнего царствования, похлебцов Шуйского, как он выражается, и места их занять людьми, преданными королю: «Надобно, — пишет он, — немедленно указ прислать, что делать с теми, которые тут были при Шуйском и больше дурили, чем сам Шуйский». Список этих людей, вероятно составленный Андроновым, дошел до нас в отрывках; некоторые указания любопытны, например: «Дьяк Григорий Елизаров сидел в Новгородской четверти» сам еретик и еретики ему приказаны (не забудем, что Андронова также обвиняли в чернокнижии); дьяк Смолянин, сын боярский, бывал; Михайла Бегичев, а дьячество ему дано за шептанье; дьяки дворцовые: Филипп да Анфиноген Федоровы дети Голенищева — злые шептуны". Предложение Андронова было приведено в исполнение: товарищи его по Тушину и смоленскому стану были посажены по приказам: Степан Соловецкий сел думным дьяком в Новгородской четверти, Василий Юрьев — у денежных сборов, Евдоким Витовтов — в разряде первым думным дьяком,. Иван Грамотин — печатником, посольским и поместным дьяком; в Большом приходе — князь Федор Мещерский; в Пушкарском приказе — князь Юрий Хворостинин; в Панском приказе — Михайла Молчанов; в Казанском дворце — Иван Салтыков.
Бояре сильно оскорбились, когда увидали рядом с собою в Думе торгового мужика Андронова с важным званием казначея; особенным бесчестием для себя считали они то, что этот торговый мужик осмеливался говорить против Мстиславского и Воротынского, распоряжался всем, пользовался полною доверенностию короля и Гонсевского, потому что действовал прямо, хлопотал, чтоб царем был Сигизмунд, тогда как бояре колебались, держались за Владислава. Гонсевский с людьми, присягнувшими королю, управлял всем: когда он ехал в Думу, то ему подавали множество челобитных; он приносил их к боярам, но бояре их не видали, потому что подле Гонсевского садились Михайла Салтыков, князь Василий Мосальский, Федор Андронов, Иван Грамотин; бояре и не слыхали, что он говорил с этими своими советниками, что приговаривал, а подписывали челобитные Грамотин, Витовтов, Чичерин, Соловецкий, потому что все старые дьяки отогнаны были прочь. Но если сердились старые бояре, ревнивые к своему сану, Голицын, Воротынский сердились за то, что король их обесчестил, посадил вместе с ними в Думу торгового мужика Андронова, то еще больше сердился на Андронова боярин Салтыков, который за свою службу хотел играть главную роль и должен был поделиться выгодами этой службы с торговым мужиком. Между этими людьми немедленно же началось столкновение, соперничество. Андронов писал Сапеге: «Надобно воспрепятствовать, милостивый пан, чтоб не раздавали без толку поместий, а то и его милость пан гетман дает, и Иван Салтыков также дает листы на поместья; а прежде бывало в одном месте давали, кому государь прикажет; и я боюсь, чтоб при такой раздаче кто-нибудь не получил себе богатой награды за малые услуги. Я же, как привык до вашей милости утекать (потому что никогда в своих просьбах не получал отказа), так и теперь прошу: смилуйтесь, ваша милость, попросите королевскую милость, чтоб меня пожаловал сельцом Раменьем да сельцом Шубиным с деревнями в Зубцовском уезде, что было дано Заруцкому». Салтыков писал к тому же Сапеге: «Я рад служить и прямить и всяких людей к королевскому величеству приводить, да гонят их от короля изменники, а староста велижский, Александр Иванович Гонсевский, их слушает и потакает, а меня бесчестит и дела делать не дает; берет всякие дела по их приговору на себя, не рассудя московского обычая. Московские люди крайне скорбят, что королевская милость и жалованье изменились и многие люди разными притеснениями и разореньем оскорблены по приговору торгового человека Федора Андронова, а с Мстиславского с товарищи и с нас дела посняты, и на таком человеке правительство и вера положены. При Шуйском были такие же временщики, Измайловы, и такой же мужик Михалка Смывалов, и из-за них до сих пор льется кровь. И теперь по таким думцам и правителям не быть к Москве ни одному городу, если не будет уйму таким правителям. Как такому человеку знать правительство? Отец его в Погорелом Городище торговал лаптями, а он взят в Москву из Погорелова, по приказу Бориса Годунова, для ведовства и еретичества, и на Москве был торговый мужик. Покажи милость, государь Лев Иванович! Не дай потерять у короля государства Московского; пришли человека, которому верить можно, и вели дела их рассмотреть. Много казны в недоборе, потому что за многих Федор Андронов вступается и спускает, для посулов, с правежу; других не своего приказа насильно берет к себе под суд и сам государевых денег в казну не платит». Салтыков обвиняет Андропова в самоуправстве, нашлись люди (вероятно, сам Андронов), которые обвинили в том же Салтыкова; обвинения состояли в том, будто Салтыков называет себя в Москве владельцем или правителем, вершит дела без приговору бояр, гонит одних, награждает других, говорит боярам бесчестное слово, что положил государь всякие дела на нем, а им велел его слушаться. Салтыков в ответной грамоте Сапеге отвергает все эти обвинения, причем шлется на князя Мстиславского, на всех бояр, на всю Москву, на всяких людей. Королю доносили также, что богатые волости, данные Салтыковым: Вага, Чаронда, Тотьма, Решма, с которых одних денежных доходов сходило 60000, произвели зависть, ропот в боярах и во всяких людях. Салтыков отвечает, что эти волости искони за их братьею бывали, а доходу с них будет не больше 3000: «А я, государь Лев Иванович! поехал к государю к королю, покинув жену и детей да имения больше чем на 60000, надеясь на государскую милость и на ваше сенаторское жалованье, служил я и прямил с сыном своим Иваном государю королю и королевичу, и вам, великим сенаторам, и великим государствам, Короне Польской и Великому княжеству Литовскому, и горло свое везде тратил, чая себе милости. Московское и Новгородское государства бог поручил государям, королю и королевичу, их государским счастьем, вашим сенаторским промыслом и нашими службишками, иные приехали к государю со мною, а им даны с уездами города, а не волости, а наш род сенаторский».
О своих действиях в пользу Сигизмунда в Москве Салтыков пишет Сапеге: «Я бояр и всяких московских людей на то приводил и к тебе писал, чтоб государю королю идти к Москве не мешкая, а славу бы пустить во всяких людях, что идет на вора к Калуге; теперь бояр и всяких московских людей я на то привел, что послали бить челом королю князя Мосальского, чтоб пожаловал король, сына своего государство очистил, вора в Калуге доступил: так королю непременно бы идти к Москве, не мешкая, а славу пустить, что идет на вора к Калуге. Как будет король в Можайске, то пожалуй, отпиши ко мне сейчас же, а я бояр и всех людей приведу к тому, что пришлют бить челом королю, чтоб пожаловал в Москву, государство сына своего очищал и вора доступал. Непременно бы идти королю в Москву не мешкая, потому что в Москве большая смута от вора становится и люди к нему прельщаются. А под Смоленском королю что стоять? Если будет король в Москве, тогда и Смоленск будет его». В другой грамоте к тому же Льву Сапеге Салтыков писал: «Здесь, в Москве, меня многие люди ненавидят, потому что я королю и королевичу во многих делах радею». Салтыков писал правду: по отъезде Жолковского скоро начала становиться смута между москвичами: «Несколько недель, — говорит один поляк-очевидец, — мы провели с москвичами во взаимной недоверчивости, с дружбою на словах, с камнем за пазухой; угощали друг друга пирами, а думали иное. Мы наблюдали величайшую осторожность: стража день и ночь стояла у ворот и на перекрестках. Для предупреждения зла, по совету доброжелательных к нам бояр, Гонсевский разослал по городам 18000 стрельцов под предлогом охранения этих мест от шведов, но собственно для нашей безопасности: этим способом мы ослабили силы неприятеля. Москвичи уже скучали нами, не знали только, как сбыть нас, и, умышляя ковы, часто производили тревогу, так что по два, по три и по четыре раза в день мы садились на коней и почти не расседлывали их».
21 ноября Сигизмунд дал знать боярам, что ему надобно прежде истребить калужского вора и его приверженцев, вывести польских и литовских людей, очистить города и, успокоивши таким образом Московское государство, пойти на сейм и там покончить дело относительно Владислава; король в своей грамоте причисляет Смоленск к тем городам, которые вору прямят, и потому пишет: «До тех пор, пока смольняне не добьют нам челом, отступить нам не годится, и для всего государства Московского не беспечно». 30 ноября Салтыков и Андронов, пришедши вечером к патриарху, просили его благословить народ на присягу королю. Так говорит казанская грамота, посланная в Хлынов; она прибавляет, что на другой день приходил к патриарху просить о том же деле и Мстиславский, что патриарх не согласился на его просьбу и у них с патриархом была ссора, патриарха хотели зарезать, тогда патриарх послал по сотням к гостям и торговым людям, чтобы приходили к нему в соборную церковь; гости, торговые и всякие люди, пришедши в Успенский собор, отказались целовать королю крест, несмотря на то что толпы вооруженных поляков стояли у собора. На приведенное известие нельзя во всем положиться, ибо это пишут казанцы, желающие оправдать свою присягу Лжедимитрию; ниоткуда не видно, чтобы Салтыков счел возможным и полезным так круто повернуть дело и прямо требовать присяги королю; соображаясь с намерениями Салтыкова, высказанными в его письмах к Сапеге, можно положить, что он вместе с Мстиславским ходил к Гермогену требовать его согласия на призвание короля в Москву и что патриарх не согласился. Как бы то ни было, народ видел ясно, что дело идет дурно относительно Владислава, и волнения в пользу вора усиливались. Схвачен был поп Харитон, который ездил в Калугу от имени всех москвичей звать самозванца к столице, на первой пытке он оговорил в сношениях с вором князей: Василия и Андрея Васильевичей Голицыных, Ивана Михайловича Воротынского и Засекина; на второй пытке он с князя Андрея Голицына сговорил, что тот с вором не ссылался: несмотря на то, и Голицына отдали под стражу вместе с Воротынским и Засекиным, потому что он еще прежде возбудил против себя ненависть поляков: однажды, когда Гонсевский сидел в Думе с боярами и явился туда дворянин Ржевский с объявлением, что король пожаловал ему окольничество, то Голицын обратился к Гонсевскому с такими словами: «Паны поляки! Кривда большая нам от вас делается. Мы приняли королевича в государи, а вы его нам не даете, именем королевским, а не его листы к нам пишут, под титулом королевским пожалования раздают, как сейчас видите: люди худые с нами, великими людьми, равняются. Или вперед с нами так не делайте, или освободите нас от крестного целования, и мы будем промышлять о себе». Дело Харитона и весть, что Иван Плещеев хочет напасть на поляков в Москве, дали Гонсевскому повод ввести немцев в Кремль и прибрать все к своим рукам.
Дела на северо-западе шли дурно для поляков и их приверженцев. В Новгород отправлен был с войском сын Михайлы Салтыкова, Иван, для охранения его от шведов и воров. Салтыков, называя себя подданным королевским, доносил своему государю Сигизмунду, что на дороге в Новгород он послал его жителям грамоту с увещанием целовать крест королевичу Владиславу, от Московского государства не отступать и во всем великим государям служить и прямить. Новгородцы отвечали, что они послали в Москву узнать о подлинном крестном целованье и привезть список с утвержденной записи и, когда посланные возвратятся, тогда они, новгородцы, поцелуют крест Владиславу, но прежде этого Салтыкова в город не пустят, потому что другие города, присягнувши Владиславу, впустили к себе польских и литовских людей и черкас и те лучших людей били, грабили и жгли. В то же время Салтыков узнал, что в Новгород присылают из Пскова грамоты с увещанием покориться лучше царику калужскому, чем иноверному поляку, и на многих новгородцев это увещание подействовало. В таких обстоятельствах Салтыков слал грамоту за грамотою в Москву, чтобы бояре тотчас же отпустили новгородских послов для предупреждения смуты в пользу вора. Наконец эти посланцы возвратились, но и тут новгородцы впустили к себе Салтыкова не прежде, как взявши с него присягу, что войдет в город только с русскими людьми а литовских никаких людей в город не пустит. Салтыков привел новгородцев к присяге Владиславу и разослал по окрестным городам увещательные грамоты последовать примеру новгородцев и от Московского государства не отставать. Торопчане послушались, но скоро дали знать Салтыкову, что, несмотря на их крестное целованье Владиславу, литовские люди опустошают их уезд, мучат, жгут, бьют и ведут в полон людей; видя это, другие города решились не целовать креста поляку и сесть в осаде. Салтыков от имени дворян и детей боярских бил челом Сигизмунду, чтоб унял своих подданных, как будто король имел для того какие-нибудь средства.
Еще хуже для Владислава шли дела на востоке: здесь Казань явно присягнула самозванцу, Вятка последовала ее примеру. Летопись говорит, что когда казанцы согласились целовать крест Лжедимитрию, то этому воспротивился второй воевода, знаменитый Богдан Бельский, за что и был убит; но грамоты, разосланные из Казани в другие города, написаны от имени воевод Морозова и Бельского: впрочем, Бельский мог сопротивляться и после рассылки грамот, за что и был убит. Вместе с грамотами разосланы были и присяжные записи, как целовали крест казанцы; присягавший должен был клясться: «От литовских людей нам никаких указов не слушать и с ними не ссылаться, против них стоять и биться до смерти. Козаков нам волжских и донских, терских и яицких и архангельских стрельцов в город помногу не пускать и указов их не слушать же, а пускать козаков в город для торговли понемногу, десятка по два или по три, и долго им в городе не жить». Эти слова очень замечательны; казанцы присягают Лжедимитрию, ибо видят, что Москва занята поляками, но вместе с тем не хотят козаков: дурной знак для самозванцев, царей козацких, невольная верность к ним не будет продолжительна. Замечателен также ответ пермичей вятчанам на их увещания признать Димитрия: пермичи говорят в своей отписке, что они получили вятские грамоты и разослали их по своим городам, но о желании своем присягать Димитрию ни слова, пишут только: «В соединеньи быть и за православную христианскую веру на разорителей стоять мы ради. И вам бы, господа, с нами быть в совете по-прежнему и с торгами, с хлебом и мясом и со всякими товарами торговых и всяких людей из Вятки к нам отпускать, и нам бы со своими торгами к вам ездить по-прежнему; и вперед какие у нас вести будут, то мы к вам эти вести станем писать; а что, господа, у вас вперед каких вестей откуда-нибудь объявится, и вам бы, господа, о том к нам писать почасту». Таким образом, пермичи остаются верны своему прежнему выжидательному поведению, желая сноситься с своими соседями о добром деле, а не о крестном целовании.
Но города переписывались о присяге Лжедимитрию, когда уже его не было в живых. В то время как он принужден был бежать из-под Москвы в Калугу от Жолкевского, вместе с другими отступил от него к Владиславу и царь касимовский. Потом старый татарин выпросился у гетмана в Калугу повидаться с сыном, который оставался при воре, и обещался привести этого сына с собою. Но как скоро старый царь явился в Калугу, то был утоплен по приказанию Лжедимитрия. Тогда крещеный татарин Петр Урусов, начальник татарской стражи Лжедимитрия, поклялся с товарищами отмстить за смерть царя: 11 декабря они вызвали самозванца за город охотиться за зайцами, убили его и бежали в степи, опустошая все по дороге. Неразлучный спутник самозванца, шут Кошелев, бывший свидетелем смерти своего господина, прискакал с известием о ней в Калугу; Марина, ходившая последние дни беременности, в отчаянии бросилась бегать по городу, крича о мщении, но мстить было некому, убийцы были далеко; в Калуге оставались сотни две татар, козаки бросились на них, гоняли, как зайцев, лучших мурз побили, дворы их разграбили. Заруцкий хотел бежать, но его схватили миром и не пустили; князь Григорий Шаховской просил у мира, чтоб его отпустили в Москву с повинною, ему не поверили, не отпустили, и когда Марина родила сына Ивана, то его провозгласили царевичем. Но при всеобщей Смуте новорожденный ребенок был плохой вождь, и калужане должны были исполнить требование московского правительства и целовать крест Владиславу: сначала, впрочем, они отвечали, что присягнут тогда, когда королевич будет в Москве и примет православную веру, но потом безусловно приняли к себе князя Юрия Трубецкого и целовали крест всем городом.
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
правитьОКОНЧАНИЕ МЕЖДУЦАРСТВИЯ
правитьДвижение в Москве против поляков вследствие смерти самозванца. — Восстание Ляпунова. — Переписка городов. — Первое ополчение против поляков; причины его неуспеха. — Переговоры великих послов с панами под Смоленском. — Сожжение Москвы. — Русское ополчение осаждает в ней поляков. — Отсылка великих послов в глубь польских владений. — Взятие Смоленска. — Василий Шуйский с братьями в Варшаве. — Троеначальники в ополчении под Москвою. — Смерть Ляпунова. — Новгород Великий взят шведами. — Продолжение борьбы лучших людей с меньшими в Пскове. — Безнарядье у поляков в Москве и в русском стане под Москвою. — Призывные грамоты из Троицкого монастыря. — Архимандрит Дионисий. — Признаки народного очищения. — Деятельность Минина в Нижнем Новгороде. — Князь Пожарский. — Второе ополчение для освобождения Москвы. — Остановка ополчения в Ярославле. — Сношения его с Новгородом Великим. — Поход ополчения к Москве. — Отношение его к казакам. — Битва с поляками. — Очищение Москвы. — Поход короля Сигизмунда к Москве. — Его возвращение. — Избрание царя Михаила Федоровича Романова
Смерть вора была вторым поворотным событием в истории Смутного времени, считая первым вступление Сигизмунда в пределы Московского государства. Теперь, по смерти самозванца, у короля и московских приверженцев его не было более предлога требовать дальнейшего движения Сигизмундова в русские области, не было более предлога стоять под Смоленском; лучшие люди, которые согласились признать царем Владислава из страха покориться козацкому царю, теперь освобождались от этого страха и могли действовать свободнее против поляков. Как только на Москве узнали, что вор убит, то, по словам современного известия, русские люди обрадовались и стали друг с другом говорить, как бы всей земле, всем людям соединиться и стать против литовских людей, чтоб они из земли Московской вышли все до одного, на чем крест целовали. Салтыков и Андронов писали к Сигизмунду, что патриарх призывает к себе всяких людей явно и говорит: если королевич не крестится в христианскую веру и все литовские люди не выйдут из Московской земли, то королевич нам не государь; такие же слова патриарх и в грамотах писал во многие города, а москвичи посадские всякие люди, лучшие и мелкие, все принялись и хотят стоять. Но и тут при всеобщей готовности стоять против поляков первый двинулся Ляпунов. До смерти вора Прокофий был верен Владиславу: так, в октябре он взял Пронск у самозванца на имя королевича; но в январе 1611 года московские бояре писали к Сигизмунду о восстании Ляпунова в Рязани, о том, что Заруцкий действует вместе с ним и отправился с козаками своими в Тулу; бояре требовали от короля, чтоб он схватил находящегося у него под Смоленском Захара Ляпунова, который сносится с братом.
Опять города стали переписываться друг с другом, но теперь грамоты их уже другого рода: прежде уговаривали они друг друга подождать, не спешить присягою тому, кто называется Димитрием, ибо приверженцы его грабительствуют в городах присягнувших, но теперь затронуто было начало высшее: города увещевают друг друга стать за веру православную, вооружиться на поляков, грозящих ей гибелью. Первые подали голос жители волостей смоленских, занятых, опустошенных поляками; они написали грамоту к братьям своим, к остальным жителям Московского государства, но это братство в их глазах не народное, не государственное, а религиозное: «Мы братья и сродники, потому что от св. купели св. крещением породились». Смольняне пишут, что они покорились полякам, дабы не отбыть православного христианства и не подвергнуться конечной гибели, и, несмотря на то, подвергаются ей: вера поругана и церкви божии разорены. «Где наши головы? — пишут смольняне. — Где жены и дети, братья, родственники и друзья? Кто из нас ходил в Литву и Польшу выкупать своих матерей, жен и детей, и те свои головы потеряли; собран был Христовым именем окуп, и то все разграблено! Если кто хочет из вас помереть христианами, да начнут великое дело душами своими и головами, чтобы быть всем христианам в соединении. Неужели вы думаете жить в мире и покое? Мы не противились, животы свои все принесли — и все погибли, в вечную работу латинству пошли. Если не будете теперь в соединении, обще со всею землею, то горько будете плакать и рыдать неутешным вечным плачем: переменена будет христианская вера в латинство, и разорятся божественные церкви со всею лепотою, и убиен будет лютою смертию род ваш христианский, поработят и осквернят и разведут в полон матерей, жен и детей ваших». Смольняне пишут также, что нечего надеяться иметь когда-либо царем Владислава, ибо на сейме положено: «Вывесть лучших людей, опустошить все земли, владеть всею землею Московскою».
Москвичи, получив эту грамоту, разослали ее в разные города с приложением собственной увещательной грамоты, в которой писали: «Пишем мы к вам, православным христианам, всем народам Московского государства, господам братьям своим, православным христианам. Пишут к нам братья наши, как нам всем православным христианам остальным не погибнуть от врагов православного христианства, литовских людей. Для бога, судьи живым и мертвым, не презрите бедного и слезного нашего рыдания, будьте с нами заодно против врагов наших и ваших общих; вспомните одно: только в корню основание крепко будет, то и дерево неподвижно; если же корня не будет, то к чему прилепиться?» Этими словами москвичи хотят показать значение Москвы, корня государственного, но и они, верные господствующему интересу времени, спешат выставить значение Москвы с религиозной точки зрения: «Здесь образ божией матери, вечной заступницы христианской, который евангелист Лука написал; здесь великие светильники и хранители — Петр, Алексий, Иона чудотворцы, или вам, православным христианам, все это нипочем? Писали нам истину братья наши, и теперь мы сами видим вере христианской перемену в латинство и церквам божиим разорение; о своих же головах что и писать вам много? А у нас святейший Гермоген патриарх прям, как сам пастырь, душу свою за веру христианскую полагает неизменно, и ему все христиане православные последуют, только неявственно стоят».
Явственнее стояли жители других областей: в начале января 1611 года нижегородцы послали в Москву проведать, что там делается? Посланные виделись с патриархом, получили от него благословение на восстание, но грамоты от него не привезли, потому что у патриарха писать было некому: дьяки и подьячие и всякие дворовые люди взяты и двор его весь разграблен. Мы видели, что прежде нижегородцы увещевали балахонцев оставаться верными тому царю, который будет на Москве, не затевая из-за искателей престола междоусобной брани, но теперь царя на Москве не было, его место заступал патриарх, блюститель веры, и патриарх призывал к восстанию; нижегородцы ему повинуются: вместе с балахонцами целуют крест стоять за Московское государство и приглашают другие города памятовать бога, пречистую богородицу, московских чудотворцев и стоять всем вместе заодно. Нижегородцы послали грамоту и в Рязань; Ляпунов отвечал им: «Мы, господа, про то ведаем подлинно, что на Москве святейшему Гермогену патриарху и всему освященному собору и христоименитому народу от богоотступников своих и от польских, литовских людей гонение и теснота большая; мы боярам московским давно отказали и к ним писали, что они, прельстясь на славу века сего, бога отступили, приложились к западным жестокосердным, на своих овец обратились; а по своему договорному слову и по крестному целованию, на чем им гетман крест целовал, ничего не совершили». Восставшие русские люди еще не отказывались от присяги Владиславу, но клялись: «Стоять за православную веру и за Московское государство, королю польскому креста не целовать, не служить ему и не прямить, Московское государство от польских и литовских людей очищать с королем и королевичем, с польскими и литовскими людьми и кто с ними против Московского государства станет, против всех биться неослабно; с королем, поляками и русскими людьми, которые королю прямят, никак не ссылаться; друг с другом междоусобия никакого не начинать. А кого нам на Московское государство и на все государства Российского царствия государем бог даст, то тому нам служить и прямить и добра хотеть во всем вправду, по сему крестному целованью. А будет по кого с Москвы пошлют бояре, велят схватить и привести в Москву или отослать в какие-нибудь города, или пеню и казнь велят учинить, то нам за этих людей стоять друг за друга всем единомышленно и их не выдавать, пока бог нам даст на Московское государство государя. А если король не даст нам сына своего на Московское государство и польских и литовских людей из Москвы и из всех московских и украинских городов не выведет и из-под Смоленска сам не отступит и воинских людей не отведет, то нам биться до смерти». Ярославцы в грамоте своей в Казань указывают на мужество патриарха Гермогена как на чудо, в котором бог обнаруживает русскому народу свою волю, и все должны следовать этому божественному указанию: «Совершилось нечаемое: святейший патриарх Гермоген стал за православную веру неизменно и, не убоясь смерти, призвавши всех православных христиан, говорил и укрепил, за православную веру всем велел стоять и помереть, а еретиков при всех людях обличал, и если б он не от бога был послан, то такого дела не совершил бы, и тогда кто бы начал стоять? Если б не только веру попрали, но если б даже на всех хохлы поделали, то и тогда никто слова не смел бы молвить, боясь множества литовских людей и русских злодеев, которые, отступя от бога, с ними сложились. И в города патриарх приказал, чтоб за православную веру стали, а кто умрет, будут новые страстотерпцы: и слыша это от патриарха и видя своими глазами, города все обослались и пошли к Москве». Во время этого страшного бедствия, постигшего Русскую землю, три человека, по словам ярославцев, были утешением скорбных людей: патриарх Гермоген, смоленский архиепископ Сергий и воевода Шеин. Ярославцы дают знать, что они уже послали три отряда от себя к Москве, что жители городов встречают ратных людей с образами и корм дают. В городах было сильное движение: собранные для очищения государства ратные люди ходили по соборам и монастырям, с плачем служили молебны об избавлении от находящей скорби и, получа благословение от духовенства, выступали из городов при пушечной и ружейной пальбе для приезжих людей, чтоб и в других городах был ведом поход. Когда воевода Иван Иванович Волынский двинулся из Ярославля с войском, родственник его, другой Волынский, остался в городе с старыми дворянами «для всякого промысла, всех служилых людей выбивать в поход и по городам писать, а приговор учинили крепкий за руками: кто не пойдет или воротится, тем милости не дать, и по всем городам тоже укрепленье писали».
Если города еще не совершенно отказывались от присяги Владиславу, то духовенство говорило решительнее. Соловецкий игумен Антоний писал к шведскому королю Карлу IX: «Божиею милостию в Московском государстве святейший патриарх, бояре и изо всех городов люди ссылаются, на совет к Москве сходятся, советуют и стоят единомышленно на литовских людей и хотят выбирать на Московское государство царя из своих прирожденных бояр, кого бог изволит, а иных земель иноверцев никого не хотят. И у нас в Соловецком монастыре, и в Сумском остроге, и во всей Поморской области тот же совет единомышленный: не хотим никого иноверцев на Московское государство царем, кроме своих прирожденных бояр Московского государства». Встали и пермичи, недеятельные до тех пор, пока дело шло между разными искателями престола — Димитрием, Шуйским, Владиславом; но теперь они двинули свои отряды, когда патриарх благословил восстание на богохульных ляхов; пермичи знают только одного патриарха, от него получили они грамоту о восстании, к нему посылают отписку с именами своих ратных людей. Встали и новгородцы Великого Новгорода и, по благословению митрополита своего Исидора, крест целовали помогать Московскому государству на разорителей православной веры и стоять за нее единомышленно; поклявшись в этом, новгородцы посадили в тюрьму Владиславовых, т. е. королевских, воевод — Салтыкова и Корнила Чоглокова за их многие неправды и злохитрство.
Несмотря, однако, на всеобщее одушевление и ревность к очищению государства от врагов иноверных, предприятие не могло иметь успеха по двум причинам, и, во-первых, потому, что в челе предприятия становился Ляпунов, человек страстный, не могший довольно освободиться от самого себя, принесть свои личные отношения и стремления в жертву общему делу. Будучи, по тогдашним понятиям, человеком худородным, выдвинутый смутами бурного времени из толпы, стремясь страстно к первенству Ляпунов ненавидел людей, которые загораживали ему дорогу, которые опирались на старину, хотели удержать свое прежнее значение. В то время когда города призывали друг друга к восстанию на врагов веры, один Ляпунов не удержался и сделал в своей грамоте выходку против бояр. И после, « ставши главным вождем ополчения, он не только не хотел сделать никакой уступки людям родовитым и сановным, но находил особенное удовольствие унижать их» величаясь перед ними своим новым положением, и тем самым возбуждал негодование, вражду, смуту. Другою, еще более важною, причиною неуспеха было то, что Ляпунов, издавна неразборчивый в средствах, и теперь, при восстании земли для очищения государства, для установления наряда, подал руку — кому же? Врагам всякого наряда, людям, жившим смутою, козакам! С ним соединились козаки, бывшие под начальством Заруцкого, Просовецкого, князя Дмитрия Тимофеевича Трубецкого — всех тушинских бояр и воевод. Говорят, будто Ляпунов приманил Заруцкого обещанием, что по изгнании поляков провозгласит царем сына Марины, с которою Заруцкий был уже тогда в связи. Мало того, Сапега, проливший столько русской крови, так долго сражавшийся против Троицкого монастыря, Сапега объявил желание сражаться против своих поляков за православную веру, и Ляпунов принял вредложение! Вот что писал Сапега к калужскому воеводе, князю Трубецкому: «Писали мы к вам, господин! Много раз в Калугу о совете, но вы от нас бегаете за посмех: мы вам никакого зла не делали и вперед делать не хотим; мы хотели с вами за вашу веру христианскую и за свою славу и при своих заслугах горло свое дать, и вам следовало бы с нами советоваться, что ваша дума? Про нас знаете, что мы люди вольные, королю и королевичу не служим, стоим при своих заслугах, а на вас никакого лиха не мыслим и заслуг своих за вас не просим, а кто будет на Московском государстве царем, тот нам и заплатит за наши заслуги. Так вам бы с нами быть в совете и ссылаться с нами почаще, что будет ваша дума, а мы от вас не прочь, и стоять бы вам за православную христианскую веру и за святые церкви, а мы при вас и при своих заслугах горла свои дадим. Нам сказывали, что у вас в Калуге некоторые бездельники рассевают слухи, будто мы святые церкви разоряем и петь в них не велим и лошадей в них ставим, но у нас этого во всем рыцарстве не сыщешь, это вам бездельники лгут, смущают вас с нами; у нас в рыцарстве большая половина русских людей, и мы заказываем и бережем накрепко, чтоб над святыми божиими церквами разорения никакого не было, а от вора как уберечься, да разве кто что сделал в отъезде?» Бывший тушинский воевода Федор Плещеев писал к Сапеге: «От Прокофья Ляпунова идут к тебе послы о том же добром деле и о совете: а совету с тобою Прокофий и все города очень рады, про заслуженное же они так говорят: не только что тогда заплатим, как будет царь на Москве, и нынче рады заслуженное платить». В самом деле Ляпунов писал к пану Чернацкому, уговаривая его прислать послов от имени Сапеги для заключения условий, причем обнаруживал страшное злоупотребление начитанностию св. писания: «Как в старину великий Моисей согласился лучше с людьми божиими страдать, нежели иметь временную греха сладость: так и вы по апостольскому гласу, не плотского господина, а вечного владыки волю ищете творити, желая по правде поборниками быти, видя польского короля неправое восстание на Московское государство и всемирное губительство в настоящее время». Но по крайней мере этот незаконный союз не состоялся почему-то: через месяц Сапега писал в Кострому, уговаривая жителей ее признать опять Владислава: "Теперь вы государю изменили, — пишет Сапега, — и неведомо для чего, и хотите на Московское государство неведомо кого. Знаете вы сами польских и литовских людей мочь и силу: кому с ними биться?
Но бойцов нашлось много: они шли из земли Рязанской и Северской с Ляпуновым, из Муромской с князем Литвином-Мосальским, из Низовой с князем Репниным, из Суздальской с Артемием Измайловым, из Вологодской земли и поморских городов с Нащокиным, князьями Пронским и Козловским, из Галицкой земли с Мансуровым, из Ярославской и Костромской с Волынским и князем Волконским. Все это были полки гражданские, полки земских людей, преимущественно людей чистого севера; но вот туда же, к Москве, для той же цели, для очищения земли, шла козацкая рать Просовецкого с севера, шли с юга козацкие рати тушинских бояр, князя Дмитрия Трубецкого и Заруцкого. Трубецкой и Заруцкий приглашали отовсюду запольных, то есть застепных козаков, обещая им жалованье, в их призывной грамоте говорится также: «А которые боярские люди крепостные и старинные, и те бы шли безо всякого сомнения и боязни, всем им воля и жалованье будет, как и другим козакам, и грамоты им от бояр и воевод и от всей земли дадут». Так предводители козаков старались увеличить число их в Московском государстве.
В это время всеобщего восстания, в это время, когда к стенам Москвы подходили отовсюду отряды под предводительством людей незнаменитых, которых выдвигало на первый план только отсутствие сановников первостепенных, что же делали члены Думы царской, правители московские? В начале восстания, еще в 1610 году, Салтыков с товарищами предложил боярам просить короля, чтоб отпустил Владислава в Москву, к послам, Филарету и Голицыну, написать, чтоб отдались во всем на волю королевскую, а к Ляпунову, чтоб не затевал восстания и не собирал войска. Бояре написали грамоты и понесли их к патриарху для скрепления, но Гермоген отвечал им: «Стану писать к королю грамоты и духовным всем властям велю руки приложить, если король даст сына на Московское государство, крестится королевич в православную христианскую веру и литовские люди выйдут из Москвы. А что положиться на королевскую волю, то это ведомое дело, что нам целовать крест самому королю, а не королевичу, и я таких грамот не благословляю вам писать и проклинаю того, кто писать их будет, а к Прокофью Ляпунову напишу, что если королевич на Московское государство не будет, в православную христианскую веру не крестится и литвы из Московского государства не выведет, то благословляю всех, кто королевичу крест целовал, идти под Москву и помереть всем за православную веру». Летописец говорит, что Салтыков начал Гермогена позорить и бранить и вынувши нож, хотел его зарезать; но патриарх, осенив его крестным знамением, сказал ему громко: «Крестное знамение да будет против твоего окаянного ножа, будь ты проклят в сем веке и в будущем», а Мстиславскому сказал тихо: «Твое дело начинать и пострадать за православную христианскую веру, если же прельстишься на такую дьявольскую прелесть, то преселит бог корень твой от земли живых». Таким образом, грамоты были отправлены без подписи патриаршей; князей Ивана Михайловича Воротынского и Андрея Васильевича Голицына, сидевших под стражею, силою заставили приложить к ним руки.
Грамоты эти привезены были под Смоленск 23 декабря, на другой день они были доставлены послам с требованием, чтоб те немедленно же исполнили приказ боярский, иначе им будет худо. Когда грамоты были прочтены, то Филарет отвечал, что исполнить их нельзя: «Отправлены мы от патриарха, всего освященного собора, от бояр, от всех чинов и от всей земли, а эти грамоты писаны без согласия патриарха и освященного собора, и без ведома всей земли: как же нам их слушать? И пишется в них о деле духовном, о крестном целовании смольнян королю и королевичу; тем больше без патриарха нам ничего сделать нельзя». Голицын и все оставшиеся члены посольства также объявили, что грамоты незаконные. 27 декабря позваны были послы к панам, у которых нашли дьяка Чичерина, присланного из Москвы с известием о смерти самозванца. Паны объявили послам, что королевским счастием вор в Калуге убит. Послы встали и с поклоном благодарили за эту весть. «Теперь, — с насмешливым видом спросили паны, — что вы скажете о боярской грамоте?» Голицын отвечал, что они отпущены не от одних бояр и отчет должны отдавать не одним боярам, а сначала патриарху и властям духовным, потом боярам и всей земле; а грамота писана от одних бояр и то не от всех. Паны говорили: «Вы все отговаривались, что нет у вас из Москвы о Смоленске указа, теперь и получили указ повиноваться во всем воле королевской, а все еще упрямитесь?» Сапега прочел грамоту боярскую и сказал: «Видите, что мы говорили с вами на съездах, то самое дух святый внушил вашим боярам: они в тех же самых словах велят вам исполнить, чего мы от вас требовали, значит, сам бог открыл им это».
Голицын отвечал: «Пожалуйте, мое челобитье безкручинно выслушайте и до королевского величества донесите. Вы говорите, чтоб нам слушаться боярского указа: в правде их указа слушаться я буду и рад делать сколько бог помощи подаст, но бояре должны над нами делать праведно, а не так, как они делают. Отпускали нас к великим государям бить челом патриарх, бояре и все люди Московского государства, а не одни бояре: от одних бояр я и не поехал бы, а теперь они такое великое дело пишут к нам одни, мимо патриарха, священного собора и не по совету всех людей Московского государства: это их к нам первое недобро, да и всем людям Московского государства, думаем, будет в том великое сомнение и скорбь: чтоб от того кровь христианская вновь не пролилась!
Другая к нам боярская немилость: нам в наказе написали и бить челом королю велели, чтоб королевское величество от Смоленска отступил и всех бы своих людей из Московского государства вывел, и бить челом о том нам велено накрепко. А теперь к нам бояре пишут, что они к королю с князем Андреем Мосальским писали, били челом, чтоб король шел на вора под Калугу. Мы бьем челом королю по нашему наказу, чтоб шел в свое государство, князь Мосальский бьет челом, чтоб шел под Калугу, мы ничего этого не знаем, наводим на себя гнев королевский, от вас слышим многие жестокие слова. А князю Мосальскому с таким делом можно бы и к нам приехать, и с нами вместе королю бить челом. Во всем этом господ наших бояр судит с нами бог. Они же к нам пишут, что нам про вора проведывать непригоже — где он и как силен? Как будто мы ему добра хотим. И за это мы будем на бояр богу жаловаться. Сами они знают, что мы вору никогда добра не искивали, а писали мы к боярам о воре для того, что вы на всех съездах нам говорили, что с вором в сборе много людей; мы не знаем, что вам отвечать, потому и писали к боярам, спрашивали их о воре, и тем было им меня позорить непригоже. Сами они знают, что по божией милости, отца моего и деда из Думы не высылали и Думу они всякую ведали, некупленное у них было боярство, не за Москвою в бояре ставлены, вору добра не искивали, креста ему не целовали, у вора не бывали и от него ничего не хотели, только нашего и дела было, что за пречистой богородицы образ и за крестное целованье против вора стояли и нещадно головы свои на смерть предавали. Да они же теперь брата моего, князя Андрея, отдали под стражу, неведомо за что, а ко мне писали по пустой сказке, будто я, идучи под Смоленск, с вором ссылался, и тем меня позорят; как даст бог, увижу на Московском государстве государя нашего Владислава Жигимонтовича, то я ему во всем бесчестье стану на них бить челом и теперь вам, сенаторам, бью челом, чтоб вы мое челобитье до королевского величества донесли».
Паны обещали, но требовали по-прежнему, чтоб исполнен был указ боярский относительно Смоленска, послы по-прежнему отговаривались тем, что нет у них приказа от патриарха; паны возражали, что патриарх особа духовная в земские дела не вмешивается; послы отвечали: «Изначала у нас в Русском царстве при прежних великих государях так велось: если великие государственные или земские дела начнутся, то великие государи наши призывали к себе на собор патриархов, митрополитов и архиепископов и с ними о всяких делах советовались, без их совета ничего не приговаривали, и почитают государи наши патриархов великою честию, встречают их и провожают и место им сделано с государями рядом; так у нас честны патриархи, а до них были митрополиты; теперь мы стали безгосударны, и патриарх у нас человек начальный, без патриарха теперь о таком великом деле советовать непригоже. Когда мы на Москве были, то без патриархова ведома никакого дела бояре не делывали, обо всем с ним советовались, и отпускал нас патриарх вместе с боярами, о том гетману Станиславу Станиславичу известно, да и в верющих грамотах, и в наказе, и во всяких делах в начале писан у нас патриарх, и потому нам теперь без патриарховых грамот по одним боярским нельзя делать. Как патриарховы грамоты без боярских, так боярские без патриарховых не годятся; надобно теперь делать по общему совету всех людей; не одним боярам, всем государь надобен, и дело нынешнее общее всех людей, такого у нас дела на Москве не бывало. Да, пожалуйте, скажите, паны радные, что отвечали смольняне на боярскую грамоту?»
«Смольняне закоснели в своем упорстве, — отвечали паны, — они боярских грамот не слушают, просят, чтоб им позволено было видеться с вами, и говорят, что сделают так, как вы им велите, следовательно, от вас одних зависит все». Послы отвечали: «Сами вы, паны, можете рассудить, как нас смольнянам послушать, если они боярских грамот не послушали. Ясно теперь видно, что в Москве сделано не как следует: если б писали патриарх, бояре и все люди Московского государства по общему совету, а не одни бояре, то смольнянам и отговариваться было бы нельзя. А мы теперь сами не знаем, как делать? Осталась нас здесь одна половина, а другая отпущена в Москву, начальный с нами человек митрополит, тот без патриарховой грамоты не только что делать, и говорить не хочет, а нам без него ничего нельзя сделать». Паны отпустили послов и сказали, чтоб завтра, 28 числа, они приезжали вместе с Филаретом на последний съезд. Но на этом съезде Филарет сказал панам: «Вчерашние ваши речи я от князя Василья Васильевича слышал: он говорил вам то самое, что и я бы сказал; я, митрополит, без патриарховой грамоты на такое дело дерзнуть не смею, чтоб приказать смольнянам целовать крест королю». Голицын прибавил: «А нам без митрополита такого великого дела делать нельзя». Паны отпустили послов с сердцем; когда они выходили из комнаты, то папы кричали: «Это не послы, это воры!» Вслед за этим приехал к панам Иван Бестужев с какими-то речами от смольнян, но паны не стали его слушать и выгнали вон. Когда он был на дворе, то Сапега закричал ему в окно: «Вы государевой воли не исполняете, грамот боярских не слушаете: смотрите, что с вами будет!» Бестужев оборотился и сказал: «Все мы в божией воле, что ему угодно, то и будет; бьем мы челом королю о том, что все люди Московского государства приговорили и излюбили: нас бы королевское величество тем пожаловал, а с Москвою розниться не хотим».
Между тем Захар Ляпунов и Кирилла Созонов продолжали наговаривать панам, что во всем виноваты главные послы, которые дворянам ничего не объявляют. Паны призвали к себе дворян и сказали им: «Нам известно, что послы с вами ни о чем не советуются и даже скрывают от вас боярские грамоты». Дворяне отвечали: «Это какой-нибудь бездельник, вор вам сказывал, который хочет ссору видеть между вами и послами; поставьте его с нами с очей на очи. Боярскую грамоту послы нам читали, и мы им сказали, что исполнить ее нельзя, писана она без патриарха и без совета всей земли».
Около месяца после того послов не звали на съезд. Голицын придумал средство к сделке с королем: уговорить смольнян впустить к себе в город небольшой отряд польского войска, с тем чтоб король не требовал от них присяги на свое имя и немедленно снял бы осаду. Дано было знать об этом панам, и 27 января 1611 года назначен был съезд. Голицын предложил панам впустить в Смоленск человек 50 или 60 поляков; паны отвечали: «Этим вы только бесчестите короля; стоит он под Смоленском полтора года, а тут как на смех впустят 50 человек!» Послы отвечали, что больше 100 человек впустить они не согласятся, и тем съезд кончился. Между тем еще 23 января приехал под Смоленск Иван Никитич Салтыков с новыми боярскими грамотами к смольнянам и послам, подтверждавшими прежние. Смольняне отвечали, что если вперед пришлют к ним с такими воровскими грамотами, то они велят застрелить посланного: есть при короле послы от всего Московского государства, через них и должно с ним говорить. 29 января сообщена была новая грамота послам, а 30 они позваны были на съезд к панам, у которых нашли и Салтыкова. Послы объявили, что и на новой грамоте нет подписи патриарховой и потому им остается одно, продолжать дело о впуске в Смоленск королевских людей, причем они надеются, что король по обещанию своему не велит смольнянам присягать на свое имя. Поляки закричали, что это клевета, что никогда не было и речи о том, чтоб оставить присягу на королевское имя. «Вы сами на последнем съезде нам объявили, — отвечали послы, — что король свое крестное целование оставил, а велел только говорить о людях, сколько их впустить в город, и мы за то тогда же благодарили короля». «Клевета! Клевета!» — продолжали кричать паны. «Если вы увидали в нас неправду, — сказал Филарет, — то королю бы пожаловать, отпустить нас в Москву, а на наше место велеть выбрать других; мы никогда и ни в чем не лгали, что говорим и что от вас слышим, все помним. Посольское дело — что скажется, того не переговаривать, и бывает слово посольское крепко; а если от своих слов отпираться, то чему вперед верить? И нам вперед ничего нельзя уже делать, если в нас неправда объявилась». Филарету отвечали не паны, а Салтыков: «Вы, послы, — закричал он, — должны верить панам, их милости, они не солгут; огорчать вам панов радных и приводить на гнев великого государя короля непригоже, вы должны беспрекословно исполнять волю королевскую по боярскому указу, а на патриарха смотреть нечего: он ведает не государственные, а свои поповские дела; его величеству, стояв под таким лукошком два года и не взяв его, прочь отойти стыдно; вы, послы, сами должны бы вступиться за честь королевскую и велеть смольнянам целовать крест королю». Послы отвечали ему, чтоб он вспомнил, с кем говорит, что ему не след вмешиваться в рассуждения послов, выбранных всем государством, и оскорблять их непригожими словами. Обратясь к панам, Филарет сказал: «Если вам, паны, есть до нас какое дело, то говорите с нами вы, а не позволяйте вмешиваться в разговор посторонним людям, с которыми мы слов терять не хотим». Паны велели Салтыкову замолчать и спросили послов: «Хотите ли вы наконец делать по боярской грамоте?» Филарет отвечал: «Сами вы знаете, что нам, духовному чину, отец и начальник святейший патриарх, и, кого он свяжет словом, того не только царь, сам бог не разрешит; и мне без патриаршей грамоты о крестном целовании на королевское имя никакими мерами не делывать, а вы бы на меня в том не досадовали: обещаюсь вам богом, что хотя мне и смерть принять, а без патриаршей грамоты такого великого дела не делывать». «Ну так ехать вам к королевичу в Вильну тотчас же», — закричали паны и отпустили послов.
1 февраля послы опять были позваны к панам: прежний вопрос, прежний ответ, прежняя угроза: «Собирайтесь ехать в Вильну». «Нам не наказано ехать в Вильну», — говорили послы. «Бояре велят вам туда ехать», — кричали паны. Филарет сказал на это: «Если королевское величество велит нас везти в Литву и в Польшу неволею, в том его государская воля; а нам никак нельзя ехать, не на чем и не с чем: что было, то все проели, да и товарищи наши отпущены в Москву, и нам делать нечего». 7 февраля опять позвали послов и объявили им, что король, милосердуя о смольнянах, жалует их, позволяет присягнуть одному королевичу; но, чтоб не оскорбить и королевской чести, надобно впустить в Смоленск по крайней мере 700 человек; если же послать 100 человек, то Шеин велит их или в тюрьмы посажать, или побить. Послы отвечали, что больше двухсот человек впустить они не согласны. На другой день послам было объявлено, чтоб они вошли в переговоры с смольнянами о введении в их город королевских людей без определения числа. Послы едва могли уговорить их впустить 200 человек, ибо смольняне понимали хорошо, что это первый шаг к овладению их городом, и потому поставили непременным условием, что прежде, чем будут введены поляки в Смоленск, король отступит со всем своим войском за границу и отряд, который войдет в город, не будет иметь здесь никакой власти и будет вести себя чинно. Но в совете королевском написаны были другого рода условия: 1) страже у городских ворот быть пополам королевской и городской, одним ключам быть у воеводы, а другим — у начальника польского отряда; 2) король обещает не мстить гражданам за их сопротивление и грубости и без вины никого не ссылать; 3) когда смольняне принесут повинную и исполнят все требуемое, тогда король снимет осаду и город останется за Московским государством впредь до дальнейшего рассуждения; 4) смольняне, передавшиеся прежде королю, не подчинены суду городскому, но ведаются польским начальством; 5) смольняне обязаны заплатить королю все военные убытки, причиненные их долгим сопротивлением. Но понятно, что смольняне не могли принять этих условий, которые обнаруживали слишком ясно королевские замыслы; они требовали, чтоб воротные ключи были у одного смоленского воеводы, чтобы Смоленск и весь Смоленский уезд были по-прежнему к Московскому государству, чтоб, как скоро они поцелуют крест Владиславу, король отступил от их города, очистил весь уезд, и потом, когда он пойдет в Литву со всем войском, они впустят к себе его отряд сполна; смольняне отказались также платить за убытки, отговариваясь своею бедностию и обещая только поднести дары королю.
Услыхав эти требования, поляки решились употребить средство, которое бы заставило послов быть уступчивее. 26 марта Филарет и Голицын с товарищами были позваны на переговоры; так как наступила оттепель и лед на Днепре был худ, то они должны были идти пешком. Паны объявили им, чтоб они без отговорок ехали в Вильну, объявили, что их уже не отпустят в прежний стан, но что они должны остаться на этой стороне реки. Послы просили позволить им по крайней мере зайти в прежний стан, взять там необходимые вещи, но и в том им было отказано. Как скоро они вышли из собрания, то их окружили ратные люди с заряженными ружьями и отвели в назначенное помещение: митрополиту досталась одна изба, князю Голицыну, Мезецкому и Томиле Луговскому — другая; на дворе и кругом двора расставили стражу, и вход к послам запрещен был для дворян посольских. Так провели послы Светлое воскресенье; к этому дню король прислал им: стан говядины, тушу баранью старую, двух барашков, одного козленка, четырех зайцев, одного тетерева, четырех поросят, четырех гусей и семь куриц — все это послы разделили с своими дворянами. Переговоры о Смоленске возобновились. Паны предложили прежнее условие, исключивши только статью о вознаграждении за военные убытки; послы также уступили, обещались уговорить смольнян впустить польский отряд весь в город прежде Сигизмундова отступления дня за два или за три, если король назначит день отступления и напишет его в договорной записи. Но тут пришла весть о разорении московском.
В то время как Сигизмунд считал необходимым взять Смоленск для Польши какими бы то ни было средствами и тратил время в бесплодных и унизительных для своего достоинства переговорах, восстание против сына его не ослабевало в Московском государстве, и поляки поведением своим подливали все более и более масла в огонь. Украинские города, бывшие за вором — Орел, Волхов, Белев, Карачев, Алексин и другие — по смерти вора целовали крест королевичу; несмотря на то, королевские люди под начальством какого-то пана Запройского выжгли их, людей побили и в плен повели. Гонсевский велел отряду запорожских козаков идти в рязанские места, чтобы мешать Ляпунову собираться к Москве; черкасы соединились с Исаком Сумбуловым, воеводою, преданным Владиславу, и осадили Ляпунова в Пронске, но к нему на выручку пошел с коломенцами и рязанцами зарайский воевода князь Дмитрий Михайлович Пожарский; черкасы, услыхав об его выступлении, отошли от Пронска, и освобожденный Ляпунов отправился в Рязань, скоро сам Пожарский был осажден у себя в Зарайске черкасами и тем же Сумбуловым, но сделал вылазку, выбил неприятеля из острога и нанес ему сильное поражение: черкасы бросились бежать в Украйну, Сумбулов — к Москве; для восстания на юге не было более препятствия.
Главный двигатель этого восстания, начальный человек в государстве в безгосударное время, находился в Москве; то был патриарх, по мановению которого во имя веры вставала и собиралась вемля. Салтыков пришел к нему с боярами и сказал: «Ты писал, чтобы ратные люди шли к Москве; теперь напиши им, чтобы возвратились назад». «Напишу, — отвечал Гермоген, — если ты, изменник, вместе с литовскими людьми выйдешь вон из Москвы; если же вы останетесь, то всех благословляю помереть за православную веру, вижу ей поругание, вижу разорение святых церквей, слышу в Кремле пение латинское и не могу терпеть». Патриарха отдали под стражу, никого не велели пускать к нему. Патриарх сказал не все: с самого отъезда Жолкевского начались для жителей Москвы оскорбления, которые увеличивались все более и более уже вследствие опасного положения поляков, видевших себя осажденными среди волнующегося народа. Только что гетман уехал, Гонсевский стал жить на старом дворе царя Бориса, Салтыков, бросив свой дом, поселился на дворе Ивана Васильевича Годунова, Андронов — на дворе благовещенского протопопа; везде у ворот стояла польская стража, уличные решетки были сломаны; русским людям запрещено было ходить с саблями; топоры отбирались у купцов, которые выносили их на продажу, у плотников, которые шли с ними на работу, запрещено было носить и ножи; боялись, что за недостатком оружия народ вооружится кольями, и запретили крестьянам возить мелкие дрова на продажу; гетманские строгости относительно буйства поляков были оставлены: жены и девицы подвергались насилиям; по вечерам побивали людей, которые шли по улицам из двора во двор, к заутрене не только мирским людям, но и священникам ходить не давали.
17 марта, в Вербное воскресенье, патриарха освободили для обычного торжественного шествия на осле, но никто из народа не пошел за вербою; разнесся слух, что Салтыков и поляки хотят в это время изрубить патриарха и безоружный народ, по всем площадям стояли литовские роты, конные и пешие наготове. Действительно, сами поляки-очевидцы пишут, что Салтыков говорил им: «Нынче был случай, и вы Москву не били, ну так они вас во вторник будут бить, я этого ждать не буду; возьму жену и поеду к королю». Он хотел предупредить жителей Москвы, напасть на них прежде, чем придет к ним помощь от Ляпунова, чего именно ждал во вторник. Поляки стали готовиться ко вторнику, втаскивать пушки на башни кремлевские и Китая-города; действительно, в московские слободы пробрались тайком ратные люди из Ляпуновских полков, чтобы поддержать жителей в случае схватки с поляками, пробрались и начальные люди: князь Пожарский, Бутурлин, Колтовской. Но вторник начался тихо, москвичи ничего не предпринимали, купцы спокойно отперли лавки в Китае-городе и торговали. В это время Николай Козаковский на рынке начал принуждать извощиков, чтобы шли помогать полякам тащить пушки на башню. Извощики не согласились, начался спор, крик; тогда осьмитысячный отряд немецкий, перешедший при Клушине к полякам и находившийся теперь в Кремле, думая, что началось народное восстание, ринулся на толпу и стал бить русских; поляки последовали примеру немцев, и началась страшная резня безоружного народа: в Китае-городе погибло до 7000 человек, князь Андрей Васильевич Голицын, сидевший под стражею в собственном доме, был умерщвлен озлобленными поляками. Но в Белом городе русские имели время собраться и вооружиться; они ударили в набат, подняли страшный крик, загородили улицы столами, скамьями, бревнами и стреляли из-за этих укреплений в поляков и немцев; из окон домов палили, бросали каменья, бревна, доски. Ратные люди, пробравшиеся прежде в слободы, оказали деятельную помощь: на Сретенке поляки были остановлены князем Димитрием Михайловичем Пожарским, который соединился с пушкарями, отбил неприятеля, втоптал его в Китай-город и поставил себе острожек у Введенья на Лубянке; Иван Матвеевич Бутурлин стоял в Яузских воротах, Иван Колтовской — на Замоскворечье. Поляки, загнанные в Кремль и Китай-город, обхваченные со всех сторон восставшим народонаселением, придумали средство — огнем выкурить неприятеля. Попытались запалить Москву в нескольких местах, москвичи не давали, надобно было с ними стреляться, делать вылазки, наконец удалось поджечь в разных местах; говорят, что Михайла Салтыков первый зажег собственный дом свой. Поднялся страшный ветер, и к вечеру пламя разлилось по всему Белому городу, начало было гореть и в Китае у поляков, но здесь пожар не распространился: ветер был не с той стороны. Ночь была светлая: булавку можно было увидать; набат не переставал гудеть на всех колокольнях. На другое утро, в середу, поляки держали совет, что делать? Бояре говорили: «Хотя вы целый город выпалите, все же будете заперты в стенах: надобно постараться всеми мерами запалить Замоскворечье, около которого нет стен, — там легко вам будет выйти, легко и помощь получить». Следуя этому совету, поляки пошли на Замоскворечье и встретили сильное сопротивление: там были стрелецкие слободы, было кому оборонять; однако, хотя с большим трудом, с большою потерею в людях, полякам удалось наконец поджечь Замоскворечье. По другую сторону они возобновили нападение на Пожарского, который целый день отбивался из своего острожка, наконец пал от ран и был отвезен в Троицкий монастырь. Народ вышел в поле в жестокий мороз: в Москве негде было больше жить. В Великий четверг некоторые из москвичей пришли к Гонсевскому бить челом о милости; тот велел им снова целовать крест Владиславу и отдал приказ своим прекратить убийство; покорившимся москвичам велено было иметь особый знак — подпоясываться полотенцами.
Великий четверг прошел спокойно для поляков, но в пятницу пришла весть, что Просовецкий приближается к Москве с тридцатью тысячами войска. Гонсевский выслал против него Зборовского и Струся; Просовецкий, потеряв в стычке с ними человек с двести своих козаков, засел в гуляй-городах, на которые поляки не посмели напасть и ушли в Москву. Просовецкий также отступил на несколько миль, где дождался Ляпунова, Заруцкого и других воевод; в понедельник на Святой неделе все ополчение, в числе 100000 человек, подошло к Москве и расположилось близ Симонова монастыря, обставив себя гуляй-городами. Через несколько дней Гонсевский вывел все свое войско к русскому обозу, но русские не вышли с ним биться; он послал немцев выбить русских стрельцов из деревушки, находившейся подле обоза, но немцы были отражены с уроном. Отбив немцев, стрельцы начали наступать и на поляков, конница которых должна была спешиться и стреляться с ними. Конница русская во все это время не выходила из обоза; но когда поляки начали отступать к Москве, русские вышли за ними из обоза; поляки остановились, чтобы дать им отпор, русские — опять в обоз; поляки опять начали отступление, русские — опять за ними. Полякам пришлось очень трудно, едва успели они войти в Москву и больше уже из нее никогда не выходили.
1 апреля ополчение подошло к стенам Белого города: Ляпунов стал у Яузских ворот, князь Трубецкой с Заруцким — против Воронцовского поля, воеводы костромские и ярославские — у Покровских ворот, Измайлов — у Сретенских, князь Мосальский — у Тверских. 6 апреля, ранним утром, поляки услыхали шум, " взглянули — а уже русские заняли большую часть стен Белого города; у поляков осталось здесь только пять ворот или башен. Начались ежедневные сшибки; Ляпунов храбростию, распорядительностию выдавался изо всех воевод: «Всего московского воинства властель, скачет по полкам всюду, как лев рыкая», — выражается о нем летописец. Поляки находились в самом затруднительном положении. «Рыцарству на Москве теснота великая, — писали Потоцкому под Смоленск, — сидят в Китае и в Кремле в осаде, ворота все отняты, пить, есть нечего». Съестные припасы для себя, конский корм должны были доставать с бою. В начале мая на Поклонной горе раскинулся стан знаменитого рыцаря Яна Сапеги; он завел переговоры с русскими и начал обнаруживать неприязненные намерения относительно осажденных; потом, не поладив с ополчением, вооружился против него, был отбит и передался на сторону Гонсевского. Но последнему было мало от него пользы: скоро сапежинским рыцарям соскучилось стоять под Москвою, где было нечего грабить, и они отправились к Переяславлю Залесскому; Гонсевский отпустил с ними также часть своего войска; зачем он себя ослабил таким образом, поляки, бывшие с ним, не объясняют: по всем вероятностям, он принужден был к этому недостатком в съестных припасах.
Осажденных после этого осталось очень мало, тысячи с три с чем-нибудь, кроме немцев и пехоты польской, бывшей, как мы знаем, в очень небольшом числе. Чтоб прикрыть в глазах осаждающих эту малочисленность свою, поляки начали распускать слух, будто гетман литовский идет на помощь с большими силами, тогда как русские знали лучше их, идет ли к ним кто или нет. В знак радости поляки начали стрелять из пушек и из ружей: «Нам казалось, — говорит один из них, — что стрельба у нас была очень густая, но Москва из этой самой стрельбы заметила, что нас только горсть осталась в стенах Кремля и Китая». Настрелявшись и думая, что задали большой страх Москве, поляки разошлись по домам и заснули спокойно в ночь с 21 на 22 мая. Но осаждающие не спали: за три часа до рассвета приставили они лестницу и полезли на стены Китая-города; сторож на башне, вверенной Мархоцкому, услыхал шум, сначала не знал, от кого он происходит — от людей или собак, которых тогда в погорелой Москве было множество, но потом рассмотрел, что это люди, и закричал: «Москва! К звонку!» Мархоцкий вскочил и велел ударить в колокол, потому что у русских обычай, говорит он, на каждой башне держать по колоколу. Когда осаждающие услыхали колокол, увидали, что они открыты, то с криком бросились на стены; поляки выбежали на тревогу из домов и отбили русских от Китая-города; тогда осаждающие обратились в другую сторону, к башням Белого города, находившимся во власти поляков, и в продолжение дня успели овладеть ими всеми. На другое утро русские осадили немцев в Новодевичьем монастыре и принудили их к сдаче. После этого русские смеялись над поляками: «Идет к вам на помощь гетман литовский с большою силою, — кричали они им, — идет с ним пятьсот человек войска! Больше не надейтесь, уже это вся Литва вышла; идет и Конецпольский, живности вам везет, везет одну кишку», потому что ротмистры были Кишка и Конецпольский. Но не шел гетман литовский Ходкевич даже и с пятьюстами человек, не шел Конецпольский с Кишкою: Сигизмунду было не до Москвы, ему нужно было прежде всего покончить с Смоленском.
8 апреля Филарет и Голицын были призваны к Сапеге, и канцлер объявил им, что во вторник на Страстной неделе русские люди начали сбираться на бой, королевские вышли к ним навстречу, сожгли город и много христианской крови пролилось с обеих сторон. Тут же Сапега объявил, что патриарх за возбуждение восстания взят под стражу и посажен на Кириловском подворье. Послы горько заплакали, и Филарет сказал: «Это случилось за грехи всего православного христианства, а отчего сталось и кто на такое разорение промыслил, тому бог не потерпит и во всех государствах такое немилосердие отзовется. Припомните наши слова, мы на всех съездах говорили, чтоб королевское величество велел все статьи утвердить по своему обещанию и по договору, иначе людям будет сомненье и скорбь. Так и случилось. Так хотя бы теперь королевское величество смиловался, а вы бы, паны радные, о том порадели, чтоб кровь христианскую унять, и все бы люди получили покой и тишину». Сапега отвечал, что король именно за тем и пришел в Московское государство, чтоб его успокоить, но русские люди сами и во всем виноваты; полякам же нельзя было Москвы не жечь, иначе сами были бы побиты. «Но скажите, — прибавил он, — как этому злу помочь и кровь унять?» Послы отвечали: «Теперь мы и сами не знаем, что делать. Посланы мы от всей земли, и во-первых, от патриарха; но слышим от вас, что этот начальный наш человек теперь у вас под стражею, Московского государства бояре и всякие люди пришли под Москву и с королевскими людьми бьются. Кто мы теперь такие, от кого послы — не знаем; кто нас отпускал, те, как вы говорите, умышляют противное нашему посольству. И с Смоленском теперь не знаем что делать, потому что если смольняне узнают, что королевские люди, которых москвичи впустили к себе, Москву выжгли, то побоятся, чтоб и с ними того же не случилось, когда они впустят к себе королевских людей». Сапега отвечал: «Что сделалось в Москве, об этом говорить нечего: говорите, что делать вперед?» Послы отвечали: «Другого средства поправить дело нет, как то, чтоб король наши статьи о Смоленске подтвердил и время своего отступления в Польшу именно назначил на письме, за вашими сенаторскими руками. А мы об этой королевской милости дадим знать в Москву патриарху, боярам и всем людям Московского государства, напишем и тем, которые теперь пришли под Москву, чтоб они унялись и с королевскими людьми не бились и чтоб из Москвы к нам как можно скорее отписали и прислали людей изо всех чинов». Сапега соглашался, но требовал, чтоб договор о Смоленске был заключен немедленно, немедленно были впущены в город королевские люди. Послы отвечали, что этого сделать нельзя до обсылки с Москвою, смольняне не послушаются. Сапега велел послам написать две грамоты: одну — к патриарху и боярам, другую — к воеводам ополчения, стоящего под Москвою. Но когда на другой день Луговской принес эти грамоты к Сапеге, тот спросил его: «Хотите ли теперь же впустить в Смоленск людей королевских?» Луговской отвечал, что решено ждать ответа из Москвы. «Когда так, — сказал Сапега, — то вас всех пошлют в Вильну». Луговской отвечал: «Надобно кровь христианскую унять, а Польшею нас стращать нечего: Польшу мы знаем».
12 апреля послам дали знать, что на другой день их повезут в Польшу. Напрасно Филарет и Голицын представляли, что им из Москвы нет приказа ехать в Польшу и что не с чем им подняться в путь: их не слушали, подвезли к их двору судно и велели перебираться. Когда посольские люди стали переносить в судно вещи и запасы господ своих, то польские приставы перебили слуг, запасы велели выбросить из судна, лучшее взяли себе. Ограбленных послов и дворян повезли всех вместе в одном судне, где находились солдаты с заряженными ружьями, за судном шли еще две лодки с людьми посольскими. На дороге послы терпели во всем крайнюю нужду; когда проезжали они чрез земли гетмана Жолкевского, то последний, находившийся в это время там, прислал спросить их о здоровье; послы отвечали ему, чтоб он попомнил свою душу и крестное целование.
Вслед за послами окончили свое дело и смольняне. Цынга опустошала их город, лишенный соли: из 80000 жителей, сколько считалось при начале осады, едва осталось 8000, но оставшиеся в живых не думали о сдаче. Известный нам Андрей Дедешин, перебежавший к королю, указал ему на часть стены, построенную наспех сырою осеннею порою и потому непрочную; король велел обратить пушки в ту сторону, и стена была выбита. Ночью 3 июня поляки повели приступ и вошли через пролом в город, Шеин с 15 товарищами стоял на раскате, он объявил, что скорее умрет, чем сдастся кому-нибудь из простых ратников, тогда прибежал к нему Яков Потоцкий и Шеин сдался ему; жители заперлись в соборной церкви Богородицы, зажгли порох, находившийся внизу в погребах, и взлетели на воздух по примеру сагунтинцев, как говорят польские историки. Шеина привели в королевский стан и пытали по 27 допросным пунктам:
1) Для чего, в какой надежде после сдачи столицы не хотел сдать Смоленска на имя королевское? Ответ. Одну надежду имел, что король отступит от Смоленска, давши сына на царство Московское, о чем прислана была грамота из Москвы.
2) Откуда получал известия? Если из обоза королевского, то от кого, сколько раз и какими способами? Шеин назвал всех перебежчиков.
3) Через кого сносился с Голицыным и о чем? Ответ. Ни о чем.
4) Какие сношения имел с Ляпуновым и другими изменниками? Ответ. Никаких.
5) Для чего не слушал советов архиепископа и второго воеводы Горчакова, чтоб сдать Смоленск? Ответ. От Горчакова ничего не слыхал; архиепископ же только один раз сказал, когда начались сношения с послами московскими и привезены были условия от сенаторов; говорил он, что «гнев божий над всею землею и над ними распростерся, чего меч не истребит, то поветрие истребляет, лучше нам поддаться за присягою их, хотя бы нас потом и перебили». Такие слова он только раз сказал в большой толпе людей, никто на них не обратил внимания, а потом сам он никогда об этом не вспоминал, а прежде, с начала осады, архиепископ часто его, Шеина, упрекал, зачем промысла над неприятелем не чинит, языков не достает и на вылазки людей не пускает.
6) Что замышлял делать после, если бы отсиделся в Смоленске? Ответ. Всем сердцем был я предан королевичу; но если бы король сына на царство не дал, то, так как земля без государя быть не может, поддался бы тому, кто бы был царем на Москве.
7) Кто ему советовал и помогал так долго держаться в Смоленске? Ответ. Никто особенно, потому что никто не хотел сдаваться.
8) Прежде чем король пришел под Смоленск, от кого он, Шеин, получал вести из Польши и Литвы? Ответ. От холопов пограничных.
9, 10, 11, 12, 13, 14, 15 и 16-й вопросы все в том же роде, т. е. о сношениях с разными лицами и местами. Ответы отрицательные.
17) Сколько было доходов с волостей смоленских до осады и куда они делись? На этот вопрос Шеин отвечал обстоятельно; по его словам, в казне было 900 рублей.
18) Куда девал имения, оставшиеся после умерших. Ответ. Я не брал этих имений.
19) Не закопаны ли где-нибудь в Смоленске деньги? Ответ. Не знаю.
20) Васька Полочанин с чем приходил в Смоленск? Ответ. Сказал, что король послал в Ригу за пушками.
21) Не сносился ли с кем-нибудь из купцов в королевском обозе? Ответ. Ни с кем.
22) Кто привозил соль и другие запасы из королевского обоза в Смоленск? Ответ. Родственники смольнян, в обозе бывшие.
23) Из смоленских детей боярских с кем имел сношения и что они ему советовали? Ответ. Ни с кем.
24) Сколько было наряду в Смоленске? Орудий 170, пороху 8500 пудов при начале осады.
25) С Иваном Никитиным Салтыковым через кого сносился? Ответ. Не сносился ни через кого; а когда Салтыков королю изменил, то присылал грамоту, на которую дан был ответ с ведома архиепископа.
26) У первого самозванца, Гришки Отрепьева, чем был и в какой милости? Ответ. Был я в Новгороде Северском по приказу царя Бориса; когда другие поклонились Гришке, то и я поклонился; сначала он на меня сердит был, потом стал ласков, звал на службу; при смерти его я не был.
27) Когда начал сноситься с цариком калужским и что это были за сношения? Ответ. Я с самозванцем никакой ссылки не имел; раз присылал он Ивана Зубова в Смоленск с длинною грамотою, в которой всю библию и псалтырь выписал, уговаривая, чтоб смольняне ему поддались, воеводу своего свергнули, посадили на его место Зубова, прислали к нему в Тушино всю казну, а купцы прислали бы к нему все свои товары: когда сядет в Москве, то за все заплатит. Смольняне вместо воеводства посадили Зубова в тюрьму.
После пытки Шеина отправили в Литву, где держали сначала в тесном заключении, в оковах; семейство воеводы было поделено между королем и Сапегою; сына взял себе Сигизмунд, жену и дочь — Сапега; радость о взятии Смоленска была неописанная в Литве и Польше; король говорил благодарственную речь рыцарству, главная мысль которой заключалась в следующем: «Одолели вы упорного неприятеля, одолели не тем, что поморили его голодом, но одолели своими подвигами; упорные сердца мужеством победили упорным». Скарга говорил проповедь: «Прежде всего радуемся тому, что господь бог указует путь к расширению своей церкви и правды католической, к спасению душ людских. Народ этот, в старый раскол с церковию божиею погруженный, утратил правду божию, впал в суеверие и в грехи, на небо вопиющие; на него напала такая глупая гордость, что на латинов смотрел как на поганых, как на жидов и неверных, а господь бог бедствиями и унижениями приводит его к сознанию заблуждений своих». Знаменитый проповедник не счел за нужное позаботиться о том, чтобы факты, им приводимые, были хотя сколько-нибудь верны; так, например, по его словам, патриарх Гермоген, не желая присягать Владиславу, призывал на помощь Скопина, но Скопина свои отравляют; патриарх призывает Лжедимитрия, но последний, когда уже сбирался под Москву, убит своими и т. д.
Вместо того чтоб тотчас по взятии Смоленска идти к Москве, король принужден был распустить войско и отправиться на сейм в Варшаву. Здесь в упоении торжества думали, что взятием Смоленска все кончено, забыли, что в Москве горсть поляков осаждена многочисленным неприятелем; спешили насладиться зрелищем торжественного въезда в Варшаву пленного царя московского. 29 октября 1611 года Жолкевский с некоторыми панами, послами земскими, с двором и служилым рыцарством своим ехал Краковским предместьем в замок королевский; за ним ехала открытая карета, запряженная в 6 лошадей, в карете сидел сверженный царь московский, Василий, в белой парчовой ферязи, в меховой шапке: это был седой старик, не очень высокого роста, круглолицый, с длинным и немного горбатым носом, большим ртом, большою бородою; смотрел он исподлобия и сурово; перед ним сидели два брата его, а в середке у них — пристав. Когда всех троих Шуйских поставили перед королем, то они низко поклонились, держа в руках шапки. Жолкевский начал длинную речь о изменчивости счастья, прославлял мужество короля, указывал на плоды его подвигов — взятие Смоленска и Москвы, распространился о могуществе царей московских, из которых последний стоял теперь перед королем и бил челом. Тут Василий Шуйский, низко наклонивши голову, дотронулся правою рукою до земли и потом поцеловал эту руку, второй брат, Дмитрий, ударил челом до самой земли, третий брат, Иван, трижды бил челом и плакал. Гетман продолжал, что вручает Шуйских королю не как пленников, но для примера счастья человеческого, просил оказать им ласку, причем все Шуйские опять молча били челом. Когда гетман окончил речь, Шуйских допустили к руке королевской. Было это зрелище великое, удивление и жалость производящее, говорят современники; но в толпе панов радных послышались голоса, которые требовали не жалости, но мести Шуйскому, как виновнику смерти многих поляков; раздался голос Юрия Мнишка, который требовал мести за дочь свою. Шуйских заключили в замке Гостынском, в нескольких милях от Варшавы.
Какой-то Юрий Потемкин привез в стан под Москву известие о взятии Смоленска; но бояре, Мстиславский с товарищами, получили эту весть прямо от короля. Король писал, что одною из причин, побудивших его взять Смоленск, была измена дворян Смоленского уезда, отставших от королевского дела вместе с Иваном Никитичем Салтыковым. Король послал Салтыкова с смоленскими дворянами в Дорогобуж, эти дворяне начали советоваться, как бы отъехать в московские полки, но один из них донес об их умысле Сигизмунду; должно быть, тут же был обнесен и Салтыков, но после он успел оправдаться пред королем и вошел к нему в прежнюю милость.
Бояре, называя себя верными подданными короля, отвечали, что они, слыша о погибели многих невинных христианских душ, простых людей, жен и младенцев, бедно со света сего сошедших за непокорство Шеина и других лихих людей, поскорбели о них христианским обычаем и братскою любовию, как о братьи своей единокровной: «О том же, что вам, великим государям, над непослушниками вашими подал бог победу и одоленье богу хвалу воздаем и вас, великих государей, на ваших преславных и прибылых государствах поздравляем». Бояре извещают короля, что новгородцы Новгорода Великого за его государское имя мучили на пытках боярина Ивана Михайловича Салтыкова и, мучив, посадили на кол. Мы видели, что новгородцы сами извещали воевод восставшего ополчения о посажении Салтыкова в тюрьму; летописец сообщает подробности: Салтыков отнял у шведов Ладогу, оттуда прямо хотел идти к Москве, потому что опасался враждебного расположения жителей новгородских. Последние послали просить его, чтоб возвратился к ним в Новгород, и целовали крест, что не сделают ему ничего дурного. Салтыков поверил и возвратился, но спустя немного времени новгородцы забыли клятву, схватили его и, не удовольствовавшись тюремным заключением, подвергнули пытке; тщетно Салтыков клялся, что у него не было никакой мысли против Московского государства, тщетно обещал, что если отец его придет с литовскими людьми, то он и против него станет биться: сыну Салтыкова не поверили, и он страшною смертию поплатился за поведение отца. Говорят, что заводчиком дела был дьяк Семен Самсонов. Бояре уведомляли также Сигизмунда, что они много раз писали к восставшему ополчению с увещанием обратиться: «Но те воры от воровства своего не перестают и к вашей государской милости не обращаются, наших грамот и приказу ни в чем не слушают, нас укоряют и бесчестят всякими непригожими речами, похваляются на нас лютыми позорными смертями и людей наших, которые у нас по городам, мучат злыми смертями и пытками, поместья и вотчины наши роздали и разоряют». Наконец, уведомляют о сношениях восставшего ополчения с шведским королем насчет избрания одного из его сыновей в государи московские. По словам летописца, начальники ополчения начали думать, что без государя быть нельзя, и придумали послать к шведам просить у их короля сына на Московское государство.
Но, заводя переговоры о будущем царе, ополчение должно было подумать о том, как устроить временное правительство, ввести какой-нибудь порядок в управление войском и землею. Мы видели, сколько воевод с разных сторон пришло под Москву с своими отрядами. Кому из них надобно было дать первенство? Высшее звание, звание бояр, носили князь Дмитрий Тимофеевич Трубецкой и Заруцкий, хотя оба получили боярство в Тушине, но этим боярам не мог уступить думный дворянин Ляпунов, первый по способностям и энергии. 30 июня 1611 года Московского государства разных земель царевичи, бояре, окольничие и всякие служилые люди и дворовые, которые стоят за дом пресвятой богородицы и за православную христианскую веру против разорителей веры христианской, польских и литовских людей, под Москвою, приговорили и выбрали всею землею бояр и воевод, князя Дмитрия Тимофеевича Трубецкого, Ивана Мартыновича Заруцкого да думного дворянина и воеводу Прокофья Петровича Ляпунова на том, что им, будучи в правительстве, земским и всяким ратным делом промышлять, расправу всякую между всякими людьми чинить вправду, а ратным и всяким земским людям их, бояр, во всем слушать. «Приговор утверждает, чтоб относительно раздачи поместий примеривались, как было при прежних российских прирожденных государях. Поместья и отчины, разнятые боярами по себе и розданные другим без земского приговора, отобрать назад и из них дворцовые и черные волости отписать во дворец, а поместные и вотчинные земли раздать беспоместным и разоренным детям боярским. Отобрать дворцовые села и черные волости, равно и денежное жалованье, у всех людей, которые, служа в Москве, Тушине или Калуге, получили их не по мере своей. Поместья, данные кому бы то ни было на имя короля или королевича, отобрать, но не отбирать их у тех дворян, у которых, кроме их, других поместий и дач нет. Которые дворяне и дети боярские были отправлены из Москвы с послами под Смоленск и теперь заложены в Литву, у тех, равно как у жен и детей смоленских сидельцев, поместий не отнимать. Церковных земель не брать в раздачу и, которые были прежде отобраны, возвратить. Не отнимать поместий у жен и детей умерших или побитых дворян, не отнимать вотчин у сподвижников Скопина. Бояре, поговоря со всею землею, вольны раздавать вотчины, причем не должно нарушать прежнего приговора патриарха Гермогена (какой это был приговор и когда состоялся, неизвестно). Дворянам, детям боярским и всяких чинов людям, съезжавшим с Москвы, бывшим в Тушине и Калуге и сидевшим по городам, давать вотчины против московских сидельцев, а не против тушинских окладов их. Ратным людям, которых поместья находились в порубежных местах и разорены от литвы или от крымцев, дать поместья в других замосковных городах, „как им можно сытым быть“. Если дворяне и дети боярские, не приехавшие на земскую службу под Москву до 29 мая и лишенные за то своих поместий по прежнему боярскому приговору, приедут и будут бить челом боярам и всей земле, что они до сих пор не приезжали по бедности, о таких сделать обыск, и если окажется, что они сказали правду, то поместья им возвратить, равно как тем, у которых поместья отобраны по ложному челобитью или которые были на Москве поневоле. Дворян и детей боярских, посланных в города на воеводства и на другие посылки и способных к службе, возвратить и велеть им быть в полки тотчас, а на их место посылать дворян, которым на службе быть нельзя. В Поместном приказе посадить дворянина из больших дворян и с ним дьяков, выбрав всею землею, и велеть испоместить наперед дворян и детей боярских бедных, разоренных, беспоместных и малопоместных. Если атаманы и козаки служат давно и захотят верстаться поместными и денежными окладами и служить с городов, то их желание исполнить; а которые верстаться не захотят, тем давать хлебное и денежное жалованье. С городов и из волостей атаманов и козаков свести и запретить им грабежи и убийства; посылать по городам и в волости за кормами дворян добрых и с ними детей боярских, козаков и стрельцов и велеть корм сбирать по указу. Если же кто из ратных людей по городам, в волостях и по дорогам будет разбойничать, таких сыскивать, унимать и наказывать, даже казнить смертию, для чего устроить Разбойный и Земский приказ по-прежнему. Младшие воеводы не должны самовольно распоряжаться денежными доходами и брать их себе, но должны присылать в казну. Печать к грамотам о всяких делах устроить земскую, а при больших земских делах у грамот быть руке боярской. Всякие ратные дела большие ведать боярам и разрядным дьякам в Большом приказе. Которые ратные люди теперь под Москвою за православную христианскую веру от литовских людей будут побиты или от ран изувечены, тех убитых и раненых записывать в Разряде, а заслуги их писать воеводам и головам по полкам и присылать в Большой разряд за руками, чтоб вперед всяких ратных людей служба в забвенье не была. Крестьян и людей беглых или вывезенных другими помещиками в Смутное время сыскивать и отдавать прежним помещикам. Строить землю и всяким земским и ратным делом промышлять боярам, которых избрали по этому всей земли приговору; смертною казнью без приговору всей земли боярам не по вине не казнить и по городам не ссылать; семьями (скопом) и заговором никому никого не побивать, недружбы никакой никому не мстить, а кому до кого дело, бей челом об управе боярам и всей земле. А кто станет ходить скопом и заговором, кто кого убьет до смерти по недружбе или на кого кто скажет какое изменное земское дело, про то сыскивать вправду, а по сыску наказанье и смертную казнь над ними приговаривать боярам, поговоря со всею землею, смотря по вине; а не объявя всей земле, смертною казнью никого не казнить и по городам не ссылать. А кто кого убьет без земского приговора, того самого казнить смертию. Если же бояре, которых выбрали теперь всею землею для всяких земских и ратных дел в правительство, о земских делах радеть и расправы чинить не станут во всем вправду и по этому земскому приговору всяких земских и ратных дел делать не станут и за ними всякие земские дела поостановятся, или которые воеводы бояр во всяких делах слушать не станут, то нам всею землею вольно бояр и воевод переменить и на их место выбрать других, поговоря со всею землею, кто к ратному и земскому делу пригодится».
В приговоре этом видим, с одной стороны, умное забвение прошедшего: служившие Шуйскому в Москве и царику в Тушине и Калуге уравнены; но с этою уступкою, с желанием примирения и забвения прошедшего соединена твердость в стремлении восстановить строгую справедливость, требуется, чтоб все отдали полученное ими сверх меры на какой бы то ни было службе. Ясно высказалось также охранительное направление, чтоб все было по-старому, стремление примериваться, как было при прежних государях. Но это стремление к восстановлению наряда, так ясно выразившееся в ополчении, на этот раз оказалось бесплодным по приведенным уже причинам: по характеру человека, который стоял в челе именно лучших земских людей в противоположность козака, по характеру Ляпунова, и потому что чистое было смешано с нечистым, подле земских людей стояли козаки. Летописи сохранили нам любопытное известие, что ратные люди били челом троеначальникам, чтоб они не попрекали друг друга Тушином: разумеется, этот упрек мог быть делаем только Ляпуновым Трубецкому и Заруцкому, которые были тушинские бояре, хотя он был равный им по власти троеначальник, однако по своему боярству Трубецкой и Заруцкий занимали пред ним высшие места, он писался третьим, и ему приятно было напоминать старшим товарищам, что они не имеют права величаться своим боярством, добытым в Тушине. В начальниках была великая ненависть и гордость, говорит летопись: друг перед другом честь и начальство получить желали, и ни один меньше другого быть не хотел, всякий хотел один владеть. Прокофий Ляпунов не по своей мере вознесся и от гордости его отецким детям много позору и бесчестия было, не только детям боярским, но и самим боярам. Приходили к нему на поклон и стояли у его избы долгое время, никакого человека к себе прямо не пускал, а к козакам был очень жесток, и за то была на него ненависть большая. Разумеется, больше всех должен был ненавидеть Ляпунова Заруцкий, который также хотел исключительного первенства; Трубецкой не мог играть видной роли, был в тени, летопись прямо говорит, что ему от Ляпунова и Заруцкого чести никакой не было. Значит, собственно в подмосковном стане было двоевластие, а не троевластие, начальствовали, т. е. соперничали друг с другом, Ляпунов и Заруцкий. Ляпунов, несмотря на то что возбудил против себя негодование отецких детей, опирался на дворян и детей боярских, на чистое ополчение северных или северо-восточных областей, одним словом, на некозаков; Заруцкий опирался на козаков, был их главным воеводою и представителем. Земский приговор был написан дворянами и детьми боярскими; летопись говорит, что Ляпунов к их совету пристал и велел написать приговор, тогда как Трубецкому и Заруцкому, козацким воеводам, это дело было нелюбо и понятно почему: приговор был направлен прямо против козаков, грозил им жестоким наказанием за своевольство и грабежи, был направлен прямо против Заруцкого, который захватил себе много городов и волостей; теперь по смыслу приговора он должен был их возвратить. И с этих пор, говорит летопись, как Ляпунов велел написать приговор, начали думать, как бы его убить. Дело началось тем, что у Николы на Угреше Матвей Плещеев, схватив 28 человек козаков, посадил их в воду; козаки вынули всех своих товарищей из воды, " привели в таборы под Москву, собрали круг и начали шум на Ляпунова, хотели его убить. Летопись умалчивает о подробностях, но видно, что в этом случае козаки имели правду на своей стороне: если Плещеев поймал козаков на грабеже, то обязан был привести их в стан и отдать на суд, а он самовольно посадил их в воду, тогда как в приговоре было утверждено, что смертная казнь назначается с ведома всей земли. Ляпунов выехал из стана, чтоб бежать в Рязанскую землю, но козаки нагнали его под Симоновом и уговорили остановиться; козаки должны были понять, как опасно выпустить Ляпунова из стана и дать ему возможность собрать свое новое ополчение, к которому, разумеется, присоединились бы все дворяне и дети боярские. Ляпунов переночевал в Никитском острожке; на другое утро пришли к нему всею ратью и уговорили возвратиться в стан.
Но если козаки так сильно желали смерти Ляпунова, то не меньше желал этого Гонсевский в Москве: козаки с Трубецким и Заруцким не были ему страшны, страшно ему было ополчение земских людей, когда оно имело такого деятельного и талантливого предводителя, как Ляпунов. На одной из стычек поляки взяли в плен донского козака, который был побратимом атамана Исидора Заварзина, этот Заварзин начал стараться, как бы освободить товарища, и выпросил у Гонсевского позволение повидаться с ним и поговорить, дав заклад. Гонсевский воспользовался этим случаем, велел написать грамоты от имени Ляпунова, в которых тот писал во все города: «Где поймают козака — бить и топить, а когда, даст бог, государство Московское успокоится, то мы весь этот злой народ истребим». Под руку Ляпунова искусно было подписано на грамоте. Пленный козак отдал эту грамоту Заварзину: «Вот, брат, смотри, какую измену над нашею братьею, козаками, Ляпунов делает! Вот грамоты, которые литва перехватила». Взяв грамоту, Заварзин отвечал: «Теперь мы его, б…. сына, убьем». Когда Заварзин пришел в стан и показал грамоту, то козаки собрали круг; Трубецкой и Заруцкий в круг не поехали; посылали за Ляпуновым два раза, он не поехал, в третий раз пришли к нему некозаки, Сильвестр Толстой, Юрий Потемкин, и поручились, что ему ничего не будет; Ляпунов вошел в круг: атаман Карамышев стал кричать, что он изменник, и показал грамоту, подписанную его рукою, Ляпунов посмотрел на грамоту и сказал: «Рука похожа на мою, только я не писал». Начался спор и кончился тем, что Ляпунов лежал мертвый под козацкими саблями; с ним вместе убили Ивана Никитича Ржевского: Ржевский был Ляпунову большой недруг, но тут, видя его правду, за него стал и умер с ним вместе. По некоторым известиям, Ржевский говорил козакам: «За посмех вы Прокофья убили, Прокофьевой вины нет».
Со смертию Ляпунова дворяне и дети боярские остались без вождя, во власти козацких предводителей. Летописец рассказывает, что вскоре по смерти Ляпунова принесен был в стан из Казани список с иконы казанской богородицы; духовенство и все служилые люди пошли пешком навстречу иконе, а Заруцкий с козаками выехали верхом. Козакам не понравилось, зачем служилые люди захотели отличиться перед ними благочестием, и начали ругать их. Летописец прибавляет, что дворяне и стольники искали себе смерти от насилия и позора, многие из них были побиты, многие изувечены; другие разъехались по городам своим и по домам, боясь убийства от Заруцкого и козаков. Нашлись из них и такие, которые купили у Заруцкого воеводства и разные должности и отправились по городам наверстывать заплаченные деньги; остались под Москвою большею частию те, которые привыкли жить вместе с козаками в Тушине и Калуге. Стан наполнялся также москвичами, торговыми, промышленными и всякими черными людьми, которые кормились тем, что держали всякие съестные харчи; в стане же были приказы, сидели в них дьяки и подьячие, с городов и волостей на козаков кормы сбирали и под Москву привозили, но козаки от воровства своего не отстали, ездили по дорогам станицами, грабили и побивали.
В то время когда козаки убийством Ляпунова и разогнанием лучших служилых людей остановили ход земского дела под Москвою, на северо-западе Новгород Великий достался в руки шведам. Мы видели, что последние имели мало успеха: им удалось овладеть только Корелою; Ладогу они потеряли, и вторичный приступ к ней был неудачен, равно как и приступ к Орешку. В марте месяце Делагарди приблизился к Новгороду, стал в семи верстах от него у Хутынского монастыря и послал спросить у новгородцев, друзья они или враги шведам и хотят ли соблюдать Выборгский договор? Разумеется, новгородцы отвечали, что это не их дело, что все зависит от будущего государя московского. Узнав, что земля встала против Владислава, Москва выжжена поляками, которые осаждены земским ополчением, Карл IX писал к его начальникам, чтоб вперед не выбирали чужих государей, а выбрали бы кого-нибудь из своих. В ответ на это приехавший в Новгород от Ляпунова воевода Василий Иванович Бутурлин предложил Делагарди съезд, на котором объявил, что вся земля просит короля дать на Московское государство одного из сыновей. Начались переговоры и затянулись, ибо и шведы, подобно полякам, требовали прежде всего денег и городов, а между тем в Новгороде, происходили явления, которые подавали Делагарди надежду легко овладеть им. По шведским известиям, сам Бутурлин, ненавидевший поляков и подружившийся с Делагарди еще в Москве, дал ему теперь совет овладеть Новгородом. По русским известиям, между Бутурлиным и старым воеводою, князем Иваном Никитичем Одоевским Большим, было несогласие, мешавшее последнему принять деятельные меры для безопасности города; Бутурлин ссылался со шведами, торговые люди возили к ним всякие товары, и когда Делагарди перешел Волхов и стал у Колмовского монастыря, то Бутурлин продолжал съезжаться с ним и здесь; к довершению беды, между ратными и посадскими людьми не было совета. Посадские люди взволновались и перебрались с имением в город; и действительно, 8 июля Делагарди повел приступ, но после жестокой сечи ему не удалось вломиться в город; посады были сожжены по приказанию Бутурлина. Семь дней после того шведы стояли в бездействии. Это ободрило новгородцев: в то время как некоторые из них молились день и ночь, другие стали пить, ободряя друг друга: «Не бойтесь немецкого нашествия, нашего города им не взять, людей в нем множество». Пьяные лазили на стены, бесстыдно ругались над шведами. У последних в плену был Иван Шваль, холоп Лутохина. Шваль, зная, как плохо стерегут город, обещал шведам ввести их в него. 15 июля (как рассказывал потом сам Делагарди) приехал в шведский стан дьяк Анфиноген Голенищев от Бутурлина, который велел сказать Делагарди, чтоб шел прочь от Новгорода, а не пойдет, так его проводят, Делагарди велел отвечать: «Бутурлин меня все обманывает, присылает с угрозами, хочет меня от Новгорода проводить, так пусть же знает, что я за такие речи буду у него в Новгороде». И действительно, ночью на 16 июля Шваль ввел шведов в Чудинцовские вороты так, что никто не видал; жители только тогда узнали, что неприятель в городе, когда шведы начали бить сторожей по стенам и по дворам. Первое сопротивление встретили шведы на площади, где расположился Бутурлин с своим отрядом, но это сопротивление было непродолжительно: Бутурлин вышел из города, и при отступлении козаки и стрельцы ограбили лавки и дворы под тем предлогом, что шведы отнимут же все. Было еще сильное, по бесполезное сопротивление в двух местах: стрелецкий голова Василий Гаютин, дьяк Анфиноген Голенищев, Василий Орлов да козачий атаман Тимофей Шаров с сорока козаками решились защищаться до последней крайности; много уговаривали их шведы к сдаче, они не сдались и умерли все вместе за православную веру. Софийский протопоп Аммос заперся на своем дворе с несколькими новгородцами, долго бился против шведов и много перебил их; Аммос был в это время под запрещением у митрополита Исидора; митрополит служил молебен на городской стене, видел подвиг Аммоса, заочно простил и благословил его. Шведы, озлобленные сопротивлением, зажгли наконец двор протопопа, и он погиб в пламени со всеми товарищами: ни один не отдался живой в руки шведам.
Это были последние защитники Великого Новгорода. Исидор и Одоевский, видя, что нет никого ратных людей в городе, послали договариваться с Делагарди. Первым условием была присяга новгородцев королевичу шведскому; Делагарди с своей стороны обязался не разорять Новгорода и был впущен в кремль; подробности договора были следующие: 1) Между Новгородом и Швецией будет искренняя дружба и вечный мир на основании договоров Теузинского и заключенных при царе Василии; новгородцы обязываются прервать всякие сношения с Польшею, в покровители и защитники принять короля шведского, его преемников мужеского пола и королевство Шведское, без ведома которого не будут заключать ни с кем ни мира, ни союза. 2) Новгородцы избирают и просят в царя которого-нибудь из сыновей короля Карла и утверждают это избрание присягою, вследствие чего и государство Московское должно признать короля Карла покровителем, а одного из сыновей его — царем своим. 3) До прибытия королевича новгородцы будут повиноваться Делагарди, обязываются вместе с ним приводить к присяге королю ближайшие города, не щадя при этом жизни своей; обязываются не скрывать ничего от Делагарди, заблаговременно уведомлять его обо всех вестях из Москвы или откуда бы то ни было, не предпринимать никаких важных дел без его ведома и согласия, тем более не умышлять против него ничего враждебного; обещаются объявить без утайки о всех доходах Новгорода с областями и о всех деньгах, находящихся налицо в казне. 4) Делагарди обязуется: если Новгородское и Московское государства признают короля Карла и наследников его своими покровителями, то король отпустит на царство которого-нибудь из сыновей своих, как скоро оба государства через своих полномочных послов будут просить о том его величество; Делагарди обязывается как после воцарения королевича, так и теперь, до его прихода, не делать никакого притеснения православной вере, не трогать церквей и монастырей, уважать духовенство и не касаться его доходов. 5) Из городов и уездов новгородских не присоединять ничего к Швеции, исключая Корелы с уездом; что же касается до вознаграждения за издержки на вспомогательные войска для Шуйского, то об этом король постановит с боярами и народом русским по отпуске сына своего на царство. 6) Запрещается вывозить из России в Швецию деньги, колокола, воинские снаряды без ведома и согласия русских; русских людей не выводить в Швецию, а шведов не задерживать в России. Всяких чинов люди сохраняют старые права; имения их остаются неприкосновенными; суд совершается по-прежнему; для суда беспристрастного в судебных местах должны заседать по ровному числу русские и шведские чиновники. За обиды, нанесенные русским шведами и наоборот, должно наказывать без всякого потворства. 7) Беглецов выдавать. 8) Шведские ратные люди, оказавшие услуги России с согласия вельмож русских, получают награды в виде имений (отчин?), жалованья, поместий. Между обоими государствами будет свободная торговля с узаконенными пошлинами. 9) Козаки могут переходить, по их желанию, за границы; но слуги боярские останутся по-прежнему в крепости у своих владельцев; пленники будут возвращены без окупа. 10) Все эти условия будут всегда сохраняемы ненарушимо не только в отношении к Новгородскому, но и Владимирскому и Московскому государствам, если жители их вместе с новгородцами признают короля покровителем, а королевича — государем. 11) Войско шведское не будет помещено в отдаленной части города, где бы оно могло быть в тягость жителям, но последние должны помогать деньгами для его продовольствия. Никто из жителей не может выезжать из города для жительства в деревнях или вывозить свое имение без ведома и согласия Делагарди. Последний присягнул в соблюдении договора; новгородцы также поклялись исполнять условия, если б даже Владимирское и Московское государства на то не согласились. Этою статьею, следовательно, Новгород отделял свое дело от дела Московского государства. Из договора ясно видно также, что он был написан победителем; Московское государство не могло принять его в этом виде, ибо с избранием королевича в цари соединялась обязанность признать короля отца и всех его наследников покровителями Русского царства, притом самое главное условие для русских, именно принятие православной веры королевичем, было опущено в договоре.
Новгород отделился от Московского государства, Псков давно уже отделился от него, но не с тем, чтоб признать государем иноземца, здесь оставался последний угол, где еще мог явиться новый самозванец. Мы оставили Псков в то время, когда он находился во власти младших граждан, которые преследовали духовенство и лучших людей как изменников. Сперва основывались на доказательствах явного отступничества; но потом нашлись люди, которым выгодно показалось пользоваться Смутою, из частной корысти обвинять правого и виноватого: много было смуты и кровопролития по правде и по неправде, говорит летописец. Иные доносили воровством, продажами и посулами, а другие — по простоте, смотря на других, прикликали, и многих перемучили. А кто за кого вступится и станет говорить, что без вины мучат, и того прихватят, крича: «И ты такой же, за изменника стоишь». Тюрьма была всегда полна. Но, как обыкновенно бывает, господство черни, превратившееся в безумное тиранство немногих, возбудило сильное противодействие и в большинстве самих младших граждан: выведенные из терпения насилиями стрельцов и Кудекуши, они соединились с духовенством и лучшими людьми. В августе 1609 года стрельцы повели казнить какого-то Алексея Хозина, и это самовольство послужило поводом к восстанию: поднялись всякие люди, большие и меньшие, даже и те, которые прежде прикликали, корыстовались от своих же и посулы брали, теперь, видя, до чего дошло дело, видя, что нет ни правому безопасности, ни виноватому суда, встали на стрельцов — зачем хотят владеть без городского ведома и ведут казнить не общею всех думою, сами вздумали своим самовольством, а Псковом того не ведают. Все напустились на стрельцов, хотели отнять у них Алексея Хозина; стрельцы не хотели уступить, вооружились и зазвонили в колокол на Романихе; и вот пронеслась весть, что стрельцы бьют псковичей, и всякие посадские люди двинулись на стрельцов. Те, видя, что им не устоять против всех псковичей, ухватили Алексея Хозина, отрубили ему голову и побежали в свою слободу; а псковичи заперли от них город. Тогда лучшие люди, видя, что большинство за них, хотели воспользоваться выгодою своего положения, схватили Тимофея Кудекушу и других кликунов семь человек и побили их камнями, но при этом лучшие не умели умерить себя: стали всех меньших без разбора называть кликунами, виноватых вместе с невиноватыми; священники взялись не за свое дело, стали пытать мелких людей крепкими муками во всегородной избе, иных по торгам бить кнутом, десяти человекам головы отсекли и пометали в ров, тюрьмы опять наполнились, теперь уже мелкими людьми; другие из меньших разбежались по пригородам и селам.
Когда пришло в Псков известие, что царь Василий торжествует, что тушинский стан разорен и меньшим людям, таким образом, не будет помощи от своего царя Димитрия, то лучшие люди захотели порешить с своими противниками: они заперли город; бояре, гости, дети боярские, монастырские слуги вооружились, сели на коней; около них собрались все их приверженцы, помощники и хлебосольцы; вся площадь и Кремль наполнились вооруженным народом; зазвонили во все троицкие колокола; начали петь молебен за царя Василия, поздравляли друг друга, целовались, толковали, как бы мелких людей смирить до конца, всех привести к присяге, а непокорных и стрельцов в слободе побить. Тогда мелкие люди, видя что настал для них решительный час, пошли на Запсковье, ударили в колокол у Козьмы и Демьяна и собрались огромною толпою; полонищане, услыхав звон, пришли на помощь Запсковью. Лучшие люди велели стрелять с Покровской башни по Стрелецкой слободе, но полонищане не дали стрелять и сбили с башни. Тогда лучшие люди решились идти биться на Запсковье; но запсковляне обратили на площадь полковую пушку, сбили замок у Возвоских ворот и послали весть к стрельцам в слободу, чтоб шли на помощь к мелким людям на Запсковье. Лучшие люди, услыхав, что запсковляне сносятся с стрельцами, испугались и завели сношения с меньшими, стали просить, чтоб те не принимали в город стрельцов, обещались жить все вместе по-старому, Новгороду креста не целовать и зла никакого никому не делать. Запсковляне отвечали им: «Нам стрельцы не изменники, зачем вы их не пускаете в город?» Лучшие люди, видя, что мелких трудно уговорить, бросились на Полонище, чтоб силою воспрепятствовать стрельцам войти в город, но полонищане отбили лучших от ворот. Тогда двое воевод, дети боярские и лучшие люди, числом 300 человек, выехали в Новгород, иные — в Печоры, другие скрылись до времени по домам, а народ впустил стрельцов в город. На этот раз мелкие люди с умеренностию воспользовались своею победою: переписали имение тех, которые отъехали в Новгород, но, кто укрывался в Печорах или во Пскове, тех имения не тронули. После этого началась усобица между Новгородом и Псковом, напомнившая давнюю старину: новгородцы с шведами и псковскими отъезжиками приходили врасплох на Псковскую волость, отгоняли скот, брали в плен крестьян, портили хлеб и луга. Но это было еще только началом бед: в Москве, Новгороде и Торопце целовали крест литовскому королевичу; во Псков пришла грамота из Москвы от патриарха и бояр, чтоб целовали крест Владиславу: «Как вам стоять против Московского, Литовского и Польского царства?» Но псковичи не испугались и не целовали креста. Пришел Лисовский и без малого четыре года воевал Псковскую волость, подо все пригороды подходил, как волк искрадом хватал и поедал. В марте 1611 года пришел под Печоры литовский гетман Ходкевич из Ливонии, шесть недель стоял под Печорами, семь приступов было. 23 марта в Иван-городе проявился последний вор Сидорка, назвавшись царевичем Димитрием; козаки встрепенулись, послышав своего: 15 апреля они вышли из Пскова, сказали, что идут на Лисовского, и вместо того пошли к вору в Иван-город. В эти Смутные годы, говорит летописец, воевод не было во Пскове, один был дьяк Иван Леонтьевич Луговской да посадские люди даны ему в помощь, и с этими людьми дьяк всякие дела, и ратные, и земские, делал: и божиею милостию иноземцы не овладели ни одним городом псковским, но овладели, когда воевод во Пскове умножилось. Еще в начале весны псковичи послали челобитчиков ко всей земле, к подмосковным воеводам, что Лисовский волость воюет, Ходкевич под Печорами стоит, новгородцы с немцами мало отходят, а от Иван-города вор наряжается подо Псков, многие напасти отовсюду сходятся, а помощи ниоткуда нет. Но подмосковный стан не мог оказать этой помощи: ему было не до Пскова.
Мы оставили этот стан в то время, когда по смерти Ляпунова козаки восторжествовали, а лучшие люди в ополчении или должны были покинуть общее дело, или выносить буйство козаков. 14 августа 1611 года (н. с.) пришел опять под Москву Сапега с съестными припасами, начал биться с ополченцами, осажденные поляки сделали вылазку в Белый город, но неудачно. На другой день они были счастливее: полякам Сапегиным удалось переправиться через Москву-реку и снабдить осажденных съестными припасами; осажденные с своей стороны опять сделали вылазку и отобрали у русских четверо ворот в Белом городе, самый сильный бой был за Никитские ворота; но полякам удалось удержать и их за собою, Тверские остались за русскими. Поляки говорят, что на русских напал такой страх, что на другой день они не только не сделали попытки овладеть снова потерянными воротами, но очень плохо стерегли и те, которые оставались в их руках. Но если ополчение Трубецкого и Заруцкого действительно оробело, то при этом страхе оно было спасено отсутствием всякой дисциплины у поляков. Когда те из них, которые бились целый день при овладении воротами, утомились к вечеру и послали просить у Гонсевского свежих хоругвей себе на смену, то ни одна хоругвь не двинулась, несмотря на приказание Гонсевского. На другой день Гонсевский собрал войско и объявил, что надобно пользоваться обстоятельствами, ударить всеми силами и забрать остальные укрепления Белого города; Сапега с своей стороны дал знать, что как скоро осажденные пойдут на стены Белого города, то он ударит на ополчение с поля; большая часть войска была согласна с Гонсевским, но некоторые, завидуя ему, начали говорить, что идет гетман литовский Ходкевич и не для чего отнимать у него славу и давать ее Гонсевскому, и большинство согласилось ничего не делать. Сапега заболел и 14 сентября умер в Кремле в доме Шуйского; 6 октября (н. с.) пришел наконец под Москву гетман Ходкевич, стал у Андроньева монастыря и имел несколько стычек с ополченцами, но не очень счастливых, по свидетельству самих поляков, которые объясняют и причину несчастия: между Потоцким, губернатором смоленским, и Ходкевичем была вражда: Потоцкому не хотелось, чтоб слава завоевания Москвы досталась Ходкевичу; отсюда в войске, двинувшемся под Москву, образовались две стороны — Потоцкого и Ходкевича; притом же поляки не хотели повиноваться Ходкевичу, как гетману литовскому. Наконец русские ратные люди имели полное право смеяться над ничтожностию сил гетмана: с ним пришло не более 2000 войска, ослабленного нравственно раздорами и физически предшествовавшими трудами в Ливонии; пехоты вовсе не было.
Так прошла осень 1611 года; когда наступила зима, у поляков недостало съестных припасов, за сеном нужно было ездить за несколько миль в сопровождении вооруженных отрядов для безопасности, и Ходкевич отступил от Москвы к монастырю Рогачеву (между рекою Пугою и Волгою, в 20 верстах от Ржевы): отошло с ним немало и тех поляков, которые сидели в Кремле и Китае; тем же из них, которые остались в Москве, равно как охотникам из Сапежинских полков, пожелавшим остаться с ними, положено было особое жалованье, а в заклад отданы сокровища из казны царской: первым дано две короны — Годуновская и Лжедимитриева, посох царский единороговый с дорогими камнями, богатое седло гусарское Лжедимитриево, несколько рогов единороговых, которые ценились тогда очень дорого; сапежинцам дали две шапки царских, золотой посох и яблоко, усыпанное дорогими каменьями.
Бояре, осажденные в Кремле, видели, что только немедленное прибытие короля или королевича с войском может спасти их, и потому в начале октября отправили к Сигизмунду новое посольство, составленное из князя Юрия Никитича Трубецкого, Михайлы Глебовича Салтыкова и думного дьяка Янова. Новое посольство, говорилось в верющей грамоте, отправлено потому, что старые послы, как писал сам король, делали не по тому наказу, какой был им дан, ссылались с калужским вором, с смоленскими сидельцами, с Ляпуновым и другими изменниками. Грамота к Сигизмунду начинается так: «Наияснейшему великому государю Жигимонту III и проч. великого Московского государства ваши государские богомольцы: Арсений, архиепископ архангельский, и весь освященный собор, и ваши государские верные подданные, бояре, окольничие» и проч. Гермоген был заключен, да и ни в каком случае не согласился бы подписать грамоту, где бояре называли себя верными подданными Сигизмунда; бывший Лжедимитриев патриарх Игнатий воспользовался вступлением Жолкевского в Москву, чтоб освободиться из заключения и уехать в польские владения; в челе кремлевского духовенства оставался Арсений — грек, которому поручено было служить в Архангельском соборе и который потому назывался архиепископом архангельским. Благодаря польскому безнарядью безнарядное ополчение Трубецкого и Заруцкого могло держаться под Москвою, придавая себе по-прежнему вид людей, пришедших сражаться за православную веру против богоборных польских и литовских людей. Но русские люди вовсе не так смотрели на это ополчение по смерти Ляпунова; вот что писали казанцы к пермичам: «Под Москвою, господа, промышленника и поборника по Христовой вере, который стоял за православную христианскую веру, за дом пресвятой богородицы и за Московское государство против польских и литовских людей и русских воров, Прокофья Петровича Ляпунова, козаки убили, преступя крестное целованье. Митрополит, мы и всякие люди Казанского государства согласились с Нижним Новгородом и со всеми городами поволжскими, с горными и луговыми, с горными и луговыми татарами и луговою черемисою на том, что нам быть всем в совете и в соединенье, за Московское и Казанское государство стоять, друг друга не побивать, не грабить и дурного ничего ни над кем не делать; а кто до вины дойдет, тому указ чинить по приговору, смотря по вине; новых воевод, дьяков, голов и всяких приказных людей в города не пускать и прежних не переменять, быть всем по-прежнему; козаков в город не пускать же, стоять на том крепко до тех пор, пока бог даст на Московское государство государя; а выбрать бы нам на Московское государство государя всею землею Российской державы; если же козаки станут выбирать государя по своему изволенью, одни, не согласившись со всею землею, то такого государя нам не хотеть».
Из этой грамоты мы видим, что земские люди, жители чистой половины Московского государства, жители Поволжья, противоположного козацкой преждепогибшей Украйне, вовсе не пришли в отчаяние от гибели Ляпунова и торжества козаков под Москвою, вовсе не соединяли дела очищения земли с личностию одного человека, одного воеводы; скорбно отзываясь о гибели представителя своего, они в то же время дают знать, что общее дело от этого не проиграно, что между ними господствуют совет и соединенье, дают знать, что они не допускают никакой перемены, никакой новизны до восстановления законного порядка, до избрания царя всею землею, и повторяют свой первый приговор над козаками: козаков в города не пускать, и государя, ими одними избранного, не хотеть.
Нравственные силы чистого, общественного народонаселения были напряжены по-прежнему, и по-прежнему раздались увещания к единодушному стоянию за веру отцовскую против врагов богоборных. Прежде призывал к восстанию за веру начальный человек в безгосударное время, патриарх; теперь не было его слышно из темницы кремлевской; но вместо грамот патриарших шли призывные грамоты от властей прославленного недавно новою славою Троицкого Сергиева монастыря, от архимандрита Дионисия и келаря Авраамия Палицына. Последний нам уже хорошо известен: мы видели, как хитрый келарь не хотел терпеть нужды под Смоленском, не хотел дожидаться заточения в глубь Польши и уехал, не повидавшись с послами. По приезде в свой монастырь он нашел, что дело Владислава проиграно, и стал ревностно за дело освобождения: когда ополчение Ляпунова подошло к Москве, Авраамий явился к нему со святою водою. Другим характером отличался человек, которого имя стоит вместе с именем Палицына в знаменитых посланиях троицких, архимандрит Дионисий; с ним-то мы и должны теперь познакомиться.
Однажды при начале Смутного времени, в Москве, на рынок, где продавались книги, пришел молодой монах, высокий, стройный, красивый. Глаза всех обратились на него, и один из присутствовавших, вспомнив поведение некоторых монахов, обратился к нему с неприличными словами. Монах, вместо того чтоб осердиться, глубоко вздохнул, облился слезами и сказал ему: «Да, брат! Я в самом деле такой грешник, как ты обо мне подумал. Бог тебе открыл обо мне правду. Если б я был настоящий монах, то не бродил бы по этому рынку, не скитался бы между мирскими людьми, а сидел бы в своей келье, прости меня грешного, бога ради, в моем безумии!» Все присутствовавшие, тронутые этими речами, обратились с криком на человека, который осмелился оскорбить достойного инока, называли его дерзким невеждою. «Нет, братья! — говорил им монах, — дерзкий невежда — то я, и не он, все слова его обо мне справедливы; он послан от бога на мое утверждение, чтоб мне вперед не скитаться по рынку, а сидеть в келье». С этими словами монах ушел; обидчик бросился за ним просить прощения. Этот монах был из старицкого Богородского монастыря, именем Дионисий.
Скоро опять увидали Дионисия на площадях московских, в сане архимандрита своего монастыря, и тут уже он не говорил, что неприлично было ему, как монаху, показываться среди народа, тут он был на своем месте. Увещевая духовенство, патриарх Гермоген ставил в пример Дионисия: «Смотрите, — говорил он, — на старицкого архимандрита: никогда он от соборной церкви не отлучается, на царских и всемирных соборах всегда тут». Под всемирными соборами патриарх разумел эти шумные собрания народа, где противники царя Василия требовали его низвержения, где патриарх защищал царя, а Дионисий был подле патриарха и увещевал народ, несмотря на оскорбления, которым подвергались увещатели от буйной толпы.
Из Старицкого монастыря Дионисий был переведен на архимандрию в Троицкий Сергиев монастырь. Когда Москва была разорена и козаки, сапежинцы, свирепствовали в окрестных областях, толпы беглецов с разных сторон устремились к Троицкому монастырю, и страшно было смотреть на них: одни были изломаны, обожжены, у других ремни из хребтов вырезаны, волосы с голов содраны, руки и ноги обсечены, многие приходили в монастырь для того только, чтоб исповедаться, приобщиться и умереть; многие не успевали достигнуть монастыря, умирали на дороге; монастырь, слободы, окрестные деревни и дороги наполнены были мертвыми и умирающими. Дионисий призвал келаря, казначея, всю братию, слуг и крестьян монастырских и начал им говорить, что во время такой беды надобно из всех сил помогать людям, которые ищут приюта у св. Сергия. Ему отвечали единодушно: «Кто, государь архимандрит, в такой беде с разумом сберется? Никому невозможно стало промышлять, кроме единого бога». Дионисий заплакал и начал опять говорить им: «Ведь это искушение нам от господа бога, от большой осады нас господь бог избавил; а теперь за леность нашу и за скупость может нас и без осады смирить и оскорбить». «Что же нам делать?» — спросили келарь, братия и слуги. Дионисий отвечал: «Дом св. троицы не запустеет, если станем молиться богу, чтоб дал нам разум: только положим на том, чтоб всякий промышлял, чем может». Слуги и крестьяне посоветовались между собою и сказали архимандриту с братиею: «Если вы, государи, будете из монастырской казны давать бедным на корм, одежду, лечение и работникам, кто возьмется стряпать, служить, лечить, собирать и погребать, то мы за головы свои и за животы не стоим». И вот пошел промысл всем бедным, живым и умирающим в монастыре и кругом монастыря. Прежде всего начали строить домы, больницы для раненых, избы на странноприимство всякого чина людям, прибегавшим из Москвы и других городов, особые избы мущинам, особые женщинам, в Служней слободе и в селе Клементьеве; монастырские люди ездили по селам и дорогам, подбирали раненых и мертвых; женщины, которым монастырь дал приют и содержание, беспрестанно шили и мыли рубашки живым, саваны мертвым. А внутри монастыря, в келье архимандричьей, сидели писцы борзые, из которых особенно отличался Алексей Тихонов, собирали они учительные слова из божественных писаний, составляли увещательные послания и рассылали по городам и полкам, призывая к очищению земли.
Летом 1611 года, когда еще Ляпунов был жив, разосланы были Дионисием грамоты в Казань, во все понизовые города, в Новгород Великий, на Поморье в Вологду и Пермь: «Православные христиане! — говорилось в грамоте, — вспомните истинную православную христианскую веру, что все мы родились от христианских родителей, знаменались печатию, святым крещением, обещались веровать во св. троицу; возложите упование на силу креста господня и покажите подвиг свой, молите служилых людей, чтоб быть всем православным христианам в соединении и стать сообща против предателей христианских, Михайлы Салтыкова и Федьки Андронова, и против вечных врагов христианства, польских и литовских людей. Сами видите конечную от них погибель всем христианам, видите, какое разоренье учинили они в Московском государстве; где святые божии церкви и божии образы? Где иноки, сединами цветущие, и инокини, добродетелями украшенные? Не все ли до конца разорено и обругано злым поруганием; не пощажены ни старики, ни младенцы грудные. Помяните и смилуйтесь над видимою общею смертною погибелью, чтоб вас самих также лютая не постигла смерть. Пусть служилые люди без всякого мешкания спешат к Москве, в сход к боярам, воеводам и ко всем православным христианам. Сами знаете, что всякому делу одно время надлежит, безвременное же всякому делу начинание суетно и бездельно бывает; хотя бы и были в ваших пределах какие неудовольствия, для бога отложите все это на время, чтобы всем вам сообща потрудиться для избавления православной христианской веры, пока к врагам помощь не пришла. Смилуйтесь, сделайте это дело поскорее, ратными людьми и казною помогите, чтобы собранное теперь здесь под Москвою войско от скудости не разошлось».
6 октября троицкие власти опять разослали грамоты по областям с известием, что «пришел к Москве, к литовским людям на помощь Ходкевич, а с ним пришло всяких людей с 2000 человек и стали по дорогам в Красном селе и по Коломенской дороге, чтоб им к боярам, воеводам и ратным людям, которые стоят за православную христианскую веру, никаких запасов не пропустить и голодом от Москвы отогнать, и нас, православных христиан, привести в конечную погибель; а бояре, воеводы и всякие ратные люди стоят под Москвою крепко и неподвижно, хотят за православную христианскую веру по своему обещанию пострадать и смертию живот вечный получить. А каширяне, калужане, туляне и других замосковных городов дворяне и дети боярские, и всякие служилые люди к Москве пришли, а из северских городов Юрий Беззубцев со всеми людьми идет к Москве же наспех, а на другой стороне многих городов дворяне и дети боярские, и всякие служилые и ратные люди собираются теперь в Переяславле Залесском и хотят идти к Москве же». Грамота оканчивается тем же увещанием, какое мы видели и в прежних грамотах. Конечно, у Троицы очень хорошо знали о поведении козаков в подмосковном стане, но все же это войско стояло под хоругвию православной веры и Московского государства, держало в осаде вечных врагов креста Христова и успешно билось с ними, и потому не удивительно, что троицкие власти считают своею обязанностию в минуту опасности призывать русских людей на помощь ополчению Трубецкого и Заруцкого. Но любопытно для нас то, что две тысячи Ходкевичева войска могли нагнать такой страх, могли возбудить опасение, что такая горсть поляков может занять все дороги и заморить голодом ополчение Трубецкого и Заруцкого. Регулярное войско, хотя и малочисленное, наводило страх; но зато у русских, лишенных вождя и средоточия, образовалось множество легких отрядов, которые наносили страшный вред полякам, не давая им покоя, отнимая добычу и продовольствие. Эти партизаны носили у поляков название шишей.
Народ был готов встать как один человек; непрерывный ряд смут и бедствий не сокрушил могучих сил юного народа, но очистил общество, привел его к сознанию необходимости пожертвовать всем для спасения веры, угрожаемой врагами внешними, и наряда государственного, которому грозили враги внутренние, воры. Явились признаки сознания о необходимости нравственного очищения жителей для подвига очищения земли от врагов, признаки того, что народ, не видя никакой внешней помощи, углубился во внутренний, духовный мир свой, чтоб оттуда извлечь средства спасения. По областям промчалось слово, города переслали друг другу грамоты, где писали, что в Нижнем Новгороде было откровение божие какому-то благочестивому человеку, именем Григорию; велено ему божие слово проповедать во всем Российском государстве; говорили, что этот Григорий сподобился страшного видения в полуночи: видел он, как снялась с его дома крыша, и свет великий облистал комнату, куда явились два мужа с проповедию о покаянии, очищении всего государства; во Владимире было также видение. Вследствие этого по совету всей земли Московского государства во всех городах всем православным народом приговорили поститься, от пищи и питья воздержаться три дня даже и с грудными младенцами, и по приговору, по своей воле православные христиане постились: три дня — в понедельник, вторник и среду ничего не ели, не пили, в четверг и пятницу сухо ели. Так при господстве религиозного чувства выразилась в народе мысль о необходимости очищения всей земли, отделения себя от настоящего смутного и оскверненного общественным развратом времени. Мы видели, что еще Шуйский думал об этом очищении, и два патриарха хотели очистить народ от греха недавних клятвопреступлений, но это действие было произвольно с их стороны и потому преждевременно; теперь же народ путем испытаний сам пришел к мысли о необходимости очищения: православные христиане постились, говорит грамота, по своему изволению.
Итак, все было готово, ждали только начала движения, движение обнаружилось в Нижнем Новгороде. Правительственными лицами здесь в описываемое время были: воеводы — князь Василий Андреевич Звенигородский и Андрей Семенович Алябьев, стряпчий Иван Иванович Биркин, дьяк Василий Семенов; в числе земских старост был Кузьма Минин Сухорукий, мясной торговец. Биркин сперва служил Шуйскому, потом тушинскому вору, потом опять Шуйскому, опять изменил ему вместе с Ляпуновым, который и прислал его в Нижний. Здесь считали его человеком ненадежным, земский староста Кузьма Минин прямо называл его сосудом сатаны. Когда в октябре 1611 года и нижегородцы получили троицкую грамоту, то старшие люди в городе с духовенством собрались для совета и Минин сказал: «Св. Сергий явился мне во сне и приказал возбудить уснувших; прочтите грамоты Дионисиевы в соборе, а там что будет угодно богу». Стряпчий Биркин стал противоречить, но Минин остановил его, заметив, что догадывается о его замысле. На другой день нижегородцы сошлись в соборной церкви; там протопоп Савва увещевал их стать за веру и потом прочел троицкую грамоту; после протопопа начал говорить Минин: «Захотим помочь Московскому государству, так не жалеть нам имения своего, не жалеть ничего, дворы продавать, жен и детей закладывать и бить челом — кто бы вступился за истинную православную веру и был у нас начальником». После этого начались частые сходки, Минин продолжал свои увещания. «Что же нам делать?» — спрашивали его. «Ополчаться, — отвечал Минин, — сами мы не искусны в ратном деле, так станем кличь кликать по вольных служилых людей». «А казны нам откуда взять служилым людям?» — послышался опять вопрос. Минин отвечал: «Я убогий с товарищами своими, всех нас 2500 человек, а денег у нас в сборе 1700 рублей; брали третью деньгу: у меня было 300 рублей, и я 100 рублей в сборные деньги принес; то же и вы все сделайте». «Будь так, будь так!» — закричали все. Начался сбор; пришла одна вдова и сказала: «Осталась я после мужа бездетна и есть у меня 12000 рублей, 10000 отдаю в сбор, а 2000 оставляю себе». Кто не хотел давать волею, у тех брали силою. Но прежде чем скликать ратных людей, надобно было найти воеводу. В это время в Суздальском уезде жил стольник и воевода известный, князь Дмитрий Михайлович Пожарский, который приехал сюда от Троицы и долечивался от ран, полученных при разорении Москвы. Минин снесся с ним, уладил дело и сказал народу, что не за кем больше посылать, кроме князя Пожарского. Посланы были к нему печерский архимандрит Феодосий, дворянин добрый Ждан Петрович Болтин да изо всех чинов лучшие люди. Пожарский отвечал посланным: «Рад я вашему совету, готов хотя сейчас ехать, но выберите прежде из посадских людей, кому со мною у такого великого дела быть и казну сбирать». Посланные отвечали, что у них в городе такого человека нет. Пожарский сказал им на это: «Есть у вас Кузьма Минин, бывал он человек служилый, ему это дело за обычай».
Когда посланные возвратились и объявили нижегородцам слова Пожарского, те стали бить челом Кузьме, чтобы принялся за дело; Минин отказывался для укрепления, чтобы нижегородцы сдались на всю его волю: «Соглашусь, — говорил он, — если напишете приговор, что будете во всем послушны и покорны и будете ратным людям давать деньги». Нижегородцы согласились, и Минин написал в приговоре свои прежние слова, что не только отдавать имения, но жен и детей продавать. Когда приговор был подписан, Кузьма взял его и отправил тотчас к Пожарскому, чтобы нижегородцы, охладев в усердии, не взяли его назад.
Весть, что нижегородцы встали и готовы на всякие пожертвования для ратных людей, скоро распространилась по городам ближайшим; смоленские дворяне, лишившиеся поместий в своей области вследствие завоевания ее поляками и получившие земли в Арзамасском уезде, прислали бить челом нижегородцам, чтобы те приняли их к себе, потому что Заруцкий выгнал их из новых поместий, не велевши крестьянам слушаться их. Нижегородцы послали этих челобитчиков к Пожарскому упрашивать его, чтобы шел к Нижнему немедленно; он поехал, на дороге присоединил к себе служилых людей дорогобужских и вяземских, испомещенных в Ярополче и также выгнанных Заруцким, и вместе с ними вступил в Нижний, где был принят с великою честию. Прежде всего новый начальник ополчения занялся раздачею жалованья ратным людям, но скоро нижегородской казны стало недостаточно; нужно было писать по всем городам, просить их содействия. Эти грамоты написаны от имени Димитрия Пожарского, Ивана Биркина, Василья (Семенова?) Юдина и всяких ратных и земских людей Нижнего Новгорода; в них говорится, что, «по Христову слову, встали многие лжехристи, и в их прелести смялась вся земля наша, встала междоусобная брань в Российском государстве и длится немалое время. Усмотря между нами такую рознь, хищники нашего спасения, польские и литовские люди, умыслили Московское государство разорить, и бог их злокозненному замыслу попустил совершиться. Видя такую их неправду, все города Московского государства, сославшись друг с другом, утвердились крестным целованием — быть нам всем православным христианам в любвв и соединении, прежнего междоусобия не начинать, Московское государство от врагов очищать, и своим произволом, без совета всей земли, государя не выбирать, а просить у бога, чтобы дал нам государя благочестивого, подобного прежним природным христианским государям. Изо всех городов Московского государства дворяне и дети боярские под Москвою были, польских и литовских людей осадили крепкою осадою, но потом дворяне и дети боярские из-под Москвы разъехались для временной сладости, для грабежей и похищенья; многие покушаются, чтобы быть на Московском государстве панье Маринке с законопреступным сыном ее. Но теперь мы, Нижнего Новгорода всякие люди, сославшись с Казанью и со всеми городами понизовыми и поволжскими, собравшись со многими ратными людьми, видя Московскому государству конечное разоренье, прося у бога милости, идем все головами своими на помощь Московскому государству, да к нам же приехали в Нижний из Арзамаса смольняне, дорогобужане и вятчане и других многих городов дворяне и дети боярские; и мы, всякие люди Нижнего Новгорода, посоветовавшись между собою, приговорили животы свои и домы с ними разделить, жалованье им и подмогу дать и послать их на помощь Московскому государству. И вам бы, господа, помнить свое крестное целование, что нам против врагов наших до смерти стоять: идти бы теперь на литовских людей всем вскоре. Если вы, господа, дворяне и дети боярские, опасаетесь от козаков какого-нибудь налогу или каких-нибудь воровских заводов, то вам бы никак этого не опасаться; как будем все верховые и понизовые города в сходу, то мы всею землею о том совет учиним и дурна никакого ворам делать не дадим; самим вам известно что к дурну ни к какому до сих пор мы не приставали, да и вперед никакого дурна не захотим: непременно быть бы вам с нами в одном совете и ратными людьми на польских и литовских людей идти вместе, чтобы козаки по-прежнему не разогнали низовой рати воровством, грабежом, иными воровскими заводами и Маринкиным сыном. А как мы будем с вами в сходе, то станем над польскими и литовскими людьми промышлять вместе заодно, сколько милосердый бог помощи подаст, о всяком земском деле учиним крепкий совет, и которые люди под Москвою или в каких-нибудь городах захотят дурно учинить или Маринкою и сыном ее новую кровь захотят начать, то мы дурна никакого им сделать не дадим. Мы, всякие люди Нижнего Новгорода утвердились на том и в Москву к боярам и ко всей земле писали, что Маринки и сына ее, и того вора, который стоит под Псковом, до смерти своей в государи на Московское государство не хотим, точно так же и литовского короля».
Эта грамота, возвещавшая второе восстание земли, отличается от грамот, писанных во время первого восстания, тем, что в ней объявляется движение чисто земское, направленное столько же, если еще не больше, против козаков, сколько против польских и литовских людей; основная мысль грамоты: надобно нам соединиться и действовать вместе, чтобы не дать козакам сделать ничего дурного. Грамота имела сильное действие, ибо в областях все были готовы к восстанию и ждали только начала. Отовсюду слали в Нижний выборных на совет, присылали и казну, шли ратные люди. Первые пришли коломничи: сначала в Коломне сидел по королевскому приказу известный нам Василий Сукин, покинувший посольское дело под Смоленском, но уже 26 августа 1611 года король писал боярам в Москву, что Сукин вместе с сыном ему изменил и отъехал к ворам-изменникам. Оказывается, что Сукин переехал в Троицкий монастырь, ибо его имя встречаем в грамотах троицких подле имен Дионисия и Палицына. За коломничами пришли рязанцы, за ними — служилые люди украинских городов; пришли добрые козаки и стрельцы, которые сидели в Москве в осаде с царем Василием; все получили жалованье. Между всеми этими гостями и нижегородцами был великий совет и любовь, говорит летописец. Но дурные вести пришли оттуда, откуда менее всего их ожидали: Казань, которая до сих пор так сильно увещевала другие города к общему делу, теперь отказалась в нем участвовать по заводу дьяка Никанора Шульгина. Как видно, Шульгин был недоволен тем, что не царственная Казань, главный город Понизовья, не он, захвативший в ней всю власть, стали в челе восстания, а второстепенный Нижний с своим земским старостою; Шульгина поддерживал сват его, строитель Амфилохий Рыбушкин, который не слушался троицких грамот; тогда троицкие власти вызвали отца его Пимена, архимандрита старицкого Богородицкого монастыря, и за измену сына томили его тяжкими трудами, заставляли печь хлебы. К Шульгину же в Казань перешел Иван Биркин, также недовольный первенством Пожарского и Минина в Нижнем.
Получив весть о недобром совете Шульгина и Биркина, князь Димитрий, Кузьма и все ратные люди положили упование на бога, и как Иерусалим, говорит летопись, был очищен последними людьми, так и в Московском государстве последние люди собрались и пошли против безбожных латин и против своих изменников. Действительно, это были последние люди Московского государства, коренные, основные люди: когда ударили бури Смутного времени то потрясли и свеяли много слоев, находившихся на поверхности, но когда коснулись оснований общественных, то встретили и людей основных, о силу которых напор их должен был сокрушиться.
Так окончился 1611 и начался 1612 год. В конце января в Костроме и Ярославле явились грамоты от бояр московских с увещанием отложиться от Заруцкого и быть верными царю Владиславу: «Сами видите, — пишут бояре, — божию милость над великим государем нашим, его государскую правду и счастье: самого большого заводчика Смуты, от которого христианская кровь начала литься, Прокофья Ляпунова, убили воры, которые с ним были в этом заводе, Ивашка Заруцкий с товарищами, и тело его держали собакам на съедение на площади три дня. Теперь князь Дмитрий Трубецкой да Иван Заруцкий стоят под Москвою на христианское кровопролитие и всем городам на конечное разоренье: ездят от них из табора по городам беспрестанно козаки, грабят, разбивают и невинную кровь христианскую проливают, насилуют православных христиан, боярынь и простых жен берут на блуд, девиц растлевают насильством мучительским, церкви разоряют, иконы святые обдирают и многие скаредные дела на иконах делают, чего ум наш страшится написать. А польские и литовские люди, видя ваше непокорство, также города все пустошат и воюют. И то многим из вас известно: как в Новодевичьем монастыре сидели ратные люди от нас из Москвы, то они церковь божию соблюдали, как свое око; а когда Ивашка Заруцкий с товарищами Девичий монастырь взяли, то они церковь божию разорили и черниц — королеву, дочь князя Владимира Андреевича, и Ольгу, дочь царя Бориса, на которых прежде взглянуть не смели, ограбили донага, а других бедных черниц и девиц грабили и на блуд брали, и как пошли из монастыря, то церковь и монастырь выжгли: это ли христианство? Хуже они жидов, сами своих казнят и ругают, вас, дворян и детей боярских, гостей и лучших торговых людей эти воры козаки, наши и ваши холопи, грабят, побивают и позорят и вперед всеми вами и вашими домами владеть хотят, что сами вы лучше нас знаете. А теперь вновь те же воры — Ивашка Заруцкий с товарищами государей выбирают себе таких же воров козаков, называя государскими детьми: сына калужского вора, о котором и поминать непригоже, а за другим вором под Псков послали таких же воров и бездушников, Казарина Бегичева да Нехорошка Лопухина с товарищами, а другой вор, также Димитрий, объявился в Астрахани у князя Петра Урусова, который калужского убил. И такими воровскими государями крепко ли Московское государство будет и кровь христианская литься и Московское государство пустошиться вперед перестанет ли? А такими правителями, князем Дмитрием Трубецким да Ивашкою Заруцким, Московскому государству можно ли состояться? Они никогда в своем доме не умели ничего расправить, а теперь таким великим и преславным государством и вами всеми владеют и указывают, не для чего другого, как только для своих бездельных корыстей, воровства и содомского греха, а Московскому государству на конечное разоренье. А великий государь Жигимонт король с большого сейма, по совету всей Польской и Литовской земли, сына своего великого государя королевича Владислава на Владимирское и Московское государство отпустил, и сам до Смоленска его провожает со многою конною и пешею ратью, для большого успокоенья Московского государства, и мы его прихода к Москве ожидаем с радостью. Сами можете рассудить, что Московское государство усмирить и кровь христианскую унять можем только Сигизмундом королем и сыном его. Видя нашу беду и конечное разоренье, между нами нестроенье и несовет, кто не подивится, не восплачет и не возрыдает? Со всех сторон Московское государство неприятели рвут, и всем пограничным государям в посмех мы и в позор и в укоризну стали. А все это от вас, от вашего непокорства и крестного преступления».
Бояре писали правду: козаки подмосковного стана действительно вошли в сношения с ивангородским самозванцем, которому в это время удалось утвердиться в Пскове, почему он обыкновенно и называется псковским. Казарин Бегичев, приехавши из-под Москвы в Псков, не пожалел своей души и старости, как взглянул на вора, так и закричал: вот истинный государь наш калужский! А 2 марта подмосковный стан присягнул самозванцу по заводу Ивана Плещеева. Между тем из Ярославля дали знать в Нижний, что Заруцкий прислал много козаков в Ярославль, а Просовецкий уже идет с войском, хотят захватить Ярославль и все поморские города, чтоб не дать соединиться нижегородской рати с ярославцами. Получив эту весть, Пожарский немедленно послал двоюродного брата своего, князя Дмитрия Петровича Лопату-Пожарского, и дьяка Семена Самсонова занять Ярославль до прихода Просовецкого, в чем они и успели. Вслед за Лопатою по тому же направлению двинулась и главная рать, казны нижегородской недостало ей на жалованье, и потому взяли деньги у купцов иногородних, торговавших в Нижнем, всего 5207 рублей, из которых 4116 р. было взято у строгановских прикащиков. В Балахне, Юрьеве Поволжском жители встретили войско с радостию, дали денег, проводили с честию. На Решме явился к Пожарскому Кирилла Чоглоков и подал грамоту от Трубецкого, Заруцкого и всего подмосковного войска; козаки писали, что они, преступя всемирное крестное целование — не выбирать государя без совета всей земли, целовали крест вору, который в Пскове, но теперь они сыскали, что во Пскове прямой вор, а не тот, что был в Тушине и в Калуге, отстали от него и целовали крест, что вперед им никакого вора не затевать, а быть с нижегородским ополчением в совете и соединении, против врагов стоять и Московское государство очищать. Пожарский и Минин не поверили козацкому раскаянию, у них было твердо положено не соединяться с козаками, однако, не желая преждевременно раздражать их, они отпустили Чоглокова с честию и велели сказать козакам, что нисколько их не опасаются и спешат к ним на помощь под Москву.
Дав отдохнуть войску несколько времени в Кинешме, Пожарский пошел к Костроме, но на Плесе получил известие, что костромской воевода Иван Шереметев прямит Владиславу и не хочет пускать нижегородское ополчение в город, Пожарский подумал с Мининым и решили, не останавливаясь, идти к Костроме. Здесь между жителями были две стороны: одна держалась воеводы, другая не хотела Владислава; последняя была многочисленнее, и как скоро Пожарский вошел в посад Костромы, народ встал на Шереметева, отнял у него воеводство и убил бы его, если бы не защитил Пожарский, у которого костромичи выпросили себе другого воеводу, известного нам князя Романа Гагарина. В то же время суздальцы прислали просить защиты от Просовецкого: к ним был послан брат Лопаты, князь Роман Петрович Пожарский.
Наконец в первых числах апреля ополчение достигло Ярославля, где получило грамоту от троицких властей: Дионисий, Авраамий Палицын, Сукин и Андрей Палицын уведомляли, что «2 марта злодей и богоотступник Иван Плещеев с товарищами по злому воровскому козачью заводу затеяли под Москвою в полках крестное целованье, целовали крест вору, который в Пскове называется царем Димитрием; боярина князя Дмитрия Тимофеевича Трубецкого, дворян, детей боярских, стрельцов и московских жилецких людей привели к кресту неволею: те целовали крест, боясь от козаков смертного убийства; теперь князь Дмитрий у этих воровских заводцев живет в великом утеснении и радеет соединиться с вами. 28 марта приехали в Сергиев монастырь два брата Пушкины, прислал их к нам для совета боярин князь Дмитрий Тимофеевич Трубецкой, чтоб мы послали к вам и все бы православные христиане, соединясь, промышляли над польскими и литовскими людьми и над теми врагами, которые завели теперь смуту. И вам бы положить на своем разуме о том: может ли и небольшая хижина без настоятеля утвердиться, и может ли один город без властодержателя стоять: не только что такому великому государству без государя быть? Соберитесь, государи, в одно место, где бог благоволит, и положите совет благ, станем просить у вседержителя, да отвратит свой праведный гнев и даст стаду своему пастыря, пока злые заводцы и ругатели остальным нам православным христианам порухи не сделали. Нам известно, что замосковные города — Калуга, Серпухов, Тула, Рязань по воровскому заводу креста не целовали, а радеют и ждут вашего совета. Да марта же 28 приехал к нам из Твери жилец и сказывал, что в Твери, Торжке, Старице, Ржеве, Погорелом Городище также креста не целовали, ждут от вас промысла и совета; Ивана Плещеева в Тверь не пустили, товарищам и его козакам хлеба купить не дали. Молим вас усердно, поспешите придти к нам в Троицкий монастырь, чтоб те люди, которые теперь под Москвою, рознью своею не потеряли Большого Каменного города, острогов, наряду». В этой же грамоте впервые говорится о страдальческой кончине патриарха Гермогена (в изгнании нужне умориша). Летописец рассказывает, что поляки прислали к Гермогену русских людей, которые стали уговаривать его отписать к Нижегородскому ополчению, чтобы не ходило под Москву; Гермоген отвечал: «Да будут благословенны те, которые идут для очищения Московского государства, а вы, изменники, будьте прокляты». Поляки велели за это уморить его голодом: он умер 17 февраля и погребен в Чудове монастыре.
7 апреля из Ярославля пошли грамоты по городам: «Бояре и окольничие, и Дмитрий Пожарский, и стольники, и дворяне большие, и стряпчие, и жильцы, и головы, и дворяне, и дети боярские всех городов, и Казанского государства князья, мурзы и татары, и разных городов стрельцы, пушкари и всякие служилые и жилецкие люди челом бьют. По умножению грехов всего православного христианства, бог навел неутолимый гнев на землю нашу: в первых прекратил благородный корень царского поколения (и т. д. следует перечисление бедствий Смутного времени до убийства Ляпунова и буйства козаков, за ним последовавшего). Из-под Москвы князь Дмитрий Трубецкой да Иван Заруцкий, и атаманы и козаки к нам и по всем городам писали, что они целовали крест без совета всей земли государя не выбирать, псковскому вору, Марине и сыну ее не служить, а теперь целовали крест вору Сидорке, желая бояр, дворян и всех лучших людей побить, именье их разграбить и владеть по своему воровскому козацкому обычаю. Как сатана омрачил очи их! При них калужский их царь убит и безглавен лежал всем напоказ шесть недель, об этом они из Калуги в Москву и по всем городам писали! Теперь мы, все православные христиане, общим советом согласились со всею землею, обет богу и души свои дали на том, что нам их воровскому царю Сидорке и Марине с сыном не служить и против польских и литовских людей стоять в крепости неподвижно. И вам, господа, пожаловать, советовать со всякими людьми общим советом, как бы нам в нынешнее конечное разоренье быть небезгосударным, выбрать бы нам общим советом государя, чтоб от таких находящих бед без государя Московское государство до конца не разорилось. Сами, господа, знаете, как нам теперь без государя против общих врагов, польских, литовских и немецких людей и русских воров, которые новую кровь начинают, стоять? И как нам без государя о великих государственных и земских делах с окрестными государями ссылаться? И как государству нашему вперед стоять крепко и неподвижно? Так по всемирному своему совету пожаловать бы вам, прислать к нам в Ярославль из всяких чинов людей человека по два, и с ними совет свой отписать, за своими руками. Да отписать бы вам от себя под Москву в полки, чтоб они от вора Сидорки отстали, с нами и со всею землею розни не чинили. В Нижнем Новгороде гости и все земские посадские люди, не пощадя своего именья, дворян и детей боярских снабдили денежным жалованьем, а теперь изо всех городов приезжают к нам служилые люди, бьют челом всей земле о жалованье, а дать им нечего. Так вам бы, господа, прислать к нам в Ярославль денежную казну ратным людям на жалованье». У грамоты находятся подписи, из которых мы узнаем начальных людей рати; несмотря на то что гласным вождем ополчения был избран Пожарский, первые места уступлены людям, превышавшим главного вождя саном: первая подпись принадлежит боярину Морозову, вторая — боярину князю Владимиру Тимофеевичу Долгорукову, третья — окольничему Головину, четвертая — князю Ивану Никитичу Одоевскому, пятая — князю Пронскому, шестая — князю Волконскому, седьмая — Матвею Плещееву, осьмая — князю Львову, девятая — Мирону Вельяминову, десятая уже — князю Пожарскому; на 15-м месте читаем: «В выборного человека всею землею, в Козьмино место Минина князь Пожарский руку приложил»; за Мининым следует еще 34 подписи, и в том числе князей Долгорукова и Туренина, Шереметевых, Салтыкова, Бутурлина.
Толпы служилых людей приезжали в Ярославль для соединения с ополчением, посадские люди привозили денежную казну, но под Москву нельзя было предпринять немедленного похода: козаки заняли Углич, Пошехонье, свирепствовали по уездам, шведы стояли в Тихвине. Нельзя было двинуться на юг, оставив в тылу этих врагов. Князь Дмитрий Михайлович и Кузьма начали думать со всею ратью, духовенством и посадскими людьми, как бы земскому делу было прибыльнее, и положили: отправить послов в Новгород, занять шведов мирными переговорами, а на козаков послать войско. В Новгород отправился Степан Татищев с выборными из каждого города по человеку, повез грамоты к митрополиту Исидору, князю Одоевскому и Делагарди: у митрополита и Одоевского ополчение спрашивало, как у них положено со шведами? К Делагарди писало, что если король шведский даст брата своего на государство и окрестит его в православную христианскую веру, то они ради быть с новгородцами в одном совете. Это было написано для того, говорит летопись, чтоб, как пойдут под Москву на очищение Московского государства, шведы не пошли воевать в поморские города. Грамоты в Новгород были написаны 13 мая; 19-го — Исидор, Одоевский и Делагарди отпустили Татищева с ответом, что пришлют в Ярославль своих послов; но Татищев объявил, что в Новгороде добра ждать нечего. Несмотря на то, в июне начальники ополчения разослали грамоты по украинским городам, которые держались псковского вора, Марины и сына ее, чтоб они от ведомого вора отстали: «Только вы от того вора отстанете и с нами будете в соединенье, то враги наши, польские и литовские люди, из Московского государства выйдут; если же от вора не отстанете, то польские и литовские люди Москву и все города до конца разорят, всех нас и вас погубят, землю нашу пусту и беспамятну учинят, и того всего взыщет бог на вас, да и окрестные все государства назовут вас предателями своей вере и отечеству, а больше всего, какой вам дать ответ на втором пришествии пред праведным судиею? Да писали к нам из Великого Новгорода митрополит Исидор и боярин князь Одоевский, что у них от немецких людей православной вере порухи и православным христианам разоренья нет, шведского короля Карла не стало, а после него сел на государстве сын его Густав Адольф, а другой сын его, Карлус Филипп, будет в Новгород на государство вскоре, и дается на всю волю людей Новгородского государства, хочет креститься в нашу православную христианскую веру греческого закона. И вам бы, господа, про то было ведомо, и прислали бы вы к нам для общего земского совета из всяких чинов человека по два и по три, и совет свой отписали к нам, как нам против общих врагов, польских и литовских людей, стоять и как нам в нынешнее злое время безгосударным не быть и выбрать бы нам государя всею землею. А если вы, господа, к нам на совет вскоре не пришлете, от вора не отстанете и со всею землею не соединитесь и общим советом с нами государя не станете выбирать, то мы, с сердечными слезами расставшись с вами, всемирным советом с поморскими, понизовыми и замосковными городами будем выбирать государя. Да объявляем вам, что 6 июня прислали к нам из-под Москвы князь Дмитрий Трубецкой, Иван Заруцкий и всякие люди повинную грамоту, пишут, что они своровали, целовали крест псковскому вору, а теперь они сыскали, что это прямой вор, отстали от него и целовали крест вперед другого вора не затевать и быть с нами во всемирном совете; о том же они писали и к вам во все украинские города».
На этот раз из подмосковного стана писали правду: 11 апреля приехал оттуда во Псков Иван Плещеев обознавать вора; Плещеев, по словам летописи, обратился на истинный путь, не захотел вражды в земле и начал говорить всем, что это истинный вор. Очень может быть, что несогласие многих в самом подмосковном стане, несогласие северо-западных городов, причем тверичи не впустили его к себе в город, содействовало обращению Плещеева на истинный путь. Как бы то ни было, отказ его признать вора произвел свое действие в Пскове: 18 мая вор должен был бежать из города с воеводою князем Хованским, но Плещеев вошел в переговоры с Хованским и убедил его выдать вора, вследствие чего 20 числа самозванца привели назад в город и посадили в палату, а 1 июля повезли к Москве.
Пожарский послал и в далекую Сибирь грамоты с уведомлением о новгородских делах и с требованием присылки выборных для совета насчет избрания королевича. Он уведомлял города, что посланные им против козаков и черкас отряды везде имели успех: князь Дмитрий Лопата-Пожарский выгнал козаков из Пошехонья, князь Дмитрий Мамстрюкович Черкасский выгнал малороссийских козаков, или черкас, из Антониева монастыря в Бежецком уезде, потом выгнал великороссийских козаков из Углича; воевода Наумов отогнал отряды Заруцкого от Переяславля. Но среди этих успехов в самом Ярославле происходили смуты: туда явился с казанским ополчением известный нам Иван Биркин вместе с татарским головою Лукьяном Мясным; еще дорогою они ссорились друг с другом, Биркин вел себя как неприятель в городах и уездах, когда же пришел в Ярославль, то возобновил ссору с Мясным из-за того, кому быть главным начальником, едва дело не дошло между ними до бою, но, что всего хуже, эта ссора отразилась и в ополчении Пожарского: большинство было против Биркина и откинуло его, но смольняне приняли его сторону. Биркин ушел с большею частию своих назад, но Лукьян Мясной остался с двадцатью человеками князей и мурз, тридцатью дворянами и сотнею стрельцов. Смута не прекратилась и по уходе Биркина: начались споры между начальниками о старшинстве, каждый из ратных людей принимал сторону своего воеводы, а рассудить их было некому, тогда придумали по старине взять в посредники, в третьи лицо духовное, послали к бывшему ростовскому митрополиту Кириллу, жившему в Троицком монастыре, чтоб он был на прежнем столе своем в Ростове. Кирилл согласился, приехал в Ростов, потом в Ярославль и стал укреплять людей: какая ссора начнется у начальников, и те обо всем докладывали ему.
Озабоченные великим и трудным делом, обращая беспокойные взоры во все стороны, нельзя ли где найти помощь, начальники ополчения вспомнили о державе, с которою прежние цари московские были постоянно в дружественных сношениях, которой помогли деньгами во время опасной войны с Турциею; эта держава была Австрия. Вожди ополчения по неопытности своей думали, что Австрия теперь захочет быть благодарною, поможет Московскому государству в его нужде, и 20 июня написали грамоту к императору Рудольфу, в которой, изложив все бедствия, претерпенные русскими людьми от поляков, писали: «Как вы, великий государь, эту вашу грамоту милостиво выслушаете, то можете рассудить, пригожее ли то дело Жигимонт король делает, что, преступив крестное целованье, такое великое христианское государство разорил и до конца разоряет и годится ль так делать христианскому государю! И между вами, великими государями, какому вперед быть укрепленью, кроме крестного целованья? Бьем челом вашему цесарскому величеству всею землею, чтоб вы, памятуя к себе дружбу и любовь великих государей наших, в нынешней нашей скорби на нас призрели, своею казною нам помогли, а к польскому королю отписали, чтоб он от неправды своей отстал и воинских людей из Московского государства велел вывести».
В июле приехали в Ярославль обещанные послы новгородские: из духовных — игумен Вяжицкого монастыря Геннадий, из дворян городовых — князь Федор Оболенский, да изо всех пятин из дворян и из посадских людей — по человеку. 26 числа они правили посольство пред Пожарским и, по обычаю, начали речь изложением причин Смуты: «После пресечения царского корня все единомысленно избрали на государство Бориса Федоровича Годунова по его в Российском государстве правительству, и все ему в послушании были; потом от государя на бояр ближних и на дальных людей, по наносу злых людей, гнев воздвигнулся, как вам самим ведомо. И некоторый вор чернец сбежал из Московского государства в Литву, назвался» и проч. Здесь нельзя не заметить, что послы именно хотели связать гнев Бориса на ближних и дальных людей с появлением самозванца, как причину с следствием. Упомянув о последующих событиях, о переговорах начальников первого ополчения с Делагарди, у которого с Бутурлиным «за некоторыми мерами договор не стался, а Яков Пунтусов новгородский деревянный город взятьем взял, и новгородцы утвердились с ним просить к себе в государи шведского королевича», послы уведомили, что этот королевич Карл Филипп от матери и брата отпущен совсем, теперь в дороге и, надобно думать, скоро будет в Новгороде. Послы кончили речь словами: «Ведомо вам самим, что Великий Новгород от Московского государства никогда отлучен не был, и теперь бы вам также, учиня между собою общий совет, быть с нами в любви и соединении под рукою одного государя».
Слова эти не могли не оскорбить начальников ополчения, представителей Московского государства: Новгород, давно уже часть последнего, требует, чтоб целое было с ним в любви и соединении и приняло государя, которого он избрал. Пожарский отвечал горькими словами: «При прежних великих государях послы и посланники прихаживали из иных государств, а теперь из Великого Новгорода вы послы! Искони, как начали быть государи на Российском государстве, Великий Новгород от Российского государства отлучен не бывал; так и теперь бы Новгород с Российским государством был по-прежнему». После этих слов Пожарский немедленно перешел к тому, как обманчиво и непрочно избрание иностранных принцев: «Уже мы в этом искусились — сказал он, — чтоб и шведский король не сделал с нами также, как польский. Польский Жигимонт король хотел дать на Российское государство сына своего королевича, да через крестное целованье гетмана Жолкевского и через свой лист манил с год и не дал; а над Московским государством что польские и литовские люди сделали, то вам самим ведомо. И шведский Карлус король также на Новгородское государство хотел сына своего отпустить вскоре, да до сих пор, уже близко году, королевич в Новгород не бывал». Князь Оболенский старался оправдать медленность королевича Филиппа смертию отца, весть о которой застала его уже на пути в Новгород, потом датскою войною; он кончил так: «Такой статьи, как учинил над Московским государством литовский король, от Шведского королевства мы не чаем». Пожарский отвечал решительно, что, наученные опытом, они не дадутся в другой раз в обман и признают Филиппа царем тогда только, как он приедет в Новгород и примет греческую веру. «А в Швецию нам послов послать никак нельзя, — заключил Пожарский, — ведомо вам самим, какие люди посланы к польскому Жигимонту королю, боярин князь Василий Голицын с товарищами! А теперь держат их в заключении как полоняников, и они от нужды и бесчестья, будучи в чужой земле, погибают». Посланники возразили, что шведский король не может повторить поступка Сигизмундова, ибо также научен опытом в его бесполезности: «Учинил Жигимонт король неправду, да тем себе какую прибыль сделал, что послов задержал? Теперь и без них вы, бояре и воеводы, не в собраньи ли и против врагов наших, польских и литовских людей, не стоите ли?»
Ответ Пожарского на это важен для нас, во-первых, потому, что показывает мнение его об одном из самых замечательных людей Смутного времени, во-вторых, потому, что обнаруживает характер самого Пожарского, противоположность этого характера характеру Ляпунова, что, разумеется, не могло не иметь важного влияния на успех второго ополчения; Пожарский отвечал: «Надобны были такие люди в нынешнее время: если б теперь такой столп, князь Василий Васильевич, был здесь, то за него бы все держались, и я за такое великое дело мимо его не принялся бы, а то теперь меня к такому делу бояре и вся земля силою приневолили. И видя то, что сделалось с литовской стороны, в Швецию нам послов не посылывать и государя не нашей православной веры греческого закона не хотеть». Последние слова Пожарского сильно тронули новгородских послов; настаивание именно на том, чтоб не выбирать государя неправославного, пробудило в них чувство, которое служило самою крепкою связью между всеми русскими людьми, которое подняло всю землю против польских и литовских людей; Оболенский сказал: «Мы от истинной православной веры не отпали, королевичу Филиппу Карлу будем бить челом, чтоб он был в нашей православной вере греческого закона, и за то хотим все помереть: только Карл королевич не захочет быть в православной христианской вере греческого закона, то не только с вами, боярами и воеводами, и со всем Московским государством вместе, хотя бы вы нас и покинули, мы одни за истинную нашу православную веру хотим помереть, а не нашей, не греческой веры государя не хотим». Переговоры кончились тем, что Пожарский не согласился вступить ни в какие обязательства со шведами; но, чтоб явным разрывом не возбудить последних против ополчения, положили отправить в Новгород посла, Перфилья Секерина, для продления времени; для того послали, говорит летописец, чтоб не помешали немецкие люди идти на очищение Московского государства, а того у них и в думе не было, что взять на Московское государство иноземца. «Если, господа, — писали начальники ополчения новгородцам, — если королевич, по вашему прошенью, вас не пожалует и в Великий Новгород нынешнего года по летнему пути не будет, то во всех городах всякие люди о том будут в сомнении; а нам без государя быть невозможно: сами знаете, что такому великому государству без государя долгое время стоять нельзя. А до тех пор, пока королевич не придет в Новгород, людям Новгородского государства быть с нами в любви и совете, войны не начинать, городов и уездов Московского государства к Новгородскому государству не подводить, людей к кресту не приводить и задоров никаких не делать».
По отправлении второго посла в Новгород ополчение стало уже собираться в поход из Ярославля, как открылся козацкий заговор на жизнь Пожарского. Из подмосковного стана, от Заруцкого, приехали в Ярославль двое козаков — Обреска и Степан, у них уже были здесь соумышленники — Иван Доводчиков смолянин, смоленские стрельцы — Шанда с пятью товарищами да рязанец Семен Хвалов; последний жил на дворе у князя Пожарского, который кормил его и одевал. Придумывали разные способы, хотели зарезать Пожарского сонного, наконец решили умертвить его где-нибудь на дороге, в тесноте. Однажды князь был в съезжей избе, оттуда пошел смотреть пушки, назначаемые под Москву, и принужден был от тесноты остановиться у дверей разрядных; козак, именем Роман, взял его за руку, вероятно, для того, чтоб помочь вырваться из толпы; в это время заговорщик, козак Степан, кинулся между ними, хотел ударить ножом в живот князя, но промахнулся и ударил Романа по ноге, тот упал и начал стонать. Пожарский никак не воображал, что удар был направлен против него, думал, что несчастие случилось по неосторожности в тесноте, и хотел уже идти дальше, как народ бросился к нему с криком, что его самого хотели зарезать; начали искать и нашли нож, схватили убийцу, который на пытке повинился во всем и назвал товарищей которые также признались. По приговору всей земли преступников разослали в города по тюрьмам, некоторых же взяли под Москву на обличенье: там повинились они вторично пред всею ратью и были прощены, потому что Пожарский просил за них.
Понятно, с каким чувством после этого Пожарский и все ополчение должны были выступать в поход под Москву, где под видом союзников должны были встретить убийц. Но медлить долее нельзя было, потому что приходили вести о приближении Ходкевича к Москве. Пожарский отправил передовые отряды: первый — под начальством воевод Михайлы Самсоновича Дмитриева и Федора Левашова; им наказано было, пришедши под Москву, не входить в стан к Трубецкому и Заруцкому, но поставить себе особый острожек у Петровских ворот; второй отряд был отправлен под начальством князя Дмитрия Петровича Лопаты-Пожарского и дьяка Семена Самсонова, которым велено было стать у Тверских ворот. Кроме известий о движениях Ходкевича, была и другая причина спешить походом к Москве: надобно было спасти дворян и детей боярских, находившихся под Москвою, от буйства козаков. Украинские города, подвигнутые грамотами ополчения, выслали своих ратных людей, которые пришли в стан к Трубецкому и расположились в Никитском остроге; но Заруцкий с своими козаками не давал им покоя. Несчастные украинцы послали в Ярославль Кондырева и Бегичева с товарищами бить челом, чтоб ополчение шло под Москву немедленно спасти их от козаков; когда посланные увидали здесь, в каком довольстве и устройстве живут ратники нового ополчения, и вспомнили свое утеснение от козаков, то не могли промолвить ни слова от слез. Князь Пожарский и другие знали лично Кондырева и Бегичева, но теперь едва могли узнать их: в таком жалком виде они явились в Ярославль! Их обдарили деньгами, сукнами и отпустили к своим с радостною вестию, что ополчение выступает к Москве. Но как скоро Заруцкий и козаки его узнали, с какими вестями возвратились Кондырев и Бегичев, то хотели побить их, и они едва спаслись в полк к Дмитриеву, а товарищи их, остальные украинцы, принуждены были разбежаться по своим городам. Разогнав украинских людей, Заруцкий хотел и прямо помешать движению ополчения; он отправил многочисленный отряд козаков перенять дорогу у князя Лопаты-Пожарского, разбить полк, умертвить воеводу, но и этот замысел не удался: отряд Лопаты храбро встретил козаков и обратил их в бегство.
Наконец и главное ополчение выступило из Ярославля. Отслужив молебен в Спасском монастыре у гроба ярославских чудотворцев (знаменитого князя Федора Ростиславича Черного и сыновей его Давида и Константина), взяв благословение у митрополита Кирилла и у всех властей духовных, Пожарский вывел ополчение из Ярославля. Отошедши 7 верст от города, войско остановилось на ночлег. Здесь Пожарский сдал рать князю Ивану Андреевичу Хованскому и Кузьме Минину, приказав идти в Ростов и ждать его там, а сам с немногими людьми поехал в Суздаль, в Спасо-Евфимиев монастырь, проститься у гробов родительских, после чего, как было условлено, нагнал рать в Ростове. В этом городе к ополчению присоединилось еще много ратных людей из разных областей, так что Пожарский мог послать отряд под начальством Образцова в Белозерск на случай враждебного движения шведов. Нужно было сделать еще важное распоряжение: митрополит Кирилл, который в Ярославле был посредником, примирителем ссор между воеводами, остался в своей епархии, нужно было под Москвою иметь такое же лицо, тем более что предвиделись распри еще большие вследствие соседства Трубецкого и Заруцкого. И вот 29 июля Пожарский от имени всех чинов людей написал к казанскому митрополиту Ефрему: «За преумножение грехов всех нас, православных христиан, вседержитель бог совершил ярость гнева своего в народе нашем, угасил два великие светила в мире: отнял у нас главу Московского государства и вождя людям, государя царя и великого князя всея Руси, отнял и пастыря и учителя словесных овец стада его, святейшего патриарха московского и всея Руси; да и по городам многие пастыри и учители, митрополиты, архиепископы и епископы, как пресветлые звезды, погасли, и теперь оставил нас сиротствующих, и были мы в поношение и посмех, на поругание языков; но еще не до конца оставил нас сирыми, даровал нам единое утешение, тебя, великого господина, как некое великое светило положи на свешнице в Российском государстве сияющее. И теперь, великий господин! немалая у нас скорбь, что под Москвою вся земля в собранье, а пастыря и учителя у нас нет; одна соборная церковь Пречистой богородицы осталась на Крутицах, и та вдовствует. И мы, по совету всей земли, приговорили: в дому Пречистой богородицы на Крутицах быть митрополитом игумену Сторожевского монастыря Исаии: этот Исаия от многих свидетельствован, что имеет житие по боге. И мы игумена Исаию послали к тебе, великому господину, в Казань и молим твое преподобие всею землею, чтоб тебе, великому господину, не оставить нас в последней скорби и беспастырных, совершить игумена Исаию на Крутицы митрополитом и отпустить его под Москву к нам в полки поскорее, да и ризницу бы дать ему полную, потому что церковь Крутицкая в крайнем оскудении и разорении».
По известиям русских летописцев, Заруцкий, услыхав, что ополчение двинулось из Ярославля, собрался с преданными ему козаками, т. е. почти с половиною всего войска, стоявшего под Москвою, и двинулся в Коломну, где жила Марина с сыном; взявши их и выгромив город, пошел на рязанские места и, опустошивши их, стал в Михайлове. Поляки рассказывают иначе причину, побудившую Заруцкого оставить подмосковный стан: по их словам, Ходкевич, стоя в Рогачеве, завел сношения с Заруцким, склоняя его разными обещаниями перейти на сторону королевскую. Посредником был один из войска Сапеги, именем Бориславский, который явился в подмосковный стан, объявивши, что недоволен гетманом и службою королевскою и хочет служить у русских. Последние поверили, но один поляк, Хмелевский, также убежавший из польского стана, открыл Трубецкому о переговорах Бориславского с Заруцким. Бориславского взяли на пытку, жгли огнем, и он погиб в муках, а Заруцкий счел за лучшее уйти из стана под Коломну. Козаки, оставшиеся с Трубецким под Москвою, отправили атамана Внукова в Ростов просить Пожарского идти поскорее под Москву; но это посольство имело еще другую цель: козаки хотели разведать, не затевает ли ополчение чего-нибудь против них? Но Пожарский и Минин обошлись со Внуковым и товарищами его очень ласково, одарили деньгами и сукнами и отпустили под Москву с известием, что идут немедленно, и действительно, вслед за ними двинулись через Переяславль к Троицкому монастырю.
Прибывши к Троице 14 августа, ополчение расположилось между монастырем и Клементьевскою слободою: то был последний стан до Москвы, предстояло сделать последний шаг, и ополчением овладело раздумье; боялись не поляков осажденных, не гетмана Ходкевича, боялись козаков. Пожарский и Минин хотели непременно обеспечить себя относительно козаков каким-нибудь договором, укрепиться с ними, по тогдашнему выражению, чтоб друг на друга никакого зла не умышлять. В ополчении встала рознь: одни хотели идти под Москву; другие не соглашались, говорили, что козаки манят князя Дмитрия под Москву для того, чтоб убить его так же, как Ляпунова. В это время пришло предложение от других союзников ненадежных, от наемников иноземных, Маржерета с тремя товарищами, которые писали, что, набрав ратных людей, готовы идти на помощь к ополчению. Бояре, воеводы и по избранию Московского государства всяких чинов людей у ратных и земских дел стольник и воевода князь Дмитрий Пожарский написали ответ на имя одних товарищей Маржеретовых: «Мы государям вашим королям за их жалованье, что они о Московском государстве радеют и людям велят сбираться нам на помощь, челом бьем и их жалованье рады выславлять; вас, начальных людей, за ваше доброхотство похваляем и нашею любовью, где будет возможно, воздавать вам хотим; потому удивляемся, что вы в совете с француженином Яковом Маржеретом, о котором мы все знаем подлинно: выехал он при царе Борисе Федоровиче из Цесарской области, и государь его пожаловал поместьем, вотчинами и денежным жалованьем; а после, при царе Василии Ивановиче, Маржерет пристал к вору и Московскому государству многое зло чинил, а когда польский король прислал гетмана Жолкевского, то Маржерет пришел опять с гетманом, и когда польские и литовские люди, оплоша московских бояр, Москву разорили, выжгли и людей секли, то Маржерет кровь христианскую проливал пуще польских людей и, награбившись государевой казны, пошел из Москвы в Польшу с изменником Михайлою Салтыковым. Нам подлинно известно, что польский король тому Маржерету велел у себя быть в Раде: и мы удивляемся, каким это образом теперь Маржерет хочет нам помогать против польских людей? Мнится нам, что Маржерет хочет быть в Московское государство по умышленью польского короля, чтоб зло какое-нибудь учинить. Мы этого опасаемся и потому к Архангельскому городу на береженье ратных людей отпускаем. Да и наемные люди из иных государств нам теперь не надобны: до сих пор мы с польскими людьми не могли сладить, потому что государство Московское было в розни, а теперь все Российское государство избрало за разум, правду, дородство и храбрость к ратным и земским делам стольника и воеводу князя Дмитрия Михайловича Пожарского-Стародубского, да и те люди, которые были в воровстве с польскими и литовскими людьми, стали теперь с нами единомышленно, и мы польских и литовских людей побиваем и города очищаем: что где соберется доходов, отдаем нашим ратным людям, стрельцам и козакам, а сами мы, бояре и воеводы, дворяне и дети боярские, служим и бьемся за св. божии церкви, за православную веру и свое отечество без жалованья. А до польских и литовских людей самих за их неправду гнев божий доходит: турские и крымские люди Волынь и Подолию до конца запустошили и вперед, по нашей ссылке, Польскую и Литовскую землю крымские люди пустошить хотят. Так, уповая на милость божию, оборонимся и сами, без наемных людей. А если по какому-нибудь случаю врагов наших не одолеем, то пошлем к вам своих людей, наказавши им подлинно, сколько им людей нанимать и почем им давать. А вы бы любовь свою нам показали, о Якове Маржерете отписали, каким образом он из Польской земли у вас объявился, и как он теперь у вас, в какой чести? А мы думали, что ему, за его неправду, кроме Польши, ни в какой земле места не будет».
От наемных иностранцев можно было отделаться, но от коза-ков подмосковного стана нельзя: пришла весть, что Ходкевича ожидают под Москву с часу на час. Пожарскому было уже не до уговору с козаками: он наскоро послал перед собою князя Туренина с отрядом, приказав ему стать у Чертольских ворот, и назначил 18 августа днем выступления целого ополчения к Москве. Отпевши молебен у чудотворца, благословившись у архимандрита, войска выступили, монахи провожали их крестным ходом, и вот, когда последние люди двигались на великое дело, сильный ветер подул от Москвы навстречу ополчению! Дурной знак! Сердца упали; со страхом и томлением подходили ратники к образам св. троицы, Сергия и Никона чудотворцев, прикладывались ко кресту из рук архимандрита, который кропил их святою водою. Но когда этот священный обряд был кончен, ветер вдруг переменился и с такою силою подул в тыл войску, что всадники едва держались на лошадях, тотчас же все лица просияли, везде послышались обещания: помереть за дом Пречистой богородицы, за православную христианскую веру.
Время было уже к вечеру, когда, не доходя 5 верст до Москвы, ополчение остановилось на реке Яузе; к Арбатским воротам посланы были отряды разведать удобные места для стана; когда они возвратились, исполнив поручение, то уже наступала ночь, и Пожарский решился провести ее на том месте, где остановился. Трубецкой беспрестанно присылал звать Пожарского к себе в стан, но воевода и вся рать отвечали: «Отнюдь не бывать тому, чтоб нам стать вместе с козаками». На другой день утром, когда ополчение пододвинулось ближе к Москве, Трубецкой встретил его с своими ратными людьми и предлагал стать вместе в одном остроге, расположенном у Яузских ворот, но получил опять прежний ответ: «Отнюдь нам вместе с козаками не стаивать», и Пожарский расположился в особом остроге у Арбатских ворот; Трубецкой и козаки рассердились. Таким образом, под Москвою открылось любопытное зрелище. Под ее стенами стояли два ополчения, имевшие, по-видимому, одну цель — вытеснить врагов из столицы, а между тем резко разделенные и враждебные друг другу; старое ополчение, состоявшее преимущественно из козаков, имевшее вождем тушинского боярина, было представителем России больной, представителем народонаселения преждепогибшей южной Украйны, народонаселения с противуобщественными стремлениями; второе ополчение, находившееся под начальством воеводы, знаменитого своею верностию установленному порядку, было представителем здоровой, свежей половины России, того народонаселения с земским характером, которое в самом начале Смут выставило сопротивление их исчадиям, воровским слугам, и теперь, несмотря на всю видимую безнадежность положения, на торжество козаков по смерти Ляпунова, собрало, с большими пожертвованиями, последние силы и выставило их на очищение государства. Залог успеха теперь заключался в том, что эта здоровая часть русского народонаселения, сознав, с одной стороны, необходимость пожертвовать всем для спасения веры и отечества, с другой — сознала ясно, где источник зла, где главный враг Московского государства, и порвала связь с больною, зараженною частию. Слова Минина в Нижнем: «Похотеть нам помочь Московскому государству, то не пожалеть нам ничего» и слова ополчения под Москвою: «Отнюдь нам с козаками вместе не стаивать» — вот елова, в которых высказалось внутреннее очищение, выздоровление Московского государства; чистое отделилось от нечистого, здоровое от зараженного, и очищение государства от врагов внешних было уже легко.
Это очищение было тем более легко, что государство, с которым должно было бороться, само страдало тяжкою, неизлечимою болезнию внутреннего безнарядья. Еще осенью 1611 года поляки, находившиеся в Москве, послали сказать королю, что они долее 6 января 1612 года здесь не останутся; когда назначенный срок прошел, они сдержали свое слово: собрали коло, выбрали маршалком конфедерации Иосифа Цеклинского и, в числе 7000 конного войска, отправились в Польшу требовать заслуженного жалованья. В Москве осталась часть сапежинского войска и отряд, присланный из Смоленска с двумя Конецпольскими; главным начальником вместо Гонсевского Яков Потоцкий прислал племянника своего от сестры, Николая Струса, с целию мешать Ходкевичу. Четыре тысячи сапежинцев, примкнувшие было к Ходкевичу, также, как говорят, по интригам партии Потоцкого, бросили гетманский стан, составили конфедерацию, выбрали себе в маршалки Яна Залинского и ушли в Литву. При таком состоянии дел мы не будем удивляться бездействию Ходкевича в продолжение с лишком полугода; все, что он мог делать, — это снабжать осажденных съестными припасами.
21 августа узнал Пожарский о движении Ходкевича из Вязьмы к Москве, а вечером того же дня неприятель уже стоял на Поклонной горе. Чтоб загородить ему дорогу в Кремль, русское войско стало по обоим берегам Москвы-реки: ополчение Пожарского — на левом, подле Новодевичьего монастыря, ополчение Трубецкого — на правом, у Крымского двора; Трубецкой прислал сказать Пожарскому, что для успешного нападения на гетмана со стороны ему необходимо несколько конных сотен; Пожарский выбрал пять лучших сотен и отправил их на тот берег. На рассвете 22 числа гетман перешел Москву-реку у Новодевичьего монастыря и напал на Пожарского; бой продолжался с первого часа по восходе солнечном до осьмого и грозил окончиться дурно для Пожарского, он был уже придвинут к Чертольским воротам и, видя, что русская конница не в состоянии бороться с польскою, велел всей своей рати сойти с коней, но при этой перемене строя русские люди едва могли сдерживать натиск неприятеля. А на другом берегу ополчение Трубецкого стояло в совершенном бездействии: козаки спокойно смотрели на битву и ругались над дворянами: «Богаты пришли из Ярославля, отстоятся и одни от гетмана», — кричали они. Но не могли спокойно смотреть на битву головы тех сотен, которые были отделены к Трубецкому из ополчения Пожарского: они двинулись на выручку своих, Трубецкой не хотел было отпускать их, но они его не послушали и быстро рванулись через реку; пример их увлек и некоторых козаков: атаманы Филат Межаков, Афанасий Коломна, Дружина Романов и Марко Козлов пошли за ними, крича Трубецкому: «От вашей ссоры Московскому государству и ратным людям пагуба становится!» Приход на помощь свежего отряда решил дело в пользу Пожарского; гетман, потерявши надежду пробиться с этой стороны к Кремлю, отступил назад к Поклонной горе, с другой стороны кремлевские поляки, сделавши вылазку для очистки Водяных ворот, были побиты и потеряли знамена. Но в ночь четыреста возов с запасами под прикрытием отряда из 600 человек пробрались к городу: дорогу указывал русский, Григорий Орлов; стража, опередившая возы, успела уже войти в город, как явились русские, начали сильную перестрелку и овладели возами.
23 числа осажденные снова сделали вылазку из Китая-города, и на этот раз удачно; они переправились через Москву-реку, взяли русский острог, бывший у церкви св. Георгия (в Яндове), и засели тут, распустивши на колокольне польское знамя. Другого дела 23 числа не было: гетман употребил этот день на передвижку своего войска от Поклонной горы к Донскому монастырю, чтоб пробиться к городу по Замоскворечью через нынешние Ордынскую и Пятницкую улицы; очень быть может, что он не надеялся встретить сильного сопротивления со стороны стоявших здесь козаков Трубецкого, ибо видел равнодушие их накануне; он мог надеяться, что ополчение Пожарского захочет отомстить козакам и не двинется к ним на помощь. На этот раз Трубецкой расположился по берегу Москвы-реки от Лужников (старых), его же козацкий отряд сидел в остроге у церкви св. Климента (на Пятницкой). Обоз Пожарского был расположен по-прежнему на левом берегу, подле церкви Ильи Обыденного, но сам Пожарский с большею частию войска переправился на Замоскворечье, чтоб вместе с Трубецким не пускать гетмана в город.
24 числа, в понедельник, опять на рассвете, начался бой и продолжался до шестого часа по восхождении солнца; поляки смяли русских и втоптали их в реку, так что сам Пожарский с своим полком едва устоял и принужден был переправиться на левый берег; Трубецкой с своими козаками ушел в таборы за реку; козаки покинули и Клементьевский острожек, который тотчас же был занят поляками, вышедшими из Китая-города. Поляки, по обычаю, распустили свои знамена на церкви св. Климента; этот вид литовских знамен на православной церкви раздражил козаков: они с яростию бросились опять к острожку и выбили оттуда поляков; но одно чувство у этих дикарей быстро сменялось другим; увидав, что они одни бьются с неприятелем, а дворяне Пожарского им не помогают, козаки в сердцах опять вышли из острога, ругая дворян: «Они богаты и ничего не хотят делать, мы наги и голодны и одни бьемся; так не выйдем же теперь на бой никогда».
Клементьевский острог опять был занят поляками, и гетман расположил свой обоз у церкви великомученицы Екатерины (на Ордынке). Видя успех неприятеля, видя, с другой стороны, что с одним своим ополчением нельзя поправить дело, Пожарский и Минин послали князя Дмитрия Петровича Лопату-Пожарского за келарем Авраамием Палицыным, который в это время в обозе, у церкви Ильи Обыденного, служил молебен. Пожарский упросил Авраамия в сопровождении многих дворян отправиться в стан к козакам и уговорить их, чтоб шли против поляков и постарались не пропустить запасов в Китай и Кремль. Келарь отправился сначала к самому важному месту, к Клементьевскому острогу, у которого еще стояла толпа козаков, и начал говорить им: «От вас началось дело доброе, вы стали крепко за православную веру и прославились во многих дальних государствах своею храбростию: а теперь, братья, хотите такое доброе начало одним разом погубить?» Эти слова тронули козаков: они отвечали, что готовы идти на врагов и помрут, а без победы не возвратятся, только пусть келарь едет в таборы к другим козакам и уговорит их также вступить в дело. Келарь поехал и на берегу реки увидал множество козаков, которые сбирались переходить на тот берег в свои таборы; Палицын уговорил и их возвратиться назад; другие козаки, которые стояли уже на другом берегу, видя, что братья не возвращаются назад, не зная еще, в чем дело, бросились также назад через реку, одни в брод, другие по лавам; видя, что дело пошло на лад, Палицын переехал через реку в самые таборы козацкие; здесь одни козаки преспокойно пили, другие играли в зернь, но Палицын успел и их уговорить, и вот вся эта толпа оборванцев, босых, нагих (ибо все награбленное тотчас пропивалось и проигрывалось), бросилась через реку по следам товарищей с криком: «Сергиев! Сергиев!» Видя общее движение козаков, ополчение Пожарского также двинулось вперед, острог Клементьевский был снова взят у поляков, и русская пехота залегла по ямам и крапивам по всем дорогам, чтобы не пропускать гетмана к городу.
Уже начинало темнеть, а решительного еще ничего не было; по всем полкам пели молебны со слезами, чтоб бог избавил от погибели Московское государство, дали обет всего ратью поставить три храма: во имя Сретения богородицы, Иоанна Богослова и Петра митрополита. Сделать решительный шаг суждено было человеку, который начал великое дело: Минин подошел к Пожарскому и начал просить у него людей, чтоб промыслить над гетманом. «Бери кого хочешь», — отвечал ему князь Дмитрий. Минин взял уже известного нам перебежчика ротмистра Хмелевского да три дворянские сотни, перешел реку и устремился на две польские роты, конную и пешую, стоявшие у Крымского двора; те испугались и, не дожидаясь удара от русских, бросились бежать к гетманскому стану, причем одна рота смяла другую; видя это, русская пехота выскочила из ям и пошла также к польским таборам, а за нею двинулось и все конное ополчение; поляки не могли выдержать этого дружного натиска; потерявши 500 человек — потеря страшная при малочисленности его войска! — гетман вышел из екатерининского стана и отступил на Воробьевы горы; разгоряченные русские ратники хотели преследовать неприятеля, но осторожные воеводы остановили их, говоря, что не бывает на один день по две радости; только сильная стрельба продолжалась два часа: в полках нельзя было расслышать голоса человеческого, и небо стало в зареве, точно от пожара. На другой день восходящее солнце застало уже гетмана на дороге к Можайску.
Соединенными усилиями обоих ополчений гетман был отражен и к сидевшим в Кремле и Китае полякам не пропущено припасов; надобно было теперь думать о том, как бы стеснить их окончательно; но пошла опять рознь между ополчениями Трубецкого и Пожарского, то есть между козаками и дворянами: князь Трубецкой, как боярин, требовал, чтобы стольник князь Пожарский и торговый человек Минин ездили к нему в таборы для совета; но те никак не согласились, не потому, говорит летопись, чтобы считали это для себя унизительным, но боясь убийства от козаков. Скоро явились новые поджигатели вражды, о действиях которых так рассказывает грамота, разосланная по городам от Пожарского: «По благословению великого господина преосвященного Кирилла, митрополита ростовского и ярославского, и всего освященного собора, по совету и приговору всей земли, пришли мы в Москву, и в гетманский приход с польскими и литовскими людьми, с черкасами и венграми бились мы четыре дня и четыре ночи. Божиею милостию и пречистой богородицы и московских чудотворцев Петра, Алексия, Ионы и Русской земли заступника великого чудотворца Сергия и всех святых молитвами, всемирных врагов наших, гетмана Хоткеева с польскими и литовскими людьми, с венграми, немцами и черкасами от острожков отбили, в город их с запасами не пропустили, и гетман со всеми людьми пошел к Можайску. Иван и Василий Шереметевы до 5 сентября к нам не бывали; 5 сентября приехали, стали в полках князя Дмитрия Тимофеевича Трубецкого, и начал Иван Шереметев с старыми заводчиками всякого зла, с князем Григорьем Шаховским, да с Иваном Плещеевым, да с князем Иваном Засекиным, атаманов и козаков научать на всякое зло, чтобы разделение и ссору в земле учинить, начали наговаривать атаманов и козаков на то, чтоб шли по городам, в Ярославль, Вологду и другие города, православных христиан разорять. Да Иван же Шереметев с князем Григорием Шаховским научают атаманов и козаков, чтоб у нас начальника, князя Дмитрия Михайловича, убить, как Прокофья Ляпунова убили, а Прокофий убит от завода Ивана же Шереметева, и нас бы всех ратных людей переграбить и от Москвы отогнать. У Ивана Шереметева с товарищами, у атаманов и козаков такое умышленье, чтобы литва в Москве сидела, а им бы по своему таборскому воровскому начинанью все делать, государство разорять и православных христиан побивать. Так вам бы, господа, про такое злое начинанье было ведомо, а жить бы вам с великим спасеньем и к нам обо всем отписать, как нам против таких воровских заводов стоять».
Важнее всего, разумеется, было не допустить козаков уйти из-под Москвы и овладеть северными городами. Козаки кричали, что они голодны и холодны, не могут долее стоять под Москвою, пусть стоят под нею богатые дворяне. Услыхавши о том, как рушится доброе дело под Москвою, троицкий архимандрит Дионисий созывает братию на собор для совета: что делать? Денег в монастыре нет, нечего послать козакам; какую им почесть оказать и упросить, чтоб от Москвы не расходились, не отомстивши врагам крови христианской? Приговорили послать козакам сокровища церковные, ризы, стихари, епитрахили саженные в заклад в тысяче рублях на короткое время, написали им и грамоту. Но посылка тронула козаков: совестно, страшно показалось им брать в заклад церковные вещи из монастыря св. Сергия, и они возвратили их в монастырь с двумя атаманами и в грамоте обещались все претерпеть, а от Москвы не уйти. Надобно было после этого уладить дело между воеводами: приговорили всею ратью, что Пожарский и Минин в козацкие таборы ездить не будут, а будут все воеводы съезжаться на среднем месте на Неглинной и промышлять земским делом. Воеводы разослали по городам грамоты: «Были у нас до сих пор разряды разные, а теперь, по милости божией, мы, Дмитрий Трубецкой и Дмитрий Пожарский, по челобитью и приговору всех чинов людей, стали заодно и укрепились, что нам да выборному человеку Кузьме Минину Москвы доступать и Российскому государству во всем добра хотеть без всякой хитрости, а разряд и всякие приказы поставили мы на Неглинной, на Трубе, снесли в одно место и всякие дела делаем заодно и над московскими сидельцами промышляем: у Пушечного двора и в Егорьевском монастыре, да у Всех святых на Кулишках поставили туры и из-за них по городу бьем из пушек беспрестанно и всякими промыслами промышляем. Выходят из города к нам выходцы, русские, литовские, немецкие люди, и сказывают, что в городе из наших пушек побивается много людей, да много помирает от тесноты и голоду, едят литовские люди человечину, а хлеба и никаких других запасов ничего у них не осталось, и мы надеемся овладеть Москвою скоро. И вам бы, господа, во всяких делах слушать наших грамот — Дмитрия Трубецкого и Дмитрия Пожарского и писать об всяких делах к нам обоим, а которые грамоты станут приходить к вам от кого-нибудь одного из нас, то вы бы этим грамотам не верили».
Когда таким образом дело уладилось под Москвою, пришли дурные вести с севера: малороссийские козаки, или черкасы, отделившись от Ходкевича, подошли нечаянно к Вологде и взяли ее; вологодский архиепископ Сильвестр так описывал это происшествие в грамоте к Пожарскому: «22 сентября, за час до восхождения солнца, разорители православной веры пришли на Вологду безвестно изгоном, город взяли, людей всяких посекли, церкви божии поругали, город и посады выжгли до основания; воевода князь Иван Одоевский Меньшой ушел, а другого воеводу — князя Григорья Долгорукого и дьяка Корташева убили; меня грешного взяли в полон и держали у себя четыре ночи, много раз приводили к казни, но господь смилосердовался, чуть живого отпустили. А когда они пришли к Вологде, то воеводским нераденьем и оплошеством от города отъезжих караулов, сторожей на башнях, на остроге и на городской стене, головы и сотников с стрельцами, у наряда пушкарей и затинщиков не было; были у ворот на карауле немногие люди, и те не слыхали, как литовские люди в город вошли, а большие ворота были не замкнуты. Польские и литовские люди пошли с Вологды 25 сентября; и теперь, господа, город Вологда жженое место, окрепить для осады и наряд прибрать некому; вологжане, которые убежали, в город сходиться не смеют; пришел с Белаозера воевода Образцов с своим полком и сел на Вологде, но его никто не слушает, друг друга грабят: так вам бы, господа, прислать на Вологду воеводу крепкого и дьяка; а все, господа, делалось хмелем, пропили город Вологду воеводы».
С другой стороны, приходили в Москву вести, что Ходкевич хочет прислать врасплох отряды и провести запасы осажденным в Китай и Кремль. Воеводы стали думать, как бы не пропустить поляков, и велели всей рати плести плетеницы и копать большой ров на Замоскворецком полуострове, от одного берега реки до другого; сами воеводы стояли попеременно день и ночь, наблюдая за работами. Еще в половине сентября Пожарский послал в Кремль грамоту: «Полковникам и всему рыцарству, немцам, черкасам и гайдукам, которые сидят в Кремле, князь Дмитрий Пожарский челом бьет. Ведомо нам, что вы, будучи в городе в осаде, голод безмерный и нужду великую терпите, ожидаючи со дня на день своей гибели, а крепит вас и упрашивает Николай Струсь да Московского государства изменники, Федька Андронов с товарищами, которые сидят с вами вместе для своего живота. Вам самим ведомо, в прошлом году (по сентябрьскому счету) Карл Ходкевич был здесь со всем своим войском, пан Сапега с великим собранием, а в Москве польские люди сидели с Зборовским и другими многими полковниками, войска польского и литовского было тогда много: но мы, надеясь на милость божию, польских и литовских людей не побоялись. Теперь же вы сами гетманов приход видели, и как гетман от нас отошел, а мы еще и не со всеми людьми были. Гетмана в другой раз не ждите: черкасы, которые были с ним, покинули его и пошли в Литву; сам гетман ушел в Смоленск, где нет никого прибылых людей, сапежинское войско все в Польше. Ведаете сами, какая в Москве неправда сталась от Жигимонта короля да от польских и литовских людей: и вам бы в той неправде душ своих не погубить, такой нужды и голоду за неправду терпеть нечего, присылайте к нам не мешкая, сберегите головы ваши и животы ваши в целости, а я возьму на свою душу и у всех ратных людей упрошу: которые из вас захотят в свою землю, тех отпустим без всякой зацепки, а которые захотят Московскому государю служить, тех пожалуем по достоинству». Ответом был гордый и грубый отказ, несмотря на то что голод был ужасный: отцы ели детей своих, один гайдук съел сына, другой — мать, один товарищ съел слугу своего; ротмистр, посаженный судить виновных убежал с судилища, боясь, чтоб обвиненные не съели судью.
Наконец 22 октября козаки пошли на приступ и взяли Китай-город. В Кремле поляки держались еще месяц; чтоб избавиться от лишних ртов, они велели боярам и всем русским людям выслать своих жен вон из Кремля. Бояре сильно встужили и послали к Пожарскому Минину и всем ратным людям с просьбою, чтобы пожаловали, приняли их жен без позору. Пожарский велел сказать им, чтобы выпускали жен без страха, и сам пошел принимать их, принял всех честно и каждую проводил к своему приятелю, приказавши всем их довольствовать. Козаки взволновались, и опять послышались среди них обычные угрозы: убить князя Дмитрия, зачем не дал грабить боярынь?
Доведенные голодом до крайности, поляки вступили наконец в переговоры с ополчением, требуя только одного, чтоб им сохранена была жизнь, что и было обещано. Сперва выпустили бояр — Федора Ивановича Мстиславского, Ивана Михайловича Воротынского, Ивана Никитича Романова с племянником Михаилом Федоровичем и матерью последнего Марфою Ивановною и всех других русских людей. Когда козаки увидали, что бояре собрались на Каменном мосту, ведшем из Кремля чрез Неглинную, то хотели броситься на них, но были удержаны ополчением Пожарского и принуждены возвратиться в таборы, после чего бояре были приняты с большою честию. На другой день сдались и поляки: Струсь с своим полком достался козакам Трубецкого, которые многих пленных ограбили и побили; Будзило с своим полком отведен был к ратникам Пожарского, которые не тронули ни одного поляка. Струсь был допрошен, Андронова пытали, сколько сокровищ царских утрачено, сколько осталось? Отыскали и старинные шапки царские, которые отданы были в заклад сапежинцам, оставшимся в Кремле. 27 ноября ополчение Трубецкого сошлось к церкви Казанской богородицы за Покровскими воротами, ополчение Пожарского — к церкви Иоанна Милостивого на Арбате и, взявши кресты и образа, двинулись в Китай-город с двух разных сторон, в сопровождении всех московских жителей; ополчения сошлись у Лобного места, где троицкий архимандрит Дионисий начал служить молебен, и вот из Фроловских (Спасских) ворот, из Кремля, показался другой крестный ход: шел галасунский (архангельский) архиепископ Арсений с кремлевским духовенством и несли Владимирскую: вопль и рыдания раздались в народе, который уже потерял было надежду когда-либо увидать этот дорогой для москвичей и всех русских образ. После молебна войско и народ двинулись в Кремль, и здесь печаль сменила радость, когда увидали, в каком положении озлобленные иноверцы оставили церкви: везде нечистота, образа рассечены, глаза вывернуты, престолы ободраны; в чанах приготовлена страшная пища — человеческие трупы! Обеднею и молебном в Успенском соборе окончилось великое народное торжество подобное которому видели отцы наши ровно через два века.
Трубецкой поселился в Кремле, на дворе Годунова, куда для совещаний приезжал к нему Пожарский, поместившийся на Арбате, в Воздвиженском монастыре. Козаки по-прежнему не давали им покоя, все требуя жалованья; они позабыли, говорит летописец, что всю казну во многих городах выграбили; однажды ворвались они в Кремль, крича, что побьют начальных людей, дворяне остановили их, и едва между ними и дворянами не дошло до боя. А между тем схватили каких-то подозрительных людей; оказалось, что то были вяземские дети боярские, отобрали у них грамоты, из грамот узнали, что в Вязьме сам король Сигизмунд…
Когда в Варшаве узнали, что дела идут плохо в Москве для поляков, то нашлось много людей, которые сложили всю вину на короля, упрекали его в медленности, в неуменье пользоваться обстоятельствами, требовали, чтоб он как можно скорее шел к Москве и поправил дело, но никто не указывал, с какими средствами, с каким войском королю идти к Москве. Король, однако, пошел; в августе он приехал в Вильну и ждал войска, но войско не являлось ниоткуда, потому что у короля денег не было; кое-как набрал Сигизмунд три тысячи немцев, из которых составил два пехотных полка, и отправился с ними к Смоленску, куда прибыл в октябре месяце. Он надеялся, что конница, или рыцарство, находившееся в Смоленске, примкнет к нему но получил отказ; он созвал коло и в горячей речи умолял войско следовать за ним, но все понапрасну. Грустный король двинулся из Смоленска с одною своею немецкою пехотою, а тут еще печальное предзнаменование; только что он хотел проехать в ворота, называвшиеся Царскими, как затворы сорвались с петель, упали и загородили дорогу; король должен был выехать в другие ворота. Впрочем, некоторым из рыцарства стало стыдно, что отпустили короля своего с горстью наемников в землю неприятельскую, и 1200 человек конницы нагнали короля на дороге в Вязьму; в этом городе он соединился с Ходкевичем и пошел осаждать Погорелое Городище; здесь сидел воеводою князь Юрий Шаховской, который на требование сдачи отвечал королю: «Ступай к Москве; будет Москва за тобою, и мы твои». Король послушался и пошел дальше. Подступив под Волок-Ламский, он отправил к Москве отряд войска под начальством молодого Адама Жолкевского: с ним отпущены были князь Данила Мезецкий, товарищ Филарета и Голицына по посольству, и дьяк Грамотин, которые должны были уговаривать москвитян к покорности Владиславу. В Москве, когда узнали о приближении короля, то на воевод напал сильный страх: ибо ратные люди почти все разъехались, выйти навстречу к неприятелю было не с кем, сесть в осаде также нельзя, потому что не было достаточно съестных припасов. Несмотря на это, решили помереть всем вместе, и когда отряд Жолкевского приблизился к Москве, то его встретили мужественно и прогнали. При этой схватке был взят в плен поляками смольнянин Иван Философов; Жолкевский велел расспрашивать пленника, хотят ли москвичи королевича взять на царство, людна ли Москва и есть ли в ней запасы? Философов отвечал решительно, что Москва и людна и хлебна, и все обещались помереть за православную веру, а королевича на царство не брать; то же самое Философов повторил и перед самим королем. Действительно, ни один город не сдавался, ни один русский человек не приезжал в стан бить челом королевичу. Потеряв всякую надежду овладеть Москвою, Сигизмунд хотел по крайней мере взять Волоколамск и велел приступать к нему жестокими приступами; воеводами были здесь Карамышев и Чемесов, но от них, говорит летописец, мало было промыслу в городе, весь промысел был от атаманов — Нелюба Маркова и Ивана Епанчина; под их начальством осажденные бились на приступах с ожесточением, едва не схватываясь за руки с неприятелем, и на трех приступах побили много литовских и немецких людей. Король, видя и тут неудачу, снял осаду Волока и пошел назад; тут были новые потери в его маленьком войске от голода и холода. Князь Данила Мезецкий убежал от короля с дороги и, приехав в Москву, объявил, что Сигизмунд пошел прямо в Польшу со всеми людьми.
Как силен был прежде страх, нагнанный приближением Сигизмунда к Москве, так сильна была теперь радость, когда узнали об его отступлении от Волока. Дело очищения государства казалось конченным. Пришла весть, что и враг внутренний потерпел неудачу; Заруцкий с воровскими козаками вышел из Михайлова и взял приступом Переславль Рязанский; но Михайла Матвеевич Бутурлин разбил его наголову и принудил бежать.
Отступление Сигизмунда дало досуг заняться избранием царя всею землею. Разосланы были грамоты по городам с приглашением прислать властей и выборных в Москву для великого дела; писали, что Москва от польских и литовских людей очищена, церкви божии в прежнюю лепоту облеклись и божие имя славится в них по-прежнему; но без государя Московскому государству стоять нельзя, печься об нем и людьми божиими промышлять некому, без государя вдосталь Московское государство разорят все: без государя государство ничем не строится и воровскими заводами на многие части разделяется и воровство многое множится, и потому бояре и воеводы приглашали, чтоб все духовные власти были к ним в Москву, и из дворян, детей боярских, гостей, торговых, посадских и уездных людей, выбрав лучших, крепких и разумных людей, по скольку человек пригоже для земского совета и государского избрания, все города прислали бы в Москву ж, и чтоб эти власти и выборные лучшие люди договорились в своих городах накрепко и взяли у всяких людей о государском избранье полные договоры. Когда съехалось довольно много властей и выборных, назначен был трехдневный пост, после которого начались соборы. Прежде всего стали рассуждать о том, выбирать ли из иностранных королевских домов или своего природного русского, и порешили «литовского и шведского короля и их детей и иных немецких вер и никоторых государств иноязычных не христианской веры греческого закона на Владимирское и Московское государство не избирать, и Маринки и сына ее на государство не хотеть, потому что польского и немецкого короля видели на себе неправду и крестное преступленье и мирное нарушенье: литовский король Московское государство разорил, а шведский король Великий Новгород взял обманом». Стали выбирать своих: тут начались козни, смуты и волнения; всякий хотел по своей мысли делать, всякий хотел своего, некоторые хотели и сами престола, подкупали и засылали; образовались стороны, но ни одна из них не брала верх. Однажды, говорит хронограф, какой-то дворянин из Галича принес на собор письменное мнение, в котором говорилось, что ближе всех по родству с прежними царями был Михаил Федорович Романов, его и надобно избрать в цари. Раздались голоса недовольных: «Кто принес такую грамоту, кто, откуда?» В то время выходит донской атаман и также подает письменное мнение: «Что это ты подал, атаман?» — спросил его князь Дмитрий Михайлович Пожарский. «О природном царе Михаиле Федоровиче», — отвечал атаман. Одинакое мнение, поданное дворянином и донским атаманом, решило дело: Михаил Федорович был провозглашен царем. Но еще не все выборные находились в Москве; знатнейших бояр не было; князь Мстиславский с товарищами тотчас после своего освобождения разъехались из Москвы: им неловко было оставаться в ней подле воевод-освободителей; теперь послали звать их в Москву для общего дела, послали также надежных людей по городам и уездам выведать мысль народа насчет нового избранника и окончательное решение отложили на две недели, от 8 до 21 февраля 1613 года. Наконец Мстиславский с товарищами приехали, приехали и запоздавшие выборные, возвратились посланники по областям с известием, что народ с радостию признает Михаила царем. 21 февраля, в неделю православия, т. е. в первое воскресенье Великого поста, был последний собор: каждый чин подал письменное мнение, и все эти мнения найдены сходными, все чины указывали на одного человека — Михаила Федоровича Романова. Тогда рязанский архиепископ Феодорит, троицкий келарь Авраамий Палицын, новоспасский архимандрит Иосиф и боярин Василий Петрович Морозов взошли на Лобное место и спросили у народа, наполнявшего Красную площадь, кого они хотят в цари? «Михаила Федоровича Романова» — был ответ.